18+
Анатомия смеха

Объем: 138 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Глава 1. Смех, застывший на устах

Запах в секционном зале номер четыре никогда не был просто запахом. Он был густым, многослойным, почти осязаемым. В нём сплетались едкая химия формальдегида, тяжёлый дух старой крови, простоявшей в холодильных камерах, и что-то ещё — тошнотворно-сладковатое, присущее только развороченной человеческой плоти, которая ещё вчера была живым, дышащим миром, а сегодня превратилась в безмолвный биологический материал. Андрей Ильич Русаков давно свыкся с этим букетом. Более того, он находил в нём успокоение. Здесь, в стерильной прохладе подвального этажа городской клинической больницы номер семь, царила идеальная, кристальная тишина. Её нарушали лишь два звука: мерное гудение вентиляции и его собственное дыхание, приглушённое трёхслойной маской.

За окном ночь сгущалась в тяжёлое, свинцовое марево. Редкие фонари во дворе больницы не столько разгоняли тьму, сколько подчёркивали её беспросветность, рисуя на мокром асфальте размытые жёлтые кляксы. Сейчас, в начале третьего, весь мир, казалось, вымер. Только здесь, под землёй, в царстве кафеля и нержавеющей стали, кипела работа для одного-единственного человека.

Русаков работал патологоанатомом почти двадцать лет. За это время через его секционный стол прошли тысячи тел. Он видел всё: банальные инфаркты, превращающие сердечную мышцу в дряблый мешок; пышущие метастазами внутренности, похожие на побелевшие гроздья дикого винограда; размозжённые черепа, содержимое которых напоминало остывшую кашу. Он стал циником и материалистом до мозга костей. Мистика умерла для него ровно в тот день, когда он, будучи интерном, неправильно зафиксировал брюшную стенку и, подрезав апоневроз, случайно выпустил газы из раздутого кишечника, и труп издал протяжный, полный укора стон. Тогда он чуть не поседел от ужаса, решив, что покойник ожил. Сейчас это воспоминание вызывало лишь лёгкую усмешку. Никаких призраков, говорил он себе. Только биохимия, анатомия и причинно-следственные связи.

Сегодня именно эти связи нарушились.

Сегодня в его распоряжении было тело, которое не вписывалось в привычную картину мира.

Покойная поступила сутки назад. Мария Сергеевна Некрасова, тридцати двух лет. Согласно сопроводительным документам из отделения интенсивной терапии, смерть наступила вследствие острой сердечно-лёгочной недостаточности. Что её вызвало, врачи понять не успели. Пациентка поступила на «скорой» в состоянии сильнейшего нервного перевозбуждения, сменявшегося приступами судорожного веселья. У неё заподозрили острую фазу шизофрении или какую-то редкую нейроинфекцию. Через час она умерла на руках у реаниматологов. Умерла, захлёбываясь хохотом.

Русаков читал историю болезни дважды. Молодая женщина, успешный архитектор. Никаких психических отклонений в анамнезе, никаких наркотиков. Спокойная, рассудительная, спортивная. За день до смерти жаловалась на странную эйфорию и покалывание в кончиках пальцев, потом начала улыбаться без причины. Ночью смех перешёл в истерику. Муж, перепуганный её состоянием — она то хохотала, сгибаясь пополам, то начинала рыдать от ужаса, умоляя остановить это, — вызвал неотложку. В машине женщина выгнулась дугой, и её лицо застыло в такой широкой, гротескной улыбке, что фельдшер, видавший всякое, непроизвольно отшатнулся. Вены на шее вздулись, язык запал, зрачки сузились в точки. Агония была короткой, но чудовищной. Умерла она с выражением чистого, незамутнённого восторга на лице.

Именно это выражение и не давало Русакову покоя.

Он стоял у секционного стола, рассеянно поглаживая пальцами в латексных перчатках рукоять большого секционного ножа. Тело уже было подготовлено: обмыто, уложено на холодную нержавеющую сталь, под спину подведён деревянный подголовник-брусок. Свет ярких бестеневых ламп заливал кожу мертвеца, придавая ей оттенок старой слоновой кости. Но дело было в лице. Мышцы, отвечающие за смех, — скуловые, мышца гордецов, круговая мышца рта — находились в состоянии трупного окоченения. Однако это было не просто окоченение.

Обычно Rigor mortis («трупное окоченение», — машинально перевёл он про себя, тут же одёрнув себя за эту привычку к латыни) достигает пика к суткам, фиксируя то выражение, что было в момент расслабления мышц. Если человек умер спокойно, лицо разглаживается. Если в муках — застывает маска боли. У Некрасовой было иначе. Казалось, в момент смерти некто невидимый запустил пальцы под кожу её щёк и насильно растянул их в стороны.

Углы губ были вздёрнуты так высоко, что образовывались глубокие, почти клоунские складки у крыльев носа. Глаза, широко раскрытые, смотрели в потолок с выражением щенячьего обожания. Это был смех, лишённый тепла. Смех как таковой, в своей биологической, звериной сути, обнажённый и пугающий.

Русаков потёр переносицу тыльной стороной запястья, чтобы не коснуться лица перчаткой. На душе было неспокойно. Он списал это на позднее время и накопившуюся усталость. Он включил диктофон, прикреплённый к лацкану халата, и приступил к работе. Голос его звучал сухо и буднично.

— …Наружный осмотр. Тело женщины, нормостенического телосложения. Рост сто шестьдесят восемь сантиметров, вес приблизительно пятьдесят пять — шестьдесят килограммов. Кожные покровы чистые, бледные. Трупные пятна в стадии гипостаза, расположены на задней и боковых поверхностях туловища. При надавливании бледнеют медленно. Окоченение генерализованное, резко выражено во всех группах мышц, кроме… — он запнулся, осторожно сжал холодное предплечье покойной, затем бедро. Мышцы были твёрдыми как дерево. — Кроме мимической мускулатуры. Отмечается несвойственная данному сроку пластичность скуловых мышц и круговой мышцы глаза.

Он наклонился ближе, почти касаясь маской бледного лба трупа. Пальцами, лёгкими, как у пианиста, он ощупал щёки Некрасовой. Ткани были податливы. Он без труда сдвинул уголок её губ вниз, и лицо на мгновение приняло нормальное, скорбное выражение. Он убрал пальцы. Медленно, словно под действием скрытых пружин, уголки рта поползли вверх, и на лице снова расцвела эта жуткая, восторженная улыбка.

Русаков отдёрнул руку.

— Крепитация в подкожной клетчатке лица не определяется, — произнёс он в диктофон, но голос его прозвучал глуше, тише. — Странный мышечный тонус. Рекомендуется гистология.

Он взял нож. По привычке, он всегда делал основной разрез по методу Летюлля — от подбородка до лобка, обходя пупок слева. Но сегодня, глядя на это смеющееся лицо, он медлил. Что-то в глубине его профессионального сознания, в той области, где опыт сливается с интуицией, сигнализировало об опасности. Андрей Ильич был старым хирургом-неудачником, который когда-то променял живых пациентов на мёртвых именно потому, что не переносил сюрпризов. Мёртвые не сюрпризничают. Но эта женщина, казалось, бросила вызов этому правилу.

«Чушь, — резко осадил он себя. — Ты устал. Просто вскрой её и забирай образцы. Не выдумывай».

Русаков глубоко вздохнул, задерживая дыхание на пару секунд, и кончиком острия сделал первый надрез под подбородком. Кожа разошлась легко, обнажая желтоватый подкожно-жировой слой. Кровь не текла. Русаков работал быстро, но аккуратно. Одно движение до лобковой кости. Затем он отсёк кожно-мышечный лоскут от рёбер, обнажая бледно-розовую дугу грудной клетки.

В этот момент тишину зала прорезал мелодичный перезвон. Русаков вздрогнул, чуть не выпустив нож. Это был его мобильный телефон, оставленный на столике с инструментами. В такой час звонить могло только одно — реанимация, где кому-то стало плохо, и теперь лечащему врачу срочно потребовалась консультация патолога по телефону. Или, что хуже, смерть на операционном столе, требующая немедленного вскрытия для судебно-медицинской экспертизы.

Он выругался сквозь зубы, швырнул нож в лоток и, стаскивая перчатки, подошёл к столу. На экране высветилось: «Игнат. Коллега».

Игнат Семёнович Воронов был его старинным приятелем, судмедэкспертом из областного бюро. Человеком, лишённым всякого чувства субординации и режима дня.

— Слушай, Игнат, если ты опять хочешь обсудить рыбалку…

— Ты ещё на работе? — голос в трубке звучал странно, без привычной хрипловатой насмешки. Воронов был серьёзен, что с ним случалось крайне редко.

— Где мне ещё быть в три часа ночи, — буркнул Русаков, косясь на тело на столе. При резком освещении разрез на груди казался чёрной расщелиной.

— Ты один?

— Абсолютно. Компанию мне составляет только молодая дама с весьма своеобразным чувством юмора, — Русаков позволил себе мрачную профессиональную шутку. — Лежит тут, улыбается во весь рот.

В трубке повисло молчание. Слышно было только дыхание Воронова.

— У неё смех застыл на лице? — спросил он наконец.

Рука Руcакова, державшая телефон, напряглась.

— С чего ты взял?

— Ответь. Да или нет.

— Да. Судорожное сокращение мимических мышц. В анамнезе — немотивированная эйфория перед смертью. А в чём, собственно, дело? Ты мне звонишь ночью, чтобы поиграть в загадки? Откуда ты знаешь про неё?

— Андрей, я не знаю про неё, — голос Воронова стал ниже, почти шёпотом. — Я знаю про свою. У меня в холодильнике третий такой случай за неделю. И я только что закончил вскрытие последнего. И я нашёл кое-что.

Русаков молчал, ожидая продолжения. Он чувствовал, как привычный, удобный мир рациональной науки начинает трещать по швам.

— Ты знаешь, что я не склонен к мистике, — продолжал Воронов. — Но это… это физически невозможно. У всех троих — одинаковая картина. Смех перед смертью. Асфиксия на фоне гипервозбуждения. И причина смерти не в отёке лёгких, как я думал сначала, и не в сердце.

— А в чём?

— В новом органе, — отрезал Воронов. — Или том, что я могу назвать только так. Я звоню предупредить. Будь осторожен. Если увидишь то же самое, не трогай это голыми руками.

— Какой, к чёрту, орган? Игнат, ты пьян? Или нанюхался формалина? У человека не может взяться новый орган просто так! Это оксиморон. Что это — опухоль? Киста? Тератома?

— Это похоже на железу, — Воронов говорил так, будто сам не верит своим словам. — Маленькая, плотная, глубоко в тканях шеи, за пищеводом. Вплотную прилегает к каротидному тельцу, но это не оно. Это совершенно иная структура. Губчатого строения, зеленоватая. И она была активна на момент смерти. Я вскрыл одного парня, двадцатипятилетнего качка. Умер в спортзале. Смеялся так, что порвал себе губы. Так вот, когда я дотронулся до этой штуковины, на моих глазах она… ну, спазмировалась. Выдавила из себя каплю секрета.

Русаков слушал, и холодок, зародившийся где-то у основания черепа, медленно полз вниз по позвоночнику. Секрет? Железа? Он бросил взгляд на Марию Некрасову. Она лежала, распятая на стальном столе, с разверстой грудью, и продолжала улыбаться в потолок, будто слушала этот разговор и находила его невероятно забавным.

Взгляд Андрея Ильича упал на шею трупа. Гортань, щитовидный хрящ… Он ещё не добрался до органокомплекса шеи.

— Я должен закончить вскрытие, — произнёс он глухо. — Завтра встретимся и обсудим. Привезёшь свои препараты.

— Андрей, не дури, — в голосе Воронова зазвенела сталь. — Ты меня знаешь. Я бы не стал звонить из-за безобидной опухоли. Тут что-то нечисто. Я уже навёл справки. Случаи учащаются. Вспышки в разных районах города. Санитары с младшим медперсоналом уже между собой называют это «маской веселья». Ты тот ещё скептик, но ты мой друг. Если решишься лезть дальше, хотя бы надень двойные перчатки и очки. И маску не снимай. Ни в коем случае не снимай маску.

— Ты думаешь, это заразно? — Русаков снова посмотрел на беззащитное тело.

— Я ничего не думаю. Я анализирую. Все трое заболели без видимых причин, в разное время, в разных местах. Но патогенез идентичен. Что-то заставляет организм вырабатывать этот орган, а уже тот убивает их смехом. Пока я не могу сказать, в чём вектор передачи. Просто… будь внимателен. И кстати… — Воронов помедлил. — Перед тем как заметить эту штуку, я тоже чувствовал лёгкое головокружение и беспричинное желание улыбнуться.

В трубке раздались короткие гудки.

Русаков медленно опустил телефон на стол. Тишина в зале теперь не казалась умиротворяющей. Она была настороженной, звенящей. Он услышал, как в вентиляции что-то щёлкнуло, и вздрогнул. Взяв себя в руки, он натянул свежие перчатки, на этот раз действительно двойные, и плотнее прижал маску к лицу. Очки он носил всегда, но сейчас проверил, насколько плотно сидит оправа.

«Не трогай это голыми руками».

Он вернулся к телу. Стандартная процедура предписывала извлечение органокомплекса по методу Шора — единым блоком от языка до прямой кишки. Но сейчас стандарты рушились. Он решил начать с изолированного исследования шеи.

Скальпель в его руке дрогнул лишь на секунду. Русаков сделал поперечный надрез по верхнему краю грудины и вертикальные по бокам шеи, отсекая лоскуты кожи. Затем, действуя препаровальными ножницами, он обнажил кивательные и грудино-подъязычные мышцы, раздвинул их в стороны.

Вот она, щитовидная железа. Обычная, дольчатая. Перешеек. Трахея. Сосудисто-нервный пучок справа. Он препарировал глубже, за пищевод. Сердце его колотилось где-то в горле.

Сначала он ничего не заметил. Слой рыхлой клетчатки. Но пальцы, ощупывающие ткани, вдруг наткнулись на нечто инородное. Это было похоже на узелок. Плотный, скользкий, размером с мелкую фасолину.

Работая только кончиками ножниц и пинцетом, он медленно и методично высвободил образование из окружающих тканей. Оно лежало кзади от правой доли щитовидной железы, притаившись в глубоком мышечном ложе, словно уродливый паразит. И оно было зелёным.

Русаков замер.

Цвет был не похож на желчь, не похож на гной. Скорее, на цвет хлорофилла, на молодую, ядовитую весеннюю зелень. Он осторожно отделил образование, перерезав питающие микрососуды. Оно тут же оказалось в чашке Петри, которую он предусмотрительно поставил рядом.

Он поднёс чашку под яркий свет лампы.

Это действительно была железа, или, по крайней мере, железистоподобное новообразование с чёткой капсулой. От неё отходил короткий, слепо заканчивающийся проток. Поверхность была дольчатой, но сами дольки были мельче и многочисленнее, чем у обычных желёз. Создавалось впечатление какой-то сложной, губчатой архитектуры. И самое главное — она была влажной. На внутренней стенке капсулы, куда он перерезал проток, блестела микроскопическая капля прозрачной жидкости.

«Выдавила из себя каплю секрета», — вспомнил он слова Воронова.

Рука с пинцетом зависла в воздухе. В голове проносились десятки гистологических предположений. Эктопия слюнной железы? Хемодектома? Аберрантный зоб? Но оттенок! Откуда такой зелёный цвет? Медь? Вероятно, высокое содержание меди в секрете? Или что-то иное?

Он аккуратно поместил чашку Петри на столик, накрыв её сверху другой, чтобы ограничить доступ воздуха, хотя вряд ли это имело значение для уже умершего органа.

Он пытался успокоиться. В конце концов, это просто материал для исследования. Уникальный, невиданный, но материал. Завтра он зальёт его в парафин, сделает срезы на микротоме, окрасит гематоксилин-эозином, и тайна раскроется. Опухоль. Это просто опухоль.

Но тут он взглянул на лицо покойной. Ему показалось, или выражение беззвучного смеха стало шире? Он готов был поклясться, что уголки губ приподнялись ещё на миллиметр, обнажив белые влажные зубы. Может быть, окоченение мышц нарастает? Или это игра света?

А потом он услышал звук.

Тихий, влажный хлопок. Как будто лопнул крошечный пузырёк воздуха.

Звук шёл из чашки Петри.

Русаков резко развернулся.

Капля секрета на срезе протока больше не была микроскопической. Железистая ткань в чашке сокращалась, словно выброшенная на берег медуза, и из повреждённого протока вытекала зеленоватая, слегка вязкая жидкость. Она скапливалась на дне чашки, источая едва заметный запах. Не химический, нет. Сладковато-пряный, удушливый аромат, похожий на запах раздавленных лесных клопов или каких-то экзотических цветов.

И почти мгновенно Русаков почувствовал это.

Лёгкое, едва уловимое покалывание в кончиках пальцев. Точно такое же, как было описано в карте Марии Некрасовой. И, что было самым страшным, — внезапный, ничем не обоснованный прилив тепла в груди, волна беспричинной радости, подкатившая к горлу. Ему вдруг стало легко. Чудовищно, кощунственно легко. Захотелось улыбнуться. Мышцы щёк сами собой начали сокращаться, и он физически ощутил, как его собственные скулы ползут вверх.

Ужас, пронзивший его мозг, был сильнее накатывающего химического счастья. Усилием воли, таким колоссальным, что перед глазами вспыхнули багровые круги, он подавил рвущийся из горла смешок. Он понял, почти с хрустом опуская уголки рта вниз, что аэрозоль! Жидкость испаряется, и летучие фракции уже в воздухе.

— Чёрт! — заорал он, срывая с себя старую маску и на ощупь хватая с полки противогаз, который по старой, ещё армейской привычке всегда держал заряженным на случай работы с особо разлагающимися телами.

Резина обожгла лицо. Он судорожно затянул ремни, вдохнул очищенный воздух. Стекло противогаза запотело. Трясущимися руками он нашарил на поясе пластиковый зажим и, действуя одним герметичным пакетом, как сачком, накрыл чашку Петри. Затем, перевернув её, он услышал, как жидкое содержимое размазалось по стеклу. Он замотал всё это в несколько слоёв плёнки и только после этого решился стянуть противогаз.

Вентиляция гудела. Запах выветривался, но на языке оставалось мерзкое сладковатое послевкусие.

Он стоял, опираясь дрожащими руками на холодный край раковины, и смотрел на своё отражение в хромированном смесителе. Лицо было серым, под глазами пролегли тени, но на губах всё ещё блуждали остаточные тени той улыбки, которую он почти не смог контролировать.

«Поздравляю, Андрей Ильич, — пронеслась в голове истерическая мысль. — Ты только что заразился неизвестной болезнью, вызывающей весёлый летальный исход».

Он посмотрел на труп Марии Некрасовой. Теперь её улыбка не казалась ему просто игрой мышц. Теперь он видел в ней послание. Насмешку.

Он подошёл к столу. Исследование нужно было продолжать. Не потому, что таков протокол, а потому что теперь это был вопрос его собственного выживания. Он должен узнать, что это за орган, как он действует, и существует ли способ остановить его.

Он взял ампутационный нож и глубоко вздохнул.

Надо было искать ответы в мёртвой плоти. Препарировать тайну, слой за слоем. И у него было не так много времени. Ощущение щекотки в носу и подступающего к гортани беспричинного счастья никуда не исчезло. Болезнь уже начала свой пир.

И она была прекрасна в своей разрушительной силе.

Он больше не медлил. Он вонзил нож в плоть, но теперь его целью была не рутинная работа. Теперь он вёл раскопки в поисках собственного проклятия. Тело на столе было картой сокровищ, где вместо золота была смерть. И ключ к разгадке, возможно, всё ещё скрывался где-то здесь, в глубине смеющейся женщины, которая уже переступила порог небытия, но продолжала издеваться над его материализмом.

А за окном ночь слушала тишину, в которой рождался новый, нечеловеческий хор. Где-то далеко, в другом районе города, в реанимации другой больницы, медсестра с ужасом отшатнулась от постели пожилого профессора. Тот внезапно сел на кровати, глаза его горели восторгом, и он захохотал — громко, на одной ноте, не закрывая рта, пока из его горла не начала хлестать алая кровь.

Эпидемия смеха набирала обороты. Но здесь, в освещённом подвале, одинокий врач с уже заражённой кровью разрезал сухожилия и нервы, пытаясь найти источник кошмара, который уже поселился внутри него самого. Он искал орган, порождающий веселье. И не знал, что станет его новым носителем.

Глава 2. Голоса в прозекторской

Часы на стене продолжали свой бесстрастный отсчёт, но для Андрея Ильича Русакова время перестало быть линейным. Оно свернулось в тугую, пульсирующую спираль, сжалось до размеров одной-единственной минуты, за которую его жизнь бесповоротно переломилась. Минуты, когда он, склонившись над разверстым телом Марии Некрасовой, вдохнул нечто, вырвавшееся наружу из адской зелёной железы.

Он сидел в своём кабинете, смежной комнатушке, отделённой от секционного зала стеклянной перегородкой. Здесь царил привычный рабочий беспорядок: стопки старых гистологических журналов, засохшие авторучки в банке из-под растворимого кофе, микроскоп, накрытый пыльным чехлом. Раньше этот кабинет был его убежищем. Сейчас он казался западнёй. Герметично упакованная чашка Петри со смертоносным содержимым стояла на краю стола, словно неразорвавшийся снаряд.

Русаков сидел неподвижно, прислушиваясь к себе. Это было особое, изощрённое самонаблюдение, доступное лишь врачу, понимающему физиологию на уровне клеток. Он сосредоточился на внутреннем ландшафте собственного тела.

Покалывание в кончиках пальцев, которое он ощутил сразу после контакта, не прошло. Оно видоизменилось. Теперь это было не просто онемение, а лёгкая, щекочущая вибрация, словно под ногтевые пластины забрались крошечные пузырьки газа и теперь весело лопались, раздражая нервные окончания. Во рту стоял странный привкус. Не металлический, не горький, а скорее… никакой. Привкус абсолютной, дистиллированной пустоты, которая начисто смывала все остальные вкусы. Русаков облизал пересохшие губы. Ничего. Язык превратился в кусок безжизненной ткани.

Но страшнее всего были не физические ощущения. Страшнее была та, вторая волна, которая накатывала из глубин подсознания. Волна беспричинного, глупого, щенячьего счастья. Она нарастала исподволь, как прилив. Андрей Ильич вдруг ловил себя на том, что вспоминает какую-то чепуху: старый анекдот, услышанный в студенчестве; упавшего в лужу кота, виденного в новостях; и от этих воспоминаний уголки его губ сами собой начинали ползти вверх. Ему приходилось колоссальным усилием воли возвращать лицо в нормальное положение. Это походило на борьбу с мощным наркотическим опьянением, только разум при этом оставался кристально чистым и с ужасом наблюдал за предательским бунтом собственного тела.

«Надо думать, — приказал он себе. — Думать логически. Ты патологоанатом. Ты учёный. Разложи всё по полочкам».

Фаза первая: контакт. Железа, выделяющая секрет. Секрет, содержащий летучие фракции. Попадание на слизистую дыхательных путей. Инкубационный период — нулевой. Симптомы начались мгновенно. Что это может быть? Вирус? Невозможно. Ни один вирус не размножается и не даёт симптоматику за секунды. Бактериальный токсин? Возможно. Экзотоксин, обладающий нейротропным действием. Ботулотоксин вызывает паралич, столбнячный — судороги. А этот, значит, вызывает эйфорию и смех. Но откуда берётся сама железа? Организм не может вырастить новый орган за несколько часов или дней. Это противоречит всем законам биологии.

Это был тупик. Рассудок Русакова, привыкший оперировать фактами, упирался в глухую стену. Перед ним лежали факты, факты были чудовищны, и из них следовал вывод: либо он сошёл с ума, либо столкнулся с чем-то принципиально новым, не вписывающимся в современную медицинскую парадигму.

Он посмотрел на свои руки. Под ногтями, вокруг припухших лунок, ему почудился слабый зеленоватый оттенок. Иллюзия? Пигментация? Он не был уверен.

В этот момент тишину кабинета разорвал резкий телефонный звонок. На сей раз это был внутренний больничный номер. Он вздрогнул так, что едва не смахнул со стола чашку Петри.

— Русаков слушает, — голос его прозвучал хрипло, надтреснуто.

— Андрей Ильич, это Филимонов из приёмного, — голос дежурного врача был взвинченным, срывающимся на фальцет. — Вы нам срочно нужны! У нас тут… господи, у нас тут трое! Их привезли только что. С Покровской набережной. Какая-то вечеринка, может, массовое отравление, мы не понимаем! Они все смеются! Они не могут остановиться!

Внутри у Русакова всё оборвалось. Трое. Речь шла уже не о единичных случаях.

— Везите в подвал, в секционный зал, — произнёс он и сам удивился своему спокойствию. — Сразу в подвал. Живых. В обход реанимации.

— Андрей Ильич, но они же живые! Им в токсикологию надо, может, антидотами…

— Вы не поняли, — Русаков почти прорычал в трубку. — У них нет антидотов. У них уже нет шансов. Я знаю, о чём говорю. Везите их ко мне, если хотите хоть кого-то спасти в перспективе. И наденьте маски! Все, кто с ними контактирует, — полную защиту. Респираторы, очки. Это приказ.

Он бросил трубку, не дожидаясь ответа. Встал, и мир на мгновение покачнулся перед глазами. Вестибулярный аппарат тоже давал сбои. Русаков опёрся о край стола, пережидая головокружение. Перед глазами плыли радужные круги. Ему показалось, что в этих кругах мелькает лицо Марии Некрасовой — той, из секционного зала. Она смотрела на него из темноты его собственных зрачков и улыбалась.

«Начинаются галлюцинации, — машинально отметил он. — Поражение центральной нервной системы прогрессирует».

Он вернулся в секционный зал. Тело Марии всё ещё лежало на столе, накрытое простынёй. Вскрытие он так и не закончил. Его ждали рутинные дела: извлечение органокомплекса, взятие образцов для гистологии. Но рутина умерла. Теперь это была передовая. Его личная война.

Он не стал ждать, пока привезут новых пациентов. У него была своя работа. Он развернул стерильный хирургический набор, затянул потуже завязки нового респиратора, сменил перчатки, хотя руки его дрожали всё сильнее. Стекло его защитных очков быстро запотевало.

Он снял с лица простыню. Мария продолжала скалиться в потолок. Казалось, её позабавила вся эта ситуация. Русаков взял скальпель.

— Ну что, голубушка, — прошептал он, не узнавая свой голос. — Давай-ка посмотрим, что ещё ты от меня скрываешь.

Он действовал строго по анатомическим ориентирам, но теперь его нож вёл не холодный профессионализм, а отчаянная надежда найти ответ. Если железа была в шее, то, вероятно, её метастазы или дочерние узлы могли быть и в других частях тела. Лимфатическая система была первым подозреваемым. Он тщательно, миллиметр за миллиметром, исследовал подмышечные впадины, паховую область. Он взял образцы всех групп лимфатических узлов, маркируя их и раскладывая по контейнерам. Затем перешёл к грудной клетке.

Он отсёк рёберные хрящи, с хрустом перекусил ключицы специальными ножницами и извлёк грудину. Лёгкие спавшиеся, бледно-розовые. Сердце… он взял его в руку, ощущая ледяную тяжесть. Обычное. Слегка гипертрофированный левый желудочек, но ничего криминального. Перикард чист. Он сделал разрез по току крови, вскрывая полости сердца. Внутри — небольшое количество тёмной жидкой крови и никаких признаков тромбоза. Смех убил её не через сердце, это было ясно с самого начала. Он убил её через мозг.

Перейдя к брюшной полости, он осматривал внутренние органы с удвоенным вниманием. Печень, селезёнка, поджелудочная, кишечник — всё было в пределах возрастной нормы, лишь с незначительными признаками застоя. Но когда он дошёл до надпочечников, его руки остановились.

Надпочечники — маленькие пирамидальные желёзки, сидящие на верхушках почек, — были главными производителями гормонов стресса. Адреналин, кортизол. Русаков ожидал увидеть их истощёнными, но реальность оказалась иной. Они были набухшими, тёмно-вишнёвого цвета, а их мозговое вещество при разрезе оказалось неестественно гиперплазированным, словно кто-то стимулировал их работу в сотни раз сильнее нормы. Но и это было не самым страшным.

Страшное он нашёл глубже.

Позади брюшины, в области солнечного сплетения, в толще нервных ганглиев, он обнаружил ещё одну структуру. Она была меньше той, что располагалась на шее. Совсем крошечная, размером с рисовое зерно, но такого же характерного ядовито-зелёного цвета. Она буквально обвивала чревный нерв, словно гриб-паразит, прорастая в нервные волокна. Русаков бережно, стараясь не повредить, выделил её пинцетом. Из места разрыва, как и в первый раз, вытекла капля вязкого, флюоресцирующего секрета.

«Значит, это не просто единичная железа, — мысли его лихорадочно заплясали. — Это система. Рассредоточенная эндокринная система. Она выбирает места наибольшего скопления нервных узлов и… и приказывает им. Но кто её построил?»

Ответ лежал за гранью его понимания. Он чувствовал, что стоит на пороге открытия, которое перевернёт всю медицину, но это открытие жгло ему руки. Он положил второй образец в отдельный контейнер и герметично запечатал его.

Теперь — голова. Самое сложное и самое потенциально опасное.

Русаков подошёл к изголовью стола. Блестящая коронка секционного пиления черепа была подготовлена заранее. Он взял обычный хирургический нож и сделал разрез от одного уха до другого через темя, отсепарировал кожные лоскуты вперёд и назад, обнажая свод черепа. Затем настал черёд механической пилы. Вжикнул двигатель, и в воздух полетели костные опилки. Запах жжёной кости смешался с привычной химией зала. Работа была грязной, но привычной.

Он снял крышку черепа и отложил её в сторону. Перед ним открылся головной мозг, окутанный паутиной мозговых оболочек. На первый взгляд, никакой зелени здесь не было. Мозг казался обычным, разве что слегка отёчным. Извилины были сглажены, борозды сужены, что соответствовало клинической картине отёка.

Но Русакову нужна была не кора. Ему нужен был лимбический мозг — глубинные структуры, отвечающие за эмоции. Он методично, следуя анатомическому атласу в своей памяти, начал делать горизонтальные срезы вещества мозга, продвигаясь всё глубже.

Таламус. Гипоталамус. Миндалевидное тело. Вот оно, средоточие страха и агрессии. Миндалевидное тело было деформировано. Оно больше не напоминало миндаль. Оно напоминало маленькую, раздутую оливку, всю пронизанную тончайшими нитями. Нити были зеленоватыми. Они уходили куда-то ещё глубже, в самую сердцевину мозга.

Он продолжал препарировать, почти не дыша, забыв о собственной безопасности. Пинцетом он раздвигал тонкие проводящие пути, пока не добрался до эпифиза. Шишковидная железа, «третий глаз», самая мистическая и малоизученная часть человеческого мозга, обычно серовато-красная и зернистая, сейчас напоминала… жемчужину. Она была идеально круглой, гладкой, и светилась мягким изумрудным светом, который пульсировал, словно в такт какому-то далёкому ритму.

Русаков замер, потрясённый этим зрелищем. Свечение. Настоящее биологическое свечение в мёртвом мозге. Это было невозможно. Это противоречило закону сохранения энергии. Но это происходило прямо сейчас, перед его глазами.

Он вдруг осознал, что в зале стало очень тихо. Слишком тихо. Гул вентиляции стих. Мерное капанье из крана прекратилось. И в этой абсолютной, вакуумной тишине он услышал его.

Шёпот.

Сначала ему показалось, что это просто шум в ушах, следствие начинающегося отёка мозга или скачка давления. Но шёпот становился громче, различимее. Он доносился отовсюду и ниоткуда одновременно. Это был многоголосый хор, состоящий из десятков, сотен едва слышных голосов. Голоса были радостны. Они перебивали друг друга, захлёбывались от восторга, и их ликующий шёпот сливался в единую, завораживающую мантру:

— …сейчас… сейчас ты всё увидишь… сейчас станет так весело… так смешно… иди… иди к нам…

Русаков резко выпрямился, отшатнувшись от стола. Скальпель со звоном упал на кафельный пол. Шёпот не исчез. Напротив, он стал громче, обрёл направленность. Казалось, он исходит от стен, от вытяжного шкафа, от металлического лотка с инструментами.

— Кто здесь? — выкрикнул он, но его голос прозвучал глухо, словно сквозь слой ваты.

— …мы здесь… мы всегда были здесь… в каждом… в тебе… дай нам выйти… дай нам посмеяться…

Русаков сорвал с лица респиратор, но это не помогло. Голоса не шли извне. Они звучали внутри его собственной черепной коробки. Он понял это с леденящей ясностью. Это не слуховые галлюцинации в классическом понимании. Это была прямая стимуляция слуховой коры, вызванная чем-то, что уже проникло в его мозг.

Он судорожно схватился за голову. Ему казалось, что под пальцами, под его собственным скальпом, что-то шевелится. Медленно, мягко, словно червь в сырой земле.

— Прекратите! — зарычал он.

И голоса послушались. Они стихли не сразу, а как бы рассыпались на множество удаляющихся смешков. Последнее, что он услышал, было почти интимным шёпотом у самого уха:

— Ты уже наш, доктор. Просто дождись утра.

В этот момент дверь секционного зала с грохотом распахнулась. На пороге стояли двое санитаров с носилками. На носилках, пристёгнутая ремнями, извивалась женщина в разорванном вечернем платье. Её накрашенные губы были растянуты в жуткой пародии на улыбку, из горла вырывался не смех даже, а какой-то механический, лающий кашель, похожий на звук заводящегося мотора.

— Андрей Ильич! — крикнул один из санитаров. — Мы привезли, как вы сказали. Там ещё двое. Дежурный врач рвёт и мечет, говорит, вы спятили — живых в морг везти. Что нам делать?

Русаков посмотрел на них. Их лица были бледны от страха. Они не были врачами, они были простыми работниками, привыкшими к запаху смерти. Но сейчас они выглядели как дети, застигнутые грозой. В их глазах читался немой вопрос: «Доктор, что происходит?»

Он понял, что должен взять себя в руки. Паника была непозволительной роскошью. Если он сломается сейчас, они погибнут все.

— Заносите их в препараторскую, — приказал он, стараясь, чтобы его голос звучал твёрдо. — Всех троих. Кладите на свободные столы. И уходите. Немедленно. Я сам.

Санитары, явно обрадованные возможностью сбежать, быстро перетащили трёх пациентов в соседнее помещение, которое обычно использовалось для хранения трупов перед выдачей родственникам. Сейчас это был импровизированный изолятор. Двое мужчин и одна женщина. Все молодые, все в дорогой одежде, очевидно, с той самой вечеринки на Покровской набережной.

Один из мужчин был в сознании. Он лежал на боку, свернувшись калачиком, и непрерывно хихикал, утирая слёзы, текущие из широко раскрытых глаз.

— Помогите… — прохрипел он между приступами смеха. — Я не могу дышать… Пожалуйста, остановите это… Мне страшно… О, как же мне смешно…

Это была самая чудовищная картина из всех, что видел Русаков. Человек, одновременно умоляющий о помощи и заходящийся от хохота. Смех и ужас сплелись в нём воедино, создавая гримасу, на которую человеческое лицо не должно быть способно.

Русаков склонился над ним. Он видел, что вены на висках вздулись, готовые лопнуть в любую секунду. Кровоизлияние в мозг было неизбежно. Но пока человек был жив, он был носителем. Источником информации.

— Как это началось? — спросил Русаков, стараясь не вдыхать воздух рядом с пациентом слишком глубоко. — Что вы пили? Чем дышали? Вы должны вспомнить!

— Ничего… — простонал мужчина, и его рот снова растянулся в непроизвольном спазме смеха, обнажая дёсны. — Просто… коктейль… обычный. А потом… там был этот музыкант… он играл на странной флейте…

— Флейте? — Русаков замер.

— Я не знаю… он вышел в центр зала… он был одет во всё зелёное… и начал играть. А потом все засмеялись. Сначала один, потом другой. Это было как пожар. Это было смешно! — он вдруг заорал, изгибаясь дугой. — Боже, как смешно! Его музыка! Она до сих пор звучит у меня в голове! Она такая прекрасная! Послушайте! Послушайте же!

Русаков не слышал никакой музыки. Только безумный, затихающий хохот, который перешёл в тихое бульканье. Мужчина затих, его глаза, всё ещё открытые, остекленели, но на губах застыла блаженная улыбка. Один из трёх был мёртв.

Русаков отступил на шаг и тяжело опустился на стул. Флейта? Зелёный музыкант? Это звучало как бред воспалённого воображения. Но он уже не мог игнорировать факты. Реальность вокруг него расползалась по швам, и в эти прорехи лезло нечто древнее, иррациональное, не имеющее названия в его учебниках.

Он подумал об эпифизе, светящемся во тьме черепа Марии. «Третий глаз». Декарт называл его «седалищем души». В индуистской традиции — это чакра, точка связи с космосом. Что, если это вовсе не метафора? Что, если чужеродный орган просто активирует то, что всегда дремало в человеке? Открывает дверь, которую лучше бы оставить закрытой?

Его собственный мозг всё ещё был полон шёпота, но теперь он различал в этом шёпоте и музыку. Да, теперь он тоже её слышал. Тонкую, звенящую мелодию, похожую на звук стеклянной гармоники. От неё мысли становились вязкими, а настроение — приподнято-беспечным.

Русаков понял, что у него осталось очень мало времени. Он подошёл к телефону и снова набрал номер Игната Воронова. На этот раз трубку сняли не сразу.

— Игнат, — сказал он, не здороваясь. — Ты был прав. Полностью. И я, кажется, уже заражён.

— Ты один? — голос Воронова был глух, словно он говорил из какого-то подвала или бункера.

— В моём морге уже четверо трупов и двое умирающих. И это только здесь. В городе, судя по звонкам, началась вспышка. Это не вирус, Игнат. Это что-то совсем другое.

— Я знаю, — Воронов помолчал. — Андрей, есть кое-что, что я не сказал тебе по телефону. Я не просто нашёл эту железу. Я попытался её изучить под микроскопом. И знаешь, что показала гистология?

— Говори.

— Это не человеческая ткань, Эндрю. Она даже не животная, если уж на то пошло. Клеточная стенка содержит соединения, близкие к хитину. Понимаешь? Это грибок. Или нечто, имеющее свойства гриба и растения одновременно. При этом ДНК… вернее, той структуры, что выполняет её функцию… её нуклеотидные последовательности образуют узоры. Андрей, это хроматическая фрактальная структура. Она обладает разумной архитектурой. Это не мутация. Это — конструкция. Ты понимаешь, о чём я? Кто-то или что-то конструирует этот орган внутри нас.

Рукава халата под мышками у Русакова насквозь промокли от холодного пота. Он чувствовал, как где-то в глубине его шеи, за пищеводом, в том самом месте, где он вырезал железу у Некрасовой, зарождается тупая, но настойчивая боль.

— Что предлагаешь делать? — спросил он хрипло.

— Есть одна легенда, — заговорил Воронов после долгой паузы. — Я поднял старые архивы. Не медицинские, конечно. Этнографические. В семнадцатом веке один миссионер описывал похожую вспышку в глухом монастыре под Архангельском. Тогда монахи начали смеяться без остановки. Они смеялись, пока не падали замертво. Выжившие говорили, что они «узрели ангелов». Но нашёлся один старый знахарь, который утверждал, что это не ангелы, а «щепетун-трава» расцвела в их душах.

— Щепетун-трава? Это ещё что за ботаника?

— В дохристианских поверьях, — продолжил Воронов, — это паразитическая сущность, которая селится в человеческом теле и по мере роста дарит жертве экстатическое счастье, питаясь её страхом и болью. Своеобразный сплав растения, гриба и духа. Говорили, что убить её можно только пока она «не проросла к смеховой жиле». У тебя болит горло?

— Болит, — признался Русаков.

— Плохо. Очень плохо. «Смеховая жила» — это, вероятно, блуждающий нерв. Если она доберётся до ствола мозга, ты станешь не просто носителем. Ты станешь ретранслятором. Ты начнёшь распространять споры. Как тот музыкант, о котором ты говоришь.

Русаков закрыл глаза. Он представил себе сложную, древовидную структуру, растущую внутри него, оплетающую его кровеносные сосуды и нервные стволы. Чужая жизнь, пьющая его душу и оставляющая взамен лишь пену безумного веселья.

— Есть способ? — повторил он.

— Я наведу справки. Ты пока держись. И ни в коем случае не смейся. Если ты засмеёшься хоть раз от души, процесс ускорится. Ты должен подавлять эмоции. Будь машиной, Андрей.

— Это я умею, — горько усмехнулся Русаков. — Я двадцать лет был машиной.

Он повесил трубку, и в тот же миг дверь из препараторской с грохотом распахнулась. Один из умирающих, тот, что казался без сознания, внезапно сел на каталке. Это был плотный мужчина в дорогом костюме, который теперь был порван в клочья. Его лицо посинело от недостатка кислорода, но глаза сияли неземным светом. Он смотрел на Русакова и улыбался самой доброй, самой обезоруживающей улыбкой на свете.

— Доктор, — произнёс он голосом, который эхом отразился от кафельных стен. Голос не был человеческим. В нём звенели обертоны, словно говорил не один человек, а целый хор. — Зачем вам бояться? Это всего лишь счастье. Вы всю жизнь искали смысл. Вы всю жизнь искали покой. Вот он. Сделайте шаг. Посмейтесь с нами. Посмейтесь над собой, над смертью, над этой жалкой вознёй с микроскопами. Мы предлагаем вам веселье, длящееся вечность.

Русаков смотрел на это существо, бывшее когда-то человеком, и не мог произнести ни слова. Голоса в его голове вторили каждому слову этого страшного пророка, усиливались, старались заглушить последние проблески рассудка.

Его рука непроизвольно дёрнулась. Ему безумно захотелось сорвать с себя маску, вдохнуть полной грудью воздух, пропитанный спорами, и присоединиться к этому всеобщему, космическому карнавалу плоти. Это было так просто.

Но он был врачом. Он давал клятву. Пусть его пациенты были мёртвыми, они всё ещё зависели от него. Он должен был понять. Должен был остановить. Не из героизма, а из чистого, холодного научного любопытства, которое, как ни странно, оказалось сильнее инстинкта самосохранения.

— Нет, — твёрдо сказал он, глядя в светящиеся глаза своего пациента. — Я ещё не закончил вскрытие.

Он развернулся к столу, где лежала Некрасова, и решительно взял в руки скальпель.

За его спиной одержимый расхохотался в голос, но смех этот был лишён веселья. Это был скрежет зубов, смех разочарованной в своём могуществе бездны.

Русаков же, стиснув зубы так, что на скулах вздулись желваки, продолжал работать. Ему нужно было изучить мозг. Полностью. Слой за слоем. Потому что теперь он точно знал: там, в глубинах серого вещества, таится ключ к управлению этой дьявольской симфонией. И он найдёт его, даже если ему придётся препарировать свой собственный разум.

Битва за человеческую душу, которая шла в этом холодном подвале, только начиналась. Эпифиз на препаративном столике пульсировал всё чаще, разбрасывая по кафелю зеленоватые искры. Где-то наверху, в жилых кварталах, один за другим гасли окна, и из них рвался наружу многоголосый хохот, возвещающий о конце прежнего мира. Мир погружался в пучину неконтролируемого веселья, и только один уставший, заражённый патологоанатом стоял на пути этой лавины, вооружившись лишь скальпелем и отчаянием. Его личная анатомия смеха только начинала раскрывать перед ним свои зловещие тайны.

Глава 3. Свидетельства из склепа

Секундная стрелка настенных часов двигалась рывками, словно спотыкалась о невидимые преграды. Андрей Ильич Русаков сидел за своим рабочим столом в прозекторской, обхватив голову руками, и смотрел на запотевшее стекло микроскопа. Перед ним лежал блокнот, исписанный торопливым, скачущим почерком. Страницы были усеяны схемами, вопросами, жирно подчёркнутыми словами. «Эпифиз?», «Солнечное сплетение?», «Каротидное тельце?» — значилось на одной. «Хитин? Целлюлоза? Химера?» — на другой. И поверх всего, размашисто, красным маркером, которым он обычно подписывал банки с биоптатами: «СМЕХ — ЭТО НЕ ЭМОЦИЯ. ЭТО ФУНКЦИЯ».

Это был единственный вывод, к которому он пришёл за последние несколько часов. Вывод, от которого кровь стыла в жилах. Смех, эта высшая форма проявления человеческой радости, низводился до уровня простого рефлекса, запускаемого чужеродным агентом. Биологический механизм, отточенный миллионами лет эволюции для социализации и выражения удовольствия, оказался взломан.

Русаков откинулся на спинку стула, и та жалобно скрипнула. Тело ныло. Боль в шее, которая сначала была тупой и ноющей, теперь стала острой, пульсирующей. Она концентрировалась в точке, расположенной примерно на уровне третьего шейного позвонка, чуть правее трахеи. Там, где у Марии Некрасовой располагалась та самая зелёная железа. Андрей Ильич точно знал, что у него её нет. Пока нет. Но что-то там уже зарождалось. Он чувствовал это с пугающей определённостью, доступной лишь тому, кто досконально изучил анатомию. Лёгкая припухлость, едва заметная под пальцами. Разрастание ткани. Строительство нового органа.

Он перевёл взгляд на препараторскую, где лежали три тела с вечеринки на Покровской набережной и остывающий труп Марии Некрасовой. Четверо. Этого было катастрофически мало для полноценной статистики, но уже достаточно, чтобы увидеть систему. У всех четверых он обнаружил одинаковые изменения в мозге и однотипные железы, различавшиеся лишь размерами и локализацией. У мужчины, умершего первым, был поражён преимущественно гипоталамус. У второго — мозжечок, отчего его агония сопровождалась ритмичными дёргающимися движениями, напоминавшими жуткий танец. У женщины, которую привезли последней, зелёная нить пронизывала кору больших полушарий, образуя причудливые узоры, похожие на вязь какого-то неведомого алфавита.

Он исследовал их всех. Он работал на пределе человеческих возможностей, забыв о сне, еде и собственной безопасности. Респиратор он больше не снимал. Перчатки менял каждый раз, когда прикасался к новому телу. Но он понимал, что эти меры предосторожности — фикция. Споры уже были в нём. Они были в воздухе, которым он дышал. Они были повсюду.

В голове, как заевшая пластинка, крутилась фраза, брошенная Игнатом Вороновым: «Ты станешь ретранслятором». Что это значит? Он начнёт светиться, как тот эпифиз? Из его рта польётся музыка, заставляющая людей смеяться до разрыва диафрагмы? Или он просто выйдет на улицу, улыбнётся прохожему, и тот заразится этой адской эйфорией?

Нужно было действовать. Нужно было найти источник. Игнат Воронов упомянул старый монастырь под Архангельском, записки миссионера, какого-то знахаря и «щепетун-траву». До Архангельска далеко, но в городе были свои архивы. Городской краеведческий музей, библиотека медицинского университета, наконец, закрытый фонд психиатрической больницы, где в девятнадцатом веке содержали пациентов с «веселящейся горячкой». Если эта зараза уже посещала человечество, должны были остаться свидетельства. И докопаться до них — его прямая обязанность.

Внезапно его размышления прервал звук, от которого даже его, привыкшего к кошмарам, сердце пропустило удар. Из препараторской раздался смех. Тихий, булькающий, но несомненный смех. Русаков резко вскочил на ноги, опрокинув стул. Этого быть не могло. Он проверил. Он самолично констатировал смерть у всех четверых. Зрачки не реагировали на свет, трупные пятна были выражены, окоченение нарастало. Они были мертвы.

Он медленно, стараясь не шуметь, подошёл к двери препараторской и приоткрыл её. Внутри горел тусклый свет. Тела лежали на каталках в тех же позах, что и раньше. Всё было на месте. Но тишина, наступившая после этого смешка, была ещё страшнее. Она была живой, настороженной. Русаков прислушался. Собственное дыхание, шум крови в ушах… и ещё что-то. Шуршание. Тонкое, как пересыпающийся песок. Оно доносилось изнутри.

Он шагнул к ближайшему телу — мужчине в рваном дорогом костюме. Его лицо всё ещё хранило следы предсмертной экзальтации, но теперь Русакову показалось, что под закрытыми веками что-то движется. Лёгкое, едва уловимое колыхание, словно там, внутри глазного яблока, извивается червь.

Андрей Ильич сглотнул. Страх — это всего лишь химическая реакция, всплеск кортизола и адреналина. Он знал это как учёный. Но как человек он чувствовал, как ледяная пятерня сжимает его внутренности. Собрав волю в кулак, он взял со столика пинцет и осторожно приподнял веко мертвеца.

То, что он увидел, заставило его отшатнуться и выронить инструмент. Глазное яблоко не было стекловидным и тусклым, каким ему полагалось быть. Оно было ярко-зелёным. Радужка, зрачок, склера — всё окрасилось в этот ядовитый изумрудный цвет, и в глубине этой зелени пульсировали крошечные золотистые точки, создававшие иллюзию бесконечной, засасывающей перспективы. Ему показалось, что он смотрит не в мёртвый глаз, а в окно, за которым простирается чужой, полный веселящегося хаоса мир.

Тело дёрнулось.

Русаков вскрикнул, отпрыгнув назад. Челюсть мертвеца приоткрылась, и из горла вырвался новый приступ беззвучного хохота. То есть звук всё же был, но он был на грани человеческого слуха — низкий, вибрирующий гул, который больше ощущался кожей, чем ушами. И этот гул резонировал с болью в шее Русакова. Его собственная зарождающаяся железа отвечала на зов.

«Они общаются, — пронеслось в голове. — Даже после смерти биологического носителя… это нечто продолжает жить и обмениваться сигналами».

Он понял, что рисковать больше нельзя. Оставлять тела здесь — значит устроить в подвале больницы инкубатор неизвестной заразы. Он схватил телефон и набрал номер главного врача. Длинные гудки. Никто не отвечал. Он набрал реанимацию — та же тишина. Приёмный покой — длинные, бесконечные гудки.

Город умирал. Вернее, он погружался в хаос, который наступает, когда все службы одновременно оказываются поражены. Русаков представил себе, что сейчас творится в верхних этажах больницы. Врачи, смеющиеся над пациентами. Медсёстры, катающиеся по полу в истерике. Пациенты, срывающие с себя капельницы и бинты, чтобы пуститься в пляс. Весёлый конец света.

Он бросил трубку и начал действовать в одиночку. Быстро, но методично он перетаскал все четыре тела в самый дальний отсек холодильной камеры, расположенный в конце коридора. Металлические ячейки для трупов, похожие на гигантские каталожные ящики, встретили его холодом и равнодушием. Это место всегда действовало на него угнетающе, даже когда он был здоров. Сейчас оно казалось вратами в преисподнюю, выложенными нержавеющей сталью. Задвинув последнее тело в ячейку, он с усилием провернул колёсико герметичного замка, запирая мертвецов в ледяной темноте.

— Лежите смирно, — прохрипел он, тяжело дыша. Пот заливал глаза, маска пропиталась влагой. — И пожалуйста, не смейтесь.

Он вернулся в прозекторскую и запер за собой дверь. Первым делом он подошёл к большому аптечному шкафу, где хранились сильнодействующие препараты. Ему нужен был стимулятор и одновременно что-то, что могло бы подавить безудержную активность нервной системы. Снотворное? Нейролептики? Антибиотики? Он перебирал ампулы трясущимися руками и вдруг наткнулся на упаковку с препаратом, который использовали для купирования эпилептических припадков. Мощный ингибитор натриевых каналов. Теоретически, он мог замедлить распространение электрических импульсов, вызванных паразитом.

Теоретически.

Не раздумывая, он отломил головку ампулы, набрал раствор в шприц и, закатав рукав халата, сделал себе инъекцию в вену. Холодная волна прокатилась по телу. Голоса в голове на мгновение стихли, словно убаюканные, но затем вернулись, хотя и стали глуше, отдалённее. Он не знал, поможет ли это в долгосрочной перспективе, но краткая передышка была бесценна.

Теперь нужно было выбираться из этого склепа. Он должен был добраться до архива. Он должен был найти Игната. И он должен был сделать это до того, как окончательно потеряет контроль над своим телом.

Он переоделся в свежий хирургический костюм, натянул поверх халата плотный дождевик, замотал лицо марлевой повязкой, пропитанной антисептиком, и надел очки-консервы, которые обычно использовал при работе с лазерным скальпелем. В карман положил диктофон, шприц-тюбик с ингибитором и скальпель в стерильной упаковке. На пояс повесил налобный фонарь.

Теперь он был готов к выходу в мёртвый город.

Путь наверх, из подвала на первый этаж больницы, занял у него почти полчаса. Не потому, что было далеко, а потому, что каждый лестничный пролёт, каждый поворот коридора таил угрозу. Лифты не работали, поэтому он шёл пешком по тёмной лестнице. Где-то на уровне второго этажа он услышал топот множества ног и звон разбитого стекла. Он прижался к стене в тени лестничного пролёта и затаил дыхание. Мимо него, пошатываясь и хохоча, пробежала группа пациентов в больничных пижамах. Их лица были искажены гримасами дикого, неукротимого веселья, а из носов и ушей сочилась тоненькими струйками зеленоватая слизь. Они не заметили его. Они вообще мало что замечали вокруг, поглощённые своей внутренней симфонией безумия.

Русаков дождался, когда топот стихнет, и двинулся дальше. Вестибюль больницы номер семь выглядел как место побоища, устроенного клоунами. Стеклянные двери были выбиты. На полу, среди осколков, валялись перевёрнутые каталки, разбитые флаконы из-под лекарств и истоптанные медицинские карты. На стойке регистрации сидела, свесив ноги, пожилая санитарка. Её седая голова была запрокинута, а рот широко открыт в немом хохоте. Она была мертва, но грудь её всё ещё вздымалась от слабых судорожных сокращений. Зелёное свечение мерцало в глубине её зрачков.

Русаков перешагнул через лужу неизвестного происхождения и вышел на улицу.

Город встретил его тишиной. Той особенной, гнетущей тишиной, которая наступает после того, как смолк последний крик. Над крышами домов занимался серый, безрадостный рассвет, подсвечивая низкие, набухшие влагой облака. Улица, обычно оживлённая даже в этот ранний час, была пустынна. Лишь несколько брошенных автомобилей с распахнутыми дверцами застыли на проезжей части, словно остовы доисторических животных. В воздухе плавал всё тот же сладковатый, приторный запах, который Русаков впервые ощутил в прозекторской. Запах раздавленных клопов и экзотических цветов.

Он двинулся в сторону центра, стараясь держаться подальше от зданий, из которых доносились звуки. А звуки были. Из окон жилых домов лилась та самая стеклянная, завораживающая мелодия, которую напевал умирающий пациент. Изредка эту мелодию прерывали взрывы дикого, многоголосого хохота, от которого дребезжали стёкла в витринах.

Один раз ему на пути попался человек. Мужчина в униформе почтальона стоял посреди тротуара и, подняв лицо к небу, медленно кружился на месте, тихо посмеиваясь. Его сумка с письмами валялась рядом, и ветер гонял по асфальту белые конверты. Русаков обошёл его по широкой дуге, стараясь не встречаться взглядом.

Он шёл уже около двадцати минут, когда почувствовал, что за ним наблюдают. Не просто смотрят, а изучают, сканируют. Это было то же ощущение, что он испытывал в прозекторской, глядя на трупы. Он резко обернулся. Никого. Только пустая улица и тени.

Но ощущение не проходило, и через некоторое время он услышал шаги. Мягкие, шаркающие, но неотвратимые. Кто-то шёл за ним, следуя за всеми его петляниями. Русаков ускорил шаг. Преследователь тоже. Русаков перешёл на бег, однако тело его уже не слушалось так хорошо, как раньше. Лёгкие горели огнём, а боль в шее пульсировала в такт биению сердца. Шаги за спиной приближались.

Наконец, не выдержав, он нырнул в ближайший подъезд, чья дверь была гостеприимно распахнута ударом чьего-то плеча. Внутри было темно, пахло плесенью и кошачьей мочой. Он прижался спиной к холодной стене, выхватил из кармана скальпель, сорвал упаковку, и замер.

Шаги затихли у входа. Секунду-другую стояла полная тишина, а затем в проёме двери, на фоне серого света зари, возник силуэт. Это была девочка. Лет десяти, не больше. Одетая в замызганную детскую курточку поверх розовой пижамы, с растрёпанными косичками и в разбитых очках на носу. Она стояла и смотрела прямо на Русакова, и на её лице играла грустная, понимающая улыбка, совершенно не свойственная детям.

— Дяденька доктор, — произнесла она тихо, и голос её был, как шелест сухих листьев. — Вы не бойтесь. Я не кусаюсь. Я просто провожаю.

— Кто ты? — выдохнул Русаков, не опуская скальпеля.

— Я такая же, как вы, — ответила девочка, и из уголка её рта вытекла тонкая струйка зелёной слюны. — Нас теперь много. Но вы особенный. Вы ещё сопротивляетесь. Там, — она подняла руку и указала пальцем в небо, — там говорят, что вы можете помешать. Поэтому мне велели за вами присмотреть.

— Кто говорит? — Русаков сделал шаг вперёд. — Кто вам велит? Эта хрень у вас в мозгах?

— Нет, — девочка покачала головой и хихикнула. — Это не хрень. Это наши друзья. Они просто хотят всем помочь. Всем, кому грустно и больно. Они дарят радость. Настоящую. Вы просто ещё не распробовали.

Она внезапно прыгнула вперёд с пугающей, звериной скоростью. Русаков инстинктивно выставил скальпель, но девочка не нападала. Она просто остановилась в полуметре от него и заглянула в глаза.

— Вы ищете ответы в старых бумажках, — прошептала она. — Но ответы не в бумаге. Они в земле. Идите туда, где зарыли первого. Того, кто смеялся дольше всех. Он всё ещё там. И он покажет вам правду. А теперь бегите, доктор. Пока другие не пришли. Другие не такие вежливые, как я.

— Где? — крикнул Русаков, хватая её за плечо. Плечо было холодным и твёрдым, словно деревянным. — Где его зарыли?

Но девочка вдруг зашлась кашлем, и изо рта у неё вырвались целые клубы зеленоватых спор. Русаков отшатнулся, закрывая лицо рукавом. Когда он опустил руку, её уже не было. Только на полу, в пыли, остались маленькие следы детских туфелек, ведущие прочь из подъезда и исчезающие на середине тротуара.

Галлюцинация или реальный контакт? Он не знал. Но слова девочки эхом отдавались в его сознании. «Тот, кто смеялся дольше всех». Это указание. Паразит, живущий в нём, возможно, играл с ним, заманивая в ловушку. Но что, если это была его собственная интуиция, пробившаяся сквозь пелену заразы? Что, если в истории города был человек, переживший нечто подобное?

Он вспомнил кое-что. Старую легенду, которую ему рассказал когда-то давно один коллега-историк медицины. О юродивом, жившем в девятнадцатом веке на окраине города. Его звали Григорий Смехотвор. По преданию, он обладал даром рассмешить любого, даже умирающего, и смеялся сам — непрерывно, днём и ночью, в течение семи лет. Он умер в возрасте тридцати трёх лет, и его похоронили не на общем кладбище, а отдельно, в освящённой земле, поскольку боялись, что его «весёлая немочь» передастся другим покойникам. Где-то на территории заброшенного монастырского скита. Место это называли Могилой Весельчака.

Русаков понял, куда должен идти.

Скит располагался в черте города, на берегу реки, в старом парке, куда редко захаживали люди. Сейчас, в эпоху заражения, это место должно было быть абсолютно безлюдным. Идеальное убежище. Или идеальная западня.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.