Былина — не единотканное полотно, это сшитый из наиболее ярких кусков памяти плащ, который издревле набрасывает народ на плечи своей истории.
И эта повесть такова — не реальность, но былина, которая должна быть у каждого старшего для всякого младшего, поскольку в ней намёк, во все времена бывший уроком разумному.
Если ясное и очевидное само себя объясняет, то загадка будит творческую мысль. Вот почему исторические личности и события, окутанные дымкой загадочности, ждут от нас всё нового осмысления и поэтического истолкования.
⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ Стефан Цвейг
⠀
⠀ Посвящается моему другу, большому спортсмену
⠀ ⠀ ⠀ ⠀и настоящему человеку Д. Е. Сычёву.
* * *
— У трэллей не рождается берсерк, Бруни!
— Они бонды, — ответил Бруни и почесал под рыжей с соломенными концами бородой.
— Только трэлл живет в вонючей яме, обложившись брёвнами и гнёт спину, — сплюнул Кьяртан.
Его раздражала лошадь, лес, раздражало то, что он, непривычный биться конным, окостенел от скачки и, спрыгнув с лошади в той деревне, едва не споткнулся, когда на него бросился замотанный в вылезшую волчью шкуру мерянин с чёрным копьём.
Мерянину он выпустил кишки быстро и зло и ещё надрубил руку с копьём, пока, умирая, тот возился на навозе в клубке из собственных внутренностей.
Бруни наконец выудил вошь из бороды, рассмотрел её, раздавил и ответил:
— Медведи как раз и рождаются в ямах.
Несколько едущих рядом воинов согласно закивали.
По дубам прошелестел ветер, затерянные в кронах, тронутых утренними лучами, перекликались птицы, кони послушно перебирали копытами, лязгало железо. Впереди покачивались закинутый за спину круглый чёрно-жёлтый щит их ярла и широкий плащ сотника с Муромского погоста.
— Мы бьёмся за трэллей, — проворчал не унимаясь Кьяртан.
— Мы бьёмся за славу, — улыбнулся Бруни и поудобнее устроился в седле.
— И серебро! — хохотнул кто-то сзади.
— Серебро, полученное в настоящем, всего лишь отблеск сияния славы в будущем! — обернулся, ещё шире улыбаясь, Бруни.
— Не много мы тут её добудем, — не сдавался Кьяртан. — Отгоняя от трэллей ублюдков в вонючих шкурах…
— А мне всё нравится, особенно здешние пышные девки! — отозвались сзади, и послышались смешки.
Бруни тоже усмехнулся и, вдруг поворотив голову, уставил на Кьяртана пересечённое шрамом лицо с бледными, как капель, глазами и сказал:
— Слава здесь. Я чувствую. — И тише, так что его, наверное, могла услышать только рыжеватая, выделенная князем ему, как и всем урманам, лошадь, добавил: — Только, может, и не наша…
И снова вспомнил, как встретил на щит копьё, присел, отвёл щит немного в сторону, ударил топором по замотанной в какие-то тряпки ноге, распрямился и снова осел, теперь словно смахнув топором воющему мерянину пол-лица.
Как метнулся через плетень, бросился на истошный бабий визг в тёмную низкую дверь. В дымной прелой полутьме перескочил через детское тело к чёрно-белой рычащей и надсадно визжащей куче из мельтешащих бабьих бледных ног, мужских жилистых рук, пытающихся развести эти ноги, кабаньей шкуры и холщовой понёвы. Как, хакнув, рубанул спину в шкуре и оторвал от вопящей бабы мерянина, у которого изо рта хлынула кровь.
Как баба с воплем кинулась к лежащему на полу мальцу, упала, и Бруни, сграбастав детское тело, сделал шаг к ней. А малец, вдруг ожив, вывернулся из его рук, шлепнулся на пол, попытался вскочить на ноги, но упал, словно они его не держали, и, зарычав, на руках пополз не к голосящей, размазанной на земляном полу, как сметана, матери, а к ещё дёргающему ногой мерянину, чтобы душить и рвать руками, зубами! На его губах пузырилась пена, глаза горели, на лбу расплывался синяк от удара древком копья. Сколько ему — пять, семь лет?
«Слава… — ещё раз подумал Бруни, сын Регина. — Она появилась здесь, и мы её ещё услышим».
* * *
Отец, морщась и прихрамывая на ногу, в которую давно, ещё в тот день, восемь лет назад, угодила мерянская стрела, сволок оконце и освободил в избе воздух. Из-под двери потянуло весенней утренней прохладой. Старый, ещё с вечерней растопки дым, серый и отяжелевший, колыхнулся в сторону. Молодой синий дым заструился на его место, когда мать раздула угли под берестой.
— Нежданко, расщепи, — сказала она, оборачиваясь.
Лежавший на лавке Неждан перевернулся на спину, откинул рогожку, которой укрывал на ночь спину, рывком сел и, тряхнув головой, взял руками сначала одну, неподвижную, как колода, ногу, спустил на земляной холодный ещё пол, потом спустил вторую и привалился спиной к стене. Мать подала ему берёзовый разветвлённый обрубок. Взявшись за рогульки, Неждан напрягся и развёл их в стороны, расщепив обрубок посередине. Мать с улыбкой подала ещё такой же.
— Силища, — буркнул отец, — да бестолковая.
— Коли не урмане… — начала мать.
— Урмане! — вдруг взвился отец и задвигал чёрными, корявыми от работы руками. — Опять ты про урман своих! Урмане пахать будут?!
Мать закрыла собой опустившего голову Неждана.
— Коли не урмане, и его, и меня бы прибили тогда…
Лицо отца сделалось тёмным и влажным, как борозда, и он закричал через серую бороду:
— Не урмане ли свыше княжей дани у мерян берут, и на нас вся мурома пошла? Не те ли урмане у них рощи святые жгли?! Жили обочь — они по лесам, мы по приречью, все своим богам молились, нет, мало им от нашего пота брать, взялись по мерянским деревням рыскать! Другого бога насаждать урманскими топорами, когда урмане твои сами грому кланяются!
Мать от Неждана бросилась к отцу, не боясь побоев, схватила за плечи и, теперь словно прикрывая его, как до этого от него прикрывала Неждана, зашептала:
— Ты что, услышит кто…
— Донесут — по правде отвечу, — сказал отец, глянул на Неждана и добавил: — Волхвы, что ему другое имя после того, как обезножил, нарекли, не правы, не Богуслав он. Боги нас прокляли. Как был Неждан, так и остался.
Оторвал от себя плачущую жену и вышел в голубеющий от весеннего рассвета проём распахнутой двери.
Неждану шел пятнадцатый год. Он перестал ходить с того летнего утра, когда мерянские рода, возмущенные не столько данью, сколько свержением их священных камней и дубов княжьими гридями и княжьими же урманами, бросились мстить. Ему тогда было семь.
Грабили, жгли, уводили скот, детей и особенно девок, чтобы резать для принесения в жертву лесным богам.
Когда набеги стали частыми и с весей подобрались к богатым пашней селищам, сотский ближнего городища по оврагам, дальше от реки, у одного из них поставил гридь и урман.
Меря тихо пришла из-за речного тумана на рассвете. Рассыпалась по селищу молча, по-охотничьему. И завыла по дворам вся разом, когда вдруг залаял чей-то пёс, тут же сбитый стрелой.
Мужики, выскакивая на свои дворы из изб, натыкались на копьё, рогатину, топор или короткие чёрные стрелы.
Воины в звериных шкурах с намазанными углём плоскими лицами их не щадили.
Урмане и княжья гридь подошли, когда меря вошла в раж и убивала, почти не встретив сопротивления. На что и рассчитывал урманский ярл, когда давал советы, как поступить нетерпеливо дёргающему узду сотнику.
Мерю по дворам и избам перебили всю, оставив по совету того же ярла только двоих, которым урмане отрезали уши и отпустили, чтобы было кому рассказать о том, что лесные боги отвернули свои морщинистые, как кора, лица от воинов в звериных личинах.
Неждан из того утра помнил только вой, крики, материнский вопль и две вспышки в голове. Одну багрово-красную, когда что-то больно ударило его в лоб, и вторую синюю и страшную, ледяную, в которой красная боль растворилась, исчезла и ей на место пришла ярость на чёрное, дёргающее ногой тело, лежащее перед матерью в луже крови. Ярость бесконечная и жестокая, как зимний буран.
Только ноги с тех пор не ходили, хотя холод и тепло чувствовали. Он их бил, щипал, украдкой прижигал угольком. Больно было, а идти не мог — валился как сноп. Потому ползал на руках по избе и двору.
Соседский Хотён, ровесник Неждану, обзывал его чурбаком и обрубком и кидал на голову грязь, смешанную с навозом. Хотёна за это прутом поперек спины однажды перетянул Хотёновский дед, посмотрел на Неждана, покачал головой и плюнул от беды. А Неждан на следующий день с утра ползал по двору, собирал и складывал поленья, что готовил к зиме отец, и ждал.
Хотёна он сначала не увидел. Услышал из-за плетня смешки и перешёптывания. Там собралось человек пять ребят, которыми Хотён верховодил. И теперь подзуживали, когда он перелез через плетень со свежим коровьим дерьмом на куске коры.
«Дурак», — подумал Неждан, видя, как надвигается и вырастает над ним тень Хотёна, которому солнце било в спину. Услышал, как грудь тому распирает едва сдерживаемый смех, но упрямо полз к поленнице, удерживая правой рукой полено, а левой упираясь в землю, делая вид, что не замечает.
Хотён видел перед собой мёртвые, но почему-то толстые ноги с восковыми пятками, грязную холщовую рубаху, доходившую до колен этих ног, спутанные тёмно-русые вихры, на которые с хохотом ляпнул коровью лепёшку.
И вдруг всё завертелось. Он почувствовал, как железные руки схватили его за лодыжки так, что заверещал не столько от неожиданности, сколько от боли, и прежде чем на него надвинулась земля, вышибив дух, увидел синие, сияющие яростью глаза на лице, по которому текло коровье дерьмо прямо к пузырящимся пеной губам.
Неждан дождался, когда Хотён сделает, что задумал, чтобы подпустить ближе, и, перевернувшись на живот, хватая за ноги, приложил об землю и, рыча и ничего не помня, полез на распластанное тело, чтобы вмять, раздавить.
Как голосила мать и визжала ребятня за плетнём, он не слышал. Хотёновский дед и отец едва смогли его оторвать от обеспамятевшего Хотёна, и отец, отшвырнув, больно хлестнул по лицу и окатил водой из бадьи.
Неждана ещё трясла синяя ярость. Но постепенно, сквозь неё, он начал различать крики, визг и боль, когда отец затащил его в избу своими чёрными руками.
Хотён на следующий день уже оправился. Старики рассудили по правде — виру с отца Неждана не брать.
Но отец избил, вымещая злобу на его безножие, на то, что жена с того мерянского набега выкидывала мёртвых младенцев, на свою хромоту. Ударил и мать.
Это было в конце прошедшего лета, когда по небу с ветром полетели паутины. На них Неждан смотрел долго и молча, когда, утирая кровавые сопли, вылез из избы, — отец не препятствовал. А ещё запомнил из того дня серые глаза двенадцатилетней Белянки. Она смотрела на него из-за плетня, по-бабьи прижимая руки к скупой вышивке на груди.
А задолго до того, когда ему было восемь, мать украдкой снесла волхвам, жившим у ручьёв, свои бронзовые височные кольца. Отец тогда тоже её побил, но, когда пришли волхвы, молчал за дверью.
Неждану никогда не бывало страшно. Если страх протягивал к нему свою холодную липкую руку и по спине начинали взбегать на загривок мурашки, у него в голове вспышкой сама собой начинала разверзаться синяя ледяная бездна. То, что должно было напугать, — вызывало ярость, и мурашки топорщили кожу на спине так, что будь там шерсть, то она бы вставала дыбом. И он готов был кидаться и рвать на части.
Во снах, бывало, так и делал — вставал на крепкие ноги и разил кулаками, ногтями темноту, в которой мелькала уродливая навь.
Когда волхвы зашли, в избе завоняло мочой, кровью и травами. Они пришли втроём. Мать, кланяясь рукой до пола, откинула рушник с мисок на столе, отодвинулась к двери.
Отставив посохи, двое сели, а самый косматый и седой, обвешанный птичьими черепами по поясу, из-за пазухи достал щепку и, бормоча, бросил в печной огонь.
Потом все трое хватали кривыми чёрными когтями хлеб из мисок, макали в мёд и обсасывали так, что текло по бородам. Неждан просто смотрел на них со своей лавки.
Хотя мать рассказывала, что они могут летать по воздуху, оборачиваться в оленей и говорить с мёртвыми, проклинать и благословлять, страшно не было.
Потом косматый велел сесть посреди избы на пол. Они начали петь и кружились вокруг так, что пена шипела на усах, а после срезали ему прядь с затылка чёрным ножиком из блестящего камня, налили на затылок воды, срезанные волосы бросили в огонь и, воя, заставили проползти между ногами матери, задравшей рубаху почти до срама. Прошептали поочередно матери его тайное имя — Богуслав — и, затолкав в торбы хлеб и куски варёного мяса, ушли.
Три дня Неждан пытался вставать, но только падал. Мать плакала, а отец возвращаясь с поля или из лесу, глядел на неё так же, как посмотрел сейчас, перед тем как выйти в дверь, как в небо.
* * *
Мать погладила Неждану волосы, вынула из огня горшок, подцепила на ложку влажный ком пахучей тёплой каши, дала в миске Неждану и, завернув горшок в узел, ушла на двор, к отцу, где тот с Хотёновским дедом выводил со двора лошадёнку, потому что пришло время пахать.
На двор Неждан вылез, когда всё селище, кроме самых старых и малых, давно ушло на пашню.
От не видной реки тянуло холодком, над лесом за ней плыли длинные тонкие облака и птицы. У плетня оживал согретый солнцем кипрей.
Неждан вполз на бревно у стены, сел, положив вперёд бесполезные ноги, и стал смотреть на птиц.
Ему хотелось, чтоб руки его были сильными как крылья. Чтоб, взмахнув ими, подняться в воздух, и тогда — что ноги?! Да пусть бы совсем их не было!
— Отрок! — вернул его с неба властный голос.
Неждан встрепенулся. За плетнём стояли люди, четверо. В чёрных до пят холстинах, растрёпанных и порыжевших по подолу, с торбами за плечами, в круглых чёрных тафьях, влажных на лбу от испарины. В руках палки.
У того, что говорил, черноглазого, смуглого, борода и волосы вились серебряными кольцами по груди и плечам, на конце посоха был вырезан крест.
— Поднеси проходящим воды во славу Божью, — снова прогрохотал, словно раздвигая воздух, его голос, странно выговаривая слова.
Неждан, и без того говоривший мало, сейчас совсем растерялся, глядя в чёрные ясные глаза. Серебрянобородый молча ждал, не отводя взгляда.
Неждан впервые ощутил, что ему страшно и спасительная ледяная ярость не приходит на помощь. Утонув в этих одновременно чёрных и ясных глазах, облизнув губы, словно сам захотел пить, выговорил:
— Я ходить не могу, господине. Пошли человека, за дверью кадушка с ковшом.
Серебрянобородый вдруг ударил посохом в землю и загрохотал так, что замолкли птицы:
— То наваждение бесовское! Имеющий члены движет ими по воле Господней! Встань и принеси воды, отроче!
Неждана продрал мороз, поднялся до затылка, скрутив вихры, и схлынул вниз, в безжизненные ноги. Чёрный взгляд сверлил и впивался в глаза, в сердце, в душу. Как встать?! Сколько уж раз до сего пытался вставать в пустой избе, то с криком, то с немой яростью колотя свои мёртвые ноги… Но, не понимая, что делает, под этим пронзительным, тяжёлым и чистым, как молния, взглядом опёр руки о стену позади и, опираясь, выпрямился!
Он стоял! Даже мысли у него онемели. Он стоял, пусть и держась, но стоял и не ждал, что повалиться.
— Κύριε ἐλέησον! — загрохотал страшный и великий человек с посохом.
— Κύριε ἐλέησον! Κύριε ἐλέησον! — вторили ему другие.
И Неждан, опираясь рукой о серую от непогод бревенчатую стену, сделал один шаг к двери; земля качнулась, второй… Оттолкнул скрипучую дверь, уцепился за неё, нащупал в полутьме ковш, зачерпнул и тяжело, медленно, чтобы не расплескать, развернулся.
За плетнём, облитые солнцем, стояли перехожие, до них предстояло идти, идти по двору. Без опоры. Идти!
Держа ковш перед собой одной рукою, он сделал шаг, всё ещё держась другой за стену, снова заглянул в чёрные сияющие глаза и пошёл.
Ноги-колоды кололо изнутри. Ступням было больнее, чем когда он жёг их угольками. Колени горели, ломило непривычную держать тело поясницу.
Неловко, тяжко ступая, уже двумя руками вцепившись в ковш, словно тот был опорой, дошёл до плетня и не схватился за него, а, покачиваясь и вздрагивая, протянул ковш, в котором билась и плескалась вода, перемешанная с солнцем.
— Κύριε ἐλέησον! — снова грохнул серебрянобородый серебряные слова и, положив Неждану на лоб твёрдую горячую ладонь, приказал: — Пей!
Неждан глотнул блестящей воды и почувствовал, что в нём тоже забурлило солнце.
— Дай испить братии, — приказал голос.
Неждан отнял от губ ковш, серебрянобородый принял, отпил, передал остальным, вернул наполовину полный и вновь приказал:
— Допей.
Неждан послушно допил и теперь стоял, опустив руки, чуть покачиваясь и слушая.
— Не качайся, сыне! Клонись лишь пред Господом! Как войдёшь в силу, пойдёшь в Киев-град. Там войдёшь в монастырь на послушание, а затем примешь монашество во славу Христову.
Вдруг к серебрянобородому подошёл тот перехожий, что стоял последним, и, почти уткнувшись в серебряные кудри своей седой с остатками рыжины бородой, зашептал что-то на ухо.
Пошептав, обернул к Неждану лицо со шрамом и глазами цвета талой воды.
Серебрянобородый, не мигая, уставился на Неждана. Долго молчал, а потом молвил:
— Быть по сему, коли станет то к славе Божьей! Слушай, что скажет брат Парамон.
Тот, кого назвали Парамоном, произнёс так, как по-славянски говорят урмане:
— Войдя в силу, пойдёшь вверх по реке до места, где в неё впадает ручей, там повернёшь на запад и будешь идти два дня через лес, до холма. На холме камень. Под ним твоя судьба.
— Что найдёшь под камнем, вздымать будешь за вдов, сирот и бедный люд, во славу Господню! — опять прогрохотал серебрянобородый. — Αμήν. Идём, братие.
Они ушли.
Неждан стоял у ворот, расставив ноги. Весь день. Колени гудели, в правом бедре билась жилка, гудело в висках. Стоял не шелохнувшись. Солнце прогрело ему плечи, потом остудил ветер. Тучи проносили по земле свои волглые тени. Он впервые видел всё вокруг с высоты своего роста, и казалось ему, что обрёл крылья! Видел реку.
Первой его заметила мать, когда солнце начало клонится к западу.
— Сынок! — закричала она тонко, бросилась, но упала, словно сама обезножила, и заплакала.
Хотёновский дед и Хотён принялись её поднимать, а из-за их спин, из толпы расходящихся по избам чёрных людей вырвался отец.
Он подбежал, уронив засаленный войлочный колпак, обхватил Неждана за плечи заскорузлыми руками, и тот увидел грязную плешь между жидких, когда-то русых волос и то, какой он маленький.
— Богуславушко… — зарыдал ему в грудь не стесняясь отец. — Сы-ыне…
С вечера в избу заходили по одному, а то и по трое-четверо, сельчане. Отец принимал здравицы, словно у него только что родился первенец. Белянка, как пришла, так и стояла у двери и смотрела на Неждана сквозь косой закатный свет, а когда он вставал, комкала вышивку на груди и тревожно следила взглядом.
Мимо неё, зашедшие словно по делу к матери, сновали бабы, бросавшие на Неждана быстрый взгляд. Толклась ребятня. Пахло густым потом. Мужики степенно угощались, шевелили бородами, целуясь с отцом, который посветлел, как дозревающая рожь. Жали руку Неждану, он заставлял себя встать и видел тревогу или даже страх в глазах отца, когда разгибал уже порядком гудящие ноги и поясницу. Видел недоумение сельчан, когда распрямлялся полностью, становясь выше некоторых. От его прямого, синего, как морозное небо, взгляда они отводили глаза.
Часто в избу заглядывал Хотён, смотрел то на него, то на Белянку.
Было больно спине, ногам, седалищу. Но боль эта была сродни страху, что уходил, заменяясь яростью. И он, с синими кругами перед глазами, вставал вновь и вновь навстречу каждому — всякий хотел приобщиться к чуду.
Когда люди иссякли, долго не мог заснуть — слышал, как возятся отгороженные печью мать с отцом, хрипло дышат.
Потом уснул, и ему привиделся страшно серебряный голос, небо и камень, под которым ждала судьба.
Креп Неждан быстро. Также быстро осваивал пахарскую премудрость. Заготавливал дрова на зиму и бревна на замену в венце избы, боронил, косил, ворошил сено.
Лес, в котором до того не бывал, а если и бывал, то не помнил, поразил его обилием звуков, зелени, запахами.
С отцом и мужиками там, где лес был сведён огнём под новые пашни, корчевал пни до изнеможения, словно выкорчёвывал из себя немочь.
Над губой и подбородке у него зазолотился пух, ладони огрубели, плечи стали шире.
Лето прошло в трудах, в не меньших прошла осень. Зима отшумела вокруг задымлённых изб вьюгами. Сошёл снег.
Отец учил, как жить — ладить сани, плести лыко, пахать, сеять, косить, ходить за скотиной, — торопясь, навёрстывая упущенное. Перескакивая с одного на другое, передавал всё, что ему передали его отец и дед, и пращуры, накопившие знания о том, как помочь земле стать матерью хлебу, матерью жизни.
Намекал с хохотком на Белянку. На то, как перед посевом выведут их двоих на пашню всем селищем ночью, да оставят на борозде, чтоб они юным пылом пробудили землицу.
Мать ходила к матери Белянки, шепталась с ней. Белянка, подтянувшаяся и с волосами, уже заплетёнными по-девичьи, вспыхивала, встретив его взгляд. От этого Хотён играл желваками.
Неждан отмалчивался, ему снился камень и судьба под ним. Настала весна.
* * *
— Крепче держи, — проворчал для порядка отец, с удовольствием осознавая, что жердь в ладонях его сына не шелохнётся, будто зажатая между двух камней. Они ладили новые ворота.
От реки ветер нёс птичьи голоса и холодок, и вместе с ветром к их двору поднимался человек.
Ветер заставлял его чёрную холстину обгонять ноги, и она трепетала грязным подолом, как бессильные крылья. В руке у него был посох, на конце была примотана поперечина — крестом.
— Не поднесёте воды во славу Божью проходящему, — не спросил, а просто сказал с урманским присвистом человек и повернул лицо так, что Неждан увидел глаза цвета холодной воды и шрам.
Кровь разом отлила ото лба к сердцу, заставив его биться сильнее, дрогнули колени, на миг ощутившие прежнюю слабость.
— Сыне, принеси перехожему человеку воды и хлеба. А ты присядь, расскажи, кто таков, откуда идёшь, что видел? — обратился отец к человеку в чёрном, настороженный урманским выговором. Тот ещё раз поклонился и сел на заготовленные жерди. Отец, озадаченный тем, что ему кланяется урман, хоть странно одетый и неоружный, поскрёб под колпаком затылок и остался, перетаптываясь, стоять.
От двери навстречу Неждану тяжело шагнула беременная мать, держа над животом полковриги и ковш с водой. Выглянула из-за его плеча рассмотреть — кто сидит у их забора чёрный и встопорщенный как грач.
— Иду от мери, — услышал голос урмана Неждан. — Человек Божий.
Отец заскрёб в затылке сильнее, сначала выражая недоумение, а потом потревожив вошь в редеющих волосах. Божьи люди ездили по селищам, часто с гридью и непонятно рассказывали про своего светлого бога. Носили кресты на шее из бронзы, а те, что сидели по городам, — из серебра, и были греками, не урманами.
Он их видел раз. Обозом вёз зерно три года тому в житницу княжего погоста. Говорили они меж собой быстро и непонятно и быстро смотрели чёрными глазами.
— От мери? — переспросил отец и невольно потёр бедро, из которого некогда волхв вырезал мерянскую зазубренную стрелу. — У нас слышно, зла меря опять стала.
Урман принял хлеб у Неждана и, пристально осматривая, заглядывая в лицо, ответил отцу:
— Всякий народ и человек, не ведающий благодати Господней, зол и не смягчён словами праведными. Со братией ходил я в мерю не по наущению Церкви, но по воле Господа нашего Иисуса Христа, нести словеса высшей истины.
— Не убили?! — воскликнул отец.
Урман перевёл на него глаза, затем опять на Неждана и сказал:
— На всё воля Божья. Сейчас пришёл к тебе во исполнение обета, данного отроком твоим Господу.
Отец теперь поскрёб бороду. Урман так же ровно, как до этого, проговорил:
— Пришло время исполнения воли Господней, отрока твоего ждёт его судьба. Со мной он уйдёт.
Отец таращился на урмана, за плетнём всхлипнула мать, и от этого отец вдруг задрал бороду, загородил Неждана, гаркнул ему: «Зайди в избу!» — и навис над сидящим чёрным человеком, закричал на него:
— Куда уйдёт?! Ты кто таков, перехожий… Псы шатучие, народ баламутите, мерю опять шевельнули…
Урман, не вставая, молча смотрел на него с рассечённого лица ледяными глазами, и отец вдруг сник.
— Нежданко… — вдруг тихо вымолвил он, словно прося помощи, и повернулся к Неждану.
Урман, так и не встав, отодвинул отца своим посохом с крестом и сказал:
— Простись с отцом и матерью.
Из-за плетня выскочила мать, приникла к Неждану, и он почувствовал, как у неё в животе подвигалась новая жизнь. Мать безмолвно плакала, трясясь плечами.
Ушли они тем же днём. Собираясь, на отца старался Неждан не смотреть, а тот норовил поймать ставший каменным взгляд своего сына. И вдруг, схватив за рукав, сказал:
— Сыне, лапти-то новые я тебе сплёл днесь, возьми…
Неждану стало горячо в груди и глазах. Он вдруг обнял этого враз постаревшего человека, вдохнул его родной терпкий запах и поклонился в ноги. Когда распрямился, увидел, как у того трясётся серая борода и блестят глаза.
У двери плакала, держа живот с новой жизнью, мать. А за плетнём, невидимая, стояла Белянка, и маячил вдалеке Хотён.
* * *
Они шли вдоль тихого берега реки. Пашни, селище, дымы остались за излучиной. На воде расходились круги — играла рыба.
Урман шагал, не оглядываясь и молча. Неждан с котомкой через плечо, в которой лежали завёрнутый в лоскут ком каши и коврига хлеба, шёл следом.
Вдруг урман остановился и так же, не оглянувшись, спросил:
— Не устал?
— Нет, — ответил Неждан.
Урман кивнул, но шаг сбавил.
Ветер уже утихомирился, посвежело, по небу протянулись жёлто-розовые длинные огни заката.
Урман стал забирать от реки дальше, к темнеющему леску. Покружив по нему, выбрал полянку.
— Здесь будем, — поводив головой, решил он.
Неждан по кустам набрал охапку хвороста, урман высек на бересте огонек, в который подложил сухих прутьев.
Становилось зябко. Неждан бросил огоньку ещё веток и, достав каши и хлеба, протянул урману. Тот принял, разломил, как старший, и заметил:
— Огня большого не разводи в одиноком походе и там не ночуй, где будешь есть. Спать будем не тут и поочерёдно.
Неждан кивнул. А урман посмотрел на него, вдруг улыбнувшись, показал через бороду почти полностью сохранившиеся зубы и спросил:
— Почему так, не спросишь?
— Чтоб меря на огонь не пришла, — ответил Неждан.
Урман кивнул и, нанизывая на прут хлеб — погреть над огнем, поправил:
— Меря, лихие люди. И враги. Запомни, чем выше слава, тем больше у воина врагов. Они охотятся не за серебром и даже не за его оружием — за славой. Потому будь чуток.
— Я не воин, — ответил Неждан.
— На всё воля Божья, — сказал урман и передал ему слегка подгоревший хлеб. Неждан откусил, и ему показалось, что ощутил запах материнских ладоней.
Костёр забросали в сумерках и, петляя, ушли дальше. Найдя молодой ельник, урман пояснил:
— Шишки хрустнут, врага услышишь. Тебе первому не спать.
Сунул посох с крестом в руки, достал из торбы потёртый плащ, завернулся и беззвучно и сразу уснул под ёлкой.
Неждан остался стоять, потом сел, положив перед собой ноги, как бывало раньше.
Сумерки уходили быстро. То, что ещё недавно виднелось — чёрная хвоя, ветки, — теперь только угадывалось. С уходом света стало зябко. Зажглись, не осветив ночи своими холодными огоньками, звёзды.
Слышались трески, щёлкнула ветка, с краю зрения промелькнула тень, далеко заплакала как кликуша сова. Ночной лес жил своей жизнью, в которой мерещилась то навь, то дикий зверь, то затаившийся враг. Весенняя земля прела, исходя из оврагов холодным туманом.
Неждану было не страшно, только сторожко. Сначала он обводил глазами темноту, не различая в ней почти ничего, а потом вспомнил, как, сидя в избе сиднем, по слуху научился различать, что делается на дворе.
Лешего не боялся. Привык быть с духами, сидючи мальцом один до темна, пока мать с отцом бывали в поле.
Да и мать, которая о домовых духах ему и рассказывала, научила, что делать, как задобрить. И ему, маленькому и совсем одному, даже казалось иногда, что из-за печи иной раз кто-то не злой нет-нет да и выглянет, посмотреть, как он там, одинокий в потёмках.
Но сейчас было другое — рядом спал человек, доверив свой покой. Потому Неждан и сторожился, не глазами, а слухом различая, что происходит кругом.
По звёздам определять время не умел, но это оказалось не нужно.
Когда веки отяжелели, урман проснулся. Встал, осмотревшись и принимая посох, мотнул бородой на свой плащ.
Неждан хотел было сказать, что всё спокойно. Но урман жестом показал замолчать и снова указал бородой на плащ.
А утром, когда спускались к реке и вокруг пели птицы, сказал:
— Ночь — время тихое. Когда сам сторожишься или подстерегаешь кого, тишину не рушь. Понял?
— Понял, господине.
— Так не зови меня. Я не господин тебе, ты не смерд, — повернул рассечённое шрамом лицо урман. — Зови брат Парамон.
Опять они пошли молча, и Неждан, долго думавший, как спросить, осмелился:
— Брат Парамон, отец сказывал, люди бога Христа — греки из-за дальних лесов, из-за солёных рек. А ты — урман?
— Урман, — согласился брат Парамон. — Но перед лицом Божьим нет урман, греков, славян или мери. Есть лишь человеки.
И вдруг остановился, подняв руку.
К ним шли трое по тропинке навстречу. Брат Парамон потеснил плечом Неждана с тропы в сторону от реки, загородил собой и шепнул сквозь бороду:
— Оставляя за спиной реку или стену — спину прикрываешь, но и отступить не сможешь.
И встал, смиренно приопустив голову, ожидая пока пройдут.
Те тоже остановились, и Неждан рассмотрел то, что брат Парамон увидел вперёд него.
У того, что был крупнее, с кольца на поясе свисал узкий топор, меньший, чем брал отец тесать брёвна, но с ручкой подлиннее. Грязная борода куцей косицей спускалась на засаленную стёганую безрукавку, волосы были жирны, словно после еды он не о рубаху вытирал руки, а о голову. Он был похож на воина, только его глаза бегали.
Двое других, в домотканых грязных холстинах, топтались позади. У того, что был приземист и широколиц, борода распласталась до плечей, на одном из которых он держал вырезанную из комеля дубину. Второй переложил из одной руки в другую длинную заострённую палку.
Брат Парамон смотрел, не поднимая головы из-под бровей, и молчал, а тот, что походил на воина, осмотрев стоящих перед собой монаха и отрока, оглянувшись на своих, вразвалку, положив на топор руку, подошёл.
— Куда идёте путники, что несёте? — наконец спросил он по-славянски с урманским выговором.
— Несём свой крест, как и всякий из человеков, — ответил Парамон, всё не поднимая головы. — Дозволь пройти.
— Пройти? — выдохнул в вонючую бороду, осклабившись, урман.
— Торбу оставь и цтупай со цвоим богом, — по-мерянски цокая, вставил широкобородый. — У тебя, поди, и церебро есть?
— Есть, — согласился Парамон. Урман с мерянином переглянулись, их третий снова перехватил палку.
— Так давай! — крякнул мерянин, спустив с плеча дубину. — И отрока давай, на цто он тебе.
— На всё есть воля Божья, — тихо, но твёрдо ответил брат Парамон. — По воле Его отроку и серебру покуда следует пребывать со мной. — И поднял на урмана рассечённое шрамом лицо с ледяными, как вешняя вода, глазами.
Урман отступил выхватить топор, а мерянин с рёвом бросился на Парамона, занося дубину.
Тот, снова оттесняя Неждана плечом, развернулся боком, дубина пролетела мимо так близко, что у Неждана качнулись волосы и, не встретив сопротивления, впечаталась в землю, заставив мерянина наклониться вперёд. Парамон быстрым, как у змеи, движением оказался у него за спиной и ткнул посохом чуть ниже затылка. Мерянин распластался на земле и мелко задёргал ладонью.
Теперь заревел урман.
У Неждана от этого рёва собралась на спине и затылке кожа и заплясали синие огни перед глазами. Он видел, как медленно поднимется топор урмана, как так же медленно Парамон делает шаг навстречу и чуть в сторону, вскидывая свой посох с крестом, как третий тать распяливает чёрный, посреди грязно-жёлтой бороды, рот и вскидывает свою палку. Услышал, как раздаётся ещё рёв.
И вдруг выпрыгнул из-за Парамона, целя растопыренными пальцами урману в шею и лицо. Долетел до горла и принялся рвать, мять и вдруг понял, что это он, он сам ревёт и рычит в бешеном ледяном и синем исступлении! Что кто-то огромный поселился в его юношеском теле и жуткая сила, наполнившая пальцы, — это попытки того — огромного, вырваться на свободу и неистово растоптать, разорвать всё вокруг и даже лес обрушить в реку! И выхватывать из земли камни, и разить небо!..
На затылок легла твёрдая ладонь, и он услышал слова, успокаивающие и требующие одновременно. Синее пламя вначале стало угасать в груди, а затем и в голове. На губах пузырилась солёная розовая пена. Он задёргался.
На перемазанные кровью пальцы налипли грязные рыжие волосы бороды лежащего под ним урмана, с ужасом смотревшего с земли.
— Berserk… berserk… — шептал урман, захлёбываясь кровью из сломанного носа.
Рядом стоял брат Парамон, чуть поодаль, баюкая ушибленную его посохом руку, сидел третий тать. Мерянин лежал ничком уже не дёргаясь. На штанах у него росло пятно мочи. Ветер шевельнул реку и озеленённые весной прутья вербы, тронул Неждану горячий лоб.
— Встань, — ровно сказал брат Парамон Неждану по-славянски и вдруг что-то зашипел на урманском языке, несколько раз повторив nidding. От этого лежащий навзничь урман попытался отползти на локтях, мотая головой, словно его хлестали по лицу.
Неждан встал, в голове немного звенело.
— Подбери топор, — сказал Парамон. — А ты, — ткнул он посохом урмана, — Отдай ему нож.
Ножом, как велел брат Парамон, Неждан выстругал две дощечки из палок длиной с пол-локтя. Парамон от рубахи неподвижного мерянина откромсал несколько полос и прикрутил ими дощечки к запястью закусившего бороду третьего татя.
— Копайте, — вновь велел он.
Урман и тот, с перемотанной рукой, оглядываясь на стоящего с топором Неждана, принялись копать палками волглую землю.
А когда к яме потащили бездыханного мерянина, длинный с перебитой рукой переглянулся с урманом и буркнул:
— Серебро у него в мудях запрятано, на что оно мертвяку?..
Брат Парамон скривил лицо, так что побелел шрам и бросил:
— Бери.
А когда они, закопав тело, оборачиваясь, ушли, долго стоял на коленях над свежим холмиком, бормоча непонятные слова, потом распрямился и сказал:
— Если не ищешь Бога, то он сам найдёт способ поставить тебя перед собой.
Развернулся и пошёл вдоль реки дальше. Неждан повертел нож в руке, заткнул за подпояску и, подхватив топор, догнал.
— Видишь, — не оборачиваясь сказал Парамон, — урман, мерянин и славянин стакнулись в сребролюбии своём. Тако же могут сойтись в боголюбии. Могут и должны. И не будет тогда греков или урман со славянами, все будут Божьи люди. Живущие по слову Его, а не по велению корысти. И поднимется из сего Святая Русь.
— Ты его убил… — то ли спросил, то ли просто произнёс Неждан.
— Убил, — согласился брат Парамон. — За что перед Господом отвечу. — И остановился, так что Неждан на него чуть не налетел: — А ты, хотел убить?
Неждан смешался. Он не помнил ничего, кроме синего тумана и бешеной неистовой силы в себе.
— Тот nidding, — продолжал Парамон, — сказал, что ты berserk. Слышал?
Неждан молчал, не понимая незнакомых слов, но Парамон и не ждал ответа, обернулся и сказал:
— На севере так называют воина, которому достижима неистовая радость битвы. У тебя ведь было так раньше?
Неждан потоптался, совсем как отец почесал затылок и кивнул.
— Они порождения тьмы и ужаса, — продолжил брат Парамон, глядя в глаза. — Убивать — есть суть для berserk (а). В сокрушении без разбора — радость. Я видел, как они разят топорами, лижут с мечей кровь. Для них нет воинов, женщин, детей. Для них есть жизнь, которую надо отнять, чтобы насытить своё неистовство. Ты таков?
Неждан отвёл взгляд и не знал, куда деть руки.
— Таков, — ответил за него Парамон. Неждан помотал головой.
— Что, не таков?
— Не хочу… — выдавил Неждан.
— На всё воля Божья, — жёстко вымолвил брат Парамон. — И быть тебе неистову и страшну. А вот на что — Господь должен указывать. Не диавол. Идём далее. От судьбы не уйдёшь.
Развернулся, буркнув: «Norns», — и невесело хмыкнул, помотал, словно отгоняя мысль, бородой.
«Не хочу быть страшным, — думал Неждан, следуя за спиной в чёрной выцветающей холстине. — Не хочу и не буду!»
Только по словам брата Парамона выходило, что не может он, Неждан, не быть собой, как огонь не может быть камнем.
Вспомнил перекошенного страхом урмана, его кровавые сопли и кровь на своих руках, и в нём вновь судорогой прошла ледяная неистовая волна, встопорщив на затылке волосы.
Он замотал головой и вдруг подумал: «Огонь же не одно пожарище, огонь и греет!..»
— Брат Парамон!
— Говори, — тут же отозвался Парамон.
— Как мне… Как мне это сдерживать?
— Тебе? Никак. Отдай себя в длань Господню, она сдержит. — И, словно подслушав мысли самого Неждана, добавил: — И станешь тогда факелом в руце Его.
«Как отдать? Что делать-то надо?» — думал Неждан, с каждым шагом приближаясь к камню, под которым ждала судьба.
Река справа от них раздавалась вширь, разложила воды по низким берегам, как широкие рукава, раздвинув ими прибрежные кручи и перелески. По весеннему времени всё полнилось жизнью, шумело и кричало под облаками.
* * *
Под вечер Парамон стал по внятным ему приметам заворачивать влево, вслед уходящему солнцу, вдоль тихого ручья. Садясь за невысокие холмы с березняком, солнце золотило воду, которой вокруг было много, в протоках, озерцах, болотцах и старицах.
Так же, как до этого, они перекусили хлебом, а когда Неждан, у которого подводило живот от скудной трапезы, захотел напиться из болотца, брат Парамон не дозволил. Достал из торбы баклагу и резной мерянский ковш-уточку, послал набрать в него воды и поплескал туда из баклаги.
— Öl, — сказал он. — Из болот воды не пей — слабый животом воин — лёгкая добыча.
— Эль, — попробовал на язык Неждан новое слово и глотнул из ковша.
— Пей всё, — велел Парамон, — и забрасывай огонь. Идём на ночлег.
Неждан послушно допил, закидал песчаной землицей кострище и двинулся за Парамоном. Шёл легко и весело, а потом в ушах зашумело, земля закачалась. Парамон остановился, посмотрел и сказал:
— Мне первому сегодня не спать.
И подал свой старый плащ.
Неждан лёг, закрыл глаза, земля закачалась сильнее, завертелась. Открыл глаза, заворочался.
— На правый бок ложись, — посоветовал Парамон.
Неждан повернулся, стало вроде полегче, только всё равно его словно раскачивало из стороны в сторону, да так, что брюхо норовило вывернуться наизнанку.
Когда Парамон его поднял стоять стражу, голова болела, мутило живот, во рту собралась дрянь, а от снов остались обрывки, в которых ни мёртвого мерянина, ни скованного ужасом урмана не было.
— Сырой воды не пей, а Öl не пей чистым, — заметил брат Парамон, заворачиваясь в плащ. — Во всём держись середины.
По утру в узкой старице с холодной водой они ловили плащом, как кошелём, рыб и пекли над углями. Неждан смотрел, как от жара покрываются золотисто-коричневой корочкой серебристые рыбьи бока и спросил:
— У тебя правда серебро есть?
— Есть, — ответил Парамон и подул на угли.
— А зачем тому сказал? Может, так бы отпустили…
— Не лжесвидетельствуй, — ответил Парамон, глядя холодными, как вода, глазами. — До конца говори.
— Так, может, и тот жив бы остался… — сказал Неждан.
Брат Парамон молчал, и тогда Неждан, поёрзав, осмелился ещё:
— Отец говорил, люди белого Христа не воины. Ты бился…
Парамон ещё помолчал, потыкал прутиком рыбину над костерком и ответил:
— Я не всегда был монахом. Ты помнишь, зачем мы идём?
Неждан не ответил. Не знал что. Его вёл громоподобный серебряный голос, заставивший больше года назад подняться на омертвелые ноги и устремиться за пределы, которых он и не ведал.
— Иоаким Корсунянин, крушитель идолов, послал тебя за судьбой, — продолжил Парамон. — Я, некогда Бруни, сын Регина из Упланда был vikingar и goði. Что значит витязь и волхв. Я ходил на drakkars в земли саксов, бился с воющими как волки людьми с острова Эйри. Видел, как по морю плывут ледяные горы — я шёл по дороге китов туда, где ждала слава. Стоял в стене щитов. Убивал, и убивали меня. Видел много смертей, за которыми почти не видел жизни.
Он замолчал, перед глазами встали воспоминания. После службы у князя их ярл решил взять удачу в набеге на греческие селения за печенежскими степями у горы Фума.
Они брали только серебро и детей, которые могли быстро идти. Брали, чтобы продать хазарским торговцам, это приносило тяжесть их кошелям и подтверждало удачливость ярла, которая суть та же монета.
Воины корсунского дукса не успели за ними, и они вышли в печенежские степи со всем, что взяли. Преследовал их только старый жрец распятого бога, не с мечом, с посохом, на котором был вырезан крест.
На привале в сухом овраге жреца, когда тот подошёл к костру, у которого плакали дети, хотел топором отогнать Кьяртан. Но на Кьяртана жрец даже не посмотрел, сел к самому маленькому и принялся говорить на своём языке.
Воины тогда одобрительно заворчали, отметив храбрость. Пламя костра изгибало темноту, меняя на их лицах тени как маски. Ярл с усмешкой сказал, что нужно удвоить охрану, а то старик отобьёт добычу. А тот вдруг ответил на вёстергётландском наречии, медленно, но правильно подбирая слова, что если нет воли его Бога вернуть детей к их очагам, то он будет с ними, пока возможно.
Кьяртан сказал, что, пожалуй, такого старого, как он, хазары не купят.
Воины засмеялись, жрец не ответил, и тогда сам Бруни Регинсон, тогда ещё годи, спросил, зачем верить богу, не защищающего своих людей?
Жрец ответил, что воля его Бога всесильна. Бруни бросил в огонь палку, взметнув ей в темноту искры, и сказал, что воля бога, отдающего своих людей и серебро так просто — слаба.
Старый жрец посмотрел на него и медленно произнёс, что даже Бруни, сам того не ведая, волю Его исполняет. Бруни хмыкнул тогда и отошёл.
А под самое утро их обложил небольшой отряд печенегов, прирезавших часовых так, что те не издали и звука.
Вспомнил, как Кьяртан со стрелой в бедре выл, пластая топором выскочившие из тьмы чёрные вопящие фигуры. Как ревел ярл, призывая сомкнуть щиты, пока его не ударила в шею стрела.
Как он сам, теснимый тремя спешившимися печенегами — крутые, поросшие кустами склоны оврага заставили их слезть с коней, — отбил щитом копьё, ткнул топором. Отбивал и бил, плясал танец смерти. Как стоял старый жрец, опираясь на свой посох, не шевелясь, и как плакали и кричали дети за его спиной, на фоне пламени казавшейся огромной.
Если бы не стрелы и внезапность, они бы отбились, а так солнце, заглянувшее в овраг, застало побратимов лежащими без дыхания вперемешку с печенегами. На ногах стояли только двое, он сам — Бруни Регинсон, покрытый чужой кровью, с одной только царапиной на плече, и старый жрец распятого бога, опирающийся на посох.
Бруни пошёл к нему, но замер, замер перед доблестью — жрец был мёртв, в нём торчали стрелы, и стоял он только потому, что упирался на свой крест, и потому, что за спиной были дети.
Он тогда побратимов не похоронил и жреца оставил стоящим, потому что даже в смерти тот не лёг на землю, и не в силах человека было укладывать то, что оставил стоять Бог. Чью волю исполняя, он, Бруни, вывел детей из оврага на юг, неся на руках жизнь прижавшейся к нему черноглазой девчушки.
Вспомнил, как их окружили всадники из Корсуня. Кричали, замахиваясь на него, а его самого окружили живым щитом дети. Как вцепилась в бороду девчушка, когда чьи-то руки хотели её от него оторвать. И как в Корсуне, в доме Распятого Бога, он принял имя Парамон — что значит верный, а потом учился видеть только жизнь в белом монастыре у сине-зелёного моря.
Сердце, душа его наполнялись жизнью, но тело иногда самой собой вспоминало умение причинить смерть, как с тем мерянином. А от этого желала уйти душа, ибо не было больше в её пространстве места для убиений.
Но как защитить хрупкость жизни, если не силой?!
Иоаким Корсунянин поднял на ноги этого мальчишку, снимающего сейчас с угольков пропекшуюся рыбу, этого berserkа, и он, брат Парамон, поможет его силе стать святой или хотя бы обуздать неистовость. Должен, должен пред Господом и самим собой. Спасти тех, кто в момент неистовства окажется с ним рядом, да и его самого спасти от них.
Κύριε ἐλέησον, подумалось ещё ему по-гречески. Господи помилуй, помилуй мя грешного.
Неждан смотрел, как брат Парамон глядит на костёр, шевелит плечами и бородой.
— Страх Божий, — сказал Парамон вдруг скорее не Неждану, а пламени, — это не когда ты страшишься Господа, но когда боишься его потерять. Ты поел. Идём далее.
Днем стало совсем тепло, тучи ходили по небу где-то далеко, как косяки сизых коней. Их было видно, когда Неждан поднялся, следуя за Парамоном, на холм, которых много было раскидано среди березняка, покрытого дымной молодой зеленью.
На очередном холме брат Парамон осмотрелся и, забирая немного правее, вновь уверенно зашагал известными ему приметами.
Повсюду колотилась возбуждённая весной жизнь. Тянулись с юга лебяжьи стада, лишь слегка прикасались к ветру крылами, чтобы нестись в его толще без усилий. Птичьи резкие пересвисты рассекали тишину как сверкающие ножики. В прогретых лужах оживали лягушки.
И Неждану казалось, что он даже слышит, как лопаются на ветках почки, не выдержав внутреннего напора древесных соков, и открываются юными листками.
Даже под войлочной шапкой зудело сильнее обычного, может, от испарины, налепившей на виски пряди волос, а может, вши тоже откликнулись зову весны и жизни. Отец говорил, что, если с болящего вши ушли — стало быть, зови волхвов — помрёт, а коли напротив, зашевелились — на поправку пошёл.
К вечеру они вышли к холму, среди прочих обычному. Те же березняки упирались ему в подножие, взбегали кустами на глинистую кручу, так и не докатившись до вершины, из которой торчал высокий камень.
Брат Парамон остановился и долго смотрел наверх.
— Завтра по утру, — сказал он Неждану и пошёл вкруг холма, подыскивая ночлег.
Отстояв полночи, Неждан завернулся в старый плащ. Уснуть не удавалось — в бок напирал какой-то корешок, на небе полыхали звёзды, и совсем рядом ждала судьба под загадочным, вылезшим из холма, как воткнувшийся в ночное небо коготь, камнем.
Какова она, что даст оторванному от матери, от отца, пусть и не ласкового, но родного, вчерашнему калеке? И почему не Хотён или кто другой уведён от вековечной сохи посечённым в битвах урманом, сменившим меч на посох с крестом?
Поёрзав, он забылся. Во сне казалось, что кто-то смотрит на него, огромный настолько, что куда не обернись — он есть со всех сторон.
Едва рассвело, Парамон поднял на ноги, заставил раздеться у ближайшего ручья и загнал в студёную воду, коротко приказав:
— Омойся.
И сам развел костёр, погрел на прутике хлеб, подождал пока Неждан съест, и, забросав угли, встал.
Неждан уже привычно сжал рукоять топора и пошёл следом.
По мере того, как втаптывал сплетённые отцом лапти в сыпучую глину холма, камень вырастал выше.
Брат Парамон ждал на вершине, солнце трогало ему плечи, а к ногам Неждана тянулась длинная тень от камня.
— Я был здесь когда был goði, я знаю, что здесь. Ты, узнай сам.
Неждан потоптался вокруг и приблизился. Камень покрывали мхи. Поначалу показалось, что непогоды и морозы иссекли его поверхность, словно морщины, а потом, под лишайниками, Неждан начал угадывать какие-то значки, явно начертанные не ветрами. Он оглянулся на Парамона.
— Runsten, — сказал тот. — Камень, говорящий сквозь века.
Неждан провёл пальцами по странным знакам, камень, несмотря на утреннее солнце, был холоден.
— Я не смог прочесть всех runа, когда был здесь давно. Они оставлены другим народом, не моим и, может быть, не твоим. Но на языке севера здесь тоже есть письмена.
Парамон подошёл к камню справа, присел и, вычищая пальцем мох из бороздок высеченных знаков, перевёл:
— Здесь спит великий воин. Равный славой богам, силой горе. Дух его не дремлет — разумный, да пройди мимо.
Парамон замолчал, продолжая ковырять пальцем мхи, потом распрямился, отряхнул руки и, схватившись ими за свой посох с крестом, произнёс:
— Я был разумен, ты — нет. И что под камнем, узнаешь сам.
Неждан обошёл камень ещё раз, снова потоптался…
Ему надо выкопать этот похожий на идол каменный клык? Он посмотрел на Парамона, тот молчал, уткнув бороду в грудь.
Неждан снова потрогал камень, нажал сильнее, отступил. Ничего не произошло, всё так же светило солнце. Уперся двумя руками, плечом. Ничего.
Это был просто валун, пусть и исчерченный значками. Торчал между Нежданом и его судьбой, как пень, что он корчевал с мужиками на новом поле. Он попробовал его обхватить, перед глазами заплясали синие огоньки.
Тут была судьба! А этот валун стоял на пути! Синяя страшная бездна захлестнула голову, сначала стиснула грудь, а потом разлилась в ней безгранично, самого его делая безграничным, могучим!
Там судьба, его судьба, и ничто, никто не станет между!
Он взвыл, сам того не ведая, упёрся плечом, над ним качалось небо, лапти рыхлили землю — там судьба! Там судьба! Обхватил валун руками. Раскрошить, отбросить!
Камень стоял неколебимо.
— Что, не по плечу судьба? — услышал он Парамона сквозь гул в ушах.
Ледяная синь взорвалась в голове тысячами игл, забушевала гневом на Парамона, на эту глыбу. Он прижался к камню грудью, плечами, лицом. Слова Парамона резали и уязвляли — «не по плечу судьба!».
Кому не по плечу?!
Парамону со стороны казалось, что юнец сейчас начнёт грызть источенную рунами глыбу. А у Неждана в голове бушевал буран, сквозь который он видел одно — своротить, низвергнуть. И, взвыв пуще прежнего, своротил. Своротил руками.
Камень рухнул в юные травы, открыв под собой черный провал, откуда ударило могильным холодом и жутью. Но что ему, объятому ледяной пургой ярости был этот холод?!
Всё так же, не думая, Неждан прыгнул в чёрную с осыпающимися краями яму. Приземлившись, упал, заныла лодыжка. От удара, от того, что своротил камень, синяя мгла в его голове немного рассеялась, отступила. Он осмотрелся.
Было холодно, столб света падал на него сверху, делая темноту вокруг гуще.
И вдруг даже не страх, ужас протянул к горлу руки — перед ним сидел огромный человек и смотрел страшными чёрными глазницами в душу, словно целил загробные копья из нави прямо в самое сердце!
Неждан вновь захлебнулся в синей ярости! Заревел, оглушая себя и себя не ощущая. Страшный великан держал на коленях меч. Меч! Против кого?! Здесь его судьба, и не смел меч проложить препону!
Воя, Неждан рванулся из света в тьму, вцепился в меч руками, сквозь синий ледяной буран своего неистовства увидел, как полыхнули тьмой глаза великана, но, дёрнул. Дёрнул так, что тот выпустил меч из рук, осел на своем седалище, а Неждан, так же ревя и воя, вкатился обратно, в столб падающего сверху света.
Поодаль, едва различимый во мраке сидел огромный скелет в дотлевающей кольчуге, череп с остатками косм свесился на грудь. Свет сверху вдруг перекрылся — вниз заглянул брат Парамон.
Тяжесть налила руки Неждана, по телу расползалась слабость, словно две чудовищные синие вспышки отняли силы.
Подвывая, он ворочал головой. Вдруг на него навалилась могильная тишина и промозглый холод склепа.
Яма была не глубока. Парамон смотрел, как внизу, в пятне света, водит головой отрок и на него с края ямы со струистым шелестом осыпается сухой ручеёк глины.
Наверх Парамон вытянул его полубесчувственного, порвав ему рубаху и ободрав плечо в кровь. Юнец мелко вздрагивал, словно его колотила лихорадка. В уголках синюшных губ подсыхала пена, под мокрым от слюны подбородком ходил кадык. Оттащив подальше от могильной ямы, источающей холод, в набирающий силы полдень, Парамон положил его на припёк, влил в рот немного эля и рассмотрел то, что тот обхватил руками.
Это был меч почти в два хольмгардских локтя длиной, в деревянных, некогда оббитых тиснённой кожей ножнах. На ней, потрескавшейся и расползшейся, можно было угадать узор из неведомых зверей, медные наклёпки позеленели, в медных же, порушенных временем, наконечнике и устье ножен, угадывался диковинный цветок. Массивное навершие рукояти, похожее на нераскрывшийся бутон, блестело почти не тронутой ржой сталью.
Неждан прижал его к себе так, что побелели пальцы. Постепенно его отпускала дрожь, но не усталость. Ему хотелось спать, только спать.
По ногам прошла такая знакомая, подлая слабость, что он, собрав силы, встал опираясь на меч. И словно смывая могильный холод и тьму, его окатил солнцем полдень.
— Runsten, — проскрежетал рядом голос Парамона. — Надо вернуть на место.
Неждан поводил головой, сил не было даже на это. Всё так же опираясь на меч, он сделал нетвердый шаг, второй, а потом вдруг, сам не понимая, что делает, превозмогая страшную слабость, двумя руками поднял меч навстречу солнцу и снова осел.
Спустя час, а может два, брат Парамон принёс на холм вырубленные топором давешнего урмана жердины.
Неждан уже отошёл, ему теперь хотелось пить и есть, но он поднялся, и вдвоём жердями как вагами они подвинули камень к яме.
Неждан дивился, что ему хватило сил одному своротить эту глыбу, и прежде чем закупорить ей вход в последний чертог страшного даже в смерти воина, он вдруг опустил туда урманский топор, словно в обмен.
Парамон ничего не сказал, но его борода дёрнулась словно бы одобрительно. А потом, когда камень встал на место, брат Парамон ножом прямо поперёк всех процарапанных на нём значков вырезал крест. Отвёл вконец обессилевшего Неждана с его мечом под холм, где над угольками уже пеклись рыбины.
От холма ночью Парамон Неждана не отвёл. Когда тот поел и уснул ещё при солнце, сам забросал костёр и смотрел всю ночь на звёзды.
Неждан проснулся только под утро, брат Парамон, стоя на коленях, что-то бормотал, сжимая руками свой посох. Неждан шелохнулся, Парамон встал и велел развести огонь.
Они доели рыбу, и Парамон спросил, кивая на меч бородой:
— Знаешь, что это?
— Меч, — коротко ответил Неждан. — У гридей видывал, когда в селище приезжали. Отец сказывал, не у всякого есть.
Парамон помолчал и опять спросил:
— Что ещё было в могильнике?
Неждан почесал затылок. Что он там видел сквозь свет, тьму и ледяную пелену ярости?..
Огромный скелет в мешанине из истлевающей меди, железа и лохмотьев покоробленных кож. Боль в лодыжке… Да, он наткнулся на что-то. Весь пол там был завален тусклыми кучками из чего-то твердого, он возился на этих кучках, когда отнял у скелета меч.
— Там что-то валялось подо мной, звенело, — ответил Неждан.
— Серебро, — сказал брат Парамон. — Браслеты, гривны, монеты и рубленные куски серебра. Ты видел только меч и взял его. Думай почему.
Неждан молчал.
Брат Парамон смотрел, будто читая у него на лице, и наконец сказал:
— Господь дал тебе судьбу сию, Господь в ней не оставит. Но сказано в Писании: «Все, взявшие меч, мечом погибнут». Сердцем чист будь. А теперь вынь из ножен.
Неждан взял в руки меч, в который раз осмотрел остатки диковинных зверей на потрескавшейся коже, сжал их ладонью, другой схватил рукоятку в истлевших ремнях и потянул. Меч не вышел. Неждан потянул сильнее, дёрнул, но меч будто сросся с ножнами.
— Дай, — сказал брат Парамон. Осмотрел внимательно, поковырял потрескавшимся ногтем у устья и добавил: — Держи над угольями. К жару не близко.
Неждан послушно водил мечом над подёрнутыми пеплом угольками, держа двумя руками за рукоять.
— С двух сторон грей, — наставлял Парамон. — Рукоять пониже опусти.
Меч был увесист, но в ладонях лежал удобно. Нераскрытый цветок навершия почти с пол-яблока величиной тянул книзу, и, казалось, шевельни только Неждан кистью, как клинок, даже запертый в ножнах, опишет быструю, как ветер, дугу.
Старая кожа ножен вдруг задымилась.
— Подвысь. Подвысь! — шикнул Парамон.
Неждан отпрыгнул от кострища и поднял меч почти вертикально. Что-то горячее потекло на пальцы, охватившие рукоять.
— Вынимай.
Неждан перехватил горячие ножны, обжёгся, но потянул и почти без натуги извлёк клинок.
Он был тусклым, словно чем-то покрытым.
— Воск, — сказал Парамон. — В ножны залили воск, прежде чем вернуть меч мёртвому витязю. Вот она — судьба. Не серебро ты там взял…
Неждан потёр рукавом клинок. Он засветился по лезвию позёмкой, будто ветер гнал снежинки по зимнему полю, бежали узоры. Неждан взмахнул раз, другой. Клинок, как послушный руке ледяной вихрь, рассёк воздух.
— Оботри весь со тщанием, — наставлял Парамон. — Прутом вычисти воск из ножен. Ему в них почивать, пока новых нет. Береги от росы. Носи на левом бедре или за спиной.
Рыбы Парамон наловил сам, сам развёл огонь, Неждан же оттирал, вычищал воск из дола, освобождал от восковой тусклой плёнки льдистые бегущие узоры, не в силах отвести от клинка взгляда. С одной стороны, ближе к рукояти, нашёл знаки и крест.
— Латинские runa, — сказал Парамон, коснулся пальцами креста и добавил: — Всё есть воля Божья. Меч франкский. Добрый. В добрых ли руках?
И посмотрел с рассечённого лица, глазами холодными, как осенняя река. И вдруг опять рявкнул:
— Подвысь!
Неждан вскочил и вновь воздел к небу клинок в бегучих ледяных узорах.
— Такие долго куют из болотного железа, — сказал Парамон, обходя Неждана кругом и смотря на меч. — Они тверже звёзд. Здесь, в славянских землях, их, добытых из заветных мест, зовут кладенцами. Говорят, кузнецы, кующие такие, — волхвы, ведающие тайны жара и холода, потому на клинках звёздный узор. Ложь. Не волшба, премудрость Божия в основе всего.
— Крыло лебяжье… — отозвался вдруг Неждан, всё не отрывая глаз от меча, над которым бежали облака.
— Skald, — пробормотал в бороду брат Парамон и кивнул, а потом добавил: — Крылья Аγγελος суть лебяжьи.
* * *
Из-под могильного холма они ушли, также забирая к западу. Дальше к селищам, купить еды, как сказал Парамон.
За два дня миновали негодную к пахоте, холмистую в ручьях и болотцах пустошь и далеко за полдень третьего увидели дымы за перелеском. Брат Парамон велел Неждану замотать меч в свой старый плащ и нести на плече как палку, привесив на конце котомку.
— Меч, ценой половине селища со скотом и припасом. «Не искушай малых сих», — сказал он, достал из-за пазухи холщовый мешочек и, порывшись в нём, извлёк почерневший обрубок серебра размером с ноготь.
Из-за плетней на них смотрела ребятня.
Из сволочённых оконец изб курился под серые соломенные стрехи дым, стремительно и низко над землёй резали воздух ласточки, взбрехнула собака. От ворот смотрел мужик, удержавший бабу в сероватой понёве с коромыслом на плече. Брат Парамон поклонился им, согнул рукой Неждана, мужик поклонился в ответ, а потом долго глядел в удаляющиеся спины.
Дальше за плетнём мелькнула русокосая голова, и Неждан вспомнил Белянку, мать, отца. Запахи здесь, звуки, серые от непогод брёвна стен и даже небо с тучей над крышами напомнили о доме.
«Что там мать сейчас?» — думалось ему и захотелось к ней, в привычный рябой свет избы, в запахи теста, дыма, влажной шерсти. Услышать, как за стенами, пошумливает улица, а в стрехе бьются воробьи, увидеть сквозь дым материнские прядущие нить руки, отцову бороду. А тут ему на плечо давит то, за что можно купить половину такого селища со всем, что в нём…
Парамон остановился у больших ворот, за которыми торчали кровли выше прочих, тесовые, с резьбой по конькам. Почуяв незнакомых, залаял один пёс, за ним второй. Собаки уже заходились лаем, когда створка отворилась и выглянул рябоватый парень постарше Неждана.
— Не дадите ли испить, во славу Божью? — сказал Парамон и поклонился.
Парень смерил взглядом его, переминающегося позади Неждана, ворота прикрыл и шикнул на псов в глубине двора.
Створк вскоре вновь отворилась, вышел широкий мужик в холщовой рубахе, крашеной до рыжины дубовой корой.
Парамон поклонился, мужик что-то отставил за воротами в сторону и тоже склонил обширную бороду на грудь, за ним маячил с палкой рябой парень. Псы снова зашлись лаем. Из-за соседнего плетня выставились головы, ветерок потянул запах тёплого хлеба, Неждан сглотнул.
— Подай проходящим, во славу Божью, — сказал брат Парамон.
Мужик осмотрел его, посох с крестом, Неждана и ответил:
— Не полны закрома по весне-то.
— Не за так прошу. — Парамон показал на ладони серебряный обрубок.
Глаза мужика сузились, оббежали улицу.
— Зайди на двор, — быстро проговорил он.
Приотворил ворота шире, пропустил и закрыл, едва они вошли. За воротами отставленное мужиком стояло полено, боками двора шли постройки. Коровий зад выглядывал из-под навеса, растоптанную до влажности землю ковыряла курица. В избе хлопнула дверь, за которой мелькнул женский клетчатый убор. Перед дверью на крыльце остался быстро истаивающий клочок дыма.
— Так что ты хочешь? — спросил мужик, запнувшись, не зная, как обратиться к брату Парамону. — Человече… А ты собак уйми, дубина!
И махнул на парня корявой рукой. Тот втянул голову и, шикая, налетел на псов.
— Припасу-то у нас немного, — снова заговорил мужик, и его глаза забегали по двору.
— Дроблёного ячменя с торбу, овсяной муки в половину, хлеба, сала, луку и соли, толику коли есть, — ровно ответил Парамон. — И пива вот, в баклагу.
— Со-оли, — протянул мужик. — Так дорога-то соль ноне. То меря, то урмане, то свои, разбойные, дороги заколодили. Как соли той прибыть?
— Ты поищи, я добавлю, — ответил Парамон и снова раскрыл ладонь с серебряным кусочком. — И кожи ременной надо.
Мужик пошевелил губами, провёл по бороде ладонью, словно что-то прикидывая, и вдруг быстро заговорил:
— Ты вот что, с отроком своим поди на сеновал, сено хоть прошлогоднее, да не лежалое. Опочи там… Свитко, не стой дубом, проведи! А то дождь вона наползает. Куда тебе идти на ночь-то? А я соберу всё, да поутру пойдёте.
Брат Парамон остро посмотрел на мужика, искоса на Неждана, глянул на небо, по которому ползла низкая сырая туча. И поклонился. Но, распрямляясь, произнёс:
— Только припас сейчас. Расплата за ним.
Мужик закивал, заулыбался, гаркнул своему Свитко, чтоб каши нёс на сеновал, квасцу и луку.
На сене Неждану было хорошо, он зарыл поглубже ноги, откинулся на спину. Соломинка щекотала щеку, пахло прелью, навозом, молоком. За дощатой стеной баба доила корову, и было слышно, как струйки из вымени пенят берестяное ведёрко. Начинало густо вечереть. Пошёл легкий дождь, сильнее запахло сено. Каша, приправленная салом, согрела, хотелось задремать, мягко провалиться глубже в копну.
— Что думаешь? — вывел его из полудрёмы голос Парамона.
Неждан встрепенулся, приподнялся на локте.
— Что думаешь про сего человека? — вновь отозвался брат Парамон, сидящий у набитой припасом торбы.
Неждан пожал плечами. А что думать — добрый дядька, накормил, спать положил, доброй сечки отсыпал, туес мучицы, шмат копченого сала дал, соли, сколько оговорено, за сколько заплачено. Что про него думать?..
Парамон внимательно посмотрел на Неждана, кивнул чему-то и сказал:
— Тебе первому не спать.
И где сидел, там и лёг, подтянув под себя завёрнутый в плаще меч.
«Чего тут сторожиться? — подумал Неждан. — Собаки вон, татя почуют».
Но перечить не стал, сполз по сену вниз и сел там, привалившись к копне.
Постепенно стихло всё, только шуршали мыши, глубоко в сене строя гнёзда, шелестел тихий дождь, перевернулся брат Парамон. Было не зябко, в окружении знакомых густых запахов — спокойно. Неждан сам не заметил, как задремал. Сколько проспал, не помнил, только вскинулся вдруг в чернильную темноту на ноги и всё, что увидел, — это ещё более тёмный, чем ночь, силуэт перед собой и что-то летящее в лицо, потом красную мглистую вспышку и снова тьму.
Парамон вскочил на ноги, увязая в сене, когда Неждан охнул и завалился вбок. Над ним стоял широкий хозяин, с поленом в руке, рядом топтался его Свитко, не зная куда девать руки.
— Бога не боишься?! — загремел Парамон и быстро глянул на завозившегося Неждана.
— Богов много, — прокаркал мужик подступая. — Что стоишь, посвети лучиной! — ткнул он локтем Свитко.
Тот выскочил из-под навеса в морось, к избе.
— Думаешь, я по говору не признал? Филин урманский! А теперь богами кроешься?! Богов-то много — один стращает, другой от него защищает!
Под навес, прикрыв от капель шапкой огонёк, заскочил Свитко и поднял лучинку повыше, переступив через Неждана. От разлившегося пляшущего света мужик стал ещё шире.
— Мы под кровом твоим… — опять загремел брат Парамон, поглядывая ему за спину.
— И под кровом змей давят! — вскинулся мужик, ворочая поленом. — Отдавай, что в кошеле есть и ступай со своим богом! Не то татем крикну!
— Успеешь? — неожиданно спокойно опуская руки, спросил Парамон и снова посмотрел мужику за спину.
Тот резко обернулся, позади стоял доселе безмолвный урманов отрок. Багряно-черная в пляшущем свете кровь пузырилась, когда он гонял её туда-сюда вздохами сломанного носа, стекала длинными соплями с подбородка и блестели синие, страшные, как мороз, глаза.
Неждан взвыл, прыгая на замахавшего поленом мужика. Тот отступил, запнулся о копну, ударил поленом сверху. Неждан вместо того, чтоб отскочить, завывая, прянул чуть в сторону и вперёд. Проскользнул под полено и, оказавшись сбоку, одной рукой вцепился в бороду, другой ударил в живот и полез к горлу. Мужик выронил полено и хакнул, оседая.
Свитко, чуть не уронив лучину, отпрыгнул.
— Держи, дурень! Подожжёшь, всё выгорит! — рявкнул ему Парамон, хватая за запястье.
Свитко заскулил и повалился на колени.
За всё ещё сжимающую лучину руку Парамон поволок его к Неждану, воя терзающему обеспамятевшего мужика.
— Не убий. Не убий, — заговорил Парамон тревожно и быстро. — То мой грех! Я ввёл в корыстолюбие малого сего! Не убий! Не убий…
Сквозь синюю ледяную муть Неждан слышал этот голос. Но всё его естество готово было рвать, исторгать жизнь из грузно обмякшего тела. Вынуть душу! Только постепенно, с краю сознания, а потом и зрения, затеплились оранжевые отблески лучины. Он отнял от хрипящего мужика руки, и на него, так что зазвенело в ушах, накинулась боль в сломанном носе.
Над ним стоял брат Парамон, держа посох с крестом, у его ног скулил обмочившийся Свитко, так и не выпустивший прыгающего огонька лучины.
— Не убий, — ещё раз услышал Неждан Парамона, который нагнулся к пучащему глаза мужику и сказал твёрдым как камень голосом: — Не гневи боле Бога. Он един и не стращает, а тебя же от тебя самого защищает.
Тот захрипел, метя бородой грудь. Парамон посмотрел на Неждана и спросил:
— Идти можешь?
От кивка в голове Неждана словно полыхнули искры, как в печке, когда в ней лопается полено.
— Тогда бери свою судьбу. Идём далее.
И, подхватив торбы, вышел в ночную зыбкую морось не оглянувшись.
Они шли всю ночь перелесками под промозглым дождём, перешедшим под утро в пробирающую до костей, водяную взвесь. При каждом шаге у Неждана гулко отдавало в голове. Он спотыкался. Подложенный в лапти мох отяжелел от влаги и сбился комьями. Меч, так и завёрнутый в плащ, нещадной тяжестью давил на плечо.
Едва рассвело, Парамон усадил Неждана, с лица которого дождевые капли почти смыли кровь, под дерево, затолкнул ему в рот подобранную под кустом мокрую деревяшку и, сунув в распухшие ноздри мизинцы, резко дёрнул в сторону и тут же отступил.
Неждан почти раздавил деревяшку зубами и завыл, порываясь встать. Парамон отступил ещё дальше, потом ещё, за осыпанные серебром прутья кустов. У Неждана перед глазами плясало багровое пламя боли, перемежаясь с расходящимися синими кругами, словно в омут его ярости эта боль упала камнем.
Парамон стоял за дождём и кустами неподвижный, но словно недосягаемый. Ярость наконец успокоилась, осталась лишь бьющаяся в голове боль и колотящий холод.
— Не убий! — резко сказал Парамон.
Неждан водил головой, из носа снова шла кровь.
— Виноват малый сей перед тобой? Он пахарь добрый! Виноват перед тобой был я, введя его в корыстолюбие. Но не ты ли заснул в дозоре?! Тебя поленом прибил мужик. Мужик! Как курицу.
Неждан водил головой, набрякшие под глазами синяки сузили веки, слова вместе с болью толчками впивались в мозг.
— Ты рвал его не за свою боль — за свою глупость. Это — запомни. Зубы целы?
Неждан медленно, чтоб не расплескать боль, кивнул.
— Сидим немного и идём далее.
На востоке, в края сплошных туч упёрлись лучи, скатывая дождь в рулон, словно отсыревшую овчину. Ветер согнал с неба облака, с листьев капли, влага осталась только на тропинках. Земля чавкала, стараясь задержать шаг.
— Куда мы идём? — вдруг хмуро спросил Неждан, смотря то ли себе под ноги, то ли на бурое пятно расползшейся на рубахе крови.
Парамон не остановился. Мерно вышагивая, опираясь на посох с крестом и даже не обернувшись, ответил:
— Сейчас во Владимир — городец, что строят на реке Клязьма по приказу князя Владимира на месте мерянского селища. Он — воин.
— Ты оставишь меня ему?
— А ты ему нужен? — спросил, перешагивая лужу Парамон. — Или ты хочешь вернуться?
Неждан молчал. Голова тупо болела, саднило нос, хотелось есть или сесть на пригорке и никуда не двигаться. Зачем, зачем он ушёл от отца, от матери — той единственной во всём свете, что была к нему добра. От тёплого треска березового полена в очаге, от знакомых шорохов, от нивы, от взгляда Белянки?! Чтобы найти давящую, сейчас чужую железную тяжесть меча? Побои, промозглый холод и прямую тёмную спину перед собой, всегда двигающуюся впереди! Зачем!
— Владимир — konungr Руси. Tryggvi Óláfsson — konungr Vingulmǫrk воспитывался в его доме в Holmgarðr. Ты ему нужен? Ты, ему нужен? — повысив голос, раздельно спросил Парамон.
— Не знаю, — буркнул Неждан, переложив всё ещё завёрнутый тяжёлый меч на другое плечо.
— Всякому konungrs нужны слава, власть и серебро, чтобы сделать ещё больше славы, власти и серебра. Ты ему не нужен. Ты нужен на этой земле Богу. Запомни. Хочешь вернуться? Куда? Это всё твоя земля. Это помни. Из Руси ты не выходил.
Или все-таки, не по силам судьба?
* * *
Раньше, чем увидеть Владимир-городец, Неждан увидел дымы. Много дымов, сплетающихся в относимое ветром сизое, как мокрый голубь, облако.
Тропа вильнула на разъезженную дорогу. В колеях стояла вода. Приостановленное зимой строительство возобновилось, и теперь к поднимающимся в небо дымам, на подводах везли срубленные в мороз брёвна.
Брат Парамон объяснил, когда в каждом всаднике Неждан пытался углядеть князя Владимира, что тот далеко, в Киеве. А здесь только нарочитый боярин, но и того на дороге нет.
Неждан дивился: как мог строить стены и вежи человек, которого здесь даже не было… Как по его воле могли понукать возничие лошадёнок, тюкали топоры плотников, копались ямы, шли с коромыслами бабы, варились похлёбки. За буро-синей полосой реки темнели пашни и дым, дым поднимался от огней, зажжённых не княжьими руками, а только его словом. Даже воины, с железным бряцанием проезжавшие мимо, с топорами, щитами, в стёганых безрукавках с заклёпками, каждый из которых сам мог изъявить любую свою волю, были в руке князя…
— Это, — объяснил Парамон, — власть.
И поклонился верховому, тот, даже не обернув головы, проехал мимо. Потом вдруг мелькнув взглядом, Парамон принялся кланяться каждому встречному, которых становилось на дороге больше, и ладонью нагибал спину Неждану, плечи которого и так давил меч.
Кто-то отвечал на поклон, кто-то лишь смотрел, но большая часть текла мимо безучастно — как безучастна река к ракитнику на своих берегах.
— Зачем? — внезапно спросил брат Парамон, — Зачем мы кланялись тут каждому?
Неждан помолчал, сдвинул меч на плече и ответил:
— Власть княжья…
Парамон поводил бородой и сказал:
— Затем, что каждый человек — образ и подобие Божье. И в каждом во первую зрим Господа, ему поклон кладя. А власти будешь кланяться, коли у неё лик будет такой же человечий, сиречь Божий. Нет власти не от Бога.
Такого скопления людей Неждан ещё не видел. Тут были меряне с пушниной, меряне-жигари, чёрные от угля и воняющие дёгтем. Славяне плотники, кузнецы, которым чёрные жигари, цокая на свой манер, хвалили уголь. Здесь продавали хлеба, каши, сушёных и свежих рыб и даже мясо. Ножи, рубахи, котлы, горшки, сапоги, деревянную и берестяную посуду. Там, где мяли и торговали кожей, воняло так, что казалось даже ветер обтекал это место, не желая пропитаться вонью дубильных ям и разносить её дальше.
Стены городца ещё не выросли настолько, чтоб отразиться в водах неспешной Клязьмы, а торговля уже отражалась в реке, гудела над водой голосами, скрипами колес, мычанием, лязгом и шумом.
Парамон отвёл Неждана туда, где внутри намеченных внешних стен стоял вкопанный у какой-то избы высокий крест.
К ним вышел человек в такой же холстине, как у Парамона. Дал поцеловать Парамону руку, в воздухе нарисовал крест и кивал, глядя большими чёрными глазами на Неждана, когда Парамон говорил ему.
Неждану Парамон велел сесть на бревно у избы и ушёл. Тощий, с куцыми волосами на подбородке вместо бороды парень молча вынес Неждану хлеба. По реке сновали лодки, где-то ржали кони, гудели люди. Ветер пригибал вонючий жирный дым от смолокурен и вытягивал его вдоль растоптанной земли лентой. В дыму махали топорами мужики, гулко их всаживая в ядрёные бревна.
Парамона вернулся быстро, с другой торбой, побольше своей, впихнул Неждану, взял свою и, поклонившись кресту, сказал:
— Идём далее.
Торба была тяжела. От грохота стройки и гула торжища они ушли без троп в лес, на запад. Шли полдня. Брат Парамон выбрал полянку неподалёку от ручья, бежавшего за деревьями, и сказал:
— Здесь будем. От ручья таскай камни.
А сам выудил из торбы широкий большой рабочий топор без топорища. Когда мокрый, босой Неждан приволок первый валун, на полянке уже стоял крест.
— Меря здесь в княжьей воле. До городца близко. Камни нужны для очага. После, — он кивнул на уже вздетый на крепкий сук топор, — нарубишь жердей.
Пока Неждан таскал камни, брат Парамон вырезал пласт мокрого дёрна и, выбрав чёрную жирную землю, вынул из прямоугольной ямы глину, сложив её в кучу.
— Очаг делай широким и плоским, — наставлял он, подбирая и укладывая камни на глину в яму. — Сейчас жерди руби.
Очищенные от веток и коры стволы молодых осин Парамон велел заострить с одного конца и теперь обжигал, засунув в новый, сложенный невысоко очаг острыми концами. Неждан копал вокруг очага под них ямы, как указал брат Парамон. А утром они вставили в ямы обугленными концами жерди и связали остов шалаша. Потом Неждан выше по ручью резал вербу. Её длинными прутьями переплели жерди и вышла крыша в два ската и стена сзади, которую Парамон понизу заложил камнями на глине. Остаток дня резали дёрн в дальнем углу поляны и покрывали крышу. Но после Парамон отдохнуть не дал. На удлинившимся к летнему времени закате приказал стоять, держа в вытянутых руках камень, покуда солнце не зайдёт. А сам плёл вершу и стал на стражу первым.
Неждан лёг на охапку еловых веток и, казалось, только закрыл глаза, как его уже разбудил Парамон. В очаге сквозь серебристый пепел малиново просвечивали угли. Парамон молча лёг, Неждан выбрался наружу. Звёздное небо безмолвно глядело на уснувший лес. Над ручьём, повторяя его течение над верхушками деревьев, струился туман.
К утру на траву легла роса и, захолодив босые ноги, намочила порты почти до колен. Неждан вспомнил, как отец сказывал, что по такой обильной росе дождя не жди. А мать говорила, что если деве омыться в семи росах, то станет она хороша и плодовита.
Вспомнилась почему-то Белянка. Как с ним, уже ходячим, столкнулась в воротах, обожгла глазами, и сама от этого заалела. Он потом долго нёс на своей груди лёгкое прикосновение её плеча. Даже побои его тело не помнило так прочно и глубоко, как это касание. В чреслах стало горячо и томительно.
Неждан подумал, что как вернётся — подарит ей ленту в косу. Откуда вернётся, да и идёт куда, сейчас не думал. Сейчас лента алой стёжкой лежала между ним и Белянкой, её устами, плечами, грудями, что налито колыхались под вышивкой рубахи… А что позади, впереди да вокруг них — то было черным-черно. Как этот лес, над которым свою ленту, золотую, уже протянул восход.
Едва по рассветной тишине чиркнула первая птица, из шалаша выбрался брат Парамон, постоял у креста и велел в котёл, купленный на торжище, набрать воды и привесить его над очагом. Сыпанул в закипающую воду дроблёной пшеницы, нарубил луку, вяленого мяса, сала и сказал поднять камень и опять держать перед собой.
Когда поели, Парамон послал за мечом, обёрнутым теперь не в старый плащ, а в кусок холстины. Новой кожей, нарезанной ремнём, оплёл рукоять, а старую бросил в огонь, где она горела воняя, чадя и сворачиваясь.
— Чисти клинок холстиной. После протри вот этим куском овчины. Три мехом, волосяной жир покроет железо — предохранит от ржи. Я вернусь скоро, — сказал Парамон и, подхватив топор, ушёл.
Неждан взял меч, на который вновь кое-где налип воск из ножен. Осмотрел, сжал рукоять, новая кожа скрипнула, укладываясь плотнее. Он вдруг выскочил из шалаша и взмахнул мечом.
Ледяным ветром просвистело лезвие рассекая воздух. Взмахнул ещё, ещё! С восторгом пластал сверху вниз, справа налево, кружился, ронял почти до земли и снова вскидывал. Ему казалось, что его окружает сверкающий вихрь, которым он рисует в воздухе ледяные узоры. И что нет ничего упоительнее, чем держать в руках послушное воле острое перо ветра. Что ещё немного, и он взлетит! Взлетит от взмахов зажатого во влажной ладони лебяжьего крыла!
— Это не полено, — проскрежетал рядом голос Парамона. — Даже курица машет крыльями лучше. Вновь оботри и вложи в ножны.
Неждан опустил меч, насупился, однако повеление выполнил. А брат Парамон впихнул ему в руки дубину в два локтя длиной, вырубленную из молодого дубка, взял палку толщиной в детскую руку и коротко сказал:
— Бей.
Неждан ударил по палке.
— Ты бьёшься с деревяшкой? — спросил брат Парамон, смотря своими холодными глазами с рассечённого лица.
Его борода приподнялась, а потом резко опустилась, в презрительной улыбке искривились губы. Неждан втянул носом воздух и ударил, метя в плечо. Брат Парамон даже не отступил, просто отвёл тело, тяжёлая дубина ткнулась в траву, Неждан посунулся за ней и почувствовал тычок в затылок. «Как того мерянина!» — подумал он, озлясь.
— Ты бьёшь землю, — сказал Парамон.
Неждан начал злобиться сильнее, губы его задёргались. Не вставая, он вдруг перевернулся на спину и лёжа ударил Парамону по ногам. Брат Парамон подпрыгнул, дубина просвистела под ним, а он вдруг приземлился на неё двумя ногами, так что сжимавшая её ладонь Неждана впечаталась в траву.
— Ты бьёшь воздух.
У Неждана ещё сильнее задёргались губы, заклокотало в горле, и перед глазами пошли синие круги.
Прижатая дубиной ладонь сжалась крепче, и он как был — лёжа, вдруг стал поднимать, отрывать от земли руку, так что слегка приподнял прочно стоящую на дубине ногу Парамона.
— Сядь! — вдруг резко крикнул тот.
На Неждана окрик подействовал, словно его вынули из-под воды, и он вновь отчётливо увидел небо и услышал, как шелестит ветер. В горле почти перестало клокотать.
— Вынь рыбу из верши и иди держать камень, — велел Парамон.
На этот раз держать камень пришлось долго. Руки онемели и дрожали, ломило спину. Мошкара, что проснулась по тёплому времени, кружилась у лица. Однако Неждан стоял, упрямо сжав губы и не шевелясь, как в тот день, когда, обретя способность распрямиться, подняться на ноги, стоял у ворот, ожидая отца. Смотрел в небо и не понимал уже, что за синь перед глазами — небесная или ледяная. В конце концов, без его воли, сами собой, руки начали клониться вниз.
— Как щит будешь держать? — услышал он голос из шалаша, где над углями Парамон переворачивал пёкшуюся рыбу. — Кого прикрыть им сможешь?
Неждан втянул через сохнущие губы воздух и поднял камень выше. Парамон помолчал немного и сказал:
— Иди за хворостом.
Неждан бросил камень, а Парамон вдруг загрохотал:
— Не бросать ни орудие, ни оружие! Подними! И опустишь степенно, и благодари камень за науку в терпении!
Неждан вновь поднял камень и, вытянув руки, стоял, полыхая синими глазами прямо в лицо Парамона, не шелохнувшись.
Тот долго смотрел своим холодным взглядом, а потом вымолвил:
— Огонь хвороста ждать не будет. Камень клади и ему кланяйся.
— Камню? — вновь заклокотало у Неждана в горле, и дёрнулась губа.
— Камню, — оборвал брат Парамон. — Умному любой наставник впрок.
Из сырых, вязких досок, которые вытесал Неждан из молодого ясеня, брат Парамон сколотил корявый тяжеленный щит на двух поперечинах. Приделал ручку из искривленной ветки и теперь каждое утро колотил в него дубиной, заставляя Неждана держать в левой руке то перед лицом, то перед грудью, то у ног. Щит ставить к очагу запретил. Его и толстую длинную жердь, которой Неждан, как копьём, до изнеможения долбил сухую осину на краю поляны, велел держать на улице. Чтобы роса и сеющиеся иногда дожди не давали древесине высохнуть и стать легче.
Неждан ловил рыбу, варил кашу, выгребал золу из очага, тёр ей котел на плёсе у ручья и держал камень, после чего ему кланялся. Меч же доставал лишь вечером, протереть овчиной.
Делал всё как запряженная лошадь, которая, не думая идёт, куда направляет возница. Иной раз делал вопреки боли и усталости, делал от того, что с рассечённого лица на него уставлялся взгляд цвета талой воды, по которому казалось, что брат Парамон только и ждёт слабины.
Шёл дождь. Шумнул поначалу громко и после перешёл в тихое шелестение капель по травам и листве. В шалаше было дымно, сыро, куча влажного хвороста, подсыхая у очага, прела запахом мокрой коры. Неждан, привычно берясь за рогульки, расщеплял ветвистые палки. Парамон, не переставая возиться с кожаным ремнём, спросил:
— Что будешь делать с мечом?
Неждан сломил ветку, поёрзал и подумал, как придёт в селище, с мечом у бедра к отцу, матери, Белянке. В сапогах. Где возьмёт сапоги, не знал, не думал, но видел себя в них. Как вынет меч перед Хотёном, протрёт овчиной и вложит обратно в ножны…
Затемно брат Парамон ушёл в строящийся Владимир. Неждан выгреб золу, проверил верши, наломал свежего лапника для постелей, очистил котёл. И сам подошёл к камню и держал до тех пор, пока тот из ладоней не стал выпадать. Положил на траву и привычно поклонился. Дрожащими от напряжения руками развёл огонь, а когда поел испечённой рыбы с луком, взял свой тяжёлый щит из досок и пошёл тыкать жердью осину.
Оттого, что никто не понукал присутствием и взглядом, бился с осиной прилежнее. Скользкая от дождя жердь норовила выскочить из руки, но он держал как клещами, нанося удар за ударом. Чуть изменяя направление, как учил брат Парамон, терпеливо превозмогал усталость, вспоминая его слова: «Претерпевший же до конца спасётся».
К концу дня развернул меч. Ножны Парамон в трёх местах упрочил ременными петлями и прикрепил к настоящему кожаному поясу с бронзовой застёжкой.
От пояса воняло дубильней, он был упруг, похрустывал под пальцами. Неждан опоясался, прошёлся перед шалашом, чувствуя на левом бедре тяжесть, а затем, сняв ремень с ножнами, вынул меч, протёр и завернул обратно.
Поел на закате. Когда глянули первые звёзды, палкой разметал угли в очаге взял дубину, щит из досок и ушёл за кусты — сторожить поляну.
Брат Парамон поднялся от ручья уже в потёмках. Обошёл кругом шалаша, оставил внутри торбу и, поводив головой, присмотревшись к траве, сказал, глядя на кусты:
— Идёшь по траве кого-то сторожить — поднимай ноги, стебли гнутся, указывая шаг.
Утром, когда облака стали от света выпуклыми, и птицы пели и кричали по всему лесу, Парамон велел снять рубаху, взять щит и дубину держать как меч. Неждан стоял на холодной траве, опустив то и другое, привычно ожидая, когда брат Парамон скажет, что делать. Тот вышел из шалаша, держа руки за спиной. Обычно спадающие на плечи волосы заправил под свою круглую, порыжевшую тафью. В шаге остановился и, глядя куда-то за Неждана, без слов и немедля выбросил из-за спины руку и наискось ударил.
Мелькнула темная дуга, Неждан оторопело отступил, поднимая щит. Удар отдался в запястье.
Топор! Железный, на длинной рукояти, узкий, как клюв, топор, вонзился в древесину,
Пока думал, топор вновь летел в него, метя в ноги, на этот раз блеснув на солнце. Неждан отскочил, потом отскочил ещё. Парамон смахнул с головы шапку, и на грудь упали две седеющие косы, из поднявшейся торчком бороды щерились жёлтые зубы в красной щели рта, который выплевывал урманские слова как бордовые сгустки.
Брата Парамона больше не было — vikingar и goði Бруно Регинсон мягко двигался кругом, слегка шевеля топором одной лишь кистью. Страшный шрам налился кровью, исказил черты, но прозрачные глаза глядели холодно, были беспощадны.
Неждан поднял, опустил и вновь поднял щит. Ладони вспотели. Ему не было страшно, он верил этому человеку, не понимал, что происходит…
Тёмная фигура перед ним, по-змеиному беззвучно качнулась в сторону, занося топор, который вдруг, описав мельтешащую восьмёрку, полетел снизу. Неждан опустил щит. Так же чавкнув, топор бородкой зацепил щит снизу и вскинул вверх. И тут же Неждан получил ногой в живот. Его согнуло пополам, перехватило дыхание так, что он выпустил щит, чуть не выронил дубину и, скрючившись, отлетел на траву.
Вдохнуть не удавалось, не получалось даже сесть. Воздух рывками выходил из груди, но обратно грудь его не принимала. А на него вновь рушился, заслоняя небо, весь мир, топор, и рушились то шипящие как гадюки, то каркающие вороньем урманские слова!
И Неждан вдруг заревел, отдавая последний воздух, завыл и, почти выблёвывая нутро, кинулся топору навстречу. Левой схватил за рукоять, правой, всё ещё сжимавшей дубину, ткнул вперёд, но не почувствовал, попал или нет.
Ледяная мгла бушевала вокруг! Накатившись сразу и неистово, колола изнутри кожу на загривке, топорщила волосы. Он ударил вновь, ударил плечом, наконец вздохнул, в голове взорвались искры, она мотнулась назад, но боли от этого удара не было, была безумная колотящаяся ярость. А потому он вновь бил дубиной, рвал на себя топор, выл, роняя пену на грудь!
И вдруг оказалось, что стоит над раскинувшим руки телом, сжимая в потной ладони топор взамен отброшенной дубины.
Убить! Пластать, кромсать и рвать на части было единым, что наполняло всё его существо. Он занёс топор и вдруг увидел смотрящие на него снизу глаза. Увидел шрам, лоб в поту, бороду, слипшуюся в кровавый ком, тяжело вздымающуюся бледную, по сравнению с продублённым солнцем лицом, грудь и вновь глаза. Глаза… Без ярости, без мольбы, прозрачные, как чистые воды. Светлые глаза…
Руки с топором задрожали, но не усилием убить, а напряжением сдержать плясавшую сейчас в них смерть, которой неистово требовало всё существо. То исполински бешеное существо, что поселилось в нём и яростно сжимало и разжимало ледяными пальцами сердце. Убить! Убивать и убивать, даже мёртвое тело!
Он тряс головой, выл. Выл уже от усилия совладать с живущим в нём сейчас чудовищем. И вновь на губах пузырилась пена от жуткого усилия самому себе сдержать себя же! И не было сейчас внутри облечённых словами мыслей. Только сполохи ледяной сини и жёлтые лучи словно бились в сознании за право обладать телом, за душу!
«Претерпеть» — всплыло из-под ледяной стужи, каковой сейчас была вся его суть.
«Претерпеть… Претерпевший же спасётся» — вспыхнуло в голове, и оплыла от этого синяя мгла, как морозная ночь, как сугроб перед ослепительным рассветом. Оплыла, оседая. Рассеиваясь, истаивала как иней, заковавший жёстко стремящуюся к солнцу траву!
Неждан тряхнул головой, ещё, заморгал… Топор выпал из ладоней, и не было сил… Колени подогнулись, он рухнул на них и, сотрясаясь, беззвучно зарыдал. Зарыдал, как плакал маленьким, уткнувшись в подол матери, давясь обидой на мир, на отца, на нехожавые ноги — как плакал у подола той, к кому чувствовал доверие. Брат Парамон прижал к груди его голову и, баюкая, словно чадо, цепляя окровавленной жёсткой бородой волосы, произнёс разбитыми губами:
— И Агнец победит зверя; ибо Он есть Господь господствующих и Царь царей, и те, которые с Ним, суть званые и избранные, и верные… Победил. Ты победил в себе, сыне… Дорогу осилит идущий.
Неждан щекой и лбом чувствовал твёрдость простого деревянного наперсного креста, а вокруг в буйстве, в своём постижимом только Богу, слаженном буйстве, гремели птицы.
Вечером огонь в очаге не плясал — угли тлели, без спешки отдавая тепло. Мягкий свет ровный, неискажённый, ложился вокруг. У Неждана болели рёбра, есть он мог только кашу — жевать не мог, болела скула, левый глаз заплыл. Брат Парамон припадал при шаге на ногу и лежать мог лишь на правом боку.
Неждан чистил меч. Ветошкой уже привычно пробегал по лезвию, на котором играл отблеск.
— Тебе первому стоять, — сказал брат Парамон.
* * *
Лето набрало полную силу. Неждан упражнялся со щитом, дубиной и жердью. Подбрасывал и ловил на конце меча камешек, туго завязанный в холстину. Ставил силки, проверял верши, в ручье стирал порты и много слушал. Иногда не понимал и не запоминал тех слов, что говорил брат Парамон про Бога, но всегда улавливал смысл произнесённого, потому что было оно в согласии с великолепием трав, цветов, деревьев, живых тварей, ветров, небес и звёзд вокруг. И после этих слов хотелось кланяться не только камню, который в руках уже стал лёгок и привычен, но и всему, что вокруг. Кланяться земле. А перед небом склонять голову не приходилось, оно и так было высшим, и всё было под ним.
Те лапти, что в дорогу дал отец, давно истёрлись, истрепались. Но бросить их в текучую воду ручья Неждан долго не решался, а когда, наконец, бросил, то смотрел, как они уплывают, и с ними словно уплывало и то, что связывало его с родимым селищем.
И вновь подумал, что когда вернётся к отцу, к матери, сам в сапогах да с мечом, ещё и Белянке сапожки привезёт.
А пока вновь отлучившийся во Владимир-городец брат Парамон принёс ему новые лапти. Но их надевать Неждан и не собирался — в лесу летом не было нужды. Ходил босый.
Поутру, когда поели, Парамон сказал:
— Собирайся. Идем далее.
Странно и даже немного тоскливо стало ему, когда с торбой и завёрнутым в холстину мечом на плече он уходил от остывшего очага. Щит, жердь и дубина сиротливо лежали в траве.
Вслед за братом Парамоном, подойдя уже почти к самому краю поляны, он вдруг развернулся и, подбежав к камню, отвесил земной поклон.
Брат Парамон не сказал ни слова, только кивнул, когда Неждан вернулся, и молча зашагал в сторону Владимира, раздвигая травы посохом с крестом.
От Владимира, уже изрядно поднявшего над жёлтым откосом берега свои стены, после леса ощутимо несло вонью, дымом и едой.
— В сторону Киева отсюда обоз. Пристанем к нему.
Восемь подвод казались Неждану целой весью на колёсах. Помимо обозных мужиков, правивших лошадьми, с ним шли ещё люди, ехало шесть стражей в стёганых куртках и шапках на конском волосе.
У них были топоры, щиты, у одного лук-однодревок.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.