
Тапочки Бога
Я очутился в гостиной у Бога.
Кофе у кресла, компьютер включён.
Пусто, лишь тапки стоят у порога.
Вышел хозяин, работает Он.
Тапки отличные, с виду приличные,
Только вот жмут мне они, как тиски.
Видно, Создатель стопой безразличною
Месит миры, завязав их в узлы.
А я человек. Мне бы туфли не ношеные,
Чтобы с запасом, и мягкий носок.
Богу — терпеть. У Него они кожаные,
Прочные. Словно второй позвонок.
Левый истоптан сильней, чем подкованный правый.
Видно, туда Он всё время сворачивал —
В те берега, где грехи и расправы,
В то, что Ему человек наворачивал.
В тапке под пальцем забилось по камешку —
Детские слёзы и чьи-то проклятия.
Стёрли до крови, до самого мякиша,
Но не разжать мне ничем их объятия.
Влезешь в них сам — и пойдёшь, неприкаянный,
Шаркать вдоль края небесного пастбища.
Бог — лишь скиталец навек опечаленный,
Ищущий место для вечного кладбища.
Бог-завхоз
На складе, где лампы дрожат под сырым потолком,
Где пахнет извёсткой, трухой, кислым потом,
Бог в телогрейке, с измятым в кармане блокнотом,
Обходит ряды с фонарём-колобком.
Он щурится, впившись в наклейки, в заплывшие бирки:
«Петров. Тридцать пятый. Отжившая, склизкая гниль.
Списан. Смирнов. Сорок второй. В одних дырках.
В утиль».
Вскрыл короба, морщит нос: «Ну и вонь…» —
И грузит просрочку в мешок, что принёс за спиной.
Там чьи-то надежды, мечты, безнадёжная бронь —
Всё в общую кучу под сдавленный вой.
Штаны его ватные, в бурых пятнах мазута,
Шуршат, задевая коробки, тюки.
На складе не судьбы, а просто подвальная смута,
Консервы и банки, зажатые в божьи тиски.
Метла его бьёт по цементной, удушливой хляби,
Сгребая опилки, обломки, засохшую кровь.
Мы здесь на поддонах — забытые в саже и накипи,
Но вышел весь срок. Без молитв и без слов.
Он курит, присевши на ящик тушёнки,
А куртка протёрта в локтях до засаленных дыр.
Глаза — как две мелкие ледобурные лунки.
Он просто работает. Чей-то извечный кумир.
А мы — провиант. Мы — килька в томате,
Что вздулась и лопнула, в ней перегной.
На каждой душе — клеймо о цене и о дате,
В графе где «Творец» — скупой «Выходной».
Он встанет, допьёт свою пресную жижу,
Поправит ремень, сплюнет густо на пол.
И мы так и будем лежать — всё тише и ниже,
Не списанные, не внесённые в протокол.
И свет тихо гаснет. И сторож на вахте уснёт.
И мы будем тихо, впотьмах, стареть и крошиться,
Пока Бог-завхоз в свой новый обход не придёт
И не выведет акт: «Всё в расход. Прости — и простится».
Бог в хрущевке
Бог живёт в обветшалой, облезлой коробке,
Где вспучило пузыри застарелых обоев.
Он мешает заварку в щербатой сиротке,
Привыкая к земному мирскому устою.
Он пытался платить, только в банке — затор.
Терминал не глотает бездонную вечность.
И кассирша, взирая на Бога в упор:
— Оплатите хоть часть! Где у вас человечность?
У Него в кошельке — только звёздная пыль
Да забытые сны, что осели на донце.
А снаружи доносится курица гриль,
И в асфальте закатано древнее солнце.
Пыль на сером окне пролегла полосой.
Бог подул — и в туманностях вспыхнуло пламя.
Он не хочет чудес. Он, усталый и злой,
Просто мается в кухне своими делами.
Сквозь картонные стены — визжащая дрель,
Детский плач за стеной и соседская склока.
Он не может накинуть на это шинель,
Человечество рядом, но Ему одиноко.
В их подъезде темно, как в начале времен.
Бог встаёт на скамью, поправляя патрон.
Он — электрик, завхоз, управдом, инженер,
Вкрутит лампочку в мир — и пойдёт на балкон.
Там, в завалах тряпья и застывшего льда,
Среди лыж и гвоздей — прах старинных эпох.
Всё, что свалено в кучу в былые года,
Кто воскреснуть в истории больше не смог.
Он копается в хламе, не зная зачем,
В грудах ржавого лома и вечных проблем.
А за стенкой упрямый патруль МЧС
Шлёт свой SOS, угодивший под божеский пресс.
Он не выйдет отсюда. Здесь нету просвета.
Здесь Его всё: вера, любовь и тоска.
Если в тёмном подвале есть капелька света,
То она золотится в прорехе носка.
Он просто здесь есть. И в этом спасенье.
Не в пышных обрядах, не в медном кресте,
А в том, что старик варит дома варенье
И терпит нас всех в городской тесноте.
Бог сосед
А за стенкой, в такой же кривой «распашонке»,
Проживает старик. Тоже выпивший, тоже седой.
Он храпит по ночам, и вонючей и едкой зелёнкой
Мажет язвы миров, захлебнувшись людскою бедой.
Между ними — лишь шлак. Арматура и пласт штукатурки.
Не сойтись, не обняться, не выпить вдвоём в тишине.
Только видно, как Тот запускает с балкона окурки,
И бормочет «прости и прощай» отдаленной жене.
Иногда постучит в радиатор: «Петрович, завязывай плакать!
Твои слёзы в моём унитазе — вселенский потоп».
И замрёт на минуту проклятая зимняя слякоть,
И накроет двоих тишина — как венец, как окоп.
Почтовый ящик Бога
Он спускается вниз по облупленным маршам. Утро.
Ряд почтовых коробок — голодные пасти птенцов.
Письма серой лавиной из жестяных челюстей, смутно
Выпадают на кафель — молитвы и сор дураков.
Здесь «спаси» на обрывке тетрадном, в линейку, соседском,
Здесь «Господь, исцели» на клочке от рекламных листов,
Рядом — скидка на спирт и мольба в лепетании детском:
«Чтобы папа не пил». Слишком много — Бог принять не готов.
Разбирать этот тлен… У Него на сегодня — печенье,
Крепкий чай и балконный, в малиновой копоти, час.
Он берёт лишь квитанцию: ток. Начисление. Пенье
Той сверхновой, что вдребезги — вышло совсем не про нас.
А листовки летят по ступеням, как блёклые птицы,
Разбиваясь об окна, предвестники малых сует.
И соседское «сжалься» к тапкам Его прислонится,
И потянется следом — как в дырах затасканный плед.
Разговор с Богом
Он выходит курить на балкон, где под ржавой перилой
Вся планета, укрытая слоем густых облаков.
Под ногами — подшивки газет и засохшее мыло,
И скелеты несбывшихся, скомканных слов.
Я стою у порога: «Скажи мне, Петрович, за дверью,
За картонной стеною — в чём смысл этой вечной возни?
В чём секрет суеты, всех метаний и скудных поверий?
Ну хотя бы одну, хоть малейшую искру метни!»
Затянулся тут Бог, и пепел летит на парковку,
На прохожих, на крыши, на серый кирпичный уют.
Он глядит, как тускнеют внизу фонари-двухходовки,
И как тени в подъездах свою волокиту несут.
— Смысла нет, — говорит Он, стряхнув эти мёртвые звёзды
На капоты машин, на затылки слепых дураков. —
И Меня тоже нет. Ты придумал и стены, и гвозди,
И патрон в голове, и тяжесть Моих башмаков.
Нет ни храма, ни неба. Лишь ты в этой тесной хрущёвке,
Сам себе и судья, и завхоз, и распятый пророк.
Я лишь миф в этой старой, застиранной миром плащовке,
Твой невыплаканный, до костей пробивающий рок.
Он бросает бычок. Тот летит во вселенскую пробку,
Оставляя в зените полоску сухого хвоста.
Ты один. И глядишь в эту чёрную, душную топку,
Где внутри тебя — гул. И святая твоя пустота.
На кухне
Захожу я на кухню. Всё то же: заварка, посуда.
Только зеркало в тёмной прихожей внезапно — провал.
Я смотрю — а оттуда, как дым из иного сосуда,
Тот же дряхлый старик на меня одиноко взирал.
Это я варил гречку, пил чай, ел печенье,
Это я выходил на балкон, и я стряхивал вниз.
Я же вкручивал лампы, вбирал за стеною мученья,
Это я — просто плоть, чей хребет — это зданья карниз.
Бога нет. Только стены стоят в пузырях,
Есть гудящий в коленях потоп и листовочный спам.
И моя тишина в заколоченных пустырях,
Где я сам себе свет, сам себе рай и свой храм.
Дуэнде панелек
Нож зазубренный в кулаке. Паштет роскоши.
Мажу хлеб бытия — пластилина полуденный дар.
На кухне тараканной, под сором оплошности,
Пляшет серых дуэнде настойный загар.
Оловянный их шепот: пьют кефир, валерьянку и горькую.
Им не страшен мой крест, им не в тягость святая вода —
Она выдохлась в пластике, скомканном под конфоркою,
Там, где чеки и пыль собирались комками, года.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.