
Молодой юноша, лет 20, в сложных к пониманию одеждах шел по улице, разглядывая прохожих. Он не смотрел в глаза, он смотрел сквозь людей, как бы пытаясь уловить суть, дух. Внезапно среди толпы он разглядел престарелую женщину. Она была дряблой от слова совсем. С какой то непонятной котомкой, то ли сумка, то ли мошна. Что то вроде мини рюкзака. Странно. Почему именно она? Здравствуйте бабушка, позвольте представиться, меня зовут Изомат. Я не местный. Вы в выглядите очень бледной и усталой, позвольте вам помочь?
Вот вариант продолжения, в духе магического реализма и легкого абсурда (ведь имя Изомат — это либо строительный утеплитель, либо нечто потустороннее, связанное с формой и материей):
Старуха остановилась не сразу. Ее ноги в стоптанных галошах еще сделали полшага по инерции, словно тело не поверило, что к ней обратились. Она медленно, как старая башенная пушка, развернулась всем корпусом.
Глаза у нее оказались не выцветшими, как ожидал Изомат, а цвета крепкого чая — темные и неожиданно цепкие. Они скользнули по его сложным одеждам (кажется, сегодня он выбрал фактуру мешковины с вкраплениями слюды и старых микросхем) и остановились на лице.
— Изо… мат? — голос у нее был сухим, как пергамент, но без тени старческого дребезжания. — Это по-каковски ж тебя так окрестили, мил человек? По утеплителю, что ли?
Юноша чуть склонил голову к плечу. Прохожие обтекали их, как река обтекает камень, не замечая, что время в этой точке сгустилось.
— Нет, бабушка. Это от слов «изолировать» и «материя». Я работаю с границами. Вижу, где кончается одно и начинается другое. — Он снова посмотрел сквозь нее, на мгновение задержав взгляд на старой котомке. — А вас я увидел, потому что… вы закончились.
Старуха хмыкнула, но не испугалась. Она поправила лямку своего странного мини-рюкзака, который висел на груди, а не на спине, как у молодежи.
— Все мы когда-нибудь закончимся, — сказала она спокойно. — Кому усталой, кому бледной. Ты лучше скажи, чем помочь-то хочешь? Донести это?
Она хлопнула ладонью по котомке. Звук вышел глухой и странно тяжелый, будто внутри лежал не тряпичный узелок, а свинцовый шар.
Изомат впервые за долгое время моргнул с явным удивлением.
— Я хотел предложить проводить вас… до черты. Обычно люди устают идти к ней сами. Но у вас в сумке, — он понизил голос до шепота, — там ведь не вещи. Там вес. Вес прожитых лет, которые вы таскаете с собой, чтобы не стать пустой.
Старуха посмотрела на него долгим взглядом и вдруг улыбнулась беззубым ртом. Улыбка вышла жутковатой, но живой.
— Молодой, да глазастый. Только зря ты, Изомат, в суть мою полез. Я бледная и усталая, это верно. Но только потому, что вчера в пятом часу утра картошку на базар волокла и продрогла. А в сумке у меня не годы, а огурцы малосольные и банка сметаны, внучку в общежитие несу. Пойдем, проводишь до трамвая, коли смотреть сквозь меня перестанешь.
Она развернулась и, шаркая галошами, пошла дальше, оставляя за собой невидимый, но ощутимый запах укропа и деревенского погреба.
Изомат стоял и смотрел ей вслед. Впервые он увидел не дух, не суть, и не усталую оболочку, а просто человека, который настолько крепко замешан на жизни, что даже смерть пока не решается попросить у нее огурчик.
Я всегда любил Париж, знаете, ещё каких то 500 лет назад все было совсем по другому. Ну вы знаете — раньше? Нам почему то всегда кажется что раньше лучше. Вы наверное были молодой и очень активной в молодости, а чем вы занимались бабушка? Сколько вам лет?
Старуха остановилась у гранитного парапета набережной. Она не обернулась, но плечи ее чуть дрогнули — то ли от смеха, то ли от сквозняка с Сены, которой тут отродясь не было.
— Пятьсот лет, говоришь… — она пожевала губами. — А я уж думала, ты из этих, из новых. Которые дальше вчерашнего лайка в телефоне ничего не помнят.
Она присела на холодный камень и жестом пригласила Изомата сесть рядом. Котомку с огурцами поставила на колени.
— Ты, Изомат, не смотри, что я сейчас как моль траченная. Когда мне было столько, сколько тебе сейчас, я такие штуки вытворяла — тебе и не снилось. Я в то время не по улицам ходила, я по крышам бегала. Вот этими самыми ногами. — Она хлопнула себя по колену, обтянутому чулком в рубчик.
Изомат сел. Он машинально коснулся мостовой и уловил вибрацию времени: под слоем XXI века лежали булыжники века XIX, а еще глубже — утоптанная глина и запах конского навоза.
— Я была фонарщицей, — сказала старуха, и в ее глазах цвета чая вспыхнул живой, жадный огонек. — Нет, не той, что с лесенкой и фитильком. Я зажигала другие огни. Когда на город опускался туман, густой, как сметана в моей банке, и никто не мог найти дорогу домой, я выходила на мост и выдыхала огонь.
Она засмеялась. Изомат заметил, что смех у нее молодой, переливчатый, как колокольчик на шесте уличного акробата.
— Ты, поди, думаешь, брешет старая? А ты на мою котомку глянь. Думаешь, там правда огурцы?
Старуха развязала тесемки. Изнутри пахнуло не укропом, а воском, пылью старых манускриптов и почему-то жареным миндалем. Она запустила руку по локоть (хотя котомка была размером с небольшую дыню) и вытащила маленькую стеклянную колбу. Внутри колбы метался и бился крошечный язычок пламени — не желтый, не синий, а цвета парижских сумерек, серовато-сиреневый.
— Вот. Это свет с Нового моста. 1607 год. Еще Генриха Четвертого помнит. Я тогда как раз мимо бежала, юбки подоткнув, и случайно вдохнула этот огонек. Так и остался.
Изомат протянул руку к колбе, но старуха проворно убрала ее обратно в бездонную котомку.
— А лет мне, — она прищурилась, — четыреста девяносто восемь. Но по паспорту — семьдесят два. В Паспортном столе, знаешь ли, плохо верят в женщин, которые дышат огнем и помнят запах немытых мушкетеров. А теперь скажи мне, Изомат… раз уж ты любишь Париж, который был раньше, зачем ты смотришь на меня сквозь, когда я тут, перед тобой, живая, с огурцами и светом с Нового моста? Может, просто поможешь донести сумку до трамвая? А по дороге я тебе расскажу, чем пахла Сена в 1626 году. Поверь, там совсем не романтика, там была сплошная антисанитария.
Она подмигнула и протянула ему локоть, с которого свисала лямка котомки, полной огурцов и уличных огней давно ушедших эпох.
Небрежно и осторожно одновременно со страхом и смелостью, Изомат взял ее руку под мышку. Медленно передвигаясь в сторону трамвая, внутри разгорался непонятный вкус плоти, как будто не бабушка в руках, а свежий, только что приготовленный пирог с черникой. Так и съел бы живьём, блин, странные мысли, подумал Изомат, усаживая бабулю в кресло. Я оплачу проезд? Вы не против?
Старуха опустилась в жесткое пластиковое кресло трамвая с грацией королевы, которую усадили на трон из ящика из-под бананов. Она поправила юбку, поставила котомку на колени и только после этого подняла глаза на Изомата. Взгляд был острый, как осколок того самого стекла из-под фонаря 1607 года.
— Оплатишь, милок. Оплатишь. Только не проезд. — Она похлопала сухонькой ладошкой по сиденью рядом. — Садись. И выдыхай.
Изомат замер. Внутри трамвая пахло мокрыми перчатками, озоном от пантографа и тем самым черничным пирогом, который мерещился ему в ее руке. Он вдруг понял, что не может отпустить ее локоть. Пальцы словно приклеились к шершавой ткани старого драпового пальто.
— Ты почувствовал, — сказала старуха тихо, почти шепотом, чтобы не слышала кондукторша, пробивающая билеты в другом конце вагона. — Почувствовал вкус плоти. Думаешь, я не знаю? Я фонарщица, Изомат. Я чую, когда в человеке загорается голод. Только это не ко мне голод. Это сквозь меня.
Трамвай дернулся и поехал. За окном поплыли мокрые вывески, желтые прямоугольники окон, за которыми жили чужие, обычные жизни.
— Ты ведь не просто так ходишь в своих сложных одеждах и смотришь сквозь, — продолжала она, глядя прямо перед собой. — Ты ищешь форму. Ты изолируешь материю, потому что боишься того, что внутри тебя самого. Голода по живому, по настоящему, по тому, что пахнет черникой и дымом, а не вот этой… — она брезгливо покосилась на рекламу доставки суши на потолке вагона, — …пластиковой вечностью.
Изомат медленно опустился на сиденье рядом. Его сложные одежды зашуршали, слои мешковины и микросхем пошли рябью, как поверхность воды, в которую бросили камень.
— Я не хотел вас… съесть, — выдавил он. Голос прозвучал глухо, словно из-под толстого слоя утеплителя. — Это вырвалось. Просто вы… вы такая плотная. В вас столько времени. Столько слоев. Вы как пирог. Слоеный пирог из эпох, запахов и… огурцов.
Старуха вдруг громко, на весь трамвай, расхохоталась. Кондукторша обернулась, но тут же отвернулась — мало ли чокнутых старух в одиннадцатом часу вечера.
— А ты мне нравишься, Изомат! — она пихнула его локтем в бок. — Честный. Другой бы уже юлил, мол, «ой, бабушка, что вы, я только хотел место уступить». А ты сразу: «съел бы живьем».
Она посерьезнела. Трамвай качнуло на стрелке, и огонек в ее глазах на миг мигнул, как свеча на сквозняке.
— Только запомни, мальчик. Я не пирог. И не дряблая плоть. Я — фитиль. Я горела пятьсот лет и еще столько же гореть буду. И если ты сейчас укусишь, то обожжешься так, что твои красивые сложные одежды вспыхнут, как прошлогодняя листва. И останется от тебя только запах гари и маленькая лужица расплавленных микросхем.
Трамвай затормозил. Остановка «Улица Старых Кузниц».
— Моя, — сказала старуха, вставая. — Пойдем, поможешь спуститься. И проезд оплачивать не надо, у меня льгота. А ты лучше купи нам по дороге настоящего хлеба из пекарни. Черного. С корочкой. Будем есть, и я тебе расскажу, чем на самом деле пахла Сена в 1626-м, когда по ней плыли баржи с сеном и дохлыми кошками. Вот там была плоть, милок. Вот там была жизнь. А не этот твой черничный пирог из головы.
Она взяла его под руку сама — крепко, по-хозяйски, и потянула к выходу из вагона, в сырую осеннюю ночь, пахнущую электричеством, мокрым асфальтом и, где-то вдалеке, едва уловимо — свежей выпечкой.
Да я… Прглотил сухо Изомат, не понимая как она прочла его мысли, — я не хотел вас обидеть ни в коем случае — бабушка. Я просто не могу понять, почему я среди толпы заметил именно вас, теперь мне кажется ясно, я наверное, провожу вас домой, да вы знаете, мне кажется пора идти по своим делам дальше. Наверное я просто ошибся. Долго ещё?
Старуха остановилась прямо под фонарем. Свет задрожал, замигал и вдруг вспыхнул ярче — словно сам столб узнал старую знакомую.
Она медленно повернулась к Изомату. Лицо ее в резком электрическом свете казалось вырезанным из старого пергамента — каждая морщина глубокая, как русло высохшей реки.
— Испугался, — сказала она без укора, просто констатируя факт. — Это хорошо. Страх — он как соль в тесте. Без него человек слишком пресный, рассыпается.
Она отпустила его локоть. Аккуратно, почти нежно.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.