Посвящается памяти моего дедушки
Коршунова Александра Васильевича
Пролог
Сейчас на этом месте ничего нет. Пустое безликое поле. Но кто бы ни проехал мимо — всяк залюбуется пейзажем, а то и остановится набрать букет сирени. Попробовал бы кто сломать здесь веточку века два назад! На земле рода княжеского, наречённой именем Первино.
***
Первино — первое. Родовое гнездо. А история была такова.
В 1766 году сын князя Первинского поступил на службу в Углицкий пехотный полк. «Николай. Андреев сын. Пер-вер-нинской», — переврал тугоухий писарь. Так и пришлось Николаю с этой фамилией служить. А потом он с ней и в Польшу с Суворовым пошёл. Боевые раны, медали, ордена… Вернулся из Турции князем Превернинским. А за скромность и верность Екатерина Великая титуловала его Светлостью и даровала во владение соседние с Первином земли — за рекой. Там и начал строить Николай Андреевич второе имение — для сына. Превернино. Огромный белый дом с колоннами — на холме, с пейзажами из окон, с облагороженным садом. Под вкус и стать молодёжной моде.
Юность его единственного сына Фёдора выпала на недолгое правление императора Павла, эпоху напудренных париков, прусской муштры и дворцовых интриг. Успел он и в гвардии послужить, и Европу посмотреть. Его любили видеть на придворных балах. Там он и суженую нашёл: чернокудрую, как креолка, стройную, как Клеопатра, в дорическом хитоне и диадеме с камеями.
Они сочетались, как чёрное и белое, как снег и земля. В Первино Мария везла парижские журналы мод и платья со шлейфами.
— Куда же ты, матушка, ходить в них собираешься? — смеялся Николай Андреевич. — Балов мы не даём. У нас в доме и залы-то бальной нет.
— В крепостные театры. К соседям, — подшутил над женой Фёдор.
Через семь лет дормез перевозил её в Превернино — располневшую, с шестилетним озорником, её трёхлетней копией и годовалым младенцем с ямочками на щеках.
Сам же Николай Андреевич лелеял Первино как память об отце, дедах и прадедах. Обновил старый дом: выбелил краснокирпичные стены, надстроил бельведер, расширил крыльцо и крышу поставил на четыре греческие колонны. При нём были посажены и липовые аллеи, и дикий яблоневый сад, и кусты сирени. Он не гнушался и деревья сажать, и сам из рук зерно сеял — только что землю не пахал. «Бог тружеников любит», — говорил он сыну с невесткой. И нива откликалась его сердцу золотым урожаем. Пока не призвал его Господь оставить эту землю — балованное дитя, наследство Фёдора и троих его детей.
Так у всех: ушли годы, когда мы любим и почитаем, и наступает черёд, когда будут любить нас, и кто-то, маленький и беззащитный, теперь будет нуждаться в нас и нашей опеке. А потом оплакивать нашу кончину и начинать всё сначала. Просто же — да только не из глубины семейного очага. Вот уже и Фёдор Николаевич задумывался, кому из детей оставить отцовскую землю. Владимир промотает. Евдокия — та вся в матушку, ей лишь в Петербурге место. Только Ольге. «Жаль, я не назвал тебя Надеждой, в честь бабушки моей», — думал Фёдор Николаевич над её колыбелью. За голубые глаза, за пепельно-белые волосы с ореховым блеском, как у него самого, и назначил отец Ольгу ещё в колыбели своей преемницей. Она и росла самой толковой. Ещё ребёнком, бывало, как глянет на гувернантку честно-чистыми голубыми глазами, поведёт изогнутой бровью — так и француженка в собственном французском усомнится.
Глава I
Предрождественским вечером 24 декабря 1824 года к дому Превернинских подъехали сани. Лошади еле добрались по сугробам. Верстовые столбы замело, и не видно было ни зги — только мутный месяц сеял свет на дорогу.
В гостиной Евдокия и Ольга, обе в расклешённых платьях с поясками чуть выше талии, рукодельничали в креслах. На овальном чайном столике снежными комочками ютились в корзинке клубки ниток. Зеленели гобелены на стульях у стены и ломберные столики по углам. В тени у камина спал клавикорд — последние часы Рождественского поста.
За окном завывала метель, ветер звенел в стекле.
Там было темно и жутко.
А здесь, в комнате, кленовый паркет грел балетные туфли с помпонами, потрескивал огонь в камине, тикали настенные часы, и бронзовые подсвечники пахли тающим пчелиным воском.
— Слышишь? Собаки залаяли. Должно быть, ряженые приехали, — Евдокия отложила недошитую детскую рубашку и подошла к окну. Откинула за плечи две толстые косы, вгляделась в темноту. Дочерна-русые волосы, как у японских красавиц густые над висками, круглили её лицо с острым подбородком.
Белые двери растворились к мраморным колоннам.
— Держу пари, вы меня не ждали! — Владимир вошёл в гостиную. Распахнутые полы драпового чёрного редингота внесли за ним шлейф уличного холода.
— Для кого стараются дорогие сестрицы? — чёрные усики окропили Ольгину щеку каплями талых снежинок.
— Дочка меньшая ключницы нашей родила намедни девочку. Подарки готовим.
— О! Весьма рад!
Он подкрался к окну, отодвинул жёлтую бахромчатую портьеру — и обнаружил другую сестру:
— Уж и брата поцеловать не желаете!
— Да я ж тебя наперёд заприметила.
Владимир обнялся с Евдокией. Вальяжными шажками направился к полосатому дивану, сел и принялся стягивать на краповый ковёр мокрые сапоги.
— А что маменька с папенькой? — он пихнул под шею подушку. Локотник, изогнутый рогом изобилия, скрипнул под его закинутыми ногами.
— Папенька в кабинете, маменька в спальне отдыхает. А мы ждём ряженых. Да что-то не едут, — Евдокия вернулась в кресло, разложила на коленях рубашку — так и эдак. «Дошить? Или Бог с нею, пусть назавтра остаётся?..»
— Ха-а! Да кто ж в этакую мглу колядовать отважится? Я сам едва с пути не сбился! А что ж вы не ворожите?
— Мы нынче не будем ворожить, — Ольга оборвала шерстяную нитку. — Боязно.
— И суженых знать не хотите?
— Лучше ты, Володя, расскажи нам. Что нового в Петербурге? Какой у тебя там нынче… интерес? А? — маленький рот её растянулся в улыбку, и на щеках появились ямочки.
Большие голубые глаза брата забегали, длинные загнутые ресницы зашалили:
— О, это такая юная красавица — нежная, как бутончик! И она уже мне доверяет!
— М-м-м! Как её зовут?
— Её зовут — Натали… Ей всего шестнадцать. Она прелестна — но… уж-жа-асно недогадлива! В канун наводнения у Белозёровых в доме забыла браслет — я привёз к ней вернуть. Улыба-ается… Мол, подарок папеньки покойного, память, «думала не найду», ах-ах… Мы с нею в комнате — en tête-à-tête! Я намекаю, что заслуживаю благодарности!.. А она, вообразите, отвечает: «Oui, bien sûr! Je vais dire tout de suite à maman de vous remercier!»
— Не так глупа твоя Натали. А ты, Володя, коварен! Что бы ты сделал, когда бы кто-нибудь так поступил со мной или с Дуней?
— Я вызвал бы его — на дуэль! Хе… А хотелось бы мне посмотреть на того чертяку, кто бы осмелился…
Брат выставил локоть — в него полетел белый клубок.
Метнув «артиллерию» обратно Ольге в подол, он поднялся с дивана и направился в кабинет отца. Босиком, в одних полосатых чулках. Дома не в столице — всё простительно. Пустая зала, лестничный вестибюль, коридор, тёмный до жути, — у порога Владимир сделал невинные глаза и открыл дверь.
— Здравствуй, сын! Вернулся к Рождеству!
Отец поднялся с кресла навстречу и поцеловал его в послушные тёмно-русые волосы.
— Я, папенька, с просьбой к вам…
— Опять?!.. Только не говори мне… Снова проиграл?
По оконному стеклу сыпануло снежной картечью — огонёк колыхнулся в лампаде на подоконнике.
— Сколько на сей раз?
— Шестьдесят две тысячи.
Фёдор Николаевич схватился за лоб:
— Шестьдесят две! В прошлый раз было сорок пять тысяч! Скажи, Владимир, чтó может тебя научить? Ты никогда не поймёшь!
Он прошагал к окну — глянуть, где поддувает рама. Сын стоял с опущенными глазами.
— И без того наше положение сейчас худо! Урожай гниёт, сбыта нет. Люди наши в рванине на поле выходят, а нам на закупку зерна денег не хватает! Ежели так и дальше будет… Да будет тебе известно, твоя сестра Ольга остаётся без приданого! Ты знаешь, Владимир: для нас с матушкой в долгах жить смерти подобно. Одно нас от разорения спасти может — продать имение дедово. А тебе я поручаю найти в Петербурге покупателя…
Владимир поглядывал на яблочно-зелёный фрак отца, когда тот отворачивался. Но…
Что? Продать?..
Его длинные ресницы дрогнули.
— Папенька!.. Нет… Дедушкино имение… Только не его!
— Молчи! И слушай! Найдёшь в Петербурге покупателя — не продешеви. И узнай наперёд, в какие руки мы отдадим наше родовое гнездо. Но… имей в виду одно, — голос Фёдора Николаевича надломился. — Ежели я узнаю… Ежели ты имение деда промотаешь…
— Да как вы могли обо мне так подумать? Папá… Вы полагаете, для меня нет ничего святого. Да за дедушкину землю я жизнь отдам!
В горло потекли слёзы — Владимир сглотнул. Модный галстук d’écorce d’arbre передавил «адамово яблоко». Он толкнул локтем дверь.
В коридоре мрел силуэт розового платья. Ольга…
— Ну, что? Сколько ты выпросил у папеньки?
Зачем же ещё братец мог заходить в кабинет отца?..
— Папенька… дедушкино имение продать намерен.
— Продать?! Первино?! — разверзнутые глаза сестры блеснули в темноте. — Поди, скажи Дуне! — бросила она на ходу и рванулась в дверь.
— Папенька! — Ольга обежала письменный стол и кинулась к отцу в ноги. — Папенька, ведь это же неправда? Скажите, что вы пошутили! Вы ведь не продадите наше Первино?
— Папенька! Смилуйтесь! — Евдокия влетела в кабинет и упала на колени рядом с сестрой. — Это же дедушкина земля! Как жить без неё?
Острые пальцы её впились в хлопковый сатин отцовских карманов. Владимир, как холёный чёрный кот, в драповом фраке, вошёл в бесшумных чулках и прирос к ковру у книжного шкафа.
Сёстры перебивали друг друга, как галчата в гнезде.
— Что за крики? — маменька появилась в дверях. — Володя! Давно ли ты приехал? Отчего не зашёл?
За нею простучала коготками по паркету рыжая комнатная собачка.
— Извольте узнать, Марья Аркадьевна, сколько проиграл сынок ваш. Шестьдесят две тысячи! — Фёдор Николаевич выдернул руку из-под Ольгиной щеки. — Как вы думаете, где я должен взять эти деньги? Где?
— Да что всё я да я? Помнится, дедушка рассказывал, как вы, папенька, будучи неженатым, приезжали домой таким пьяным, что из кареты вас под руки тащили. А проигрывали вы и поболее моего. Так что мы с вами вместе старались!
— Я был единственным, а вас — трое!
Княгиня хлопала карими глазами то на сына, то на мужа. Дочери рыдали на два голоса, их косы обметали пол у ножек отцовского кресла.
— Ольга, прости, — Фёдор Николаевич погладил светлую голову младшей. — Я понимаю твои слёзы. Но иного решения не усматриваю.
— Да я не за себя, папенька, я за всех нас прошу! Мы же память дедушки предаём!
Евдокия смотрела, как добрый послушный ребёнок: подняв высокие брови, похожие на мазки угольной краски:
— Отчего нельзя продать что-нибудь другое? Неужели у нас ничего больше нет? Продайте дом в Петербурге.
— Но, Дуня! Это твоё приданое! — вмешалась Мария Аркадьевна. — Замуж ты выйдешь вперёд Ольги. Тебе там жить.
— Я не хочу жить в Петербурге, маменька! И дом этот мне не нужен, а имение дедушкино всем нам дорого!
— Что ж… если и необходимо продать имение, так продайте уж лучше это, — промямлил Владимир. — Право… если возможен выбор…
— Я сказал — всё! — Фёдор Николаевич встал, стряхнул с обеих рук дочерей и упёрся кулаками в стол. — Пошли все вон!
***
Так и не приехали ряженые — да и слава Богу… До них ли было?
Сёстры и брат втроём сидели на кушетке Владимира за белыми колоннами в его маленькой спальне, в тишине и темноте. Шептались. Будто в голос говорить грешно было. Свеча на консоли письменного стола то тускнела, то разгоралась; по гобеленовому панно прыгали тени от охотничьего ружья и гусарской сабли в железных ножнах.
— Когда мы переехали сюда от дедушки, мне было шесть лет. Я так ясно помню, как мы там жили. Как Оля появилась, помню. Ты помнишь, Дуня?
— Нет… Мне всего-то два года было. Для меня будто Оля всегда была. Помню только, как Оля училась ходить и скатывалась с лестницы на крыльце? Летом.
— Да, Оля была маленькая, кругленькая, с короткими ножками. Забавная!.. Дедушка смеялся, когда она бегала. Помнишь, как он её называл? Кулё…
— Кулёма, — подхватила Евдокия.
Ольга улыбнулась:
— А я жизни в Первине совсем не помню. У меня в памяти осталось, как Володя пролил чернила у папеньки на столе. Здесь уже.
— В «новом доме» — как мы с Дуней называли.
— Да… Так вóт. Володю тогда наказали за эти чернила: заставили сидеть в тёмной комнате. А дедушка…
— А дедушка отругал папеньку за меня! Заставил выпустить. Я тогда сказал, что жить к дедушке уйду. Навсегда. Да маменька не пустила.
— А как-то у дедушки Арина принесла сосновых шишек для самовара! Зачем она их в гостиной оставила? На столе… А Володя стал кидаться. Мы — в ответ. И Оля попала в портрет дедушки. А потом плакала, просила прощения и кричала, чтоб дедушка её наказал. Помнишь, Оля?
— Да-да! И дедушка посадил меня к себе на колени, и вытирал мне слёзы своим платком. А платок табаком пах, вкусно.
— Ещё бы. Не каким-нибудь турецким, а на дедушкиной земле выращенным, — Евдокия промокнула глаза бугорком ладони.
Слезинки капали то на синее платье, то на розовое. Вот и ночь перед Рождеством…
А за окном до рассвета тревожно выла метель.
***
Утром Превернинские собрались к завтраку — все молчали. Солнце искрило в глаза из оконных узоров. Горничная Алёна в белом переднике разливала кофе с сахаром.
Хлопнула входная дверь.
— С праздничком! С Рождеством Христовым! — послышался тонкий женский голос.
Отставной полковник Московского драгунского полка Евгений Кириллович Заряницкий приходился Фёдору Николаевичу племянником в пятом колене. Молодую жену — свою Любовь, Алексеевну, первый раз он привёз в Превернино за три года до Наполеонова нашествия. Привёз, будто дочку. На девять лет его моложе, на две головы ниже. В ангельских медовых кудряшках и розовом платье в чёрный горошек.
— У Заряницкого вкус недурён, — признался жене Фёдор Николаевич. — Но жаль молодку. Сколько ей? Семнадцать? Ребёнок совсем. Придёт время: Евдокию за кого хотите выдавайте. А Ольгу — не дам! Только за молодого пойдёт!
Да не так-то было.
Любовь Алексеевна по душам с Марией Аркадьевной разговорилась и призналась:
— Я Евгения Кириллыча девочкой десятилетней полюбила. Приехали мы как-то с бабушкой в гости к родне его, а он служить ещё начинал. Как увидела его в драгунском мундире, с розовыми воротничками — так внутри всё и перевернулось. Знаю, осудите вы меня, отвернётесь… А как он из Австрии вернулся, не смогла я больше… Приехала одна к нему домой — да в чувствах своих и открылась. «Что ж теперь, — говорит он, — мне остаётся? Только жениться на вас. Я, — говорит, — под Прейсиш-Эйлау такого повидал, что о любви ли думать? Ласке я разучился. Выйдете за меня — наплачетесь».
Через год они к Превернинским с сыном приехали. А ещё через два: Витебск, Смоленск и Бородино, Вязьма и Красный, Лютцен и Бауцен, Лейпциг и Фер-Шампенуаз…
— Молись, Мишенька, за папеньку молись! Помолимся вместе, — шептала Любовь Алексеевна.
И младенец, в таких же, как у неё, медовых кудряшках, хлопал серо-зелёными отцовскими глазами из колыбели. На икону Спаса Нерукотворного в тёмном уголке под красной лампадкой — куда смотрела маменька и почему-то плакала.
***
— Добро пожаловать к столу! — воскликнула Мария Аркадьевна. — Какая радость право, что вы приехали!
Алёна засуетилась с посудой. Московские гости уселись за стол.
— Ну, Миша, спой тропарь Рождества, — попросил Фёдор Николаевич крестника.
Круглолицый кудрявый подросток с большим не по годам носом встал со стула.
— Рождество Твое, Христе Бо-же наш, возсия-я мирови свет ра-азума, — пропел он благодатно-тихим тенором. С непривычки казалось, что мальчишеский голосок его осип от жабы, — в нем бо звездам служа-щии звездо-ою уча-ахуся Тебе кланятися, Солнцу Пра-авды, и Тебе ве-дети с высоты Восто-ока. Господи, сла-ава Тебе!
Зашелестели рукава — все перекрестились. Зажурчал кофе по чашкам, звякнули по тарелкам с пирожными серебряные ложечки.
— Не передумал насчёт духовной семинарии? — спросил Фёдор Николаевич.
— Нет.., — Миша закраснелся. Вот только что получилось спеть так красиво — и вдруг откуда-то бас вышел. Да ещё и замолчали все.
— А мы вам подарки привезли, — сказала Любовь Алексеевна.
Лица Владимира и Ольги сделали неудачную попытку улыбнуться.
— Вы нас ради Бога простите, что мы так нежданно к вам. Вчера хотели приехать, да не решились, заночевали на станции: такая пурга была, — Евгений Кириллович грел жене озябшие пальчики. Муфты, перчатки — что они против мужских горячих рук?
— Володя тоже вчера приехал, — чуть слышно отозвалась Ольга.
— Напрасно вы вчера задержались, — Владимир поднялся со стула. — Простите…
Ольга, сидя напротив, выпячивала нижнюю губу — того гляди заплачет. Евдокия… Её место рядом с сестрой пустовало.
— Опять ушла и не сказалась, — вздохнула княгиня.
— Что у вас случилось? Мари? — Любовь Алексеевна произносила по-московски «случилос».
— Ох, Любонька…
***
Скрепив брошью поясок русской шубки под грудью, Евдокия накинула на голову пуховую шаль, спустилась по заметённым снегом ступеням и села в приготовленные сани.
Она ехала знакомой дорогой, в своё Первино. Мороз подрумянивал щёки, чистота снега слепила до слёз.
Кучер остановил тройку перед четырьмя белыми колоннами крыльца. Барышня вышла из саней:
— Ступай к родне, погрейся.
Скрип валенок по снегу затих. Тихо стало повсюду. В этом добром уголке звуки ушли со смертью дедушки.
Опустела старая терраса, где летом дедушка пил чай с мёдом и смотрел, как на лужайке играют внучата. Не стало на столе скатерти, вышитой кружевом руками бабушки. А когда-то здесь всё жило и радовалось. Слышался детский смех. Было счастье и было лето. Каждый день внучат привозила няня в девять утра повидаться с дедушкой.
— Во-он дедушка ваш на балконе стоит, — говорила она с горки.
«Дедушка на балконе» — это означало маленькую чёрную фигурку над балюстрадой второго этажа. И вот она пропадала — и на террасе уже стоял настоящий дедушка. Улыбался: «Ласточки мои!» И доставал из карманов конфеты. Открывалась дверца коляски — и к нему бежал голубоглазый мальчишка с длинными ресницами; следом — Дунечка с тёмными косами и большой куклой под мышкой; а последняя, протягивая пухлые ручки, торопилась Оля. Дедушка садился к столу, охая от умиления, сажал маленькую к себе на колени, а старшие прижимались к обтирающему щёки чёрному кафтану. Горничная выносила на террасу медовые булочки, пирожки с малиной, лесной земляникой или яблоками, варенье в хрустальных вазочках, сладкие орехи… и — самовар! У каждого была своя фарфоровая чашка. И пусть из разных сервизов, и пусть Владимир одну разбил — но разве мог дедушка своим «ласточкам» в чём-то отказать? Чай свежий, горячий, приправленный прохладой утреннего ветра, пах дымком и сосновыми шишками. И так не хотелось уезжать домой! Дома ждали уроки, учителя и слово «нельзя». И учебник по придворному этикету с картинками, которым взахлёб зачитывалась Ольга, но зубрить его заставляли Евдокию.
А как-то в июле 1812 года внуки вернулись от дедушки, и маменька объявила дрожащим тоном:
— У нас война в отечестве.
— Где война? — спросил Владимир.
— Французский император захватил Ковенскую губернию.
— Ковенская губерния, — сказала Евдокия. — Но это же так далеко.
А в Первино не было войны. За лес садилось красное солнце, и пушки там не стреляли. Да и война — это с турками, когда дедушка воевал. Когда его ранило в голову саблей и контузило ядром. А это было давно. Чего бояться? Дедушка на свою землю не пустил бы французского императора. Как цыгана прогнал однажды. Тот пришёл и расселся на лужайке под окнами. А дедушка как вышел:
— Тебе чего тут?
— Это Бакшеевых земля, нас пускают.
— Я вот тебе дам по «бакшейке»! — суворовский офицер показал ему кулак. — Пошёл-пошёл отсюда!
Дедушка почему-то говорил, что цыгане могут украсть Ольгу.
Евдокия улыбнулась и подошла к запорошенной качели. Смахнула снег белой варежкой: под снегом блестел прозрачный лёд. Двенадцать лет назад они с Ольгой умещались на этой качели вдвоём. А дедушка сидел рядом на скамье и читал им сказки о Бове Королевиче.
В 1817-м году четырнадцатилетнего Владимира отослали учиться в Московский университетский Благородный пансион. Прощаясь, дедушка положил ему в карман зефирных панталон свой орден. Обнял внука и заплакал:
— Будешь ли вспоминать деду?
А в августе 1818 года Ольга заболела скарлатиной. И Евдокию отправили в Первино одну. Вдвоём с дедушкой они ели свежую картошку в мундире с солёными груздями. На столе лежал намытый лук — только из земли, с узкими, похожими на старорусскую палицу, головками.
— Надо есть лук, дабы не заболеть, — сказал дедушка.
Евдокия смотрела, как дедушкина крепкая рука счищала ножом сухие чешуйки, обрезáла мохнатые корешки. И на край её тарелки легли зелёные перья на белой луковке — гладкой-гладкой, чистой-чистой, без единой плёночки. «Никто не очистит мне лук так, как дедушка, — подумалось Евдокии. — А ведь однажды дедушка умрёт… Я жить не буду без этого лука!»
— Деручий лук? — дедушка заглянул ей в лицо. — Не три глазки — щипать пуще станет.
Пока не замёрзла земля, пока могла она давать зелёные перья, Евдокия нарочно просила дедушку покормить её луком. Чтобы увидеть на своей тарелке очищенные беленькие култышки — сладость дедушкиной любви.
По воскресеньям дедушка приезжал в Превернино сам, и три поколения, но уже без Владимира, ехали в село Доброво молиться. А после храма — снова к дедушке!
И однажды в мае 1819 года дедушка не приехал. Прибежала лёгкая на ногу девчонка из Первина, Татьяна.
— Барину худо! Видеть вас хотят, — сказала она Фёдору Николаевичу. — Ещё утром на поле выходили, овёс сеяли — до лесу пашню прошли. А к обеду, говорит Аринка, слегли, на грудь жалуются…
Дедушка лежал на кровати в спальне, кухарка Арина давала ему пилюли.
Внучки сели у него в ногах. Дедушка протянул к ним руку:
— Ласточки мои… Возьмите, в буфете — конфетки…
Первый раз — в буфете, а не в его руках.
— Хочу видеть Володю…
— Я напишу к нему, — пообещала Мария Аркадьевна.
Приехал уездный доктор. Девочек отправили с няней в Превернино.
— Ежели он выживет, я рекомендую вас ко двору, — последнее, что они услышали. Голос Фёдора Николаевича. И двери дедушкиной комнаты закрылись.
Ночью в пустом доме Ольга пришла к сестре в кровать и заснула с нею в обнимку.
Евдокия слышала, как приехали родители, как усталыми ногами топали по лестнице. Мария Аркадьевна заглянула к ней в комнату. Зачем заглянула?.. И Евдокия ткнулась в Ольгины волосы, чтобы вздрагивающие веки нечаянно не открылись, не предали её. Чтобы маменька подумала, что она спит, и не сказала ей, что дедушка умер.
Дедушка умер через два дня.
Владимир приехал к отпеванию. Простился с гробом. И вернулся в Москву. Летом он не выдержал экзамен по словесности. А зимой первый раз проиграл в карты последние деньги и английскую шляпу, и явился на свою квартиру пешком: с простуженным ухом — и дедушкиным орденом в кармане. Для объяснений к инспектору Владимир не явился — и, не доучась до летнего Торжественного акта, бросил пансион и уехал в Превернино.
— Инспектор виноват, что ты деда живым не застал? — гремел голос Фёдора Николаевича за дверью кабинета. — Пансион виноват? Вся Москва?.. А кто виноват? Я? Я — должен был дома тебя посадить? Недорослем?..
Мария Аркадьевна крестилась в коридоре. Что-то грохнуло об пол, рассыпалось, зазвенело — Фёдор Николаевич разбил часы. Слава Богу — не сыну об голову…
Владимир вышел бледный, со слезящимися глазами и узкими зрачками. Отмахнулся от объятий матери, пнул дверь в залу — и прошагал в свою комнату.
Через год родители попытались отдать его на службу в Александрийский гусарский полк. Но ни чёрный доломан с петлями, ни ментик с белым мехом пользы ему не принесли. Владимир играл и пьянствовал в обществе полковых друзей. Чтобы не позорить честь мундира и фамилию, он так и ушёл в отставку портупей-юнкером — и сбежал в Превернино. А оттуда в Петербург. Так и стал бегать. От себя, от памяти, от родителей, от соблазнов. От пьянства его отвернуло, и он стал любимцем петербургского бомонда — внук светлейшего князя.
Дедушку похоронили в Доброве рядом с храмом. Ольга выплакалась на похоронах. Евдокия молчала. В церкви её качало, как огонёк восковой свечки, тающей в пальцах. «Ольга любила дедушку крепче», — решил Фёдор Николаевич.
После церкви и кладбища чёрная карета везла их в Первино — где никто не встретил. Где за столом в гостиной собрались соседи. Где не было больше дедушки — а дом остался. И парк остался, и нивы, и скотный двор. Из кареты глаза привычкой искали дедушку на балконе, на террасе. Пусто! В гостиной смотрели на двери спальни, библиотеки: вот сейчас откроется, и дедушка выйдет… Не выйдет! И голос его не слышался ни в одной из комнат.
На поминках Евдокия не могла есть. В горле словно камень застрял. «Не зря я заставляла её учить придворный этикет», — думала Мария Аркадьевна.
А следующим утром — когда не к кому оказалось ехать… пробилось. «Не хочу! Не хочу!» — кричала Евдокия до хрипоты. Её кропили святой водой, давали пить. Вода текла из её губ на постель и рубашку.
— Что с нею делать? — спрашивал Фёдор Николаевич.
— Не знаю, — плакала Мария Аркадьевна.
— Как так — не знаете? Вы с пелёнок усвоили столичную моду стенать и в обмороки падать, а она всё от вас переняла!..
После похорон начались неурожаи, доход с земли с каждым годом уменьшался. Хозяйство рушилось без добрых рук.
Лужица слёз растекалась по льду на качели. Кучер вернулся. Евдокия поцарапала щёки налипшими на варежки ледышками.
— Поедем в Доброво.
Она прошла по рыхлому снегу к белому памятнику с отчеканенными на мраморе буквами:
Под сим камнем погребено тело светлейшего князя
Николая Андреевича Превернинского.
Скончался 11 мая 1819 года.
Жития его было 71 год.
Господи, прими дух его с миром.
Милый дедушка…
Евдокия говорила с ним молчанием.
Глава II
В Превернино расцветала весна. Жарче и жарче грело апрельское солнце с каждым днём, а утро оставалось свежим и прохладным. Чистые ручейки струились с горок, омывали теплеющую землю, уносили жёлтую прошлогоднюю траву. Почки в лесу распускались на глазах, и радостные птицы пели по-весеннему на разные голоса.
В лёгкой ночной сорочке, с распущенными волосами Ольга стояла на балконе, смотрела на светлеющий горизонт. Чистое небо встречалось с самим собой в её глазах.
— Ты думаешь о Первине? — Евдокия вошла к ней в спальню. Вдохнула утреннюю свежесть лесного сквозняка — и подставила лицо млечным лучам зари.
— Тоскливо и больно, — сестра куснула нижнюю губу. — Скоро Володя приедет. Какие вести он нам привезёт? Кто станет хозяином нашего Первина?..
Из дальнего леса зазвучали переливы русской свирели. На щеках Ольги появились ямочки:
— Это Матвей!
С весенним теплом каждое утро семнадцатилетний юноша вставал на рассвете, садился в лесу под деревом или на поваленный ствол и играл на свирели. Соседи называли его «безобидный вольнодумец»: молодой Бакшеев презирал городскую моду и носил русскую рубашку-вышиванку. Но такое вольнодумство его годам было простительно. Он напоминал лесного языческого бога или Леля. Волосы золотисто-русые вихрились на висках и надо лбом, но причёске поддавались. Густые брови тоже гнулись непослушно. Но в правильных, прямых линиях славянского носа и мягких губ угадывался некрестьянский сын.
Ольга и Матвей родились в один год, в один месяц, с разницей в три дня — и росли вместе.
В малиновом платье, с заплетённой от темени светлой косой, Ольга бежала по весеннему лугу, подхватывая подол и перепрыгивая ручейки. Приблизилась к опушке — и тоненький голосок свирели замолк. Ноги её остановились — забегали глаза. Из парнóй земли пробивалась свежая трава; маленькие, солнечно-жёлтые цветки мать-и-мачехи и синевато-голубая пролеска вблизи молодого дуба живили едва пробудившийся лес. Вот и Матвей явился — с огромным пушистым букетом вербы.
— Это для вас, Ольга! — он пал на колени с молодецкой улыбкой.
Они вместе пошли вдоль ручья-канавки по мягкой, бугристой, вздутой вешними водами земле. Прогулка не ладилась: не улыбалось, не ворковалось.
— Что с тобою, Ольга? Зимой мы так редко встречались, и я так давно не видел твоей улыбки. Ты знаешь, как я люблю твою улыбку. Почему ты грустишь?
— Стоит ли говорить тебе об этом, Матвей?
— Расскажи, я всё для тебя сделаю! — он заглянул ей в лицо. Чуть набухшие веки заставляли его синие глаза смотреть как-то виновато или даже жалобно.
Она потупилась:
— Мы едва не разорились.
— Не грусти, Ольга! Поверь — я буду любить тебя, что бы ни случилось. Да хоть и без приданого! Не тревожься: я и мой папенька… мы поможем вашей семье!
— Не надобно уже помогать, — она мотнула головой. Всхлипнула и зажала ладошкой глаза.
Матвей сморщил брови, приоткрыл губы. Развёл руки — и укрыл её в щедрых объятиях:
— Оленька, только не плачь! Я… я прошу тебя… Ольга, ты же знаешь… я не переношу девичьих слёз.
Она оперлась о его руку и села на сваленный ствол.
— Владимир уехал в Петербург продавать дедушкино имение.
Матвей гладил её шёлковые пуговички на спине:
— Я понимаю твои страдания, Ольга. Мне было бы так же больно, ежели бы я потерял наше Бакшеево. Я просто… не знаю, что сказать тебе…
Светлая головка приклонилась к его льняному рукаву.
— С тобою так хорошо, Матвей. Ты словно солнышко. Когда я рядом с тобой — и о горестях думать не хочется. Прошу тебя, поиграй для меня. Что-нибудь грустное…
Элегия свирели заструилась по лесу, завиваясь в диких стволах, зазвенела небесными отзвуками. Прижимая к губам черёмуховый срез, Матвей взглядывал то на свежее небо и макушки голых осин, то в лицо Ольге. Её маленький рот, губки полумесяцем так и манили — как малина в сахаре.
Последнюю ноту повторило эхо — и она вскочила со ствола к другу, обняла его за шею, прижалась прохладной щекой.
— Как бы мне хотелось, Матвей, быть с тобою и смотреть на тебя вечно, когда ты играешь для меня!
— Так не уходи.
Он взял её за руку, и они пошли опушкой до Превернина. Двухэтажный белый дом с колоннами утопал в змеящихся яблоневых ветках.
— Должно быть, Владимир уже вернулся, — Ольга насупила тонкие брови. — Мне надобно домой.
— Завтра я снова жду тебя, — Матвей тронул музыкальным пальцем её щёчку. — Милая Оленька, обещай мне, что не станешь грустить.
— Я буду думать о тебе — и это поможет мне всё принять.
Она поцеловала его запястье под вышитой славянскими крестами манжетой — и пошла к дому.
***
В кабинет Фёдора Николаевича постучали. Дверь боязливо отворилась, и заглянул Владимир с чёрной шкатулкой в руке. Отец вытянул раздвоённый ложбинкой подбородок:
— Что?
— Всё.
На стол хлопнулась пачка ассигнаций. Вторая, третья. Четвёртая! Фёдор Николаевич перестал морозить глазами мрачное лицо сына — и посмотрел на серые кирпичики.
— Владимир! И всё ассигнациями? Сколько же здесь?
— Сто двадцать пять тысяч.
— Это что?..
— Задаток. Вам остаётся купчую составить.
— Володя! — отец поднялся, обошёл стол и обнял сына. — За такие деньги!.. Как ты смог?..
Словно деревянного истукана обнял.
— А сколько, по-вашему, должно стоить дедушкино имение?
Фёдор Николаевич порвал бумажный ободок верхней пачки и стал перелистывать ассигнации — новыми серыми двухсотками. Владимир стоял напротив, скрестив руки на груди.
— Задаток, говоришь… И кто же дал за наше имение такую сумму?
— Некий граф. Будрейский.
— Будрейский? Не слышал… Твой знакомый?
— Нас представили друг другу в доме графини Строгановой. Этот Будрейский узнавал о покупке имения подальше от столицы. Раньше я его не видел. Или познакомиться не доводилось. Вы наказали не продешевить — а он предложил сто шестьдесят тысяч.
— Ай да сын! Впервые я тебя хвалю.
Было б за что, папенька…
Теперь надлежало как-то оповестить сестёр. Они ждали в гостиной. Ольга на диване пачкала маленькие ноздри вербной пыльцой букета.
— Наше Первино покупает граф Будрейский, — Владимир переступил порог, глядя на нос своей замшевой туфли.
Евдокия, лицом к окну, в тёмном майоликово-синем платье, накручивала на палец кисточку чёрной кружевной косынки:
— Какая разница, кто. Кто бы ни был — я заранее ненавижу его.
— Когда он приезжает? — спросила Ольга.
— Обещался… одиннадцатого мая.
— Одиннадцатого — мая! — Евдокия повернулась от окна. — В день смерти дедушки!
Она выбежала из комнаты. За нею — сестра. В спальных покоях хлопнула одна дверь, другая. И гостиная опустела — с букетом вербы на гобеленовом диване.
Будто второй раз похоронили дедушку. В утешение оставалось полмесяца прощания с Первином.
Глава III
Что это был за день! Одиннадцатое мая. Этот день шесть лет тому назад отнял дедушку, а теперь собирался выкорчевать последнюю память о нём. В этот день лучше было не просыпаться.
С тех пор как дедушки не стало, Евдокия привыкла ходить в Первино одна. Летом гуляла в парке или сидела на террасе. Зимой отпирала дом и бродила по безлюдным комнатам. В библиотеке перелистывала старые книги, которые вьюжными днями дедушка читал ей, Владимиру и Ольге в гостиной. И вот теперь — это чужая земля. Чужой дом. Но как принять это, когда знаешь там каждую травинку? Знаешь, что на лужке от сада к речке любит расти гусиная лапка, а под яблонями у ручья — манжетка. Теперь этих яблонь рукой не коснуться, на камень у речки не ступить. Мир стал тесным, своего-родного осталось слишком мало — а на дедушкин берег нельзя. Но так хотелось пойти туда!
Зачем?
Проститься. Последний раз.
Прикрывая хлопчатым платком декольте василькового платья, Евдокия шла по холмистому лугу. Под ногами клонил головки гравилат, пряча в бордовых лепестках пушистую сердцевинку. По молодой траве, словно капли неба, рассеялись цветки вероники. И повсюду слепили глаза одуванчики, пахнущие мёдом, мохнатым ковром лежащие на сочных стеблях и листьях; а к горизонту с гребешком весеннего леса поднимались холмы, словно посыпанные жёлтой пыльцой. Майское солнце припекало чёрные пуговки на лифе платья. Ветерок тянул пышные облака на север. При такой же погоде умер дедушка… Закуковала кукушка, трава закачалась, зашепталась.
Тропинка загибалась в перелесок. От земли под огромными лопухами веяло прохладой. Раздвинулись ветки бузины со сливочными гроздьями мелких цветков — и под горой показался деревянный мостик с перилами, а за виляющим руслом чистой речки — дедушкины поля, луга, берёзовые и липовые рощи. В жёлтых купальницах журчал ручей.
За аллеей цветущей сирени высился знакомый бельведер.
Евдокия перешла мостик, перепрыгнув последнюю досочку: с неё всегда соскальзывала нога. Будто и не случилось здесь ничего нового, всё так и оставалось по-дедушкиному.
А вдруг это был сон — и никто не приехал?
Но нет… Подходя к крыльцу по ровной каменной дорожке, Евдокия увидела незнакомые экипажи. Привязанные лошади фыркали, отгоняли хвостом назойливых мух. Люди выгружали сундуки, не замечая её. Её — внучку хозяина дома! Дома, где она родилась! Четыре каменные ступени: по ним в жару всегда бегали ящерицы. Входные двери открыты. В сенях — никого.
Просторная передняя комната. Как и при дедушке, синяя ковровая дорожка вела в гостиную к белым закрытым дверям. У стен — бронзовые канделябры на белых мраморных выступах. Между ними — два портрета: Екатерины II и Суворова. Деревянный сервант с глиняными вазами: эту посуду ваяли крестьяне и дарили дедушке по праздникам. Дедушка любил подходить к серванту… Теперь — чужому!
— Что угодно?
Евдокия вздрогнула. Повернулась. В дверях гостиной стоял плечистый верзила в зелёном суконном сюртуке, с рыжеватыми вихрами, моржовыми усами и бородой, как у царя Московского Феодора Иоанновича. Наглые глаза лисьего цвета смотрели так, будто сейчас пришибёт. Или проклянёт. Или соврёт.
— Мне надобно увидеть графа Будрейского.
— Граф Будрейский, Арсений Дмитриевич — ваш покорный слуга, — верзила выгнул брови буквой S.
— Это — вы?..
Евдокия не смогла больше сказать ни слова. Слёзы начали душить и выкатились по щекам. Новый хозяин дедушкиного имения — раскольник? Язычник-старовер — или того хуже?..
— Что там случилось? — послышался сзади другой голос. Приятный, молодой — и слишком мягкий для чужого человека.
Из-за могучей спины показался стройный молодой человек среднего роста в белой рубашке с дутыми рукавами и сером жилете. С короткими тёмно-каштановыми волосами, по моде начёсанными на висках. Лицо — худое. Нос римский с узкими ноздрями. Дымчатый шейный платок с узелком, без булавки, трижды обвивал его длинную шею под накрахмаленным воротником.
Верзила поклонился:
— Арсений Дмитрич, простите… Господь с вами — пошутил я! Вот он — перед вами, граф настоящий…
— Что вам угодно? — обратился к Евдокии настоящий граф, по-балтийски сужая «о», и близоруко прищурил блестящие серые глаза.
Она вытянула уголки губ в вежливую улыбку. И подняла голову:
— Я княжна Евдокия Фёдоровна Превернинская — внучка бывшего хозяина имения…
— Что ж вы, Степан Никитич, княжну обидели? — граф повернулся к бородатому.
Наглые лисьи глаза взглянули на неё:
— Вы меня простите. Я сам барышню в вас не признал. Гляжу: платье простое, платочек ситцевый, косицы. И ни к чему, что крест и серьги золотые…
— Вы не обидели меня. Но я хотела…
— Степан Никитич. Вы не нужны, — тихо сказал граф.
Бородатый вышел в сени. У порога оглянулся на Евдокию через плечо.
— Я хотела просить вас… Не снимайте портрет дедушки со стены в гостиной.
Её болотно-карие глаза заблестели. Подушечки длинных пальцев придавили слезинку на щеке, как комара.
— Я обещаю вам, — сказал Будрейский.
— Благодарю. Прощайте.
***
В четыре часа семья собралась за обедом. Горничные раскладывали по тарелкам цыплёнка и разливали морс. Все молчали, будто не о чем было говорить. Владимир постукивал стаканом по столу.
— Я сегодня ходила в Первино и говорила с графом Будрейским, — призналась Евдокия.
— Дуня, дорогая, не надо было, — сказала княгиня.
— И каков же этот Будрейский? — поинтересовался Фёдор Николаевич.
— «Что вам угодно?» — меня спросил. Мне — что угодно — в дедушкином доме!..
— Но, Дуня, он там хозяин, — заметила Мария Аркадьевна.
Все снова замолчали. Серебряные ножи начали резать печёное мясо. Опять застучал стакан. Тук. Тук. Тук-тук, тук-тук…
— Володя, перестань! — маменька схватилась за висок.
— А не пригласить ли к нам этого графа… хоть бы завтра вечером, — надумал Фёдор Николаевич. — Всё же надобно познакомиться. Вы не прочь, Марья Аркадьевна? Впрочем, так я и сделаю, следует послать в Первино…
— Папенька, позвольте, я схожу в Первино утром и передам графу Будрейскому ваше приглашение, — предложила Евдокия.
— Не надо, Дуня, — вмешалась княгиня. — Этот Будрейский живёт один?
— Я не знаю.
— Ты должна забыть привычку ходить туда. Это неприлично.
Дочка сдвинула полукруглые брови и смотрела не на мать — отцу в душу:
— Папенька, последний раз. Последний. Позвольте мне…
— Господь с тобою, иди.
***
«Благодарю Тебя, Боже Всещедрый, за то что подал мне случай ещё раз увидеть дедушкин дом, землю мою родную, помянуть душу его там. Да будет на всё воля Твоя», — Евдокия перекрестилась на образ Господа Вседержителя в своей спальне, спустила на плечи платок и вышла из дома.
На деревянном мостике она остановилась, облокотясь на перила. Солнце на глазах поднималось с востока, становилось жарче. Быть может, правы родители: нужно смириться с тем, что Первино отдано чужому. Нужно проститься с ним — и забыть.
Надо, надо забыть! Да сердце не слушается.
Евдокия перешла мостик — последний раз. Последний раз поднялась на крыльцо. Дверь нараспашку, слуги не встречали. «Теперь дедушкин дом открыт для всех…» Она переступила порог.
В передней — тишина.
В гостиной — ни души. Мебель стояла по-прежнему: слева клавикорд в углу, справа — жёлтый пуховый диван, два кресла и маленький столик. За ними — дверь в дедушкину спальню. Напротив, меж двух окон с жёлтыми портьерами — буфетный шкаф с напитками в хрустальных графинах. Из-под тюлевой шторки солнечный свет ниспадал на секретер из тополя, тень чернильницы и пера рисовалась на листе бумаги с четверостишием. Ровный почерк с завитками больших букв. Руки сами потянулись…
Мы ожидаем судный день,
Как проблеск солнечного света,
Когда, теплом души согрета,
Свободы пробудится тень…
«Свободы… пробудится… тень», — проговорили губы Евдокии. Лишь тень… Или это черновик?..
За спиной кто-то стоял.
— Это… ваши?..
— Вам нравится? — поинтересовался голос графа Будрейского.
— Должно быть, поэтому в вашем доме все слуги исчезли, и… Простите, — Евдокия глянула из-за плеча, вернула бумагу на секретер. И повернулась. — Я пришла, чтобы передать вам приглашение на ужин. Папенька ждёт вас сегодня вечером.
— Благодарю вас. Я приеду.
Уйти скорее — чтобы не видеть это чужое лицо в родном доме! Евдокия обошла его, как по магическому кругу, — не дай, Боже, задеть плечом.
— Постойте! — окликнул граф Будрейский. — Портрет вашего дедушки… Честно сказать, гостиная и правда опустела бы без него.
В золотой рамке на стене за пуховым диваном — дедушка в зелёном кафтане, в красном камзоле, с чёрным галстуком, со звёздами и крестами — глазами цвета Андреевской ленты так и говорил: «Вай-вай-вай! Ласточки мои!»
— Мы ждём вас в семь часов, — бросила Евдокия графу, избегая глядеть на него.
***
Она почему-то оделась раньше всех и была готова выйти в гостиную уже в шесть. Но оставалась в своей комнате, пересаживалась со стула на стул: то к туалетному столику, то к окну с видом на каменные ворота. «Вдруг покажусь, да скажет кто, будто я более всех жду Будрейского». Посмотрела на золотые браслеты. И сняла один — «лишний».
Не договариваясь, сёстры обе оказались в белых платьях с декольте лодочкой и кружевом по подолу в три ряда, и обе с одинаковыми причёсками: косами, завёрнутыми кольцом вокруг затылка. «Мы похожи больше, нежели думают папенька с маменькой», — улыбнулась Ольга. Браслеты же она оставила на обеих руках.
— Сестрицы принарядились, — Владимир открыл крышку графина и вдохнул аромат рябиновой наливки. — Уж не надеетесь ли вы покорить сердце графа Будрейского?
— Как ты можешь, Володя! — воскликнула Евдокия.
Под чёрный фрак он надел один велюровый чёрный жилет с золотыми пуговицами: в трёх жилетах было жарко, да и невелика честь Будрейскому — рядиться для него по английской моде.
— Боюсь, не вышло бы, как, помните, полтора года тому назад с моим другом поручиком Алексеевцовым. Не успел приехать к нам в гости, как уже влюбился в Ольгу да потом целый месяц донимал меня расспросами о ней.
— Ну, так я в том была не виновата, — Ольга хихикнула. — Целый месяц страдал несчастный…
— Оля! — воскликнула Евдокия. — Не вздумай кокетничать с Будрейским!
— Кокетничать?!
— Этот граф завладел имением нашего дедушки! Мы не можем с ним приятельствовать!
В гостиной появились родители. Княгиня — в синем бархатном платье, с высокой причёской, украшенной пером.
— Какой же он, этот граф? — Фёдор Николаевич накручивал пальцами золотую запонку на левом рукаве.
Владимир ухмыльнулся:
— В Петербурге поговаривают, будто он странный.
— Что же говорят? — Евдокия поглядывала на настенные часы. Минутная стрелка тикала к римской цифре XI.
— Однажды некто застал его в квартире за обедом в обществе слуг, — Владимир прыснул со смеху. И прикусил ус — Алёна открыла дверь:
— Граф Будрейский принять просят.
Он появился — в сером фраке с присборенными на плечах рукавами, в белом галстуке гофре. От высокого пояса в карман белых панталон спускалась золотая цепочка часов. За ним вошёл Степан Никитич.
Будрейский обвёл медленным взглядом гостиную. Серые глаза, блестящие, будто раздражённые ветром, прищурились на Ольгу. На вазу с сиренью. Остановились на Евдокии — и узкие скулы шевельнулись вместе с уголками губ. Дойдя до Владимира, граф поклонился знакомому лицу.
— Рад принимать вас в моём доме, — сказал Фёдор Николаевич, поглядывая на бородатого Посейдона за его плечом.
— Позвольте, мой камердинер останется при мне.
Княгиня тронула мужа за плечо:
— Фёдор Николаевич, пусть молодёжь познакомится. А мы с вами осведомимся об ужине.
Родители вышли в соседнюю комнату, где стоял маленький стол с белой скатертью и колпачками салфеток на тарелках. Закрыли двери.
— Я не сяду за стол со слугой! — зашептала Мария Аркадьевна.
Посовещались.
Фёдор Николаевич приоткрыл дверь в гостиную — подозвал Ольгу.
— Испробуйте нашу наливку, — Владимир подвёл Будрейского к столику с графинами. Камердинер следовал за графом, как хвост за кометой Галлея.
Тонкая струйка потекла из узкого горлышка в один, второй бокал. И третий… Для кого? Для слуги! Из рук самого князя Владимира Превернинского! Гусарские усики скривились: пошалим-ка над папенькиными нервами. Да Степан-то Никитич «поперёд батьки» наливкой баловаться не стал. Понюхал только, как лис. Хорошо, Фёдор Николаевич с княгиней за дверью не увидели.
Вернулась Ольга. Подошла к Будрейскому:
— Excusez-moi, monsieur le comte. Vos serviteurs déjeunent-ils toujours à la même table que vous?
— Oui, mademoiselle.
— Dans notre maison, des usages sont différents. Si vous permettez, notre camériste va accompagner votre valet de chambre à la cuisine.
Кажется, камердинер не понимал по-французски. У этого графа могло быть всё, что угодно.
Стол накрыли не в большой столовой, а в соседней с гостиной угловой комнате — малой обеденной. Граф Будрейский сидел в торце против Фёдора Николаевича, как почётный гость. По обе руки от него — Евдокия и Ольга. Папенька казался исполином. Смотрел так, словно его изваяли из римского бетона: с тремя бороздками меж сдвинутых бровей, с неулыбчивым ртом. Пепелил изящного графа вежливыми вопросами:
— Скажите, Арсений Дмитриевич, как вы находите наше Первино?
— Ваше Первино, — поправила княгиня.
— Благоприятное место, — ответил Будрейский. — Тихое. С поэтичными пейзажами.
— Вы оценили его довольно дорого, — заметил Фёдор Николаевич. — И не пытались торговаться?
— Я не хочу копить деньги. Я хочу писать стихи.
— А о чём вы пишете? — поинтересовалась Ольга.
Граф глянул из-под медных ресниц на Евдокию, чуть улыбнулся:
— Настанет день — и русский свет
Предстанет лучшими из лучших.
Ученья ниспадет запрет —
Не упусти часов досужих.
Священной властью этикет
Прольется ключевой водою,
Россию защитит от бед
Крестьянка с княжеской красою.
Красой ума, красой души,
Письма несорным, чистым слогом…
— Прошу вас. Довольно, — попросила Мария Аркадьевна.
— Дамам трудно понимать суть вашей поэзии, — Владимир подмигнул сидящей рядом Ольге. — Вы, граф, кажется, проповедуете свободу, равенство и братство?
— Уважение.
— Извольте растолковать, уважение кого и к кому, — вилка и нож скрестились на тарелке главы семейства.
— В нашем отечестве имеющим власть часто не достаёт вежливости. Многие из нас вышли из крестьян, но уважать достоинство ближнего за века не научились. Я за то, чтобы начать учить благонравию с низов. И запретить законом грубость и подобную вседозволенность в обращении с человеком.
— Вы уравниваете нас с крестьянами?..
— А давайте пригласим учителей хороших манер для нашей Палаши, — прозвучал чёткий голос Евдокии. — И посмотрим, чем она станет отличаться от нас с Ольгой.
— А потом воспитаем для неё мужа — и увидим, какими станут их дети и потомки, — подхватил Арсений.
Бумажная салфетка выпала из рук Марии Аркадьевны на пол.
— Ты удивляешь, Евдокия. Какие странные мысли приходят тебе в голову!
— Уж не из тех ли вы, граф, кто ратует за отмену крепостного права? — Фёдор Николаевич шевельнул светлой бровью.
— В моей родной губернии крестьян освободили шесть лет тому назад.
— Вы смотрите на Запад. Там немецкие помещики избаловали своих крестьян. В наших же среднерусских губерниях мужик сам не хочет на волю. Ему за барином спокойнее.
— В том, что наши крестьяне не готовы к воле, я с вами совершенно согласен. И всё же в Первино я заменил вашу барщину оброком.
— Вы разоритесь. В последние годы земля не даёт доходу. Они не смогут вам платить.
— Это теперь не наше дело, Фёдор Николаевич, — вмешалась княгиня. — Молодые — учёные, не под стать нам с вами, с нашими старомодными взглядами. А где Евдокия? Когда она успела уйти?
— Полминуты тому назад, — Арсений улыбнулся.
***
Евдокия тенью скользнула к задней лестнице и спустилась на кухню. Из трубы самовара гудело и дымило сосновыми шишками.
— Камердинер, говоришь? — спрашивала Алёна. — А чего без ливреи ходишь?
— Так Арсению Дмитричу угодно: от ливреи блеску замного слишком, — отвечал непривычно зычный для знакомой кухни баритон.
Лисьи глаза обернулись:
— Ого! Барышня… Что ж вам, за ужином скучно стало?
— Нет. Я просто так пришла сюда. С вами поговорить, — она села на долгую стёсанную скамейку рядом с ушатом колодезной воды. Чтобы и Степан Никитич скорее перестал кланяться — пугать своим ростом.
— Со мной? Да что ж я вам рассказать могу?
Евдокия посмотрела на его руки: ногти вычищены, локти прижаты, манжеты белые с перламутровыми пуговками. Барин, не иначе!
— С Арсением Дмитриевичем в Первино только вы приехали?
— Да у него в услужении я один и состою.
— А давно ли вы Арсению Дмитриевичу служите?
— Да-а-а. Да, барышня, я Арсению Дмитричу забольше, чем просто слуга. Детство-то у него было — не ах: отца потерял рано, понятное дело… Меня тогда к нему и поприставили, чтоб я за ним поприсматривал, да… Я ему и заместо отца, и братцем старшим, и в делах экономических управляющим… Так он, как постарше стал, бывало начнёт мне говорить: не ходи за мной. А вот однажды, помню, лет восемь ему было, отошёл я только — как один из наших дворовых ребятишек, дурачок он был, подбежал к Арсению сзади да едва не по голове поленом… Благо, я подоспел, так он и мне едва руку не вывернул… Да что я вам рассказывать буду? Ежели захочет, так Арсений Дмитрич сам вам обо всём расскажет. Верно?
Стол задрожал под кипящим самоваром.
— Прикажете чайку, барышня? — Алёна кинулась к посудному шкафу. Выложила на блюдце два кубика сахару — хоть и знала, что там они и останутся. Евдокия Фёдоровна никогда не добавляла сахар.
Чашка наполнилась перед нею горячим китайским чаем.
***
Превернинские прощались с графом Будрейским в вестибюле перед парадной лестницей. Марию Аркадьевну покачнуло, когда вышла Евдокия — из людской половины да под руку со Степаном Никитичем. И почему-то взглянула на Арсения, как на доброго знакомого.
Двери закрылись. Экипаж выехал за ворота.
Превернинские молча поднялись в гостиную. Молча расселись по диванам, креслам и стульям.
Первым шевельнулся Владимир — потянулся за графином с наливкой. И встретил застывший на себе отцовский взгляд.
— Ну, спасибо, сын. Удружил…
Владимир отодвинулся к локотнику дивана, поднял брови.
— Говорил я тебе: узнай, кому имение продаём! Ну почему, Господи! моему сыну ничего нельзя доверить? Зачем мы продали имение?
— Не спешите ругать сына, — вступилась мать. — Быть может, дело не так уж и плохо…
— Да вы понимаете, Марья Аркадьевна, что теперь будет? Вы можете вообразить, что ждёт наше Первино лет через десяток? Нынче годы неурожайные — неуплату оброка этот граф простит. Как пить дать простит! Потом освободит крестьян и раздаст им землю. Дворовые станут с ним в доме пировать, да и растащат всё, помилуй Господи! Хороша перспектива! Похлёстче, чем ежели бы имением управлял наш сын!
Владимир что-то пробубнил.
— А вы что молчите? — отец глянул на дочерей.
— Не горячитесь, Фёдор Николаевич, — сказала княгиня. — Будрейский сам нищенствовать не захочет.
— Не моя забота — на что он жить станет. Да он же сам сказал: деньги, мол, мне не важны. А ежели о доходах думать не хочет, какой из него помещик? И что ж ему в городе не сиделось?.. А этот, небритый, камердинер у него — поди, аж дворцовому этикету обучен. Чудак этот граф! И опасный чудак. Что холопы хотят наших денег — это ещё понять можно. Но равного нашему положения в обществе!..
— Зачем им деньги, когда нет ума и воспитания? — сказала Евдокия. — Накормить — и так накормят. И оденут. И избу дадут.
— Я не узнаю тебя, Дуня, — Мария Аркадьевна покачала головой. — Ты будто заговорила на неведомом языке, какому мы тебя не учили.
— Просто я поняла, о чём говорил граф Будрейский, а вы его не услышали. И мне понравились его суждения. Но… но что бы он ни говорил, видеть его в дедушкином имении для меня постыло!
Ольга подошла к столику с графинами и подняла наполненный бокал:
— Взгляните, он не притронулся к нашей наливке.
— Уж не боялся ли, что мы его отравим? — Мария Аркадьевна закатила глаза.
— Отчего же так? Быть может, он не пьет крепкие напитки. Или сладкое не любит, — предположила Ольга.
— Или у него нетерпимость к рябине, — вздохнула Евдокия. — Да только кому от этого легче?.. Благословите, маменька: я так устала нынче, что уже иду спать.
«Если смогу заснуть…»
Глава IV
18-го мая в голубом платье, с одной косой, уложенной кольцом, Евдокия читала на крыльце «L’abbaye de Northanger». Солнце пригревало по-весеннему, пели соловьи в саду. С яблонь мотыльками осыпались розовато-белые лепестки, и цветущие вишни словно запорошило снегом. Как ни старалась Евдокия занять ум миром романа, мысли рассеивались. То она следила, как пчела собирает пыльцу на сирени. То воробушек цеплялся по ветке тонкими лапками, то алая божья коровка ползла по парапету. За потерянной французской строчкой навязчиво лезла в голову русская. «Мы ожидаем судный день…» «Как проблеск солнечного света…» Новый прошлогодний переплёт скрипел в руках, нечитанные листы приставали друг к другу. И книге будто не хотелось листаться. И снова: «Мы ожидаем судный день…»
И почему-то Генри Тилни виделся с лицом графа Будрейского! Евдокия захлопнула книгу и отправилась в дом.
Солнце светило с запада в окно Ольгиной спальни на широкую девичью кровать за белыми колоннами, ломалось в складках откинутого полога. Ольга перед трюмо забирала в косу выбившиеся пряди и в зеркале увидела вошедшую сестру.
— Ты собираешься к Матвею? Он разве ждёт тебя?
— Поищу его. Матвей гуляет в лесу, я слышала свирель.
Евдокия села на кровать и вытащила куклу из-за пуховых подушек, сложенных под кружевную накидку.
— Знаешь, Оля. Папенька настроен против графа Будрейского, но я отчего-то не могу держать на него зла. Не знаю, почему.
Сестра расправила розовый пояс под пышной грудью и села рядом.
— Верно, уж пол-уезда прочит за него дочерей, — её вздёрнутый нос сморщился. — Соседи всегда имели виды на наше Первино — папенька недаром ни за что бы им его не продал.
Кукла выпала у Евдокии из рук. И правда: что Первино продали графу Будрейскому — лишь полбеды. А как женится! А как дети родятся! По дедушкиной земле бегать станут — и кто рассудит, кому эта земля роднее? Потомкам графа Будрейского достанется — а они поделят. Или распродадут… Дети — его и какой-нибудь Машки Симаницкой!..
Ольга подняла с пола куклу: «Цела. Нос не откололся». Поцеловала сестру и побежала к Матвею.
«Господи! Не допусти, чтобы он женился!» — Евдокия сползла с кровати на колени.
Гнать, гнать эти мысли в омут! Лучше пойти к Владимиру: он знает, чем развеселить.
Окно в его комнате тоже глядело на закат. Брат сидел за письменным столом-секретером, освещённым мягкими лучами, древесным цветом обоев и его белоснежной рубашкой.
— Что ты делаешь? — спросила Евдокия.
— Хочу написать письмо Натали, — он припомаживал гусарские усики гусиным пером.
— Ты скучаешь по ней.
Владимир усмехнулся. Бросил перо в бронзовую чернильницу с фигуркой обнажённой жрицы.
— Я ведь не рассказывал тебе, как был у них на Пасхальной неделе. Она играла вальс на клавикорде. Я наклонился и шепнул ей на ушко, что хочу сказать нечто важное, но надобно выйти в бальную залу. Само по себе разумеется, прекрасная Натали не догадалась, что это свидание. И спросила: «Отчего нельзя сказать сейчас?»
— И что ты ей ответил?
— Ответил: это тайна. Приходите — узнаете. Барышни тайны любят… Я вышел и стал ждать её в пустой зале. Она пришла. Взглянула на меня наивными глазками. И тут я подхватил её за талию, покуда она не опомнилась, и поцеловал в губки.
— Ах!.. Бедняжка.
— Бедняжка?! Бедняжка — твой братец! Милая Натали одарила меня пощёчиной!
— Прости, Володя, — Евдокия боролась со смехом, давя ладонью на грудь, — но твоя Натали права.
— Пожалуй, я не стану писать ей, — скомканный лист с каракулями откатился на край секретера. — До сих пор ни одна дама не могла устоять перед моими поцелуями. Я сделаю так, что она сама упадёт в мои объятия!
Какое искреннее негодование!
— Не думаешь ли ты жениться на ней?
— Жениться — Боже упаси! — Владимир откинулся на фанерную спинку стула. Зевнул. — Скучно мне что-то. И в столице я давно не бывал…
Евдокия подошла к клавикорду, придвинутому к боку изразцовой печи, и начала играть сонату номер четырнадцать Бетховена.
— Скучно? Ну поди соблазни Палашу. Или Алёнку.
— Не хочу.
Брат с сестрой посмотрели друг на друга — и расхохотались. Владимир никогда не флиртовал с крепостными девками: c’est primitif!
***
Ольга поднимала ветки черёмухи над головой. Дятел барабанил по стволу, заливался соловей. Ветер замер, ни одно деревце не шумело. В воздухе прогудел майский жук и шлёпнулся на лист лещины. Ямочки играли на Ольгиных щеках: не иначе — Матвей затаился где-то здесь. Она раздвинула зелёные ветки рябины — вспугнула с соседнего куста большую птицу. И снова вышла на опушку, где вдалеке желтели крыши крестьянских изб.
Кто-то сзади обнял её за плечи.
— Я знал, что ты придёшь, Ольга, мой прекрасный ландыш! — Матвей протянул букет. Душистый! М-м-м…
Не счастье ли юности — гулять до сумерек, слушать звонкие переливы соловья и не знать, когда вернутся от соседей родители? Счастье дерзкое. Свобода дыхания. Кому ещё отдать это время, как не милому другу?
— Что ваши отношения с графом Будрейским?
— Я не знаю, Матвей, что будет дальше, — Ольга ткнулась ему в плечо. — Мне страшно думать о будущем. Если бы всё оставалось как сейчас, и ничего не менялось бы, и я всегда была бы с тобою!
Да и Матвей о будущем думать не хотел. Все семнадцать нежных лет их дружба жила одним настоящим. Ольга была всегда — как солнце в небе. Думаешь ли о том, каким будет с солнцем грядущий день?
***
Утром 19-го мая Евдокия ещё перед рассветом слышала шаги отца в комнатах. В спальню тихо вошла Палаша в белой косынке, завязанной под русой косой. Принесла чай с печеньем.
— Барышня, вы не спите?
Серебро разгорячилось донышком чашки — коленям под одеялом стало тепло-тепло от подноса.
— Фёдор Николаич просят вас одеться и зайти к ним.
Руки Евдокии дрогнули — чай едва не ошпарил рубашку. Девка подставила блюдце.
— А я давеча Таню видала. Вы представляете, барышня, Танька говорит, что, мол, барин молодой с крепостными так уважительно разговаривает…
— Довольно, Палаша. Ступай и скажи Фёдору Николаевичу, что я сейчас приду.
— Одеваться-причёсываться прикажете?
— Ступай. Сама оденусь.
Серое утреннее платье с белыми воротниками, пояс с пряжкой чуть выше талии, две толстые косы… Почему папенька так рано вызывает? Не иначе как дело серьёзное.
Фёдор Николаевич ждал в своём кабинете за письменным столом.
— Заходи, Дуня. Садись, — ласково сказал он, не поднимая глаз.
Евдокия осталась в дверях.
— Видишь ли, дочь, разговор к тебе есть… Первино спасать надобно. Не в те руки оно попало — пропадут даром все дедовы старания. Божьей милостью я нашёл решение. Надежда лишь на тебя…
— Папенька, ежели вы задумали что-то нечестное, то я не желаю быть причастной к этому.
— Не бойся, дочь, греха совершать я не собираюсь. Дуня, тебе уже девятнадцать. Не стану ходить вокруг да около — я нашёл для тебя жениха.
— Кто это? — она смотрела на отца взглядом соколёнка.
— Князь Сергей Павлович Дрёмин. Он гостит нынче у Добровских, полковой приятель Кости.
Евдокия побледнела.
— Поверь, Дуня, это достойный человек. Ему двадцать пять лет. Он хорош собою, знатен, служит в гвардии и… главное — богат! У него дом в Петербурге — наследство покойной матери, земли в соседних губерниях и два имения в Малороссии…
— Но, папенька… я не хочу жить в Петербурге. Я хочу остаться здесь, с вами…
— Здесь останется Ольга! — Фёдор Николаевич пристукнул по столу указательным пальцем. — Ты выйдешь за князя. Вы поможете нам поправить положение и выкупить Первино у Будрейского в приданое для твоей сестры.
— А ежели он не продаст?
— Ты, кажется, поладила с Будрейским? А Дрёмин, мне показалось, сговорчив: не откажет и двойную цену Будрейскому предложить.
— Папенька, пусть Ольга выходит замуж, отдайте ей дом в Петербурге. Вы же знаете: она мечтает жить там. Позвольте мне остаться с вами здесь, тогда и приданое мне будет не нужно. А Бакшеевы… быть может, они помогут выкупить дедушкино имение?..
— Матвей Бакшеев не поедет в Петербург! Дуня, я прошу тебя: ради дедушки, ради родовой земли — выходи замуж за Дрёмина! Сегодня он будет у нас. Всё уже сговорено, Дуня!
Отец смотрел умоляющим взглядом. За дедушку, за Первино, за любовь к родителю единственному… Как отказать?
— Что ж, папенька… Ежели вы решили… Так и быть, я выйду замуж. Только, прошу вас, дайте мне время привыкнуть к жениху.
— Сколь тебе будет угодно!
У двери она остановилась.
— Папенька, обещайте мне, что не сделаете зла графу Будрейскому.
— Бог с тобою — не сделаю… Дуня, я не узнаю тебя. Не ты ли более всех негодовала, что наше Первино продано Будрейскому? Почему тебя так заботит его судьба?
— Вовсе не заботит, — Евдокия подёрнула плечом. — Не может заботить!
Дверь захлопнулась — и плоские подмётки девичьих туфель быстро-быстро зашлёпали по паркету в спальную половину.
***
Сёстры надели похожие муслиновые платья цвета слоновой кости с рукавами-фонариками. Обеим завернули косы в «узел Аполлона» и к вискам прикололи кудри. Декольте до плеча Евдокия прикрыла льняной косынкой.
В гостиной ей стало так душно, что хотелось убежать. Как институтке перед экзаменом. Запереться бы в комнате, пересидеть… Но это не спасёт. Не явишься к экзамену сегодня — заставят завтра. Не выдержишь экзамен — не получишь шифр. А шифр нужен. Во благо семьи. Владимир, Ольга — какие они были счастливые! Перешёптывались, перешучивались. Свободные.
Двери из залы открылись — и вошёл, позванивая шпорами, высокий стройный кавалергард в тёмно-зелёном мундире с серебряными эполетами, в блестящих тупоносых ботфортах с отворотами. Смуглый, с гладкими чёрными волосами. Ряд серебряных пуговиц так ровно шёл по его груди до талии, словно под мундиром был корсет. Чёрный бархатный воротник — по шее: ни широк, ни узок. Ни на одном из друзей Владимира одежда не сидела так ровно. Ни на одном офицере, кого Евдокии доводилось знать.
Он поклонился, шаркнул каблуком:
— Князь Сергей Павлович Дрёмин.
— Моя дочь — княжна Евдокия Фёдоровна, — отец отогнул её пальцы от своего рукава и подтолкнул вперёд.
Она взглянула на жениха дикими глазами. Что-то напугало в его скулах: широких по-азиатски, обрамлённых подстриженными бакенбардами. Всё остальное ей показалось «слишком comme il faut». Только губы изогнуты как-то странно. Уголками вниз. Как будто улыбающийся рот перевернули вверх тормашками. Единственный изъян. Но неприятно думать, что его придётся целовать. В церкви. И всякий раз, когда он захочет!
Маменька не дала запрятаться на диване между собою и Ольгой, и Евдокия сидела скраю. Справа от её локотника — незнакомый жених. Рассказывал об отъезде Государя в Варшаву, о каком-то венецианском господине Росси, который сделал уменьшенную копию Адмиралтейской части Петербурга с чьими-то домами, каналами, дворцом. А Евдокия не могла дождаться, когда он уедет. Как говорить с ним? Что отвечать? Слишком comme il faut! И поэтому так трудно. Будто и лицо её стало чужим, оттого что эти тёмные глаза его касались. И самой себя хотелось бояться… Не себя — невесты этого человека.
— Евдокия, Ольга, ступайте, — наконец, сказал папенька. Наконец!
Жених остался в гостиной с родителями и братом невесты.
— Моя дочь покамест дичится, — извинился Фёдор Николаевич. — Евдокия излишне чувствительна. Как мы деда похоронили, она будто окаменела. Но это пройдёт, забудется, когда вы привезёте её в Петербург.
— Евдокия Фёдоровна видит меня первый раз, — улыбнулся Дрёмин. — Как не понять её чувств?
— Вам следует видеться чаще…
— Мне жаль, но я должен завтра ехать. Отпуск мой и без того затянулся.
— Вы едете в Петербург, князь! — ожил Владимир. — Я готов составить вам компанию, если вы не против.
— Буду рад.
Евдокия вошла в свою спальню и остановилась перед большим зеркалом трюмо. Посмотрела на свои сжатые плечи под косынкой и напуганные глаза. Такой-то представить себя Петербургу?
«Нет, столичная дама не должна ходить с опущенной головой, — она выпрямилась и подняла подбородок. — Но лицо! У меня не такое выражение лица. Быть может, дело не в этом? Ежели меня одеть по-другому? Нет, не то… Движения… Они слишком свободны, а на людях — скованны. Как же я смогу выезжать в свет, ежели общества смущаюсь? Я могу спотыкнуться во время танца».
Увы, за зеркалом не пропадёт сказать правду… Ей никогда не измениться. Как ни бейся — Дрёминского аристократизма в ней не прибудет.
Что ж теперь? Ведь не то страшно. Потерять дедушку, Первино — а теперь ещё и родные места оставить! Заменить их чужим городом. Чужим князем Сергеем Павловичем. Евдокия села на кушетку и закрыла лицо руками.
Глава V
— Миром Господу помо-олимся, — пропел из алтаря тихо-старческим голосом отец Илларион.
Фёдор Николаевич стоял в белом галстуке напротив Царских врат. Твёрдой рукой налагал на себя честный, прямой крест «во имя Отца и Сына, и Святаго Духа». Три нарядные гридеперлевые шляпки с круглыми, как блюдца, полями кланялись за его спиной.
День Всех святых в 1825 году выпал на 31 мая. На солее лежали ветки берёзы с праздника Святой Троицы. Пахло церковным маслом из лампад, с икон и фресок святые смотрели умиротворённым и кротким взглядом. И хотелось быть, как они.
А двери отворялись с тихим скрипом — и слышались, и слышались шаги, и церковь Добровская освещалась всё новыми и новыми свечами.
Вошли Бакшеевы. Александр Александрович склонил русую с проседью голову, перекрестился. Аграфена Васильевна будто вкатилась бежевым шаром. Встали справа от Превернинских. Матвей улыбнулся Ольге из-за воротника серого альпакового редингота. Всё вместе. И весну-красну встречать, и грустить, и молиться. И в скорби, и в праздники…
Снова тихо хлопнула дверь. Евдокию будто толкнул кто-то: оглянись! Крестясь, вошёл граф Будрейский со своим бородатым «хранителем». Приблизился к украшенной анютиными глазками иконе праздника, наклонился поцеловать и поднял серые глаза. Сколько было в его глазах чистоты, глубины и добра!..
— И не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго-о, — пропел молодой дьякон.
«И не введи нас во искушение», — повторили губы Евдокии. Но что за тропарь читали? О чём?
— Милосердия двери отверзи нам, благословенная Богородице, надеющиися на Тя да не погибнем…
Лишь звук голоса, буква за буквой. «Господи, прости! Что я на исповеди скажу? Что этот человек мешает мне молиться?»
После отпуста во время проповеди отца Иллариона граф оказался за её плечом:
— Покажите мне могилу вашего дедушки.
Евдокия приложилась к Кресту после маменьки и, не оглядываясь, вышла из храма.
Утро было прохладное и туманное, моросил мелкий дождь. Лес вдали утопал в мутной мгле. Арсений Будрейский шёл за нею по сельскому кладбищу и всматривался в одинокие могилы. Её ноги ступали по высокой траве, подол с зубчатыми оборками смахивал росу с папоротников. На деревянных крестах сидели вороны и каркали, взлетая. Рядом со стенами храма покоились князья, бывшие владельцы ближних деревень под резными каменными надгробьями. Евдокия прошла мимо них по узкой тропинке, кутаясь в гранитово-зелёное велюровое манто. И остановилась у белого памятника. Спиной к графу.
Её рука без перчатки стёрла капли дождя с холодного мрамора, как слёзы со щеки младенца.
Из церкви доносились благодарственные молитвы. Арсений смотрел на памятник: под этой громадиной покоился тот, чей портрет висел в его гостиной.
— Невозможно смириться, когда Бог призывает к себе наших родных, — тихо произнёс он. — Но теперь наш долг — чтить на земле их память…
Евдокия повернулась: серые, как влажное небо, глаза с причёсанными к вискам ресницами смотрели на неё. Ещё час тому назад перед Праздничной иконой в храме они блестели и светились, словно северное солнце, — а сейчас умиротворённо молчали, как лесная топь.
— Вы правы. И моя сестра живёт этим. Но я… Ольга сильная, а я слабая.
— Кто же вам это сказал?
— Папенька говорит… Все так думают. Все думают, что потому я не справлюсь здесь… и должна жить в Петербурге…
С чего вдруг она заговорила об этом с ним? Ведь никто никогда не понимал. А он? О чём-то думали эти глубокие («необыкновенные!») глаза… «Девочка, совсем маленькая девочка, с наивно поднятыми чёрными бровками».
— Когда-то у меня было имение в Лифляндской губернии, — сказал Арсений. — Я не думал тогда, что переезд в Петербург будет моей ошибкой. Когда я это понял, вернуться обратно было невозможно. И Провидение привело меня сюда… Поверьте мне: не стоит выбирать заведомо ложный путь, каких бы благ он ни сулил.
— Но не всегда выбор пути за нами. Дедушка умер, будучи уверенным, что… Вы видели яблоню под окном де… под окном хозяйской спальни? Дедушка посадил её сам. А гвоздику в траве в саду? Её семена дедушка ещё в прошлом веке из Турции привёз. В каждом уголке Первина — душа дедушки. Он так хотел, чтобы мы…
Евдокия замолчала и отвернулась. Кисленькие яблочки с дедушкиной яблони к столу ей уже не поднесут…
Прихожане покидали храм, за чугунной оградой кладбища родители и Ольга ждали у экипажа.
— Вы можете приходить в Первино, когда захотите, — сказал Арсений. — Дом вашего дедушки всегда открыт для вас.
Не поднимая глаз, Евдокия поспешно поблагодарила его и пошла к воротам. Отец не любил опаздывать на воскресный завтрак.
***
1-го июля в знойный полдень Превернинские пили чай в саду за круглым столом, накрытым белой льняной скатертью. Бланжевый сюртук главы семейства отдыхал на спинке берёзового стула. Фёдор Николаевич щурился: лучи, как сок из лимона, брызгали в глаза меж листьев. Девиц спасали соломенные шляпки с газовыми лентами и тонкий шёлк белых платьев, рыжую моську — высунутый язык и тень полосатого подола Марии Аркадьевны.
Десертные ложки черпали мёд и варенье, ягодный сироп блестел на кусках пирога. Из фарфоровых чашек поднимался пар. И под плеск мятных струек из самовара, под писк птенцов в зелени клёнов и яблонь, под собственное неумолкаемое щебетание, с дерева на дерево порхали мухоловки.
Трава зашумела от военного шага — и серебро зелёного мундира блеснуло из-за яблони. Фёдор Николаевич оглянулся на каменную дорожку:
— Князь Сергей Павлович! Милости просим!
Дрёмин убрал с пояса шпагу, подвинул свободный стул и сел рядом с Евдокией.
— Прошу вас, mon ami, — изящная рука княгини с золотым браслетом подала ему наполненную чашку на блюдце.
— Что Владимир не приехал с вами? — спросил Фёдор Николаевич.
— Мы с Владимиром Фёдоровичем благополучно доехали до Петербурга, а после я не имел чести с ним свидеться.
— Угощайтесь, прошу вас. Смородина наша сладкая, — Мария Аркадьевна подвинула к гостю самую большую фарфоровую вазу на столе: с переплетёнными буквами «Ф» и «М». Подарок на день её венчания с Фёдором Николаевичем.
Дрёмин взял двумя пальцами черешок и взглянул на Евдокию. Она молчала, глядя в свою чашку.
За чайной беседой он присматривался к ней. Острые уголки глаз делали её взгляд то радостным, если она улыбалась, то печальным, а когда она поднимала чёрные брови — становилась похожей на испуганную белочку. Как полагается жениху, следовало пригласить её прогуляться по саду. Познакомиться en tête-à-tête. Дрёмин ждал ответа в её взгляде: желает ли она этого. Но Евдокия смотрела на самовар, на вазу, на скатерть — лишь бы не на него. «Смущена, — думал кавалергард. — У этой девушки будто три лица, и каждому из них веришь. Она правдиво улыбается, печалится, боится. Где в ней настоящее?»
— Папенька, — Ольга поводила глазами, взглянула из-под ресниц, улыбнулась. — Если Евдокия выйдет замуж — стало быть, она последнее лето с нами. Скоро мои именины. Не могли бы мы устроить праздник? Я так мечтаю о бале…
Ну? Смог бы Фёдор Николаевич отказать своему продолжению, своей копии — как он полагал; отражению своего рода в цвете глаз и детским ямочкам на румяных, как у всех Превернинских, щеках? Да ещё и при госте из Петербурга, где всякий аристократ сквозь пальцы смотрит на долги.
— Если вы пожелаете дать бал, — вмешался Дрёмин, — я готов сделать подарок для Ольги Фёдоровны — пригласить музыкантов.
«Глупышка провинциальная, — подумал он тогда. — Какая будущность ей тут уготована, в захолустье? Пусть бедняжка порадуется хоть разок в жизни…»
Ягодные губы Ольги раскрылись в улыбке. Фёдор Николаевич двинул бровями:
— Ну, что ж… Бал так бал.
— Благодарю вас, папá! — она погладила руку отца, подняла ласковые глаза. — И вас, Сергей Павлович.
***
На следующий день, когда Ольга в кабинете отца составляла список приглашённых на свои именины, приехал из Петербурга Владимир. Вошёл в кабинет по-кошачьи, уже без фрака. Заглянул в её записи.
— Так вот куда уходят наши деньги — а виноват всегда я!
Она подняла голову:
— А вы, любезный братец, должно быть, пришли сюда «по важному делу»!
— На сей раз вы не угадали, милая сестрица! — Владимир поцеловал румяную щёчку. — Поздороваемся сперва, давно не виделись.
— Володя, ты меня сбиваешь. Я могу забыть кого-нибудь.
— Тогда я зайду к вам позже. Простите за беспокойство, княжна! — он раскланялся и покинул кабинет.
Дом пронизывала послеобеденная тишина. Мария Аркадьевна отдыхала в спальне, Фёдор Николаевич уехал осматривать земли и проверять сенокосы, даже Игнатьич-бездельник куда-то запропастился. Ах, да, Владимир сам же отправил его с порога в баню воды согреть: в карете ужарился пуще верчёного поросёнка. Выходит, зря побранил дядьку.
— Володя! — Евдокия выскочила из своей комнаты. — Как я рада, что ты приехал! Я ждала тебя.
Она утянула брата за руку к себе в спальню и затворила дверь.
— А я уж право подумал, что в этом доме никому до меня нет нужды.
От зноя, застоялого в бумажных палевых обоях, таяли гашёные восковые свечи в канделябрах. Мрачноватый цвет для комнаты барышни… И как сестрице не надоело так жить?
Зато в растворённое окно с отодвинутой шторой тянуло ароматом горячего варенья. Под карнизом в цветах жужжали мухи, а зелёная пейзажная перспектива окрасилась летней пыльной дымкой.
— Скажи, Володя, почему ты не хочешь жениться?
— Я люблю мою свободу — вот и не женюсь.
— И даже на Натали?
У Владимира дрогнули ресницы.
— Натали ничуть не важнее других, — он сжал губы. — Но к чему ты затеяла этот разговор?
Евдокия приблизилась к груди брата, положила руки на его расстёгнутый пикейный жилет и заглянула в глаза:
— Володя, прошу тебя, поговори с папенькой. Я не хочу замуж. Ты должен меня понять, ежели сам не хочешь жениться.
— Боже, Дуня! Да папеньку удар хватит, когда он услышит об этом ещё и от тебя!
— Володя, я не хочу выходить замуж, не хочу расставаться с Превернином, не хочу жить в Петербурге, к тому же… к тому же, мне кажется, что я не люблю Сергея Павловича…
— Кажется? Или не любишь?
— Не люблю! — она отошла к окну.
— А ну, посмотри на меня, — Владимир повернул сестру за хрупкие плечи. — Ты влюблена в другого?
Она молчала.
— Кто он?
Где-то на дворе залаяли собаки — предоставили повод отвести взгляд в окно. Крестьянские ребятишки, одетые в холстинки, мальчишка и девчонка, босиком, тащили из лесу корзину с черникой для праздничного стола.
— Ни в кого я не влюблена…
— О ком же страдает сестрица? — Владимир заглядывал ей в лицо. — Попробую угадать… Константин Добровский?
— Вовсе нет.
— Тогда, быть может, Матвей Бакшеев? — его лукавые глаза прищурились.
— Ну что ты, Володя! Конечно же нет!
— Ах… Ну как же я не догадался?.. Граф Будрейский!
— Тише!
— Я прав? Да? Да-а-а!..
— Володя, не говори такого! Как я могу любить?.. Не думай!
— Кстати. Мне удалось раздобыть в Петербурге.., — Владимир загадочно улыбнулся и, как фокусник, достал из кармана полосатых панталон книжку в мягком сером переплёте. Сборник стихов Арсения Будрейского! Евдокия потянулась за книгой — но рука брата взмыла над её головой.
— Володя!..
Сборник юркнул к нему за спину.
— Володя, прошу тебя, отдай мне!.. Володя! Ради Бога…
— Сперва скажи мне. Ты влюблена в Будрейского?
— А ежели я скажу, что да, ты отдашь мне книжку?
Серый переплёт водворился к ней в руки. На нём чернели тиснёные буквы: фамилия автора и название сборника «Curriculum vitae».
— Сестрица! Quelle tuile! Вы выходите замуж и влюблены в другого! — воскликнул Владимир голосом придворного шута. И получил сборником по плечу.
За окном скрипнула дверь господской бани. Лязгнуло медное ведро, вода всплеснулась.
Едва шаги брата утихли в коридоре, Евдокия подошла к окну, открыла страницу наугад. Тёплый луч летнего полдня высветлил древесные шероховатости бумаги. И мягкий голос Арсения зазвучал в рифмованных строчках:
Я тебя не забуду, прости,
Если что-то случится в дороге,
Ты меня не забудешь, но жди
У ворот одинокие дроги.
Ухожу в мир роскошных затей,
Чтобы стать навсегда одиноким,
Может быть, из безумных идей
Верен буду я очень немногим.
Может быть, долгожданный закат
Омрачится несносной печалью, —
Не гаси ни одной из лампад
И не прячься под черной вуалью.
Я храню поцелуй на щеке,
Не забудешь ты взгляд мой прощальный,
И в именье родном, вдалеке,
Ты не будешь такою печальной.
Евдокия опустилась на колени рядом со своей кушеткой, прислонилась к белой колонне и положила книгу перед собой. Закрыла лицо руками, надавила на веки бугорками ладоней — и в узорах темноты проявилось его лицо. Страшно затрепетало сердце. Почему? «Под чёрной вуалью…» Это о женщине. «Поцелуй на щеке…» «Я тебя не забуду…» Не забуду… «Глупая я глупая — не о том надо думать! — Евдокия потёрла щёки, изгоняя жар. — „Из безумных идей верен буду…“ Верен… Эти стихи о силе духа и… печали. Чьей печали?..»
Печаль, одинокие дроги…
Дедушка!..
Она закусила губу до слёз — и швырнула книгу об пол. «Дедушка-а, прости-и!»
Поплакала — стало легче. Книга так и лежала на полу под ножкой канделябра. Одиноко. Одинокие — дроги…
Ухожу в мир роскошных затей,
Чтобы стать навсегда одиноким…
Навсегда — одиноким…
Боже, да чем же он виноват? Евдокия подползла к книге, подняла. Прижала к груди — и прошептала ей «прости».
Глава VI
В день Святой Ольги в гостиной дома Превернинских всё утро возились слуги.
— Палашка, не скобли диваном! — кричал дворовый Никитка. — Паркет поцарапаешь! Чё те говорю — выше подымай!
— Дык, тяжёлó ведь!..
Кухарка Степанида ругала девок-помощниц на кухне. Пахло взбитой сладкой сметаной, дрожжами, рассолом и чем-то подгорелым.
К вечеру в зале образовался длинный стол под розовой скатертью — и стулья, стулья, стулья…
— Позвольте к вам, папенька, — Евдокия стояла на пороге родительской комнаты. В белом шёлковом платье, вышитом цветами по подолу. С бантом из тёмных волос на макушке и маргаритками в кудрях над висками.
— Что тебе, Дуня? — Фёдор Николаевич душил седые виски из зелёного гранёного флакончика перед настенным зеркалом.
— Я хотела просить вас, папенька. Не говорите никому покамест о моей помолвке. И скажите о том Сергею Павловичу.
Запахло фиалковым спиртом. Фёдор Николаевич взглянул в окно:
— Вот и Дрёмин приехал… Так поди и попроси сама своего будущего мужа.
— Я… боюсь обращаться к нему…
— Боишься? Это хорошо. Покорной женой будешь. Как твоя маменька. Когда так, скажу сам.
Дрёмин приехал первым из гостей — в парадном кавалергардском вицмундире красного цвета с чёрными бархатными воротниками и обшлагами.
Дом наполнялся. Экипажи подъезжали и подъезжали к воротам. И, наконец, в зале появилась Ольга. Пепельно-белые локоны гроздьями падали ей на виски из-под золотого очелья. Она надела самое дорогое платье, привезённое Заряницкими ей из Парижа прошлой осенью: белое с персиковым отливом, со шнуровкой на лифе в виде буквы V, с валиком по подолу и атласным пояском чуть выше талии.
Любовь Алексеевна подарила имениннице колье с жемчужной каплей-подвеской. Оно подошло к Ольгиным длинным серьгам и тут же перед зеркалом у окна украсило её декольте.
Она обернулась на дверь — и протянула руки навстречу…
Матвей приехал! В чёрном фраке и белом жилете, вышитом красными петушками, а на галстучной булавке вместо бриллианта сидел рубиновый жучок. Привёз букет полевых ромашек. Тяжёлые сердцевинки пахли пресным мёдом и июльским пастбищем — но белые лепестки так забавно щекотали нос!
— Поздравляю, дорогая! — ласково сказала Аграфена Васильевна и по-родственному поцеловала в щёчку.
На банкетке в углу копились подарки: открытки, бумажные ангелочки, музыкальные шкатулки и вазы, веера и гребешки с именем «Ольга»…
Граф Будрейский привёз золочёную клетку с канарейкой. Именинница так и ахнула, прижав руки к груди.
— Канарейка! Живая! — воскликнул Матвей. — Надо отнести её к вам в спальню, Ольга! Здесь ей страшно и шумно! Не кричите так! Не пугайте!
Алёна с Палашей сделали шаг: отнести так отнести…
— Не подходите! Позвольте — я сам! — Матвей подхватил клетку и, подсвистывая птичке, понёс во внутренние покои. — Лучше покажите мне, где комната Ольги Фёдоровны!
За столом Евдокия не видела Будрейского, он оказался где-то на противоположном конце за рядом начёсов и кудрей. Дрёмина усадили в торце напротив именинницы — в благодарность за музыкантов. Когда подали щуку в грибной подливке, Ольга заметила, как отламывал он вилкой по кусочку, не размазывая соус по тарелке. В рюмку токайское вино наливал по чуть-чуть и сразу выпивал — не оставлял и капли на донышке. Должно быть, как в Зимнем дворце привык. Ведь он не мог не бывать на царских обедах.
За столом только и слышалось:
— Хороши беленькие!
— C’est bon!
— А буженинка-а…
Но едва гости принялись за телятину на косточке с черносливом, как в залу вошла Палаша в белом переднике, шепнула что-то над плечом Ольги Фёдоровны — и через весь стол пробежало: «Музыканты едут!» Барышни повскакивали со стульев, и вслед за ними толпа гостей хлынула в гостиную. Дрёмин улыбнулся Ольге глазами, приложив к губам салфетку.
— Ну, Марья Аркадьевна, давайте-ка мы с вами откроем бал! — Александр Александрович Бакшеев пригласил хозяйку на польский. За ними пошли Ольга и Матвей.
Гремел оркестр, люстры и канделябры ярче обычного освещали гостиную. Слышались тихие разговоры по-французски, шуршали платья, и гостиная пропахлась духами.
Граф Будрейский прошёлся вдоль стены. Мимо окон. Остановился около зеркала.
В его «защитный круг» вторглась одна из помещиц уезда.
— Взгляните: там, среди танцующих — моя дочь. Вот в той паре, — тихо сказала она. — Во-от, там — видите? В голубом, с тёмными локонами. Вот — сейчас мимо нас пройдёт…
Арсений прищурился — и встретил думающий взгляд Евдокии. Девица в голубом платье с тёмными локонами двигалась за ней и Дрёминым.
«Одинокий — среди множества людей. Не похожий ни на кого… Словно из другого мира». Пары мелькали и закрывали его. Но Евдокия успела заметить, как соседка что-то говорила ему, а он поглядывал на танцующих и загадочно улыбался.
— Между прочим, — дама снова качнулась к графу, — у неё мазурка покамест свободна.
— Я полагаю, ваша дочь слишком красива, чтобы остаться никем не приглашённой, — Арсений глядел с улыбкой и отгонял её порхающими ресницами. Дама замолчала, через силу улыбнулась с показной любезностью и покинула его круг.
Верх неприличия — не танцевать на балу, когда трём девицам у окна не хватило кавалеров.
Верно.
Их взял в свой кружок ещё один вызывающе-нетанцующий — князь Владимир Превернинский. И как же хотелось каждой положить ручку на его высокое плечо!
— Отчего вы никого не приглашаете на польский?
— Помилуйте! — Владимир улыбался. — Как я могу сделать выбор, когда одна из вас краше другой? Но ежели вы признаетесь, все ли танцы у вас расписаны…
— У меня свободны три кадрили, — сказала носатенькая блондиночка.
— А я никому покамест не обещала мазурку, — ответила веснушчатая.
В завершении полонеза распускалось шествие — барышни возвращались к папенькам-маменькам.
— А вас, — Владимир склонился над ушком самой сладко-хорошенькой, Марии Матвейцевой, — я хотел бы иметь счастие пригласить на вальс.
Первый танец с Дрёминым был станцован. У Евдокии оставалось для него ещё два дозволенных. И на вальс, как нежених, он не мог её позвать. «Благодарю за полонез», — он поклонился и за левую руку подвёл её к отцу.
Вместе с ними подошли Бакшеев-старший с Марией Аркадьевной и Матвей с Ольгой.
— Сергей Павлович! — глаза именинницы светились, как полярные звёздочки. — Благодарю вас за этот бал! У меня никогда не было такого праздника! Это самый счастливый день в моей жизни!
Послышался хор скрипок — начинался немецкий вальс.
— Тогда позвольте пригласить вас, — и Дрёмин протянул Ольге руку в белой перчатке.
Она оперлась о его прямое плечо под эполетом. Матвей забрал на вальс Евдокию.
Обнимая друг друга за талию, пары закружились по гостиной, как фигурки музыкальной шкатулки.
— Не люблю вальс. В наши молодые годы этакие объятия в танцах почитались неприличными, — поморщилась Мария Аркадьевна.
Фёдор Николаевич поднял бровь:
— Позабыли вы, Марья Аркадьна, как, бывало, мы с вами…
Ольгины туфли-лодочки качались, как по волнам, поднимаясь на носки; каблуки бальных туфель Дрёмина прищёлкивали скрипкам. Она сделала рукой радугу над головой, вторую положила ему на пояс. Он повторил за нею. И валик подола раскрылся колесом — Дрёмин прокрутил Ольгу под рукой. И дальше повёл по гостиной — лицом к лицу.
— Как вы легко вальсируете! — прошептала она.
— А вы право рождены танцевать в Аничкове, — ответил Дрёмин ей в глаза.
На придворном балу… И она полетела в его руках, как бумажная балерина. Вихрь в глазах раскидал в брызги свечи, зеркала, картины, драгоценные камни, платья, фраки. Высокий кавалергард в красном и белокурая сельская красавица… Не видела Ольга разинутых ртов.
— И когда же она успела научиться так танцевать? — проговорила Мария Аркадьевна. Фёдор Николаевич молчал: глупости — все по молодости любят поплясать.
Дрёмин сделал с Ольгой три тура и повёл её к родителям. Она отпустила его руку и поплыла к ближайшему стулу. Улыбаясь, как одержимая. Кто-то спрашивал: «Свободна ли у вас кадриль?»
— Ольга Фёдоровна!
— Да ей дурно! Взгляните, как щёки раскраснелись! — звенели чьи-то голоса.
Кто-то помахал на неё веером.
— Простите. Я хотела бы пропустить кадриль, — выдохнула она. И улыбнулась застывшему перед глазами серебру эполет.
***
Вторую кадриль она танцевала с Матвеем — в квадрате с Дрёминым и Евдокией. Соседская барышня Юлия Гвоздева смотрела исподлобья бледными глазами, как сёстры менялись парами.
На мазурке она подхватила под локоть Дрёмина и Матвея и подвела к имениннице:
— Кого выберете?
Ольга улыбнулась:
— Мазурка — только для вас! — и протянула обе руки в высоких перчатках Матвею.
Дрёмин пригласил Гвоздеву. «Как она умеет разрешать трудные ситуации! — думал он, поглядывая на Ольгу. — Девица, кажется, хотела поставить её в неловкое положение. И могла рассорить меня с этим юношей».
Владимир устроился за зелёным ломберным столом и, отбросив белые перчатки, играл с тремя стариками в вист. Плутоватые голубые глаза из-под загнутых ресниц подглядывали в карточный веер — не в декольте мечтающих потанцевать с ним девиц. Этим глазам было уже не до них…
Оставшись без кавалера, Евдокия пошла к буфету выпить стакан воды. Мимо дивана, где судачили соседки почтенного возраста:
— Что верно, то верно — продать родовое имение нерусскому…
— Жаль, милая Дунечка, имение дедушки вашего, ой как жаль, — рассуждала дама в чёрном тюлевом платье на белом чехле. — Папенька ваш будто сгоряча продал. А кто таков этот Будрейский? Отколе явился, с фармазонскими замашками?
Евдокии будто в висок выстрелили его фамилией.
— Арсений Дмитриевич родом из Лифляндской губернии, — тихо ответила она, ища его глазами поблизости.
— Так он немец, — соседка цокнула языком.
— Или польский шпион, не приведи Господи, — подхватила другая. — А кто его знает? Ведь сам Наследник престола Константин Палыч в Польше живёт. И жена у него полька.
Евдокия закусила губу, чтобы сдержать улыбку. При чём здесь Цесаревич?
— А стихи его, говорят, в Петербурге таперича ни один журнал не берёт!
— Ох уж эти мне поэты… Je ne supporte pas. А этого я и вовсе читать бы не стала. Потому что лично его не люблю.
— Вы — не любите? За что? — спросила Евдокия.
— Он лютеранин.
— Посмею с вами не согласиться. Граф посещает нашу церковь. Разве вы не встречали его на службах?
— Ну, не знаю, Дунечка, — дама в чёрном пожала плечами. — Je ne sais pas… На немке жениться собирался. Да свадьба расстроилась. Не то невеста отказала, не то сам он сбежал.
Евдокию будто заставили откусить червивое яблоко, да вдобавок облили кипятком. И горько стало, и жарко. Арсений Будрейский — мог убежать от невесты? Тогда ему верить нельзя.
«А ежели его сговорили против воли? Как меня — за Дрёмина…»
Кто знает правду?
Степан Никитич — вот кто не умолчит. Но… Взгляд Евдокии молнией прошёлся по гостиной: где граф Будрейский? Уехал?..
За летящими в мазурке парами она прошла в залу, где горничная убирала со стола грязную посуду и расставляла вазочки с блан-манже.
— Палаша, кто-нибудь из гостей уезжал?
— Нет, барышня, лошади все на месте, кажись…
Евдокия порхнула в двери, в коридор, спустилась парадной лестницей в вестибюль и прошла через пустую столовую. Потолок трясся под танцующими ногами.
За кухонной дверью смеялась Алёна:
— Да что вы, барин! Разве из нас сделаешь благородных? Уж какими родилися…
Она подбежала к печи, помешала поварёшкой в кипящем котле. Степан Никитич — и граф Будрейский… оглянулись на дверной скрип и встали из-за дубового стола без скатерти. На кухне пахло печёным мясом, сдобой и сушёными грибами.
— Продолжайте, прошу вас, — Евдокия села напротив.
— Я говорил о том, что было бы справедливо ввести у нас единое образование для всех сословий, — сказал граф Будрейский. — Пусть крестьянским детям не пригодятся светские манеры и риторика — но они и не помешают.
— А коли кто не захочет учиться? — спросила Алёна.
— Мотивировать надобно учение — вежливостью и собственным примером учёного сословия. А начать следует с защиты прав. Хотя бы с понимания, что грубость и всякое уничижительное слово — убивают.
— А вы, барышня, поди желаете чего? — Алёна не садилась, замерла перед господами внаклонку. — Стеша-то ушла, делов у ней много. Меня здеся за себя оставила…
— Я желаю тут побыть. Устала слушать сплетни…
— О чём? — спросил граф.
— О вас. И о вашей несостоявшейся женитьбе.
Степан Никитич загоготал.
— Должно быть, они слышали об Анне Гернер, — брови, как были прямые у Арсения, так и остались. Лоб гладкий. И глаза — как у голубка, невиноватые…
Не скажет так не скажет. У Евдокии похолодели пальцы, но выспрашивать она не стала. Обидеться хотелось. Да только за что?
С чёрного хода на кухню вбежал пятилетний братишка Алёны: курносый, с веснушками, под горшок постриженный, в серой холщовой рубахе и в лаптях. Увидел господ — захлопал глазами, закланялся.
— Чего хотел-то? — спросила девка.
— Ты, верно, голоден, — сказала Евдокия. — Дай ему жаркого, Алёнка. На стол всё равно уже десерт подают.
— Спаси вас Господи, барышня!
Алёна вытащила из-за печки выдолбленную треснутую миску, в какие котятам молоко наливают, шлёпнула туда ложку жаркого с соусом и подсадила мальчишку на скамью.
Куски мяса не подхватывались деревянной ложкой.
— Вот молодец! — похвалила она. — Во-от так, большие-то куски бери руками да ломай.
— Подойди сюда ко мне, — не выдержал граф Будрейский. Алёнкин брат разинул рот — с пережёванным мясным месивом на языке.
— Ну, поди сюда, не бойся, — граф улыбнулся. Перемотанные ножки в лаптях спустились на пол, и мальчишка съехал с высокой скамьи.
— И тарелку возьми.
Граф передал Степану Никитичу свои белые перчатки, поставил жаркое на стол и посадил мальчика к себе на колени.
— Как тебя зовут?
— Егорка.
— Я тебе покажу, Егорка, как прилично едят, а ты своих братишек и сестрёнок научишь. Посмотри, ты перепачкал щёки, — граф достал из кармана белый платок и стёр ему соус. — За столом надлежит пользоваться салфеткой. Жаркое не едят ложкой…
— Алёнка, подай вилку и нож, — приказала Евдокия.
— Ваши? Господские?
— Да.
— А Фёдор Николаич не заругают?
— А папенька не увидит.
Алёна, качая головой, взяла из шкафчика серебряные вилку и нож, подвинула графу Будрейскому. И хихикнула в тряпку: граф вложил их мальчишке в руки. Нож — в правую, вилку — в левую. Как полагается благородным. Ну ведь удобней же, нежели руки марать! Так Егорка и доел всё до последнего кусочка.
— Чего встал? В ножки барину кланяйся! — Алёна толкнула брата в затылок.
Граф Будрейский ответил ему поклоном. Смущённый Егорка ломанулся в дверь, налетел на Степаниду — и получил шлепок.
— Чев-во за повадку взяли бегать на барские харчи!
Плечистая женщина сильными руками взгромоздила на скамью ведро молока, проверила тесто, поклонилась.
— Не ворчи, Стеша, — сказала Евдокия.
— Ох, барышня… Одни хлопоты с этими вашими гостями! А ты, Алёна, хоть бы грибы с верёвки сняла! Глянь-ка, червяков-то сколько! Никакого проку от тебя, шла бы лучше Палашке помогала, чем туто с господами-то трепаться!
— Вот погоди, тебя барин живо манерам-то обучит! — оскорбилась девка.
— Ох! Каким ещё маневрам! — Степанида утёрла руки о белый передник. — Всю жизнь прожила без ваших маневров — и дальше жить буду. И ты, Алёна, голову себе не забивай!
Арсений надул губы: не то в шутку, не то всерьёз. Глазами улыбнулся Евдокии — в ответ на её взгляд.
— Я ведь, матушка, при Елизавете Петровне родилася, — мука посыпалась на стол из серого мешочка. — Ну-ка, барин, мне б вас не замуслявить… Я ведь и при Екатерине-матушке жила, и про Пугачева помню… Глянь-ка, Алёна, тесто-то чуть не на полу, а тебе хоть бы хны!.. А маневры-то ваши на что нам, подневольным?
— Вы потерпите, будет вам и воля, — сказал граф Будрейский. — Царь обещал. Но ради Бога не противьтесь просвещению ваших детей и внуков.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.