18+
Холоп по прозрению

Объем: 242 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Часть 1. Холоп по прозрению

Я привык жаловаться на свою жизнь менеджера: дурацкий офис, пятидневка и KPI по продажам. Вселенная, похоже, решила преподать мне урок по полной программе. Теперь мой «офис» — это вонючая курная изба XVI века, мой единственный KPI — не умереть с голоду или от побоев, а мой «начальник» — местный боярин, который смотрит на меня как на говорящую скотину.

Я, Фёдор Смирнов, бывший специалист по холодным звонкам, а ныне — бесправный холоп. У меня за душой нет ни магии, ни меча, только трезвый ум и знания, которые в этом жестоком мире кажутся безумием. Но я быстро обнаружил, что и в этом непростом времени есть своя карьерная лестница. Секрет роста не в умении махать топором, а в способности понять правила чужой игры.

Понял, что ты — всего лишь винтик в системе? Поздравляю, ты уже не холоп, а крестьянин.

Осознал, что информация — это настоящая власть? Добро пожаловать в приказные.

Каждое такое прозрение становится новой ступенькой, ведущей из грязи — прямиком в князи.

Я нашёл друзей, что ценнее злата, и встретил любовь в самых тёмных переулках истории. Я был свидетелем того, как в огне придворных интриг и трагедий ковался будущий грозный царь.

Но чем выше я поднимаюсь, тем громче в голове звучит один вопрос: какую цену придётся заплатить за моё величайшее прозрение? Ту, что отнимет последнее? Или ту, что навсегда изменит душу?

Готовы ли вы пройти этот путь из тьмы к свету, теряя и обретая себя на каждой ступени?

Начните путешествие с первой части трилогии.

Глава 1. Палка-будильник

Просыпаюсь я оттого, что всё тело онемело, словно его пережали прессом. Лютый холод, пробирающий до костей, оказывается куда эффективнее любого будильника. Я инстинктивно тянусь к одеялу, но пальцы натыкаются лишь на жёсткую, влажную от пота солому. Одеяла нет. Вместо привычной пижамы на мне висят какие-то тряпки, от которых несёт застарелым потом, дымом и чем-то звериным.

Я лежу не шевелясь, пытаясь продышать паралич ужаса. В кромешной тьме, едва разбавленной бледной полоской света из какого-то отверстия в стене, копошатся тела. Мы лежим, как скот в стойле, человек десять, а может, и больше. Воздух густой, которым невозможно надышаться, — вязкая смесь перегара, человеческих испарений и едкой вонючей простоты, топившейся где-то в углу. Курная изба. Смутное воспоминание из школьного учебника пробивается сквозь панику: дом без трубы, дым от печи выходит через маленькое окошко и впитывается в стены. Отсюда этот удушливый, коптящий душу запах.

Мысль, что это просто кошмар, рассыпается, как только я решаю пошевелить ногой и задеваю чьё-то спящее тело. Разносится сонный звериный рык, и я в полном шоке замираю.

Не успеваю я снова собрать в кучу расползающиеся обломки сознания, как дверь с грохотом распахивается, впуская внутрь серый, мокрый рассвет и коренастую фигуру.

— Подъём, твари окаянные! — орёт кто-то на том самом смутно знакомом языке, где сквозь древнерусскую основу я с трудом угадываю смысл: — Солнце всходит, а вы дрыхнете!

В следующее мгновение по моей спине, чуть ниже шеи, со свистом опускается плеть или кнут. Боль, острая и жгучая, заставляет меня взвыть и инстинктивно откатиться в сторону. Вслед мне поддали ещё два раза, уже по ногам.

— Встал, чёртово отродье, Фёдор! Чего распластался?!

Он знает мое имя. От этой простой мысли мне становится по-настоящему жутко.

Избоченясь от боли, я поднимаюсь. Мои «собратья» по несчастью — мужики с потухшими глазами и загрубевшими, как дублёная кожа, лицами — уже покорно, с понурыми головами, идут к выходу, охая и почёсываясь. Я вливаюсь в их строй, подгоняемый рычанием тиуна (позже я узнал, что это должность управляющего холопами).

Нас выгоняют на утоптанный грязный двор, окруженный бревенчатыми постройками. В воздухе ещё осталась прохладная, мокрая свежесть. Где-то вдали, за частоколом, виднеются поля и темная полоса леса. Хозяин, боярин Григорий Лукин, наблюдает за нашим построением с крыльца своей просторной двухэтажной избы. Это весьма упитанный мужичок с окладистой бородой и тяжёлым, пронзительным взглядом из-под густых бровей. На нём — длинный, подпоясанный кушаком кафтан, а в руке он перебирает костяные чётки. Он не говорит ни слова, но его молчаливое присутствие давит сильнее криков тиуна. А его толстая морда внушает куда больше страха, чем плеть управляющего.

В мои руки суют деревянную соху с железным наконечником, невероятно тяжёлую и неуклюжую. Мои коллеги, больше напоминающие животных, с привычной, отработанной за годы силой взваливают свои орудия на плечи и топают к полю. Их мышцы играют под рубахами, тела приспособлены к труду с рождения.

Я же, Фёдор Смирнов, менеджер по продажам с десятилетним стажем, с трудом волочу свою соху, спотыкаясь о кочки. Ладони, привыкшие к компьютерной мыши, мгновенно стираются в кровь о грубую древесину.

Поле просто огромное. Ветер пронизывает насквозь мои лохмотья. Я неумело пытаюсь повторить движения других: вонзить наконечник в землю, провести борозду. У меня получается криво, мелко, и я постоянно спотыкаюсь. Соха то и дело выскальзывает из окровавленных рук.

— Держи, чёртово отродье, ровнее! — Тиун неотступно следует за мной, и его плеть то и дело опускается на мою спину, уже разодранную в клочья. Все, кто говорит, что раньше было лучше, — просто кучка идиотов.

И вот в один из таких моментов, когда я почти плача вытаскиваю соху из очередной кочки, меня накрывает.

Пять дней в неделю я жаловался. Жаловался, что мне надо ехать в душном метро до офиса. Жаловался на дурацкие KPI, на придирки начальника, на скучные совещания. Я ныл, что мне «приходится» сидеть в кондиционированном помещении, на удобном кресле, с чашкой горячего кофе, просто нажимая кнопки на клавиатуре. Я мечтал о «настоящей», «свободной» жизни.

Ирония судьбы столь чудовищна и зла, что я чуть не смеюсь прямо в лицо тиуну. Вот она, твоя «настоящая» жизнь, Фёдор. Добро пожаловать.

Мысль о том, что меня ищут, наивна. Кто? Начальник? Решит, что я наконец-то сорвался и уехал в Таиланд. Соседи? Не заметят. Маринка из «Магнита» — та самая кассирша, которой я покупал шоколадки «Алёнка» только ради того, чтобы она бросила на меня взгляд и вымученно, устало улыбнулась. Это был верх моего флирта, мой пик социальной жизни.

Она, наверное, подумает, что я нашёл другой магазин. И на этом моя память в мире, который я называл «настоящим», канет навсегда. Здесь я ещё более ущербен, хотя, казалось, хуже просто некуда.

День растягивается в вечность. Спина горит огнём, руки стёрты до мяса, в глазах стоят слёзы от боли, унижения и бессилия. Я вижу, как работают другие холопы. Они не разговаривают, лишь изредка перебрасываются хриплыми, отрывистыми фразами. Их движения выверены, экономичны. Они не тратят лишних сил. Они уже смирились. В их глазах нет ни злобы, ни надежды — лишь тупое, животное принятие своей доли.

Обедом становится ведро какой-то мутной баланды с плавающими кусками репы и лука и краюхой чёрного, липкого и кислого хлеба. Мы едим, сидя на земле, зачерпывая баланду деревянными ложками. Я глотаю, почти не жуя, пытаясь заглушить спазмы в пустом желудке. Это худшая еда в моей жизни, но и лучшая, потому что другой нет.

К концу дня я уже почти не чувствую своего тела. Мыслей не остаётся вовсе, лишь смутный, посторонний внутренний наблюдатель фиксирует: «Вот удар», «вот споткнулся», «вот боль».

Когда солнце наконец укатывается за лес и тиун кричит команду возвращаться, я, шатаясь, бреду обратно. Ноги подкашиваются, и я с завистью смотрю на спины других холопов, которые, хоть и уставшие, идут твёрдой, привычной походкой.

Вернувшись в курную избу, я падаю на свою солому, не в силах даже стряхнуть с себя прилипшую грязь. Тела вокруг засыпают почти мгновенно, издавая тяжёлые храпы. Я лежу на спине, глядя в закопчённую темноту потолка, и чувствую, как по щекам текут слёзы. Тихие, от жалости к себе, от тоски по тёплому унитазу, по душистому мылу, по звуку клавиатуры, по запаху свежемолотого кофе. По той жалкой, но такой недостижимо прекрасной жизни менеджера по продажам.

«Это не сон, — шепчу я в темноту. — Это реальность, и, похоже, это навсегда».

И тут в голове, сквозь вату отчаяния, проскакивает единственная связная мысль за весь день — мысль, от которой кровь стынет в жилах.

«А что, если я заболею?»

Простая человеческая болезнь: ангина, простуда, порез, любая, самая пустяковая инфекция. Здесь, где нет антибиотиков, аспирина, чистых бинтов, заболеть — это смертный приговор. И боярину Григорию Лукину один хромой, вечно кашляющий холоп будет не нужен. От него избавятся, как от сломанной сохи.

Я зажмуриваюсь, пытаясь выкинуть эту мысль, но она засела глубоко, как заноза. И тогда я слышу, как рядом, в темноте, кто-то шевелится. Дыхание незнакомца неровное и сонное, а прерывистое и хрипящее. Сквозь храп и сопение спящих до меня доносится влажный, надрывный кашель. Кашель моего соседа по соломе.

Глава 2. «Беги Форест, беги»

Следующие несколько дней сливаются в одно сплошное пятно боли, вони и животного страха. Я превращаюсь в инструмент: подъём под пинок, баланда, поле, соха, удар, поле, баланда, сон в беспамятстве. Мой мозг, которым я так горжусь, отключается. Он просто не знает, что делать с реальностью, где единственная доступная опция — «страдать».

Но человек ко всему привыкает, даже к рабству. Особенно если альтернатива — смерть. Раньше я был тем ещё занудой, но это только потому, что было над чем потешаться. В этой реальности не смешно уже никому, а меня за колкость ждут три удара плетью или того хуже. Постепенно ужас стал отступать, освобождая место зарождающейся стратегии.

«Так, Смирнов, соберись. Ты же не животное. У тебя есть IQ, чёрт возьми. Пусть и потраченный впустую на составление отчётов по CTR. Это чего-то да стоит».

Я начинаю лихорадочно перебирать знания из прошлой жизни в поисках спасательного круга. Электричество? Ха-ха. Я с трудом припоминаю некоторые понятия из школьных учебников, вроде закона Ома, на этом всё. Порох? Смешиваем серу, селитру, уголь… Пропорции? Правда, у меня в имуществе и одежды-то нет, как и свободы для поиска. Антибиотики? Плесень на хлебе? Хлеб был, и именно он, кислый и подгнивший, скорее станет источником неприятностей, чем спасением.

Отчаяние накатывает с новой силой. Я тут просто дикарь с айфоном, застрявший в каменном веке. Последний оплот цивилизации мне приходится выбросить в реку. Севший гаджет едва ли будет полезен, а вот подтолкнуть народ к тому, что я окаянный, весьма способен. Все мои знания не нужны здесь. К тому же, я физически не гожусь для тяжёлой работы. В той жизни красавцем не был, а тут ещё и воняю.

И тут мой взгляд падает на зарубку, которую я сделал на рукоятке сохи, пытаясь вести счёт дням. Письменность. Вот оно! Я умею писать! В мире, где 99% населения безграмотно, это суперсила. Я представляю, как поражаю боярина Лукина своими навыками письма и знанием Excel.

«Ваша светлость, я предлагаю оптимизировать оборот репы, построив диаграмму Ганта!»

Вспоминаю также свой «каллиграфический» почерк и понимаю, что шансы быть сожжённым повысятся. К тому же я едва разбираю, какое именно ругательство на меня летит, а тут вдруг писать. Но мысль, что это может быть полезно, упрямо не хочет покидать голову. Я решаю пока отступить и дать идее настояться.

Тем временем кашель моего соседа по соломе, того самого, звук которого стал моим ночным кошмаром, усиливался. Теперь это не просто кашель, а какой-то булькающий, хриплый стон о помощи. Зовут мужика, кажется, Степан. Он молчаливый, покорный и, видимо, обречённый. Каждую ночь я лежу и слушаю, как он задыхается, молясь всем богам, которых не знаю, чтобы не заразиться. Мои медицинские знания ограничиваются тем, чтобы украдкой мыться в речке. И тут кто-то из моих товарищей, заметив это, растрепал остальным, и теперь меня называют «Федька-дурачок».

Желание сбежать зудит занозой. План «Беги, Форест, беги» созревает сам собой. Однажды утром, когда нас гонят на поле, я всматриваюсь в лес. Там есть река с рыбой, я знаю, костёр разводить умею. Первобытные справлялись, едва ли я глупее. Правда бьёт с размаху — мы в России, а не в Африке, и в «трусиках и бусиках» здесь не побегаешь. Нужно добыть шкуру. Но я со своими навыками скорее стану котлетой, чем обзаведусь даже скромной пушниной.

Мой энтузиазм убавляется ещё больше, когда я вижу, как один из холопов, Потап, тот, что покрепче, неудачно шутит про сына тиуна. Наказание настигает громилу молниеносно. Его не просто выпарывают, ему подрезают сухожилия на ноге. Теперь он волочит ступню и обречён на самую грязную работу. Побег с моей физической формой? Даже страшно представить объём выгребной ямы, которую меня заставят чистить.

Мы идём на поле, и я украдкой рассматриваю своих коллег, вернее, женскую их половину. Радует глаз, что худоба у них «в моде», и от толстух в лосинах отдыхают глаза. Но и в худобе не видно женских прелестей, барышни прям физическое воплощение слова «чахотка». К тому же от тяжёлой работы в тридцать лет красавицы уже стали дряхлыми старухами. Мне самому тридцать, но, судя по отражению в речке, я всё ещё молод. Хотя по местным меркам мне может быть и шестнадцать. Вспоминаю губастую красотку Маринку из «Магнита», которая неустанно крутила жвачку на языке. Ох, как я когда-то мечтал проводить её до дома!

И тут случается кошмар. Мы только начинаем работу. Степан, мой кашляющий сосед, делает очередной заброс сохи. И вдруг он останавливается и, задыхаясь, хватается за грудь. Падая, бормочет что-то невнятное и угасает навсегда. Все замирают, тиун подходит и грубо переворачивает почившего ногой.

— Доходяга, — с раздражением бросает он. — Кончился. Двое, в болото его. Остальным — работать!

Подходят двое холопов, берут Степана за руки и за ноги и, не выражая никаких эмоций, тащат его тело к лесу, к зловонному болоту на окраине поля. Я никогда не видел смерть настолько нагой, что это повергает в шок. Внутри меня что-то обрывается. Весь мой накопленный страх, отчаяние, ужас вырываются наружу истерикой. Я хохочу неестественно громко, одновременно рыдая.

— В отчёте по KPI не забудьте списать! — выкрикиваю я на чистом русском, захлёбываясь смехом и слезами. — «Потеря одного рабочего инструмента. Срочно внести в реестр покупку нового».

Тиун замирает и медленно поворачивается ко мне. Его лицо искажается от звериной злобы.

— Ты чего, урод, орёшь?

— Он просто был изготовлен в Китае! — продолжаю я, не в силах остановиться. — Где-то в подвале!

Плеть вовсю свистит. Но на этот раз боль какая-то далёкая. Я смотрю на лицо тиуна, на его перекошенные злобой черты, и вижу в нём не человека, а тупого зверя, что властвует над зверем поменьше.

«Они даже не понимают, что творят, — проносится в голове. — Они не злые. Они непрошибаемо глупые, и совладать с ними куда сложнее, чем с разумными». Я теперь смотрю на подвиги революционеров по-новому.

И в этот момент, под свист кнута и собственный истерический хохот, меня озаряет. Первое по-настоящему важное прозрение.

Побег — это не выход из системы. Выход — это разобрать систему и заставить её работать на себя. Меня валят на землю, и удары сыплются чаще. Но мне безразлично, ведь скоро хлыст в руки возьму я.

«Ладно, Степан. Ты был сломанной отвёрткой, а я стану молотком, который прошибёт всех и каждого».

И знаете, впервые за всё время у меня появляются силы и цель.

Глава 3. Изгой среди изгоев

Я просыпаюсь от стойкого неприятного запаха. Вчера из-за моего приступа всех холопов хорошенько выпороли, и, видимо, в отместку кто-то из «коллег» помочился на мою солому. Тряпьё тоже промокло, а другой одежды у меня нет. Хорошо, что я проснулся затемно. Выгребаю испорченную солому и прячу подальше за избу. Себе стелю солому Степана — опасно, учитывая причину его смерти, но выбора нет. У меня есть немного времени, чтобы сбегать к реке и прополоскать тряпьё. Придётся работать в мокром, но это лучше, чем оставить всё как есть.

Река ледяная, и мне приходится натягивать мокрую одежду на озябшее тело. Пока я вожусь со шнурками, к реке кто-то спускается. Оборачиваюсь и вижу юную девушку. Видимо, не ожидая увидеть мужчину у реки, она замирает и думает бежать обратно.

— Не бойся.

Девушка продолжает пятиться, затем приглядывается ко мне и начинает медленно подходить. Я дрожу так, что отчётливо слышится стук моих зубов. Я вижу в глазах незнакомки жалость. О да, мне прекрасно знакомо это чувство. Именно его я обычно вызываю у дам.

— Не уходи, я сейчас, — девушка оставляет коромысло с вёдрами и убегает.

Если тиун заметит, что меня нет, боюсь, повторю судьбу Степана. Но продолжаю ждать. Вскоре она появляется со свёртком в руках.

— Вот, — протягивает мне запыхавшаяся незнакомка, видимо, бегом бежала.

— Спасибо, — киваю я и смотрю в сторону горизонта. Кажется, стало светлее, и мне пора возвращаться.

Девушка застывает рядом со мной, видимо, не понимая, что делать дальше.

— Как тебя зовут? — спрашиваю я, начиная развязывать рубаху.

Она смущается и поворачивается спиной. Уже и не жду, что девушка ответит, как слышу робкое:

— Милка.

— Спасибо тебе, Милка, ты меня очень выручила, — говорю я, натягивая штаны. Сменную одежду забираю с собой, лишним не будет. Вечером придумаю, где её сушить. — Извини, но теперь мне нужно бежать. Кстати, я Фёдор! — кричу я ей уже с пригорка и продолжаю бег к своей избе.

Я всё жду, что этот кошмар кончится, что я проснусь в своём тёплом доме, который раньше считал клоповником, пойду работать в офис. Но изо дня в день я встаю на рассвете и до заката гну спину в поле. Я уже хорошо понял: будешь выделяться — получишь наказание от своих же.

Руки мои загрубели, мышцы окрепли, и теперь тиун бьёт меня не каждый день, а лишь изредка — для профилактики или по плохому расположению духа. Я научился латать одежду и обувь. А также теперь в конце дня не просто валюсь с ног, а пробираюсь до дома крепостных и смотрю, как хлопочет по хозяйству Милка. После той встречи у речки мы больше не разговаривали. Она замечала меня у забора, краснела, но ближе не подходила.

Мне необходимо понять, какой год, но вымоченная солома стала напоминанием не совать свой нос дальше поля. Всё, что мне остаётся, — это подслушивать разговоры других холопов или тиуна. И вот однажды мне везёт. Емеля и Прокопий, самые смышлёные (то есть менее похожие на бродячее зверьё) холопы, за чашкой баланды обсуждают местные политические новости.

«Слыхал, опять Глинские у власти шастают, при малолетнем-то князе…» — Емеля осуждающе качает головой.

Прокопий ворчит в ответ: «Опять денежку новую гонят, опять полтину ломать…»

Я пытаюсь собраться с мыслями, но в голову то и дело лезет учительница истории Ирина Алексеевна, которая повторяла: «Знать историю своей страны обязан каждый гражданин». Ох, как же ты была права. Копаюсь в памяти и складываю обрывки того, что удалось увидеть: быт, обычаи, одежда. Малолетний князь. Точно!

Это ведь история Ивана Грозного! Значит, сейчас примерно XVI век. А Глинские — это его родичи. Кто же был регентом при князе Иване? Логично предположить, что мать. Как же её звали?

Друзей среди холопов у меня не появилось, поэтому поговорить напрямую мне не с кем. Я немного освоился в местном наречии и уже отлично понимаю смысл сказанного. Тиун и вовсе прозвал меня «дурачок Федька», и откровенничать со мной вряд ли станет. Может, заговорить с Милкой?

Отправляюсь к уже знакомому мне дому, но Милки на улице нет. Слышу гулкое позвякивание. Поворачиваюсь: это худющая, как тростинка, в выцветшей понёве девушка горбится под тяжестью коромысла. Подбегаю к крестьянке, готовый подставить своё плечо:

— Позволь, помогу, — протягиваю руки к коромыслу.

Смотрю на зазнобу, но у той расширяются глаза от ужаса, и смотрит она куда-то мне за спину.

— Отойди, окаянный! Сгинь! Холопу негоже с добрыми людьми знаться. От тебя, как от чумного, шарахаться надо! — это подоспел отец семейства с увесистой палкой в руках.

— Я только помочь хоте… — не успеваю я договорить, как палка уже ходит у меня по спине.

Бегу в свою избу с ужасным осознанием. Я не просто раб, я изгой среди изгоев. Вскоре лежу на своей соломе, разглядывая копчёный потолок.

«Чтобы выжить, мало понять систему. Чтобы подняться, нужно заслужить доверие».

Или хотя бы не вызывать отвращения. Я был никем в своём мире, и я — никто здесь. Чтобы изменить свой статус, нужно сначала изменить то, как на тебя смотрят. Сначала я должен перестать быть для всех «окаянным холопом». Я должен стать человеком в глазах других. Но как?

Посреди ночи я просыпаюсь от шёпота за дверью. Наконец-то мой чуткий сон пригодился. Прислушиваюсь:

«…нельзя больше медлить. Лукин дознается…»

И тут я понимаю, что мои соседи не такие уж простаки.

Глава 4. Тварь дрожащая или право имею

Сон окончательно отступает, и я решаюсь выйти к заговорщикам. Дверь тягуче скрипит, выдавая моё присутствие. Емеля, Прокопий и ещё двое холопов, что стоят поодаль, разом оборачиваются на звук. Замечаю, как Емеля сжимает в кулаке увесистый булыжник.

— Ты чего тут, Федька-юродный? Подслушивать вздумал? — его голос низок и опасен.

— Слыхал про Лукина… Боитесь, он про вашу затею с гумном проведает? — выдавливаю я, стараясь не выдать страх перед этими дикарями с натренированными на убийство кулаками.

— Какое гумно? Мы про… — начинает было Прокопий.

— Молчи! — резко обрывает его Емеля. — Он не в своём уме, бает, кто в лес, кто по дрова.

— А я думал, вы, как вольные казаки, на Хопёр собрались, — вставляю я, понимая, что Степан Разин тут ещё и на горизонте не появится, но надеясь на их невежество. — Земли там вольные, казаки беглых в обиду не дают. А тут вас по лесам с псинами искать будут, а там — степь, конь да сабля.

Вижу, как в их узколобых, но хитрых головах зашевелилась дума о настоящей воле. А в моей голове тем временем выстраивается план — тёмный, циничный, но единственно верный.

Как я понял, эти болваны собрались поджечь гумно с хлебом. Мелкая, бессмысленная диверсия, за которую их вздернут на дыбе или попросту казнят. Их план стопроцентное самоубийство. Мой план поможет выжить хотя бы мне. Я сыт холопьей жизнью по горло.

«Что ценит Лукин? — размышляю я, глядя на их тупые, одухотворенные злобой лица. — Власть и имущество. Значит, мне нужно не поджечь его добро, а „спасти“. Ценой жизни этих идиотов, они и так обречены. А я не должен упустить единственный шанс на выход».

«Тварь я дрожащая или право имею?» — истерично проносится в голове отрывок из школьного романа. Хрюкнув от нервного смешка, я зажимаю ладонью рот. Хотя едва ли кого удивило бы, что Федька-дурачок давится от смеха без какой-то на то причины.

— Давайте обождём, пока Лукин в отъезд не соберётся, — предлагаю я, стараясь вложить в голос подобострастие, — чтобы следы замести…

— Ты не с нами, юродивый! — Емеля грубо толкает меня в плечо. — И держи язык за зубами, а не то… — Он демонстративно сжимает тот самый булыжник. Но в его глазах я успеваю прочесть проблеск здравомыслия — моё предложение он принял к сведению.

Утром жизнь возвращается в своё привычное, убогое русло. Просыпаюсь, словно скот в загаженной соломе, и под залихватский мат тиуна отправляюсь пахать. Руки работают сами собой, а голова тем временем занята настоящей работой. Так проходит несколько дней, пока Лукин не собирается в гости к соседу-вотчиннику.

Ночью я не сплю, зная, что сегодня всё решится. Наконец вижу, как Емеля с сообщниками поднимаются, стараясь не шелохнуться. Выждав, выползаю следом и, убедившись в тишине, пулей лечу к избе тиуна. Стучу дрожащей рукой, пока дверь не отворяется, предваряя поток обещаний отправить меня на тот свет.

— Пан, — начинаю я, запинаясь, — повинную голову меч не сечёт… Слышал я, холопы зло умышляют. Гумно с хлебом поджечь хотят, покуда вы отдыхаете. Не ради себя молчу… Боюсь, огонь на усадьбу перебросится, боярину урон будет.

— Чего раньше молчал, уродец? — тиун говорит тихо, а значит, испуган сильнее, чем зол.

— Боялся… Отродья те порешить грозились! — лгу я, глядя ему в ботинки. — Но верность барину — это единственное, что имею.

Всё происходит на удивление стремительно. Тиун с парой дюжих дворовых ловят заговорщиков с поличным. До возвращения Лукина их запирают в холодном амбаре. Я возвращаюсь в курную избу. Ещё четыре соломенных места опустели. Ложусь на своё, растирая по щекам нескончаемые слёзы. «Люди… — думаю я. — Такие же несчастные, как и я. И я их предал». Чувство неправильности происходящего точит изнутри, грызёт, словно крыса. Лукин по возвращении собирает всех на дворе, и я знаю — для чего. Не могу унять дрожь, пряча мокрые ладони в складках своей холщовой рубахи.

— Сии окаянные дерзнули посягнуть на моё добро! — гремит боярин. — Ныне вы все узрите, какая кара ждёт бунтовщиков!

Замечаю за спиной тиуна мрачную фигуру в чёрном — палача. Холопы что-то безропотно бормочут, кто-то кричит в ярости, но всех их ждёт топор. Я вздрагиваю от каждого глухого удара, повторяя про себя, как заклинание: «Они были обречены… они были обречены…»

Когда всё кончается, на ватных ногах пытаюсь улизнуть, но на плечо мне ложится рука тиуна.

— Федька, барин тебя кличет. Не мешкай.

На непослушных ногах я бреду в горницу. Боярин сидит за столом, поднимает на меня испытующий взгляд.

— Сказывали, ты дурачок. А ты, выходит, с понятием. Верный. Такие мне и надобны.

Я молчу, уставившись в щели между половиц, сжав кулаки так, что ногти впиваются в ладони.

— Холоп-доносчик — что пёс цепной, — боярин встаёт и медленно прохаживается по горнице. — Полезный, но подлый… А всё ж таки полезный. С сего дня будешь не на пашне. Определяю тебя при конюшню. Дерьмо убирать, сено носить. Место спокойное, и харчиться будешь с конюхами. Ступай.

Я выхожу, и до меня доходит: всё получилось. Жизнь при конюшне — не чета прежней. Но радоваться почему-то не хочется. В ушах до сих пор стоит тот самый глухой звук топора.

Глава 5. Свой среди своих

Теперь я смотрю в потолок не через дымовую завесу, и подо мной не только сено, но и крепкие полати. Но радости я не испытываю. Встреча с конюхами не стала радушной. Мужики встретили меня молчанием и осуждающими взглядами.

«Доносчик». Этого и не требовалось произносить вслух — глаза всё говорили.

В новой избе непривычно тепло и по-своему уютно. Вместо смрада немытых тел и копоти — запах кожи, сена и совсем немного лошадиного навоза. Размеренное дыхание животных вместо кашля холопов должно убаюкивать, но упрямый мозг из раза в раз рисует лица Прокопия, Емели и Степана. Словно в смерти последнего тоже виноват я.

Лукин — барин богатый, и конюхов у него на службе целых четверо. Мне даже выдали новую, почти приличную одежду — посконную рубаху и порты, не пропитанные насквозь чужим потом. Меня допустили лишь до смены лошадиных подстилок, я выгребаю навоз из стойла в стойло. Работёнка не тяжёлая, да в тепле. Интуиция подсказывает, что к лошадям лучше не подходить сразу, а сперва понаблюдать. Вместо жидкой баланды нас кормят густой кашей с салом, и я уже начинаю подумывать, что всё не так уж и плохо.

«Вот так, Фёдор. Теперь и дерьмо выгребать — благо», — ехидничает внутренний голос.

Конюхи со мной не водятся, и я решаю не лезть на рожон. Изо дня в день я упорно выполняю свою работу, молча ем в одиночестве и отправляюсь спать. К дому Милки после «инцидента» я не хожу. Я не из настойчивых, да и спина хорошо запомнила тяжесть отцовской палки. В один из дней, сидя чуть ближе к товарищам по труду, я невольно подслушиваю их разговор.

— Жениться бы тебе, Семён. Парень ты толковый, барин дозволит.

— Да кому я сдался-то? — усмехается Семён.

— А вон у Мироновых, у Онисима, дочурка Милка — девица на выданье. Ладна, статная. Ужо шестнадцатый годок пошёл, замуж пора.

— Чай, сам-то не женишься, Тихон?

— Ты мою рожу-то видел? — хохочет Тихон. — С такой харей разве что кобылу пугать, а не семью заводить!

Разговор льётся дальше, но я уже не слушаю. Милке нет и шестнадцати? Ребёнок. Хотя я так и не выяснил, сколько мне самому и считают ли тут вообще возраст холопов. Тощая, почти прозрачная девушка с большими синими глазами и русой косой упрямо не хочет покидать голову.

Я продолжаю усердно выгребать за лошадьми, делая вид, что мне всё нравится. Хотя, признаюсь, так и есть. Меня никто не бьёт. Вообще никто. Скажи мне месяц назад, что это будет меня радовать, я бы рассмеялся говорящему в лицо. Сплю я всё ещё плохо. Прокопий и другие холопы являются мне каждую ночь, едва опускается темень.

«Вот уж не ожидал, что ночами буду думать о мужиках», — иронично стараюсь я прогнать слёзы, которые по-прежнему душат меня, едва я остаюсь один.

Слабак. А слабакам не выжить. И вот в один из дней ко мне подсаживается Тихон, негласный атаман конюхов.

— Ты немой, что ли, доносчик? — начинает он диалог с подкола.

— Нет. Да разговаривать не с кем было, — отвечаю, стараясь не выдать надежды.

— Поступил ты подло, окаянно подло. А работник — ладный. Любо, что под ногами не путаешься.

Молчу, жду, что скажет дальше. Не просто же так он здесь.

— Я — Тихон, — протягивает мне руку здоровяк. — А это — Семён да Матвей. — Мужики кивают, и я им в ответ.

— Я Фёдор. И я не доносчик, — рискую исправить своё положение.

— А почто своих-то выдал? — Тихон смотрит на меня в упор, и в его глазах не злоба, а ожидание. Ждёт объяснения.

— А свои ли они? Подожгли бы гумно — влетело бы всем холопам. Их казнили, а другим жить стало бы ещё невыносимее. Их смерть в любом случае случилась бы, а другие-то тут при чём?

Стараюсь говорить убедительно, будто это и была моя цель. Но Тихон не холоп, поумнее будет.

— Ну да, стало быть, о других печаловался, — ехидно хмыкает здоровяк.

— О себе, а потом уж и о других. Не враги мы, Тихон. Одному делу служим. К чему нам вражду водить?

Тихон почёсывает бороду, размышляет. Я решаюсь и гляжу ему прямо в глаза:

— Вся наша служба — барину. Он к нам добром, и мы к нему. Это я и сделал.

Тихон машет рукой, словно отмахиваясь от назойливой мухи.

— Ишь, какой прыткий… Ладно, Федька, иди к нам, с нами харчись.

Меня принимают в круг, и между нами зарождается первый росток чего-то, отдалённо напоминающего дружбу. В моём мире у меня не было друзей. Вообще. Я смотрю на этих мужиков, которые хлопают друг друга по плечам, смеются и так легко приняли меня, словно по-другому и быть не может. И в какой же момент мы, «цивилизованные», свернули не туда? Променяли тепло общего круга на стерильный комфорт одиночества.

Спустя время Тихон начинает обучать меня обращению с лошадьми. Несколько раз я получаю копытом в разные места, а гнедая кобыла по кличке Заря норовит укусить за бочок. Но мне необходимо заслужить доверие лошадей. Тогда они позволят мне чесать гривы и чистить копыта, а это куда почётнее, чем возиться с навозом.

За миской вечерней похлёбки мужики разговорились о политике. Я невольно улыбаюсь своим мыслям: «Мужики что в шестнадцатом веке, что в двадцать первом — всё у них сводится к бабам да политике».

— Ты чего, Фёдор, лыбу давишь? — легонько толкает меня Тихон. — Али не согласен?

Я выпал из беседы и честно в этом признаюсь.

— А я говорю, — хмуро продолжает Тихон, — что не к добру это. Баба у власти — Елена Глинская, да при малолетнем-то Иване. Бабье дело — пряжу прясть, а не землёй править. Слыхал, опять денежку портят, опять полтину ломать заставляют! Глядишь, скоро и медняки с серебром путать станут. От этих дел одна смута на Руси будет!

Я вспоминаю свою начальницу Альбину Ивановну, которая смотрит на нас, своих работников, как на говно под ногами. «Вот бы Тихону с Альбиной Ивановной потолковать», — думаю я. Подивился бы он «бабьему уму».

И тут меня осеняет. Денежная реформа Глинской. Она ведь была в 1535-м? Да. Именно. И проводили её как раз потому, что в обращении была куча фальшивых и обрезанных монет. А это значит, сейчас середина 1530-х годов. Я не просто знаю будущее. Я знаю конкретные даты и события. Это не абстрактное знание «истории», а точный шанс к действию. Если Лукин — человек с деньгами, то грядущая реформа его либо разорит, либо обогатит. А если я буду знать о ней чуть больше других…

Я смотрю на Тихона, на его простое, недовольное лицо и чувствую, как во рту появляется странный, забытый привкус — привкус возможности.

«Вот оно, — думаю я, — новое прозрение. Информация — это не просто власть. Это товар. И у меня этого товара немного есть».

Глава 6. Испытание водкой и дружбой

После очередного тяжёлого дня Тихон достаёт из тайника глиняную плошку с «хмельным зельем».

— Ну, Федька, испытали мы тебя работой, теперь дело за хмельным! Коли не свалишься под лавку — свой будешь, — смеётся Тихон.

— А коли свалишься — Заря копытом по боку напомнит утречком, — подмигивает Матвей.

Вот уж никогда бы не подумал, что скучные корпоративы, где единственным развлечением для меня был коньяк, однажды сыграют мне на руку. Держусь молодцом, попутно рассказывая небылицы про «заморского коня, который вместо воды пиво пил», чем вызываю хохот у мужиков.

— Брешешь, Фёдор, а сказывать мастер! — одобрительно хлопает меня по плечу Семён.

Я и сам дивлюсь искреннему смеху — впервые с тех пор, как попал в это время. Мужики показывают мне то, чего я никогда в жизни не видел, — братскую дружбу. В один из рутинных дней отправляюсь с Матвеем на дальнее поле с полной телегой навоза. Я уже достаточно хорошо узнал товарищей, поэтому не стыжусь задавать «глупые» вопросы попутчик. Отличный способ скоротать время в дороге.

— А далеко ли до Москвы-то? Слыхал, там палаты каменные, выше леса, — начинаю разведывать нашу географию.

— Неделя пути, коли спешно. А что до палат, то наш Лукин за них репьём бы зацепился, коли по зубам было, — усмехается Матвей. — Мы тут на границе Рязанского удела, своя рука — владыка. А барин наш, хоть и бравый молодчик, но перед князем Телепнёвым-Оболенским шапку ломает. Тот у Глинских на особом счету.

Дальше наш диалог возвращается к конюховским заботам, и я позволяю себе отвлечься на собственные мысли.

«Сейчас 1530-е, мы на границе рязанских земель. Губернатор — близкий человек Глинским».

И это знание абсолютно ничего мне не даёт, кроме мысленной похвалы от исторички. Наблюдая за полями, я вспоминаю Милку. Намедни я наконец понял, почему Тихон Семёна сватает. Семёну Милка люба, а он — ей. Меня разъедает ревность. Чем он лучше меня? Мы с ним равны, так почему же на меня она смотрит как на юродивого, а ему улыбается?

По возвращении иду с мужиками чистить стойла. Наученный опытом, стараюсь обходить Зарю как можно дальше. Пусть кто-то другой убирает у строптивицы.

— Что ж ты, Фёдор, Зорькин зад боишься? Она же — душа-конь! — подтрунивает над моими попытками сбежать Матвей.

— Да я её уважаю. Она у нас как боярыня: подойдёшь не так — то в морду плюнет, то копытом отшвырнёт.

— Это ты верно отметил, давеча сапог мне отгрызла, вон на левой ноге заплата, — демонстрирует пятку Тихон. — Выходит, это она мне, старому, свой боярский привет передала.

— А ты, Фёдор, пойди, морковкой её примани, — советует Семён. — Мы их для лошадей с огорода припасаем.

Конюх достаёт из-за пояса крупную морковину и кидает её мне. Очищаю подарок от земли подолом рубахи и, прищёлкнув языком, осторожно приближаюсь к кобыле. Заря недоверчиво поглядывает в мою сторону, навострив уши. Обнюхав подарок, фыркает, а затем осторожно берёт морковку зубами. Я наконец-то могу выдохнуть с облегчением.

— Глядь, боярыня-то нашего Федьку приняла! Молодец, нашёл подход, теперь свой в доску! — радуется моей победе Тихон.

Вечером бреду в сторону речки умыться, проходя мимо дома Мироновых. Замечаю уже знакомую фигурку, как вдруг девушка спотыкается и падает. Вёдра расплёскиваются, выливаясь в лужи, а коромысло переламывается. Из дома показывается Онисим с бранью, шагая в сторону дочки. Не успеваю даже шагу сделать, как вижу Семёна, уже поднимающего девушку. Волосы мокрые — видно, возвращался с речки. Конюх поднимает вёдра, а затем молча, отточенными движениями своего ременного ножа чинит коромысло, укрепляя его деревянным клином.

Семён делает это не чтобы угодить Онисиму, а просто потому, что по-другому не может. Глава семьи, поравнявшись с молодыми, не гонит конюха прочь, а кладёт руку тому на плечо с одобрением. Милка смотрит на Семёна с благодарностью и обожанием. Она никогда не смотрела так на меня. Не привлекая внимания, обхожу чёртов дом стороной, мысками пиная камни.

«И почему ему можно подойти, а я — чумазый?»

Окунувшись в ледяную реку, я впервые задумываюсь о том, как и почему здесь оказался. Но не могу долго задержаться на этих мыслях — зато ударом по голове приходят другие.

«Я ведь не собираюсь жить тут вечно. Я попал сюда для какого-то урока, а после вернусь в своё время. Ну, по крайней мере, я так видел в фильмах. И куда Милку? Со мной в мир офисных дедлайнов?»

Ко мне приходит озарение, что здесь, имея в имуществе лишь барское тряпьё, я счастливее, чем в светлом будущем. Я чувствую свою принадлежность. Меня принимают как своего. Но всё-таки это не моя реальность, и мне нужно попасть в свою. Мила там с ума сойдёт — вот и всё семейное счастье. Её мир — это запах дыма и ржаного хлеба. Здесь девушка родилась, здесь и умрёт. Не помня себя, возвращаюсь в избу и укладываюсь спать. Здесь, в этом импровизированном аду, у меня впервые появились друзья. Я сплю в тепле, сытый и небитый. Я сломал две жизни, но что, если смогу починить две другие? Милка и Семён станут отличной семьёй — нужно лишь поддержать друг друга в этом решении. Надеюсь, это искупит хоть крупицу моего греха. Во время работы держусь к Семёну поближе и замечаю глубокую думу на его лице.

— Что, друг, сердце ноет? Аль Мила Миронова не выходит из головы? — начинаю разговор с искреннего сочувствия. Ведь я-то знаю, что нас в этой беде двое.

— А кому я, Федя, нужен? Конюх… — вздыхает Семён.

— Ну и глупость. Ты — мастер, у тебя руки золотые. Да и барин тебя ценит. Девке за мужика зайти — чтоб он ей опорой был. А ты — опора. Смотри, как ты упряжь ладишь, как за лошадьми ходишь. Ты — добытчик. Чего боишься?

— А отец-то её, Онисим… — задумчиво протягивает Семён.

— Онисиму зять не пьяница да лежебока, а работящий парень — разве не подарок? Решайся. А я поговорю с Тихоном, пусть за тебя слово замолвит.

— Спасибо тебе, Фёдор, добрый ты малый, — жмёт мне руку окрылённый друг.

Я стараюсь улыбнуться ему в ответ. И что это со мной? Я, боявшийся даже подойти к девчонке в баре, вдруг даю советы по отношениям. Точно чудеса. Сегодня суббота, а это значит, что вечером мы отправляемся с мужиками в баню. И я с нетерпением жду весь день.

— Батюшки! Да ты, Федька, как репа белая! Аль никогда на солнце не выходил? — удивляется Матвей.

— Так вот, не успел поджариться, в конюхи определили, — отшучиваюсь я.

— Ну, ничего, загоришь. А то как стылую рыбину на мель выбросило. Девки пугаться будут, — подаёт пару Тихон.

— А ты, Федя, веником-то уметь надо. Я научу, — берёт веник в руки Семён.

— Да я осваиваюсь, — пыхчу под хлёсткими ударами напарника.

— Ну, ничего, научим. Главное — после бани кваску хлебнуть, тогда и работник справный, и мужик хоть куда, — смеётся Матвей.

После баньки зову на разговор Тихона и сообщаю, что Семён созрел. На следующее утро Тихон с Семёном отправляются к дому Онисима. Тот кивает гостям, потом зовёт дочь. Милка выходит, краснеет, но смотрит на Семёна с улыбкой.

«Вот и всё», — с режущей болью в груди ставлю точку. Но на сердце, помимо боли, есть то самое умиротворяющее спокойствие. Я подарил им их будущее. А своё будущее я должен найти сам. Пора выяснить, как я сюда попал и, главное, как вернуться обратно?

Глава 7. Свадьба и пламя

Как и предполагалось, боярин даёт своё «добро» молодым, не без личной выгоды, конечно. Мы с мужиками помогаем Семёну с приготовлениями и берём бо́льшую часть конюховской работы на себя. Я помогаю Тихону готовить особый «свадебный квас».

— Так это чьих же отныне Милка-то будет? — интересуюсь у Семёна.

— Фамилии у меня нет, Федя. Стало быть, Семёновы будем.

— Как это нет? — удивляюсь я.

Мужики переглядываются — для холопов дело обычное.

— Родичи мои померли, я ещё махонький был. Кто такие были — никто и не запомнил, — конюх пожимает плечами, и, похоже, его это нисколько не печалит.

— Смотри, Семён, как бы Мила тебя в узде не держала, как мы этих кобылиц! — потешается Матвей.

— Молчи, Матвей! — подхватывает Тихон. — Лучше научи, как от бабьих слёз уворачиваться, они, поди, ядрёней лошадиной слюны!

Мы смеёмся, и в этот момент каждый по-своему радуется удаче друга. В доме Мироновых нынче заневестие. Наблюдаю, как несколько девушек отправляются на девичник — голосят да причитают, прощаясь с девичьей волей.

Лукин выделил молодожёнам небольшой домик с землёй. Позже женщины пойдут стелить постель для молодых. Кажется, вот она, счастливая жизнь, но Семёну придётся туго. Помимо работы конюхом на нём теперь забота о своём наделе. Рано утром, вечером, в выходные и праздничные дни Семён будет обрабатывать барскую землю.

Вскоре мужики зазывают меня в баню. Семён должен пройти обряд очищения перед самым важным жизненным этапом. У каждого своя роль на мальчишнике. Я, как самый младший, таскаю дрова да воду. Тихон парит Семёна дубовым веником, приговаривая: «Чтобы здоровье было дубовое, а дух — крепкий!» Матвей подливает воду на каменку: «Чтобы жар в семейной жизни был, да не обжигал!» Поддавшись атмосфере, я и сам начинаю испытывать лёгкое волнение.

Семён надевает свою лучшую рубаху, подпоясывается красным кушаком, на плечи накидывает кафтан. Ему с Милкой надлежит предстать перед боярином для благословения. Мы с мужиками обнимаем его и кричим шутки вдогонку. Признаюсь, у меня на глазах то и дело навёртываются слёзы. Здесь брак — не бутафория для свежих фото в соцсетях. Здесь это сокровенное и искреннее событие, знаменующее зарождение настоящей семьи. Мы с Матвеем отправляемся украшать телегу. Тихон, как старший, готовит речи и занимается иными приготовлениями. Я аккуратно оборачиваю лентами борта, стараясь накрутить их как можно ровнее.

Утром я волнуюсь не меньше жениха. Обычно я не любитель свадеб, но сегодня всё иначе. Забравшись в свадебный поезд, мы едем к дому Милы. Дверь заперта. На пороге — подружки невесты да её братья. Тихон вместе с Семёном подходят к крыльцу.

— Не простой у нас товар, не купите за пятак! У нас девица-краса, умом и станом хороша! — затягивают подружки.

— А у нас молодец — хоть куда, конюх лихой, барину люб! Давайте-ка ладно, отворяйте ворота! — отвечает Тихон.

Начинается шуточный торг, и мы с мужиками откупаемся монетками да пряниками. Тем, что постарше, Тихон подносит своё фирменное «хмельное зелье». Вот мы уже в церкви. Я трепещу перед её величием. Это обычная деревенская церковь, без излишеств, но всё здесь словно особенное. Батюшка обводит молодых вокруг аналоя. Мила и Семён с серьёзными лицами склоняют головы под венцы.

Пируем в самой просторной избе деревни. Лукин, как патриарх, присутствует лишь вначале и вскоре ко всеобщему облегчению удаляется. Милка теперь — Миловзора Семёнова. Молодые смущённо занимают место в красном углу, и начинается шумное гуляние. Дружно кричим: «Горько!» — и к своему удивлению, я кричу громче всех.

Позже, когда Мила возвращается с кичкой на голове и двумя заплетёнными косами, Тихон начинает говорить тосты. Молодым несут подарки. Барин подарил добрый отрез сукна да топор Семёну. У селян подарки попроще, но всё нужное: посуда, горшки, полотенца. Мне, к смущению, нечего дарить, и я протягиваю Семёну мешочек с монетами — всё, что успел скопить в этом мире.

Вдруг что-то заставляет меня обернуться. Словно ведомый, выхожу на улицу и замечаю на горизонте едва заметное зарево. Можно было бы списать на грозу, но я продолжаю вглядываться во тьму. И тут доносится отдалённый, но нарастающий гул. Матвей с Тихоном стоят по обе стороны, глядя на горизонт.

— Гроза нынче будет, — проговаривает Матвей.

— То не гроза, — отвечаю я без колебаний. — Гомон от топота копыт. Не знаю, помог ли мне натренированный шумом мегаполиса слух или то, что я ещё не пьян.

Мужики переглядываются, а у меня в голове вспышками возникают обрывки чужих знаний: «1535 год… набег Ислам-Гирея на Рязань… они жгут всё на своём пути…»

Усадьба Лукина на границе — идеальная мишень для татар. А день свадьбы — лучший момент для нападения. Народ расслаблен и пьян. Сегодня будет беда.

— Мужики, что скажу, покажется бредом, но прознали татары про свадьбу. Не гроза там, а крымская конница несёт нам рабство и смерть.

Конюхи переглядываются и, доверившись, втроём бежим к дому барина. Кланяемся ему в ноги, и я поднимаю голову:

— Боярин! На горизонте — крымская конница! Я слыхал от странников — тактика их: окружить и жечь! Нам к обороне готовиться, людей за частокол загонять!

Лукин хочет разгневаться, но, подойдя ближе, видит в моих глазах настоящий ужас. Помешкав, боярин отдаёт приказ. Опередив панику, людей загоняют за частокол, поднимают ратников. Все мы напряжены как струна.

Вот уже видны кони, но враги, не доезжая, разворачиваются и уходят. Мельком отмечаю, что татар маловато — рассчитывали на внезапность. Увидев оборону, решили искать добычу полегче. Несколько человек пострадали от стрел, но большинство целы. Не успеваю порадоваться, как Лукин вызывает меня к себе.

Боярин меряет шагами горницу, погружённый в думу. Заметив меня в дверях, останавливается и с нарочитой суровостью вопрошает:

— Откуда ведать тебе, холопу, про повадки ханов крымских? Говори, кто ты таков!

— Скитался много, от людей бывалых доводилось слышать. Рад, что послужить смог, боярин! — Кланяюсь я чуть ли не до полу, изображая подобающий страх.

Он снова принимается ходить из угла в угол.

— Холопья порода, а разум не холопий. Не место тебе в навозе ковыряться. Смекалка твоя мне на потребу, — уже более спокойно размышляет барин.

Лукин проходит ещё несколько кругов, затем решительно оборачивается:

— Посему, Федька, определяю тебя приказным в новую вотчину. Справишься — милость моя тебе будет. Не справишься, сам ведаешь. Отчёты писать, указы государевы и мои переписывать, подати считать. Грамотен ли?

«Грамотен ли?» В голове проносятся образы: тёмный угол деревенской церкви, где я вглядываюсь в затейливые буквы на почерневшей иконе. «С-па-с…» — по слогам складываю я. Берестяная грамота, подобранная за околицей и тайком разглядываемая при свете лучины.

Палка, выводящая буквы на влажном песке у реки. Дьячок Осип, который, заметив моё любопытство, покряхтев, пробормотал: «Зри, юродивый, сия буквица — „аз“, а сия — „добро“… И никому ни слова, а то рекут, бес в тебя вселился».

— Могу, боярин… Не шибко искусно, по складам… но могу. И цифирь разумею, — опускаю глаза с подобающей почтительностью.

— Вот как? Откуда? — искренне изумляется Лукин.

— От батюшки местного. Случалось послужить ему, он и вразумил малость, для души. Да и сам я тщился, — произношу выученную мысленно реплику.

— Холопье отродье, а грамоте тщится… Диво. Ну что ж, послужишь и мне, Фёдор. Не прогадаю, — во взгляде барина читается неподдельное уважение. — С завтрашнего дня — ты при моей особе.

Мне не дают даже проститься с друзьями. Той же ночью под охраной меня отправляют в новое место. Я смотрю в сгущающиеся сумерки на огонёк в окне своей бывшей избы, где остались единственные за всю мою жизнь души, мне близкие. Спас их — и потерял в одночасье.

Глава 8. Испытание властью

Еду по тёмной дороге в сопровождении молчаливой охраны и мрачного возницы. Направляемся в небольшую деревню под Каширой. Я больше не холоп и не конюх. Теперь я — приказной. Друзья в безопасности, но наверняка обижены, что уехал без прощания. Тихон смекалистый, авось поймёт. «Не попаду на второй день гуляний», — признаюсь себе, что уже скучаю по тому селению. «Словно кусок души оторвали» — вот цена движения вверх. Я теперь не Федька-конюх, а Фёдор Алексеич. И носить это имя, кажется, будет тяжелее, чем мешки с овсом. Приезжаем засветло, а староста и крестьяне уже встречают. Быстро же слух пошёл. На лицах селян — неприязнь, женщины прячут детей, словно я не человек, а волк.

Захожу в небольшую, но крепкую приказную избу. В горнице — хорошая печь, простой, но надёжный стол, лавки. В сенях — полати для сна. На столе — береста, писала и песочница для сушки чернил. Поднимаю несколько свитков — работы у приказного немало. В углу замечаю сундук с личными вещами и казной. Переодеваюсь в чистые суконные порты, рубаху-косоворотку из мягкого льна. Сверху — кафтан до колен, подпоясанный кушаком. Вместо лаптей — сапоги из кожи. Ещё не барин, но уже вполне человек. Пытаюсь подбодрить себя, но сердце ноет. Снаружи меня ждёт староста для передачи дел. Уставший от службы мужик раздражённо обрывает крестьян, едва те начинают перешёптываться.

— Сотная книга, — без энтузиазма вещает он. — Тут все души, дворы, наделы и повинности. — Ключ от амбара, где хранится оброк, — указывает рукой на постройку.

Затем он суёт мне в руки плеть. Я с недоумением смотрю на него.

— Не жалей их. Пожалеешь — сожрут. Барину нужен порядок и оброк. Как добудешь — твои проблемы. Сбегут — твоя шкура ответит.

С этими словами староста хлопает меня по плечу, представляя крестьянам. Энтузиазма никто не проявляет. Возвращаемся в избу для передачи дел. Стараюсь слушать внимательно, но мысли путаются. Староста Мирон заканчивает пересказ и равнодушно уходит. Я остаюсь один в пустой избе. Сажусь за грубый стол и пытаюсь разобраться в сотной книге. Церковнославянская вязь, странные пометки, непонятные сокращения. Устало опускаю голову на руки. Разминаю затёкшую шею, подхожу к окну. Снаружи слышится плач ребёнка и сердитый окрик бабы. Мужики, возвращаясь с поля, замечают меня в окне, отводят глаза и ускоряют шаг. Ловлю взгляд случайной женщины и вижу в нём не страх, а глубокую ненависть. Отшатываюсь от окна и в тишине горницы горько усмехаюсь. Вот она, цена власти. Всё, чего хотел, — передо мной: сыт, одет, не бит.

«Поздравляю с повышением, Фёдор Смирнов», — шепчу я в пустоту.

На следующий день собираю всех для объявления первого указа. Люди смотрят на меня мрачно. Местный задира подаёт голос:

— А ты, Фёдор Алексеич, сам-то из каких будешь? Чай, не пахал никогда?

«Тот же менеджмент, только в кафтане», — иронично отмечаю про себя.

Твёрдо, глядя ему в глаза, отвечаю, что если приказ не выполнят, последствия настигнут всех: и их, и меня. Мужик тупит взгляд. Объявляю о начале сбора яичного оброка и, не терпя комментариев, ухожу. «Ладно, Фёдор Смирнов. Теперь нужно удержаться здесь, не превратившись в монстра. И найти способ использовать эту власть не только для барина, но и для них». Следующие недели проходят в битве с вязью, разборах тяжб, сборе оброка. Но вот происходит неизбежно. Вдова Агафья не платит оброк. Женщина встречает меня на крыльце со слезами, но без попыток разжалобить, вижу, просто смиренно ждёт наказания. По закону я должен отнять единственную приболевшую корову или наказать крестьянку. Не хочу быть частью этой убогой системы, потому включаю своё самое серьёзное оружие — мозг.

— Корову передать в казну, как выздоровеет. А пока пусть остаётся на прокорм. В отработку — сплести лапти для оброка.

Перед уходом вижу в глазах женщины недоумение. Конечно, позже я «забуду» про корову, а напоминать никто не станет. Вечерами изучаю сотную книгу, оттачиваю грамоту. Вывожу буквы, перебираю старые указы, ищу в системе бреши. Работа привычная: как был менеджером, так и остался. Замечаю несправедливость: одни дворы едва сводят концы с концами, другие могли бы дать больше. Провожу первую в истории вотчины ревизию, перераспределяю повинности справедливо. Уменьшаю оброк беднейшим, добавляю зажиточным.

Крестьяне в недоумении. «Что за подьячий, который не бьёт, а считает?» Рискую нажить врагов среди богатеев, но выжимать последнее из нищих не могу и не хочу. Вскоре приходит делегация с жалобой на новую систему. По глазам вижу: опасаются, но пришли. Спокойно раскладываю перед ними подсчёты на бересте.

— Видите? Двор Кузьмы тянет три надела, а платит как за один. А у тебя, Артемий, шестеро по лавкам сидят, а пашут как один. Это по-божески? Я не отнимаю, а раскладываю по силам. Чтобы оброк был исправен, а вы с голоду не помирали. Мне с барином отчитываться, а не вам.

Крестьяне уходят без благодарностей, но и без проклятий. С этого дня деревня принимает меня. Не как друга, а как справедливого управителя. И я больше не получаю плевков в спину. Но что буду делать, когда Лукин потребует больше возможного? Когда начнётся голод или война? Нужно создать тайный резерв. И для этого найти здесь не друзей, а союзников. Поздним вечером пишу отчёт Лукину. Вспоминаю историю: 1535-й, Глинские у власти. Скоро денежная реформа — идеальный момент укрепить своё положение. Наращивать влияние нужно сейчас, пока есть время. И я решаюсь на действия.

Следующий месяц занимаюсь сбытом старых монет. Покупки совершаю не в своей деревне, а в соседних, так надёжнее. Куда я езжу — никого не интересует, жить при мне крестьянам стало спокойнее, и они не лезут в мои дела. Накупленное добро прячу в разных тайниках, ключи от которых есть только у меня. В основном, это заброшенные баньки на окраинах. Установил новый замок и господствуй. Не чураюсь и сухих подвалов старых изб. В отчётах Лукину не упоминаю о тратах монет, но иногда помечаю их как «починку инвентаря» и другие хозяйственные нужды.

Несколько крестьян всё же обращают внимание на телеги с редким товаром, таким как пушнина. Велю молчать и объясняю, что это про запас, дабы не голодать в неурожай. Думается мне, многие из них понимают, что я лгу, но мешать не смеют. И вот наконец я стою перед открытой дверью своего главного тайника — старого гумна на отшибе. Оглядываю туго набитые зерном мешки, свёртки с мягкой пушниной, бочки с солью. Ящики с мёдом, воском, свёртки добротного льна и холстов. Я только что завершил последнюю, самую крупную сделку. В сундуке с казной осталась лишь горсть старых, совсем скоро бесполезных монет. Остаётся лишь подождать около недели, и моя жизнь снова перевернётся с ног на голову.

Глава 9. Встреча с бурей

Вскоре всё случается. Официальный указ о денежной реформе доходит до деревни. Объявляется, что старые, обрезанные монеты недействительны. Вводятся новые — «копейки» с изображением всадника с копьём и «деньги» с тем же всадником и саблей. Повсеместно воцаряется абсолютный хаос. Помещики, хранившие всё состояние в кубышках, моментально банкротятся. Лукин в ярости и отчаянии думает, что его сундуки полны никчёмного металлолома. Вскоре хозяин требует с меня полный отчёт по казне. Спокойно описываю ему ту пригоршню монет, которая лежит на дне сундука. К письму прилагаю расписки о закупках. Даже интересно, как среагирует барин. Конечно, он немедля мчит в мою деревню. Я открываю перед ним один тайник за другим, демонстрируя его новое богатство.

— Но как? — растерянно произносит Лукин. И нет, он больше не смеет звать меня уродцем или холопом. Теперь я замечаю в его глазах мелькнувший страх.

— Я сберёг ваше богатство, боярин. Не в монетах, а в добротном товаре. Честно служу, как и обещал.

Лукин смотрит на меня, поджав губы. Не найдя в себе слов благодарности, он «дозволяет» мне вернуть деньги в казну. Пока другие нищают, я распродаю заранее заготовленные ресурсы по завышенным ценам тем, кто отчаянно в них нуждается. Так Лукин становится самым богатым помещиком в округе, вызывая лютую зависть соседей. Но ко мне он испытывает странную смесь благодарности и животного страха. Барин совершенно перестаёт вмешиваться в мои дела, тихо радуясь свалившейся на него удаче. Но счастье его не длится долго.

Слухи обо мне доходят до князя Телепнёва-Оболенского. В усадьбу с пышным кортежем въезжает сам фаворит правительницы. Лукин тоже здесь, трепещет перед князем, как осенний листок. Склоняемся в глубоком поклоне. Князь подходит к нам и велит отвечать:

— Откровенно говори, человек. Кто тебе наушничал? Кто из моих людей язык распустил?

— Никто, светлейший князь. Я лишь слушал, о чём толкуют в корчмах купцы, какие монеты им не нравятся. Подрезка монет — дело, которое требует прекращения. Недовольство властью достигло пика, а за ним следует реформа. — Смотрю, как хмурятся княжеские брови.

И всё-таки лицо князя приобретает выражение одобрения. Телепнёв-Оболенский — прагматик и наверняка высоко оценил мой ход. Он немедленно распоряжается о моём переводе к нему на службу в Москву. Лукину выплачивает скромный выкуп и оставляет репутацию мудрого хозяина. Но по лицу барина вижу, что тот рад избавиться от меня не меньше, чем князь рад моему назначению.

И впереди меня снова ждёт путь. На этот раз покидаю прежнее место без капли сожаления. Еду в крытом возке в сопровождении небольшого отряда княжеских ратников. Суровый десятник молчит как рыба. И я всё ярче ощущаю дистанцию между мной и простым людом. В пути проводим несколько дней, но за них я успеваю увидеть больше, чем за всю свою прошлую жизнь.

Настоящие просторы Руси-матушки, густые леса и бескрайние поля, города, выставляющие напоказ зодчество — главное достояние древнерусской архитектуры. Крупные торговые сёла сродни большим промышленным городам современности, только вот воздух здесь совсем другой. Чем ближе к Москве, тем оживлённее дорога. Уже замечаю, что в округе своя мода и привычки. Столица. У Тверских ворот меня встречает седой, важный дьяк в дорогом, но неброском кафтане. Представляется Степаном Меньшиковым.

— Фёдор Алексеич? Следуй за мной. Князь Иван Фёдорович ожидает отчёта о твоём прибытии. Не задерживай. — вот и весь столичный приём.

Меня селят не в Кремле, конечно, а в Китай-городе — деловом и ремесленном районе. Соседи мои — иностранцы и другие приказные люди. Теперь передо мной не изба, а каменные палаты на два этажа. Нижний — для приёма и слуг, верхний — мои личные покои. В горнице меня встречает изразцовая печь, стол для занятий, полки для свитков, сундук для одежды с самыми разными нарядами. Есть отдельная светлица с окном на улицу. А вот теперь обратно в свой «клоповник» мне уже не хочется. Ко мне приставили мальчика-сироту лет четырнадцати для мелких поручений. Но я понимаю, что не только для них, а ещё и для надзора. Онфим напоминает мне меня, едва я только оказался в этом мире, и это чувство вызывает у меня симпатию к мальчишке.

Через два дня меня ведут в Кремль, в личные покои князя Телепнева-Оболенского. Кабинет князя полон свитков, на столе разложены карты военных походов. Помимо нас в покоях собрались люди. Мы кланяемся друг другу, представляясь. Князь переходит к делу:

— Вот он, наш провидец. Объясни им, как ты угадал реформу. Чтобы и они знали, кого я к себе взял.

Пересказываю свою легенду скептически настроенной знати, поправляя выученными намедни терминами.

— Дивно… Мужик по слухам казну сберёг, а бояре с их разведкой — прогадали, — не без интереса разглядывает меня советник Глинской.

— Ум ценится, не происхождение. Фёдор будет ведать снабжением и сметами по дворцу. Испытаем его.

Я понимаю, что князь скорее не заступается за меня, а противостоит Шигоне-Поджогину. Замечаю в их взглядах искорки неприязни друг к другу, но это не моё дело. Остальные принимают меня более-менее благосклонно. Митрополит Даниил и Макарий, архиепископ Новгородский, смотрят на меня заинтересованно. Но старший — с толикой настороженности. Макарий же принимает меня тепло, словно родного брата, искренне радуясь моему назначению.

Вскоре меня ждёт первое и очень важное светское событие — пир в палатах князя Телепнёва-Оболенского по случаю успешного завершения смотра полков. И я понимаю, что без лишнего внимания к моей персоне вряд ли обойдётся. Онфим, сияя от важности, помогает мне облачиться. Наряд прислал накануне Степан Меньшиков. Кафтан из тёмно-синего сукна добротного качества, отделанный простым шёлковым шнуром. Поверх него — жуплин из тёмно-зелёного бархата, подбитый соболем. Интересно, это милость князя или Меншикова? Сапоги из мягкой сафьяновой кожи приятно облегают ноги. На груди красуется серебряная фибула. Я смотрюсь в полированное медное блюдо и не могу поверить отражению. В прошлой жизни я не носил дорогих вещей, все мои костюмы были больше меня самого и сидели нелепо. Провожу рукой по меху — роскошно. И я впервые почти красавец.

Попадаю в зал, наполненный светом и шумом. Десятки свечей в тяжёлых подсвечниках отражаются в оловянных и серебряных братинах. Воздух густ от запаха жареного мяса, мёда и дорогих духов. Повсюду звенит говор, смех и звон чарок. Князь Иван Телепнёв-Оболенский в малиновом, расшитом золотыми орлами кафтане сидит в центре высокого стола, как паук в центре паутины. На плечах у него красуется шитая жемчугом епанча. Моё место не на самом верху, но и не в конце стола. Оно рядом с дьяками и младшими дворянами. На меня лишь искоса поглядывают, но в диалог никто вступать не рвётся. Наслаждаюсь едой и напитками, старательно удерживая щенячий восторг, ведь я на настоящем пиру!

— Смотри-ка, бархат-то на новом советнике как пришёлся. Не жмёт? У нас, у бояр, кожа иначе дышит, не чета холопьей. — это подвыпивший выскочка Григорий Нагой больше не в силах скрывать презрение. На местном мажоре ярко-алый зипун, поверх него — парчовая ферязь с рукавами до пола. На груди — увесистая золотая цепь. Весь его вид кричит о богатстве боярского рода.

— Знал бы я, Григорий Петрович, что бархат так неудобен, попросил бы у князя рубаху посконную. В ней, знаешь, и работа спорится, и пот с лица утирать не жалко. А для дела, чай, это главнее? — с лёгкой дружелюбной улыбкой поднимаю чарку.

Ближние ко мне соседи по столу тихо хохочут. Нагой хмурится, но продолжать выпад не спешит. Некоторые люди начинают со мной знакомиться и даже любезничать. Но, разумеется, это лишь затишье перед новой атакой.

— Слыхал я, Фёдор Алексеич, что в уездах счетоводство особое. На бирках, с зарубками. Неужто и в княжеской казне будем бирки заводить? — это дьяк Иван Висковатый выступает с более тонким манёвром. Даже его одежда, в отличие от боярина Григория, демонстрирует отточенный ум: тёмно-коричневый кафтан из итальянского камлота, отличный кинжал на поясе. Дорого, но не кричаще, а исключительно для статуса.

— Бирка, Иван Михайлович, вещь надёжная. В отличие от иных цифирных книг, её не перепишешь. А коли нужно, и в глаз всадить можно. Удобно, — отвечаю абсолютно спокойно, попивая мёд.

Меня не купишь, и все эти дворовые индюки должны это понять. За кружкой не замечаю, как болтовня становится всё более непринуждённой. И всё-таки большинство принимают меня с интересом. Отхожу от стола, чтобы осмотреться, как вдруг в меня кто-то врезается. Это служанка, спешившая с кубком к своему господину, не заметила меня на своём пути. Содержимое кубка на меня, к счастью, не попало, но вижу ужас на лице провинившейся. Оборачиваюсь, чтобы понять, кто хозяин непутёвой, и вижу её:

Она движется прямо к нам. Платье из тёмно-синего бархата облегает роскошную фигуру, оттеняя бледную кожу и белокурые волосы. Изящный кокошник, унизанный жемчугом, боярыня несёт словно корону, не меньше. Весь её наряд в целом неброский, лишь подчёркивает идеальную, мраморную красоту девушки. Но глаза её холодны, как озеро в ноябре.

Глава 10. Цифирные сказки

Боярыня медленно, с невероятной грацией, плывёт к нам, и толпа пирующих инстинктивно расступается, как вода перед кормой корабля. Служанка что-то невнятно бормочет, но я не слышу.

— Не утруждай себя извинениями, Аринка. Вижу, боярин человек предусмотрительный — сумел увернуться. — Её голос напоминает перезвон хрусталя: мелодичный, но в то же время резкий, с безупречной чёткостью. Девушка смотрит на меня прямо, не смущаясь.

— Позволь мне загладить неловкость моей глупой девки, хоть ты и избежал купели. Татьяна Никитишна Сорокина.

Она обронила своё имя, словно оно увесистей любого драгоценного камня. Чувствуя, как земля медленно уходит из-под ног, собираю остатки воли и дарю ей лёгкий, но не лишённый изящества поклон.

— Искать вину там, где нет умысла, — дело неблагодарное, боярыня. Фёдор Алексеич Смирнов, — представляюсь в ответ.

Идеальных губ Татьяны касается лёгкая улыбка, и это напоминает трещинку на гладком льду.

— О тебе разве что глухой не слышал. Рада познакомиться с человеком, чей ум ценят при дворе выше, чем древность рода.

Комплимент от Татьяны я складываю в самое укромное место своего разгорячённого сердца. Я, совершенно не зная, о чём говорят с такими девушками, собираюсь ляпнуть глупость, но Татьяна прощается и направляется к одному из столов, словно поняв моё смятение. Замечаю, как поглядывают на неё бояре, но заговорить никто не решается. Остаток пира я провожу, украдкой наблюдая за ней и перебрасываясь редкими фразами с другими гостями.

Я понемногу освоился в новой роли и привожу документы по дворцовому снабжению в образцовый вид. Где можно — совершенствую систему управления, ехидничая про себя, что стал первым эффективным менеджером на Руси. Подозрительность и неприязнь ко мне со стороны знати никуда не деваются. Я решаю бороться с этим их же оружием — бюрократией. Ввожу единую форму описи товаров на складах, избавившись от трёх разных дьяков, которые десятилетиями «теряли» муку и соль.

А ещё тайно от князя устраиваю «аудит» в Постельничьем приказе, отвечавшем за царское бельё. Оказалось, на одну простыню уходит шесть аршин холста — хватило бы, чтобы одеть полроты стрельцов. Когда я с невозмутимым видом подношу отчёт Телепнёву-Оболенскому, тот фыркает:

— Уморишь, Смирнов. Берегись, как бы бояре с тебя шкуру не сняли, как с той простыни.

Так минует несколько месяцев. Я ушёл в работу с головой, князь ликует, бояре беснуются. Но вот является гонец из родного уезда — от Семёна! Нетерпеливо открываю письмо и чувствую слёзы радости на щеках. У Семёна и Миловзоры родился сын, назвали Иваном. Перечитываю драгоценное письмо несколько раз и, уняв эмоции, зову к себе Онфима, чтобы продиктовать ответ. Даю распоряжения приобрести добротный кованый сундук и найти купца, который отправляется в мой родной удел. Мальчик кивает и говорит не беспокоиться — всё сделает. Сам же отправляюсь в Кремль с отчётом. В сенях Приказной палаты уже поджидает Григорий Нагой:

— Что, смирновских дел мастер, опять цифры свои подносишь? Или, может, уже и великому князю малолетнему сказки сказывать будешь? — пересекает он мне дорогу, ухмыляясь. Взгляд его, скользнув по моему скромному, но добротному кафтану, вызывает у мажора неподдельное раздражение.

— Цифирные сказки, Григорий Петрович, куда как полезнее иных были. Ибо в них не про Илью Муромца, а про то, скольким ратникам на жалование хватит. А князю великому, полагаю, это ценно, — пытаюсь обойти этого индюка, но тот снова преграждает путь.

— Не зазнавайся, Смирнов, — шипит Нагой уже без тени улыбки. — Вчерашнего смерда княжеская милость вознесла, завтра она же и в грязь втопчет. Место твоё — у конюшни, а не у государевых палат. Запомни это.

Нагой толкает меня плечом, проходя мимо, и скрывается с глаз. О нём напоминает лишь шлейф его дорогих духов и моё лютое раздражение. Князь принимает меня уже без прежнего сомнения во взгляде. Ему безразлично моё происхождение, важно только то, как я справляюсь с его поручениями. По пути обратно замечаю в дворцовом саду молодую женщину с мальчиком. Ребёнок с неподдельным детским интересом ловит бабочек и заливисто смеётся. Я узнаю в его матери Елену Глинскую. Уходя, я ловлю на себе взгляд мальчика-государя. И наконец касаюсь щепетильного вопроса: могу ли я изменить ужасную судьбу Ивана? Но все мысли разом вытесняет знакомый голос:

— Вот так встреча, Фёдор Алексеич. Ты, кажется, мыслями в облаках витаешь. Не иначе высчитываешь, как казну обогатить?

Татьяна Никитишна стоит передо мной, заслонив собой серость зимних улиц. На ней не пышная бархатная шуба, а лёгкая, но тёплая епанечка из серебристо-серой белки, подбитая тёмно-зелёной тафтой. Тот же цвет повторяется в её тёплом зимнем платке, что обрамляет милое мне лицо. Для ответа мне понадобилось собрать всё мужество, и я мысленно усмехаюсь, как совсем недавно стеснялся Маринки.

— Боярыня, ошибаешься. Я высчитывал, сколько таких вот промозглых дней нужно пережить, чтобы встретить настоящее солнце в зелёном платке.

Её брови чуть приподнимаются, а на губах заинтересованно играет та самая «трещинка-улыбка».

— Гадатель? — прищуривается боярыня. — Тем интереснее. Помоги мне выиграть одну тяжбу. Мой дядя с соседом землю делят, а дьяки все на стороне того. Рассуди по уму, я в долгу не останусь.

«Красивые и пустоголовые девицы в институте тоже сваливали на меня „грязную“ работу», — мелькает в голове.

— Сомневаюсь, что твоего дядю волнует моё мнение.

— А я для себя хочу знать, кому и сколько сунуть, чтобы дьяки прозрели, — заявляет девица.

Мы медленно шагаем по утоптанной снежной тропе. Не тороплюсь с ответом, ведь как только я его дам, она уйдёт.

— И сколько же, по-твоему, стоит правда в наших краях, Татьяна Никитишна?

— Правда, как вино, — мягко улыбается боярыня. — Бывает выдержанная, а бывает — кислятина. Мне ближе первая.

«Ух какая!»

Мы говорим о тяжбе, но я вижу в этом поединок. Татьяна прощупывает меня: не побоюсь ли испачкать руки, достаточно ли гибок мой ум. А я смотрю на её профиль, на алые губы, из которых выходит лёгкий пар, который хочется поймать, чтобы сохранить её частичку у себя.

— Хорошо, — в итоге я соглашаюсь. — Покажи мне документы. Но учти, мои услуги стоят дорого.

— Сколько? — в её глазах плещется самый настоящий огонь азарта.

— Одной прогулки, как сегодня, маловато будет, — пытаюсь отшутиться. — Могу ли ещё тебя увидеть? — Конечно, я не возьму с неё плату.

Татьяна звонко смеётся, и я вижу в ней белокурую озорную девчушку.

— Ты опасный человек, Фёдор Алексеич. Сначала за копейки спасаешь княжескую казну, а потом заламываешь такие цены за совет. Дорого, но я подумаю.

Боярыня кивает мне и направляется к женской половине терема. Я как полный дурак замираю на месте и провожаю девушку взглядом. Кажется, я только что заключил сделку с самой очаровательной и умной дьяволицей на Руси.

Вечером Онфим с гордостью приносит опечатанный сундук. Я укладываю подарки: для Семёна с Миловзорой — бархат, оклад для иконы; для Тихона с Матвеем — сукно на кафтаны и кожа на сапоги. И, конечно, отдельный мешочек — «на овес душеньке Заре». Не забыл я их верную дружбу.

Спустя несколько дней ко мне врывается, сметая снег с сапог, сам Никита Оболенский.

— Брось ты свои цифири, Федя! Идём, моего нового кречета покажу! От персидского шаха, глаз — алмаз! — Он, не дожидаясь ответа, выдергивает перо из моих рук и тащит к выходу.

На крытом дворе сидит великолепный белый хищник. Он меряет меня равнодушным взглядом и презрительно отворачивается.

— Гордый, как боярин, — усмехаюсь я.

— Зато умный! — радуется Никита. — Вон, Нагого на прошлой охоте в лоб клюнул, когда тот лез его гладить. Уж я-то чуть не помер со смеху!

Позже за чаркой тёплого меда я наконец осторожно спрашиваю:

— Никита, а скажи… что за боярыня — Татьяна Сорокина?

Глава 11. Закон и чувства

Оболенский фыркает, отодвигая пустую чару.

— Татьяна? Да все её боятся как огня. Умна, как дьяк разрядный, а горда, что павлин. Помнишь Гришку Нагого? Так она ему, когда он с сватанием лез, прямо в лицо заявила: «Мне, Григорий, в спутники не человека надо. Не боярина — личность. Такую, чтоб не родом, а умом велик был». Слыхал такое? С тех пор к ней только самые отчаянные да самые глупые суются. А она всех походя отшивает. Говорят, ждёт того, кто всю Русь на дыбы поднять сможет, — смеётся Никита.

Никита тащит меня на соколиный кремлёвский двор. Меня удивляет его искреннее равнодушие к власти и настоящая страсть к ловчим птицам. И вот мы замираем напротив фаворита боярина.

— Вот он, Гроза! Правда, красавец? — в его голосе столько гордости, будто он не птицу показывает, а родного сына.

— Сила в нём чувствуется, — прячу руку за спину.

— Не бойся, я тебя научу! Главное — уверенность в себе покажи. Птица робости не любит.

«Да её никто не любит; проще было вообще не рождаться», — эту мысль я оставляю при себе.

Я мнусь в сомнениях, и, как назло, из-за угла птичника показывается Татьяна Никитишна.

— Никита Петрович, ты и здесь успел нашу тишину нарушить?

— Боярыня! А я нового друга с Грозой знакомлю. Фёдор, давай, не робей! — Кажется, Никита рад Сорокиной.

— Боярыня Татьяна Никитишна. Боюсь, твой покой нарушил не Никита, а моя неловкость, — пытаюсь понять, как держать птицу, чтобы не взбесить окаянную.

— Напротив, весьма занятное зрелище. Уверенность в счётном деле даётся тебе куда легче, Фёдор Алексеич? — подшучивает моя зазноба.

— С числами проще, боярыня. Они, в отличие от соколов, не клюют за промахи, — К моему облегчению, зверюга ведёт себя спокойно и даже безразлично ко мне.

— Всему можно научиться, если есть желание. Никита Петрович, ты же мастер в этих делах. Не подскажешь, какого кречета выбрать для моего кузена? Он хочет возобновить охоту.

— Конечно, боярыня! Вот, посмотри на этого сапсана…

И мне остаётся только следовать за ними, рассматривая их спины и одинаковых птиц. Татьяна, конечно, замечает мой вялый интерес к охоте и, не изменяя себе, отпускает парочку шуток в мою сторону. Мне становится грустно, глядя на соколов: «Охотники, а себе не принадлежат». Девушка оставляет Никиту птицам и подходит ко мне.

— Я принесла бумаги по тяжбе, есть время взглянуть?

— Прямо на соколиный двор? — удивляюсь я.

Татьяна смотрит на меня словно на неразумное дитя.

— Я к тебе заглядывала. Онфим сказал, что вы с Оболенским направились сюда.

Вот и так всегда. Стоит только заинтересоваться девушкой, и мой мозг становится не способен на простейшие операции. Но Татьяна не потешается надо мной, а берёт меня под локоть, и мы направляемся к моим палатам. Вскоре между нами уже меньше смущения, и мы активно рассуждаем над делом. Навстречу нам выходит Нагой со своей свитой «особенных». Увидев нас с Татьяной, он приходит в настоящую ярость и, подскакивая ко мне, шипит:

— Я тебе, смерду, не за тем дорогу уступил, чтобы ты к знатным боярыням подбирался. Убирайся к своим конюхам, пока цел!

— Григорий Петрович, твоя спесь давно затмила ум. Фёдор Алексеич беседует со мной по моей воле. А ты мне — не указ. Ступай, не позорь свой род, — холодно бросает ему боярыня.

Нагой багровеет, но дерзить Татьяне не смеет. Он лишь таращит на меня свои глаза, затем уходит. Девушка провожает компанию презренным взглядом. И мы продолжаем путь. Вечер опускается на улочки Москвы, и в моих палатах горят свечи. На столе разложены свитки с документами по тяжбе. Татьяна сидит напротив, строгая, словно судья на собственной братии. Я полностью погружён в изучение межевых записей. И вот наконец нахожу ту самую брешь, которая может перевернуть всё дело.

— Вот же он, корень зла! — я привстаю, увлечённый открытием.

— Здесь, в отводной книге трёхлетней давности, указано: «…а межа идёт до старого вяза на суходоле».

Я смотрю на Татьяну, напряжённо ждущую продолжения, и ощущаю, как у меня горят глаза.

— А в нынешней жалобе твоего дяди и в ответных бумагах соседа речь идёт о споре за «дуб на косогоре»! Совершенно другая примета! Судьи даже не потрудились сверить старые и новые межевые книги. Они судят о границе, которой не существует!

Татьяна мгновенно меняет снисходительность на живой интерес. Она пробегает по указанным строчкам взглядом, теперь острым и цепким.

— Так и есть, — торжественно шепчет девушка. — Они были так уверены в победе, что даже не стали подделывать старые документы. Просто начали спор о другом месте. Фёдор Алексеич, да ты и сам сокол!

Наконец-то она смотрит на меня с уважением — не как на услужливого исполнителя, а как на равного.

— Твоя проницательность дорогого стоит, — откладывает бумаги Татьяна, и тон её смягчается. — Мой дядя уже и не надеялся. Он человек военный, прямой, для него эти хитрости — тёмный лес.

— Прямота — добродетель, но в суде чаще побеждает тот, кто лучше видит изгибы тропы, — осторожно парирую я.

— А ты часто ходишь извилистыми тропами? — В её глазах пляшут те самые бесовские искорки, обычно скрываемые под ледяной маской.

— Только когда в конце пути виден достойный ориентир, — удерживаю удар, глядя прямо на неё.

Татьяна отводит взгляд, и её щек касается лёгкий румянец. Она берёт другую бумагу, будто снова углубившись в дело.

— Знаешь, — голос её становится серьёзнее. — Меня в этой тяжбе волнует не только земля. Если дядя проиграет, ему придётся увеличить оброки своим крестьянам, чтобы компенсировать потерю. А у них и так год был неурожайный. Дети голодают.

Мы встречаемся взглядами, и я не вижу в её глазах ни капли кокетства или расчёта — только чистую, острую тревогу.

— Я видела это прошлой зимой, когда ездила к нему. Малые ребятишки, похожие на бедных птиц, что ищут редкие замёрзшие ягоды. Так быть не должно. Боярин обязан быть отцом своим людям, а не палачом.

Я вижу её теперь совсем иначе. Кажется, она вмещает в себя целый мир со всеми его противоречиями.

— Не будет, — твёрдо обещаю я — и ей, и себе. — Мы этого не допустим. Этой одной бумаги хватит, чтобы поставить под сомнение всё дело. А дальше мы найдём и другие способы помочь тем, у кого нет и права попросить.

Татьяна молча кивает, в её взгляде читается благодарность, не требующая слов. В комнате тишина — но это тишина взаимопонимания. Свечи трещат, отбрасывая танцующие тени на наши лица. «Я ждал её всю жизнь», — проносится у меня в голове. «Она настоящая — куда прекраснее той неприступной боярыни, что была мне известна прежде».

Дверь за Татьяной тихо закрывается, оставив в горнице лёгкий шлейф её духов — смесь цитруса и мёда. Я стою посреди комнаты, разрываемый противоречивыми чувствами: тепло её руки на своём локте, торжество от найденной зацепки, лёгкое головокружение от близости и щемящая тревога за её крестьян. Я подхожу к столу, чтобы собрать разбросанные свитки, как вдруг дверь с силой ударяется о стену.

На пороге, едва переведя дух, стоит Онфим. Лицо мальчика белое как мел, глаза пронизаны ужасом. По сбившемуся дыханию понимаю: бежал он стремительно и без оглядки.

— Фё-Фёдор Алексеич! — выдыхает он, голосом срываясь на визгливый шёпот.

— Онфим? Что случилось? — я бросаю бумаги и подхожу к перепуганному подростку. — На тебе лица нет!

— Они за тобой следят! — мальчику бьёт мелкая дрожь, а я чувствую, как по спине пробегает холодок. — Я пошёл к конюшне, хотел поглядеть, не вернулся ли купец с твоими дарами, и случайно подслушал разговор.

Онфим цепляется за косяк двери, словно стараясь удержаться на ногах.

— Двое в кафтанах попроще, но с боярскими лицами. Один сказал: «Доложу Григорию Петровичу, с кем его боярыня по вечерам шатается». А второй засмеялся и… — мальчик замолкает, его взгляд выражает полное отчаяние.

— Говори! — прикрикиваю я, уже не скрывая тревоги.

— Он сказал: «Небось, скоро и шататься перестанет. Князь Телепнёв своего выдвиженца в обиду не даст, но коли тот сам в трясину полез… найдём, за что зацепить. А нет — так и в трясине утонуть можно ненароком».

Мы замолкаем. Я чувствую, как по венам бежит огнём адреналин. «Я никогда не дрался, лишь получал. Но если тронут Татьяну…»

— Молодец, что не испугался и прибежал, — я кладу руку на плечо Онфима, чувствуя, как он дрожит. — Запомнил их лица?

— Одного… У него шрам, здесь… — Онфим проводит пальцем от угла рта до подбородка.

«Шрам». Теперь у угрозы Нагого появилась примета. Боярин твёрдо намерен избавиться от неугодного холопа.

— Слушай меня внимательно, — я сажусь перед парнем, глядя прямо в испуганные глаза. — Ты ничего не видел и не слышал. Никому ни слова. Даже Никите Петровичу. Понял?

Онфим кивает, сглатывая ком в горле.

— А купец-то с дарами… так и не выехал. Говорят, его возок утром кто-то испортил, колёса расшатал. Мастер сейчас чинит…

Вот оно. Первый трусливый удар Нагого. И бьёт он не по мне, а по самым уязвимым — показывая, что знает, кто мне дорог.

— Ничего, — тихо говорю я, больше для себя, чем для Онфима. — Ничего. Будем знать. А теперь иди, ложись. И спи спокойно. Пока я здесь, с тобой ничего не случится.

Но, провожая взглядом его удаляющуюся спину, я с горечью осознаю, что едва ли способен защитить даже самого себя.

Глава 12. Стихи и доверие

Я заканчиваю по-новому укладывать сундук, который в целом не пострадал. Правда, способов отправки подарков стало на один меньше. Держу в руках дорогой оклад для иконы и понимаю, что доверять первому попавшемуся теперь не стоит. Прошу Онфима сбегать за Никитой Оболенским.

— Федя! Опять за бумагами увяз? Слышал, в клеть к соколам новых привезли, пойдём глянем! — Никита вваливается в палаты как к себе домой.

— Дело есть, поважнее соколов. Помнишь, я рассказывал про Семёна с Миловзорой? У них сын родился. Хочу передать гостинцы, но боюсь, дорога ненадёжна. Нет ли у тебя человека проверенного? — улыбаюсь другу. До сих пор удивляюсь, как легко мы нашли общий язык.

— Да какой разговор! Мой стремянной, Гурьян, как раз на той неделе к отцу в поместье скачет. Честнейший детина, рубаха-парень. Всё доставит в целости, будь спокоен! Вот оно что, а я уж думал, ты про боярыню Сорокину советоваться позвал! — хитро подмигивает мне оживившийся товарищ.

— Спасибо, друг. Выручил. — Делаю вид, что пропустил его намёк мимо ушей.

Но на соколов всё-таки иду. Вижу их теперь чаще, чем своё отражение в зеркале. Я уже и не помню, когда скучал по девушкам, а оттого на сердце — странная радость от вернувшегося забытого чувства. Татьяну давно не видно, и я полностью ухожу в работу. И вот, наконец, в сенях Грановитой палаты после выхода от князя замечаю красавицу в сопровождении служанки.

— Боярыня Татьяна Никитишна. Осмелюсь отвлечь. Я нашёл кое-что любопытное в житии святого Никона, о котором мы говорили в библиотеке митрополита. Если тебе будет угодно, я мог бы показать. — Боже, что я несу.

— Святой Никон? Ты и в богословии подкован, Фёдор Алексеич? Не ожидала. Что ж, мне любопытно. Завтра, после обедни? — забавляется надо мной моя зазноба.

— После обедни. Я буду ждать. — Кланяюсь ей, тайком разглядывая силуэт стройных ног под длинной юбкой.

И вот, наконец, мы в библиотеке палат митрополита. Я рассматриваю высокие полки, массивный стол, заваленный свитками и фолиантами, освещённый тусклым светом лампады. Воздух пропитан запахом воска и бумаги. Макарий, сидящий во главе стола, замечает нас и благосклонно улыбается.

— Божиим промыслом нынешний день собрал в моей келье самых необычных собеседников. Чем могу быть вам полезен? Говорят, ты смог предугадать грядущую реформу. Это дар прозорливости или знание? — Макарий беззлобно смотрит в мою сторону.

— Ни то, ни другое, владыко. Лишь внимательный взгляд на то, что у всех перед глазами. Монеты стёрты, народ ропщет, казна пуста. Логика подсказывает, что так продолжаться не может. Я лишь сложил числа. — Мне порядком надоело пересказывать эту историю.

— «Сложил числа». Хорошо сказано. Многие же видят лишь цифры по отдельности. А ты, боярыня, веришь в логику чисел? Или твоя вера — в силу рода и традиции? — Похоже, они периодически беседуют, и именно этим вызвана такая простецкая откровенность Макария.

— Род — это опора, — отвечает Татьяна, прохаживаясь вдоль полок. — Но и самый крепкий посох может сгнить изнутри, если не уметь с ним обращаться. Я верю в силу, которая меняет традицию, если той пора кануть в Лету.

— Мы не дикари, не начинаем с чистого листа. Но для нового здания нужны и новые камни. Где их брать, если не в своём же народе? — Митрополит смотрит прямо на меня.

— Знание — вот тот камень, который не ведает границ. Можно прочесть Аристотеля в Италии, а можно — в Москве. И истина от этого не изменится, — отвечаю ему в тон.

— Ты говоришь опасные вещи, чадо. Многие скажут, что у нас есть своя истина, и ей не нужны чужие камни. Гордыня — страшный грех, — Макарий не презирает, лишь любопытствует.

— Не гордыня, владыко. А ответственность. Если я знаю, как укрепить фундамент, чтобы здание не рухнуло на головы моих детей, разве не грех промолчать?

Кажется, каждый из нас теперь думает о своём. Но Макарий всё же решает высказаться:

— Вы оба ищете пути. И оба видите дальше многих. Да хранит вас Господь и да направит ваши умы на благо, а не на погибель души. — С этими словами Макарий встаёт и, поклонившись, удаляется.

Мы остаёмся одни в полумраке библиотеки, и я не перестаю удивляться, как многое можно узнать друг о друге за совсем короткий диалог. Я всё-таки показываю ей обещанный фолиант, и, к собственному удивлению, вместе с Татьяной он читается намного живее. Мы выходим в практически пустой зимний сад. Татьяна цитирует стихи Саади:

«Я лика другого с такой красотою и негой такой не видал,

Мне амбровых кос завиток никогда так сердце не волновал.

Твой стан блистает литым серебром, а сердце, кто знает — что в нём?

Но ябедник мускус дохнул мне в лицо и тайны твои рассказал».

Я не могу оторвать от неё глаз, и чтобы не выглядеть совсем уж идиотом, отвлекаю её шутками. Настроение девушки меняется, и вот она уже, запрокинув голову, звонко хохочет. И её смех сегодня — самый обожаемый звук во всём мире.

И в этот момент нам навстречу движется знакомая, перекошенная злобой физиономия. Я инстинктивно задвигаю Татьяну за спину. Но Нагой, смерив нас презренным взглядом, проходит мимо. Мы переглядываемся и разражаемся хохотом. А после я провожаю девушку до дома. Я то и дело отрываюсь от работы. Минула уже неделя, а я до сих пор словно чувствую повсюду запах её духов. Не сразу замечаю какую-то суету вокруг. Меня немедленно просят к князю. Я вхожу и вижу, как двое стражников держат Онфима, у которого наворачиваются слёзы.

— Я не брал! — повторяет мальчишка.

Я смотрю на хмурое лицо князя и на серебряную чашу, что тот вертит в руках.

— Онфим не вор… — начинаю я, но князь прерывает меня жестом.

— Довольно.

Мы кого-то ждём, и вскоре в палату входит Григорий Нагой, который по «счастливой случайности» обнаружил вора по следам. Нагой предлагает отправить мальчонку в монастырь на перевоспитание, якобы проявляя милость. Князь по-настоящему раздражён, а потому велит нам всем убраться. Я не успеваю никак защитить бедного Онфима. Отправляюсь к себе и не могу найти себе места. Вот же гад!

— Федя! Да что ж это творится? Мальчонку сгубили! Кто этот подлец? Говори, я его на части порву! Ты же должен знать, у кого здесь враги! — Никита яростно врывается ко мне.

— Не знаю я, Никита. Не знаю. Может, и правда мальчик что-то стянул… Зачем тебе это? Не впутывайся. — Отворачиваюсь к окну, чтобы он не смог разглядеть тревогу на моём лице. Никита не должен воевать с Нагим, я просто не имею права втягивать боярина в такие проблемы.

— Да ты что? Мы же друзья! Или нет? — Я молчу, и Оболенский, расценив это по-своему, растерянно уходит.

Я не сплю всю ночь, думая о мальчике. Вот какая судьба здесь ждёт тех, кто со мной связывается. Лица Емели и Прокопия никуда не пропали, и я так же вижу их. Наутро меня требует к себе князь.

— Подойди. Ближе.

Я подхожу к столу, и Телепнёв яростно швыряет стопку бумаг:

— Знакомо?

— Сметы на закупку сена и овса для государевых конюшен, светлейший князь. Я их составлял.

— Составлял?! Вражеский лазутчик не составил бы лучше! Смотри! — Князь в ярости бьёт кулаком по столу. — Здесь! И здесь! Цены завышены в полтора раза! А здесь — фиктивная поставка дров, оплаченная из казны! Нагой принёс расписки, накладные! Всё состряпано так чисто, будто ты не смерд, а дьяк приказной, двадцать лет ворующий!

— Князь Иван Фёдорович… — начинаю я, чувствуя, как земля уходит из-под ног. — Эти бумаги — ложь.

— Молчать! Я тебе верил! Я вознёс тебя из грязи, дал власть, поставил над боярскими сынами! А ты оказался самым обычным вором. Жадным и глупым. Ты думал, я не проверю? — Князь отворачивается и смотрит в окно. — Самое горькое не воровство. Воруют все. Горько — быть обманутым. Пока я готовил поход, ты обкрадывал ратников, которые завтра, может, жизнь за меня положат. — Он произносит это совсем тихо.

— Князь, ты дал мне власть, но не дал самой главной защиты — своего доверия, когда является враг с пачкой лживых бумаг. Я не прошу милости, но прошу один день времени, чтобы доказать, что правда — моя.

Князь поворачивается и вглядывается в мои глаза. Он может предать меня казни прямо сейчас.

— Сутки, Фёдор. Не явишься с доказательствами — плаха будет тебе милостью. Чтобы другим неповадно было обманывать Телепнёва-Оболенского. Вон!

Глава 13 Единственное свидетельство

Я возвращаюсь в свои палаты и начинаю составлять план добычи улик против Нагого. Онфим обмолвился о человеке с приметным шрамом — если удастся его разыскать и подкупить, возможно, он расскажет правду. В любом случае, начинать с чего-то нужно. Отправляюсь на конюшни, ведь именно там странный тип и был замечен впервые. Встречаю Гурьяна, стремянного Никиты.

— Гурьян, — обращаюсь я к нему, проводя пальцем от угла рта до подбородка. — Не встречал ли ты человека со шрамом вот так?

Гурьян хмурится, потирая ладонью щетину.

— Видел, Фёдор Алексеич. В тот самый день, когда чаша пропала. Стоял в тени у водопоя, будто кого-то поджидал. Но кто он — не ведаю. И с тех пор больше не встречал.

Решаю следующим шагом обойти приказных дьяков — может, кто-то из них захочет помочь. Один за другим они отмазываются от меня при упоминании Григория Нагого. Все внезапно «очень заняты» или «ничего не видели, ничего не знают».

Времени остаётся совсем немного, и следующим, последним шагом, я иду к купцам. Эти люди знают цену монетам и, возможно, укажут на человека со шрамом. Но купцы прямо говорят, что боятся давать показания против боярина. Советуют и мне не искать управы на него. Вот если бы они знали, что на кону стоит моя голова. Но я никому не могу этого сказать, ведь услышать, что моя жизнь ничего не стоит, — горше удара топором.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.