18+
Я_существо

Объем: 412 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Я существо без сердца, без души,

Без трепета надежд, без ропота сомнений

Я — вечное. Жизнь для меня гроши —

Оброненная мелочь утешений

Я старше времени, я память обо всём

Мой дом стоит на берегу Вселенной

Бессмертие моё тоскует в нём,

Песок планет перебирая тленный

Андрей Вячеславович Лысиков

Человек, который всегда незримо защищал меня, имел непростую судьбу. Его жизненному пути было суждено оборваться в переломный момент, чтобы я смогла продолжить свой путь без него, опираясь лишь на саму себя.

Это его история.

Глава 1. Бежать

Если бы меня спросили, когда началась эта история, то я бы смело сказал: всё началось в полдень сырого и слякотного ноября, когда солнце, которого не видно из-за туч, едва подошло к зениту.

День был таким же, как и многие другие в моём добровольном изгнании. Близился исход осени с холодными порывами ветра и грудой недоделанных по хозяйству дел. Под крышей летней кухни уже стояли закатанные банки с соленьями, в морозилке заморожены ягоды и овощи. С деревьев в саду дождём сыплются грязно-золотые листья, покрывая и землю, и крышу роскошным узором ковра, который вскоре начинает гнить и удобрять собой почву. Сырость туманов наполняет неприветливый клочок земли где-то далеко, на окраине пригорода, в котором я когда-то родился, и вырос, и пережил всю странность своей юности.

В этот день ветер, как и всегда в ноябре, гнал с моря угрюмый дождевой фронт, пасмурный и влажный, тяжело перекатывая облака. Такая погода несёт за собой шторм или, чёрт его знает, что-то похуже. В печи, истлевая, угасали утренние головёшки дров. Новых я не нарубил, а надо бы: ночи становятся промозглее, чем моё одиночество.

В холодильнике пусто.

Но не это, а мысль о том, как там дочь, не давала покоя.

Пожалуй, пора ненадолго выйти из своего добровольного блэкаута и включить телефон. Скрываться вот так — идея не очень удачная.

Несколько раз дотрагиваясь пальцем до кнопки включения телефона, я в нерешительности то останавливался, то со вздохом решался. Ну вот… пора.

Аппарат лениво вздрогнул. Экран из чёрного засветился бело-голубым. Посыпалась почта, несколько пропущенных звонков и сообщений: одно от дочери, пара с работы, шесть от друга и…

На секунду я немного завис…

И да… Среди этого хаоса — короткое письмо. Чтоб его!..

Я оглянулся, точно боялся, что кто-то увидит. Что кто-то узнает мою тайну: я открою это сообщение, и то, что в нём написано, разом разрушит эту идиллию уединения в доме на окраине. Всё это погибнет: тихий двор, свернувшаяся клубком кошка, облетевшие деревья, опустевший розовый сад, сложенные у входа сарая лопаты и тяпки, топор, грязное полотенце, садовая роба, одинокое кресло на крыльце, шорох ветра… Всё это сотрётся, исчезнет, сгинет, погрузится в пучину воспоминаний, разрушит до основания мой покой. И всё же…


Из-за забора сосед лениво махнул рукой.


— О! Вот он ты! Привет! Давно тебя не было видно! Хотел бы я пожелать тебе доброго дня. Но день, похоже, совсем не добрый. Посмотри, что на небе творится. Тучи-то какие…

— Да, что-то будет, — тихо ответил я. Кажется, ветер заглушил мои слова.

— Лучше бы снег наконец пошёл. Дожди уже одолели. Всё убрал?

— Да, почти…

Ветер снова унёс слова прочь.


Я обречённо взглянул на два мутных одиноких чернеющих окна над крыльцом, на садовую утварь, выставленную перед сараем, и решил, что этот фронт работ по уборке точно никуда не денется. Чуть-чуть подождёт. Подождёт ровно пару минут, а пока я прочитаю то самое сообщение. Прочитаю, и ничего со мной не будет. Совсем ничего. Если там будет что-то, что меня ранит, я просто спрячу мысли, оставлю всё как есть и выберу себя. Просто скажу себе: «Нет, ничего не случится, ты уже достаточно хорошо научился владеть собой». К тому же я записан на этой неделе на приём к своему психотерапевту, и он снова поставит раскуроченные шарниры и шестерёнки на места. Так было, так есть, и так будет.

Родиться в семейной идиллии, чистым листом, мне не повезло, и каждый день жизни наращивал этот снежный ком так упорно, что стряхнуть с себя эту тяжесть оказалось задачей отнюдь не простой. Поэтому после тщетных попыток справиться как-нибудь самому — я сломался. Лишь стенам в этом доме известно, сколько раз я пытался починить себя. То количество попыток было настолько огромно, что я потерял счёт, оказавшись в этой самой точке, где не было хорошо. Но и невыносимо плохо тоже не было.

Кажется, сейчас даже голова не болит, и пасмурный день не так уж и плох: это небесное представление — самое прекрасное, что происходит с природой на исходе осени. Она дарует нам танец всей своей мощи, и я приветствую её каждой клеткой своего тела, любуюсь ей. Выхожу навстречу каждому шторму — утреннему и вечернему — и смеюсь, поднимая глаза к небу. Вот она ты, жизнь. Вот она ты, такая, какой сотворил тебя случай, господь бог… Чудо, невероятное чудо — ты. И я здесь. Я внутри твоего торжественного танца сотворения из ничего. И я внимаю тебе. И я могу насладиться твоей красотой, быть в ней. Быть частью её. Спасибо.

Подбираясь к крыльцу, ещё раз озираюсь — не смотрит ли кто? Опускаюсь в глубокое кресло из тёмного потрескавшегося ротанга, снова касаюсь экрана телефона, и жгучее, острое, короткое сообщение впивается в каждый нерв тела, точно осколки, парализуя его.

Кажется, что время отпускает и лечит, но ты бесконечно растерзан. Разорван. Распластан в этом своём небытии и никак не можешь собраться не то что в целое — хотя бы в подобие осколков.

Ладони ледяные, а в голову между тем бьёт горячая шумная волна крови, несущая и боль, и страх, и чувство предательства и потери одновременно.

Кажется, я переоценил свою способность сохранять спокойствие, или?..

Нет. Вот. Всё. Две минуты уже на исходе.

«Соберись и делай что должен, ничтожество!»


Сарай. Инструменты. Уборка. Мытьё окон. Приласкать кошку. Погладить чистую рубашку на завтра. Постирать грязные вещи на будущее. Подмести полы. Посмотреть ещё раз на небо. Прочитать несколько страниц скучной книги. Приготовить еды… Да боже мой, у тебя столько дел. Но…

Ударная волна добирается до сердца, перекатывается через каждую клетку тела и снова бьёт в голову. Снова парализует. Глаза наливаются тяжестью слёз. И так — минута за минутой и час за часом — словно вычёркивает всё то время, которое ты собирался посвятить своей благодатной тишине. Привратники здравого смысла устали сражаться с дурными мыслями, стоящими на пороге разума, и поток хлама и грязи воспоминаний прошлого ломится через все барьеры, чтобы надолго отравить долину спокойствия.

Кажется, день улетучился сам по себе, и уже смеркается. А боль — нестерпимая головная боль — вместе с тошнотой накрывает неотвратимо и беспощадно. И в доме, как назло, закончились все таблетки. До ближайшей аптеки почти полчаса езды на машине, и нет никакой надежды, будто всё закончится само по себе. Нет никакой уверенности, что если сяду за руль, то не отключусь по дороге. Руки трясутся. Как же больно. Как больно…

Терпеть нет сил.

Я ухмыляюсь в болезненной гримасе. Отрываюсь от самокопания.

Нужно ехать… Срочно ехать за чёртовым обезболивающим, иначе голова разорвётся на части, и только одному дьяволу известно, какие чудовища вырвутся оттуда на свет. Поэтому после неудачной попытки вызвать такси сажусь за руль и еду в аптеку.

Свет фар встречных машин мельтешит перед глазами так часто, что мне кажется, будто копны искр от взрывов сопровождают весь мой путь. Чем ближе к городу, тем сильнее становятся эти вспышки. Я закрываю глаза от ужаса, слёз и невыносимой накатывающей тошноты. Так дальше нельзя…

Приходится бросить машину и идти пешком.

По грязи под самый занавес рабочего дня… По моим подсчётам, до ближайшей аптеки около двух километров. Туда и обратно — четыре. Совсем немного, если вдуматься. Если учесть, что я — не развалина. Что ежедневный бег по лесу — моя норма. Что каждый день работа в саду и заготовка дров — вполне обыденные ритуалы.

Шепчу себе под нос как мантру, чтобы заговорить головную боль:

«Всё будет хорошо. Ты дойдёшь. Это всего лишь четыре километра. Туда — два. Обратно будет легче, ведь таблетка начнёт действовать. Но сейчас если эта прогулка напрасна и аптека попросту закрыта, то давай признаемся, мой друг… Тогда это финиш».

Голова разрывается так, что я ещё пару часов назад был готов сдаться в скорую, но вместо поиска помощи то пялился в одну точку, то развлекался рассматриванием камешков на заднем дворе, а потом приспособил старые кирпичи под уличный мангал да запёк на нём картошку, которую даже не съел.

Точно в замедленной съёмке, бестолково тянулись эти несколько часов с полудня до вечера. Потому что больно. Больно так, будто голова моя пролежала десять тысяч лет в вечной мерзлоте, потом её нашли развесёлые бородатые полярники, разморозили, а она взяла и ожила.

Да, именно так: сначала плоть, тонкая кожа, начинает чуть покалывать, потом разливается жаркое тепло, к сосудам приливает кровь, и боль становится просто невыносимой. Такой, как если бы вы отморозили себе конечность, только вся эта конечность теперь — моя голова.

Господа полярники, если вы откопали мою голову, то почему не сварили сразу же из неё чёртов суп? Я вас не просил, честное слово, не просил извлекать меня из вечной мерзлоты…

Иду.

Вот уже асфальт перемежается с глубокими ямами застарелых трещин. Смешивается с грязью почвы. Где-то сквозь дорожное покрытие проглядывает пожелтевшая трава. Гул города нарастает. Уже скоро. Уже близко. Надежда найти работающую аптеку всё ещё не утрачена. Осталось всего каких-то полкилометра. В глазах разливаются то искры, то слёзы, стирающие ненадолго ориентир. Я бреду вдоль дороги, готовый сорваться на бег, лишь бы быстрее добраться до обезболивающего. Я не в себе.

Господи, если бы мои враги знали про это оружие, способное довести меня до такого состояния, они бы меня раздавили. Спасибо, господи, что ты уберёг от них мою тайну и не вложил в их руки этот дар. Мои враги никогда не узнают, что я не научился любить, как любят нормальные люди. И всякий раз, сталкиваясь с этим чувством, тело поднимает бунт, стараясь уничтожить само себя всяким способом. Я не понимаю, как любить, чтобы не бояться потерять самого себя. Я уродливо болен. Я болезненно опасаюсь не то что любить — чувствовать. Я срастаюсь с теми, кого впустил в себя, глубже, чем следовало. Они остаются в моём сердце — и оттуда их уже не вырезать и не выжечь: они живут там бесконечно вечно, бесконечно долго — такими, будто встретил их только вчера и до самой последней клетки тела принял, вписал их в книгу своей жизни без возможности вычеркнуть, вырвать страницы. Забыть. С ними или без них, я проживаю каждый свой день, разговаривая в голове. Моё безумие заходит так далеко, что я живу вместе с ними, представляя их рядом с собой на кухне, когда лениво переворачиваю в тарелке свой ужин вилкой. Наливаю вина на двоих и держу за руку, растекаясь в иллюзиях перед сном. Я целую их. Глажу по волосам. Закрываю глаза и засыпаю. С ними. Даже если рядом давно уже никого нет. Даже если их нет в живых. Даже если их никогда и не было вовсе.


Достаю из кармана телефон и снова читаю взбудоражившее меня сообщение.

Хохочу. Грёбаный мазохист. Но теперь-то какая уже разница, правда?

Эти буквы будто за сотнями бронированных стёкол. За пределами досягаемости. Сообщение кажется настолько нереальным, что я не в силах на него отвечать. Я то нежно глажу пальцем экран. То с яростью бью по нему ладонью. Убираю телефон. Повторяю беззвучно снова и снова, что это ошибка, галлюцинация. Шутка разума. Обман. Яркая вывеска на воротах в ад: «Зайди сюда и захлебнись жалостью к себе, сука…»

Мне сорок пять.

Чуть меньше десяти лет назад по стечению обстоятельств в моей медицинской карте появилась сначала всего одна короткая, но колкая запись «шизоидное расстройство личности по экспансивному типу», которая была призвана как-то объяснить весь спектр того дурдома, который творился в моей голове и личной жизни. Позже добравшиеся до моей головы врачи нарастили ещё несколько «дополнений» к диагнозу.

Прошло очень много времени, прежде чем я смог принять такую «расшифровку» себя, уложившуюся в скупые цифры медицинских классификаций болезни, и начал пытаться сбалансировать того, кем я был в своей инаковости, с тем, каким мне нужно было быть для общества.

Я нашёл лучший способ существовать вдали от людей и организовать пространство так, чтобы контактировать с миром на расстоянии: инвестиции работали сами по себе, и дохода с лихвой хватало на жизнь. Я немолод, но неплохо сохранился благодаря выученной экстремальной самоорганизации и педантичной требовательности по отношению к самому себе, граничащей с ненормальной. Всё ещё не покрылся сединой и неряшливостью, не утратил контроля над своим телом. И вкуса к жизни. Почти адекватен. Аккуратен. Дотошен и зол.

Аккуратности меня научил отец. Аккуратно жить. Аккуратно мстить. Аккуратно ненавидеть. Аккуратно общаться с врагами. Как носить одежду, причёсывать волосы, водить машину и вести финансовые дела — тоже была заслуга отца. Отец был стратег, нарцисс и тиран, самый жестокий человек из всех, кого я знал. Но я его знал. Он был. В отличие от матери. А это уже немало.

По вечерам, надевая толстовку, кроссовки и трико для вечерней пробежки, я думал, что, если бы не бег, в этой голове никогда не наступил бы покой. Страшные идиотские мысли стоят кучно. Роем. Порой они, как призраки, толпятся у этой самой головы и, как озлобленные голодные бродяги, ждут, когда им откроют дверь. Вот тогда-то они туда вломятся, всё разрушат, сожрут и нагадят там, где их пустили погреться.

Нет.

Пока я бегу по лесу, эти небритые, смердящие и немытые пьяные мысли приходят в стройный ряд. Лёгкие горят, тело болит, а вместе с этим ежевечерняя, почти уже ритуальная головная боль отступает. В общем-то, всё, чего я добиваюсь, — лишь ожидание крепкого сна после пробежки. Нормального сна я лишён уже много лет, и всякий раз ожидание сна — предвкушение.

Череда таблеток, алкоголя, пробежек и полного физического истощения. Чего я только не пробовал. Был и ещё один действенный способ — засыпать в постели с женщиной. Но мои минусы настолько взяли верх над плюсами в глазах каждой из моих спутниц, что в конечном счёте я остался один.

Поэтому я бежал.

Несколько дней назад, прежде чем погрузиться в глубокий тёмно-бордовый мрак с осколками сновидений и болью в мышцах, последняя зафиксированная мысль замкнулась на том, что скоро выпадет снег и нужно к этому времени прикупить беговую дорожку, чтобы была возможность бегать в доме, пока на улице слякоть. Беговая дорожка дешевле, чем весь тот алкоголь, который я выпью за зиму. Дешевле таблеток и врачей. Нужно купить беговую дорожку, да…

Да где же эта чёртова аптека?

Вечер. Город. Улица. Пустота.

С неба сваливаются первые ледяные капли дождя. Сначала робко, потом всё чаще и чаще. Они то там, то тут бьются о подоконники. О скамейки. О крыши машин. Сильнее. Сильнее.

Замёрзшие птицы с мокрыми глазами, ссутулившись, жмутся под козырьками подъездов. Животные попрятались по своим убежищам. Никому не по душе этот мерзкий холодный дождь, хотя кажется, что сейчас именно он-то мне и нужен. Капли остужают горячее лицо, проникают в воспалённый мозг и возвращают в реальность: тебе холодно, тебе некомфортно, голова раскалывается, ты всё это чувствуешь, а значит, ты жив. Так можно идти бесконечно. Идти и рассматривать чёрные трещины на асфальте, блики в лужах, занавески на тёмных окнах домов, ботинки прохожих. Так можно идти, не поднимая головы к… небу.

А там…

А что там? Там всё те же перекатывающиеся клубы пара, сталкиваясь где-то на высоте полёта, порождают тихий вой, сбивающий с ног нас тут, внизу. Гулкий вой ветра стелется над полями, обволакивает травы, несётся эхом по городам, вялой волной теребит и раскачивает унылые груды машин, тормошит стёкла окон, врезается в стены бетонных коробок. Капли сыплются всё чаще. Я иду. Я почти спешу. Без зонта. Без шанса остаться сухим. Без жалости к себе. Без надежды хоть куда-то сегодня дойти.

Я смотрю по сторонам. Оступаюсь. Кроссовки уже не раз утонули во влажном. Налились холодной водой и потяжелели. Основательно стемнело. Поздняя осень — неожиданно затяжная — со стороны моря надвигается на город туманами, расползающейся слякотью и ничем не прикрытым ароматом тлеющей земли. Осень загнала всех этих жителей в дома, уложила пораньше спать, снабдив их радостным ощущением уюта и тепла своих постелей.

Если аптека закрыта — я пропал…


Зелёный крест аптечного киоска в мелком шорохе капель издалека кажется причудливым светилом с неоновым ореолом из брызг. Свет в торговом зале ещё горит. Ускоряясь, стараюсь успокоиться: я успел. Но ноги будто не слушаются и запинаются. Перелетая через ступеньку по лестничному пролёту, я, спотыкаясь и падая, бегу на этот свет так быстро, как могу. Ругаю себя: как можно быть таким медленным? Зелёный сияющий крест, кажется, ещё так далеко.


— Добрый вечер. Дайте что-нибудь хорошее от головной боли, пожалуйста.


Фармацевт из-под очков недоверчиво бросает строгий взгляд.

Руки предательски трясутся.

Сдерживаюсь, чтобы не добавить: «Побыстрее, помощнее, внутривенно».


Семь лет назад я окончательно избавился от зависимости, отрезвлённый внезапной смертью уже тогда бывшей жены. У меня на руках оказалась наша одиннадцатилетняя дочь. Всё это было так давно, что я почти забыл, какой она была тогда маленькой, испуганной и дикой. Ставшей мне почти чужой за годы разлуки после развода. Как разваливалась и собиралась наша с ней осколочная жизнь. Как она росла, как мы сближались и отдалялись. Как винили друг друга во всех грехах и в том, что я не сумел сделать так, чтобы её мать смогла по-настоящему полюбить меня, а я — измениться для этого…


Шальная мысль о нас, возможно, накрыла бы и поглотила на весь оставшийся вечер. Ведь я так и не перезвонил дочери… Но в углу аптеки вдруг заметил едва заметное движение. Это не монитор. Не экран телевизора. Нет. Это зеркало. Большое круглое зеркало под потолком отражает всех, кто сюда вошёл.

Пожалуй, это скверный, неприятный момент. Отворачиваюсь, но он — тот, кто отражается в этом вздувшемся стекле, — будто снова находит меня и смотрит. Смотрит. В промокшей насквозь одежде, с растрёпанными тёмными волосами. Возвышается над огромными прилавками и заполняет измученным болью телом всё пространство вокруг себя…

Отражение в зеркале — мой диссоциативный конфликт, который психика оказалась совершенно не в состоянии устранить. Я делаю шаг назад, вперёд. Оно движется вместе со мной. Я ненавижу свои отражения.

Иронично наделённый природой внешностью, за которую люди готовы бороться годами, я так и не смог принять того, кто смотрел на меня в злополучном стекле напротив, потому что видел там только израненного монстра, которого посадили в чужой череп — и он оттуда смотрел на меня.

После долгого разлада со своим телом мне не раз приходила мысль о необходимости принятия себя, даже насильственным путём. Поэтому однажды я прикрутил в своей комнате зеркало. Достаточно большое, чтобы разглядеть себя целиком, в полный рост, стоя на приличном от него расстоянии. Оно висело прямо на двери комнаты. Так, чтобы обойти его я не мог. Обман заключался только лишь в том, что если не спать голым, а спать в пижаме, то от своего тела мне видно было только лицо с россыпью шрамов на левой его стороне и ту часть шеи, на которой можно было различить шов, оставшийся от перелома левой ключицы. Я недолго рассматривал по утрам выпирающие скулы, приветствовал мозг, затем приветствовал в отражении пальцы, касающиеся складок у глаз и губ. Поправлял волнистые непослушные волосы и шёл в душ. После чего приводил себя и свою одежду в идеальный порядок, чтобы больше уже не отвлекаться на внешние атрибуты.

Но зеркала, застигавшие врасплох, всегда приводили в ужас. Как это — в углу аптеки. И жалкие пять минут здесь казались нескончаемым танцем с неизведанным собой.

— Без рецепта могу предложить только это.

Фармацевт выложила на витрину небольшую коробочку, доверху наполненную ярко-красными капсулами.

Я кивнул. Беру.

Танец с зеркалом ненадолго отвлёк от боли.

— И бутылку воды, пожалуйста.

Глотаю капсулу прямо в аптеке, опершись на столик в углу. Снова таращусь на отражение в круглом зеркале. Стираю с лица капли воды, точно это слёзы. Выхожу в темноту улицы.

Теперь ещё два километра обратно до машины. Будь у меня сейчас ключи от какого-нибудь из этих тёмных запертых городских подъездов, я бы, пожалуй, немного посидел на лестничной клетке, как когда-то в юности, и подождал, пока боль утихнет. Но ключа нет. Под ногами от тяжёлых дождевых капель клокочут лужи. Ветер набрасывается отовсюду, где ему нет преград. Кажется, что вот-вот пойдёт снег: капли помельче то и дело превращались в острые первые снежинки и терзали кожу.

Озноб пробирает до самых костей. Собираюсь с силами и иду в ночь. Может быть, если сейчас эта боль отступит, всё-таки удастся чуть-чуть поработать. А лучше просто попытаться уснуть, включив музыку. Может быть, я найду в себе силы позвонить дочери, хотя, скорее всего, такому позднему звонку она уже не обрадуется. Может быть, всё-таки случится чудо и без пробежки я смогу не пускать в свою голову дурные мысли — этих пьяных прокажённых бомжей. Смердящих бродяг. Бешеных псов, рвущих сознание на части. Может быть…

В кармане вибрирует телефон.

Сообщение от Артура. Ещё одно. Седьмое за сегодня.


Наконец я готов прочитать и его:


«Сколько нужно бежать без роздыха, чтобы пробежать марафон?».

Ухмыляюсь. Вот ещё. Он что, задумал бежать марафон?

Набираю его номер.


— Арти, что за вопросы на ночь глядя? Неужели и ты за ум взялся?

— Не может быть! Наконец-то ты среагировал. Хоть что-то тебя зацепило, — послышался на том конце голос друга. — А что значит «за ум взялся»? Ты имеешь в виду мой вопрос про марафон?

Он хохочет.

— Да. Перефразирую: Арти, ты что, в марафонцы заделался?

— Это я над тобой прикалываюсь, если ты не понял…

У Арти низкий и сиплый голос как у бывалого ковбоя, но нотки придурковатой удали постаревшего юнца из этого басящего громилы никак не скрыть.

— Надо мной? Так, а что надо мной прикалываться?..

— Дурень ты. Нет, серьёзно. Я очень волнуюсь, что твоё сердце не выдержит, старый ты хрен, бегать по лесам и болотам. Неужели всё настолько плохо, что ты в ночи где-то шаришься, вместо того чтобы сидеть дома в тепле? Или ты к марафону готовишься?

— Хах, Арти, Арти. Ты бы о себе думал. Тебе бы не мешало со мной хотя бы трёшку бегать, иначе все твои грёзы о длинноногой «Барби» в твоей постели закончатся инфарктом, при твоих-то ночных зажорах и пьянстве. Знаешь, лучше бы ты дрова мне помог нарубить, чем сожрать очередную рульку с пивом.

— Говноед. Сам нарубишь. Тебе полезно.

— От говноеда слышу, мудила.


Традиционный обмен любезностями состоялся.


— Ты сегодня на редкость галантный и нежный. Мне так приятно. Но давай перейдём к делу. Скажи, когда в гости прибыть соизволите, ваше высочество? Или позови меня к себе. Я, так и быть, порублю твои сраные дрова, если ты сам не можешь. Возможно, я даже не буду тебе хамить и приготовлю что-то твоё, вегетарианское. Грёбаный ты травоядный девственник.

— Я согласен. На дрова точно согласен. Мне помощь не помешает. Давай попробуем послезавтра?

— Неправильный ответ. Давай сегодня? Твои «послезавтра» меня не устраивают. Может быть, лучше ты выберешься ко мне? В моём жилище дел, пожалуй, не меньше твоих. Посуду помыть некому. Садись-ка в машину и приезжай. Сегодня. Я пятой точкой чувствую, что у тебя там какая-то очередная дичь в башке. Я всю ночь уснуть не смогу, буду волноваться за тебя. Ты меня слушаешь? Эй! Короче, ты, псих-одиночка, я всерьёз за тебя волнуюсь. Алё? Алё? Не отмазывайся. Надевай свежие труселя и приезжай, ты меня слышишь? Нет, ну что за мудак, а!.. Отзовись!


Я зависаю в паузе и не знаю, то ли мне отпираться и провести остаток вечера в сражении со своим внутренним адом, то ли сдаться и пустить этого громкого раздолбая в своё убежище. Мы дружили с ним со школьной скамьи, вот уже тридцать лет. Дружили как люди, между которыми вообще, по идее, не могло быть ничего общего. И тем не менее нас связывала такая крепкая дружба, какую только можно себе представить, потому что в первые дни нашего знакомства мы набили друг другу морды в кровь, но уже потом не расставались никогда.

Всё существо и речь Артура были перенасыщены характерными жаргонными словечками самых разных субкультур, а поведение являло собой дикую смесь великосветских уайльдовских героев с уличной девкой из глубокой провинции. И если бы я не сидел с ним за одной партой в школе, а затем на филфаке в университете, то никогда бы не поверил, что этот мощный, здоровенный, наголо обритый гопник знает три языка и был в своих познаниях и успеваемости на голову выше всех с курса в нашем вузе.

Тревога в голосе на том конце трубки нарастает, и я наконец решаюсь заговорить:

— Я не дома, Арти. Не бегаю. Нет. Я иду. Иду из аптеки. Ты сам знаешь, как далеко от меня ближайшая аптека…

— Опять голова болит или срочно понадобились презервативы? Порадуй меня, шлюха ты престарелая, что ты сорвался туда за презервативами. Будь добр.

— Я не…

— Кстати, как твоё недавнее свидание? Ты был не совсем вежлив, когда я в прошлый раз звонил. Она сейчас, поди, у тебя? Резинки для неё покупаешь?

— Ну ты гад.

— Я угадал?

— Вот и нет. Я за таблетками ходил. Голова. Голова болит. Страшно.

— Ну, если ехать сам не можешь, бери такси. Сейчас же.

— Нет, Арти, нет.

— Ну раз ты там один, тогда я беру. Я беру такси и бухло, слышишь?

— Не поедет ко мне никакое такси в такую погоду, ты же знаешь…

— Это у тебя не поедет. А у меня всё поедет. Ты просто мало денег предлагаешь. Марафонец ты долбаный. Я сейчас ещё не постесняюсь и возьму с собой побольше бухла. Такое бухло — самое отвратительное из того, что найду у себя дома, чтобы утром тебе было так плохо, как не было никогда. Чтобы, когда ты протрезвеешь от этого всего, в твоей стрёмной, поехавшей от жалости к себе, еврейской башке ничего не осталось и жизнь снова заиграла для тебя яркими красками просто от одной мысли, что твоё похмелье закончилось и ты, сука, выжил. Ты понял? Я уже одной ногой в такси. Ожидайте.

— Арти… я уже выпил таблетку. Давай не сегодня.

— Нет, мудила. Сегодня. Сейчас. Выезжаю.


Вот уж от кого точно не убежишь.

Я тихо выругался матом и рассмеялся.


Тебе этого не понять, Арти.

Вдыхаю густой ночной осенний воздух и отпускаю в небо непонятную блаженную улыбку.

Нет. Марафон — не моя цель. Моя цель — спать. Спать, слышишь? Слышишь, Арти? Спать как можно дольше. Как можно спокойнее. Чтобы никто не вспоминал и не тревожил. Чтобы проспать так всю свою вечность. Чтобы во сне всё зажилось и забылось. Чтобы не чувствовать ничего. Надолго. Навсегда. Спать…

Но боль будто бы отпускает, возвращается разум, и ноги уже не утопают в лужах. Руки согрелись. Я ускоряюсь и перепрыгиваю через мокрые пятна на асфальте. Все магазины закрыты. Дома пустой холодильник, кусок хлеба, остывшие полусырые картофелины на углях, гроздь винограда и засохший сыр. Для двух старых друзей этого вполне хватит…


Домой я всё-таки успел прибыть раньше Артура. Едва дрова затрещали в камине, послышался шорох колёс. Машина, на которой он добрался, явно была не из таксопарка, без опознавательных знаков. Дверь открылась, и оттуда вывалилось быкообразное Артурово тело. Вот упрямый. Похоже, он просто заловил кого-то на улице и сунул приличное вознаграждение, чтобы доехать сюда в такую погоду.


Я украдкой достал телефон и снова взглянул на короткое сообщение. За толщиной потрескавшегося стекла и нескольких прожитых в одиночестве лет его содержание пронзило меня чуть меньше, чем в полдень, однако этой ночью я был заведомо спасён Артуром, таблетками и алкоголем. А на потолке над головой расползлась по штукатурке трещина.

«Надо бы заделать, срочно заделать…»

Всё же одна навязчивая мысль стройным шагом вошла в голову. И теперь будет долго меня трепать. Заделать трещину. Да. Но это лучше, чем смотреть в телефон…

Я активировал экран и снова пробежался взглядом по этим строчкам:


«Прошло три года, как ты молчишь, а я всё никак не могу тебя забыть.

Лучше бы ты умер.

С днём рождения».

Глава 2. Апельсиновое вино

История с психотерапией поначалу казалась безумным фарсом.

Я жил и работал в Германии, когда жена подала на развод, требуя лишить меня родительских прав. Пока дочь была маленькой, наши отношения ещё как-то держались на плаву, но чем старше она становилась, тем сильнее росла пропасть между мной и её матерью. В конце концов моя психика схлопнулась, и я ушёл в глубочайшую раковину, из которой, казалось, не было иного пути, нежели саморазрушение.

Жена обвинила меня во всех смертных грехах, и отпираться я не собирался, потому что вёл неидеальный образ жизни.

Единственное, за что имело смысл бороться, — это доказать, что я не настолько плох, чтобы меня лишили возможности общаться с ребёнком. На большее я не претендовал.

Я много сил и времени положил на то, чтобы довести до ума бизнес, которым тогда владел. Всё это сопровождалось непомерным количеством алкоголя и допинга, без которых моя трудоспособность на таких оборотах стремилась к нулю. Действительно, моя работа смердела развратом, и шлейф сплетен волочился буквально по пятам, ведь я владел ночными клубами вполне определённой направленности, где каждую ночь видел море порока. К сожалению, моя жена решила, будто я и сам предаюсь в этих клубах распутству, пока она прозябает дома с ребёнком. Поэтому, когда бизнес стал приносить ощутимый доход и с меня было что поиметь, началась эта история. Ревность. Злость. Месть. Развод. Раздел имущества. Бойня за дочь.

По мнению Йонны и её адвоката, я был отъявленный психопат, алкоголик, бездушный, бесчувственный человек и никчёмный родитель, которому и близко нельзя приближаться к ребёнку. И, как и любая обозлённая женщина, она была готова сбросить меня в пропасть своей ярости, пусть даже если сама отправится в неё следом.

Чтобы нанести сокрушающий удар по моему эго, на пике процесса, торгуя остатками чувств, бывшая жена спровоцировала меня на секс, который выдала за изнасилование с таким размахом, что меня отвезли в отделение полиции, надев наручники. Мне грозил срок. И между тюрьмой и освидетельствованием у психиатра я, в конце концов, выбрал второе.

Йонна сделала очень серьёзные ставки, пытаясь убедить всех вокруг, будто я не только насильник и опасный псих, но и шизофреник. Да-да, именно так.

Суд назначил медицинскую экспертизу, чтобы исключить или подтвердить шизофрению. Но в промежуточном результате были обнаружены лишь признаки шизоидного расстройства. И то и другое для меня звучало одинаково паршиво. Я хорошо понимал, кто такие шизофреники, но тогда ещё понятия не имел, что за зверь такой «шизоид».

Адвокат мой со всей деликатностью послал Йонну к чёрту с такими нападками и уцепился за предварительные результаты экспертизы. Он усмотрел реальную возможность развернуть дело в нашу пользу. Дифференциация диагноза действительно переворачивала ситуацию с ног на голову, так как между шизофренией и шизоидным расстройством, несмотря на созвучие, была существенная разница. Второй диагноз был нам на руку и выглядел абсолютно безобидно на фоне первого. Нужно было только доказать, что со стороны Йонны имела место провокация человека, находящегося в уязвимом состоянии. Мне ничего не оставалось, кроме как подписаться на полное освидетельствование, а после — начать назначенное лечение.

Там, в этом копании в голове, вскрывались такие нарывы, от которых становилось только хуже. Деперсонализация. Дереализация. Психогенная амнезия… Что это за слова? Почему они наделяли всех этих врачей властью забавляться надо мной со своими тестами и обследованиями?..


Ко всему вышесказанному следует отметить, что у моей жены был любовник.

Он появился не тогда, когда всё рушилось, а вообще перманентно просто — был.

С самого начала.


Если быть честным до конца, то это я вторгся в их отношения, когда у неё не заладилось с тем парнем, которого я только что окрестил её любовником.

Наша история началась именно так: она была чужой женщиной, которая переспала со мной из отчаяния и по пьяни. Залетела, но, не сумев определить, кто отец ребёнка, вступила в брак с тем, кто предложил.

Этим недоумком был я.

Я предложил ей стать моей женой, лелея глупую надежду, что семья могла бы сделать мою жизнь не такой бессмысленной.

Однако отношения с тем, другим, моя жена так и не прекратила. И я это знал.

Итак, мой адвокат настоятельно советовал согласиться на освидетельствование, чтобы пресечь любую из попыток лишить меня родительских прав. Он также не был намерен отступать, и мы начали ожесточённую борьбу вместо мирных переговоров.

Жена переехала в Чехию к тому мужчине, и он выделил ей деньги на крепкого и подкованного адвоката — пса, которого ставила в «стойку» даже сама идея «раздеть» меня до основания, а между делом ещё и посадить за решётку или уложить в психушку. Они спелись и стали из шкуры вон лезть, чтобы убедить суд в том, что я психически ненормален. Собственно, за этим и последовала долгая история моей реабилитации и забегов по врачам. Специалисты менялись один за другим, но то ли из-за языкового барьера, а может, потому, что я не чувствовал необходимости выходить из собственной раковины, — терапия не имела никакого эффекта, и вся внутренняя рухлядь непременно возвращалась на «базу».

Так тянулись дни до самой точки «икс», пока однажды в жуткой агонии, накрывшей в конце лета уже на родине, я не очнулся в собственном саду в луже крови с перерезанными ладонями. В тот срыв я впервые начал резать себя, чтобы снять напряжение. После хирургического отделения я попал в психушку, а оттуда — на поруки к Третьякову — казалось бы, вполне заурядному местному психотерапевту, который и установил окончательный диагноз. И так как врачебного контроля было не избежать, я время от времени появлялся не только на личных с ним сессиях, но и в группах.

В конечном счёте я крепко на это подсел — и вот, спустя девять лет, терапия привела к крайне любопытному опыту.

Это случилось накануне моего сорок пятого дня рождения.

Третьяков пригласил меня на довольно дикое сборище: вместо группового собрания нас попросили что-то сначала написать в анкете, потом вытянуть номерок и надеть безликую маску и перчатки. Так я оказался за отдельной ширмой с приглушённым светом.

В просторном зале, несмотря на несколько ютившихся по углам пар, таких же приватно укрытых полумраком, в одинаковых масках, было странно спокойно и сумрачно. Тусклый синеватый свет наполнял тёмное пространство. Напротив предназначенного для меня кресла-груши скучала фигура девушки, одетая во всё чёрное.

Я проследовал через заставленное ширмами пространство к секции со своим номером и уселся рядом. Она не шевельнулась. Только слегка приподняла голову, наблюдая за тем, как я усаживаюсь перед ней.

Дистанция между нами слишком мала, но всё же достаточная, чтобы не затрагивала личное поле, и когда мы решились заговорить, слышимость не была оглушительно громкой.

Кресло обняло.

Я скрестил пальцы.


— Здравствуйте.

Из-под маски раздался лёгкий скучающий вздох.

— Добрый вечер.

Артистичная наигранность, с которой девушка изобразила скуку, сразу выдала её молодость. Мой внутренний зверь уловил тонкий аромат жертвы.

Казалось, что такие вечеринки неизбежно переходят в какие-то оккультные ритуалы, люди снимают с себя одежду и совокупляются прямо на полу под звуки григорианского хора. Я опустил голову в пол и позволил этой мысли обратиться в слова, ожидая услышать в голосе девушки как минимум осуждение. Но она засмеялась. Хороший знак.

— Это хороший знак.

— Что именно?

— То, что Вы смеётесь. Вы не боитесь.

— Похоже, что Вы думаете, будто Вас все боятся, а Ваши шутки часто не принимались в «здоровом» обществе, — она изобразила пальцами кавычки в воздухе, — но вот что забавно. Вы тут, вероятно, недавно, и сейчас перед вами откроется неизведанный мир: Вы не один такой на свете. Мы одинаковые.

Она смотрела в упор, но цвет глаз через эти прорези был неразличим. Я видел только её шею. В полутьме — белеющая полоса кожи.

— Что Вы имеете в виду?

Она выдержала паузу и с ухмылкой в голосе ответила:

— Этот тет-а-тет не первый у меня. Вы же знаете, никогда к шизоиду не подсадят нарцисса. К шизоидам подсаживают шизоидов. А значит, я условно с таким же изъяном, как вы. И вы с таким же изъяном, как у меня. У нас с Вами схожий ход мыслей, примерно подобное искажённое представление о реальности. У многих из нас даже сексуальные девиации могут быть очень похожими. Я никогда не знаю, кто будет в кресле напротив меня в следующий раз, но одно уяснила точно: вот так посидеть в темноте с человеком, которого вряд ли встретишь в повседневной жизни, — это… Это довольно безопасно. Ничем не обязывает. Ни к чему не ведёт. Можно говорить о чём угодно. От этого становится легче. Если хотите, Вы можете открыть конверт, который вам дали, — там список тем для разговоров, а ещё — список вопросов. Это просто. Банально, но просто.

Я привстал. Конверт, про который она говорила, действительно лежал у меня в заднем кармане штанов. Сложенный на три части лист с напечатанными на нём темами. Довольно забавно. Неужели такое ещё с кем-то работает?

Я прочёл первую строчку. Вторую. Третью.

Не хочу задавать этих вопросов.

Снова посмотрел на свою собеседницу.

Она будто подхватила волну и предупредила:

— Нельзя спрашивать имя, чем занимаемся, сколько лет. Ничего такого, что может быть слишком личным и указывать на то, кто мы. Но, например, о том, что с нами не так, говорить можно. Это всё так и работает: когда ты понимаешь, что есть ещё кто-то, с кем точно так же «не так», мозг на время перестаёт плавиться и жизнь будто бы не сходится в одной точке под названием «мир против меня».

— Звучит обнадёживающе. У меня, конечно, есть вопрос. Но он неприличный…

— Давайте для начала я задам свой первый вопрос. У меня этот вопрос один из приоритетных. Так будет проще, если начну я, потому что у Вас ещё мало опыта. Скажите, чего Вы никогда не пробовали, но хотели бы попробовать? Самое странное. Любое. Еда, напитки, экстрим, сексуальный опыт. Что угодно.

Я на минуту задумался. За несколько лет, владея двумя клубами в Германии, мне удалось перепробовать всё на свете. Объехать почти весь мир, прожить тысячи жизней и сотни смертей, потерять близких, пройти сквозь транс, гипноз, уснуть на коленях у шлюхи, заночевать под мостом в компании с пьяным бомжом, пережить инсульт. Я терял состояние. Жил на улице. Спал на земле. Разбивал машины. Рушил карьеры. Выносил мёртвых проституток из гримёрки. Совершал сомнительные многомиллионные сделки и выходил из них победителем. Жил в горах на виноградниках своей матери и пас коз. Был избит до полусмерти, набивал людям татуировки и колол пупки, будучи студентом. А сейчас, в качестве хобби, инвестирую чёрт пойми во что. Так чего же я никогда не пробовал?

— Я не пробовал апельсиновое вино.

Моя оппонентка от неожиданности прыснула.

— Что? Апельсиновое вино?

— Да… Пожалуй, это то, чего я попробовать не успел. Ни в этой жизни. Ни в предыдущих. Такое вообще существует, м?

Девушка снова тихо рассмеялась, запрокинув голову. Почти беззвучно. Её ладони свободно распластались по поверхности тонких колен. Я снова увидел её шею и взглядом пробрался чуть выше. До подбородка.

— У меня к Вам тот же вопрос. Такое вообще существует?

— Я не знаю. Это первое, что пришло в голову. Жаль, тут даже нельзя погуглить. Телефоны же тоже под запретом, да? Но когда я вернусь домой, первым делом погуглю. Оно само вырвалось. Про это вино. А Вы любите?

— Вино?

— Да.

— Ну, не знаю. Не апельсиновое. Я не представляю, что это такое. Наверняка оно окажется очень странным на вкус. Хотя кого я обманываю, вино я вообще не люблю. Будет честно, если я скажу, что я практически не пью. Не пью уже очень давно. С тех пор как закончила университет.

— Вы так говорите про это «давно», будто Вам лет этак двести, а это не так.

— А это уже личное. Про мои двести лет. Как и про Ваши.

Она одёрнула меня. Кажется, я начинал понимать правила игры.

— Что ж. Ну а Вы? Чего же Вы никогда не пробовали, но хотели бы попробовать?

Девушка наклонила голову набок.

Прядь тёмных коротких волос легла поверх маски, как крыло ворона. Кажется, что на собственный вопрос у неё уж точно должен быть заготовлен ответ, но пауза становилась всё длиннее и длиннее. Она скрестила перед собой руки и, понизив голос, произнесла:

— Я никогда не пробовала, но хотела бы сходить хотя бы на одно свидание с одним из тех, кто сидит в маске напротив меня…

Звучало как дешёвая провокация, но, к счастью, она поспешила добавить:

— …Но это строго запрещено правилами терапии, и, буду честной, ещё ни разу ни один собеседник не вызывал у меня желания «вскрыться», если Вы понимаете, о чём я.

— Хорошее уточнение.

— Вы считаете?

— Да. Потому что я чуть было не подумал, будто Вы какая-то провокаторша, цепляющая психопатов на групповой терапии, а затем разматываете бедолагу в реальной жизни. Это ведь довольно просто и страшно коварно.

— Размотать бедолагу?

— Ну да. Там, под этой бронёй, обычно что? Комок нервов, так сильно жаждущий быть любимым, что боится сгореть больше, чем сблизиться.

— Да, да. Это выглядит как «вали на хрен, но умоляю, не уходи, пожалуйста».

— Точно.

Она усмехнулась.

Впервые в жизни кто-то произнёс то, что крутилось у меня в голове. Сняла с языка. Отстраниться как можно дальше. Сбежать. Выгнать. Чтобы не терять. Чтобы не влюбляться. Чтобы не остаться одному. Проще было вообще никогда ни с кем не встречаться, чем, полюбив, жить в страхе потерять. Меня понимают. Я не один такой. Надо же.

— А Вы когда-нибудь делали что-то… ну… нехорошее? То, за что Вам прям стыдно…

Новый вопрос моей собеседницы выдернул меня из размышлений.

— Например?

— Я не знаю. Степень «нехорошего» у каждого человека разная. Но всё-таки? Некоторые наносят себе шрамы. Некоторые насилуют и убивают людей. Некоторые бьют своих детей. Вы делали что-то, за что вам стыдно? Плохо? Ужасно? Неадекватно?

Я посмотрел на свои руки в перчатках. Там, под ними, на тыльных сторонах ладоней есть множество шрамов, а вместе с ними сетка из тонких белых полосок от канцелярского ножа. Каждый раз, когда напряжение становится невыносимым, я делал на руках надрез. Сначала это были глубокие, долго не заживающие раны. Но с годами я приспособился и стал ювелирно наносить едва заметные раны, следы которых были похожи на царапины от когтей кошки, но глубже и мучительнее заживали. Такой надрез — болезненный и в то же время незаметный — здорово отвлекал от духовной боли. Поэтому да. Мне было в чём ей сознаться. Но я не стал. К тому же эти шрамы далеко не единственный тёмный и уж тем более не самый тёмный угол в моей комнате.

— Я бываю довольно грубым с женщинами, которые мне не нравятся. Точнее, я холоден почти со всеми женщинами, потому что мало кто из них мне нравится, поэтому не всегда замечаю, как дохожу до хамства, довольно жестокого.

— Вот как? Личная травма? Впрочем, это слишком просто. Просто «грубым» — это ни о чём. Рассказывайте. На конкретном примере.

— Если бы Вы были с кем-то грубой, Вы бы об этом рассказали?

— Нет. Я бы придумала что-нибудь другое. Что я принимаю ванные с уксусом, а потом ножом пытаюсь соскоблить с себя шелушащуюся кожу, например.

— Господи, Вы серьёзно?

— Я же сказала, что я бы придумала.

— Ну конечно. Такое с ходу вот так хрен придумаешь. Да Вы ненормальная.

Девушка снова беззвучно расхохоталась и дотронулась до моей руки, сразу отдёрнув свою. Нарушение границ. Нарушение правил.

— Душно здесь.

— Это точно.

— Вы всегда застёгиваете рубашку вот так, до самого верха, под горло?

Она снова склонила голову набок. На этот раз прядь волос легла по-другому, и я увидел её ухо с двумя мелкими звёздочками серёжек.

— Вы рассматриваете мой воротник, а я — Ваши уши. Это всё какой-то безумный фарс.

— В этом и весь смысл.

— В чём именно?

— В том, чтобы двое ублюдочных после этих игр в маски осознали, что в своих странностях не одни. И там, за границами этого пространства, им было не так страшно и одиноко. Вот я не особо красивая. А вы, возможно, и вовсе старый. И в жизни мы бы прошли мимо друг друга, даже не посмотрев. Но теперь каждый из нас пялится друг на друга и думает: «Да кто ты, чёрт подери, такой?» Это становится интересным. И ловишь себя на мысли, что вот я хочу на тебя посмотреть. Снимай скафандр и выходи. А дальше уже — ни возраст, ни внешность, возможно, не имеют никакого значения. Потому что мы оба на одной волне. Мы в ловушке и прёмся по тому, кого узнали не по обложке. Понимаете?

На этот раз ухмыльнулся я:

— Вы сказали «мы».

— Да. Мы. Ты и я.

— ТЫ и Я. Переходим на «ты»?

— Подловил. Ну попробуем. И всё-таки? Грубость? Примеры. Я жду.

Вытаскивать конкретные примеры из головы не пришлось. Их было не то чтобы много, но довольно часто я прокручивал эти эпизоды в голове снова и снова. И они не угасали ни на минуту в памяти, словно киноплёнка, вращающаяся по кругу и вгоняющая меня в чувство вины за весь тот яд, который я позволил себе излить в тот момент просто потому, что мне самому было плохо и казалось, будто весь мир в этом виноват и должен страдать вместе со мной.

Январь.

Иду по рукаву телетрапа с единственной сумкой для ноутбука наперевес, стараясь не обращать внимания на радостных идиотов, шуршащих пакетами с барахлом из дьюти-фри. В самолёте вентиляция бьёт воздухом в одну-единственную точку — ровно в середину лба.

Когда борт наконец набрал высоту — я расслаблен. Становится холодно, но не прошу пледа, не пытаюсь что-то с этим сделать. Мне просто холодно, и я смакую предстоящий насморк, удушье, температуру, сопутствующие полубредовые состояния, когда можно себя полностью отпустить, никуда не спешить и самодовольно разлагаться под давлением простуды, содрогаясь от перепада температур и настроения. Жена ушла. Я живу один, и всё, что будет происходить со мной в дни болезни, и то, как буду полуголым корчиться с засохшими от жажды губами в своей постели, — останется только со мной. Ад в полном уединении с собой. Любая болезнь, связанная с высокой температурой, для меня почти как ритуал свиданий с духами. Как спиритизм. Как мост. Мой личный лазарет в стенах скромно обставленной квартиры в Мюнхене с жалким диваном в углу огромной комнаты с белыми стенами и настежь раскрытыми окнами без штор.

— Напитки? — хорошенькая стюардесса склонилась надо мной.

— Спасибо. Сок. Апельсиновый, пожалуйста. Пусть будет апельсиновый. Хотя мне, если честно, плевать.

Просто нужно разбавить.

Рядом со мной нет попутчиков, я вскрываю купленный в дьюти-фри алкоголь и подливаю немного почти к самому краю картонного стаканчика.

Лишь бы не тряхнуло сейчас. Меньше всего хочется лететь в липком от сока, воняющем алкоголем пиджаке.

Да. Прошло не так много времени с тех пор, как мы взлетели, и начало отпускать.

Напился я ещё в аэропорту. Курсируя между Германией и Венгрией, не удаётся следить за питанием, но с алкоголем проблем нет. Алкоголь — везде алкоголь, как правило, одинаковый, поэтому налегал. Возможно, будь сейчас лето, всё было бы иначе. Летом я не страдаю. Не то чтобы я люблю лето. Но летом, когда воздух густой, тягучий, наполненный жизнью, не так хочется быть человеком, который предпочёл бы вообще не родиться. Я стараюсь не трогать телефон: мы в воздухе. Телефон бесполезен. Подливаю в разбавленный сок ещё алкоголя и упираюсь лбом в иллюминатор. Господи, как красиво…

— С Вами всё в порядке?

Слышу над ухом спокойный голос бортпроводницы. Поднимаю красные от усталости глаза на стюардессу.

— Да, не беспокойтесь. Спасибо. Я просто устал.

Это стандартный блок. Стандартный заготовленный текст с абсолютно типичным выражением лица — очень искренним, означавшим только одно: далее никаких вопросов. Никаких разговоров. Не влезай. Иначе будет хуже, причём сразу и очень заметно. Я грубый и злой, однако у самых врат, у самого входа в социум — очень вежливая тварь.

Такие твари рождаются в тишине. Там, где никто не слышит и не видит. Где всё прикрыто пеленой благополучия и равновесия. Где «В» — это «Воспитание». Где всё стерильно и под контролем настолько, что стоит только одной неосторожной искре попасть на этот идеально высушенный гербарий, как он запылает со страшной силой и выгорит дотла в считаные секунды.

Чёрт…

Здесь проходит какая-то немыслимо сложная линия.

Моё детство, в котором не было матери.

Та грань, где осталось детство мальчика, в котором никто и никогда не сможет конкурировать с той женщиной, которую он не знал. Когда ребёнок растёт с сёстрами или братьями, он учится конкурировать с ними. Когда ребёнок растёт один с родителями, он пытается конкурировать с родителями. Когда ребёнок предоставлен сам себе, он конкурирует сам с собой. Отсюда столько проблем.

Я всякий раз по-разному пытаюсь начать исповедь о своей матери, однако, с какой бы стороны ни подходил, эта пульсирующая мысль яростью замыкается на эмоциях, и я не могу об этом слишком спокойно рассказывать, нарушая последовательность событий и всяческие детали.

В истории моего появления на свет все части омерзительного пазла открывались мне не сразу.

Когда родился я, мой отец был далеко не молод, а мать, наоборот, была очень молода. Моё появление на свет стало результатом её провокации в отношении состоявшегося мужчины, которого так разбесила эта дикая деревенская нимфа, что он запер её в отеле и насиловал несколько дней подряд, чтобы унять свою ярость и похоть, которую она у него вызывала своими безумными выходками.


Чтобы картинка сложилась воедино, нужно пояснить: мой отец родился на территории бывшей Австрии в 1940 году, через пару лет после аншлюса. Когда ему было пять лет от роду, его, голодного и ободранного мальчишку, найденного в последний год войны на задворках уличного сортира в венгерском посёлке, взяла под опеку тётка моей матери — моя двоюродная бабушка. Одному богу известно, как он туда попал.

Тётка была пусть и не ортодоксальная, но иудейка, которая, как и многие, скрывала этот факт. И всё же она сжалилась над неизвестным ребёнком, узнав о судьбе мальчика: его родителей застрелили, сам же он чудом спасся и долгое время скитался с одним из солдат в качестве его ручной обезьянки. У того рука не поднялась пристрелить немецкого щенка, но и милостей ему он не оказывал. Поздним февральским вечером солдата настигла участь родителей Эриха: неизвестные расстреляли его прямо на уличном нужнике. А самого Эриха нашли неподалёку, продрогшего, почти голого, привязанного к покойнику длинной цепью. На первый взгляд мальчик был совершенный дикарь и не подавал признаков социальной адаптации. Однако впоследствии он будто переродился и быстро начал восстанавливаться. Вскоре он уже отлично читал, быстро научился писать, а в девять лет помогал своей спасительнице вести домашние дела, был услужлив и благовоспитан.

Знания давались ему легко и просто. Он обладал пытливым умом и усидчивостью. Семья тётки души в нём не чаяла, и очень быстро Эрих стал вхож в любой дом нашей многочисленной родни. Когда спустя несколько лет он инициировал розыск своих родных, тётка, разумеется, оказала ему полное содействие, подключив все связи. Выяснилось, что из всех родных уцелела лишь его старшая сестра Нина, которой также повезло оказаться в порядочной приёмной семье. Шли годы. Брат и сестра спелись и открыли совместное дело. Благодаря их крепкой связи дела резко пошли в гору. Всё свободное время они посвящали торговле, но собственными семьями так и не обзавелись. Впрочем, репутация их была настолько безупречной, что ни у кого не возникало на их счёт дурных помыслов. Работать с Эрихом и Ниной хотели все. Он вёл активную торговлю и плотно сотрудничал с еврейской общиной благодаря моей тётке, а Нина, как ярая католичка, наводила порядки в своих кругах.

Когда Эрих стал со своей сестрой посещать католическую церковь, все отнеслись к его выбору спокойно, потому как он уже давно жил отдельно и не только обеспечивал сам себя, но и помогал деньгами всем им. Никто и помыслить не мог, что, встретившись с Викторией в один прекрасный день, этот хладнокровный, крайне сдержанный и уже немолодой мужчина слетит с катушек.


Виктория залетела.


Обе стороны конфликта приняли решение сойтись в заговоре. Семья Виктории, избегая лютого скандала, а мой отец — уголовного преследования, совершили негласную сделку: они сохранят в тайне то, что случилось.

Для всех же история будет такова: юная Виктория якобы забеременела от неизвестного мужчины, а Эрих «усыновит» родившееся отказное дитя. И все разойдутся миром. И выгодой. Потому как Эрих, прикрывая своё преступление, предложил немалые отступные для закрепления договора. К тому моменту отец уже начал прокладывать амбициозный путь в мировую политику и потому искусно использовал свою власть, чтобы запутывать следы собственных грязных поступков. Скандал был ему ни к чему.


В те времена внебрачный ребёнок становился несмываемым позором и обузой для всех. Поэтому без лишних колебаний семья Виктории согласилась.

Чтобы скрыть роды, Эрих купил старый дом в окрестностях бывшего Кёнигсберга, где у него водились связи такого характера, что были способны утопить концы любой тайны в самой тёмной воде — и никто никогда не узнал бы правды.

После так называемой «сделки» Виктория оставалась в этом доме ровно столько, сколько понадобилось, чтобы узаконить роды и устроить вопросы с мнимым усыновлением. Когда же дела были улажены, она внезапно скрылась, так и не удосужившись ответить только на один волнующий всех вопрос: являлся ли я вообще сыном своего отца? Её репутация слыла далеко не идеальной ещё до их связи. Поэтому отец рвал на себе волосы от ярости и проклинал и её, и себя, и тот отель в Будапеште, где он закрылся с моей матерью.

Если бы я верил одним лишь слухам о своей матери, то резюмировал бы коротко: «Поговаривают, Виктория была необузданной еврейкой, которую я не знал. Точка». Но прозвучало бы это фальшиво, как если ты не хочешь говорить о том, что тебя особо сильно ранит, — и прячешь морду свою лукаво в рукав, скрывая что-то очень, очень личное. Рейс в Будапешт был не совсем праздным и весёлым хотя бы потому, что я летел к своей матери.

Каждую ночь на протяжении всех этих лет мысленно я писал ей так много писем, что от каждой несказанной фразы голова разрывалась от боли. Мне нужна была мать. Я ждал её каждый день. Искал её в каждой женщине, которой обладал или мечтал обладать. В каждом прикосновении. Везде.


— Ужин?

Надо мной вновь зависло улыбающееся лицо стюардессы.

— Я не ем, когда пьяный, спасибо.

— Что?

Она не разобрала мой скверный английский. Или сделала вид.

— Ничего. Ничего… Я не хочу ужинать, но, возможно, вы подскажете, где купить в Будапеште тюльпаны? Меня сейчас заботят только они.

— Тюльпаны?..

— Да, тюльпаны…

— Я не знаю, не скажу навскидку, но, когда мы завершим обслуживание, я могу узнать адрес для Вас. Тюльпаны в Будапеште есть, не сомневайтесь. Однако точного адреса я не знаю. Может быть, получится выяснить.

— Спасибо.

Когда самолёт сел, на руках у меня был номер телефона и, кажется адрес салона цветов, написанный от руки на обратной стороне личной визитки той самой стюардессы.

Мариска. Так её звали.

Стюардессы за те часы, что они проводят в воздухе, не только обретают бесценный опыт полётов, но и изучают пассажиров любого типа. Пожалуй, даже самого вздорного, печального или флегматичного. Стюардесса владела любым из всех возможных безупречных диалектов английского, какой ей только могли преподать в этих их кружках начинающих стюардесс, или, возможно (чем чёрт не шутит), она даже закончила какой-нибудь университет для того, чтобы выдавать стаканчики с апельсиновым соком всяким мудакам вроде меня. Однако пьяный английский был ей не по зубам, как и мой скверный характер.

Едва проспавшись после перелёта, я, раздражённый, восстал из не до конца состоявшегося похмелья и, умывшись, снова извлёк бутылку виски из мини-бара номера, в котором остановился. Только затем оделся, чтобы выйти на улицу и попытаться позавтракать, чтобы не терять сознание от уже притупившегося за двое суток голода. Этот серый город с отзвуками старой Европы сильно давил на меня, поэтому я зашёл по зову сердца в первый попавшийся бар, из которого орало жалкое подобие венгерского рока, лишь бы не слышать играющих на улицах бездарей с бубном и дудкой и мелодичные вопли местной булочницы, которой чем-то не угодили неразменные купюры у заезжих немцев.

В баре с дешёвым роком, ревущим из захудалых колонок, оказалось весьма прохладно, с такой плотной завесой не то тумана, не то ночного угара, что двигаться приходилось на ощупь. Однако на завтрак подавали что-то вполне уютное, с почти домашним вкусом и, по всей вероятности, действительно приготовленное только сейчас. Это был довольно неплохой омлет с обжаренным хлебом и странной сладковатой овощной закуской, вдобавок ко всему я дополнил кофе вином, и всё встало на свои места.

Виктория любила тюльпаны. Жалкие обтрёпанные бутончики, которые она называла «сила и нежность», и я ей стоически в этой странной любви потакал. Покупая эти цветы на каждый её день рождения всякий раз с таким лицом, как отец покупает дочери игрушку, которая для дочери очень важна, а для отца это всего лишь кусок пластмассового дерьма.

Найти тюльпаны в январе в незнакомом городе — миссия, которая усложнялась тем, что в этот раз при многократных переездах я не смог прихватить их с собой в Мюнхене, как это делал предыдущие несколько раз, а значит, нужно было искать их в порядке экспромта.

Телефон цветочной лавки с визитки, выданной мне в самолёте, не отвечал.

Мне не оставалось выбора, и я набрал номер самой стюардессы.

— Мариска, Вы ещё не ушли в новый рейс? Прекрасно! Это Берт. Простите. Простите за беспокойство, но я звоню всё по тому же делу. Помните меня, я тот угрюмый пьяный придурок из самолёта, рядом с которым никто не сидел? Надеюсь, не разбудил Вас. Надеюсь, Вы выспались, Мариска. Мне по-прежнему нужны эти идиотские цветы.

— Тюльпаны?

— Они.

— Вам нужны тюльпаны?

— Йес. Зей ар. Ай нид факин тулипс. Я не дозвонился по тому телефону, что вы дали. А цветы мне нужны очень.

— А, я понимаю. Я сейчас ещё раз посмотрю тот адрес.


Господи, да не набивай себе цену. Просто скорее дай мне адрес.


— Да, конечно, спасибо большое, Мариска. Я подожду.

Пауза. Международный роуминг.

Я начинаю подозревать неладное.

— Не то чтобы я не могу найти адрес, но, похоже, информация может быть ошибочной… Я гуляла там пешком и точно узнаю тот магазин, однако номера дома не подскажу.

Твою мать.

Я так и знал.

Клади трубку. Срочно клади трубку.


— Что вы имеете в виду?

— У меня сегодня выходной. Я не ухожу в рейс, и… Вы сможете приехать сюда? Я просто отведу вас к цветочнику. Это быстро.

Бормочу со стоном в голосе: «Мариска, я ведь вовсе не собирался гулять с тобой по Будапешту, я даже не хочу идти в твоей компании до долбаного цветочного магазина…» — но по-английски произношу:

— Диктуйте свой адрес. Я приеду.

К тому моменту, как такси неспешно подползает к крыльцу места обитания стюардессы, начинается «снегодождь». Она спустилась с зонтом и, нарушая полутораметровую зону комфортного общения, под предлогом благого дела прячет меня аккурат себе под зонт по левую руку. Плечо у меня всё равно облипает слоем белой пены и мокнет, а её роста не хватает, чтобы спицы зонта не цепляли моих волос, но нести сей предмет «сближения» из вежливости я тоже не хочу, пусть бы и вымок весь целиком.

— Вам удобно?

— Вполне.

— Не хотите понести зонт?

— Нет, спасибо. Я не хочу брать зонт. И промокнуть совсем не боюсь. То есть мне, если честно, всё равно. Я вообще не люблю ходить под зонтом. А тем более носить их. Можно сказать, у меня «зонтикофобия» и я люблю быть мокрым, как мышь, в такую погоду. Мокрым и жалким, как и полагается страдающему мудаку.

— Вы со странностями. Надеюсь, это странности перевода, но, по всей видимости, в суть этой тирады мне лучше не вдаваться, — Мариска широко улыбнулась и отвела взгляд в сторону. — Кстати, на каком Вы вообще языке разговариваете? Я слышала, что Вы что-то там бормотали, но ни слова не поняла.

— Поверьте, это неважно.

— Неважно? Ну хотя бы для поддержания беседы намекните мне.

— Я не хочу. Не умею намекать. И поддерживать беседу тоже. Извините, правда.

— Хорошо, хорошо. Идём. Тут уже рядом.

— Спасибо.

Ненадолго наступила какая-то пауза, но, видимо, тишина — это абсолютно не то, что нравится этой женщине. Она снова задала вопрос:

— Вы нормально перенесли полёт? Мне кажется, Вы совсем ничего не ели и были подавлены? Вы поели?

— Поел. Спасибо. А полёт?.. Да, я выспался и теперь чувствую себя хорошо. То есть сносно. Нормально. А Вы?

— Ну, я стюардесса. Это моя работа.

Да, как же я мог забыть. И шаблонно отвечать — Ваш девиз. И дежурная улыбка с красной помадой тоже. Счастье, что она вообще переоделась из униформы. Хотя, в общем, Мариска была довольно красивая, и она, конечно, об этом знала.

— А цветы, которые вы ищете, — они для кого?

— Для тебя.

— Что?

— Ничего.

Она потупила взгляд и игриво заулыбалась.

— Спасибо, конечно, но… Но я не очень люблю тюльпаны, можно розы — их и найти проще. Хотя и буду рада выпить с тобой кофе, Берт.


Я почувствовал, как её железобетонная уверенность в собственном превосходстве над ситуацией начинала меня накалять.

— Ну на самом деле я пошутил. Про цветы. Они не для тебя. Извини, Мариска. Это тюльпаны для моей матери. Тюльпаны для неё что-то значат, и я всегда покупаю их, когда прилетаю сюда, в Будапешт, чего бы мне это ни стоило. Чаще, конечно, просто беру их с собой. Я большую часть времени нахожусь в Мюнхене и знаю, где купить их там. Однако в этот раз летел не совсем оттуда, и вообще, сложностей было много, понимаешь?

— О, так у тебя здесь живёт мама. Это многое объясняет. А я уже было подумала, у тебя тут есть любимая женщина. Знаешь, как мы, женщины, любим нарисовать себе какую-то историю, вроде такой, какая могла бы быть у тебя: ты поссорился с ней и оттого был невесел, она улетела в Будапешт, а ты поспешил за ней. Конечно, искал её любимые цветы, расстроенный, опасаясь, что тебя не примут. А всё оказалось гораздо проще… — стюардесса облегчённо вздохнула, и на губах у неё появилась самодовольная ухмылка, вроде той, какая бывает у женщины, которая встречается с соперницей — и та ей неровня.

Вот это эрудиция. Я действительно увидел перед собой все образы дешёвых сериалов и фильмов про любовь.

— Нет. Женщины у меня нет.

— …Вот наш цветочник, я подожду тебя, а затем ты угостишь меня кофе.

Ну конечно.

Мы покупаем жалкий букет из озябших тюльпанов, у которых от утреннего холода сразу темнеют края лепестков, и направляемся в первый попавшийся кабак, где, сидя на высокой стойке, Мариска заказывает себе капучино, а я, неизменно, сухое белое.

— Так ты, получается, тоже венгр в какой-то степени? По матери.

У меня из груди вырывается совершенно неспецифический для подобного случая смешок, и стюардесса деликатно уточняет, что же такое позабавило меня в её вопросе. Я любуюсь этой простоватой, в общем-то, женщиной, мысленно глажу её по волосам и говорю, что нет, её вопрос здесь совсем ни при чём, а смеюсь потому, что я ровно такой же венгр, как и австриец по отцу, — и не знаю ни одного, ни другого языка, чтобы хотя бы сносно на них общаться, а мать — она и мать-то мне постольку-поскольку, к тому же еврейка. Я, конечно, её люблю, но лезть в наши семейные грязные панталоны лучше сейчас не стоит.

— Плюс ко всему ты, наверное, видишь, что я много пью. Потому что, скорее всего, я алкоголик. Конечно, мне диагноза не ставили, однако я пью почти каждый день. И эта дурная привычка мне как раз передалась от матери куда как более очевидно, чем то, что в какой-то степени я, наверное, венгр. Вот такие дела.

Мариска отвела глаза в сторону, как это делают всякие благопристойные дамы, которые вдруг осознают, что связались не совсем чтобы с тем самым принцем своей мечты, но вежливость не позволяет им, гордо подняв голову, удалиться с неудачного свидания.

— М-м-м, да, кажется, я понимаю… — тихо процедила она, поджав губы.

— Конечно же, ты понимаешь.

Я заказал ещё вина.

На этот раз бутылку. Самого дорогого, какое только было в этом баре, вина.

— Выпьете со мной вина, Мариска?

— Нет, что Вы, я не пью по утрам…

— Нет, что Вы?.. А на свидания? На свидания по утрам Вы напрашиваетесь… то есть соглашаетесь, очень даже легко?

— С чего Вы решили?

— Это не я решил, это Вы решили, что у нас сегодня свидание. Вы накрасили красным губы, оделись не по погоде, в белое, нанесли на запястье парфюм и наверняка надели красивое бельё, мы шли под руку, а значит, свидание? Или Вы всегда при параде и ходите под руку с пассажирами пить кофе по утрам? Что скажете?

— Вы очень странный человек…

— Вы так считаете?

— Да, считаю…

— Ваше право. Я согласен. Говорить в лоб в нашем обществе вообще какое-то хамство, правда?

— Вы выставили всё так, будто я какая-то шлюха.

— Нет. Вы вовсе не шлюха, я так не говорил и так не считаю, но Вы довольно отчаянная девушка, Мариска, если решили сходить на свидание с пассажиром, который пил ещё задолго до того, как сел в самолёт, пил в самолёте и пьяным пришёл на встречу с Вами. Либо Вы совсем не разбираетесь в людях.

— Скорее всего, второе. Я думала, что Вы заигрываете, когда спросили про цветы в Будапеште… Думала, что понравилась Вам и Вы ищете повода познакомиться. Ну зачем кому-то могут понадобиться тюльпаны в январе в Будапеште?.. Я же не знала…

— Конечно… Откуда бы тебе знать, Мариска… Откуда тебе знать, что сегодня день рождения у моей матери, а вместо шикарного венгерского ресторана я иду на еврейское кладбище, и мне невыносимо хочется только одного — обнять её и просто хотя бы минуточку поговорить… А эти тюльпаны… Эти долбаные тюльпаны… Единственное, что мне точно известно, — они ей нравились…

Глава 3. Кто такая Ева?

Видишь, Виктория. Я совсем не мёрзну. Надел пальто.

Ты когда-то переживала за мою спину. Говорила, нельзя быть таким высоким и не мучиться от болей в позвоночнике. Поэтому я утеплился.

Иногда я тебя понимаю, Виктория. Мама…

Это ужасно — ждать, когда твоё тело перестанет тебя слушаться. Ужасно ждать конца, когда ты немощен и одинок. Нет, я точно не планирую дожидаться такого финала. А знобит меня оттого, что ты мне ничего не сказала. Не поговорила со мной. И вот, кстати, да, опять принёс тебе тюльпаны. С днём рождения, мам…

Накануне субботы здесь пусто. Евреи готовят праздничный ужин, чтобы спокойно с закатом солнца встретить свой Шаббат, и тут так тихо. В прошлый раз мы были у тебя с Артуром. Мне кажется, воздух в тот день был сухой и свежий, а погода — самое то для прогулок по кладбищу с другом. Мы выпили с ним кофе. Вышли из пекарни с пакетом булочек. Возле машины сидела кошка. Чёрная и ощетинившаяся от холода. С короткой шерстью. Машина ещё не успела остыть, мы ехали всю ночь прямиком из Мюнхена, кажется, целую вечность, поэтому неудивительно, что мой ещё не остывший автомобиль ей так приглянулся. Я почесал её за ухом и задумался на минуту о том, чтобы взять животное себе. Уж больно вы с ней похожи. Но Артур возразил. Он всегда возражает против моего сумасбродства, но без церемоний, настолько рационально и резко, что я ощущаю себя полным придурком и быстро прихожу в себя: кошачьей переноски поблизости не сыскать, а эта дикая дама вполне очевидно разнесёт когтями всю белую кожу салона авто, пока мы будем ездить в поисках какого-нибудь зоомагазина. У неё были очень острые когти. Клянусь, мне тогда на минуту показалось, что такими когтями запросто можно разорвать грудную клетку и вынуть из неё сердце. Может быть, у этой дикой твари вообще был хозяин — такой же служитель дьявола, как и она сама. А может быть, и котята — исчадия ада, которые ждали её. Поэтому я отнёс её в сторону от дороги и уехал. А потом, когда мы шли сюда, мне показалось, будто такая же точно кошка — или даже та же самая — сидела вон возле той каменной купели и лакала оттуда воду, презрительно поглядывая на меня исподлобья. Будто это ты за мной подсматриваешь. Сегодня там нет воды — только листья и лёд. И та кошка, наверное, уже сдохла от такой холодной зимы. Понимаешь, о чём я? Сегодня холоднее намного. И без конца идёт мерзкий мокрый снег. Похоже, ты не очень мне рада. Может, сердишься, что я не забрал эту чёртову кошку? Не удивлюсь, если ты переселилась в неё. Было бы так на тебя похоже… Я ещё ни разу, ни на минуту не усомнился, что ты была ведьмой…

Надо мной послышалось хлопанье крыльев: две вороны расселись на ветках и с любопытством рассматривали одинокого гостя на кладбище. Было что-то мистическое в белой вуали усиливающегося снегопада, и посреди светлого полотна неба эти две чёрные огромные птицы, застывшие в оглушительной тишине на разбросанных в высоте голых ветвях деревьев. Замерев в немом приветствии, я протянул руку к птицам. Одна из них спустилась ниже, но приманить её было нечем, поэтому вскоре обе они, потеряв интерес, вскинули тяжёлые крылья, ветка прогнулась от прыжка, и мои незваные спутницы исчезли в густой поросли деревьев.

А скамью бы надо почистить, Виктория…

Если бы ты была обычной земной женщиной, разве осталась бы ты сейчас в таком одиночестве? К тебе совсем никто не приходит, кроме этих огромных чёрно-синих ворон, обгадивших единственную скамейку на всей аллее. Не приходит и не убирает. Не сидит тут рядом с тобой и не разговаривает, полагая, что ты горишь сейчас таким сильным пламенем, что оно того и гляди перекинется, как чума, на любого, кто придёт навестить тебя. И только мне известно, что статус в преисподней у тебя там вполне особенный. Ты не догораешь там — ты шляешься где-то рядом и смеёшься теперь надо мной. И, может быть, даже злишься, что надел только пальто и не надел шапку и не принёс тебе отменного белого вина вместо этих дебильных тюльпанов.

Помню, как ты ответила на моё уже не первое по счёту письмо. К тому времени я успел окончательно потерять надежду познакомиться с женщиной, которая родила меня, и узнать, кто ты такая.

Мы часто ссорились с отцом из-за тебя. И он наконец дал мне твой адрес.

Когда его не стало, он оставил для тебя опечатанную увесистую коробку с документами, предназначенными только тебе. И лишь спустя много лет ты всё же приехала в Калининград забрать эти чёртовы документы.

Мы съездили на его могилу, и по дороге обратно ты сухо сообщила мне, что не будешь против, если я куда-нибудь отлучусь. Я понял, что тебе нужно побыть одной, и провёл эту ночь в баре.

Вернувшись утром, увидел, что ты не ложилась. Стоишь у окна в том же платье и куришь. Ты что-то нашла там, в той коробке, которая предназначалось одной лишь тебе. Мне не было дозволено её открыть, но я чувствовал: в ней было многое из того, что отец от нас всех тщательно скрывал. И оно напрямую касалось меня.

Тем утром я увидел, что глаза твои полны горя. Увидел, как отчаянно ты борешься с демонами прошлого в своём сердце. Как выкуренные одна за другой сигареты этой ночью оставили глубокие тёмные складки на твоём лице.

Я встал как вкопанный на пороге комнаты и не нашёлся что сказать. Ты тоже молчала. И броситься бы к тебе, обнять бы тебя. Но мне было невозможно стыдно. Потому что я всем нутром чувствовал, что что-то не так. Что там ты нашла утраченную мою память. То, о чём я забыл. В чёртовой коробке была исповедь Эриха. Его рассказ. Его расследование о том, куда делись те годы жизни, которых я сам не мог вспомнить, как бы ни силился.

В то утро я был в ночном угаре и сильно пьян. Мне казалось, не имею права быть таким жалким рядом с тобой. А потом, через каких-нибудь полгода, ты всё сама перечеркнула. Ушла из этого чёртового мира. Моя слабая и милая. Всё сама. Невыносимо больно, что я так тогда тебя и не обнял.


Письма Виктории были всегда безупречно оформлены на особой бумаге и шли по почте первым классом. Сначала в той переписке она была очень жестока. Я злился и сокрушался, что вообще решился открыться незнакомой женщине, которая была моей биологической матерью. Тогда я ничего о ней не знал, кроме нескольких догадок о своём происхождении на свет и того, что жила она уединённо и не имела других детей. Фрагментом помню её в своём детстве как маленькую вспышку, когда в разгар пневмонии она возникла на пороге нашего дома, чтобы лично убедиться в том, что я жив. Хотя, быть может, это воспоминание было всего лишь сном.

Я помнил её так, будто она была маленьким цветным стёклышком, вдруг выпавшим из ниоткуда в пустом калейдоскопе. Воспоминание из того полусна детства, бьющееся о зеркальные стенки и отражающееся бесчисленное количество раз на бледном круге просвета в моей потрёпанной памяти.

Невысокая и хрупкая. С длинными, непослушными, выгоревшими под солнцем каштановыми волосами, разбросанными по плечам до самой талии. Вишнёвого цвета кардиган, завязанный на поясе поверх белой блузы. Она стоит в дверном проёме моей комнаты, закусив рукав, и плачет. Глаза — и без того цвета талой воды — сочатся влагой, уползающей струями на усыпанное веснушками, ещё совсем молодое лицо.

В то утро меня наконец нашли в лесу. Никто толком не говорил, что произошло, но я как будто пропал по пути из школы, и поиски не прекращались ни на минуту. Она приехала и ждала. В бреду температуры и пневмонии это был первый и последний раз, когда я видел её в детстве, хотя даже эти воспоминания казались сном. С тех пор мы больше не виделись. С её отъездом и моей болезнью жизнь будто раскололась на две части. Мне казалось, будто я потерял что-то важное, что-то, что было мной. И моё прежнее «я» умерло. Будто моё сердце ссохлось до размера чёрной горошины. Я перестал отделять сны от реальности, и мир превратился в мешанину событий, до того самого дня, как я познакомился с Артуром.

В переписке Виктория подчёркнуто чёрство расспрашивала меня о многих неудобных вещах, которые тем не менее всё-таки волнуют родителей: есть ли у меня работа и девушка, какого я роста, получаю ли образование и где живу. Я отвечал ей в том же духе — холодно и дерзко, хотя в душе разворачивалась настоящая война: может быть, вообще не следовало затевать переписку, раз она так формальна? Ведь я ждал другого. Мне хотелось любви. Безграничной её любви и ласки. Хотелось прокричать на всю Вселенную, как сильно её не хватало. Но я не смог. Поэтому переписка продолжалась. Её темп нарастал, и письма буквально шли потоком. И если я не успевал ответить вовремя, то Виктория присылала по несколько писем разом. Мне казалось, это знак. Ей нужны мои письма. Ей нужна эта связь.

Когда я наконец осмелился попросить встречи, Виктория заявила, что она не поедет в провинциальный город, где я тогда жил. И единственно возможный вариант увидеться — чтобы я «собрал в кулак свою жалкую волю и заработал хотя бы на билет».

Так я ожил. Собирая по крупинкам разбитое, я начал рассылать резюме и параллельно обзванивать всех, для кого раньше писал заказные статьи. Я работал везде, где только мог, сверхурочно, сверхсрочно, чтобы побыстрее собрать нужную сумму на долбаный мой самый первый билет в Будапешт.

В конце концов одно из резюме «выстрелило», и я оказался в офисе одного крупного регионального рекламного агентства с зарплатой, которая в сравнении с жалким заработком фрилансера казалась просто космической. Мне было двадцать два, и я ужасно выбивался среди коллег своей замкнутостью. В компании, где было около двадцати сотрудников, мне приходилось бороться с социофобией, стараясь изображать «своего парня», чтобы не выделяться. К счастью, на фоне других «своих в доску парней» я был слишком скучен и жалок, поэтому коллеги не проявляли особого интереса. За исключением Кати.

Катя жадно изучала мои работы, и вскоре на одной из совместных тусовок у нас завязался роман, если можно было назвать этим словом дикий петтинг в общественном туалете. Она была мягкой брюнеткой с пышными формами, жадной до жизни, секса и всего того земного, что только можно было поиметь от своего пребывания в этой точке истории маленькой голубой планеты — здесь и сейчас. С ней не хотелось думать о чём-то ещё, кроме секса и развлечений. Из рядового провинциального фрилансера я стал едва ли не первый франт на селе, покупая нам одежду исключительного достоинства. Не задумываясь, я платил за всё. Мы ломали мебель, совокупляясь в отелях, посещали дорогие рестораны, чей класс позволял вести запись желающих скоротать там вечер на пару недель вперёд. Пили только проверенные вина и каждые выходные появлялись на публике, чтобы собрать полные зависти взгляды.

Наконец, спустя несколько месяцев, билет в Венгрию был куплен, причём на двоих. Я уже не представлял, как буду проводить свои длинные вечера без женщины, и пригласил с собой Катю. Мне казалось, её присутствие как-то скрасит то жалкое впечатление, которое я произвёл на мать своими письмами.

Вдвоём нас с Катей отпускали с работы неохотно: мы трудились в одном отделе, и отпуск двух сотрудников разом всегда порождал немало проблем, поэтому нам пришлось сознаться в романе.

Уже в аэропорту я понял, что понятия не имею, как теперь выглядит моя мать. Я будто очистился от налёта беспечности и вдруг ощутил всю неразделённую тоску по тому настоящему себе. Тот я хотел с самого детства лишь одного: хоть одним глазком увидеть мать — робкую хрупкую девушку в вишнёвом кардигане.


«Почему твоя мать так далеко? Почему ты её так давно не видел?»


Катя наседала с вопросами.

Если бы я только знал ответы…


Казалось, когда я вырвался из бутафории офисной жизни, с глаз разом спала пелена напускной успешности и «лоска» и началась обратная тяга к своему истинному обличию. Останавливаясь пообедать между стыковочными рейсами, я наблюдал не столько неуёмный аппетит своей спутницы, сколько то, как она ест: прикрываясь изящными манерами, она поглощала быстро и с аппетитом огромные порции, слизывая остатки крема десерта с блестящих губ. Руки с длинными пальцами и дорогим маникюром ловко управлялись вилкой и ножом при разделке кусков мяса. Поедая свои обеды, она не гнушалась пробовать блюдо и из моей тарелки, опасаясь, что, возможно, упустит какой-то невероятный вкус, не изведанный ею раньше.

В этой женщине не было осмысления маленьких радостей и эстетики совместных трапез. Красочно разодетая, она жадно глотала всё без разбора, не гнушаясь добраться до подгоревших бортиков пиццы, смачивая их острым соусом, и заканчивая сомнительными булочками с маслом на борту самолёта. Наблюдая за ней, я терял аппетит, и вместе с тем таял и мой к ней интерес: бессмысленно обсуждать вкус изящного блюда с человеком, который всё время голоден и не видит разницы в оттенках. Когда взлетел самолёт в Будапешт, я, тоскливо глядя на красочную иллюстрацию бортового журнала, вдруг пожалел, что этой красоты не видит Ева. Ей бы точно понравилось рассматривать небо. Ева точно оценила бы тонкий вкус блюда…


Несмотря на все опасения, я отделил мать среди толп встречающих практически сразу: она стояла слегка в стороне этаким истуканом, облачённая во всё чёрное. Невысокого роста, мрачная, стянутая в строгий костюм — от самой шеи до кончиков острых дорогих туфель. Совсем непохожая на ту юную девушку, что я помнил. Но, несомненно, это была она.

Словно считав моё настроение, после скупого приветствия она, смерив холодным взглядом нас с Катей, разочарованно произнесла по-английски: «Хотела бы я видеть с тобой Еву…»


— Ева? Кто такая Ева? — пасмурно спросила Катя, повернувшись ко мне на выходе из аэропорта. Я впервые обратил внимание на то, что поверх её красной облегающей юбки красовался пояс, имитирующий окрас леопарда. Я что, ослеп? Куда смотрели мои глаза?

Моя мать не знала русский, мы общались в основном по-английски и по-немецки, но, кажется, она поняла, о чём меня спросила Катя.

— Так ты не рассказал ей о Еве? Прости, я думала, она в курсе. — Виктория скривила грустную улыбку и, отвернувшись в сторону, что-то пробормотала своему водителю, который помогал нам нести чемоданы. Я не мог не обратить внимания, сколь схожи мы оказались с Викторией внешне — с этими вьющимися густыми темными волосами и острыми чертами лица.

Когда я попытался её обнять, она подалась назад.

Я проваливался в чувство сожаления, будто этот момент, когда я мог оказаться с Викторией один на один, был безнадёжно украден из моих личных предвкушений ожидания встречи. Чёрт, мне не следовало приезжать сюда с Катей. Виктория была холодна и безрадостна, точно встреча была крайне вынужденной. А тут ещё эта женщина.

Катя надулась.

Опустившись на заднее сиденье авто, она стряхнула с колгот капли дождя и отвернулась от меня, требуя объяснений. Кто, мать твою, эта чёртова Ева, м?

Я погладил её по коленям и сказал, что сердиться не на что и, пожалуй, всё объясню ей немного позже. Но это, конечно, не помогло. Поэтому уже поздно вечером, добравшись наконец до небольшого обособленного дома в окрестностях Будапешта, Катя приняла душ и демонстративно отправилась спать одна.

— У этой девушки роскошные волосы и зад. Но, признаться, я думала, твоя спутница будет не настолько вульгарная. Ты писал мне про какую-то Яну. Но эта… Ты меня разочаровал, — произнесла Виктория, когда я вошёл в столовую. Она стояла ко мне спиной и аккуратно раскладывала наполированные приборы возле тарелок, ярко мерцающих в свете полыхающего камина.

— Хочешь вина? Белое? Красное?

— Сегодня, пожалуй, белое.

— А обычно?

— А обычно вкусное.

Она загадочно улыбнулась и глянула на меня вполоборота.

— Тогда доставай бокалы. Они наверху.

Вскинув изящно пальцами, Виктория указала рукой на высокий продолговатый шкафчик, через прозрачную дверь которого были видны широкие длинноногие бокалы.

— Уверена, ты ещё много разных вин не пробовал. Я бы тебе предложила что-нибудь экзотическое, например апельсиновое вино. Но сегодня не то настроение, и экзотика совершенно не для таких случаев. Отложим её на потом. А пока попробуем вот это. Классическое. Это «Шабли», — тихо произнесла она, откупоривая бутылку. — Я пью исключительно сухие вина и практически никогда не смешиваю их вкус с какой-нибудь едой. Но если ты голоден, мы можем попросить приготовить нам рыбы. Она очень свежая, никакой заморозки. Сегодня в обед её доставили к нам с рынка, и не составит сложности быстро запечь. Попросить?

— Было бы отлично. Я голоден.

Виктория оставила наполненные бокалы и вышла в кухню. Большой дом оказался вполне обитаемым, и помимо высокого смуглого человека, её личного водителя, помогавшего нам с вещами в аэропорту, в доме оказалось ещё четверо: садовник, один повар и две горничные. Разместившись в удобном кресле, я поймал себя на мысли, что ситуация крайне абсурдная и довольно смешно оказаться после жалкой провинциальной конуры в столь изысканном доме, будучи единственным сыном этой обособленно живущей женщины. Я не знал, чем она занимается, в каком состоянии её здоровье, есть ли у неё любовник, на какие средства живёт. Меня раздирало любопытство, но любая попытка спросить у Виктории что-то личное тут же немедленно пресекалась. Каждый глоток «Шабли» она смаковала, после чего следовали длинные паузы. Мне подали рыбу в конце первой бутылки. Открыв вторую, Виктория извлекла из маленькой металлической коробки тёмную сигарету и прикурила.

— Что же дальше, Берт? Ты так и будешь довольствоваться шлюхами или попытаешься не мараться и найти себе что-то более подходящее?

Она знала, что человек я довольно ранимый, и постоянно испытывала своими колкими замечаниями моё терпение. Но теперь я и сам был готов с ней согласиться, поэтому даже не поменялся в лице. Вместо ответа я пожал плечами. Признаться, ответы её и не интересовали. Виктория стояла ко мне спиной и смотрела на пламя, пожирающее полено в камине. Маленькая женщина, преисполненная достоинством, с мягкими плечами и высокими скулами. Она вдруг начала качать головой из стороны в сторону, пританцовывая в такт неслышимой музыке. Это был вой ветра и стук дождя об окна. Звук нарастал, становился то плавно ритмичным, то совсем утихающим.

— Я уже несколько лет не танцевала. Думаю, нужно это исправить, — она повернулась, и я увидел, как ярко горят её глаза на разрумянившихся от тепла щеках. — Завтра мы пойдём с тобой танцевать. Я знаю, где есть отличные вечеринки. Мы пойдём вдвоём и никому не скажем, что ты мой сын, потому что для всех вокруг у меня нет детей. И никогда не было. А от твоей спутницы мы как-нибудь избавимся. Я отправлю её в спа. Ещё ни одна женщина не смогла променять спа в Будапеште на занудную прогулку её любовника с престарелой матерью. Кроме прочего, Берт, единственное, в чём я с тобой солидарна, — задница у неё отличная. Кажется, я об этом уже говорила. И такая задница будет не против уходовых процедур. Это я тебе гарантирую.

Погрузившись в кресло, Виктория рассмеялась, и мы продолжили пить вино, обсуждая всё что угодно, только не темы, которые казались обоим слишком острыми.

Катя с утра со мной по-прежнему не разговаривала, но от завтрака, конечно, не отказалась. Виктория вплыла в столовую в волнительном тёмно-бордовом пеньюаре и положила перед Катей разноцветный глянцевый конверт.

— Дорогая, это тебе. Сегодня ни в чём себе не отказывай. Чего бы ты ни захотела — всё уже оплачено. И позволь, я причешу тебя. Я умею. Шикарные, просто шикарные волосы, дорогая.

Одного взгляда на конверт хватило для того, чтобы понять, что в нём.

Катя запрыгала на стуле. Её тело волнительно задрожало.

— Водитель будет ждать тебя в шесть. Ты возьмёшь самое лучшее шампанское из моего личного бара и непременно должна с ним ехать. Это бездна удовольствий. Я тебе лично гарантирую. Позволишь? — Виктория взяла прядь её волос и занесла в воздух расчёску.

— Да-а-а-а! Да-а-а-а! Спасибо, спасибо, Виктория! — Катя не выдержала и захлопала в ладоши, прожигая восторженным взглядом заветный конверт. В эту минуту она уже полюбила всех и, конечно же, думать забыла про обиды из-за какой-то там Евы, ведь, в конце концов, всё творилось здесь и сейчас, у неё был поход в элитный спа, дорогой алкоголь, роскошная спальня в пригороде Будапешта, а нелепой Евы тут и в помине не было…

— Вот видишь, — Виктория вонзила в меня свой взгляд и внезапно заговорила на чистом немецком: — Я тебе говорила, что такая, как она, душу продаст за спа. Тем более с личным водителем и бутылкой прекрасного алкоголя. Ещё я заметила, что эта дурочка не понимает ни слова по-немецки, поэтому, когда нам нужно будет уединиться в её присутствии, будь любезен, вспомни все слова, каким смог научить тебя отец. Ты ведь меня понимаешь?

Её голос был чеканен и строг. Я кивнул. И Виктория тихо запела на немецком себе под нос какую-то песенку собственного сочинения: «Никогда не быть тебе его женой, ему в жёны предназначена другая…»

Она связала ей волосы в высокий конский хвост на затылке и очаровательно улыбнулась: «Не больно, деточка?»

Итак, Катя отправилась в салон, а мы — танцевать.

Я помнил тот вечер и мать из своей уже взрослой жизни так отчётливо, что часть этих воспоминаний хотел бы забыть: её блестящие тёмные волосы, уложенные в тугую косу вокруг головы. Тонкие бледные пальцы. Стальное остриё подбородка и скул. Чёрная, застёгнутая до самой последней пуговицы блузка под пиджаком, пошитым на манер сюртука. Её тело в нём было так скованно, что она, казалось, забывала, что нужно дышать…

Она ниже меня почти на две головы. Я тащу её, пьяную и смеющуюся, по набережной в Будапеште, но она всё ещё находит в себе силы нырять то в один, то в другой бар, пропуская по рюмке. Одну стопку поджигают. В ней абсент. Огонёк отражается в её глазах и розовит щёки. Другую стопку наполняют наполовину кофейным ликёром. Третья пахнет вишней… И вот мы уже оба невозможно пьяны. Строгая Виктория, сдержанная, как пружина, вдруг выпрямилась и загудела: «Хочу гулять! Пойдём гулять, ещё гулять!»

Я постоянно держу её под руку, чтобы она не поскользнулась на своих высоких изящных каблучках и не очутилась в смеси ледяной каши, устилающей вечерние улицы. С неба пошёл снег, мы то ныряли под крыши кафе, то выныривали в еврейском квартале. Снова ныряли. Снова всплывали. Снова вино, снова абсент, снова ликёр, снова шампанское…

С онемевшими от алкоголя губами мы наконец вернулись к машине.

Виктория ещё отпускала шутки в адрес водителя, который заснул в ожидании своих пассажиров, но затем увидела своё лицо в отражении и оцепенела.

— Я старуха, Берт. Старуха. Мы веселимся с тобой как дети, но меня не обманешь. Посмотри и на эти мешки под глазами. На эти сжавшиеся в тонкую полоску губы.

Она подтащила меня к стеклу авто.

Шёл снег, острыми колючими осколками осыпая наши головы.

Искажённые в выпуклой поверхности пассажирского стекла, наши серые лица прорисовывались в тусклом свете уличных фонарей. Её черты лица сползали захлестнувшими эмоциями, подобно тесту, норовившему сбежать из своего плена. Моё же было будто заострено льдом смерти. Мы стояли рядом, и я увидел, как пуст сейчас мой взгляд — так бывает всегда, когда я пьяным рассматриваю своё отражение в зеркале.

Вернулись мы уже далеко за полночь, настолько разгорячённые, что, казалось, когда мы вломились в гостиную и уселись в кресла возле догорающего камина, от наших тел валил настоящий пар. С пьяной Викторией было весело. Легко и свободно. Если бы она временами не проваливалась в ледяное оцепенение и не просила оставить её в одиночестве, я бы запомнил её как женщину, которая обожает жизнь. Но время от времени мать накрывала знакомая мне до боли тьма. И была эта тьма настолько густой и непроглядной, что бледным газовым пламенем своих глаз Виктория мигом изгоняла меня из своего личного пространства, когда удушливое предгрозовое настроение накрывало её, словно туча посреди ясного дня. Тем не менее я был счастлив, когда она, возвращаясь в доброе расположение духа, подходила ко мне, обнимая, и говорила: «Спасибо, что ты приехал, Берт».

Всю неделю я и думать не желал о том, чтобы пробраться в спальню Кати и провести с ней ночь. Когда Виктория уезжала по делам, я придумывал массу отговорок, чтобы не находиться с ней один на один: мы лениво исследовали все в округе музеи, пили кофе в каждой кофейне и истратили почти все деньги. Одним из прохладных вечеров Катя решила, что было бы неплохо отметиться на «постели в Венгрии». Вместо секса я изрядно её напоил, прилично набрался сам и, сославшись на подступающее похмелье и полное отсутствие сил, отправился спать. Катя обиделась, взяла такси и пустилась во все тяжкие по ночным барам города. Перед тем как хлопнуть дверью, она разразилась тирадой обид из разряда: «Я слишком молода, чтобы сидеть в этом склепе, наблюдая, как проходят золотые деньки рядом со спивающимся мудаком, который даже трахнуть женщину не в состоянии».

Лучшего расклада я и представить себе не мог.

Утром я разыграл сцену ревности и предложил ей расстаться.

Да, я поступал как трус, но по-другому просто не представлял, как можно от неё избавиться. В результате она отправилась домой раньше времени рыть мне заслуженную яму: солидарная с Катей директорша вручила мне заявление на увольнение, которое мне оставалось только подписать.

Так я расстался с Катей, лишился работы, и вскоре моя карета снова превратилась в тыкву. С опустошённым кошельком и выжатыми каплями крови из сердца я стал безудержно курить по ночам, слабо представляя себе, чем же я буду таким заниматься, чтобы вернуть себе хотя бы приблизительно похожий доход. К весне оплаченные месяцы аренды жилья подошли к концу. Я схватил с собой то, что мог унести в рюкзаке, и, используя последние минуты на счету телефона, позвонил Еве, сообщив ей, что я на дне и, похоже, ночую сегодня на улице. В старом парке.

Ровно в восемь тридцать утра она дотронулась до моего лица — это было похоже на короткий, но очень сильный удар электричеством. Всякий раз, когда Ева касалась моей кожи, меня будто пробирал ток. Только боль была не физическая.

Откопав в рюкзаке апельсин, она вонзила пальцы в толстую корочку. Сок брызнул в лицо оранжевой пылью и скатился каплями по её ладоням к запястью. Сочная мякоть блеснула на ярком весеннем солнце. Ева была прекрасна. Ева тянула мне сочный оранжевый плод. Я любовался её простотой с хорошеньким юным личиком. Светлые волосы сбиты в тугой пучок на затылке, непослушные пряди красиво падают на лицо… Она нашла меня очень быстро. Но это и неудивительно: когда я попадал в дурацкие истории, Ева всегда знала, где меня найти.


— Как ты тут оказался, дурачок, ну, рассказывай?.. Тебя снова бросили? У меня, наверное, судьба — отскребать тебя от асфальта — брошенного и раздавленного.

Я улыбнулся, потому что был счастлив: вокруг всё рушилось, а я рассматриваю этим утром её светлые голубые глаза, мягкий рот и изящно очерченный подбородок, почти позабыв о своём жалком положении.

— Что ж… Теперь ты знаешь… Я больше не с Катей. А ещё — меня уволили…

— Тоже мне, новости. Будто тебе привыкать. Столовая уже открыта. Мы сейчас пойдём туда, и там ты мне подробненько всё расскажешь.

И я рассказал, наслаждаясь самым вкусным в своей жизни завтраком в столовой университета, куда она ходила на курсы для поступления.


— И давно вы расстались? — осуждающе глядя на меня, спросила Ева.

— Прошло уже несколько месяцев. Я не сразу решил сказать тебе.

— Не думала я, что ты такой провокатор — обвинить девушку во всех смертных грехах, чтобы избавить себя от неё. Фу, это так стрёмно, Берт. Так стрёмно… Так ты, значит, расстался с Катей, потому что она спросила какую-то хрень про меня?

— Мне следовало расстаться с ней намного раньше. Мне следовало вообще ничего с ней не начинать. Куда смотрели мои глаза? Почему ты молчала? Не говорила, что мы с ней плохая пара? Моя мать обронила эту фразу, мол, хотела бы я видеть здесь с тобой Еву. И, услышав про тебя, Катя так и спросила: «Кто такая Ева?» Я не смог ей ответить, но Катя уже зацепилась. Она выводила меня этим вопросом из себя и потом уже вконец взбесилась. А я в ту минуту уже всерьёз засомневался: почему же рядом она, а не ты? Мне бы не пришлось ничего объяснять.

— Ну конечно же. Это очень сложно — взять и нормально ответить женщине. Да?

— Да не гни ты дурочку. Просто меня бесит расшибаться в объяснениях, кто такая Ева. Ты маленький комок зла, вот ты кто. Тебя хочется обнимать и душить двумя руками одновременно. Это у вас общее с моей матерью.

— Ну конечно… Конечно… Тебе просто слабо́ сказать, как на самом деле всё.

— Да, слабо́.


Потому что Ева, помимо всех достоинств и недостатков, не простое связующее звено. Она приходилась мне дальней родственницей, к которой я испытывал странную привязанность. И никто, кроме самой Евы и Виктории, об этом не знал.

Глава 4. Фавн

— Это имя, ты придумал его нарочно или оно настоящее?

— Ева?

— Ева, да.


Моя собеседница в чёрной маске отклонилась назад.


Исповедь была длинной и излишне подробной. Я корил себя за то, что увлёкся. Кажется, прошёл целый день, прежде чем история о грубости была окончена. Похоже, что мои откровения немного повергли её в недоумение. Девушка сидела несколько минут молча, прежде чем задать вопрос.

— И почему же ты решила, что имя фальшивое?

— Потому что называть настоящие имена запрещено!..

В тоне её голоса чувствовалось негодование. Оно целиком и полностью было посвящено услышанной истории, но осуждать какие бы то ни было откровения было неэтично, поэтому моя собеседница вложила всю злость в произнесённое имя.

— Я же говорила, что запрещено озвучивать всякие личные вещи, всякие подробности и имена. Твоя история тянет на вымысел, которым обычно зрелые мужики вроде тебя пытаются впечатлить молодых женщин.

— Что тебе известно о моём возрасте?

Моя собеседница осеклась.

— Я не знаю, сколько тебе лет. Но могу предположить, что ты старше меня. И вообще. Знаешь, я сама умею так сочинять, ничуть не хуже тебя, может быть, даже лучше! Иногда я сочиняю разные безумные истории у себя в голове, выдаю их за правду, рассказываю кому-то и смотрю, как это всё воспримут. Ева… Надо же… Кто так сейчас вообще называет девочек?

— Кто-нибудь точно называет, уж поверь. И вообще, речь шла не о «сейчас».

— Просто скажи, что ты всё придумал…

— Тебе станет легче, если я совру?

— Чёрт, да что за чушь ты несёшь? Ну, допустим, окей. Ты ни разу мне не соврал, и вся твоя история — правда. Тогда что же с ней стало?

— С кем?

— С Евой. Вы ещё общаетесь?

— Не особо.

— Не особо? Но ведь… Что случилось? Почему вы прекратили общаться?

— Может быть, потому, что мы осознали, что это провальный сценарий. Вообще, это история не одного вечера. Не думаю, что правильно будет посвящать ей столько времени. Всё закончилось. Точка. Что тут ещё скажешь? Это нормально… Люди берут и живут себе дальше. Когда проходит столько лет, у людей налаживается жизнь.

— И твоя наладилась?

— Если бы моя наладилась, меня бы тут не было.

— Да, согласна. Дурацкий вопрос…

— Жизнь налаживается, но не у всех. Увы.

— Так и что с именем? Ты придумал его? Или это её настоящее имя?

— Разве это имеет значение? Можно я промолчу?

— Промолчи.

— Вся эта история…

— …Да, от неё, если честно, помыться хочется.

— Столько грязи.

— Мне кажется или это не всё?

— Не всё, разумеется.

— Жуть.

Девушка задела рукой маску. На секунду мне показалось, что она хочет её снять. Я был к этому не готов. Только не сейчас. Остановил её. Позволил себе прикоснуться к незнакомому человеку: взял за запястье и отвёл её руку от лица. Мы прислонились спиной к стене и пару минут в тишине лениво стекали по холодной поверхности.

— Если тебе противно, ты можешь просто уйти.

— Мне противно. Ну что ты вообще за человек такой? Откуда ты взялся?

— Как и все — из лона матери.

— Господи, фу, как мерзко, смешно и странно прозвучало то, что ты сейчас сказал.


Это полное безумие — насколько мозг охватывает воображение, если ты собеседника не видишь, но слышишь. Крайне занимательно. Под конец сеанса мы уже оба улавливали мимику под маской: ухмылки, усмешки, горчинку, смущение…


— Послушай… — она наконец повернулась и придвинулась ко мне, — если я сегодня предложу тебе встретиться вне этого помещения… ты… придёшь?.. То есть я действительно хочу сделать исключение. Хочу посмотреть, какой ты там, за этим барьером. Но вот прямо сейчас не готова. Я хотела бы… Представляешь, мы появляемся оба в каком-нибудь баре, но ты не знаешь, как выгляжу я. А я не знаю, как выглядишь ты. Я примерно понимаю, что ты уже взрослый, тебе около сорока, ты довольно высокий, и мне будет несложно тебя узнать, если это будет укромное место. Но можно же выбрать какой-нибудь клуб, где людей будет очень много.


Меня окатило жаром. Встреча? Зачем? Но с другой стороны, почему бы и нет? Кажется, эта игра может быть очень забавной.


Я немного поразмыслил и спросил:

— Если я правильно тебя понял, ты хотела бы прийти куда-то без маски, где я уже буду тебя ждать. И посмотрим, узнаем ли мы друг друга?

— Да, ты меня правильно понял. — Она облегчённо вздохнула.


Кажется, это отличная идея. Выбираешь любое людное место, и если кто-то не приходит, потому что струсил, то можно выкрутиться, мол, не узнал. Или пришёл, но действительно не узнал — на этом всё. Конец. Здорово!


Я поддержал идею.

Мы договорились о встрече в ночном клубе на окраине города.

Это моё первое свидание спустя несколько лет в одиночестве.

Игра началась.


После эксперимента в масках я долго и неторопливо ехал домой, рассматривая смыкающиеся над асфальтом кроны полуобнажённых деревьев. Ощущение неспешности и покоя — такого со мной уже давно не случалось. Дорога пустынна. Солнце ещё не ушло за горизонт. Казалось, день будет длиться вечность. Вечность, наполненная ароматом прелых листьев. Опустошённая пьянящая вечность, похожая на юношескую любовь.


Первое, что встречает меня в доме, — большое кресло. Я рухнул в него, как подкошенный: длительное общение лишает меня сил что-либо делать. Если бы к человеку можно было подключать внешнее электричество, то мне бы сейчас понадобились сразу три мощнейших аккумулятора. Кажется, количество еды в холодильнике равно нулю. В нём нет ничего, кроме холода. Но это нестрашно. Еда в таких случаях вообще лишний элемент. Часы на руках издали тонкий писк: семь вечера. У меня есть три часа, чтобы перезарядиться, переодеться и доехать до клуба. Вообще, конечно, всё это странно. Сюрреалистично. Вот так решиться на свидание вслепую. Она так общается, будто мы сто лет знакомы. Но я точно никогда не встречал её раньше. Я бы узнал. Чёрт. Может быть, не ходить? Как это будет выглядеть? Она пройдёт мимо парочки высоких астеничных мужчин за сорок и не решится к кому-нибудь из них подойти. А если решится и они окажутся совсем точно не мной, то эксперимент провалится и прекратится, и чёрт его знает, сможет ли она потом снова выбираться из своей раковины с таким же доверием. Нет, я, пожалуй, схожу. Я схожу. Не узнаем так не узнаем. Зато это будет честно. А если она не придёт, то хотя бы развеюсь. Это забавно. Забавно как минимум, правда же?

Ночные клубы, вся эта жизнь зазеркалья — моя ахиллесова пята. Они заменяли мне общение, секс, допинг и алкоголь. Я растворялся в этом порочном людском столпотворении из пьяных мужчин и разодетых женщин. Мне нравилось наблюдать, вдыхать ароматы парфюма и алкогольных паров, проходить незамеченным мимо и слушать чьи-нибудь разговоры, смотреть, как кто-то жадно целуется, изменяет подруге, топит печаль в выпивке, утирает слёзы или нарывается на конфликт. И всё это — под покровом ночи, под оглушительный рёв музыки и мерцание стробоскопа.

Улыбнулся в предвкушении вечера, встал с кресла, снял куртку и отправился принимать душ. Голова нестерпимо болит, но горячая вода делает своё дело: плечи наконец достаточно разогрелись. Кровь бежит по сосудам. Мне тепло и уютно. Открываю форточку в душевой и делаю глубокий вдох прохладного вечернего воздуха. На двери ванной мой младший сводный брат настоял повесить зеркало во весь рост.

Парню уже двадцать три. Он исправно следит за собой.

Зеркало запотело. Это хорошо. Заворачиваюсь в полотенце и ступаю на прохладный кафель. Снова улыбаюсь. Вытираю волосы. Вглядываюсь в отражение сквозь испарину. Наспех сшитое врачами тело после аварии двадцатилетней давности. На хрен я снова на это смотрю?.. Ухмыляюсь. Отрабатываю боксирующие движения с мутным силуэтом, упорядоченно уклоняясь от вымышленных ударов. Волокно мышцы растягивается и стягивается, разогретая кожа снова становится влажной. Старые шрамы, смешанные с остатками ещё более старых татуировок, вдруг начинают ныть. Мы танцуем с отражением этот отчаянный бой. Кажется, всё не так уж и плохо. Сегодня как будто бы даже весело.

Я не вспоминал про тебя, Ева, несколько лет. Где ты сейчас и с кем? Почему бы мне просто не решить не идти на это несчастное приключение? Ева, Ева? Ты меня слышишь? Хочу, чтобы ты знала: недавно в лесу, у дерева с выжженным нутром, я нашёл четыре апельсиновых корки, а на них запёкшаяся кровь растерзанной птички. Судя по следам, это дети втоптали её пёрышки в пыль. Люди ели здесь фрукты рядом с мёртвым телом. У дороги я обнаружил свежие следы шин. Заберись они в мой лес немного глубже — непременно набрели бы на чудовищное логово моих гнусных свиданий со своей собственной мерзостью. И как знать, кто стал бы следующей жертвой расправы под тем апельсиновым соусом…

Поговори со мной, Ева.

Сегодня сердце моего дракона настолько мёртвое, что в действительности там нет ничего, кроме собственного яда. На вдохе воздух обжигает мои лёгкие. На выдохе сера и пепел заполняют ноздри. Моё безумие едва не раскрыто. Птичка растерзана. Жертва принесена. Я пропал. Я попался на попытке сожрать хрупкое. Я попался на жестокости. Без тебя я — сторож этой тьмы в своей голове, Ева. Без тебя я вслепую обучаюсь немыслимейшей жестокости в тонком ментальном лесу с тихими острыми точными токами, стелющимися под землёй тонкоструйной кровью всех тех зверей и людей, которые в нём погибли. Зыбкая хрупкая кромка вспененного снега, прикрывающая ковёр из листьев, ещё не скрыла под собой запах смерти. Боже, о боже. Вот он я — твой фавн в слезах, стоящий в чёрном своём лесу на коленях, рассматривающий запёкшуюся птичью кровь. Боже, о боже, кто я? Что за потрёпанное истощённое существо пробудилось во мне и ныне властвует над нейтральностью бытия, когда разряд выгнул в струну отходящее тело и забрал душу из плена небес? Чей это крик, переходящий в неистовый громкий вопль, свистом разматывает кроны нависших кругом сосен? Чьи это тени взлетают птицами под и над существованием яви между мирами? Чья это рысь, изящно переставляя лапы по тонким веткам, приготовилась совершить прыжок?.. Кто посмел потревожить мой лес?..


Сжатая до пределов бесстрастия пружина. Криво сплетённые зеркала.

Это всё ты. Это всё я. Это ещё один шаг в безупречную бесконечность.


…Из окна в дом вползает полумрак со светящимися облаками.


Мы с моим драконом живём тут, на краю вселенной, сколько себя помню.

Каждый день я надеваю чудотворную кольчугу из блестящих пластин непоколебимости — слой за слоем их серебро и золото разрастаются на плечах в доспехи такой красоты и тяжести, что не по силам ни одному человеку. Мы с моим драконом знаем путь, по которому не пройти никому из живых. Мы — двуединое слияние самой тёмной ночи и мрака. Танец шамана, шум ветра в лесах, где нас унесёт однажды в транс и выбросит на пустынный свинцовый берег перерождёнными, слившимися в одно целое. Совершенство…

Молчишь… Молчишь, Ева… Поговори же со мной…


Над домом смыкаются серые тучи.


Выхожу из ванной. Темно.

Кажется, мне пора.


Застёгиваю три последних пуговицы воротника под горло и на запястьях тоже. Пальцами вдавливаю кожу вокруг острых глазниц, будто пытаюсь прогнать нахлынувшее потустороннее видение и вернуться в реальность. Безупречный чёрный воротник рубашки из-под чёрного пиджака. Заострённая рабочая ухмылка, вызывающая лютую неприязнь. Две глубоких складки на переносице. Выжигающая тишина глаз под линзами очков. Отработанная речь и жесты… Да… Набор жестокой мрази укомплектован. Я иду на свидание, Ева. На чёртово странное свидание. А ты молчишь…


Места вроде этого клуба с тёмно-синим светом являлись мне во снах и раньше. Там звучал грохот музыки, доносящийся из-под земли, из-под бетонных складок городских убежищ. Там было проще всего приручать свою вычурную тишину сочиться будто бы внутрь себя, но испаряться вовне. Идти, пробираясь сквозь тёмные клочки несуществующего своего «я», притираясь в полумраке между тел, двигающихся в ритм музыки. Здесь много дыма и человеческих масс. На входе небольшой фуд-корт: есть чай, выпивка и даже еда. Люди сидят на диванах из палет, кто-то курит кальян. Их татуировки выше линии шеи скользят прямо в уши, а из рукавов — через запястья к пальцам, будто щупальца. С танцпола вырываются мощные блики синтетического света и звука, а бас заставляет вибрировать под ногами землю. Так странно. Ты стоишь посреди этого фальшивого мира иллюзий, притворяясь живым, а в это время кто-то по-настоящему живой ищет тебя таким, какой ты есть, на другом краю земли. Стоит на обрыве у серого моря и смотрит вдаль, потерявший надежду найти. Но ты — тут. И ты — даже вовсе не ты. Ты — тень. Среди сотен людей идёшь на встречу с неизвестностью, ломая колесо предназначения в поисках сомнительного удовольствия, лишь бы убедиться в том, что какие-то отрывки жизни — не совпадение. Что они имеют смысл.

В бетонной коробке тянет холодом и сыростью. И люди чужие. И мысли чужие. Чужое всё. Кому кто и что здесь нужно? Пожалуй, что никому и никто. Вот бы сбежать…


— Тоже решаешь, что нужно сбежать?

Холодные пальцы коснулись запястья. Я вздрогнул и обернулся.

Она была ниже ростом, чем мне казалось. Но в точности с теми же нотками в голосе. Ирония. Насмешка. Пренебрежение. Защита. Лицо очень юное, но уже затронутое печалью. Практически без макияжа и признаков поиска совершенства, если не считать ярко-красной помады на губах. Я чуть наклонил влево голову и посмотрел на её рот.

Это было красиво.

Как странно, что она так быстро меня нашла.

Я бы, наверное, не смог.

Мы стояли посреди хаоса и оглушительного рёва музыки.

«Вот ты и попалась», — промелькнула мысль.

Я взял её за руку и увёл в сторону бара. Она молча поддалась.

— Если честно, именно так себе это и представлял.

— Что именно?

— Что я растеряюсь и ты найдёшь меня первой.

— Растеряешься? В клубе?! Ты?! Какое дешёвое лукавство! Никогда бы не подумала, что ты из тех парней, которые могут растеряться в ночном клубе.

— Раскусила. Я просто торговался с совестью и хотел уйти в тот момент, когда ты меня нашла.

— Вот так мне больше нравится. Когда ты честен. Тебе говорили, что ты привлекателен? Даже красив. Хотя мне не нравятся такие парни. От красивых мужчин жди беды. Такие, как ты, прекрасно чувствуют себя в ночных клубах! Но ничего не поделаешь, я нашла тебя первой, и я рада, что ты пришёл. Я боролась с желанием не идти и уже много раз пожалела, что пришла, пока не увидела тебя. У меня было преимущество, помнишь? Когда ты вставал, чтобы достать бумажку с вопросами, я хорошо тебя рассмотрела. Ну, и возраст. Хотя ты не выглядишь на свои… сколько тебе там? Сорок?

— Примерно так.

— Господи боже мой. Разница в возрасте у нас с тобой колоссальная. Так и знай.

— Насколько?

— Лучше бы тебе не знать.

— Это что, один из тех неприличных вопросов, на которые ещё юным женщинам уже стыдно отвечать, будто они идут по грани мысли «о, я старая дева»? Или это опасения, что я сейчас сбегу от ужаса, узнав, что тебе нет восемнадцати?

— Ты злодей, ядовитый злодей.

— Ну так что?

— Двадцать шесть. Уже двадцать шесть.

— Другое дело. Теперь я могу предложить тебе выпить, и меня не посадят за это. Будешь виски?

— Ты настаиваешь?

— Настаиваю.

— Меня зовут Диана.

Она протянула руку.

— Меня зовут Альберт. Но мне больше по душе Берт.

— Окей! — Диана широко улыбнулась. — Видишь, не так уж страшно.

— Я и не говорил, что боюсь. Мне просто не нужно…

Я сжал её ладонь в знак приветствия. Коснулся пальцами, которые лишь слегка задержались на коже, потому что импульс — короткий разряд электричеством — он был уже здесь, наготове, заряжен на мощный удар: страх привязанности. Чем скорее уберёшь руку, тем меньше получишь боли. Никакой привязанности. Нет. Нет. Запрещено.

Крепкий алкоголь мгновенно ударил в голову на голодный желудок. Кажется, Диана тоже почувствовала это и стыдливо прикрыла лицо рукой, скрывая улыбку. Мы молча рассматривали друг друга, стараясь сопоставить впечатление от разговора днём и увиденного сейчас. У Дианы чёрные волосы, слегка завитые в кудри, короткая стрижка и узкие плечи, утопающие в складках тёмно-серой блузки. Карие глаза, обрамлённые очень густыми чёрными ресницами, и крошечный вздёрнутый нос. Она тоже изучала моё лицо. Уже немолодое. Изрезанное осколками, оставшимися после аварии. И в особенности — бледный неровный шрам, тянущийся от левого виска через скулу к левой губе.

— Целоваться не больно? — Диана, потупив глаза, указала на шрам.

— Почему же мне должно быть больно?

— Потому что у тебя там шрам. Ну, не знаю, как оно там со шрамами бывает. В детстве во время дождя я поскользнулась и расшибла колено о бордюр, этот шрам болел очень долго, почти до самого института или, может быть, дольше. Иногда мне кажется, что он до сих пор болит, хотя это скорее воспоминание.

Музыка ревела громко, поэтому нам приходилось общаться криком и жестикулировать. Я провёл пальцем по лицу.

— Это старый шрам. Очень старый. Много лет назад меня угораздило попасть в аварию. Стёкла разбились… Но… нет, не больно. Скорее наоборот. Ничего не чувствую. Губа в этом месте давно онемела. Может быть, нерв повреждён. Но этот шрам… Скажем так, он мешает мне по-другому.

— Это как же?

— Он отпугивает желающих целоваться. Вот сидишь ты в баре «красивой» стороной — и вроде бы девушки смотрят. Но стоит только повернуться левым боком… В общем, ты ведь тоже не сразу заметила… Кто захочет целоваться по доброй воле с человеком, у которого такой шрам? Ведь кругом полно красавчиков без шрамов. И моложе. И адекватнее.

Диана расхохоталась. «Адекватнее» насмешило её. Я тоже отчего-то рассмеялся. С ней было незазорно смеяться. Страшно подумать, сколько времени я не смеялся вот так с кем-то. Одно дело — в одиночестве. И совсем другое — перед женщиной, которая младше тебя на девятнадцать лет. Когда она родилась, я переживал первый раздрай в отношениях, был влюблён, было много секса, мордобоя и непостижимой неопределённости: куда идти, кем быть, стоит ли жить. А она только родилась. Только-только родилась… Чёрт…

В голове нет заготовленных мыслей. В голове штиль. Слышу лишь лёгкий шум воды. До ближайшей речной пристани, полузаброшенной, минут тридцать пешком по грязи. Возможно, сейчас на улице разверзлись небеса — там, наверное, идёт дождь. Диана цедит виски через тонкую чёрную трубочку, её щёки наливаются красным, как первое осеннее яблоко. А я не знаю, что и сказать. Я просто не знаю. Поглядываю на часы. Уже почти полночь. На экране над сценой высвечивается видеоряд: неоновые полосы вспыхивают и угасают в чёрном полумраке. Из дым-машины вываливаются клубы пара. Сейчас на сцену выйдет диджей. Будет какое-то шоу. Девушки в изумрудных мерцающих костюмах уже заняли исходную позицию на возвышениях по периметру заведения. Алкоголь льётся рекой. Басы из колонок усиливают свой рёв, но я никак не решаюсь предложить ей уйти. Мы просто сидим и молчим за стойкой бара, стараясь не отвлекаться на тонкое: поле близости уже давно нарушено, я вспоминаю свои будни в Мюнхене и Берлине, где, бывало, так же часами сидел в барах. Но совсем один. И наблюдал за напивающейся толпой, жадно охватывая взглядом то, что меня завораживало: жизнь, эмоции, движение, которых не хватало в самом себе. Но впитывал я в основном лишь грязную энергию от людей — зачастую более одиноких, чем они могли сами себе представить. И, может быть, более одиноких, чем я сам. Диана смотрела на тёмные фигуры в проблесках света как заворожённая. Я чувствовал вдохновение. Сейчас можно было бы отойти в режиссёрскую будку, сказать: «Начинаем», и звук — особенный звук — и свет наполнили бы этот зал. На сцену вышли люди. Всё завертелось бы, а ты — надменный и чёрный силуэт — восстал бы над живой и волнующейся массой сверху, над залом. И смотрел бы на то, что придумано тобой.

Но это было не моё шоу. Время тянулось медленно. Сознание вернулось из грёз в реальность. Вот — мы. Вот — зачарованная Диана. Вот я — теряющий остроту восприятия от алкоголя. Вот — клуб на окраине города, а где-то там есть грязный край берега, изрезанного отходами металла, изрытого колёсами тяжёлого транспорта. С бомжами, чайками и бездомными псами, с бесконечными помойками и пластиковыми бутылками, валяющимися на побережье. Моя страшная и великая вода каждую ночь безропотно смывала всё, что выблевало паршивое человечество на изношенное тело её берега.

Я знаю: ещё одна порция виски — и сознание перекосится окончательно. Меня выкинет из реальности окончательно. Превратит в того, кто я есть, — неудобного психа, одиночку, слоняющегося по подворотням до утра. Ещё одна порция — и жалость к шлюхам и бездомным пробьётся наружу, как хлещущее из канализации дерьмо, и я отправлюсь спасать либо тех, либо других своими разговорами о Боге и великом замысле, а потом усну пьяным в одежде на пороге своего дома или отеля, но случалось засыпать и в местах похуже. О, если ты точно такая же, как я, Диана, если твоё сознание становится самим собой лишь под приличной дозой алкоголя, так давай ещё выпьем и поскорее отсюда уйдём…

— Но ведь кто-нибудь любил тебя таким? Со шрамом… — вдруг спросила Диана.

— Сомневаюсь, что меня вообще кто-то любил… — отозвался я.

— Ну, так не бывает.

— Наверное, ты права, да.

— А ты любил?

— Если честно, то это сложная для меня тема, — ответил я. — Мне кажется, что любил. Но я наворотил столько дерьма, что всякий раз меня пытались убедить, мол, когда любят, так не поступают… Поэтому я поддаюсь пессимистическим мыслям на этот счёт. К тому же я сейчас уже очень нетрезв, чтобы адекватно размышлять.

— Это очень сложные темы, согласна, — выкрикнула она, — явно не для тех, кто напился крепкого алкоголя на голодный желудок. Но по тебе не слишком заметно, что ты пьян. Наверное, после встречи на группе ты успел заехать куда-нибудь и поесть?

— Нет, я не успел. Хочешь, пойдём на фуд-корт, возьмём что-нибудь перекусить? Или поедем отсюда в какой-нибудь ресторан. Я бы с удовольствием сбежал отсюда.

— Хорошо, когда все проблемы в жизни решаются вот так: пойдём выпьем, пойдём поедим в ресторан. А ты давно ел простую еду?

Диана размешала трубочкой остатки льда в своём напитке.

— Какую еду ты называешь «простой»?

Вопрос Дианы вытащил на поверхность рыбу, которая не ожидала быть пойманной. Я жадно схватил воздух. Кажется, я понял, в чём дело: Диана рассматривала часы на моих руках.

— У тебя хорошие, чертовски хорошие часы, да. Слишком хорошие, чтобы надевать их в обычный ночной клуб на окраине.

Я не сразу заметил: Диана сверлила взглядом не только часы. Мою рубашку. Мой пиджак. Диана сидела напротив в простенькой блузке и брюках из массмаркета. Диана была хороша в них, но, кажется, думала, что этого недостаточно. Возможно, она догадалась решительно обо всём. И, может быть, даже читала мои мысли. Мысли, в которых я где-то не здесь, иду и проваливаюсь по щиколотку в прибрежную грязь в своих дорогих ботинках.

— Так что ты имела в виду, когда сказала про простую еду? — переспросил я.

— Я имею в виду простой, приготовленный дома суп. Или испечённый своими руками пирог. Это тесто, которое можно месить руками и слизывать с пальцев начинку. Не твои рестораны, к которым, я думаю, ты привык. Не твои «киш лорен», устрицы и всякие стейки стоимостью как недельная зарплата. Не все эти твои излишества, которыми ты так кичишься и гордишься, вроде вот этой бутылки самого дорогого виски в баре. Мол, смотрите, я могу себе это позволить. Я могу угостить непьющую девчонку самым дорогим виски, а потом пьяную утащить к себе, трахнуть и гордиться тем, что она сама меня выбрала. Вот она я, попалась птичка. Хватай.

— Диана, это что, упрёк?

Диана была пьяна. Сильно пьяна. Стоило раньше это понять.

Она смотрела на меня с подозрением — остро. Может быть, она уже пожалела. Может быть, что-то придумала для себя. Диана резала по больному. Я бросил чаевые на стойку бара. Впился в стеклянную панель телефона. Половина первого.

— Уже подумываешь свалить? Я за! Можешь не вызывать мне такси. Я в состоянии сама оплатить.

— Я и не собирался.

Она сама, сама. Всё сама.

Лицо обдало жаром.


Диана соскользнула с высокого барного стула и тенью устремилась прочь.

Иду за ней ровно так, чтобы из виду не терять, но и не попадаться на глаза.

Я просто дождусь, когда она сядет в такси, и пойду к реке гулять по берегу.

Зачем она так? Пусть сядет в такси и едет. Глупый, глупый, тупой эксперимент.

Я тоже голодный. Я тоже сейчас бы съел самый обычный суп. Я бы выпил чаю, заваренного из пакетика. Я лёг бы в самую обычную постель. Я бы даже не укрывался ничем. Я бы шёл в обычной футболке по улице пешком, как когда-то ходил раньше в простом свитере и до самых морозов не надевал куртки, потому что она была настолько паршива, что за её вид становилось стыдно, а на новую не было денег.

Диана зависла у выхода.

Пальто у неё с собой не было.

Она пошатнулась. Оперлась на колонну. Сообразила, что прибыла вот так — без пальто. Достала из сумочки телефон. Посмотрела уныло в экран, упаковала его обратно и нетрезвой походкой ринулась в темноту улицы. Такси она точно не вызвала. Но зачем-то вышла. Я не хотел быть замеченным и по-прежнему шёл на шаг позади. Опёрся на ту же колонну, наблюдая через стеклянную дверь, как она оказалась на улице, в мягком медовом свете дорожных фонарей. Несколько машин дежурило около входа. Сейчас она сядет в одну из них, и история навсегда закончится. Но машины хватали другие люди. А Диана всё стояла. Дикий ветер трепал её волосы. Плечи намокли. Вот глупая… Чего же ты ждёшь? Возьми такси и уезжай…

Наконец я не выдержал. Вышел к ней. Она ошалело взглянула, запрокинув голову.

— Зачем ты преследуешь меня?..

Я взял её за локоть, отвёл в сторону, снял с себя пиджак и накинул ей на плечи.

— Ты с ума сошла?

— Я давно уже…

— Здесь хреновое место. С хреновой репутацией. Здесь, в конце концов, просто холодно.

Она жёстко впилась пальцами мне в запястье. Непонятно — хотела сделать больно или не хотела отпускать. Я не решался хоть как-нибудь трактовать поведение девушки. Мне хотелось обнять её и одновременно — чтобы она немедленно исчезла.

Достал телефон и вызвал машину.

— Ну, куда едем-то?

— Ко мне. Заниматься сексом, — выпалила Диана. — Ты ведь этого хотел? Я хочу. Я дико хочу трахнуться с тобой. У меня ни разу не было секса со зрелым мужчиной. И, кажется, сейчас я готова как никогда. Тебе даже не нужно будет платить за этот секс. Я обещаю, ты не пожалеешь. Поехали… Я всегда так себя веду, когда понимаю, что хочу. Я не пью, потому что под алкоголем не контролирую это. Но ты сам виноват. Ты напоил меня! И теперь мне нужен самый животный и грязный секс из всех, какой себе только можно представить. Я готова заняться им прямо здесь. В загаженном туалете. Пойдём? Тебе слишком легко это досталось. Тебе всё легко достаётся. Это бесит, правда.

Диана расхохоталась, но по щекам у неё поползли слёзы.


— Может быть, ты меня для начала спросишь, чего я хочу, Диана?


Услышав своё имя, она замерла и, кажется, на минуту даже протрезвела. Помада на губах была размазана. Кожа вокруг рта покраснела. Я рассматривал её опухшее от алкоголя лицо, представляя, как оно искажается во время секса. Моё животное на минуту прокрутило в голове этот сценарий. Пьяный секс, обнажённая бледная грудь, пьяные слёзы, пьяная исповедь, сигарета у постели. И уйти до рассвета… О чём ещё можно мечтать, если всё это так доступно?

Но этот трофей слишком прост.

Есть вещи, которые возбуждают меня больше, чем секс.

Мне была нужна её душа. До самого дна. Вся её подноготная. Её тайны. Её пороки. Её слабости. Её ненависть. Грязь. Отвращение. Превосходство. Вот что меня действительно возбуждало.

— И чего же ты хочешь, Берт?

Я вернулся на землю.

— Секс с пьяной женщиной — это точно не то, чего я сейчас хочу. Я голодный. Я хочу есть. Я хочу простой суп. Простой пирог. Я хочу спать. У тебя есть простой суп или простой пирог? У меня — нет. Ничего вообще из еды дома нет. Утром был обжаренный вместе с яйцом хлеб, и больше — ни обеда, ни ужина. Никаких «киш лорен» из кафе, никаких жюльенов с креветками и грибами, чёрт возьми, понимаешь? Никаких стейков, милая. Я не ем мясо. Вообще. Я сегодня даже кофе в кофейне не выпил. Я пил растворимый почти на бегу. А потом встретил тебя. И помыться ещё успел. Если мы и поедем к тебе, то спать, Диана. Просто спать. Не спать с тобой. А просто. У тебя есть где спать? На диване. На коврике. Есть где? Мне без разницы.

Диана резко выгнулась вполоборота на тонких ногах, каблуки на ботинках тихо взвизгнули об асфальт. Замерла. Повисла у меня на руке. Она ниже почти на две головы. Наши взгляды наконец встретились. Я рассматривал её огромные чёрные глаза. Она рассматривала мои — голубые. Двое совершали прямо здесь, прямо сейчас немыслимое преступление против своей природы: они стояли так близко, смотрели так глубоко, дышали так рядом, что ещё немного — и произойдёт непоправимое…

Подъехавшее такси с тихим шелестом притормозило всего в метре от нас.

В отражении выпуклого стекла наши серые лица прорисовывались в тусклом свете уличных фонарей…

Глава 5. В кухне

Ты получаешь то, что получаешь.

Завтра — невольно скользнёт нож.

Это будет первая свежая полоска вспоротой кожи за полгода. Из неё хлынет кровь. Ты жалобно хныкнешь, прикроешь глаза, сквозь дрожащие ресницы взглянешь на лампочку на потолке, пытаясь подавить накатывающую дурноту и головокружение. Затем глубоко вдохнёшь и, опустив голову снова вниз, к обеденному столу, порезанным пальцем отщипнёшь от грозди винограда тугую спелую ягоду. Отправишь её в рот и тут же раскусишь, ощущая, как её приторная сладость смешивается на языке с солёным металлическим привкусом красной жидкости, сочащейся из свежей раны.

Первая свежая полоска за полгода — и как она получена?

Это же просто смешно.

Я методично режу засохший твёрдый сыр слишком тупым ножом и неосторожно расставляю пальцы. Никаких сражений. Никакого самобичевания. Никаких страданий. Тупой нож. Твёрдый сыр. Только и всего. Такая ирония.

В углу кухни жужжит мотор стиральной машинки.

Итак. Вот мне и сорок пять.

В кармане куртки смятая, размоченная дождём коробка с красными капсулами от головной боли. О Господи. И как бы ты, интересно, провёл этот вечер, если бы твой единственный друг не явился сегодня разбавлять эту тишину своим сквернословием и дешёвым коньяком?

Я взглянул на приоткрытую дверь в подсобку.

Там стоял оружейный сейф, всякая громоздкая утварь и приставная деревянная лестница, которую я иногда использовал для уборки листьев с козырька над крыльцом, служившего навесом над верандой перед входом в эту самую кухню. Этажом выше располагались две комнаты, в одной из которых была моя спальня. Сейчас кухонные окна смотрят прямиком в умирающий осенний сад, а по весне отсюда открывался вид на прекрасные цветущие яблони и вишни. В углу сада была небольшая ягодная грядка, а дальше клумбы с экспериментальными цветами и буйно растущими розами, которые к ноябрю совсем отошли, и ветви кустарника были срезаны.

Я часто забирался туда, наверх, чтобы послушать звуки леса неподалёку, вдохнуть густую приторную вонь чёрной, как ночь, жирной земли. Когда лежишь на крыше этого козырька, как в детстве, свесив ноги с самого края, интуитивно знаешь, чувствуешь, наблюдает за тобой кто-то или здесь нет ни одного свидетеля. И ты лишь сам с собой наедине. Воздух влажен. Он пробирается в складки одежды. Свисающие ступни тянет вниз, будто набухшие грозди винограда. Ещё немного — и сапог сам собой свалится вниз. Спящая на крыльце кошка подпрыгнет от грохота и унесётся прочь. Растревоженные птицы взлетят с веток. Они почти беззвучны, но воздух всё же шелестит меж их серых перьев. Ты посмотришь на серое тусклое небо, рассмеёшься, теряя с паром остатки тепла из лёгких. И того и гляди заболеешь…

Темно и холодно.

Темно. И Холодно.

С какой бы буквы мы ни начинали писать предложение, первая — всегда заглавная.

Это имена наших демонов: Холодно. Темно.


— Это так ты развлекаешься в своей глуши?

Друг вломился в кухню прямо посреди моих размышлений, когда, уставившись в чернеющий дверной проём, я посасывал порезанный палец и размышлял о предутренних часах, проведённых на козырьке дома. Кровь, сладко-солёная, дурманящая, проступала из раны и через нёбо отдавала свой привкус рецепторам в нос. Я смаковал момент. Приглушённая лампа вытяжки на кухне давала свет такой жалкий, что казалось, будто это мерцает одна-единственная свеча где-то в углу. Кровь ещё сочилась. Её вкус и запах слишком сильно возбуждали моё воображение. Он это знал. Он знал, что иногда я режу себя просто так. Чтобы почувствовать запах. Чтобы почувствовать вкус. Но больше этого всего я жаждал её — боль. Тонкую слабую боль. Нарастающую, если нажать на порез. Убывающую, если не давить.

Я знал, что боль — это всего лишь боль. Ловушка мозга, чтобы спасать от безумия тело. Нейронная ловушка. Такая смешная штука, позволяющая оставаться на земле, когда штормы сознания относили лодку психической стабильности далеко-далеко от дома.

Глядя на друга, я расхохотался, обнажив зубы в широкой звериной улыбке. Иногда он понимал чуть больше, чем показывал. Этот прозрачный взгляд был ему знаком: кровь возбуждает воображение. Кровь возбуждает аппетит. Физический и психический.

— Я не удержался и съел виноград с каплей собственной крови. Ничего же?

Артур бросил в угол пакет с выпивкой и какой-то закуской.

— Даже не знаю. Идиот ты, что с тебя взять? Лучше бы ты нашёл себе девчонку и трахнулся как следует, чем резать себя. И что ты сделал на этот раз? Чем порезал? Ножом?

— Да, вот этим.

Я поднял лезвие острием вверх. Небольшой универсальный кухонный нож. Не новый. С изношенной старой рукояткой. К тому же тупой. Куда эстетичнее делать порезы канцелярским ножом. От них остаются совсем небольшие царапины. Лезвие идёт тонко, но не глубоко. Кожа не раскрывается: тонкая рана имеет неровный край, полотно тканей быстро смыкается. Кровь идёт недолго. Кислород в порез поступает плохо, и от этого рана заживает долго. Болит почти неделю. Если тревожить — болит интенсивно. Обычно такие приступы случаются со мной осенью или зимой. Поэтому, когда порезы заживают, уже к лету от них остаётся лишь белая паутинка, которую видно только при сильном загаре. Да и то легко сойдёт за царапину от когтей кошки. Никаких ожогов. Никаких швов. Просто тонкий порез где-нибудь с тыльной стороны ладони. Идеальный инструмент.

До того, как в моём арсенале успокоительных появилась боль, у меня были барбитураты и антидепрессанты. От последних я тупел, как жертвенное животное на заклании: сидел часами в поле и вглядывался в сухую траву, пока не сносило крышу и я не хватался за зажигалку…


— Специально порезал?.. — спросил Артур.

— Ну, нет.

— Ну, нет? Так «ну» или «нет»?

— Нет, конечно. Разве можно специально порезаться этим дерьмом? Специально таким резаться непрактично. К тому же ты знаешь, что я в завязке.

— В завязке он…

Артур недоверчиво хмыкнул и сел на стул, который жалобно скрипнул под его грузным телом. Он поднял на меня недовольный вопрошающий взгляд, мол, не пора ли сменить эту старую мебель?

— Я помню, помню, что они тебя раздражают. Скоро заменю их.

— На кресла?

— На кресла.

— Красивые кухонные кресла? Специально для меня?

— Специально для тебя и по размеру твоей ж… задницы… Удобные и не столь хрупкие, с такой велюровой обивкой, которая ласкает кожу и греет её, как котик, уснувший на коленках. Вот такие кресла я заказал. И это всё для тебя, мой привередливый друг.

Он снова хмыкнул и недоверчиво улыбнулся.

— Ну ладно. Тогда наливай.

Я нагнулся к пакету, покорно повинуясь его приказу, и откупорил бутылку. Запах крепкого алкоголя разлился по комнате. Сразу стало теплее. В пакете три бутылки коньяка, один сыр в упаковке. Орехи. Какое-то мясо в вакууме. Кажется, я не ел мяса уже целую вечность. Однажды, когда я перебрал с алкоголем, оно для меня навсегда перестало быть и едой, и закуской. И ассоциировалось только с тошнотой и мучительной болью в животе. Друг заметил моё замешательство и с усмешкой рявкнул, мол, это не для тебя. Я выложил всю еду на тарелку: это мясо, свежий сыр и тот — засохший сыр — с каплями крови, виноград и куски оставшегося хлеба. Мы всегда знали, чем это закончится. Это закончится тем, что закуска будет съедена в первые полчаса, а потом мы пойдём на крыльцо и будем грызть семечки, смешивая их с глотками спиртного.

— Ну, давай рассказывай, как ты повеселился. С той девчонкой. Ты был нервный, когда я звонил. Помешал?

— Помешал.

— Ты остался там на ночь?

— Допустим.

— О, вот это «допустим» такое сладкое, такое пикантное. — Лицо Арти расползлось от удовольствия. — Давай с этого момента поподробнее.

— Ты меня за кого принимаешь?

Я слегка ухмыльнулся.

— За задрота, у которого осталась хоть капля тестостерона в крови, и ты таки уложил девчонку в постель.

— Да, конечно… Вот так вот взял и уложил. И откуда тебе всё известно? Ты знаешь, было не так уж и романтично. Потому что…

— …Потому что, ну, спорим, ты слишком много ей подливал и она проблевалась?

— …Потому что да. И когда ты звонил, тот таксист был готов дать мне в рожу за то, что её организм не сдержал выпитого прямо в его машине.

— Реально? — Артур разразился хохотом.

— Я его хорошо запомнил: бородатый коренастый мужик в шустере. Такие бьют наповал, потому что в свободное от работы время они мочалят груши в спортзале. Но у них есть принципы. И принципы этого взяли верх, поэтому он мне не врезал. Но он хотел. Очень хотел. Я видел это по его лицу.

— Да он что, охренел? Пусть бы только попробовал тебе врезать!

— Мы каких-то два километра проехали, и тут уж всё началось. Диану полощет. Таксист орёт. Ты звонишь. Дверь настежь. В салоне вонь. Мои штаны пропитаны сам понимаешь чем. Вокруг нас бегает этот дикий мужик и вопит, как ненормальный, во всё горло, а я достаю бумажник, чтобы заткнуть фонтан его ярости. Диана корчится на коленках рядом с машиной. Она просто выпала из тачки, понимаешь? Выпала прямо на землю, как мешок с песком. Я даже поймать её не успел. У меня давненько такого веселья не было. Эта бородатая тварь, таксист, хватает из кошелька всю наличку, какая была, и сваливает в своей развалюхе. Налички было прилично. Слишком много для такого козла. Я сижу у обочины, злой, в грязных штанах и судорожно соображаю, что делать дальше. Район хреновый. Одну её тут не оставить, чтобы сбегать в ларёк за минералкой. А без минералки — труба. Ей очень плохо. Я тащу её на руках, как раненного в живот солдата. Оставляю сидеть возле входа. Прямо на асфальте. Она пьяная в хлам. Добываю воды. Пьёт. Полощет. И так раза три. Может, больше. Ночь сгущается. Я понимаю, что появление местных маргиналов — вопрос времени. Мы хоть и грязные по уши, но очень уж приличные для этого квартала. И Диана, несмотря на это дикое зрелище, чересчур красива. Смотрю на неё и вижу только её рот. Ловлю себя на мысли, что не целовался уже целую вечность. Понимаешь, ей хреново, а я фантазирую о том, как буду её целовать, хотя совсем не уверен, что перейду от фантазий к поцелуям. И вот во всём этом дурдоме начинаю думать о тебе. Что как-то грубо тебя отшил. От этой мысли становится смешно. Я хохочу в голос и не могу остановиться. Уже приходит мысль, что, наверное, стоит позвонить в скорую. Но тут Диану перестало трясти, и она, улыбнувшись, вдруг сжимает мою руку и шепчет: «Надо бы штаны твои постирать, пойдём домой. Валим домой, милый».

Артур захохотал.

— Вот умора! Штаны постирать… Милый…

У неё раздражение вокруг губ. Слёзы ещё из глаз льются. Помада размазана. Мы идём по ночному городу, оба грязные до невозможности и воняем, как стая бомжей. Идём километр. Другой. Три. А холод собачий. С каждым шагом сознание у неё проясняется, и она исподтишка начинает пинать мне по ботинкам. Эта дорога показалась вечностью. Как мы не напоролись на лихих ночных придурков — одному богу известно. Диана молча вела нас в свою квартиру. Пока поднимались, она из своего почтового ящика вытащила рекламные газеты. Расстелила их на входе в прихожей, чтобы не запачкать пол заблёванной обувью. Немного подумав, она бросила на эти газеты свою блузку и брюки. Просто разделась догола на входе. Я такого ещё никогда не видел. Скинула с себя абсолютно всё. Брюки, блузку, бюстгальтер, трусики. От обнажённого тела так хорошо пахнет женским потом. Такой тонкий запах… Я смутился, но не смог отказаться от соблазна рассмотреть очертания груди и бёдер в полумраке. Потом последовал за ней — снял свою рубашку и бросил в груду одежды на расстеленных газетах в прихожей. Так мы оказались в её квартире, в кухне с затёртым линолеумом на полу. Не то чтобы я хотел там остаться. Но потом она осмотрела меня с ног до головы и сочла, что рубашки снять было недостаточно. Молча расстегнула мне ремень, ширинку, стащила штаны, трусы, без колебаний бросила всё в стиралку и ушла в душ. Не припомню, было ли такое со мной хоть раз до этого — стоять голым посреди кухни у совершенно незнакомой мне девушки. Интуиция подсказывала мне валить как можно быстрее, но ехать среди ночи домой голым? Поздней осенью? Ха… Что ж, подожду, пока вещи высохнут. Видела бы сейчас меня моя дочь…

Когда Диана вышла из душа и застала меня смеющимся над этой мыслью, я так и сказал ей: моя дочь бы сейчас охренела, увидев такое.

Диана повернулась.

— У тебя есть дочь?

— Есть.

— Сколько ей?

— Восемнадцать.

— Взрослая. Это сколько тебе было, когда ты стал отцом?

— Уже нормально для того, чтобы стать отцом.

— Умеешь же ты уйти от ответа про свой возраст. Ну а мать? Её мать. Ты женат?

— Если бы я был женат, меня бы тут не было. Её мать умерла семь лет назад.

— Ты вдовец?

— Мы были разведены. Так что технически я не вдовец.

Диана скривила рот и щёлкнула пальцами:

— Разведён. Одиночка. Вдовец. Старпёр. Шизоид. Психопат. Богач. Выпендрёжник. Придурок. Женоненавистник. Я умею находить себе «тех самых». Я удачлива как «Титаник». Ты меня потопишь.

— Ну приехали. Вот это ты ярлыков мне нацепляла.

— Нормальные такие ярлыки. Разве нет? Поправь меня, если я где-то ошиблась.

— Да не буду я поправлять. Если это все «выводы», о чём ещё можно говорить?

Она сделала шаг и оказалась совсем близко. Я уставился на пульсирующую вену у неё на шее, чтобы отвести взгляд от обнажённой груди. Диана кончиками пальцев прикоснулась к шраму на ключице.

— Ты прав… Сейчас ни о чём не будем говорить. Сейчас очень хочется есть, так сильно, что мне даже не стыдно за то, что меня на тебя стошнило. Поэтому вот тебе — потри морковку. Будем делать пирог. То есть нормальную домашнюю еду, а не эти твои дорогие ресторанные штучки.

Она, будто пытаясь стряхнуть наваждение, резко отвернулась, открыла дверцу шкафчика и достала пакет с мукой. Затем высыпала на столешницу, провела по ней ладонью, растирая по поверхности белую пудру, и сверху плюхнула тесто из холодильника.

Я, сдерживая возмущение, усердно принялся тереть морковь, не без удовольствия наблюдая, как она превращается в мелкую стружку. Стиральная машинка громко пискнула, и я устремился в ванную комнату, чтобы поскорее достать постиранную одежду — свой обратный билет домой.

Диана пекла морковные пироги двум голым идиотам, только что отошедшим от действия крепкого алкоголя. Запах выпечки по вентиляции разнёсся так сильно, что, кажется, кто-то из соседей посреди ночи встал и неспешно проследовал на кухню: над нами, этажом выше, раздались шаги и покашливание. Диана, зажав ладонью рот, рассмеялась. Я рассматривал её лицо и обнажённую грудь. Она это заметила и, бросившись к выключателю, погасила свет. В сумерках не стало видно совсем ничего, кроме очертаний лиц под жёлтой лампочкой печи. Но мне и этого было достаточно. Мы уселись на пол и, уставившись в духовку, решили помолчать.

Звенит таймер. Она достаёт пироги. Я беру один, разламываю и говорю: «Горячий какой! Видишь, он дымится». Она смеётся: «Не вижу».

Подношу к свету в духовке.

От пирога исходит благоухающий пар. Пробуем.

Вкуснее, чем если бы светило солнце. Чай нам не нужен. В кухне темно. И уже не так голодно. Запах сохнущей чистой одежды. Запах горячих морковных пирогов.

По сюжету бы сюда робкие прикосновения и жаркие поцелуи.

На небе медленно сгущается очередное дождевое облако.

Закрываю глаза. Кажется, ненадолго, но в следующее мгновение мы уже крепко спим, сидя прямо на полу. Ещё нетрезвая Диана не слышит, как переношу её в спальню, надеваю влажную одежду и ухожу из квартиры, оставляя немытой посуду, тёрку и горящую лампочку в прихожей.

Если бы было всё так просто. Уйти, не выключая свет.


— Твоя машинка уже тоже достирала, — Артур кивнул в сторону. — Разгружай.

В темноте кухни замигала красная лампочка. Вроде бы всё так просто. Только что я рассказал другу об испачканных штанах, об этом тошнотворном ночном приключении, ничем (по версии стереотипов об истинно маскулинном поведении) не закончившемся. Только что рассказал о порезе на пальце. О каких-то мелочах. Мы попутно обсуждали таблетки, презервативы, политику и алкоголь. И да — почти как семейная пара — вот, только что мы обсуждали мебель для кухни. А рассказать о письме, полученном утром, я почему-то ему не мог. Если не ему, то кому? Может, стоит сильнее напиться? Может, к утру что-то исправится? Может, как в старые добрые времена, выпив достаточно, мы выставим стулья наконец за пределы веранды на улицу, и дождь, льющий в это время года как из ведра, промочит нас насквозь, а откровения потекут рекой?..

— Ты, кажется, меня напоить хотел? Так наливай. Сейчас вспорем всю жесть.

Артур удивлённо поднял брови.

— А ты дерзкий парень, как я посмотрю? Это вызов? Я готов. Доставай бокалы.

На ощупь иду к шкафу, открываю деревянные створки и достаю стекло. В мерцающем отражении пузатых бокалов мои щёки смотрятся огромными. Расплываются в мультяшной улыбке.


Рассказать или нет?


— Тогда я соврал той девице, что мне слегка за сорок. То есть у меня духу не хватило сказать настоящий возраст. И я едва не попался, когда она пыталась выяснить, в каком возрасте я стал отцом Алисы. Слегка за сорок и сорок пять не одно и то же, когда разница в возрасте столь существенная. Она же совсем ещё молодая. Интересно, что бы я мог ей дать? В жизни. В будущем. Вообще. Мы поели, посидели там в тишине. Ей было проще: дома ведь всегда есть одежда. Её одежда. Она могла бы одеться, но не сделала этого. И сидела так, без трусиков. Господи боже, я чуть с ума там не сошёл. Я чувствовал её запах. Женский. Когда она поворачивалась так, что было хорошо видно бёдра и тёмную промежность, я возбуждался. Она это замечала. Смотрела туда и улыбалась, как ребёнок, будто там был не мужской половой орган, а какой-то забавный зверёк. А потом она отрубилась прямо на полу. Я обернул её в какое-то полотенце и унёс в постель, пытаясь совладать со своими инстинктами. Так сложно устоять перед красотой юности. Я долго любовался ей, отдаваясь головокружительным ощущениям. Я хотел её. Но разве это не мерзко — начинать жрать изящное ресторанное блюдо руками, когда им можно медленно наслаждаться? И я наслаждался. Смотрел на неё, изучал её. И потом, подумай, если бы мы переспали, уйти было бы куда сложнее. А не уйти я не мог. Это выше моих сил. К отношениям сейчас совсем не готов.

— Эта фраза с тобой уже сколько? Лет восемь? Только и слышу это: «К отношениям я сейчас совсем не готов». Ты одинок! У тебя никого нет! Свободен! Ты сколько лет назад вообще с женщиной был? Какое там не готов? Она не маленькая, чтобы не понимать: иногда люди просто трахаются и расходятся. Она ведь сама хотела с тобой просто перепихнуться. Я бы на твоём месте не парился.

— На моём месте ты всегда нахлёстываешься в баре, как свин, и никогда не доводишь свои влажные мечты до финала. Я хотя бы из бара с ней ушёл.

— Мы с тобой оба неудачники, давай признаемся в этом.

— Согласен. Подпишусь сейчас под каждым твоим словом: МЫ. ОБА. НЕУДАЧНИКИ. Неси бумагу и перо.

— Стало быть, это то откровение, о котором ты хотел поговорить? Или речь о том, как твои заскоки тебе помешали ей вставить и наконец слить спермотоксикоз многолетней давности? Или ты мне сейчас начнёшь лечить за высокую мораль и околорелигиозные принципы?

— Почти.

— О-о-о! Вот, там, где «почти», обычно начинается самое интересное.

Артур встал, подлил ещё коньяку в бокалы. Подошёл к окну и приоткрыл деревянную форточку. Старые дома — немногие из тех мест, где ещё сохранились окна без пластика в деревянных рамах на металлических щеколдах. Он знал, какую из канцелярских кнопок всковырнуть, чтобы сетка от комаров слегка отогнулась в сторону и можно было закурить, а в образовавшуюся щель стряхивать на улицу пепел. Щёлкнула зажигалка. В тёмном оконном проёме появилось облако сигаретного дыма. Этот высокий тяжёлый человек, с блестящим скальпом и взглядом нежного убийцы, при своей нетерпеливости, вспыльчивости и резкости всегда знал, где в разговоре нужно выдержать паузу. И выдерживал её ровно настолько, чтобы подготовиться к любой информации, которую предстоит услышать.

Мы молча выпили. Я тоже взял сигарету. Артур без слов вытащил из ящика стола мой ингалятор и осуждающим взглядом принялся пилить своего друга-астматика, собиравшегося начать акт самоуничтожения. Я выдержал его строгий взгляд и закурил. Алкоголь начал свою работу интенсивнее, с каждой затяжкой проделывая жестокие истязания над сосудами. Сухая, ещё не зажившая трещина на губе снова лопнула, и на белом фильтре показалась кровь. Друг взял салфетку и поднёс её к моему рту. Вытер красные капли. Мы стояли посреди кухни с сигаретами в руках и молча смотрели друг на друга.

Я нарушил неловкое молчание:

— После операции и химиотерапии это уже никогда не прекращалось. Эти трещины на губах… Они напоминание о тех кошмарных трёх месяцах в Израиле. Не заживают и не проходят. Появляются снова и снова. Сейчас ещё ничего, но иногда бывает похуже, и это чертовски неприятно. Я даже улыбаться не могу.

— Я помню. Эта зараза тебя сильно подкосила. Но сейчас ты выглядишь лучше, чем тогда.

Артур взглянул на окровавленную салфетку. Свернул её в трубочку и приложил к носу.

— Твоя кровь даже пахнет теперь по-другому. Пахнет сырой осенью. Я себе на память оставлю. Ты рассказываешь, как пахнут твои девчонки, а я — про твой запах. Мне дорог твой запах. Мне дорог ты. Мне больно. Потому что я переживу тебя, мы оба это знаем. И жить потом, без тебя, мне будет совсем не так, как сейчас. Ещё и видимся теперь редко. Ты совсем запечатался тут, в своём склепе.

Ещё глоток.

Мы с Артуром настолько противоположны, насколько это вообще было возможно. На моём лице растительность практически отсутствовала. Артур же был неприлично щетинистым, из той породы рыжих, которые скорее почти жёлтые. С голубыми глазами, обрамлёнными бесцветными редкими ресницами. И лицо, и руки усыпаны мелкими рыжими веснушками, и всё его тучное, но вместе с тем крепко сбитое тело было в этой золотистой пигментной россыпи. Мы, как солнце и луна, были непохожи друг на друга.

Я стоял напротив него: мертвенно-бледный, с водянистого цвета серо-голубыми глазами, густыми чёрно-каштановыми волосами, непослушными вьющимися прядями обрамляющими лицо с острыми скулами. Астеничный. Тонкий. Длинноногий. С узкими бёдрами и широкоплечий. И он бы мог сломать меня пополам одной левой.

В четырнадцать, назло отцу, я записался в театральный кружок при школе, лишь бы не приходить домой вовремя и не ужинать в этом чёртовом ледяном пространстве, слушая лишь стук вилок и шуршание вечерних газет.

Арти был звездой там, в том театральном классе для деток, чьё поведение выбивалось за рамки школьной морали. И они могли «спускать» свой максимализм и излишки энергии в постановках. Местечковый театральный Мессия расхаживал среди девчонок и читал им морали. Его обожали. Его боготворили. Он отсыпал им комплиментов так много, что поток его свиданий, несмотря на грубую внешность, никогда не прекращался. Появившийся «новенький» конкурент — слишком борзый, субтильный, — оказалось, ни во что не ставит его незыблемый авторитет. Пропускает мимо ушей его ценные замечания. Смотрит в окно, а не на его работу. Уводит за собой то одну девчонку, то другую под предлогом проводить их домой. Бездарный. Никчёмный. Но странный, магнетически разворотивший его гарем просто потому, что с внешностью новенькому повезло гораздо больше.

В общем, суть заварухи очевидна.

Была ранняя осень. Самая жаркая осень за всю мою жизнь. Учебный год только начался. Солнце беспощадно выжигало асфальт в школьном дворе, где нам предстояло прояснить авторитеты. Он вытащил меня на крыльцо под каким-то тупым предлогом и злобно шепнул на ухо: «Будешь и дальше тут хвост свой павлиний распускать — я твою еврейскую рожу быстро приведу в непристойный вид, смазливый ублюдок».

Я не знал, на что больше злиться — на «еврея» или «ублюдка», ибо и то и другое было правдой, но мой ядовитый язык быстро выдавил что-то про его тучную полячку-мать, и в следующую минуту он уже двумя руками поднял меня над землёй и швырнул в пыльную клумбу. А потом сам запрыгнул сверху и принялся дубасить кулаками по лицу. Школа стекалась к драке, журча, как весенние ручьи. Детвора оживлённо вываливалась из дверей, а те, кому не досталось места на «смотровой площадке», прилипали к окнам.

Наши физические возможности оказались неравны. Мы перекатывались из угла в угол, но мои попытки изобразить из себя Брюса Ли, очевидно, оказались проигрышны. Я почти не сопротивлялся, лишь только в самом начале пару раз взмахнул кулаками. Вдруг он рассёк мне одним мощным ударом бровь и кровь потекла в глаз. Тогда, озверев, я изогнулся, скинув с себя противника, коленом ударил ему в пах, и мы поменялись местами. Пока Артур корчился от боли, я наносил ответные удары по пухлым, розовым, покрывавшимся ссадинами щекам. Он прикрывал лицо руками и выл. А когда боль в паху поутихла, он поднял обе руки и с силой ударил ими меня по голове. Буквально оглушил. Схватил за волосы и пригнул к земле. Мы кувыркались в этой схватке. Забыв о приличиях, рвали друг другу кожу ногтями, пытаясь откусить зубами куски от уха или губы. Кровь застилала лица обоих. Изнеможённые. Злые. Не желающие уступать.

Школьные ранцы валялись в стороне.

Кто-то заорал: «Физрук идёт!»

Тут Артур, крепко сжав колени, снова извернулся, навалился сверху и торжествующе посмотрел своими ярко-голубыми глазами на меня. Толстяк победил. Прижимает меня к асфальту на обе лопатки, садится наездником победно сверху и дико ржёт. Он плюнул мне в лицо и процедил сквозь улыбку: «Ты усвоил? Они мои! Все эти девки в этом классе МОИ!» Затем он стёр свой плевок с моего лица, размазывая по нему грязь и пыль. Он ржёт, а я смотрю на него и умиляюсь: он прекрасно знает, чей я сын, он знает, какие могут быть последствия, — и тем не менее… Вот он сидит и улыбается. Смотрит на свою победу. А в его лице ни грамма агрессии. Этот подлец улыбается. Улыбаюсь ему в ответ. Болит всё тело. Кажется, нет ни одного живого места. Он ловким движением поднимается и подаёт руку. Я протянул ему ладонь. Он поднял меня одним рывком. Говорю ему: «Повезло, что у тебя такая задница жирная». А он мне: «Да ты бесстрашный говнюк, как я посмотрю». Выбегают учителя и растаскивают нас. А мы стоим и смотрим друг на друга. Долго-долго. Без слов. Он поднимает в воздух большой палец и наконец с истерическим смехом говорит: «А ты мне нравишься, еврейчик!»

«Взаимно, жирный!» — отвечаю ему я. Вытираю ладонью кровь с губ и размазываю по его лицу. На память.

В тот день мы оба осознали, что это навсегда. Что это больше, чем дружба.


Сбегаем от физкультурника, решившего навалять нам за драку. В подворотне Артур учит меня курить. Говорю, что у меня астма, это опасно. Отвечает: «Ну да. Драться тоже опасно». И вот мы уже ржём на пару. У меня от первой в жизни затяжки кружится голова. Тащимся после драки к нему домой. Его мать помогает нам постирать и заштопать одежду, чтобы не наваляли отцы.

С тех пор прошло тридцать лет. И этот человек, избивший меня на глазах у всех, стал моим лучшим другом. Все эти годы он проживал каждый мой провал и прятался в тень при успехах, делился одеждой и диваном, когда мне было негде жить. И отбирал на хранение деньги, если их было слишком много. Все эти годы я пытался заставить его похудеть и научить пить в меру. И все эти годы он был готов при каждой встрече намазать мороженое майонезом, чтобы выбесить меня своим чревоугодием. И не было ни одного дня, когда бы я пожалел об этой драке и о нашем знакомстве. Мой друг, который прошёл все круги ада со мной бок о бок, сейчас стоял передо мной в тёмной кухне. Пьяный, со щетиной на щеках. Такой непохожий на меня. Такой родной. И я боялся ему сказать об утреннем письме.


— Ну и что там с твоим «почти»? — наконец спросил он.

Я вытащил из кармана телефон, активировал экран и повернул его к Арти.

Письмо.

— Моё «почти» — вот оно.

Артур быстро пробежал взглядом по экрану смартфона. Его массивная ладонь коснулась моего плеча, он зажмурил глаза. Потом в упор взглянул на меня. И снова на экран. Лицо почернело. Он стал серьёзен, нахмурился и прикрыл рукой лицо:

— Господи, Берт… Ну пожалуйста, только не начинай опять эту хрень. Давай не сейчас. Я не буду вытаскивать тебя из психушки снова. Ты понял? Я не буду. Ты задолбал. Подумай о дочери. Подумай о цене, которую мы все заплатили за эту историю с Евой. Это глупая провокация. Ты ведь всё это уже проходил. Усвоил. Подумай и прекрати этот цирк.

— Три года тишины, Арти. И вот стоило только вспомнить о ней накануне… Как у неё это получается? Как она это делает?

Я поднял взгляд и увидел слёзы на глазах друга.

Воцарилось молчание.

В кухонном холодильнике громко щёлкнуло реле.

Глава 6. Как встретить ведьму

Думаю, будет уместно прямо сейчас рассказать о том, как в моей жизни появилась Ева. Да-да, именно в этот момент, когда я, склонив голову набок, наблюдаю, как мой друг задыхается от слёз и ярости, стоя посреди той самой столовой, где отец вбивал мне правила дисциплины и поведения за столом. Эту столовую после его смерти я переделал в кухню, совмещённую с гостиной, навсегда перечеркнув одной перегородкой в проекте дома всё то моральное насилие, что мне довелось пережить здесь ребёнком.

Ему было около шестидесяти, когда рак окончательно с ним разобрался. Такой возраст казался мне тогда заоблачно пожилым, теперь же на его месте оказался я сам. С точно таким же диагнозом.

Смерть поставила на Эрихе своё клеймо задолго до дня его кончины, но он довольно долго сопротивлялся. Его молодая жена успела понести и родила мальчика. Да, этот мальчик — мой сводный брат. Тот, что теперь уже на пике своей юности и незадолго до отъезда в Москву всё же успел расставить повсюду в нашем доме зеркала, на которые я так беспощадно натыкаюсь, когда меньше всего готов ко встрече со своим отражением.

В тот период, когда начала прогрессировать болезнь отца, я получал от него множество писем. Эриха будто подменили, и в его жестоком и авторитарном тоне стали проскальзывать нотки сожаления, которые переходили в раскаяние, а затем в мольбу о прощении. Я не отвечал на эти письма, а иногда даже просто не читал их, потому что некоторые из них слишком больно ранили. Жизнь на момент начала нашего конфликта и так казалась одной сплошной помойкой: крутись, Берт, крутись. Жри землю, будто жалкий червь, подрабатывай, где только можешь, чтобы иметь возможность покупать хотя бы еду и одежду.

Я переезжал с места на место, чтобы избавить себя от «удовольствия» быть преследуемым этой корреспонденцией. Но всякий раз отец находил мой новый адрес при помощи своих многочисленных связей и продолжал слать письма. О, сколько поначалу обвинений было в них. Сколько ярости. Сколько разочарования. Он столько для меня сделал. Он взял на себя моё воспитание. Не отправил в детдом. А я!.. Я не оправдал его надежд, не стал экономистом, не стал финансистом и не метил в политики. Я был пустой тратой его времени и ресурсов, был его разочарованием с того момента, как он узнал о беременности моей матери — бешеной дикарки. Однако его гнев с каждым письмом стихал. Чего не скажешь обо мне. Мой собственный гнев, напротив, затаился и ждал. Я ждал, когда природа его болезни сделает то, что мне было так необходимо: она освободит меня от него. Я стану свободен от многих лет дрессировки и кошмара, в котором мой отец не разговаривает со мной месяцами, лишь изредка отдавая распоряжения, как следует вести себя за столом. Как нужно наклонять голову, когда он входит в комнату. Каким тоном говорить «доброе утро» и «добрый вечер», сколько немецких слов мне следует выучить за неделю, какие оценки приносить из школы и в какой руке держать столовые приборы.

Позже — за неправильно выбранную девушку — он изобьёт меня на глазах у своих друзей. А за желание заполучить кусок бумажки с адресом моей матери он пожелает мне сдохнуть в каком-нибудь из сортиров Будапешта, пока я буду продираться к коленям Виктории за вожделенной материнской лаской сквозь терновые кусты её высокомерия…

Чтобы не получать отцовские письма, причинявшие мне нестерпимую боль, я убегал как можно дальше. Из переписки с Викторией мне удалось выяснить, что в большом сибирском мегаполисе, за тысячи километров от дома отца, живёт одинокая старуха — одна из её многочисленных родственниц. Не то чтобы встреча с ней мне как-то грела душу, — напротив, я оттягивал этот момент до последнего, но возможность спрятаться там, где никто и искать не вздумает, вселяла уверенность в завтрашнем дне. «Даже если его люди найдут меня там, то вряд ли он лично решится заявиться на порог», — думал я.

С горем пополам я перевёлся в университет в Новосибирске и смог перебиваться между небольшими стипендиями и деньгами от подработки в тату-салоне. Университет предоставил место в общежитии. Однако в шумной комнате на четверых было невозможно ни учиться, ни читать, поэтому всё чаще я стал ночевать прямо на работе — на грязном продавленном диване в подвале небольшого здания, где располагался тату-салон. Там я работал и оставался на ночь, если не мог найти более укромного места.

Я балансировал на краю нищеты, но попросить отца о деньгах не смел, хотя и часто представлял себе, как он лежит в том старинном доме в пригороде: посреди комнаты стоит огромная кровать, к нему приходит врач и вкалывает ему капельницы. Каждый день у него были прекрасные завтраки и не менее прекрасные обеды и ужины, а по вечерам его красивая, благоухающая жизнью, светловолосая молодая жена проводит с ним долгие часы, беседуя в его постели под звуки красивой музыки из проигрывателя.

Последние письма были полны откровений. В них Эрих писал о том, что было давно позабыто, но ему казалось, будто он должен покаяться за каждый день своей жизни, за каждое слово, причинившее мне боль. Корреспонденция шла по одному и тому же адресу — в небольшой разваливающийся домик на окраине города, где уже никто не жил. Старый, со светло-синим выцветшим фасадом и покосившейся чёрной крышей. Окна заросли толстым слоем дорожной пыли. Мебель пропахла сыростью, а дверной косяк познал следы взломов. В домике иногда ошивались местные бродяги и бомжи. Продать его уже не представлялось возможным, потому что наследники не позаботились о документах после смерти хозяйки. И даже сама земля под ним теперь не представляла той ценности, ради которой стоило затевать возню с юристами: по одну сторону строения проходило железнодорожное полотно и просёлочная дорога, а по другую лежало болотистое озеро, которое изрядно подмыло землю вокруг него. Соседние постройки также были заброшены и сильно покосились. А те, что ещё держались, стали скорее летними дачами, чем постоянным жильём. Хозяева земель уходили из жизни один за другим, а вместе с ними угасали и эти дома.

Это и было то место, где я встретил Еву.

Вначале отец не смог и предположить, что я уеду так далеко и обоснуюсь у Матильды — так звали ту старуху. Когда я уезжал из родного города, мне было по большей степени всё равно, куда исчезнуть. Главное — подальше от отца. Матильда была настолько стара, что, кроме очертаний, не видела ничего. Я приехал к ней поздним вечером. Заявился на порог с одной-единственной сумкой, зашёл в дом, представился. Но ей, казалось, было всё равно, родственники мы или нет. Ей было одиноко. Она оживилась, закивала головой, прикоснулась руками к моему лицу и улыбнулась. «Ты — мальчик, хороший мальчик. Так почему бы мне тебя не принять?» — произнесла она, провела в комнату и показала на пустующую в углу кровать. На ней не было даже матраса, но я был рад оказаться где угодно, подальше от тягостных воспоминаний.

Хозяйство Матильда вести не могла и под конец своих дней просила меня приезжать из города почаще, чтобы помочь ей погреть воду для мытья и развести печь. Если она забывала подбросить уголь, то была обречена мёрзнуть в холодном грязном доме, потому что сил на растопку совсем не хватало. Возможно, она ушла бы из жизни намного раньше, не будь меня рядом. Иногда я оставался у неё на ночь. Иногда проводил в этом доме пару недель, если не было другого места для ночлега. Когда я там задерживался, она просила читать ей вслух любую из тех книг, что я находил у неё на полках или привозил с собой из города. Мы зажигали свечи: за неуплату ей отключали электричество, и я читал иногда книги, а иногда принесённые из библиотеки журналы. Потом грели на печи чай, я макал в него печенья и давал этот сладковатый мякиш старухе, чтобы она могла насладиться их сдобным вкусом. Старуха была бедна, я был гол, как мышь. Так, читая по вечерам «Отверженных», мы прожили несколько месяцев, пока Господь однажды не призвал её, и она отлетела в мир иной спокойно и тихо, во сне, оставив после себя нечто большее, чем кров и почтовый ящик, куда приходили письма отца: на её похоронах я познакомился с Евой.

Несуразная курносая девочка, довольно маленькая для своих настоящих лет, с выгоревшими волосами. Она вышла на крыльцо промёрзшей веранды, где был выставлен гроб с покойницей, и, ссутулившись, села, обнимая лохматого крупного пса. Видимо, ей было не впервой высказывать свои мысли животным. Меня она не заметила и потому преспокойно что-то вещала псу про свою почившую бабушку, которую она даже толком не знала.

Бабушка была древняя старуха, в её доме скопилось множество хлама. После похорон всё решили по-быстрому сжечь… «И сам дом, наверное, годится уже только под снос», — так эта Ева рассуждала вслух.

Яркие и острые лучи ноября — последние солнечные дни перед долгой зимой — освещали её юную светлую кожу. Я не знал, как реагировать на её присутствие. Девочка мне показалась милой, понравилась, но до чего же странно она была одета!.. Поэтому я лишь ухмыльнулся, когда заметил её.

Она была в дурацких старомодных шерстяных колготках, голубой кофточке с мелкими красными цветами и совершенно дурацкой тёмно-синей юбочке в клетку, у которой висели сбоку на цепочке дешёвые металлические побрякушки — звёзды и полумесяц, на ногах надеты синие полуботинки из валяной шерсти. А в волосах — тёмно-синяя лента. Её внешность казалась скорее странной, чем красивой. И уж, конечно, абсолютно не шла ни в какое сравнение с девицами её возраста.

Ева вещала псу:

— У меня, ты знаешь, вообще особенное отношение ко всему, что связано с жизнью и смертью. Я понимаю, как вести себя с тобой, например, и как себя чувствуют сейчас те, кто умер. Вот, эта покойница лежит теперь тут, а я знаю, что она в каком-то странном сером месте, и это не ад и не рай. Это и не будущее, и не прошлое. Но что-то похожее. И точно ни ад и ни рай. Не верю я в ад и рай. У всех разное. И хотя я понятия не имею, в каком странном месте сейчас они, я точно знаю, где окажешься ты, пёсик. После смерти ты пойдёшь гулять в разноцветное поле, и к твоей спине прилипнут пушинки с бесчисленных одуванчиков.

Пёс сидел рядом с ней смирно и поглядывал исподлобья. Они казались одного роста.

— Это глупо. — не выдержал я и бросил ей сухой комментарий из глубины веранды, обнаруживая своё присутствие.

Она слегка обернулась, сидя на крыльце вполоборота.

— Глупо что?

— Глупо всё, что Вы сейчас говорите. Вы ведь общаетесь с тупоголовым деревенским псом. Это так по-детски. Вам не кажется?

— Серьёзно? — Ева повернулась и окатила меня ироничным взглядом. — Ты стоишь тут, в тёмном углу, в сторонке и излучаешь высокомерие. Не для того, чтобы никто не замечал тебя, а для того, чтобы всем своим видом показать: «Не лезьте ко мне, я умнее всех вас вместе взятых, такой великосветский городской сноб». И да, выглядишь ты тоже со стороны странновато. Слишком изыскан, чтобы быть парнем в этом загаженном доме среди этой публики. Понимаешь, ну слишком изыскан


Уколола.


Я захлопнул книгу, которую читал, и положил её на подоконник.

Присел к ней рядом:

— Как Вас зовут?

— Ева. А тебя?

— Берт.

— Ты — Берт? Вот так имя! Не обманываешь? Тебя правда так зовут?

— Хм. Кто бы говорил, Ева. Нормальное у меня имя. В паспорте написано «Альберт», но мне больше нравится Берт. Так короче и меньше вопросов.

— Ну хорошо, хорошо. Слишком много задают вопросов про имя?

— С тех пор как я перебрался в Новосибирск — постоянно. В моём родном городе вопросов почти не было. Там много немцев, и таким именем никого не удивить.

— А откуда ты?

— Из Калининграда.

— Вот же тебя занесло. Я даже не знаю, где это.

— Это в регионе-эксклаве на западе России.

— Что такое эксклав?

— Это регион, отделённый от основного государства другими государствами.

— Ого, — Ева улыбнулась. — Что ж, значит, ты — Берт из эксклава. Пусть будет так. Правда, Альберт мне больше нравится. Ударение на «а» или на «е»?

— На «а». Но лучше всё-таки «Берт», ладно?

— Ладно, ладно. Уговорил. — Ева хихикнула.

— Прогуляемся, Ева? Мне уже осточертело тут сидеть.

— А я не хочу гулять. Я голодная. Буду ждать, пока не начнут кормить. — Ева в предвкушении закатила глаза, будто речь шла вовсе не о похоронах, а о какой-то пирушке из волшебной сказки. — Скоро все поедут на кладбище, а потом будет много еды. Поминки же.

Она поджала губы.

— Так давайте я Вас накормлю? Только бы поскорее свалить из этого кошмара.

— Отчаянная попытка. А давай общаться на «ты»?

— Да нет, я серьёзно…

Обращаться на «ты» к незнакомой девушке мне не позволяло воспитание, но также я не мог игнорировать её просьбу оставить эти условности.

— Так и я серьёзно. Я очень голодная. Тут будет столько вкусной еды, а не тот дешёвый отстой в виде каши, которым приходится питаться.

— …Ева, я понимаю, о чём ты. Времена непростые. Я сам ем не настолько хорошо и часто, чтобы не понимать, что такое голод.

— Что-то не похоже, чтобы ты был из бедной семьи, со всеми твоими манерами и этими красивыми шмотками, что сейчас на тебе. У нас в городе даже самые разбогатые богачи так не одеваются. Но сейчас мне нет до этого дела.

— У меня тоже нет желания соревноваться с тобой в глубине познания голода. Но у меня есть небольшой секрет: я знаю тех тёток на кухне, я им там всем помогал с этими похоронами. Мне они не откажут. Они покормят.

Опершись на ладони, она поднялась.

— Тогда чего ты медлишь? Идём!


Мы обогнули дом с тыла и пробрались на кухню. Готовили поминальный обед. Женщины расступились перед столом, когда я вошёл.

Я жил с Матильдой до последнего дня и встретил её смерть первым, а затем оповестил о ней людей, что значились в её телефонной книжке. Мне предстояло разобрать все старые вещи и раздать их людям. И даже дети и внуки Матильды — уже давно немолодые — и те приехали лишь на её похороны, а потому испытывали некоторую неловкость перед чужим человеком, принявшим на себя ненужные им заботы.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.