
Предисловие от автора
Дорогой читатель, прежде чем вы погрузитесь в эту историю, хочу пояснить. Возможно Вы, как и миллионы людей, видели фильм «Карьера Димы Горина» режиссёров Фрунзе Довлатян, Лев Мирский в котором главные герои должны были посетить легендарный поселок Мосиха, но это так и не произошло. Эта повесть приоткроет занавес о жизни Мосихи и ее обитателях.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: «МОСИХА — ЗЕМЛЯ РОДНАЯ»
ГЛАВА 1. ПОСЕЛОК НА КРАЮ ТАЙГИ
1.1. Утро в Мосихе
Солнце поднималось над тайгой медленно, с достоинством, как хозяин, которому некуда торопиться. Сначала оно окрасило верхушки кедров в нежный розовый цвет, потом позолотило стволы сосен, потом уже добралось до крыш Мосихи — и поселок вспыхнул, засиял, задымился утренними печными дымами, залаял собаками, закукарекал петухами, зазвенел первыми голосами просыпающихся людей.
Мосиха стояла на берегу таёжной реки Кети, в месте, где она делала широкий плавный изгиб и становилась похожей на спящего богатыря — такая же широкая, спокойная, могучая. С трёх сторон поселок окружала тайга — густая, тёмная, пахнущая смолой и прелой листвой, наполненная жизнью, звуками, тайнами. Тайга здесь была настоящей, нехоженой, первозданной — такой, какой она была сотни лет назад, до всякого человека, и такой, какой она останется, если человек будет жить с ней в мире и согласии, как умели жить в Мосихе.
Семнадцать дворов — вот и весь посёлок. По городским меркам — ничто, деревушка, захолустье. Но для тех, кто здесь жил, Мосиха была центром вселенной, самым лучшим местом на всей огромной советской земле, от Москвы до Владивостока, от Мурманска до Ташкента.
Дворы стояли в два ряда вдоль единственной улицы, которая называлась, разумеется, Советской. Улица была широкая, немощёная — зачем мостить, если машины сюда почти не заезжают? — но ровная, ухоженная, обсаженная по краям молодыми берёзками, которые посадили три года назад всем поселком в честь какого-то важного события, а какого — уже и забыли, но берёзки помнили и росли исправно, старательно.
Дома в Мосихе были добротные, из листвяка, потемневшего от времени, но крепкого, почти каменного. У каждого дома — большое подворье: амбар, баня, погреб, огород, хлев если держали скотину. Заборы в Мосихе были не такие, как в других местах, — не из досок, а из жердей, и через них было видно и двор, и хозяйство, и самого хозяина, если он вышел на утреннюю работу. Может, оттого в Мосихе и не было никаких тайн: всё на виду, всё честно, всё по-советски открыто.
В пять часов утра в этот июльский день 1955 года Мосиха просыпалась. Первым, как всегда, подал голос петух Василия Кузьмича Огородникова — здоровенный рыжий петух по прозвищу Маршал, самоуверенный и горластый, убеждённый, что именно он заставляет солнце вставать. За Маршалом откликнулись другие петухи — потоньше, помоложе, не такие уверенные в себе, — и вот уже вся птичья Мосиха была разбужена и требовала внимания.
Первые дымки потянулись из труб. Это женщины затапливали печи — без всякого будильника, без всяких напоминаний, просто потому что так жили, так было заведено, так делали их матери и бабки, и это было правильно и хорошо.
Иван Москалёв проснулся, едва Маршал издал свой первый торжествующий крик. Привычка просыпаться с петухами была у него с детства, с тех самых пор, как дед Фёдор брал его на утреннюю рыбалку, поднимая ещё до света тихим шёпотом: «Вставай, Ванюша, рыба не ждёт». Теперь деда уже не было рядом — он спал в соседней комнате и кряхтел во сне — но привычка осталась.
Иван лежал на своей кровати у окна и смотрел, как рассвет наливается в небо, как тайга из чёрного пятна превращается в зелёную стену, как первые лучи солнца ударяют в стёкла противоположного дома и зажигают их золотом. Он лежал и улыбался — просто так, без причины, от того, что утро хорошее, от того, что день будет долгий и интересный, от того, что жить хорошо.
Ивану Москалёву шёл двадцать первый год. Двадцать лет — возраст, когда человек уже не мальчик, но ещё не обременён теми заботами, что приходят позже: семьёй, детьми, хозяйством на плечах. Двадцать лет — это когда всё впереди, когда весь мир открыт, когда каждое утро несёт что-то новое.
Он потянулся так, что кровать жалобно скрипнула, сел, потёр кулаками глаза и свесил ноги на холодный дощатый пол. Ноги у него были большие — сорок четвёртый размер — и крепкие, как корни старого кедра. Весь Иван был таким: большим, крепким, основательным. Ростом почти метр восемьдесят пять, в плечах широченный — косая сажень, как говаривал дядька Степан, — с руками, привыкшими к тяжёлой работе, узловатыми в суставах, с мозолями на ладонях.
Лицо у Ивана было простое, открытое, русское — широкоскулое, с прямым носом, с ямочками на щеках, которые появлялись, когда он улыбался, а улыбался он часто. Волосы русые, слегка вьющиеся, всегда чуть растрёпанные, потому что расчёска для Ивана была вещью необязательной. Глаза голубые, ясные, с хитринкой — такие глаза бывают у людей, которые много видели, много думали, но не потеряли способности удивляться миру.
— Вань! — донёсся из кухни голос матери. — Вставай, сынок! Завтрак готов!
— Встал уже, мам! — отозвался Иван, поднимаясь и нашаривая под кроватью свои кирзовые сапоги.
Он оделся быстро, по-военному: штаны из серого сукна, рубаха в синюю клетку, широкий кожаный ремень с медной пряжкой. Причесался мимоходом — провёл пятернёй по волосам — и вышел из комнаты.
В доме Москалёвых пахло хлебом и молоком, горячей кашей и смородиновым вареньем, дымом из печи и чем-то ещё, неуловимым, домашним — тем запахом, который не забывается никогда и который человек чувствует только дома.
Кухня у Москалёвых была большая, с высоким потолком, со старой русской печью в углу, которая занимала добрую треть помещения и служила одновременно плитой, духовкой, сушилкой и — зимой — самым тёплым местом в доме. Над печью висели пучки сухих трав — мать сушила мяту, зверобой, чабрец, — и от этого в кухне всегда было немного аптечно и очень уютно.
Стол был уже накрыт. Мать — Прасковья Никифоровна Москалёва — стояла у плиты и помешивала кашу. Она была невысокой, плотной, с тёмными волосами, аккуратно убранными под белый платочек, с руками, всегда занятыми делом, с лицом добрым и немного усталым — лицом женщины, которая работала всю жизнь и не считала это чем-то особенным.
— Садись, — сказала она, не оборачиваясь. — Отец уже ушёл на делянку. Дед с бабкой ещё спят.
— Доброе утро, мам, — сказал Иван, садясь на своё место — угловое, широкое, с продавленной подушкой на сиденье.
— Доброе. Каша с маслом, молоко свежее, Зорька только что подоилась. Ещё варенье смородиновое, вчера сварила.
— Во! — обрадовался Иван. — Это хорошо. Я вчера так наработался, что мне бы три тарелки каши сейчас.
— Ешь сколько влезет, — улыбнулась мать, ставя перед ним дымящуюся миску.
Иван взял ложку и зачерпнул кашу. Каша была гречневая, рассыпчатая, политая щедрым куском растопленного масла, которое плавало жёлтым солнечным пятном. Он поднёс ложку ко рту, подул и отправил в рот. Зажмурился от удовольствия.
— М-мм! — раздалось громкое причмокивание. — Вот это каша! Мам, ты лучший повар в Советском Союзе, я тебе точно говорю! Даже в Москве так не готовят, я уверен!
— Ты в Москве-то бывал? — усмехнулась мать.
— Не бывал, — признал Иван, снова зачерпывая. — Но я так думаю. Потому что лучше этой каши ничего быть не может, это научный факт.
Прасковья Никифоровна покачала головой, но была довольна.
Иван ел с аппетитом и без спешки. Он потянулся к банке с вареньем, широкой, пузатой, запечатанной вощёной бумагой. Открыл, зачерпнул ложкой — варенье было тёмное, густое, ягода к ягоде. Положил на хлеб, откусил. Закатил глаза.
— Ммм! — снова раздалось смачное причмокивание. — Это же не варенье, мам, это же поэзия! Это же… это же надо в музей сдавать! Вот зря не написал в газету — написал бы: «В поселке Мосиха Нарымского района варят лучшее варенье в мире». Приехали бы корреспонденты, сфотографировали.
— Болтун ты, Ванька, — ласково сказала мать, присаживаясь напротив с кружкой чаю.
— Не болтун, а правдолюб, — возразил Иван. — Я только правду говорю. Ну, иногда немного добавляю для красоты, так это не ложь, это художественное украшение действительности.
Мать засмеялась. Иван тоже засмеялся — широко, от всей души, так что ямочки на щеках обозначились совсем глубоко.
За окном светлело. Мосиха просыпалась. Было слышно, как соседский дед Игнат ругается с курами за то, что они лезут в огород, как тётка Лукерья гремит вёдрами у колодца, как где-то в конце улицы заревела корова Прасковьи Семёновны Коровиной — молока просит, заждалась.
Начинался новый день в Мосихе. Хороший день. Советский день 1955 года.
1.2. Поселок, дома и улицы
Чтобы понять Мосиху, надо было пройти её всю — из конца в конец, от первого двора до последнего, — и смотреть внимательно, не торопясь.
Улица Советская начиналась от реки — там, где за крутым обрывом была пристань с одним-единственным причальным столбом и несколькими лодками, перевёрнутыми на берегу вверх дном. Пристань была маленькая, но важная: именно отсюда уходили лодки на рыбалку, именно сюда иногда — раз в две недели — заходил речной катер из района, привозивший почту, продукты, газеты, иногда новых людей.
Первый двор от реки принадлежал Василию Кузьмичу Огородникову — бывшему речному капитану, человеку пожилому, но бодрому, с шкиперской бородкой и вечной трубкой во рту. Двор у него был образцовый: забор ровный, как по линейке, поленница сложена кирпичиком, огород разбит по-морскому аккуратно — ряд к ряду, грядка к грядке. Маршал — его петух — расхаживал по двору с видом адмирала, инспектирующего флот.
Дальше стоял дом Антонины Фёдоровны Зябликовой — вдовы, женщины сорока пяти лет, работавшей в поселковой конторе счетоводом. Дом у неё был ухоженный, с геранями на окнах, с белыми занавесками, с кошкой Муркой, дремавшей на завалинке в любую погоду.
За Зябликовой жил дед Игнат — Игнат Поликарпович Сусликов — и это был особый разговор, к которому мы ещё вернёмся.
Через дорогу от деда Игната, наискосок, стоял дом Сизовых — молодой семьи, Николая и Татьяны, у которых было трое детей-погодков, вечно чумазых и весёлых. Николай работал в леспромхозе, Татьяна вела хозяйство и растила детей.
Дом Москалёвых стоял примерно в середине улицы, ближе к левой стороне — большой, пятистенный, с высоким крыльцом, с резными наличниками на окнах, которые вырезал ещё дед Фёдор. Наличники были необыкновенные — с птицами, цветами, завитушками — настоящее произведение народного искусства. Приезжие всегда на них заглядывались.
Рядом с москалёвским домом стоял дом тётки Лукерьи и дядьки Степана. Тётка Лукерья была сестрой отца — Василия Петровича Москалёва — и жила через забор, что создавало между домами особую, тесную, иногда шумную близость.
В конце улицы, у самой тайги, стоял самый большой дом в Мосихе — правление поселкового совета, клуб и почта в одном здании. Это было длинное бревенчатое строение с крашеным красным крыльцом, с портретом Ленина над входом и с флагштоком, на котором каждое утро Пётр Ильич Рогозин — председатель — собственноручно поднимал красный флаг.
Чуть в стороне, особняком, стоял домик бабки Матрёны — Матрёны Тимофеевны Колдыбаевой — самый старый дом в Мосихе. Говорили, что ему лет сто, не меньше. Стены у него потемнели до черноты, крыша заросла мхом, но он стоял, не кренился, не рассыпался, как будто сама земля держала его. Вокруг домика были грядки — не с картошкой и огурцами, а с разными травами, которые большинство жителей поселка и не знали по именам, но бабка Матрёна знала каждую наперечёт.
Вот такой была Мосиха. Семнадцать дворов, одна улица, река, тайга и небо над головой — огромное, чистое, своё.
1.3. Семья Москалёвых
Москалёвы были в Мосихе родом самым старым. Прадед Ивана — Архип Москалёв — пришёл сюда ещё в конце прошлого века из Вологодской губернии, срубил первый дом, расчистил первую делянку под огород. Потом пришли другие люди, и поселок начал расти. Но Москалёвы всегда оставались здесь первыми — не по положению, а по праву давности, по праву корня.
Дед Фёдор — Фёдор Архипович Москалёв — сидел сейчас на кухне, уже проснувшийся, уже одетый, уже с кружкой чаю в руках. Ему было семьдесят два года, но выглядел он много моложе — прямой, жилистый, с белой бородой, подстриженной коротко и аккуратно, с руками, которые никак не соглашались стареть вместе с хозяином. В молодости дед Фёдор был знаменитым охотником — говорили, что за сезон он добывал по сорок, а то и по пятьдесят соболей — и до сих пор смотрел на тайгу с тем особым охотничьим прищуром, который не бывает у человека, выросшего в городе.
Сейчас дед сидел в своём углу — у окна, откуда был виден огород и кусочек реки — и прихлёбывал чай с таким видом, как будто занимался делом государственной важности.
— Куда сегодня? — спросил он Ивана, не отрываясь от кружки.
— На озеро, — ответил Иван. — С Колькой Сизовым договорились. Рыбы наловим.
— На Медвежье?
— На Медвежье.
Дед Фёдор одобрительно кивнул. Медвежье озеро, расположенное в трёх километрах от поселка, в глубине тайги, было лучшим рыбным местом в округе. Туда ходили с сетями и всегда возвращались с добычей — окунь, щука, карась, а иногда и таймень попадался, огромный, серебристый, с красными плавниками.
— Сеть смотрел? — спросил дед.
— Смотрел. В порядке всё.
— Тогда ладно. — Дед снова уткнулся в кружку. Потом добавил, не поднимая глаз: — Икряная щука сейчас хорошая. Если попадётся — не упусти.
Бабушка Ивана — Аграфена Ивановна, или, как её звали все в поселке, просто баба Груша — вошла в кухню следом за дедом, маленькая, кругленькая, вся в белом — белый платок, белый фартук поверх тёмного платья. Лицо у неё было такое, что смотреть на него было всё равно что греться у печи: тёплое, доброе, всё в морщинах, которые образовались от улыбок за долгие годы.
— Иванушка, — сказала она с порога, — ты молоко выпил?
— Выпил, баб.
— А каши поел?
— Поел.
— А варенье взял?
— Взял немного. — Иван виновато посмотрел на почти опустевшую банку.
Баба Груша не рассердилась — она никогда не сердилась. Только махнула рукой:
— Ничего, ещё сварю. Смородины этим летом — завались, бери не хочу. Ты только рыбы принеси хорошей, я уху сделаю.
— Принесу, баб. Вот такую принесу! — Иван развёл руки в стороны на ширину своего размаха — почти два метра.
— Да уж поменьше можно, — засмеялась баба Груша. — В котёл не влезет.
Отец Ивана — Василий Петрович Москалёв — действительно ушёл на делянку ещё до рассвета. Он работал мастером в леспромхозе — была при Мосихе небольшая делянка, где заготавливали лес, — и вставал раньше всех, и возвращался позже всех, и никогда по этому поводу не жаловался, потому что считал, что работа — это не то, на что жалуются, а то, что делают.
Василий Петрович был человеком немногословным, серьёзным, с тяжёлыми рабочими руками и спокойным, рассудительным взглядом. Иван был на него похож — такой же крупный, такой же прямой — но характером пошёл больше в мать: живой, разговорчивый, не умеющий долго молчать.
Тётка Лукерья — Лукерья Петровна Дорошенко, в девичестве Москалёва — была полной противоположностью брату. Маленькая, быстрая, шумная, она не ходила, а носилась по поселку, везде успевала, про всех всё знала и умела в одно мгновение поднять целую бурю из самого тихого события. При этом она была добрейшим человеком, готовым отдать последнее, и в Мосихе её любили, хотя иногда и уставали от её неиссякаемой энергии.
Муж её — дядька Степан — был человеком совсем другого склада. Высокий, худой, медлительный, он двигался по жизни с такой же неторопливой основательностью, с какой тайга растит кедр. Он был лучшим охотником в Мосихе — после деда Фёдора, разумеется, но дед уже не ходил в тайгу с ружьём, — и знал тайгу так, как другие люди знают свою квартиру. Говорил мало, думал много, и когда всё же говорил, то каждое слово было к месту и по делу.
Младшая сестра Ивана — Аська, Анастасия Москалёва — ей было четырнадцать лет — ещё спала, укутавшись с головой в одеяло. Аська была девчонкой бойкой, острой на язык, с косичками, которые она ненавидела, и с глазами, которые смотрели на мир с лукавым интересом, как будто мир постоянно придумывал что-то интересное специально для неё.
Иван допил чай, поднялся, застегнул ремень и начал собираться.
1.4. Жители Мосихи
Пока Иван собирал снасти в сарае — разбирал сети, проверял поплавки, укладывал всё в берестяной короб, — поселок вокруг него оживал окончательно.
Дед Игнат Поликарпович Сусликов вышел на своё крыльцо и некоторое время стоял неподвижно, обозревая окрестности с видом полководца, прикидывающего потери. Деду Игнату было шестьдесят восемь лет, и выглядел он так, как, наверное, должен выглядеть человек, который прожил всю жизнь по принципу «копейка рубль бережёт», возведённому им в степень религии. Невысокий, жилистый, с лицом, в котором каждая морщина, казалось, была прорезана годами бережливости, он носил одни и те же штаны с незапамятных времён — тщательно заплатанные, залатанные, перелатанные, — и одну и ту же фуфайку, из которой за последние двадцать лет вышло не меньше трёх фуфаек поменьше по мере изнашивания. Шапку он носил летом и зимой одинаковую — солдатскую ушанку, — объясняя это тем, что летом она защищает от солнца и комаров, а зимой от мороза, и значит, незачем заводить две шапки.
— Ива-ань! — крикнул дед Игнат через забор, заметив Москалёва в сарае.
— Чего, дед Игнат? — откликнулся Иван.
— Ты на рыбалку?
— На рыбалку.
Дед Игнат помолчал, что-то обдумывая.
— Сеть берёшь?
— Беру.
— Моей сетью не пойдёшь? — Дед Игнат нахмурился. — Моя-то вон висит без дела.
— Так возьми да иди сам, — предложил Иван.
— Не могу, — вздохнул дед Игнат. — Спина. — И потрогал поясницу с таким видом, что было неясно: то ли спина действительно болит, то ли это дипломатический ход.
— Тогда своей сетью пойду.
— А рыбу потом отдашь? — без обиняков спросил дед.
— Дед Игнат, ну ты даёшь, — засмеялся Иван. — Я своей сетью, своим трудом, а ты хочешь рыбу?
— Не всю, — быстро поправился дед. — Половину.
— Иди домой, дед, — добродушно сказал Иван. — Поймаю — принесу одну рыбину, как всегда.
— Ладно, — согласился дед Игнат, как будто это был результат долгих переговоров, а не изначально очевидный исход. — Договорились.
Дед Игнат был человеком, про которого в Мосихе ходили легенды. Говорили, что он считает каждую щепку в поленнице, каждое полено в дровнице, каждый гвоздь в ящике. Говорили, что когда он даёт кому-то взаймы — что случалось крайне редко — он записывает долг в специальную книжечку и потом напоминает о нём при каждой встрече. Говорили, что однажды он полчаса торговался с ежом из-за гриба, который тот нашёл на краю его огорода. Правда это или нет — никто не знал, но верить было приятно.
При этом дед Игнат был человеком незлобивым и по-своему справедливым. Жадность его была, так сказать, философской — он жадничал из принципа, из убеждения, что вещи надо беречь, что ничего не бывает лишнего, что жизнь непредсказуема и запас карман не тянет. Этим он отличался от просто скупых людей, которые жалеют из страха или жестокости.
Пока Иван препирался с дедом Игнатом, из своего домика вышла бабка Матрёна.
Бабка Матрёна — Матрёна Тимофеевна Колдыбаева — была явлением в Мосихе совершенно особым. Сколько ей было лет, не знал никто, включая её саму — она отвечала на этот вопрос всякий раз по-разному, называя числа от семидесяти пяти до ста двадцати с одинаково безмятежным видом. Выглядела она при этом так, что любое число казалось правдоподобным.
Бабка Матрёна была маленькой — ростом чуть выше метра пятидесяти, — согнутой буквой Г, с носом крючком, с глазами цвета лесного мха — тёмно-зелёными, острыми, всё замечающими. Волосы у неё были белые, почти прозрачные, всегда убранные в строгий узел. Одевалась она в чёрное — чёрная юбка до пят, чёрная кофта, чёрный платок — и от этого напоминала старую ворону, которая много видела и много знает.
Некоторые приезжие, впервые видевшие бабку Матрёну, пугались. Детишки, не привыкшие к ней, порой и вовсе начинали плакать. Но жители Мосихи смотрели на неё совсем иначе: для них бабка Матрёна была чем-то вроде живой энциклопедии, аптеки и синоптического бюро в одном лице.
Она знала травы. Знала так, как нынешние врачи, пожалуй, и не знают — не по книгам, а нутром, кровью, жизнью. У неё было средство от любой хвори: от простуды и кашля, от ломоты в суставах и от зубной боли, от бессонницы и от лихорадки. Говорили, что однажды она вылечила медведя — нашла его в лесу с раздробленной лапой и выходила. Медведь потом приходил к её дому и сидел под забором, пока она не выгнала его прочь.
— Доброго утра, Матрёна Тимофеевна! — крикнул Иван.
Бабка посмотрела на него из-под руки — солнце уже поднялось и слепило — и кивнула коротко.
— Иван. Погода нынче переменится к вечеру, — сказала она вместо приветствия. — Назад с озера торопись, не засиживайся.
— Откуда знаете? — спросил Иван.
Бабка Матрёна посмотрела на него так, как смотрит учитель на очень непонятливого ученика.
— Ласточки низко летают, — сказала она. — Мурка шерсть взъерошила. И поясница моя говорит. — Она вздохнула. — Поясница у меня надёжнее барометра, я тебе скажу.
— Понял, — серьёзно ответил Иван. — Постараемся до вечера вернуться.
— Постарайтесь, — сказала бабка Матрёна и скрылась среди своих трав.
Последним из хозяев, с кем Иван успел переброситься словом до отхода, был сам председатель — Пётр Ильич Рогозин.
Председатель вышел из конторы в семь утра ровно — можно было часы проверять, — уже в своём неизменном костюме: серые брюки, белая рубаха, пиджак под мышкой. Пиджак Пётр Ильич никогда не надевал на улице — только в торжественных случаях или при гостях — но и не оставлял дома: носил в руках, сложив аккуратно.
Пётр Ильич был маленьким и щуплым — ростом метр шестьдесят в лучшем случае, с тонкими руками, с острым подбородком, с очками в круглой металлической оправе, через которые он смотрел на мир с видом человека, постоянно что-то подсчитывающего в уме. Лет ему было шестьдесят пять, и за тридцать лет председательства он превратил Мосиху из захудалого лесного выселка в образцовый посёлок.
Каждую проблему — большую или маленькую — Пётр Ильич решал с одинаковой методичностью: сначала выслушивал всех, потом думал (иногда долго, иногда очень быстро), потом говорил ровным голосом своё решение. Решения его всегда оказывались верными. В районе его уважали. Приезжавшие из города начальники смотрели на маленького председателя со смесью лёгкого недоверия и нарастающего уважения: как это такой невзрачный человек так ладно всё устроил?
А секрета никакого не было. Пётр Ильич просто знал каждого жителя Мосихи, как хороший врач знает своего пациента: знал его сильные стороны и слабости, его заботы и радости, его характер и нрав. И умел так распорядиться этими знаниями, что каждый человек оказывался на своём месте и делал то, что умеет делать лучше всего.
— Иван! — позвал председатель, заметив Москалёва. — На озеро?
— На озеро, Пётр Ильич.
— Добро. — Председатель кивнул, поправил очки. — Как там поживает Медвежье?
— Скоро узнаем, — улыбнулся Иван.
— Хорошо, хорошо, — пробормотал Пётр Ильич рассеянно. Он уже думал о чём-то другом. — Иван, ты вечером загляни ко мне. Разговор есть.
— Зайду.
Иван взвалил короб на плечо и пошёл за ворота. Навстречу ему по улице уже шагал Колька Сизов — его ровесник, белобрысый, веснушчатый, с хохотом на устах ещё издали.
— Ванька! — крикнул он. — Опаздываешь!
— Я не опаздываю, — возразил Иван. — Ты рано пришёл.
— Это одно и то же!
— Это совсем не одно и то же. — Иван закинул руку ему на плечо. — Пошли, болтун.
Они пошли к тайге, смеясь, переговариваясь, загребая ногами пыль сухой июльской дороги. Мосиха провожала их утренним шумом и запахами, смотрела им вслед семнадцатью дворами, семнадцатью судьбами, — и, может быть, думала что-то о молодости, о которой всегда думают старые места.
ГЛАВА 2. ЖИЗНЬ, КОТОРОЙ МОЖНО ГОРДИТЬСЯ
2.1. Рыбалка на Медвежьем озере
Дорога на Медвежье озеро шла через тайгу. Сначала — по широкой просеке, где когда-то прокладывали лесовозный путь, а теперь просека заросла молодым осинником, ольхой и малинником. Малина в этом году была отменная — крупная, красная, с кулак если не больше (это, конечно, небольшое преувеличение, но ненамного). Иван рвал её на ходу и отправлял в рот целыми горстями.
— Слушай, — говорил он Кольке, не переставая жевать, — вот объясни мне: почему в городе люди едят варенье из банок, когда вот она, малина, стоит и сама в руки просится?
— Потому что в городе лесов нет, — пожал плечами Колька.
— Вот это беда, — серьёзно сказал Иван. — Вот это я понимаю, беда. Жить без тайги — это ж как жить без рук.
За просекой начинался настоящий лес — кедровый, тёмный, с высоченными стволами, под которыми всегда была тень и прохлада даже в самый жаркий день. Здесь пахло смолой так густо, что у непривыкшего человека могла закружиться голова. Иван дышал этим запахом с наслаждением, как дышат горным воздухом.
— Помнишь, в позапрошлом году, — сказал Колька, — мы здесь медведя встретили?
— Помню, — кивнул Иван. — Хороший медведь был. Большой.
— Ты тогда за дерево спрятался, — ухмыльнулся Колька.
— Я не прятался, — спокойно возразил Иван. — Я занял стратегическую позицию. Чтобы обойти его с тыла.
— С тыла, — фыркнул Колька. — Ты в другую сторону обошёл.
— Маршрут изменился по тактическим соображениям, — объяснил Иван без тени смущения.
Колька засмеялся. Иван тоже засмеялся.
Медвежье озеро открылось им внезапно, как всегда, открываются лесные озёра — ты идёшь через деревья, а потом раздвигаешь ветки, и вот оно: блестящее, тихое, огромное, окружённое камышами и ивняком, с отражёнными в воде облаками, такое прозрачное, что на мелкоте было видно каждый камушек на дне.
— Красота, — сказал Иван и помолчал секунду, отдавая уважение.
Озеро было и правда красивым. Не такое большое, как река, — метров двести в поперечнике — но своё, уютное, живое. По берегу сидели цапли — неподвижные, как каменные изваяния, — и смотрели в воду. На средине озера плескала рыба: круги расходились один за другим.
— Рыба гуляет, — обрадовался Иван. — Вот видишь, Колька? Сама нас ждёт!
— Это потому, что мы лучшие рыбаки в Нарымском районе, — ответил Колька, не без самодовольства.
— В Томской области, — поправил Иван.
— В Западной Сибири, — не уступил Колька.
— В Советском Союзе, — окончательно решил Иван.
Они переглянулись и засмеялись, довольные.
Снасти расставили быстро, по-деловому. Иван тянул сеть и выставлял поплавки, Колька правил лодкой — старой, но надёжной плоскодонкой, которую держали здесь на озере под перевёрнутой корягой. Работа была привычная, руки делали сами, пока голова была занята разговором.
— Ты слышал, что в районе говорят? — спросил Колька, когда сеть была выставлена и они сидели на берегу, ожидая.
— Что говорят?
— Говорят, электричество к нам тянуть будут. Линию высоковольтную.
Иван поднял голову.
— Это хорошо, — сказал он медленно. — Это очень хорошо. А то керосиновые лампы — это несерьёзно. Это дореволюционно.
— Согласен, — кивнул Колька. — Только работать там надо — в тайге, по болотам, столбы ставить. Тяжело.
— Тяжело — не страшно, — пожал плечами Иван. — Зато дело.
Они помолчали. Над озером кружила скопа — белогрудая, с тёмными крыльями. Она высматривала рыбу, медленно описывая круги.
— Смотри, — сказал Иван тихо.
Скопа сложила крылья и рухнула вниз — стремительно, как камень. Удар о воду, брызги — и она уже снова в воздухе, с рыбиной в когтях, живой, бьющейся.
— Вот это рыбак, — восхищённо выдохнул Колька.
— Нас бы так, — засмеялся Иван.
Через полтора часа они подняли сеть. Улов был богатый: несколько крупных окуней, пара щук — одна килограмма на четыре, другая поменьше, — карась, ёрш, ещё кое-что по мелочи. Но главным уловом оказалась щука.
Иван вытащил её из сети с усилием, придерживая под жабры, и почувствовал, что рыба тяжёлая, неожиданно тяжёлая.
— Колька, смотри!
Они осмотрели щуку вместе. Брюхо у рыбины было раздуто, твёрдое, тугое.
— Икряная! — ахнул Колька.
— Икряная, — подтвердил Иван. Он смотрел на рыбу с уважением, как смотрят на что-то значительное. — Килограмма на три-четыре икра-то будет. — Он прикинул. — Или на пять. На пять, пожалуй.
— Ну ты загнул, — засомневался Колька. — На два, может.
— На три, — твёрдо сказал Иван. — Не меньше.
— Ладно, ладно, на три. Бабушкам твоим принесёшь?
— Бабе Груше, конечно. Она засолит. Будем икру есть.
Иван поднял щуку, прикидывая вес, и не удержался:
— Слушай, Колька, а ведь такую щуку, наверное, нигде больше нет, кроме как у нас. Вот в Москве в магазине такой щуки нет, я тебе говорю. Там рыба маленькая, бледная. А наша — вот!
Колька посмотрел на щуку — вполне обычную, хотя и хорошую.
— Ты в Москве-то был?
— Нет.
— Тогда почему знаешь?
— Чувствую, — убеждённо ответил Иван. — Нутром чую. Наша тайга — она особая. И вода здесь особая, и рыба особая. Это же понятно.
Колька не стал спорить. В чём-то Иван был прав: Медвежье озеро было действительно особым местом, и рыба здесь была действительно хороша. Может, и не лучшая в мире — но своя, знакомая, родная, и поэтому самая лучшая.
Они сложили улов в берестяные короба, накрыли мокрой травой — чтобы рыба не портилась — и начали собираться назад. Небо на западе, как и предсказывала бабка Матрёна, начинало темнеть: туча ползла оттуда медленно, но уверенно, и ласточки и правда летали низко, почти задевая траву.
— Надо торопиться, — сказал Иван.
— Ага, — согласился Колька. — Старая Матрёна права оказалась.
— Она всегда права, — сказал Иван. — Это же бабка Матрёна.
Они шли обратно быстро, почти бежали, когда тайга начала темнеть. Гроза настигла их уже на просеке — сначала ударил гром, потом хлынул дождь, тёплый, летний, густой. Они спрятались под огромным кедром, поставив короба между корнями, и сидели, глядя на дождь, который колотил по листьям, по траве, по лужам, и смеялись, потому что никакой особой беды не было, потому что рыба была поймана, потому что день был хорош, и дождь был хорош, и тайга вокруг была хороша — своя, живая, родная.
2.2. Охота в тайге
Охота в Мосихе была делом серьёзным и уважаемым. Не развлечением, не прогулкой, а именно делом — таким же важным, как работа на делянке или заготовка сена.
Дядька Степан — Степан Иванович Дорошенко — выходил на охоту раз в неделю, если погода позволяла, и всегда возвращался с добычей. Это было не везением и не хвастовством — это было результатом того, что он знал тайгу и тайга его знала.
В один из августовских дней, когда лето уже перевалило через вершину и начало медленно склоняться к осени, дядька Степан взял с собой Ивана.
Они вышли затемно — ещё до рассвета — когда над Мосихой висели звёзды, такие крупные и яркие, какими бывают только в Сибири осенними ночами. Дядька Степан шёл впереди — молча, быстро, несмотря на своё рост, почти беззвучно. Иван старался идти так же, но тайга всё равно слышала его — треснет ветка, шуршит трава — и дядька иногда оборачивался с укоризненным взглядом.
— Тише, — шептал он.
— Тихо иду, — так же шёпотом оправдывался Иван.
— Слон тише идёт.
— Ну дядь Степан…
— Тихо, говорю.
Дядька Степан говорил о тайге особенно. Не как о месте — как о живом существе, которому можно причинить беспокойство и которое умеет обижаться.
— Тайга, — говорил он однажды за ужином, неторопливо, как всегда, — она тебя слышит. И видит. И чует. Ты к ней с уважением — она к тебе с уважением. Ты у неё берёшь — она тебе даёт. Но только если, по совести, берёшь. Лишнего не бери, зря не губи — и тайга тебя никогда не обидит.
Иван запомнил это. Дядька Степан был немногословен, но каждое его слово весило.
На этот раз они вышли на глухаря. Место для тока дядька знал — небольшая поляна за болотиной, куда птица ходила уже несколько лет.
Они залегли в кустах и ждали. Над тайгой постепенно светлело. Иван лежал на мягком мху и слушал, как просыпается лес: сначала звонко, отрывисто — пискнула синица, потом ещё одна, потом заворковал где-то вдалеке дятел, потом зашуршало в кустах — мышь или что-то побольше.
И вдруг — характерный звук. Негромкий, глухой, как будто кто-то тихонько чиркал пробкой по бутылке: тек-тек-тек.
Дядька Степан толкнул Ивана локтем и кивнул вправо.
На краю поляны, на толстом поваленном стволе, стоял глухарь. Огромный, чёрный, с красными бровями, с раскинутым веером хвостом. Он пел — запрокинув голову, закрыв глаза в блаженстве, — и в эти секунды был глух ко всему миру, что и дало птице её имя.
Иван затаил дыхание. Сердце забилось сильнее.
Дядька Степан медленно, очень медленно поднял ружьё. Секунда. Другая. Выстрел — негромкий, сухой в утреннем воздухе.
Глухарь упал.
Они пошли к нему. Иван поднял птицу — тяжёлую, почти пять килограммов, с бархатисто-чёрными перьями, которые отливали зелёным.
— Вот это птица, — сказал он тихо. — Дядь Степан, вот это — да!
— Хороший, — спокойно согласился дядька. — Матёрый. Года три ему, наверное.
— Я бы не попал, — честно признался Иван.
— Научишься, — так же спокойно сказал дядька. — Терпение надо. Ты торопишься всегда.
— Характер такой.
— Характер — не приговор. Характер — это то, что человек воспитывает в себе. — Дядька Степан закинул ружьё за плечо. — Пойдём ещё посмотрим. По болотинке. Там утка должна быть.
День был долгим и добрым. К вечеру они вернулись с глухарём, двумя утками и зайцем, которого Иван выследил сам — правда, с помощью дядькиных указаний — и пристрелил с первого выстрела, что было поводом для тихой гордости.
— Попал! — сказал Иван, когда заяц упал в траву. — С первого раза, с двадцати шагов!
— С пятнадцати, — поправил дядька.
— Ну с пятнадцати, — согласился Иван. — Всё равно хорошо? С пятнадцати шагов, первый выстрел, бегущий заяц — это же, дядь Степан, это же достижение?
— Достижение, — кивнул дядька Степан. — Только не кричи так. Всю дичь распугаешь.
Иван зажал рот рукой, но глаза его смеялись.
Дома их встретили с радостью. Тётка Лукерья всплеснула руками:
— Да это же! Да сколько! Степан Иваныч, ну ты мастер! И Ванька тоже — вон, заяц!
— Сам добыл, — скромно уточнил Иван. — С первого выстрела.
— Молодец!
— Практически профессионал, — добавил Иван. — Ещё лет пять — и дядьку Степана превзойду.
Дядька Степан ничего не сказал, только чуть-чуть дёрнул уголком рта. Что для него означало: посмотрим.
2.3. Бабушкина кухня
Баба Груша жила кухней. Не в том смысле, что она была ограниченным человеком, — нет. Просто кухня для неё была тем местом, где происходило главное: где семья собиралась вместе, где разговаривали и смеялись, где залечивали обиды и праздновали победы. Кухня была сердцем дома.
Баба Груша готовила так, что запах её стряпни расходился по всей улице и тётка Лукерья, живущая через забор, иногда прибегала просто так — без всякой причины — и стояла у плиты, вдыхая:
— Груня, что это у тебя? Пироги?
— Пироги, пироги. Садись, попробуешь.
— Да я просто так.
— Никто просто так не приходит к чужой плите. Садись.
Пироги у бабы Груши были легендой. Она делала их с разными начинками: с рыбой и луком, с капустой и яйцом, с черникой, с брусникой, с черёмухой. Тесто у неё было особое — пышное, мягкое, золотистое, — и секрет его она не открывала никому, ни разу. Говорила только: «Тесто надо уважать». Что это значило — никто до конца не понимал.
В августе начиналась настоящая горячая пора: шли ягоды. Черника, брусника, смородина, жимолость, малина — всё это надо было успеть собрать, переработать, засолить, засушить, сварить.
Баба Груша готовилась к варке варенья, как полководец к сражению: заранее мыла банки, сушила их на солнце, перебирала ягоду, отмеряла сахар.
— Аська! — звала она внучку. — Аська, поди сюда!
Аська появлялась в дверях кухни — в платье, перепачканном черничным соком (потому что часть собранной черники немедленно оказывалась в ней самой), с косичками набок.
— Чего, баб?
— Вот, мой ягоду. Тщательно.
— Баб, ну я уже мыла…
— Мало мыла. Ещё помой.
Аська садилась к тазику и мыла — с видом человека, которого несправедливо обременили непосильным трудом, но которому некуда деваться.
— Баб, — говорила она, шурша ягодой, — а вот почему у нас нет кошки?
— Потому что Зорька не любит кошек.
— Зорька — это корова, она во дворе. А кошка была бы в доме.
— Одно хозяйство — одни заботы. Хватит коровы.
— Но кошка сама ест, мышей ловит…
— Мышей у нас нет.
— Потому что нет кошки, — логично заключила Аська.
Баба Груша засмеялась.
Варка варенья была процессом торжественным. Медный таз — старый, с зелёным налётом снаружи и блестящий изнутри — ставился на плиту, туда шли ягода и сахар, и баба Груша начинала помешивать длинной деревянной ложкой, напевая что-то себе под нос.
Иван в такие дни непременно появлялся на кухне — будто случайно.
— Мам, баб, я просто мимо шёл…
— Садись, — говорила баба Груша. — Мимо он шёл. Нюх у тебя на варенье, Ваня, лучше, чем у медведя.
— Это не нюх, это чуткость, — возражал Иван, садясь и придвигая к себе блюдце, куда баба Груша плюхала пробу — немного варенья охладить.
Он брал ложку и пробовал. Зажмуривался. Раздавалось характерное, смачное, громкое:
— Мм-ммм! — причмокивание.
Баба Груша смотрела на него с удовольствием.
— Ну?
— Баб, — говорил Иван торжественно, — это лучшее варенье, которое я пробовал в жизни. Из всех сортов и видов. Это чудо кулинарии. Это надо в книгу записать. «Варенье черничное по рецепту Москалёвой А. И., посёлок Мосиха, 1955 год». И чтобы в кулинарных школах учили по этому рецепту.
— Болтун ты, Ваня, — говорила баба Груша, но таз с вареньем мешала с удвоенным усердием.
Варенья заготавливали много — на целую зиму и ещё оставалось. Банки строем выстраивались в погребе на полках: тёмные, рубиновые, янтарные, — и запах в погребе стоял такой, что просто войти туда было уже удовольствием.
Рыба тоже шла в запас. Щуку и окуня солили, сушили, вялили. Икру щучью — особенно ценный продукт — баба Груша засаливала по особому рецепту: с луком, с маслом, с перцем. Получалась икра такая, что даже дед Игнат, заглянув однажды на пробу, сел и съел целую миску, что для него было явлением исключительным.
— Хорошая икра, — сказал он потом осторожно. — Можно было бы продать.
— Ещё чего, — отрезала баба Груша. — Сами едим.
— Жаль, — вздохнул дед Игнат.
Уха у бабы Груши была тоже особая. Она варила её в большом котле, на улице, на вкопанных кирпичах, летом, когда народу в доме было много. Рыба шла только свежая — утром поймали, в обед варят. Лук, лавровый лист, перец горошком, картошка, — и больше ничего лишнего, потому что хорошая рыба не нуждается во вмешательстве.
Уху ели все вместе — семья Москалёвых, тётка Лукерья с дядькой Степаном, часто приходил кто-то из соседей — и это было лучшее время. Взрослые говорили о своём, дети гоняли во дворе, дед Фёдор прихлёбывал бульон и молчал с видом полного удовлетворения.
— Хорошо живём, — говорил иногда кто-то из гостей.
— А то, — соглашалась баба Груша.
И никто не спорил.
2.4. Вечер в Мосихе
Летние вечера в Мосихе были долгими. Солнце садилось поздно, и ещё долго после заката небо горело оранжевым и розовым, а тайга темнела не сразу — постепенно, нехотя, как ребёнок, которого укладывают спать против воли.
После работы, после ужина, в этот тихий час, когда жара уже спала и воздух стал прохладным и чистым, жители Мосихи выходили на улицу.
Кто-то выносил скамью к воротам и сидел там, глядя на улицу. Кто-то шёл к соседям. Молодёжь собиралась у клуба — небольшой группой, человек шесть-семь, потому что вся молодёжь Мосихи и составляла человек десять.
В клубе — в этом же здании, где была контора и почта — стоял патефон с большой трубой, и иногда его включали, и над Мосихой плыли звуки вальса или популярной песни. Но чаще обходились без патефона: Колька Сизов играл на гармошке, и это было лучше всякого патефона.
В этот вечер народ собрался у крыльца Москалёвых — как-то само собой получилось, никто не договаривался.
Сидели на ступеньках, на принесённых скамейках, прямо на траве. Дед Фёдор в своём любимом кресле, которое выносили специально для него. Баба Груша с вязанием. Тётка Лукерья — с неиссякаемым запасом новостей и историй. Дядька Степан — молчаливый, с трубкой, которую он не курил, а просто держал во рту: это был его способ участвовать в разговоре, ничего не говоря. Колька Сизов с гармошкой. Аська с подружкой Надькой Огородниковой.
И дед Игнат, разумеется, — он всегда приходил на чужие посиделки охотно: здесь угощали чаем, а он сэкономил свой.
— Игнат Поликарпыч, чаю? — предлагала баба Груша.
— Можно, — соглашался дед Игнат с таким видом, как будто делал одолжение.
Иван сидел на нижней ступеньке, привалившись к столбику крыльца, и смотрел, как темнеет небо. Разговор шёл о разном: о погоде, о рыбе, о том, что в районе открыли новый магазин, о том, что скоро сенокос, о том, что у Коровиных корова захворала и бабка Матрёна дала какой-то отвар.
— Я слышал, — говорила тётка Лукерья, — что в район письмо пришло. Будто к нам собираются гости.
— Какие гости? — встрепенулся Иван.
— Не знаю. Пётр Ильич получил, молчит. Но я видела — конверт с печатью, важный.
— Может, проверка какая? — предположил Колька.
— Зачем нам проверка, — пожала плечами тётка Лукерья. — У нас всё в порядке.
— Это правда, — подтвердил Иван. — У нас всё в полном порядке. Нас проверять — только время тратить.
Дед Фёдор прокашлялся.
— Гости — это хорошо, — сказал он. — Человек должен видеть других людей. И другие люди должны видеть, как мы живём. — Он помолчал. — Хорошо живём. Пусть смотрят.
Колька заиграл на гармошке — что-то тихое, медленное, летнее. Аська с Надькой начали тихонько подпевать. Дед Игнат держал кружку двумя руками, как будто боялся расплескать капли, хотя кружка была почти пустая.
Над тайгой поднялась луна — большая, рыжеватая, совсем низкая. В реке рыба выпрыгнула и шлёпнулась обратно — этот звук был слышен даже здесь, в поселке.
— Хорошо, — сказал Иван ни к кому конкретно.
Никто не ответил, потому что отвечать было незачем. Всем было хорошо, и все это знали.
Поздно ночью, когда расходились по домам, Иван задержался на крыльце. Смотрел на звёзды — их было бесчисленное множество, и все они были яркими, близкими, своими.
Он думал о том, что Мосиха — маленький посёлок, семнадцать дворов, ничего особенного с виду. А ведь целый мир. Целая жизнь. Целая вселенная, в которой всё есть: тайга и река, люди хорошие, работа, еда, покой. Чего ещё надо человеку?
Он не знал тогда, что жизнь скоро задаст ему этот вопрос — и у него будет другой ответ. Потому что молодость на то и молодость, чтобы не останавливаться.
Но это будет позже.
А сейчас — звёзды, гармошка вдалеке, запах тайги и варенья, и хорошая тяжёлая усталость в руках, и завтра снова будет день. Хороший советский день 1955 года.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ: «ГОСТИ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ»
ГЛАВА 3. ЖУРНАЛИСТЫ ИЗ-ЗА ОКЕАНА
3.1. Приезд иностранных журналистов
Слух о том, что в Мосиху едут иностранные гости, разнёсся по поселку раньше, чем Пётр Ильич успел что-либо объявить официально.
Это произошло так: Антонина Фёдоровна Зябликова, счетовод, случайно оказалась в конторе, когда председатель разговаривал по телефону с районным начальством. Слышно было плохо, но два слова Антонина Фёдоровна разобрала отчётливо: «иностранцы» и «делегация». Этого было достаточно.
Через полчаса вся Мосиха знала. Через час у каждого уже была своя версия, причём версии расходились примерно так же, как и расходятся все слухи в маленьких посёлках — то есть кардинально.
Тётка Лукерья говорила, что едут американские шпионы под видом журналистов.
Дед Игнат говорил, что едут покупатели — хотят купить лес, и надо поднять цену втрое.
Колька Сизов говорил, что едет какая-то делегация по культурному обмену, и привезут американские пластинки.
Бабка Матрёна ничего не говорила, но вышла к своим травам с видом человека, знающего больше всех.
Аська говорила, что это точно киноактёры, и просила у матери разрешения завить волосы.
Иван относился к слухам спокойно. Он зашёл к Петру Ильичу вечером — как тот и просил — и спросил прямо:
— Пётр Ильич, что за гости едут?
Председатель снял очки, потёр переносицу и посмотрел на Ивана.
— Садись, — сказал он.
Иван сел. В кабинете у председателя было просто: стол, стулья, шкаф с бумагами, портрет Ленина на стене, карта района и — отдельно — маленькая карта самой Мосихи, которую Пётр Ильич составил сам и гордился ею.
— Едут журналисты, — сказал председатель. — Трое. Из Америки, Англии и Франции. Это делегация — их возят по стране в рамках культурного обмена. Показывают советскую жизнь.
Иван помолчал.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.