
От составителей
Перед вами двадцать второй сборник рассказов Литературного сообщества «Леди, Заяц & К». В нём собраны рассказы авторов, принявших участие в тематическом конкурсе «МИСТИЧЕСКАЯ РАПСОДИЯ».
Сердечно благодарим подписчиков сообщества и участников конкурса за отзывчивость, креативность и поддержку.
Сборник посвящается Татьяне Осиповой. Бессменному администратору Сообщества, талантливому писателю и поэту, музыканту и исполнительнице авторских песен, и просто прекрасному душевному человеку.
Отдельная благодарность Екатерине Белозеровой за отличную обложку.
Читайте, наслаждайтесь, в данном сборнике отличные рассказы.
С Уважением, редакция Литературного сообщества «Леди, Заяц & К»»: Сергей Кулагин, Григорий Родственников, Дмитрий Зайцев, Денис Моргунов, Татьяна Осипова, Дмитрий Королевский.
Татьяна Осипова Сиделка Джейн
1
— Молчи, а то она услышит, — шипит молоденькая актриса с бледным лицом, покрытым россыпью веснушек. Её подруга, яркая брюнетка, завидев вошедшую миссис Кроу, замолкает, словно подавившись собственным языком.
— Вам нехорошо, милочка? — Анна Кроу склоняется над девушкой и подвигает ей стакан с недопитым пуншем. — На улице нынче холодно. Спектакль окончен. Возвращайтесь скорее, а то говорят, на улицах Лондона небезопасно в последнее время.
Веснушчатую актрису звали Мэри Пэй, но все за глаза называли её Мэри Фри — слишком уж доступна была для мужской части труппы. Она улыбается главной приме театра, а в глазах застыл ледяной ужас. Страх быть разоблачённой. «Неужели она всё слышала? Лишь бы не выдать, что я поняла это», — шепчет она себе и тянет за рукав подругу.
— Доброго вечера, миссис Кроу, — натянуто улыбается брюнетка по имени Долорес, но все зовут её просто Долли. Пунш согрел и разлился в груди. Девушка даже немного захмелела, и страх отступил.
Анна Кроу задержала взгляд на Мэри дольше, чем следовало, и бесшумно вышла из гримёрки. Шёлк её платья прошелестел, словно осенние листья по мостовой.
— Фух, — выдохнула Долорес, когда дверь закрылась. — У меня сердце чуть не выпрыгнуло. Десять лет в этом театре, а всё никак не привыкну.
— Пойдём, — торопила Мэри. — Хочу убраться отсюда.
Они вышли в коридор. Театр уже опустел — только где-то внизу сторож гремел ключами, да сквозняки гуляли по пустым ярусам.
На лестнице темно. Коптилка на стене, заправленная дешёвой ворванью, чадила и мигала, отбрасывая на кирпичные стены пляшущие тени. Мэри, ступив на первую ступень, вдруг остановилась и схватила подругу за руку.
— Ты видела? — показывая вниз, туда, где лестница уходила поворотом в темноту, к старым декорациям.
— Что? — Долорес всмотрелась. Ничего, кроме груды досок, старых задников и сломанного театрального стула, на котором когда-то, говорят, сидел сам Эдмунд Кин.
— Там тень. Большая. Словно зверь прошёл.
— Зверь в театре? — Долорес попыталась усмехнуться, но голос её дрогнул. — Крысы, Мэри. Крупные крысы. Тут их полно.
— То не…
— Пойдём, ради бога, — Долорес потянула подругу за собой.
Они все недолюбливали миссис Кроу. Анна — жена хозяина театра и главного режиссёра. Завистники называли её не особенно талантливой. А после гибели младшего сына поговаривали о чёрной магии и колдовстве. Мистер Говард Кроу не верил в пустые разговоры и старался их жестоко пресекать. Потому подружки — Долли и Мэри — так испугались, обсуждая его супругу и называя её ведьмой, околдовавшей хозяина театра.
На улице хлестал холодный ноябрьский дождь. С крыш срывались грязные потоки воды — смесь угольной пыли, сажи и уличной грязи. После такого ливня подолы юбок становятся тяжелее вдвое, а белые перчатки приходят в негодность. Девушки жались друг к другу, держа над головой единственный зонт.
— Ты видела, как она посмотрела на тебя? — спросила Долли.
— Она коснулась моей руки, и словно смерть дотронулась до меня. — Это прозвучало почти театрально.
— Её сынишка Оливер… Он был таким милым, — вдруг тихо проговорила Долорес. В голосе что-то дрогнуло — ей запомнился пятилетний мальчик в синем бархатном костюмчике и белой рубашке с кружевным воротником. Он походил на мать, но взял у неё самое лучшее и светлое. — Мне казалось, что он всегда грустный. Это неправильно, если ребёнок никогда не смеётся и сидит послушно на стульчике в гримёрке, пока мать играет на сцене.
— Ах да, — кивнула Мэри. — Помнишь, он даже отказался от конфет и игрушки, что показывала ему Джейн?
— Эта молоденькая актриса?
— Ага, — ответила она подруге. — Она мила. Поэтому вряд ли приживётся в нашем театре. А эта Анна точно ведьма, и она начала с сына…
Голоса девушек прервал цокот копыт по мостовой. Мэри высунулась под дождь, рискуя шляпкой, и замахала рукой. Кэб с кожаным верхом замедлил ход и, подъехав, остановился напротив. Подружек едва не окатило из грязной лужи. Они дружно вскрикнули. Кучер, сидевший на высоком сиденье позади экипажа, глянул на них и ухмыльнулся.
— Дождь нынче, леди, проливной и холодный.
— Истинно так, — ответила более смелая Мэри. — Подбросьте нас до Тависток-стрит.
— Ковент-Гарден? Актрисы? — улыбнулся в усы кучер. — Шиллинг и шесть пенсов.
— Отчего же вы так бессердечны, сэр? — Мэри поправила шляпку и, кивнув, поставила ногу на подножку двуколки. Тяжёлая, мокрая юбка задралась, открыв взору изящную щиколотку.
— Для тебя, красавица, скину три пенса, но не монетой больше, — хрипловато рассмеялся кучер.
— Это же грабёж, — говорила потом Долорес, сидя в двуколке на влажном кожаном сиденье. Внутри пахло лошадиным потом и дешёвым табаком. — Если каждый день ездить на омнибусе — два шиллинга в день, двенадцать в неделю. Это разорительно.
— Так зачем же ты села со мной? — рассмеялась Мэри.
— Затем, что благодаря твоим ножкам кучер скинул нам три пенса.
Девушки рассмеялись. Вскоре потянуло знакомым запахом — гнилых овощей с рынка и сохнущей у печек ветоши. Тависток-стрит.
Долорес стащила промокшие перчатки и принялась растирать озябшие пальцы.
— Знаешь, о чём я думаю? — спросила она, глядя, как за мутным стеклом проплывают огни Стрэнда, расплывающиеся в дождевых потёках. — Анна сегодня опять сидела в гримёрке одна. После спектакля. Я заходила за шпилькой — она даже не обернулась.
— Она ни на кого не оборачивается с тех пор, как…
— С тех пор как мальчика зарыли, — закончила Долорес жёстко. — Знаешь, что говорят за кулисами? Будто она по ночам встаёт. Ходит по дому и ищет его.
Кэб качнуло на повороте, и где-то снаружи, перекрывая стук копыт, грохнул гром.
— Глупости, — отрезала Мэри, но голос её дрогнул.
Джейн устало смотрела на старый театр. Теперь на Стрэнде есть более красивые и прибыльные актёрские площадки. Минуло двенадцать лет. Она вдруг вспомнила подруг — Долли и Мэри, исчезнувших как-то в один из вечеров. Их никто не нашёл. Да и кому было дело до актрис, приехавших из провинции строить карьеру? Тем более, когда звезда Анны Кроу не закатилась.
* * *
Теперь Джейн тридцать один. А тогда, в свои девятнадцать, она была полна надежд, как и все молодые актрисы — если не стать знаменитостью, то подыскать себе богатого покровителя или хотя бы любовника, который вытащит из нужды.
Она ушла из театра вскоре после того таинственного вечера, когда пропали Мэри и Долли. Работать с Анной Кроу, которая с каждым днём становилась всё мрачнее, сделалось невыносимо. Режиссёр Кроу сделался несносен и разве что не хлестал актёров плёткой. Платил меньше десяти шиллингов в неделю — и всё после того, как слухи об Анне стали не просто тихим перешёптыванием, а открытыми разговорами. А потом Анна слегла. Несчастный мистер Кроу вымещал обиду и злость на труппе. Джейн ушла. И не жалела.
Она выучилась на медсестру. Курсы Найтингейл были доступны, а на сэкономленные деньги она даже съездила в Кайзерверт — та самая немецкая основательность, о которой потом говорили её пациенты. Она закончила обучение, получила навыки и новую попытку переменить жизнь.
Работала сиделкой у обеспеченных людей. Имея привлекательную внешность, хорошие манеры и знания, она легко находила места, где платили достойнее, чем в театре.
С Робертом они познакомились случайно. Медсестру с отличными рекомендациями — посоветовал его старый друг.
Джейн вошла в кабинет. У окна стоял высокий, худощавый мужчина и курил. Пальцы его сжимали сигару. Девушка сразу отметила, что заказчик не похож на лондонского денди. В нём чувствовалась военная выправка. Он обернулся. На жёстком обветренном лице Джейн заметила шрам. Рот сжат, хоть губы и имели чувственный изгиб; выступающий подбородок говорил о волевом характере, и лишь в ярких голубых глазах она увидела боль и немой крик о помощи.
Он кивнул ей. Назвался Робертом и велел секретарю принести кофе.
— Я недавно вернулся из Индии. Дела моей фирмы… Хотя сейчас это не имеет значения. Отец недавно умер, а мать лежит после длительной болезни. Ей нужен уход, а вас рекомендовали как опытную сиделку.
Он назвал цену. Джейн удивилась — плата оказалась высока, — и, конечно, согласилась. Тем более ей не пришлось бы искать жильё: предлагали место в доме.
— Вы будете жить и работать в моём поместье в Баттерси, на Принс-оф-Уэльс-Драйв, мисс Джейн. Окна выходят на парк. — Он помолчал и продолжил: — Питание и проживание за мой счёт. Главное, чтобы матушке вовремя давали лекарства и были с ней терпеливы.
— Она не встаёт? — тихо спросила Джейн. Голос её показался Роберту нежным и очень приятным.
— Матушка всё время лежит. Врач говорит, у неё паралич. Но иногда… — он выдержал короткую паузу. — Иногда она встаёт. Это напугало предыдущую сиделку. Хотя я не верю во всякие глупости. Мой друг сказал, что вы не подвержены предрассудкам и профессионал своего дела.
— Когда я могу приступить? — спросила она.
Роберт задержал взгляд своих грустных голубых глаз на её лице и отвернулся к окну.
— Мой экипаж отвезёт вас сейчас же. Если вам нужны какие-то личные вещи…
— У меня их немного, — тихо прервала его Джейн. — Простите, я недавно въехала в комнату рядом с вашим офисом и ещё не разложила вещи. Мне лишь взять пару коробок и чемодан.
— Хорошо, Джейн, — ответил Роберт. — Договорились.
Она ушла. Роберт смотрел ей вслед, и сердце его сжалось. Что-то в ней было такое, чему хотелось довериться. Он вздохнул — стало немного легче. Он не думал, что возвращение домой окажется хуже, чем он мог себе представить. Война в Индии. Повстанцы, дикие звери и сокровища. Всё это отступало на задний план перед новой историей его жизни в доме, который он купил для родителей несколько лет назад.
Роберт отказывался верить в мистические вещи, оставаясь прагматиком — военным и человеком образованным. Вдруг вспомнилась история о младшем брате Оливере. В шесть лет Роберта отдали в закрытую школу — обучаться фехтованию и наукам. Отец навещал его чаще матери. Говард живо интересовался успехами сына и прочил ему карьеру юриста. В пятнадцать Роберт ушёл на торговом корабле в Индию и вернулся лишь спустя одиннадцать лет.
Годы не прошли даром. Он получил офицерское звание, привёз деньги, золото и часами мог рассказывать Говарду о своей жизни в южной стране. Театр сына не интересовал — он не видел в нём дохода, хотя уважал увлечение родителей.
Обосновавшись в Лондоне, Роберт занялся перевозкой и продажей чая, специй и тканей. Дело приносило хорошие деньги. Но внезапно умер отец — при весьма странных обстоятельствах. Сын не распространялся о случившемся. Однако Роберт нашёл Говарда на заднем дворе — обезглавленного. Полиция Скотленд-Ярда лишь разводила руками. Даже самые именитые сыщики не могли отыскать следов. И лишь один детектив тихо шепнул Роберту на ухо:
— Полиция вам не поможет. Ищите медиума. Или священника.
* * *
Джейн осторожно поднималась по щербатым ступеням крыльца. Старинный дом Кроу встречал её тишиной. Хотя семья владела особняком не так много лет, казалось, что обитатели пустили здесь корни давным-давно.
Девушку поприветствовал дворецкий — седой мужчина лет шестидесяти, но довольно бодрый для своих лет. Назвался Чарльзом. Улыбался странной, дёрганой улыбкой. Джейн сразу отметила про себя: дворецкий в сильном напряжении. Это бросалось в глаза ей, медику, хотя он старательно скрывал тревогу.
Чарльз познакомил новую сиделку с кухаркой Кэтрин — дородной женщиной с розовыми щеками. В её здоровье усомниться было трудно. Она оказалась разговорчивой, весёлой и, как выяснилось, готовила невероятно вкусно.
Слуг трое: высокая, молчаливая женщина лет сорока; темнокожий парень; и девушка — маленькая, темноглазая, с той особой грацией, что бывает у людей, выросших в иной культуре. Наверное, из Индии, решила Джейн. Сита оказалась милой, улыбчивой и прекрасно говорила по-английски. Дворецкий проводил Джейн в покои матери Роберта. Девушка вошла и остановилась. Посреди большой комнаты стояла кровать, на которой лежала больная.
Она не сразу узнала Анну Кроу.
Когда-то эта женщина выходила на сцену под свет софитов, и зал замирал. Теперь перед Джейн лежала иссохшая старуха — но не мумия, а просто очень больная, очень уставшая женщина. Лицо её осунулось, кожа побледнела и истончилась, но жизнь ещё теплилась. Седые волосы разметались по подушке. Глаза закрыты.
Джейн тихо поздоровалась, разглядывая безучастное лицо. Когда-то эти черты знал весь театральный Лондон. Теперь нижняя челюсть чуть выдавалась вперёд, отчего рот оставался приоткрытым. Анна дышала тяжело, с хрипом.
Вдруг веки дрогнули.
Старуха открыла глаза. Водянистые, выцветшие — такими они бывают у долго болеющих. Но когда взгляд её остановился на Джейн, в глубине зрачков мелькнуло что-то осмысленное. На мгновение в них появилась та самая искра, что когда-то зажигала залы.
— Здравствуйте, — мягко улыбнулась Джейн, приближаясь. — Меня зовут Джейн. Можно просто Дженни. Ваш сын Роберт нанял меня ухаживать за вами.
Анна попыталась что-то сказать. Губы зашевелились, хрип стал громче. Джейн подошла совсем близко, ласково коснулась рукой плеча больной поверх одеяла.
— Если вы сможете говорить, это станет…
Внезапно старуха вцепилась в запястье Джейн.
Хватка оказалась нечеловеческой — пальцы сомкнулись стальным капканом. Джейн ахнула, но не от боли — от взгляда, который Анна подняла на неё.
Глаза её изменились.
Жёлтые. Горящие. С вертикальным зрачком, как у волка, застигнутого светом факела. В них ни боли, ни немощи — только дикая, древняя насторожённость зверя.
Джейн зажмурилась — всего на секунду. А когда открыла глаза, Анна снова лежала неподвижно. Рука её безвольно соскользнула с запястья Джейн и упала на простыни. Веки сомкнулись. Только хриплое дыхание нарушало тишину.
Девушка перевела дух. Сердце колотилось где-то в горле.
«Показалось, — подумала она. — Тень от свечи… Я просто устала с дороги».
Она поправила одеяло и уже хотела отойти, когда взгляд её упал на грудь женщины. На кружевном вороте ночной сорочки поблёскивал медальон — старый, серебряный, с вензелями.
Джейн замерла.
Она узнала этот медальон. Его носила Анна Кроу, великая актриса, ещё в те годы, когда Джейн, совсем юная, смотрела на неё из тёмного зала с восторгом и завистью. Медальон всегда был при ней — говорили, подарок мужа в честь рождения первенца.
— Анна Кроу, — прошептала Джейн, прижимая ладонь к губам.
Она ещё раз посмотрела на спящую старуху. Нет, это не призрак. Это просто женщина, которую сломала жизнь. Которая потеряла сына, потеряла мужа, потеряла сцену и осталась совсем одна в этом большом доме.
Джейн осторожно коснулась иссохшей руки.
— Я помогу вам, — тихо сказала она. — Не бойтесь. Вы не одна. Для этого я здесь.
2
Утро выдалось холодным. В комнате пахло сыростью и той особой осенней хандрой, что пробирается в дом вместе с туманом. Джейн нехотя выбралась из-под тёплого одеяла. На прикроватной тумбочке догорал огарок свечи.
В дверь постучали.
Сита принесла кофе. Поставив поднос, служанка осведомилась, как спалось на новом месте.
Девушки обменялись любезностями. Джейн сказала, что сперва заглянет к миссис Кроу, а потом спустится позавтракать на кухню.
— Лучше сразу позавтракать, — ответила Сита, и в её тёмных глазах мелькнуло что-то странное. Служанка будто недоговаривала, словно предостерегала.
— Хорошо, — улыбнулась Джейн, хотя внутри кольнуло. Ей стало неловко: не хотелось ставить Ситу в неудобное положение. Она решила, что в этом доме лучше ни с кем не ссориться. Здесь ей точно понадобятся друзья — или хотя бы союзники.
Почему она подумала об этом именно сейчас, объяснить сложно. Но Джейн твёрдо решила: перед завтраком всё же поднимется к старухе. Девушка почему-то была уверена, что слугам есть что скрывать. Однако виду не подала — лишь попросила Ситу немного подождать.
Оставшись одна, Джейн быстро привела себя в порядок. Переоделась в простое и удобное платье и выскользнула за дверь.
В коридоре ещё темно — сюда не проникали первые лучи утреннего солнца. Между стен гулял сквозняк, шевелил кружева на чепце, который Джейн надела второпях. До лестницы — два шага. Она быстро поднималась по ступеням, пока не замерла, удивлённо разглядывая грязные следы на полу.
Здесь, на лестничной площадке, лучи проникали сквозь высокое окно. И в этом свете отчётливо виднелись отпечатки — огромные, тяжёлые, явно не человеческие.
«Так вот почему Сита не хотела, чтобы я поднималась к хозяйке? — подумала Джейн. — Но разве трудно было просто сказать, что там грязь? Хм… Собак я здесь не видела».
Она поднялась к площадке, ведущей в комнату Анны. Следы вели именно туда.
«Что же это за зверь? — мелькнуло в голове. — Дог? Или, может, пантера?»
На мгновение ей сделалось страшно. Но она отбросила глупые предрассудки. Серая погода за окном и тусклый свет сделали всё возможное, чтобы разыгралось воображение. Решительно толкнула дверь в комнату Анны.
Дерево жалобно скрипнуло.
В комнате царил полумрак. Старуха спала, тихо посапывая. Из распахнутого окна доносились звуки парка — карканье ворон, далёкий стук колёс где-то за оградой.
Лёгкий порыв ветра приподнял тёмную штору, и луч света скользнул по иссушенному лицу бывшей актрисы.
Джейн отпрянула.
На мгновение ей показалось, что она увидела нечто жуткое, чему не было объяснения. Она подошла к окну и отдёрнула штору. Осторожно опустила раму, рассуждая, что Анна может простудиться от такого холода. В комнате и впрямь стояла промозглая стужа. Джейн коснулась трубы парового отопления, что тянулась от кухни, — та была студёная, леденящая пальцы.
Она снова взглянула на лицо женщины. Что-то тревожило её. Джейн подошла ближе, вглядываясь, — и с удивлением, граничащим с отвращением, увидела в уголках губ, там, где залегли глубокие морщины, не сажу и не остатки пищи.
Чёрная шерсть.
Нет, не волоски — именно шерсть, короткая и жёсткая. На шее — ещё клок, будто старуха целовалась с огромным псом. Но это не чужая шерсть… Это росло из неё самой.
Джейн прижала пальцы ко рту, сдерживая вскрик. Такого она ещё не видела. Ни в одной книге, ни в одной лекции в Кайзерверте.
«Надо вернуться на кухню, — подумала она. — Нехорошо выйдет, если меня здесь увидят… Но зачем что-то скрывать? Я сиделка, я должна осмотреть больную».
Мысли бились в голове, и от каждой становилось дурно. Может, у Анны болезнь, и она заразна?
«Нет, Дженни, возьми себя в руки», — приказала себе.
Она направилась к двери и вдруг заметила движение в углу.
Сердце сжалось, а между лопаток пробежала ледяная дорожка пота.
— Мне так холодно, — раздался тихий, жалобный голос. Детский. — Мама снова оставила меня.
Джейн застыла, боясь пошевелиться.
— Помогите… Я давно не кушал…
Она пересилила страх и сделала шаг к тёмному углу.
Мальчик.
Тёмные кудрявые волосы обрамляли бледное лицо. В глазах — боль, какой не должно быть у ребёнка. Нет, у детей не бывает такой тоски. Синий бархатный костюмчик, кружевной воротничок — точь-в-точь как описывала Долорес много лет назад.
Джейн протянула руку и вдруг увидела на шее мальчика глубокую рану. Однако воротник оставался безупречно чистым — кровь не запятнала его.
— У тебя кровь, малыш… — Она присела на корточки. — Как тебя зовут?
— Оливер, — прошептал мальчик и протянул худенькую ручку.
Джейн коснулась его ладошки — и отдёрнула руку. Пальцы были холодны как лёд. Холоднее, чем отсыревшая простыня. Холоднее, чем могильный камень.
— Ты замёрз?
То, что случилось после прикосновения, застало Джейн врасплох. Она охнула, подалась назад и так и осталась сидеть на полу, разглядывая пустой угол.
Мальчик исчез.
Миссис Кроу захрипела в кровати — громче, чем прежде. За спиной послышались шаги, но Джейн не слышала, как кто-то вошёл.
— Мисс Джейн! — Голос Чарльза заставил её вздрогнуть.
Она обернулась, глядя в сизые глаза дворецкого. Показала пальцем на пустой угол и прошептала:
— Там… Там мальчик. Оливер.
Чарльз понимающе кивнул. Без тени удивления.
— Позвольте, я помогу вам подняться, леди. — Он склонился, протягивая сухую руку. — Не стоит долго сидеть на холодном полу. Так и простудиться недолго.
Джейн ухватилась за его ладонь с узловатыми пальцами и с удивлением обнаружила, что в ней достаточно силы. Чарльз легко поднял её, несмотря на кажущуюся старческую слабость.
— Ну вот, — добродушно улыбнулся он. — Идёмте завтракать. Хозяин приехал. Мистер Роберт Кроу желает поговорить с вами.
— Ах да, — спохватилась Джейн. — А я… — Она кивнула в сторону неподвижной старухи. — Хотела проверить, как она. Окно было открыто, здесь жуткий холод.
— Всё хорошо, — терпеливо кивнул Чарльз. Он явно хотел поскорее увести её из покоев миссис Кроу.
Джейн позволила себя увести. Но на пороге обернулась и ещё раз посмотрела в тот угол, где только что стоял мальчик.
Там теперь пусто.
Завтрак оказался вкусным и сытным, но Джейн и кусок в горло не лез. Впрочем, никто и не уговаривал её съесть хотя бы немного. Прислуга вела себя так, будто происходящее в доме ни для кого не в новинку и нечего бояться всяких странных явлений. Джейн хотела завести разговор о том, что случилось в покоях Анны, но в этот момент кухарка спохватилась, что у неё пирог в духовке. Говорила она нарочито громко. Взгляды Чарльза и Джейн встретились, и сиделка поняла: лучше не начинать эту тему.
Разговор с Робертом был коротким. Он говорил о лекарствах, которые прописал доктор, и о том, что иногда мать приходит в себя.
— Это не должно вас пугать, мисс Джейн, — сказал он. В глазах мужчины снова появилась та же тоска, что она увидела во взгляде Оливера. Девушка не признавала сверхъестественное и старалась найти увиденному иное объяснение.
— Не беспокойтесь, сэр, — улыбнулась она. — Но почему в комнате миссис Кроу так холодно? Простите, я закрыла окно и отдёрнула штору. Я сделала что-то неправильно? И… что у неё за диагноз? На лице шерсть или щетина. Простите, Роберт, но мне надо понимать, что это за болезнь.
— Не беспокойтесь, Джейн, — ни один мускул не дрогнул на лице сына Анны. — Вас не должны удивлять вещи, происходящие с моей матерью. Это… Название этого недуга я сейчас не смогу правильно произнести, но доктор говорил, что это редкое, но не опасное для окружающих заболевание. Гормональное что-то… и холод ей необходим…
Джейн с удивлением наблюдала, как Роберт подбирает слова. В этот момент она вспомнила мальчика. Они удивительно похожи, особенно когда в глазах вспыхивает та самая растерянность.
«Неужели он пытается придумать на ходу, как удержать меня здесь? — Эта мысль стала единственным объяснением поведения Роберта. — Нет, здесь что-то не так», — рассуждала Джейн. Но не стала показывать видом, что подозревает: хозяин пытается что-то скрыть. И эта тайна не должна выйти за пределы дома.
«Хорошо, — решила девушка, — разберусь сама. Во всяком случае, призрак мальчика не опасен. Может, стоило поговорить с ним?»
По коже пробежали мурашки. Роберт заметил, что она о чём-то задумалась, и спросил:
— Вы же не уйдёте?
— Что вы, — улыбнулась она. Джейн удивил этот вопрос. — Я подумала о призраке вашего брата Оливера, сэр. И я не боюсь… Тем более ребёнок… Он не виноват.
— Да, — вздохнул Роберт. Он вскинул брови, и лёгкая улыбка тронула его суровое лицо. — Вы удивили меня. Но постарайтесь не обсуждать со слугами то, что увидите. Я приеду в имение через неделю. У меня дела в Эдинбурге и… просто следуйте инструкциям доктора. Здесь всё. — Он указал на столик, где Джейн не сразу заметила саквояж и листок, исписанный убористым почерком лечащего врача Анны.
Через два дня Джейн уже не обращала внимания на странности дома. Тревога дворецкого казалась просто волнением за порядок. Громкий смех кухарки — не невроз, а простота и весёлость.
Анна иногда приходила в себя. Обычно это случалось по утрам, когда Джейн ставила ей уколы. Старуха словно оживала, даже открывала глаза, и в них загоралась небольшая искра жизни.
Однажды она схватила сиделку за руку. Джейн с трудом подавила страх — это произошло неожиданно.
— Я знаю, кто ты, — прозвучало чётко. Впервые за долгое время Джейн услышала голос Анны. Она вдруг вспомнила её прежней, и сердце сжалось.
— Я помню вас, — мягко улыбнулась девушка. — Все помнят вас до сих пор.
Глаза Анны застыли. Разум снова словно покинул сознание. Взгляд сделался мутным, а ясность сменилась блёклостью. Тонкие пальцы разжались на запястье Джейн, и рука безвольно упала на кровать.
Призрак Оливера не появлялся. Джейн немного освоилась в большом доме Кроу. Выполняла свою работу, общалась с прислугой и иногда выходила прогуляться в парке возле имения.
3
Выпал снег. Морозный вечер рисовал узоры на стёклах. В синем небе из-за облаков выплыла полная луна. Она, словно яркий фонарь, освещала заснеженные крыши домов.
Джейн не спалось. Она накрылась ещё одним одеялом, но никак не могла согреться. Закутавшись, подошла к окну. Ей послышался звук с улицы. Сон как рукой сняло, когда она отвела взгляд от коптящих труб близлежащих домов и посмотрела в сад.
Там было что-то. Нечто странное, даже страшное — не из этого мира, а из потустороннего, связанного тугими нитями с преисподней.
Сердце в груди словно застыло, замерло при виде существа, похожего на чёрного волка и одновременно на человека. Оно шло от ограды, оставляя на белом рыхлом снегу глубокие следы. В какое-то мгновение монстр поднял морду к небу, туда, где разошлись облака. Глянул в окно, за которым стояла Джейн, и жёлтые глаза человека-волка и девушки встретились.
Она отпрянула, ощущая, как в животе всё сжалось до судороги. Ноги подкосились, и, запутавшись в одеяле, она упала на пол. Билась, как пойманный в капкан заяц, отчего становилось ещё хуже, потому что беспомощность делала её слабой. Джейн ударила кулаком в пол, чтобы привести себя в чувство. Получилось. Она села, завёрнутая в одеяло, и повернулась к окну.
Внезапно раздался вой. Нет, так не воют собаки или волки. Такой душераздирающий стон может издавать только одно существо.
«Оборотень, — прошептали губы Джейн. — Но это невозможно. Это же просто легенды и предрассудки!»
Она сбросила с себя одеяло и кинулась к окну. В саду никого. Лишь следы от больших лап на снегу.
Ведомая желанием узнать правду, она выскользнула за дверь спальни.
До комнаты старухи — лестница в двадцать ступеней. Именно на ней она в первый день увидела следы. Сейчас она не рискнула зажечь даже свечу, поэтому разглядеть что-либо оказалось невозможно. Кралась, как вор, прижимаясь к стене. Нет, она не ругала себя за любопытство. Она двигалась к ответу.
Наконец, оказавшись у двери комнаты Анны Кроу, она коснулась ледяной ручки. Но не успела повернуть её — за дверью раздался стон. Он уже не такой громкий и душераздирающий, как тот, что доносился с улицы. Это был, скорее, стон страдания. Джейн замерла, прислушиваясь, приложила ухо к полированной поверхности дубовой двери. Скрежет, будто кто-то грыз и ломал кости, заставил сердце колотиться так громко, что девушка испугалась: вдруг зверь почует её?
За дверью стало тихо. Словно существо услышало Джейн. Потом донеслись шлепки босых ног по дощатому полу. Хруст и скрежет, но более тихие и короткие. Она стояла и слушала, пока всё не стихло, а потом снова прикоснулась холодными пальцами к дверной ручке.
— Неужели вам не страшно?
От звука голоса — тихого, детского, почти живого — Джейн чуть не подскочила на месте. Оливер взял её за руку, и теперь его пальцы не казались такими ледяными, как в прошлый раз.
— Здравствуй, Оливер. Ты напугал меня, — тихо ответила она.
Их глаза встретились. Призрак мальчика по-доброму улыбнулся.
— Мама любила меня. Но тот волк не знает жалости. Он убил меня… А я жалел маму, но она гнала меня. Боялась, что я не прощу её.
— Так это мама убила тебя? — Джейн с болью смотрела на Оливера и в каком-то непонятном порыве обняла мальчика. Он казался не сотканным из воздуха и иллюзий духом, а живым, хоть и холодным.
— Нет, Дженни. Это волк. Очень большой волк. — Последние слова призрак произнёс дрогнувшим голосом.
— Оливер… — Джейн сглотнула, подбирая слова. — Твоя мама… она знает, что это сделала она?
Мальчик покачал головой. В его печальных глазах блеснуло что-то похожее на жалость.
— Нет. Она не помнит. Когда луна полная, мама уходит, а просыпается — ничего не помнит. Думает, я просто… ушёл. — Голос его дрогнул. — А я здесь. Всё время здесь. Жду, когда она вспомнит и перестанет бояться.
— Я должна войти туда.
— Оно… тоже убьёт вас, — прошептал Оливер.
Она толкнула дверь и, открыв её, застыла на пороге.
Анна лежала в постели как ни в чём не бывало. Тонкие руки покоились поверх одеяла. Джейн осторожно двинулась вперёд и увидела, как лунный свет падает на голову старухи. Странное дело, девушка даже остановилась, вглядываясь в лицо женщины. Теперь оно не покрыто морщинами, словно старинная карта древними дорогами. Кожа казалась фарфоровой и удивительно гладкой.
Она прижала ладонь ко рту и боялась подойти.
— Мамочка… — послышалось тихое за спиной.
Джейн обернулась, но призрак Оливера исчез.
Из разбитого окна подул холодный ветер. Снежинки ворвались в комнату и танцевали в лунном свете, словно маленькие балерины рядом со своей звездой, которая ещё не закатилась.
Недолго думая, Джейн подбежала к постели хозяйки и, осторожно стянув одну из подушек, направилась к разбитому окну. На полу — ни осколка. «Значит, — рассуждала сиделка, — Анна обратилась в волка и выпрыгнула в окно?»
Осторожно, чтобы не поранить руки, она сунула пуховую подушку между рамой, размышляя: окно могло вылететь полностью, и размер оборотня больше, чем эта разбитая часть. «Как же всё странно». Она повернулась к лежащей на кровати Анне.
Свет отполз на подушку. Лицо матери Роберта теперь в тени. Но Джейн показалось, что она снова приняла прежний образ — старой, больной женщины. По-своему несчастной и оживающей, пусть и ненадолго. Сердце сжалось. Сиделка вздохнула, наверное, слишком громко, потому что изо рта Анны вырвался тихий хрип — словно ответ на звук или на присутствие, которое почувствовала бывшая актриса.
Утром, когда Джейн пришла делать уколы миссис Кроу, в комнате царил порядок. Окно целое. Подушка лежала там, где ей и положено, — на кровати. На полу — ни осколка.
4
Роберт вернулся поздним вечером. Хмурый и продрогший, он сидел у камина, положив ноги на стул, придвинутый к огню. На полу валялась мокрая шуба, от которой пахло псиной. В обветренной руке сын хозяйки сжимал стакан с виски. Пил маленькими глотками, а потом, набив трубку, закурил.
Джейн наблюдала за ним и не решалась подойти сразу, завести разговор. Понимала: хозяин вернулся уставший и едва ли захочет слушать. Шуршание юбок заставило Роберта повернуть голову, и он окликнул сиделку.
Она обернулась и к своему облегчению заметила на его суровом лице улыбку. Он был рад видеть её.
— Добрый вечер, Дженни. Как хорошо, что вы пришли.
Она слегка кивнула и застыла в дверном проёме. Противоречия раздирали её. «Говорить или не говорить о том, что произошло? О том, что сказал призрак мальчика?»
— Присаживайтесь, Дженни. Мне кажется, в этом доме вы единственный человек, с кем я могу поговорить по душам.
Она молча прошла к камину и села в кресло, ощущая крепкий запах, идущий от мокрой одежды хозяина имения.
— Я ехал весь день. Промок, как собака на охоте, — он улыбнулся. Глянул в глаза Джейн и вздохнул. — Знаю, что вы хотите мне что-то сказать. Я не умею врать, и мне тяжело что-то скрывать от вас, потому что я вижу: вы не только умная и прилежная сиделка, но и смелая, добросердечная девушка.
Она почувствовала, как краска прилила к бледным щекам. То ли от жара, исходящего от камина, то ли от неловкости в присутствии Роберта. Недолго думая, Джейн рассказала ему всё. Не обвиняла во лжи и недоговорках, а просто хотела понять, что делать дальше. В чём причина происходящего? Как помочь его матери и Оливеру?
— Я могу довериться лишь вам, Дженни, — вздохнул Роберт, и в его вздохе она услышала такую скорбь, что сердце её сжалось от сострадания к этому несчастному молодому человеку. — Наш род старинный, театральный. Прабабка Анны играла ведьму так убедительно, что местные прокляли её. Проклятие превратилось в родовое. Через поколение женщина нашего рода становилась оборотнем — не от укуса волка, а по крови. Мама не верила в проклятие, но оно настигло её с рождением Оливера. Я был слишком напуган, но помню, как погиб брат. Мне только исполнилось шесть лет. Отец обо всём рассказал позже. Мама пыталась контролировать волка, сидевшего внутри… Но это не зависит от неё.
Он выдержал паузу и сделал глоток виски.
— Когда я был юн и безрассуден, то сбежал на корабле, уехал в Индию пятнадцатилетним мальчишкой. Сейчас, никогда бы не поступил так с родителями. — Он помолчал. — Оно убило отца. Хотя никто не скажет правды. Вернулся пять лет назад, после смерти отца. С тех пор и живу здесь, пытаясь хоть как-то облегчить её участь. Ищейки из Скотленд-Ярда так и не нашли, кто убил отца. Но я-то знаю. Это сделал зверь, сидящий в матери. Двадцать пять лет прошло. Двадцать пять лет этого кошмара. Из Индии я привёз одно средство. Один из местных знахарей, которого я встретил у подножия Нилгири, взял меня за руку. Индусы называли его — оджха. Он спросил: «От чего ты бежишь?» Выслушал рассказ об умирающей матери, о звере, что просыпается в ней, и только кивнул.
Через три дня я снова встретил его. Словно само провидение свело оджху и сына актрисы. Старик сунул мне в руку пузырёк с тёмной жидкостью и сказал: «Это не излечит, но будет сдерживать зверя. Добавляй по три капли в питьё, когда луна начнёт расти. Остальное — в руках богов. А ещё, должно быть холодно. Очень холодно, чтобы огонь оборотня не сжигал душу твоей матери».
— Я прожил в Индии одиннадцать лет и стал кое в чём разбираться, — продолжил Роберт. — Состав эликсира «мантра-осадха» можно приготовить и самому, но это не спасение. Оджха сказал: зверь, поселившийся в моей матери, древний, и это лекарство — только узда, а не намордник. Однажды она захочет освободиться, и никакая сила не удержит.
Огонь камина играл на его лице, высвечивая жёсткие черты, шрам на скуле — и вдруг делая его почему-то совсем беззащитным. Джейн поймала себя на том, что разглядывает его, и поспешно отвела взгляд.
— После того случая отец запер её в комнате. Днём она горевала о сыне, а ночью билась в кованую дверь. Я вернулся и не уберёг отца. Купил это имение. Из прислуги оставил лишь дворецкого и Кэтрин. Велел давать ей лекарство. Но две сиделки…
Джейн знала, что он всё-таки скажет это. Чувствовала.
— Они погибли. Поэтому я опасаюсь за вашу жизнь. — Он поднял на неё глаза, и в них была такая мука, что у Джейн перехватило дыхание. — Я не переживу, если и с вами что-то случится.
Повисла тишина. Слышалось лишь, как потрескивают дрова в камине да завывает ветер за окном.
— Но есть средство, — добавил Роберт тише. — О нём рассказала мне Сита. Я привёз её из той же деревни… Это племянница оджхи…
Джейн слушала его и боялась что-то сказать в ответ. Дыхание её сбилось — но не от страха, а оттого, что сердце колотилось где-то в горле. Она вдруг поняла: ей всё равно, что здесь водятся призраки и оборотни. Её страшило другое — уйти отсюда и больше никогда не увидеть этого человека.
«Опомнись, Дженни, — одёрнула она себя. — Ты работать приехала. А он — хозяин. Что ты о себе возомнила?»
Но чем больше она слушала его, тем больше в ней укреплялась уверенность, что выход есть. И ещё — что она не сможет просто собрать вещи и уехать, оставив его одного со всем этим ужасом.
Она подняла на него глаза. Роберт смотрел на неё в упор, и в этом взгляде нет ничего барского или снисходительного. Только тревога. И ещё что-то, отчего по спине побежали мурашки — но не холодные, а совсем другие.
— Я никогда не сталкивалась ни с чем подобным, — сказала Джейн, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Но мне искренне жаль Оливера. Я хочу помочь ему обрести покой.
Она помолчала, подбирая слова.
— И ещё… — Джейн запнулась, но заставила себя договорить: — Я не хочу уезжать. Не только из-за Оливера. Понимаете?
Она не договорила — вдруг испугалась, что сказала лишнее. Но Роберт медленно кивнул. В глазах его мелькнуло что-то тёплое, почти несвойственное этому суровому лицу.
— Понимаю, — тихо ответил он. — Потому что я тоже… не хочу, чтобы вы уезжали.
Джейн почувствовала, как краска заливает щёки. Хорошо, что в комнате полумрак, и камин отбрасывает только тени.
— Но если есть какое-то заклинание, — быстро добавила она, возвращая разговор в безопасное русло, — было бы неплохо защитить себя. Хотя я не знаю, что делать — попытаюсь приложить все силы, сэр.
Он смотрел на неё и, кажется, не понимал: почему эта девушка, узнав правду, не бросилась бежать? А если понимал — боялся поверить.
Теперь Джейн не надеялась — она ждала момента поговорить с Ситой. Девушка выслушала сиделку, говорившую, ничего не скрывая, и тепло улыбнулась.
— Хозяин — очень добрый человек. Я не такая опытная, как мой дядя оджха, но могу сделать для вас амулет. Он защитит вас и… — она словно подбирала слова. — Госпожа Анна не причинит вам зла, потому что вы не испытываете страха. Странно, почему вы такая?
— Возможно, потому, что слишком часто видела смерть, — отозвалась Джейн, вдруг вспомнив работу в военном госпитале. — Порой люди бывают страшнее демонов по своей жестокости.
Кухарка и Чарльз вели себя недвусмысленно: перешёптывались и прерывали разговор при появлении Джейн. Она не задавала вопросов, но понимала: прислуга испытывает некую ревность к новой работнице, к которой по их тихим разговорам, Роберт питал странную приязнь.
Сиделка старалась не обращать внимания на сплетни. Хозяин отлучался днём, но возвращался каждый вечер. Ужинал за одним столом с прислугой и старался быть весёлым, рассказывая о своих приключениях в Индии.
Необычный человек, размышляла Джейн. Очень одинокий и не считающий слуг за людей низшего ранга. Однако те вели себя с почтением. Иногда в дом приходили его компаньоны. Джейн не желала присоединяться к беседам о торговле и политике, но с каждым днём ощущала, что привязывается к Роберту.
5
Однажды вечером Роберт передал Джейн небольшой свёрток.
— Вот, — сказал он, и в голосе его впервые за долгое время послышалась надежда. — Сита сделала это. Амулет. Его нужно надеть на матушку. Сита говорит, он поможет утихомирить зверя.
Джейн развернула ткань и увидела странное ожерелье на кожаном шнурке — несколько тёмных камней, высушенные корешки и маленький серебряный медальончик, покрытый непонятными письменами.
— Я сама надену, — тихо сказала она, чувствуя, как тепло разливается в груди оттого, что Роберт доверяет ей это.
В тот же вечер, когда Анна спала своим тяжёлым, хриплым сном, Джейн осторожно надела шнурок ей на шею. Амулет скользнул за кружевной ворот ночной сорочки и лёг на впалую грудь старухи. На мгновение Джейн показалось, что по телу больной пробежала дрожь, но Анна даже не открыла глаз.
Ночью Джейн не спалось. Девушка проворочалась в кровати и решила спуститься на кухню, чтобы выпить воды. Злой рок словно поджидал её в темноте.
На кухне она увидела раскрытую дверь погреба и удивилась, что кухарка не закрыла её. Потянув за металлическое кольцо, услышала в погребе шорох. «Крысы», — решила, но звук повторился. Джейн узнала его.
Оборотень.
Она похолодела. Анна должна быть в своей комнате, на постели, с амулетом на шее. Но следы на лестнице тогда вели сюда, в подвал. Неужели амулет не помог? Или хуже того — она сама спустилась сюда, а Джейн оставила дверь в её покои незапертой?
Она зажгла масляную лампу. Лестница, ведущая вниз, осветилась прыгающими бликами. На стенах выросли горбатые, пугающие тени.
И вдруг Джейн услышала женский плач — голос, принадлежавший Анне.
— Прости меня, мой Оливер… Почему я не могу тебя нигде отыскать? — причитала она. — Я знаю, ты там. Открой крышку… Сынок… Я так скучаю…
Джейн поставила лампу на полку у входа и увидела чёрную тень, склонившуюся над кованым сундуком. Монстр в обличье волка стоял на коленях и говорил голосом Анны с тем, что было заключено в огромном коробе. На его мохнатой шее Джейн разглядела знакомый шнурок — амулет Ситы бесполезно болтался на звериной шкуре.
Холод пробежал по ногам. Она почувствовала присутствие призрака. И верно: рядом с девушкой возник Оливер. Он сжал пальцами её шаль и качал головой.
— Она первый раз пришла сюда. Оно убило меня здесь…
— Оливер!
Оборотень в мгновение ока оказался рядом. Раскрыл пасть и рыкнул, обдав Джейн зловонным дыханием.
— Он любит вас, — Джейн поразилась твёрдости своего голоса. — Оливер простил вас давно…
— Мама!
Из раскрытой двери Джейн услышала голос Роберта. Обернулась, увидела очертания его силуэта в свете мерцающей лампы, и ей стало страшно. Нет, не за себя, не за погибшего мальчика, которому оборотень уже не причинит вреда, — за него. За человека, который стал ей дорог всем сердцем. Она повернулась к Анне в шкуре волка и сказала, вдруг заметив краем глаза, что амулет на шее зверя начал слабо светиться в темноте:
— Анна, это твой выход! Твои дети здесь. Оливер и Роберт. Сними грим, Анна. Сними чёрную шкуру!
На какое-то мгновение на лестнице погреба повисла тишина. Жёлтые глаза зверя и ясный взгляд Джейн встретились. Амулет на шее оборотня вспыхнул ярче — раз, другой, словно уголь, раздуваемый ветром. За спиной она услышала тихий голос Роберта:
— Джейн, прошу, уходи отсюда… Я не могу потерять тебя.
Монстр протянул к сиделке огромную лапу — и в какой-то миг она превратилась в женскую руку. Белую, с тонкими пальцами и голубыми прожилками на мраморной коже. Амулет на мгновение полыхнул ослепительным светом и погас.
— Мама… — вырвалось у Роберта.
— Анна, ваша роль сыграна… — прошептала Джейн и закрыла глаза.
Она не смотрела на то, как тёмная сущность покидает измождённое тело женщины, как та падает на колени, изгибая спину. Джейн слышала хруст костей и плач. Её вернул в реальность тихий голос Оливера:
— Мамочка, я нашёл тебя. Тебя настоящую. Мою маму.
Джейн открыла глаза. Мальчик-призрак обнимал женщину — такую же молодую, как в тот миг, когда лунный свет озарил её лицо в постели. Анна опустилась на корточки и прижала сына к себе. По её лицу текли слёзы. Она целовала своего убитого ребёнка, а он впервые за долгие годы был счастлив.
Они взялись за руки и двинулись в темноту погреба. Оливер на секунду обернулся и кивнул Джейн.
Её взгляд скользнул по щербатым ступеням, зацепился за что-то сгорбленное в белом. Это старуха Кроу. Неподвижное тело застыло в нелепой позе. На шее её, на простом кожаном шнурке, висел почерневший, рассыпающийся амулет. За спиной послышались шаги Роберта. Джейн почувствовала его тёплые пальцы на плечах.
— Ты видишь их? — тихо спросил он, глядя на призраков матери и брата.
— Да, Роберт, — ответила Джейн, ощущая бесконечное тепло в груди.
Анна обернулась и улыбнулась им. Мать и сын растаяли. Словно от дуновения ветра, их невесомая плоть превратилась в тонкие нитяные облака и растворилась в темноте.
Амулет на груди Анны… Джейн присела, протянула руку. Камни потускнели и превратились в обычную гальку, а серебряный медальончик почернел, словно пролежал в огне. Пальцы коснулись камней — и в мгновение всё обратилось в прах. Остался лишь шнурок.
Утром Роберт увидел Джейн, которая, переодевшись в дорожное платье, ждала его в гостиной.
— Ваша матушка… Я прошу прощения за то, что была не слишком любезна раньше, тогда, двенадцать лет назад. Мы все недолюбливали её.
— Спасибо, Джейн. Останьтесь. Похороны… Завтра.
— Я приду, — ответила она, понимая, что не может без веской причины оставаться в доме Роберта даже до завтра. Сердце сжалось: они из разных миров, и придумывать что-то о возможном общем будущем — лишь мучительная мечта. Это как роль, не предназначенная для тебя. Джейн уже пробовала быть актрисой и больше не хотела возвращаться в театр.
Она пришла на похороны. Людей немного. Впервые за последние месяцы на небе — ни облачка. Серый лондонский туман уполз к Темзе, и голубое, почти весеннее небо стало новым предзнаменованием чего-то светлого и хорошего.
Рука Джейн сжимала игрушку. Она раньше принадлежала Оливеру. Дождалась, пока уйдут немногочисленные поклонники старой актрисы, родственники и прислуга. Деревянную лошадку, найденную в том самом сундуке, бывшей сиделке вручила Сита со словами: «Положите на могилу Анны Кроу. Чтобы зло не вернулось и проклятие не возродилось. Оставьте шнурок от амулета, что я вам дала, и присыпьте свежей землёй. Это всё, что я могу сделать. Возможно, у вас получится».
Джейн опустилась у холмика, и в горле зацарапало. Ей стало невыносимо тоскливо, но она сделала всё, как научила её племянница индийского оджхи.
Роберт смотрел, как Джейн, закончив свой ритуал у могилы, поднялась и, не оглядываясь, пошла к выходу с кладбища. Он вспомнил, как она сказала, что работала в театре Кроу двенадцать лет назад. Исчезли две актрисы. Он сам был в Индии, но отец писал ему о переполохе.
«Интересно, — подумал он, — если бы мы встретились тогда, что бы я ей сказал?» Эта мысль показалась ему такой абсурдной и горькой, что он невольно усмехнулся. Двадцать пять лет прошло с той страшной ночи, и только сейчас, глядя на удаляющуюся фигурку Джейн, он впервые почувствовал, что проклятие действительно может быть снято.
6
Минуло полгода. Джейн уехала из города, но оставила адрес Сите — волновалась за сэра Роберта и хотела, чтобы девушка иногда писала ей, рассказывала, как его дела.
Работала в госпитале и никак не могла забыть эту мистическую историю, будто она произошла не с ней, а с совершенно другим человеком.
Однажды, когда она возвращалась домой, её окликнул знакомый голос. Из экипажа выглянул мужчина. Сердце бешено заколотилось. Джейн не могла сдержать радости, хотя пыталась выглядеть серьёзной. Даже при встрече с оборотнем она так не волновалась, как перед неожиданно появившимся Робертом.
— Как ваши дела, Джейн? — спросил он.
— Всё хорошо, — ответила она.
Он вышел из кэба и, подойдя к ней, застыл, не зная, о чём продолжить разговор. В его глазах появилось что-то новое, заметила она. Нет, не тоска и боль, а что-то тёплое, живое, отчего под рёбрами пробегает дрожь.
— Я скучал, Дженни. — Его пальцы осторожно коснулись её руки в перчатке.
— Я тоже, сэр… Роберт, — ответила сиделка Джейн.
Григорий Родственников Железная рука
Кончилась для Степана Волынина государева служба. Была да вся вышла. Бояре и воеводы между собой свару учинили, бороды драли, выясняя, кто виноват. Одни на князя Голицына роптали да на подручника его боярина Шеина, а иные на саму матушку Софью зубы выпятили. Да только пустое это, людишек русских пострелянных, порубленных да от жажды и хворей умерших — не вернёшь. Вот и Степан хлебнул горюшка вволю. Был драгуном с капральством ратным, а ныне инвалид безрукий. Под Перекопом по дурости длань собственную крымчаку отдал.
При воспоминании о том сражении защипало в глазах. «Как есть дурень, словно и не было за плечами двадцати служебных годков. Видел же, что татарин искусен в сабельном бое. Так нет, на свою удаль да сноровку положился. Вот и отсёк тебе басурманин пятерню. Ловко так, по запястью полоснул. И отлетела лапища в бурьян-траву».
Степан тряхнул головой, прогоняя дурные воспоминания. Нарочито громко крикнул в темнеющие небеса:
— А всё ж положил я тебя, нехристь! А руку мою с собой в ад забери! Похвастай перед чертями дланью русского капрала!
Вокруг никого, только поле бескрайнее и ковыль на ветру волнами бежит. Но Степан устыдился внезапного порыва, сам себя упрекнул:
— Чего разорался, как оглашённый. Чай не зелёный отрок.
Он с усмешкой покосился на железный кулак. Жалованье отдал, чтобы кузнец этакую штуковину выплавил. Как есть кулак, с пальцами сжатыми, только не живой. Таким кулачищем любую башку проломить — плёвое дело. Кузнец сказал: «Ты, капральская милость, переплатил с лихвой. Я тебе в кулачище серебряный пятак вправил. Металл благородный. От сглаза и порчи убережёт. И заговор дедов поможет». Волынин только отмахнулся: «Креста на шее хватит».
Был ратник, а теперь никому не нужен. Калеки на царёвой службе не надобны.
Однако ночь скоро. Неужто опять в степи устраиваться?
Ветер внезапно принёс знакомые запахи: дыма, скошенной травы…
Похоже, селение рядом? Бывший драгун пришпорил коня, пустил в галоп.
Вдалеке блеснула речка, а там, в низине, открылась деревня.
Дворов двадцать, не больше. Избы рубленые, крепкие, с резными наличниками, что для здешних мест диковинка. Огороды ухоженные, тыквы на плетнях застыли, как толстощёкие поросячьи мордахи. Глянул Степан на церквушку на взгорке — и та вроде справная, крест новым золотом отсвечивает на закате. Ан всё ж кольнуло что-то.
Тишина. Словно нет никого.
Собаки не брешут, петухи не поют. А время вечернее, самая пора животине голос подавать. Только ветер в вётлах шумит, да где-то жернова поскрипывали, словно нехотя.
Степан въехал в улицу, и тут словно по щучьему веленью жизнь закипела. Калитки заскрипели, бабы повалили навстречу. Одна, другая, третья… И все как на подбор — ядрёные, чистые, глаза масленые, платки цветные, понёвы праздничные. Так и облепили коня.
— Ох, ты, служивый! — запричитала одна, круглолицая, с родинкой на щеке. — Устал, поди, с дороги-то? Слезай, откушай, чего Бог послал.
— Ай, одному в степи-то не боязно? — подхватила другая, повыше, с чернявой косой до пояса. — У нас заночуй, у нас тепло, мужиков-то нет, все при деле…
Засмеялись, загудели. А смех странный — вроде деланый, неправильный… Степан аж головой тряхнул, наваждение какое-то. Глянул пристальнее и заметил: мужиков и впрямь не видать. Ни на завалинках, ни у сараев. Только бабы, девки да ребятишки мелкие, что из-за подолов на него глазеют. Чудно как-то.
— А где хозяева-то ваши? — спросил он, не слезая с коня.
Бабы переглянулись. Круглолицая, что первой заговорила, всплеснула руками:
— Мужики-то наши на господском маются, за лесом. Барин забрал. До зимы теперь там лес валят, хоромы новые ему ставят. Опосля вернутся.
Степан нахмурился. Барщина барщиной, но чтоб всех до единого угнали — такого не слыхивал. Баб да малых оставили, а скотина небось некормленая? Однако ж вон она, по дворам мычит и хрюкает, сытая.
— Али не веришь, служивый? — Круглолицая подступила ближе, рукой за стремя взялась. Рука белая, мягкая, словно и не знала тяжёлой работы. — Слезай, Христа ради. Ночь в степи злая, волки воют, озоруют. В лесу разбойники шалят… а у нас тишь да благодать, и баньку истопим, и постель мягкую застелим. Вон какую руку-то себе смастерил, тяжёлая, поди… — Она кивнула на железный кулак, и глаза её на миг странно блеснули, словно не удивление в них было, а что-то иное.
И тут Степан явственно ощутил: железо на культе будто теплее стало. Чуть-чуть, едва заметно. Как если б кто дышал на него.
Конь под ним всхрапнул и попятился.
— Тпру, Васька! — Степан натянул повод, окинул взглядом баб. Те стояли, ждали, улыбались. Солнце уже село, и в сумерках улыбки те показались ему… одинаковыми. Словно у всех одну маску на лицо надели.
Спешиваться не хотелось. Но и в степи ночевать, когда за спиной двести вёрст безлюдья — тоже не сахар. Да и любопытно стало: что за деревня, где бабы такие ладные, а мужиков — нема?
— Ну, ведите, — сказал он, слезая. — Коль приглашаете.
Железная рука на миг тяжело качнулась, и Степану почудилось, будто пальцы на ней сами сжались покрепче. Как перед боем. Только дурь это. Кулак железный и есть железный — вовек не разожмётся.
Повели его в крайнюю избу, поболе других, с высоким крыльцом. Круглолицая, которую звали Агафьей, отворила дверь, поклонилась:
— Заходи, служивый. Тут тебе и стол, и печь, и хозяева, почитай, свои люди.
В избе чисто, пахнет травами сушёными да сдобой. За столом — никого. Только в красном углу лампадка теплится, и лики святых из темноты выступают. Степан перекрестился на ходу, поклонился образам. И тут заметил: иконы старые, тёмные, письма сурового, и Спаситель глядит с них не милостиво, а строго, мрачно, словно выпытывает или гневается. Сроду таких не видывал. Что за письмо такое? Али с западных земель? Но у тех, вроде, лики святых не в чести…
— Садись, солдатик, — засуетилась Агафья. Другие бабы в избу не пошли, остались за порогом, только тени их в окнах мелькают. — Сейчас я тебе и щец налью, и пирожок с зайчатиной найдётся.
— Пост нынче? — спросил Степан, присаживаясь на лавку. Руку железную положил на колено, сам за хозяйкой приглядывает.
— Ась? — Агафья замерла у печи. — Какой пост, батюшка? Страдень на дворе, мясоед.
— То-то и оно, что страдень. Или про Успенский пост не слыхивала? Да и, если память не изменяет, ныне среда. Постный день.
Повисла тишина. Агафья стояла спиной, но Степан видел, как напряглись её плечи под нарядным сарафаном-шушуном.
— Запамятовала я, — обернулась она, и улыбка у неё была прежняя — лёгкая, тёплая. — Запамятовала, с дороги-то с вашей, с устатку. Щи постные сварю, не велика беда. Только долго это. А щи у меня отменные, наваристые. Сказывают, служивым людям можно и нестрогий пост соблюсти… Не будет в том греха, ежели воин откушает… А мясо могу вытащить?
И загремела ухватами.
— Кто сказывает?
Агафья не ответила.
Степан повёл носом. Вроде и щами запахло, а вроде тем же пряным, что ветер сюда донёс. И ещё одним — сырым подполом, прелью, чем-то затхлым, что бывает в погребах, когда репа гнить начинает. Но откуда в чистой избе затхлость?
— А где ж хозяин-то твой, Агафья? — спросил он, разглядывая половицы. Под лавкой, где он сидел, половица была новая, свежая, а рядом — старая, тёмная. И в щель меж ними тянуло тем самым холодом и сыростью.
Агафья не обернулась.
— На барщине, батюшка. Сказывала же.
— А дети у тебя есть?
— Сынок. Спит в клети.
Драгун покосился на железную руку. Та не грелась, но ныла под креплениями, словно живое мясо просилось наружу. Он пошевелил пальцами здоровой левой — вроде всё при нём.
— А что ж сынка не покормила? Звала бы к столу.
Агафья резко обернулась. В руке у неё был нож — широкий, сечёный, каким капусту рубят. Глаза её на миг стали чужими — пустыми, как у мёртвой рыбы на базаре. А потом снова налились теплом.
— Успеет, — улыбнулась она. — Ты гость, тебя перво-наперво.
И поставила перед ним миску. Положила на стол резную деревянную ложку. Щи богатые. От Крыма до самой Волчьей речки голод и разруха, а тут эдакое изобилие. Капуста плавает, лучок белым пузиком топорщится, мясо с жирком. И дух такой, что слюна с подбородка стекает. Давненько таких зажиточных щец не едал. Капрал перекрестился, зачерпнул ложкой густое варево, поднёс ко рту.
И замер.
Железная рука обожгла запястье. Так сильно, что он чуть ложку не выронил. Жар пошёл от культи вверх до самого локтя, и Степан явственно услышал — или почудилось? — тонкий бабий вой, что шёл из-под половиц.
— Что, милок? Али не голоден? — Агафья стояла над ним, склонив голову набок. В руке нож поблёскивал.
Степан медленно положил ложку.
— Благодарствую, хозяюшка. Что-то мне неможется. Видать, устал с дороги. Позволь на сеновале прилечь, коня проведать.
Агафья смотрела долго. Так долго, что Степан уже сжал левую руку в кулак, готовясь вскочить. Но она вдруг заулыбалась, закивала:
— И то верно… Что это я, неразумная. Ты вона, как долго в седле, аж кафтан серый от пыли. Ступай, милый, ступай. Коня покорми, отдохни. А завтра, как свет, и баньку истоплю, и…
Она не договорила. Степан уже вышел за дверь.
На улице было темно, хоть глаз выколи. Луна ещё не взошла, только звёзды высыпали, да ветер гулял по пустой деревенской улице. Ни огонька в окнах, ни голоса. Только из-под каждой калитки, из каждого подполья чудился Степану тот же глухой, сдавленный стон.
Конь его, Васька, стоял у крыльца, косил глазом, прядал ушами. Степан похлопал его по холке, прижался щекой к тёплой шее.
— Чуешь, брат? — шепнул он. — Нечисто здесь. Ой, нечисто.
И железная рука в ответ тихо, едва слышно заскрежетала, задевая за эфес шпаги — будто кто точил нож о камень. Капрал Волынин провёл пальцами по ножнам. Перевязь он давно приспособил на правую сторону — так сподручнее выхватить клинок, если что. «Хорошо бы не пришлось, — подумал он со вздохом. — А там как Бог даст».
Сеновал над конюшней оказался забит душистым сеном под самую крышу. Степан зарылся в него поглубже, положил железную руку поверх сена — чтобы не давила на культю, чтобы чуять, если что. Шпагу снял, но пристроил рядом, под левую ладонь.
Спать не хотелось. Вернее, хотелось, да боялся. Глаза слипались после дневной дороги, а внутри всё дрожало, как струна, — чуть что, и зазвенит. Ворочался капрал с боку на бок, слушал, как Васька внизу переступает копытами, как вздыхает тяжело, по-человечьи.
И сквозь эту дрёму — царапнуло.
Звук. Тоненький, как мышиный писк, только не мышиный.
Степан сел, прислушался. Тишина. Только ветер шевелит солому на крыше. Уже решил, что почудилось, — и тут снова. Уже громче. И не писк даже, а стон. Протяжный, бабий? Нет, мужицкий. Тяжёлый, надсадный стон, будто кто воз неподъёмный тащит, и сил уже нет.
Сердце заколотилось часто-часто, как у зайца. Степан стиснул зубы: «А ну, не трусь, капрал. Ты смерти в глаза глядел, ты кровь проливал, а тут…»
А тут — стон. И второй. И третий. Словно гусляры заиграли под землёй — музыку страшную, похоронную.
Железная рука заледенела в одно мгновение. Так сильно, что Степан отдёрнул её, задышал на пальцы — не помогало. Холод шёл от железа в самую душу.
Внизу заволновался, заржал Васька. Забил копытами, застучал по доскам — вот-вот сорвётся с привязи.
— Тихо, тихо, родимый, — шепнул Степан, а у самого голос сел.
Он сполз с сеновала вниз, в конюшню. Васька дрожал всем телом, круп ходил ходуном. Степан прижался к нему, обнял здоровой рукой за шею, железную — приставил к боку коня, будто заслон.
— Тихо, — повторил. — Вместе мы. Двое.
И в этот миг где-то за околицей, в поле, взошла луна. Сразу стало видно всё: деревню под холмом, избы с тёмными окнами, и чёрные силуэты, что потянулись от каждой калитки к центру улицы.
Вроде бабьи. Точно.
Они выходили неслышно, одна за другой, и стекались к старому дубу у крайней избы. Шли босые, в одних длинных рубахах, с распущенными волосами, и в лунном свете волосы те казались не русыми и не чёрными, а седыми — словно пеплом присыпанными.
Степан насчитал двадцать. Агафья — впереди.
Они встали кругом, взялись за руки, и тишина стала такой плотной, что уши заложило. А потом Агафья подняла голову к луне и завыла. Тонко, пронзительно, как волчица. И остальные подхватили.
И в ответ из-под земли — из-под каждой избы, из каждого подпола — ударили стоны. Громче, отчаяннее, страшнее. Степан похолодел: мужики. Те, кого нет. Те, кто «на барщине». Они там, внизу. Живые? Или уже нет? И что эти бабы с ними делают?
Он вспомнил, как Агафья стояла над ним с ножом, как улыбалась не своим ртом, как пахло из подпола сыростью и тленом. Вспомнил, как отказалась позвать сына.
— Господи Иисусе, — перекрестился он левой рукой, глядя на круг баб под луной. — Спаси и сохрани.
Железный кулак налился тяжестью.
Степан посмотрел на него, на этот чужой, неживой кулак, и впервые подумал: а может, не просто так кузнец ему такую руку сковал? Может, не зря она железная? И холод этот, и тяжесть — словно живая она, словно чует то же, что и он. «Ох, не зря серебро вплавил. Спасибо тебе, искусный мастер. Спасибо, провидец».
— Завтра, — шепнул он, не зная ещё, что сделает завтра, но твёрдо зная: просто уехать нельзя. — Завтра разберусь.
Васька перестал дрожать. Только ушами прядал и смотрел на хозяина умными, понимающими глазами.
А луна плыла над ведьминой деревней, и вой не стихал до самого утра.
Бывший капрал зло прищурился:
— Ведьмы, значит? Нет, Стёпа, турок пострашнее ведьмы был. А с бабами я как-нибудь управлюсь. — Он погладил левой рукой крестик под рубахой. — Завтра. Всё завтра.
* * *
Утро просыпалось тягуче и неспешно, будто нехотя. Солнце никак не могло продраться сквозь тучи, и деревня стояла в сырой полутени, отчего избы казались ещё крепче, ещё уютнее, а вчерашний ужас — дурным сном.
Степан продрал глаза, когда Васька внизу зафыркал, требуя овса. Сам он продрог до костей, хоть и зарывался в сено. Железная рука за ночь отяжелела — так всегда бывало после долгого покоя. Кузнец, что делал её, говорил: «Она, Степан Тимофеич, как живая. К непогоде тяжёлая, а к нечисти — горячая. Ты слушай её, она не обманет».
Вроде всё как обычно. Только лёгкое тепло в самой середине стального кулака, там, где под слоем железа прятался серебряный пятак. Не жар, а так — напоминание: «я здесь, я чую».
— Чуешь, значит, — шепнул Степан. — Ну и ладно.
Спустился. Васька ткнулся мордой в плечо, зашевелил губами, выпрашивая угощение. Степан похлопал его по холке, оглядел копыта — всё ли ладно. Конь был чисто вымыт, будто не стоял в конюшне, а в бане побывал. Грива расчёсана, хвост — и тот без репьяков.
— Ах, вы, — только и выдохнул Степан.
Бабы уже хлопотали у колодца, мыли что-то, стирали, пересмеивались. Увидели Степана — замахали руками, заулыбались.
— Проснулся, служивый! А мы уж думали, до полудня проспишь. Иди завтракать, Агафья блинов напекла!
Голоса звонкие, весёлые, лица румяные. И ни одна не прячет глаз, не отводит взгляд. Степан шагнул было к избе Агафьи, и тут железная рука будто дёрнулась. Совсем легонько, но он почувствовал: тепло в ладони стало горячее. Пятак отзывался на что-то.
Он глянул на баб у колодца. Одна из них, молоденькая, белокурая, смотрела прямо на него и улыбалась. Но когда взгляд её упал на железный кулак, улыбка на миг сползла — ровно на миг, но Степан уловил. И рука снова кольнула теплом.
— Иду, — сказал он, пряча правую руку под полукафтана. — Иду, Агафьюшка.
В избе пахло сдобой и топлёным маслом. На столе дымились блины, стояла крынка с молоком, мёд в плошке. Агафья суетилась у печи, и движения её были деловиты, как у любой женщины, что ждёт гостя к столу.
— Садись, солдатик, — обернулась она. — Ешь на здоровье.
Степан сел, перекрестился на иконы. В углу всё так же теплилась лампадка, и Спаситель глядел сурово. Агафья поставила перед капралом тарелку с блинами, налила молока.
— А что ж сынок твой? — спросил Степан, не притрагиваясь к еде. — Не позовёшь?
Агафья замерла на миг, но тут же улыбнулась:
— Спят ещё малые. Молодое — оно спать любит.
— А мужики ваши когда с барщины воротятся?
Вопрос повис в воздухе. Агафья стояла у стола, и лицо её, такое открытое и доброе, вдруг стало чужим. Степан не видел, но кожей чувствовал: за спиной его, в дверях, собрались бабы. Много баб. Молчат.
— К Рождеству обещались, — тихо сказала Агафья. — Ты ешь, служивый. Ешь.
Степан взял блин, макнул в мёд, откусил. Вкусно. Горячо, маслянисто, тает во рту. И тут же руку обожгло — железный кулак стал горячим, словно уголёк.
Он посмотрел на блин. В надкушенном месте, меж слоёв теста, что-то блеснуло. Волос. Длинный волос. Русый, с сединой.
Степан медленно положил блин обратно, вытер пальцы о штаны. Рука под кафтаном горела всё сильнее.
— Спасибо, Агафья, — сказал он, поднимаясь. — Наелся. Пойду коня проведаю.
— Али не по нраву угощение? — голос её стал тонким, звенящим.
Степан обернулся в дверях. Агафья стояла у стола, и в руке у неё снова был тот самый нож — острый, широкий. А за спиной, в сенях, толпились бабы. Молчали, смотрели. И рука под кафтаном пылала так, что хоть криком кричи.
— По нраву, — ответил Степан и вышел, не оборачиваясь.
На крыльце перевёл дух. Васька тут же ткнулся мордой, заржал тревожно. Степан похлопал его по шее, прижался щекой к тёплой гриве.
— Ну что, брат, — шепнул он. — Похоже, загостились мы тут. Но уехать не дадут. Сами не дадут.
Рука под кафтаном всё ещё горела, но уже слабее — будто соглашалась: да, Степан, ты всё правильно понял.
Капрал Волынин вытащил из седельной сумки два пистоля, придирчиво осмотрел, проверил замки, порох и сунул за кушак. Погладил ножны шпаги. Про себя посетовал, что по драгунскому регламенту положена шпага. Если рубить, то тяжёлая стрелецкая сабля пришлась бы кстати. Но раз нет — так нет. Шпага у него гишпанская, надёжная. Уж дурную ведьмину шею как-нибудь перерубит.
Капрал не стал мешкать. Бабы разошлись по дворам — кто стирать, кто огород полоть, кто скотину обихаживать. Деревня притихла, только куры копошились в пыли, да где-то скрипел журавль у колодца.
— Ну, Васька, — сказал он коню, — ты тут стой, не рыпайся. Ежели что — ржи громче. Я мигом.
Конь покосился на него умным лиловым глазом, вздохнул тяжко, кивнул словно человек.
Степан вышел задами, задами, вдоль плетней, прячась за кустами бузины. Изба Агафьи стояла на отшибе, и это было на руку. Он обогнул огород, присел у стены, прислушался. В избе тихо, только сверчок стрекочет где-то в щели.
Железная рука потеплела. Не обжигала, как за столом, но ровно, настойчиво тянула куда-то вниз, к земле.
— Знаю, знаю, — прошептал Степан, озираясь. — Туда нам.
Лаз в подпол был с торца, прикрыт старой дверцей на ржавых петлях. Степан потянул — заперто. Но запор хлипкий, дощатый. Он примерился железным кулаком, ударил коротко и сильно. Доски хрустнули, дверца распахнулась, пахнуло сыростью, холодом и ещё чем-то сладковато-приторным, отчего к горлу подступила тошнота.
Степан перекрестился левой рукой, достал шпагу из ножен и полез в темноту.
Ступеньки уходили круто вниз. Склизкие, земляные, сбитые из горбыля. Степан считал про себя: раз, два, три… Десятая кончилась, нога ступила на земляной пол. Глаза привыкли к темноте не сразу, но сквозь щели сочился слабый свет, и этого хватало, чтобы увидеть.
Он стоял посреди подпола, и вокруг него, вдоль стен, на земле, лежали люди.
Мужики. Пятеро. Шестеро. Нет, больше — восемь. В рваных рубахах и портах, босые, неухоженные, страшные. Они лежали рядками, как дрова в поленнице, и не шевелились. Только грудь у каждого вздымалась едва-едва, и слышался тот самый стон — тихий, надсадный, непрекращающийся.
Степан шагнул к ближнему, нагнулся. Мужик открыл глаза. Мутные, белёсые. Губы зашевелились, но звука не вышло — только сип.
— Ты кто? — шепнул Степан, сам не зная зачем. — Как тебя?
Мужик смотрел сквозь него. Рука его, худая до прозрачности, потянулась куда-то в сторону, к стене. Степан глянул — и обмер.
От каждого мужика, от груди, от живота, тянулись кверху тонкие, едва заметные нити. Прозрачные, как паутина, они уходили в потолок, в щели меж брёвен, туда, где была изба. Туда, где жила Агафья.
— Это что же за окаянство такое, — выдохнул Степан, и в этот миг железная рука его засияла. Ну, не то чтобы засияла — скорее, нагрелась так, что в темноте стал виден слабый багровый отсвет. Серебряный пятак под слоем железа отзывался на эту мерзость, горел, требовал действия.
— Сейчас, погоди, — Степан рванул к мужику, схватил его за руку здоровой левой, потянул. — Вставай, брат! Вставай, надо уходить!
Мужик дёрнулся, открыл рот шире, и вдруг закричал. Не громко, но тонко, пронзительно, как кричат только обречённые.
И сверху, из избы, донёсся ответ. Топот. Много ног. Бабьи голоса — злые, визгливые, не людские.
— Нашли, — прошипел Степан, выпрямляясь и поднимая шпагу.
Щель в подпол почернела — там, наверху, кто-то стоял, заслоняя свет. И голос Агафьи, ласковый, вкрадчивый, пролился вниз:
— Ай, не сидится тебе, служивый? Ай, захотелось поглядеть, как наши мужички отдыхают? Ну, поглядел — и ладно. Оставайся с ними. Места много. А мы сейчас к тебе подойдём.
И лестница заскрипела под тяжёлыми шагами.
— Давайте, ведьмы! Идите! Порублю вас в капусту! — взревел бывший царский капрал. — За то, что вы с мужиками учудили — нет вам пощады!
— Не пугай, дурачок! — запела Агафья. — Видели мы таких! Не сдюжить тебе, красавчик, супротив силы чародейской! Ты хитёр. Щи приворотные не поел, волос Хозяина не заглотил, только зря ты это. Сейчас бы жил счастливо, не горевал, не мёрз. А теперь придётся тебе бока намять. Ты ведь миром не покоришься.
— Не покорюсь, дьявольское отродье!
— Олеся, лезь первая! — приказала Агафья.
Олесей оказалась та самая чернявая девица с длиннющей косой. Она спускалась боком, сжимая в руке топор.
— Тяжеловат для тебя, крошка! — хмыкнул Волынин и нанёс железным кулаком удар в мягкий бабий живот. Та сложилась пополам, камнем рухнула вниз. А Степан не стал ждать — сам ринулся вверх по лестнице, выставив железный кулак, как щит.
Следующая баба, что уже спустилась на две ступеньки, шарахнулась от него, заверещала, закрывая лицо руками. Серебро жгло им глаза, Степан видел это по тому, как они отворачивались, как шипели, будто кошки на пса.
Он выскочил из подпола, влетел в избу, а там их — полным-полно. Стояли кругом, тянули к нему руки, скалили рты. Агафья — впереди, с ножом.
— Куда ж ты, милый. Останься, век тебе благодарны будем. И руку твою железную пристроим, и силу твою воинскую…
Степан не стал слушать. Он шагнул к дверям, отводя кулак в сторону, и бабы отскакивали от него, как от огня. Одна не успела — подставилась под удар, взвизгнула, и на щеке у неё вздулся волдырь, будто от ожога.
— Серебро! — завыла она. — У него рука с серебром!
И все отпрянули, освобождая дорогу. Степан выскочил на крыльцо, спрыгнул вниз, побежал к конюшне. А вслед ему летели проклятья, вой, визг — и ни одна ведьма не посмела дотронуться.
Васька бил копытом, храпел, рвался с привязи. Степан одним махом отвязал его, вскочил в седло, рванул поводья.
— Пошёл, родимый! Пошёл!
Конь взвился свечкой и вылетел со двора, как ядро из пушки. Бабы пытались окружить его, но шарахались в стороны, падали в пыль, а те, что не успели, оставались за спиной, и вой их становился всё тише, всё дальше.
Деревня кончилась, пошли огороды, потом поле, потом лесок впереди зачернел. Степан гнал коня, не разбирая дороги, только бы подальше от этого проклятого места.
И тут, в лесу, прямо перед ним, из кустов выскочил мальчонка.
Васька взвился на дыбы, Степан еле удержался в седле, рванул поводья, осаживая коня. Мальчишка стоял в пыли, грязный, худой, в рваной рубахе до колен, и смотрел на него огромными глазами, полными ужаса.
— Дяденька! — закричал он тонко, пронзительно. — Дяденька, не бросай меня! Спаси!
И тут же из-за поворота, из-за деревьев, донёсся вой. Бабы не отстали, они шли по следу, и близко уже были.
— Шустрые твари, — сквозь зубы прошипел капрал. — Садись! — Степан протянул левую руку, рванул пацана за шкирку, закинул в седло перед собой. — Держись!
Васька понёсся дальше, только пыль столбом. Мальчишка вцепился в гриву, прижался к Степану, дрожал всем телом.
— Тихо, парень, тихо, — выдохнул Волынин, оглядываясь. Погоня отстала, но не успокоилась — вой ещё доносился, но глуше, словно бабы поняли, что не догонят. — Откуда ты? Чьих будешь?
— Я… я Агафьин сын, — выпалил мальчишка, и зубы у него стучали. — Меня Митькой звать. Дяденька, они тятьку моего в подполе держат, и дядьку Фёдора, и всех… А мамка теперь не мамка, она чужая, она на них молится…
— На кого молится?
Митька поднял на него глаза, и в них был такой страх, что Степану стало не по себе.
— На барина. Который в усадьбе за лесом. Он старый, страшный… У него иконы не святые, он сам на них. Мы к нему на поклон ходим, все бабы ходят. Он им силу даёт, а они мужиков мучают, силу из них тянут, а он ту силу себе забирает. Как паук, понимаешь? Паутина у него по всей деревне, он каждую ночь пьёт…
Степан сжал зубы. Рука железная горела так, что хоть в колодезную воду суй.
— А ты чего живой?
— А я маленький, — всхлипнул Митька. — Из меня соку мало. Мне велели при избе помогать, дрова таскать, воду носить. А я сбежал сегодня, думал, в степь уйду, пропаду, а лучше пропасть, чем с ними… А тут ты едешь… Дяденька, не вези меня обратно! Они меня убьют теперь, в подпол положат, силу тянуть!
— Не убьют, — отрезал Степан. — А далеко та усадьба?
— За леском, версты три. Только ты туда не езди, дяденька! Он сильнее всех! Его пуля не берёт, железо не берёт, он заговорённый…
— А серебро? — Степан приподнял правую руку, показал железный кулак. — Серебро его берёт?
Митька уставился на руку, и глаза его округлились.
— Не знаю… Может, и берёт. Бабы твоей руки боятся, я видел, как они шарахались. Ты, дяденька, не простой, да? Тебя сам Бог послал?
— Сам не знаю, кто послал, — усмехнулся Степан. — А ну, рассказывай всё, что про барина знаешь. Когда он спит, когда бодрствует, где сила его хранится. И про иконы эти расскажи — что за иконы, где стоят.
Митька прижался к нему, заговорил быстро, сбивчиво, и Степан слушал, не перебивая, и рука его горела всё сильнее, будто чуяла близкую сечу.
Вой за спиной стих совсем. Ведьмы отстали. Но Степан знал: это не победа. Это временное затишье. Впереди была усадьба, и в ней сидит паук, который ждёт нового гостя.
А может, не ждёт?
Он оставил паренька в лесу, велел дожидаться.
— Не ходи, дяденька, — плакал Митька. — Он могучий колдун. Заколдует так, что и пошевелиться не сможешь. А потом он из тебя кровь выпьет…
— Подавится, — зло бросил Степан и направил коня в сторону усадьбы.
За полверсты оставил Ваську и, прячась за деревьями, стал пробираться к усадьбе.
«Жаль, серебряных пуль нет, — размышлял капрал. — Вся сила в серебряном пятаке. А может, этот упырь и не боится божьего металла. Ладно, всем смертям не бывать».
* * *
Колдун выглядел дряхлым стариком. Длинные седые волосы струились по выпирающим из-под кафтана лопаткам. Старикашка сидел за столом и кушал лесные ягоды из берестовой корзинки.
«Хорошо, что он не в доме, — мелькнула у солдата мысль. — На свежем воздухе трапезничает. Сейчас я тебя угощу свинцовыми орехами»
Бывший капрал царицы привык смотреть врагам в лицо. Но тут случай особый — колдун. Да и Митька сказывал, что чародей силён.
Степан вытянул из-за кушака пистоль.
Старик почувствовал что-то, начал оборачиваться. Волынин выстрелил.
Голова колдуна взорвалась кровавыми брызгами. Он рухнул на землю. Но Степан рано праздновал победу. Упырь зашевелился и начал подниматься. Повернул к солдату обезображенную выстрелом голову.
Степан забыл, как дышать. Уронил разряженный пистолет и выхватил второй. Выстрел. Пуля снесла старику полчерепа, но он был жив.
И тогда ратник выхватил шпагу и ринулся на вурдалака. Он кричал от страха и рубил, рубил и колол.
— Да подохни ты, окаянный! — хрипел Степан, и шпага его взлетала и падала, взлетала и падала.
Колдун не сопротивлялся. Он просто стоял на коленях, подняв к небу лицо, которое уже нельзя было назвать лицом, и улыбался. Сквозь развороченное мясо, сквозь осколки черепа, сквозь вытекший глаз — улыбался. И смех из него шёл, тихий, булькающий, как из прохудившегося бурдюка.
— Глупый… — просипел сдавленно. — Глупый солдат… Меня не убьёшь…
Степан замер, тяжело дыша. Шпага его, хорошая гишпанская сталь, вся была в чёрной слизи, и клинок в руке ходил ходуном — не то от усталости, не то от страха. А колдун, опираясь на руку, начал медленно подниматься. Плоть на голове его шевелилась, стягивалась, зарастала — прямо на глазах.
— Мало вас, мужиков, в подполах гноить, — прошамкал рот, уже обретающий былые очертания. — Ещё и вы, служивые, жалуете… Силы воинов — это тебе не пахари. Это ж какая сладость будет…
И тут Степана будто молнией ударило. Не в голову — в правую руку. В железный кулак. Тот, что висел тяжёлой гирей на культе, вдруг загудел. Гул пошёл от запястья к локтю, от локтя к плечу, и рука сама собой поднялась, выставляя кулак вперёд, словно указующий перст.
— Серебро… — выдохнул Степан, глядя на чёрную копоть, выступившую на железе вокруг того места, где внутри был вплавлен пятак. — Ты серебра боишься!
Колдун дёрнулся. Впервые на лице его, уже почти восстановившемся, мелькнуло нечто похожее на страх.
— Не подходи! — взвизгнул он, выставляя скрюченные пальцы. — Я тебя…
Но Степан уже не слушал. Он шагнул вперёд и, размахнувшись всем корпусом, со всей дури саданул железным кулаком прямо в грудь колдуна.
Удар вышел такой силы, что старикашку отбросило на три шага, опрокинуло навзничь. Из груди его, из того места, где пришёлся удар, повалил чёрный дым, и кожа вокруг начала пузыриться и плавиться, как береста на огне.
Колдун закричал. Не по-людски, а тонко, пронзительно, как кричат псы, когда на них выливают ушат кипятка.
— Это тебе за мужиков! — Степан налетел снова, ударил по голове. Железо вошло в висок, и вмятина осталась, и края её горели огнём. — Это за паренька! Это за руку мою, за двадцать лет службы! Это за то, что на иконы свою поганую образину смел ставить!
Он бил и бил, пока колдун не перестал дёргаться и не затих, распластавшись на траве. Тело его ещё дымилось, но уже не шевелилось, и из ран текла не чёрная слизь, а обычная кровь — тёмная, густая, человечья.
Степан отступил на шаг, тяжело дыша. Рука его, железная, вся была в копоти и чём-то липком, но пятак внутри всё ещё горел — жаром победным, успокаивающимся.
— Не восстанет? — спросил он сам себя, глядя на труп.
Колдун не отвечал. Только мухи уже слетались на кровь.
Степан огляделся. Рядом, у стены дома, стояла поленница дров. А у крыльца валялся пук соломы, видно, для подстилки собакам.
— Огонь — он очищает, — сказал Степан и принялся таскать дрова.
Когда костёр занялся и тело колдуна охватило пламя, Степан перекрестился левой рукой.
— Прости, Господи, если что не так. Но это не человек был, а сатана в человечьем обличье. Сам рассуди.
Ветер дул в сторону леса, и дым тянуло туда же, где в овраге сидел Митька. Степан постоял ещё немного, глядя, как прогорают остатки колдуна, потом хлопнул себя по ляжке.
— А теперь — в деревню. Там дело доделать надо.
Васька, оставленный в лесу, встретил его тихим радостным ржанием. Степан вскочил в седло, подобрал Митьку из оврага — малец весь трясся, но глядел с надеждой.
— Убил? — спросил он, вцепляясь в Степанов кафтан.
— Сжёг, — коротко ответил тот. — Держись крепче.
Деревня встретила их тишиной. Но тишина была уже не та, вчерашняя, — живая, утренняя. У колодца стояла баба с коромыслом и, увидев всадника, вдруг охнула, выронила вёдра.
Степан осадил коня. Баба глядела на него, и в глазах её не было той масленой пустоты — был обычный бабий страх.
— Ты… — начала она и замолчала.
— Где Агафья? — спросил Степан.
Женщина махнула рукой в сторону избы на отшибе.
У избы Агафьи собрались бабы. Те самые бабы, что вчера выли под луной, сидели прямо на земле, закрыв лица руками, и плакали. Плакали по-настоящему, навзрыд, как плачут, когда отпускает страшное наваждение.
А из подпола, из распахнутой двери, выбирались мужики. Бледные, страшные, худые до прозрачности, но живые. Они щурились на солнце, хватались друг за друга и молчали, потому что сил на слова ещё не было.
Агафья стояла на крыльце, прислонясь спиной к косяку, и лицо у неё было серое, как зола. Увидела Степана, перевела взгляд на Митьку, и губы её задрожали.
— Сынок… — шепнула она. — Митька…
Митька спрыгнул с коня и побежал к матери. Замер в двух шагах, не зная, обнимать или бояться.
Агафья сползла по косяку на пол крыльца, закрыла лицо руками и завыла — уже по-человечьи, страшно, надрывно, как воют по покойникам.
— Прости… — услышал Степан сквозь вой. — Прости, Христа ради… Не сама я… Околдовал он нас… Сила его держала…
Мужики, выбравшиеся из подпола, косились на неё с ненавистью. Но бить не кидались — видно, тоже чуяли, что не по своей воле творилось лихо.
Степан слез с коня, подошёл к крыльцу.
— Прощать или нет — не мне судить, — сказал он устало. — Вы тут сами меж собой разбирайтесь. А паренька не троньте. Он молодец, он помог.
Он повернулся к Ваське, взял под уздцы и пошёл прочь из деревни. Сзади слышались голоса, плач, первые робкие расспросы. Митька догнал его уже за околицей, схватил за рукав.
— Дяденька, ты куда? Остался бы… Мы тебя отблагодарим… чем есть…
Степан поглядел на него сверху вниз, усмехнулся:
— Благодарности мне не надо. Ты, парень, мать прости, если сможешь. А коли не сможешь — уходи. Свет не клином сошёлся.
Митька шмыгнул носом, кивнул.
— А куда ты?
Степан подумал.
— А бог весть. Мир большой. Где примут, там и пристану. Может, к своим подамся, если живы. Может, в монастырь — грехи замаливать.
Он уже тронул повод, но на прощание обернулся, поднял железный кулак к небу:
— А ежели где ещё такая нечисть объявится — вы, люди, знайте: есть у меня управа. Серебро да вера — они посильнее колдовства будут.
Васька всхрапнул и пошёл рысью по степной дороге. Солнце поднялось уже высоко, и ветер нёс запахи полыни и чабреца. Рука, железная, всё ещё хранила тепло, но теперь оно было ровным, спокойным — как тело верного пса, что улёгся у ног и задремал.
Степан Волынин ехал в никуда, но впервые за долгое время на душе у него было легко и спокойно.
Саша Веселов, Григорий Родственников Чур
Как-то вдруг неожиданно, а может быть даже с похмелья, прибился ко мне Чур, прибился и стал жить. Чур он трудно сказать, что такое. На беса похож, но не бес — это точно. В бесы его не взяли, потому что был ленив и гадости делал из рук вон сикось-накось, не гадости, а так, комариный укус болит дольше.
Раньше Чур у старенького писателя жил, а как тот скончался в период острой ковидной недостаточности, остался Чур один и ничей. Наследники деда, так писатель значился в семейных хрониках, замутили такой евроремонт с перепланировкой, что все хрупкие астральные связи, соединявшие писательскую трёшку с потусторонним миром, вмиг на помойке оказались.
Чур протестовал, лез без спроса в сны выгодоприобретателей, путал колер в банках с краской, один раз в БТИ дозвонился, на несогласованную перепланировку пожаловался и всё, иссяк. Что поделаешь не борец, в душе гармонист, а в герои нашего времени не вышел, только грустно в сопелку дует, мечущимся Кондором с высоты полёта глядя на происки судьбы.
В ту пору я от жены ушёл, насилу ушёл, насилу ноги унёс, я ведь тоже на любовном фронте не командос. Вот сижу, кислое вино пью с получки и думаю, а хорошо бы свести знакомство с гномиком, который по душевной простоте и от чистого сердца стал мне в быту помогать. Ну, там платиновые карты с безлимитом и всякое-разное пожирней и погуще, и чтобы на работу не ходить. Только про гномика подумал и раз слышу:
— Гномы они хуже бакинских евреев! Зачем гномы, посмотри на меня.
Смотрю, кулаком в глазах резкость пытаясь навести, а на краю стола крошечный чёртик сидит, малюсенький, у него ещё и рожки толком не выросли. Сидит над бездной, ножки свесил, плечи назад отвёл и руками в столешницу опёрся.
От неожиданности спрашиваю:
— А ты лучше? — Попутно замечу, что у меня ни знакомых бакинских евреев, ни претензий к ним отродясь не водилось.
А этот пищит!
— Лучше… лучше…
Про себя думаю, однако, допился, крещу лоб и малодушно сквозь зубы цежу, — чур меня!
Гость мой, как про чур услышал, так метаморфозу с собой сотворил, вышел из чёртика бедно одетый старик в духе письма русских передвижников, изобразил собирание слезинок из глаз в маленький кулачок и канючит:
— Милостивец, ко мне уж по имени не упомню с когда, никто не обращался, а ты уважительный, возьми к себе жить.
Возьми к себе? Ой, как бы беды не было или в дурку утащит или заставит договор-оферты кровью подписывать!
— Это напрасные мысли ваши, — говорит человечек, — в дурку я и сам не ходок, одни страдания там, и насчёт крови — тоже не ко мне, в бумагах я путаюсь. Я, исключительно чтобы одиночество скрасить.
— Ого, а ты мысли читаешь?
— Отнюдь, нет, просто при первом свидание со мной все про дурку и пропуск в ад думают, вот я и догадался!
— Ловко!
— Ну, я, честно говоря, много чего могу, — улыбается Чур и кокетливо ножкой шаркает.
— А ты вообще кто? — спрашиваю. — Ангел или бес?
Чёртик вздохнул печально:
— Не ангел — точно. Но и бесом себя не считаю. Хотя должен признаться. Нечисть я…
— Этого только не хватало! — воскликнул я. — Изыди, Нечистый!
Чур вдруг стал меньше ростом и закричал:
— Не надо так! Фраза эта очень на меня плохо действует. Чисто психологически. И святую воду не люблю. А в основном я очень даже не вредный.
— Не вредный, говоришь, — злорадно усмехнулся я, — сейчас проверю.
Вытащил из-за пазухи нательный крестик и ему под самый нос сунул.
Чур отбежал прочь на почтительное расстояние и лапками замахал:
— Крест дюже жжётся! Но меня им не убить. Потому что я не против твоей веры. Не люблю — это да. Но и не препятствую.
— Уже кое-что, — смирился я. — А на икону перекреститься сможешь?
— Нет, — честно созналась нечисть. — Не смогу. Пойми, мы по разные стороны баррикад, но я тебе не враг. Человек ты добрый, в меру пьющий. А мне жить негде. Я тебе помогать буду.
— Ладно, — согласился я. — Помощь мне нужна. Видишь, у меня на кухне, как жены не стало — бардак образовался. Наведи порядок!
— Не. Я не по этой части, — замахал лапами чёрт. — К труду у меня охоты нет. Я по душевной психологии. Могу твоих недругов обмануть, мозги запудрить. Женщин соблазняю с лёгкостью…
— Женщин? — обрадовался я. — Это хорошо. У меня уже месяц никого не было. А знаешь, как охота?
— Представляю, — лукаво ухмыльнулся Чур. — Это я могу устроить.
— Хорошо. Тогда пошли.
— Куда это на ночь глядя? — недовольно нахмурился чёртик.
— Как куда? Женщин соблазнять. Ты рядом со мной иди, типа мой товарищ. Можешь принять облик парня?
— Могу. Только лучше ты меня в карман сунь. И разреши твоими устами молвить.
— Хитро. Договорились.
Я быстренько оделся. Берцы натянул. Чур стал крошечным, ростом со стопарик. Я его в карман пуховика сунул. Пошли.
А на улице зима. Да и время позднее. Девчонок не видно. Ходили час, пока около фонарного столба одну девушку не усмотрели. Невысокая, худенькая. Да и лицом не вышла. Но надо было мастерство Чура испытать.
— Ну, давай, показывай класс, — пробурчал я, останавливаясь в тени подъезда.
Из кармана донёсся уверенный шёпот: «Щас, братан, щас. Дай мне управление речевым центром на минутку. И улыбайся, дурак, а то рожу скривил, будто на гвоздь сел».
Я почувствовал лёгкое щекотание в горле, как будто выпил газировки. Мои губы сами собой растянулись в непривычной улыбке, а с языка полился бархатный, томный голос, которого у меня отродясь не было.
— Добрый вечер, прелестная незнакомка. Не позволите ли проводить вас под луной? Ночь так прекрасна, а самое прекрасное в ней — ВЫ.
Девушка у фонаря вздрогнула, оторвалась от телефона и уставилась на меня. Глаза у неё были умные и очень уставшие.
— Что? — спросила она коротко.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.