16+
Всё хоккей!

Объем: 406 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

В журнальном варианте опубликован в литературном альманахе «Подвиг» (№6, 2008), в полном варианте — в журнале «Юность» (№№2—7.2010).

Премия «Новый век. 2012» Международного форума «Диалог цивилизаций и культур» за лучшее прозаическое произведение начала XXI столетия: за трилогию «Иная судьба» (романы «Перевёрнутый мир», «Всё хоккей!», «Гайдебуровский старик»).

Глава 1

«Он родился в рубашке». Так, кажется, заявили моей маме, когда при рождении я чуть не задохнулся…

«Он родился с клюшкой в руке». Так, кажется, сказали моему тренеру, когда я забил подряд три шайбы в своем первом матче…

«Он родился в смокинге». Так, кажется, шепнула незнакомая красавица своей подружке на приеме, организованном нашим спортивным клубом по случаю моего двадцатилетия…

К тридцати годам у меня были не только рубашки от John Galliano, не только смокинг от Giorgio Armani и не только золотая шайба самого высокооплачиваемого хоккеиста страны и. У меня были и желтенький Bugatti Veyron за миллион евро с 16-цилиндровым двигателем мощностью в тысячу «лошадок», и многокомнатная квартира в центре столицы, и звание чемпиона страны, и самая красивая (гражданская) жена в мире. Я не знаю, чего можно еще желать. Но я был слишком молод и полон сил, чтобы ничего не желать. Чтобы в полной мере не наслаждаться жизнью, чтобы устать от жизни. В которой я перебегал из автобуса в автобус. Из самолета в самолет. Из страны в страну. Которая проходила на стадионах, в ресторанах, дорогих клубах и респектабельных презентациях.

Я не знал трагедий в жизни. Усталости и потерь. Самым большим потрясением это была смерть голубя в далеком безоблачном детстве. Но от этого меня спасла мама. За что я ей всю жизнь был благодарен. Потому что именно это вывело меня на широкую дорогу.

Моя мама… Я должен написать о ней тысячи, миллионы слов благодарности, но не могу. Потому что она заслуживает такого количества слов, которое еще не придумано математиками. Красавица, умница, легкая, нежная и изящная, она всегда нравилась всем. Но так и не смогла удержать одного. Моего отца. Он просто ушел от нее. Именно ушел. Когда это произносят, обычно подразумевают скандал, недоразумение или ворох разбитых сердец. Ничего не было. Все было именно так — просто ушел. В один прекрасный день. И не захотел вернуться. Оставив все нам. И свою квартиру, и свои деньги, и свое право на счастье. Мы это приняли как должное. И не разыскивали его. Если я иногда, исполняя сыновий долг, спрашивал: «Где мой отец?», мама весело отвечала: «Он ушел. А если мужчина уходит, его нет смысла звать обратно. Он либо сам возвращается. Либо его возвращает нужда». С моим отцом не случилось ни того, ни другого. Хотя, подозреваю, мама знала, где он. Она всегда относилась к отцу, как к тюфяку и недотепе. И меня приучила к такому отношению. Я как всегда не сопротивлялся. Я научился, как и моя мама, презирать неудачников.

Моя мама хотела от жизни гораздо больше, чем жизнь могла ей дать. Но, пожалуй, у мамы было всё. И она научила меня получать всё. Хотя не скажу, что мама была во всем со мной схожа. Она вела достаточно легкомысленный образ жизни. Впрочем, несмотря ни на что, на ее щеках всегда играл здоровый румянец. А все окружающие относились к ней весьма серьезно. Такой была моя мама.

С детских лет она учила меня стараться — во что бы то ни стало — поймать птицу-удачу за хвост. И еще — никогда не плакать…

Плакал я один-единственный раз. Когда захлопнул окно, и прищемил крыло голубя, сидевшего на оконной раме. Голубя, который был моим первым другом, потому что я был ему нужен. В детстве особенно чувствуешь свою беспомощность. А этот голубь впервые помог мне понять, как много я значу в этой жизни. Я кормил его каждое утро, на карнизе окна нашей квартиры. И каждое утро он смотрел на меня преданным, жалобным взглядом. Ведь от меня зависело все. Я был хозяином жизни, хотя бы одним утром, хотя бы у одного окна. А потом… случайно прищемил его крыло, закрывая фрамугу. Когда же опомнился и освободил голубя, тот не удержался на карнизе и свалился вниз. Я стремглав бросился на улицу, перескакивая ступеньки, даже забыв о лифте. И там увидел лишь серого, облезлого кота, со злостью расправлявшегося с останками моего крылатого друга и презрительно поглядывавшего на меня… Позднее мне не раз удавалось ловить удачу за хвост, как учила мама. Но тогда, в далеком солнечном детстве всю свою будущую удачу я бы поменял на то, чтобы словить за хвост раненую птицу.

Домой я тоже не поднимался на лифте. Я шел медленно, как старик, переступая со ступеньки на ступеньку, втянув голову в плечи и боязливо озираясь по сторонам. Это была моя первая потеря. Тогда я назвал ее первым убийством. И мне так не хотелось, чтобы кто-то об этом узнал.

Об этом узнала моя мама. И долго хохотала во весь свой звонкий, красивый голос.

— Мальчик мой, солнышко! Ну, ты меня и впрямь насмешил! Убийство, это же надо! Слово-то какое… Громкое!

Мама крутилась перед зеркалом. Ее новый друг привез из Франции супермодную юбку «четырех-клинку».

— Какая прелесть! Ты не находишь? У нас днем с огнем не найдешь таких шмоток. Это же унизительно! Человек должен быть красив не только мыслями и душой, но и одеждой. Так, кажется, сказал писатель Чехов?

Я не знал, что сказал Чехов. Мама почему-то была всегда против него, и я не читал его произведений. Но все еще помнил голубя, который каждое утро преданно смотрел в мои глаза.

— Мам, я же ему… Ты понимаешь, каждый раз крошки подбрасывал, он так меня любил. Так красиво прилетал, делал перед окном плавный вираж и садился. Я случайно, я ведь не хотел… Мам, представь, если бы я не давал ему крошек… Он ведь бы мог выжить. Они ведь и сами живут, значит… Значит это я… Мама…

И вот тогда я разрыдался. Я плакал грубо, истерично, пугающе. И мама испугалась. Но ненадолго. Ее вообще ничто не пугало в жизни.

— Солнышко, Виталечка, Таличек, как тебе моя юбка? Ну, обрати же на меня внимание! Правда, красиво, а почему ты плачешь? Ах, голубь, боже, какая глупость! Я его, кажется, помню, такой серый, общипанный, он, наверное, все время дрался. А при чем тут голубь? Кстати, они живут так недолго! И, кстати, из Франции тебе Жорж привез шикарные джинсы, хочешь покажу? Чудесные! Здесь такое никогда не купишь…

Я не мог думать о джинсах, но подумал. И эта новость показалась мне приятной.

— Джинсы? Мам, но голубь? Он ведь погиб, по моей вине, а я ему крошки под…

Мама подскочила ко мне и села на корточки. Стала целовать мое лицо, волосы, плечи.

— Мальчик мой, Талечка, при чем тут голубь?

Уже потом, спустя много лет, я по-настоящему понял, как моя мама несчастна. Она не хотела слушать о несчастной погибшей птице именно потому, что сама была на нее чем-то похожа. И возможно, вспомнила папу, которому не один раз прищемляла крылья. Но попал ли он в пасть кошки, я так и не смог узнать…

— Мамочка… Я ведь не виноват, ты только скажи…

— Ты о чем? О голубе? Солнышко мое! Какая глупость, какой фарс! Мы все кого-нибудь убиваем, ты разве не понял этого? Как ты еще инфантилен! Случайно или нет, но убиваем!

Муха, наглая, громкая, как назло, пронеслась мимо нас. Я ловко прихлопнул ее газетой. И с открытым ртом так и остался стоять, тупо уставившись на ее бесчувственное тельце.

— Мы часто убиваем, мой мальчик. Тараканов, мух, мотыльков и мошек. Мы убиваем тех, кто нам мешает жить. Хотя, может, не так уж они и мешают. А чем голубь лучше этой мухи? Ага! Ничем! Потому это не называется убийством, хоть мы и убиваем. И на охоте тоже убивают, но это не убийство. Это всего лишь охота. Понимаешь… Как тебе объяснить, чтобы ты понял, ты еще так мал… Но жалость… Она тянет назад, обращает внимания на мелочи. Мы стареем, мудреем, а жалость тянет назад. И что получается? Неудачники! Опыт есть, а как такового опыта нет. Вот так. Но человек, так уж его создал Всевышний, совершеннее растений и животных. И поэтому не должен обращать на них внимания, чтобы не уподобляться им. Но… Но если человек хочет стать великим, то не должен обращать внимания и на людей… Ведь великих так мало… Ты примеришь джинсы?

И я расплакался во второй раз. Но это уже не были слезы в память о погибшем голубе. Это были слезы счастья. Что есть моя мама. Что так легко могут быть найдены те слова, которые ты ждешь.

Мама вытерла мои слезы холодной влажной ладонью.

— Солнышко мое, и еще запомни. Мальчики не должны плакать. И не только хоккеисты. Если ты хочешь стать настоящим мужчиной и великим спортсменом, ты никогда не должен позволять себе такой слабости. Ну, как законченный алкоголик — вино, — мама залпом выпила бокал вина. — Никогда. Слезы — это не просто слабость. Это — поражение.

И на мои глаза накатились слезы. В последний раз. Но я сумел их проглотить. И о голубе больше не думал. Его все равно уже не было.

— Мам, а что за джинсы привез дядя Жора?..

С этого дня я старался не чувствовать себя несчастным. И старался не переживать потерь. Даже если они и были.

Конечно, я не стал законченным идиотом. От счастья. У меня хватало ума понимать, что не только доброжелатели и почитатели окружают меня. Но и враги. Впрочем, если они и существовали, то скорее невидимые. Вернее, я предпочитал их просто не замечать. Поскольку легко шел на компромисс, всегда был душой компании и старался всем нравиться. Мне это удавалось. Так легче жить.

Впрочем, мне и так легко жилось. Я с трудом понимал тех, кто без конца твердил о жизненных трудностях. И справедливо полагал, что трудности возникают лишь тогда, когда занимаешь не свое место под солнцем, выбираешь не свою женщину и недоволен временем, в котором родился. У меня все было своим. И все устраивало. Я был доволен судьбой, и ни на какую другую ее бы не променял. Это было целиком мое время. Деловое, циничное, суматошное. Оно было очень похоже на меня. Возможно, не оно меня породило. Но я его полностью принял. И чувствовал себя в нем, как рыба в воде. Нет, не просто как какая-нибудь беспризорная рыба, шныряющая по дну в поисках пищи и в любую минуту рискующая попасть на крючок или угодить в пасть хищника. Я скорее сравнивал себя с какой-нибудь редкой, экзальтированной породой, к примеру, жемчужным скатом или элитным карпом кои, которая живет в огромном обустроенном, безопасном аквариуме из толстого стекла, с дорогостоящими фильтрами. Вовремя получает корм и не боится быть съеденной или просто обделенной вниманием, поскольку слишком дорога для беспечного обращения. И в ее загадочном подводном мире царит единственное правило — не рыба для аквариума, а аквариум для рыбы. Это правило принял и я. Не я для мира. А мир для меня. И сквозь аквариумную толщу я позволял себе немного жалости к окружающим. Например, к старым спортсменам, которые держались на чувстве долга и трудном опыте самовыживания. Или немного снисходительности к ровесникам, барахтающимся на крючке и продолжающим упрямо твердить о спорте, как о некой высшей государственной (и даже национальной!) идее. Хотя, к счастью, такие встречались все реже и реже.

Тот же спорт для меня был всего лишь работой (хотя и любимой), приносившей огромные деньги и позволявшей колесить по всему миру, не отказываясь ни от каких удовольствий. Которую, кстати, я выполнял весьма классно. А всякие идеи считал лишь пустыми словами тех, у кого пустые карманы.

Как и высокопарные речи о государстве и патриотизме, некие абстрактные для меня понятия. Я знал, что живу в этом государстве, но не видел его, поскольку не мог пощупать, прикоснуться, поговорить с ним. Я мог делить государство лишь на части — на мой дом, мою подругу, ледовую площадку и коллег по спорту… Всего этого нельзя было сказать о Саньке Шмыреве, моем старом дружке — еще из детства, из прошлого.

Он запросто мог бы перейти и в настоящее, и даже в будущее. Вместе со мной. Но, увы, слишком уж разными оказались наши дороги. Я предпочитал уверенный, размашистый шаг по широкому столичному проспекту. Он выбрал узкую, извилистую тропинку с выбоинами и ухабами, где и одному-то тесно. Вот она и привела его в тупик. Санька, подававший самые большие надежды в ДЮСШ, был классным вратарем в команде мастеров и однажды на чемпионате выдал серию в 18 игр, когда не пропустил ни одной шайбы, теперь работает средним учителем физкультуры средней средненькой школы за жалкие гроши. И все из-за тех самых принципов, которые он называет государственными. Когда-то он не согласился «сдать» одну игру, которая, к тому же, для нашей команды — в отличие от соперника — уже ничего не решала, причем за серьезные «бабки». Я тогда пошел на эту сделку, легко пошел, и ни разу об этом не пожалел. А он ушел из команды.

Говорят, Шмырев написал даже какую-то книжонку, что-то вроде «Принципы спорта и беспринципные спортсмены» — о том, как в одночасье рухнул наш спорт. Но я так не считал. Если спортсмены стали жить так хорошо, почему спорт должен быть плохим? Ну, подумаешь, стали редко выигрывать на чемпионатах мира. Но разве дело в выигрыше, а не в людях? Как говорится, важна не победа, а участие… И если государство существует не просто как слово, то и должно в первую очередь заботиться не о каких-то кубках, а о тех, кто эти кубки едет добывать в поте лица. И, прежде всего, государство должно радоваться, что мы, спортсмены, стали жить хорошо, а не горевать, что наш спорт плох. Но Шмырев, похоже, был согласен на бесплатную сделку с каким-то абстрактным государством, а не на реальный денежный договор с солидными людьми…

Вот он теперь и пашет учителем физкультуры и пишет сомнительные книжонки. Слава Богу, у него хватило совести не называть фамилий — он всегда ходил в благородных. Вот его книжонку и не издали. В отличие от моей, которая вышла бешеными тиражами и вся ушла влет. Положа руку на сердце, не я ее написал, но какое это имеет значение, ведь никто и не претендует на титул великого русского писателя. С меня хватит и титула великого русского спортсмена. Причем я все подробно и честно рассказал о наших спортсменах, об их женах, любовницах и любовниках. И об их красивых желаниях жить красиво — чтобы достичь уровня мировых звезд. Я честно назвал все фамилии, ни одну не изменил. Я — не Санька Шмырев. Мне с нем делить нечего, ведь кроме игры в благородство у него ничего не осталось. Лучше бы играл в хоккей, у него это все-таки получалось. И риска меньше.

Я давно заметил, что праведники вообще не понимают юмора. Слишком уж они воспринимают жизнь всерьез. Пожалуй, это разное восприятие жизни и развело нас по разные стороны.

Начало было положено еще в спортивном интернате, где мы вместе учились. В общем, до последнего класса все было нормально, не считая обычных мелких размолвок и обид, в основном со стороны Саньки. Поскольку я вообще ни на что не обижался, и лишний раз мог промолчать, если не хотел нарываться на ссору. Так было и удобнее, и безопаснее, в том числе и для здоровья. А здоровье для меня было вообще свято, особенно когда я думал о маме и ее образе жизни. Как и красивые вещи. И также предпочитал не замечать колкости в свой адрес по поводу слабости к красивым шмоткам. Я ведь умел так изящно, эстетски их носить, что не каждому дано. Санька считал это немужской чертой характера. Тем более хоккеиста. Я же был уверен, что можно быть и классным нападающим, «и думать о красе ногтей». Тем более, также считала и моя мама.

Ко всему прочему Санька слишком рьяно пытался заставить меня читать классику. Но я, вспоминая Чехова, так нелюбимого мамой, оставался тверд и категоричен. Меня могло хватить только на детектив. А заумные книжки лишь вытягивали силы, которые надо было постоянно беречь. К тому же у меня была редкая способность схватывать все на лету и надолго это запоминать. Мне достаточно было услышать краем уха обрывок сюжета из какого-нибудь романа и я «фотографировал» его в памяти, а в подходящий момент умело демонстрировал свою начитанность, импровизируя и играя словами на ходу. Ни у кого и в мыслях не было, что я этот роман даже в руках не держал. Мне это было и не нужно. У меня была феноменальная память на фамилии, названия, даже на мелодии. Что позволяло мне разыгрывать величайшего интеллектуала, жонглируя именами гениев и насвистывая что-нибудь из модного джаза.

Санька же, как всякий нормальный спортсмен, был слегка тугодум. Но какое-то непонятное чувство достоинства заставляло его корпеть над заумными книжками, названия и авторов которых он не запоминал. И я, конечно, его выручал при каждом удобном случае, небрежно бросая: «Ты имел в виду замечательный роман Маркеса „Сто лет одиночества“?..» Санька в ответ только тупил глаза и краснел. А в мой адрес раздавались громкие аплодисменты.

Я хотел быть не просто лучшим, а самым лучшим. Я знал, чем выделиться из команды. И выделиться я хотел не только числом забитых голов, не только числом супермодных шмоток, но и числом прочитанных книг, из которых ни одну так и не прочитал. Это не мешало мне фотографироваться с томиком так не любимого мамой Чехова в руках. Или газетой, открытой на разделе «Политика», хотя политику я не любил и не понимал, как и не понимал значение слова «государство»… И жизнь в итоге подтвердила мою правоту. У меня все было «о*кей», а Санька со своим энциклопедическим образованием прозябал жалким учителем физкультуры…

В последнем классе наша и без того хрупкая дружба рухнула окончательно, вдребезги. И мы потом еще пытались собрать эти осколки и сложить приблизительно в прежнее целое, но безуспешно.

Однажды к нам пришел новый военрук. С совсем не военной фамилией Ласточкин. Ужасно нудный старикашка, увешенный медалями, как новогодняя елка. Я лично ничего против медалей не имею. Но не люблю, когда слишком поучают и пытаются поставить на место, которое я не заслужил. Он все время нудел о героическом прошлом, о настоящих мужчинах, о нынешнем развале спорта, о продажности спортсменов, да и не только их. Однажды я не выдержал и пробубнил, так, невзначай, будто себе под нос.

— А вот в Америке ветераны не носят медалей, хоть воевали не меньше.

Он побледнел, стиснул зубы, но довольно спокойно ответил. Все же он был старый вояка.

— Они воевали меньше. Гораздо меньше. И неплохо тебе бы знать историю своего государства. Для этого даже пишут учебники истории.

Я пожал плечами.

— Учебники истории пишут не для этого. Их заставляют читать для этого. Я лично предпочитаю знать то, о чем не пишут учебники.

— А кто тебе сказал, что в других книгах правда?

— Мне никто этого не говорил, просто я знаю, что правду можно выбирать. По своему усмотрению. Какая ближе к сердцу, та и твоя.

— Правда бывает лишь одна. Как жаль, что ты в своем возрасте этого так и не понял. Но, даже если бы предположить невероятное, что правда бывает разной, я могу смело сказать, что у тебя неважно с сердцем. И вряд ли ты сможешь стать настоящим спортсменом…

Он неожиданно схватился за свое сердце. Молча повернулся и, сгорбившись, направился к выходу. В гробовой тишине класса четко стучали в такт его шаркающим, совсем не военным шагам боевые медали. И все же я слово оставил за собой.

— У меня как раз все в порядке с сердцем. Мне всего семнадцать.

Он не обернулся. Он, наверное, не услышал, мне казалось, что он вообще глуховат. В частности, ко времени, в котором ему приходилось жить сегодня.

Санька Шмырев со мной не разговаривал целый день. А военрук не забыл нашего спора и на следующем уроке вызвал меня разбирать и собирать автомат на скорость. Скорость моя оказалась никудышной, хотя с нервами все было в полном порядке.

— Спортсмены мало чем отличаются от военных, Белых, — спокойно заметил мне военрук, сделав вид, что вчерашнего разговора будто и не было. — И военные, и спортсмены должны обладать отменной реакцией. И нести ответственность за свою страну.

— Я отличный спортсмен, можете спросить у кого угодно, — резко ответил я. Меня взбесил его нарочито спокойный, нравоучительный тон. — И ледовую арену я не собираюсь превращать в поле боя.

— Бои бывают и не на льду. Они бывают разные, особенно, если враг существует. Его клюшкой не уничтожить.

— Слава Богу, у меня нет врагов. И никого уничтожать я не собираюсь.

— Может, у вас и нет врагов, но вы можете быть у них.

— В таком случае, я желаю им здорового сердца, — на этот раз я резко повернулся и направился к выходу. В отличие от военрука, я шел с гордо поднятой головой, уверенно ступая размашистым шагом. Правда, боевые медали в такт моим шагам не звенели.

Этим же вечером позвонил мне Шмырев и обозвал подлецом. И приказал, именно приказал, чтобы я не смел трогать военрука.

— Ага, его тронешь. Смотри сколько медалей. За меня ему медаль не дадут.

В ответ раздались презрительные гудки.

А через пару деньков, накануне Нового года, приехал мамин старый друг из Штатов и наряду с многочисленными шмотками, купленными для меня и мамы, привез ананас. Тогда ананасы были, если уж не редкостью, то не всякому по карману. Я бережно взял его в руки. Желто-лимонного цвета, сочный, он словно и не проделал долгий путь через океан. И тут я вдруг недовольно поморщился, потому что вспомнил военрука. Он непрестанно любил повторять: жизнь — это вам не ананасы. И у меня сложилось впечатление после этого назойливого рефрена, что он ни разу в жизни не видел ананаса. Люди любят употреблять в выражениях слова, о которых понятия не имеют. Я заметно повеселел и аккуратно обглодал экзотический фрукт, словно родную грушу, до кочерыжки.

Когда встал вопрос, что подарить военруку под Новый год, вопросов уже не было. Ребят очень позабавило, что мы подарим ему ананас, поскольку это слово было уж очень часто в его употреблении.

Ананас, завернутый мною дома в фольгу, и перевязанный ярким красным бантом вручил нашему военруку староста класса. Ласточкин долго, я бы сказал с благоговением, его разворачивал и, заметив кочерыжку, нисколько не удивился. Он, столько повидавший и переживший в жизни, и впрямь в глаза не видел этого экзотического фрукта. И аккуратно откусил почерневшую кость. И тут же сплюнул.

— Ну и гадость, эти ваши ананасы. Не зря я вам говорил, что лучше нашего не бывает. Даже фрукта.

Класс расхохотался во весь голос.

Военрук растерянно заморгал ресницами. Он ничего не понимал. Я настолько упивался его унижением, что не заметил, как возле меня оказался Санька Шмырев. Он со всей силы врезал мне кулаком по лицу. Но я не упал. Я всегда умел отражать удары. Я лишь слегка покачнулся.

Военрук внимательно посмотрел на меня, словно хотел объяснить мне что-то важное, но у него не хватало для этого слов. И я навсегда запомнил этот пронзительный взгляд. Затем он обвел уставшим, каким-то прощальным взглядом наш класс.

— Спасибо, ребята, за поздравление. Новый год действительно приносит сюрпризы. Хотя это и не всегда ананасы. Но вы знаете, единственное, о чем я не жалею в своей жизни, это то, что так их и не попробовал. Все больше на пути встречались прогнившие кочерыжки, но я с этим справлялся. И поэтому считаю… — он вновь внимательно на меня посмотрел, — поэтому считаю, что свою жизнь прожил, как надо. Хотя уже поздно.

И он словно в подтверждении вечернего времени посмотрел на часы.

— До свидания, ребята.

Он тогда не сказал: прощайте. Но в классе повисла такая тишина, словно именно это слово и было произнесено.

Больше мы военрука не видели. Нам сказали, что вместо него придет другой. Он пришел — энергичный, молодой, ироничный, по собственной воле ушедший в отставку. Он носил офицерскую форму как настоящий денди. Правда, на его груди не блестели медали. Но это его не портило. Мы сразу же нашли с ним общий язык. И я потихоньку стал забывать нудного старикашку.

Как-то, перешагнув порог школы, я увидел портрет молодого офицера. Он улыбался красивой, безупречной улыбкой. И на его груди блестели медали. И эти глаза, внимательные, серьезные, словно что-то пытались объяснить. Мне показалось, что я их уже где-то видел. Приблизившись к портрету, я заметил черную рамку и фамилию Ласточкин. И очень, очень длинная биография, напечатанная мелким шрифтом для того, чтобы вместилась на страницу. Ведь от Бреста до Берлина много километров и долгих четыре года. И много потерь, и много побед. Как они могли уместиться всего на одном листе?

— Закуришь, Виталий? — я услышал позади себя знакомый, но слишком официальный голос. И обернулся. Санька Шмырев глубоко затягивался сигаретой, хотя я никогда не видел его курящим. Мне так захотелось закурить и всех послать к черту. Но я крепко сжал кулаки. И печально улыбнулся Саньке.

— Ты же знаешь, в нашей школе курить не положено. А жаль Ласточкина, все-таки неплохой он был человек. Да?

Санька бросил непогашенный окурок у моих ног и молча ушел. Я, оглянувшись воровато по сторонам, поднял недокуренную сигарету, вдохнул с жадностью запах и тут же, сморщившись, бросил ее в урну, предварительно затушив.

А вечером, чтобы окончательно успокоить свою совесть, обратился к любимой маме. Разодетая, она сидела на кухне, небрежно закинув ногу за ногу, изящно держала бокал вина в тонкой руке и глубоко вдыхала дым дорогой американской сигареты.

— Да, мам, так мы с ним немного повздорили, а он теперь умер. В общем-то, как-то на душе не очень.

— А ты знаешь, мой дорогой мальчик, Мой милый Талечка, что все люди умирают? Особенно это свойственно пожилым и особенно тем, кто прошел войну. И еще, ты знаешь, сколько до смерти он ссорился, сколько тратил нервов, сколько переживал? Люди не умирают по заказу. Конечно, всем было бы проще, если бы человек предупреждал о своей смерти. Наверное, все тут же были бы с ним добренькими и заботливыми. Кто-то бы с удовольствием попросил прощения. Но, увы, мы не предупреждены. Ну, разве что о больных. Впрочем, как это ни кощунственно звучит, им действительно умирать легче. Перед кончиной они слышат лишь те слова, которые, возможно, хотели слышать всегда… Так что я тебя не пойму. Чтобы идти вперед, нужно многое забывать. А мелочи — как болото, лишь тянут назад. Кстати болото и впрямь состоит из жалких мелочей. Всего лишь из неразложившихся растительных остатков. Но как засасывает!.. В жизни нужно выбирать главное, не остатки, ведь в ней так много выбора. И чем больше ты зацикливаешься на средненьком, тем более средненьким становишься. Но ты же не хочешь стать средним в этой жизни?

— Я им не стану, — я громко поцеловал маму в щеку. — Обещаю тебе.

Всегда обожал маму за то, что она отвечала на вопрос теми словами, которые я и желал от нее услышать. Может, моя совесть пыталась сказать мне что-то другое, но я быстро ее успокоил. Потому что моя мама знала гораздо больше моей совести. С этого дня я окончательно перестал думать о военруке…

Тогда я так и не узнал — как не любят меня ребята с нашего класса. Хотя был уверен, многие меня уважали или боялись. Впрочем, я считал, то это одно и то же. После окончания спортинтерната все мы разбежались в разные стороны. И лишь по нелепой случайности попали в одну команду с Санькой. И почти наладили наши отношения. Потому что Санька ходил в благородных, многое списывал на ошибки молодости и даже «списал» мне военрука. Я это понял по тому, что о Ласточкине мы никогда не говорили.


А однажды я встретил Альку. Прошло уже несколько лет с окончания школы. И вновь это случилось в новогодние праздники.

Оставалось совсем чуть-чуть до Нового года. Я стоял в очереди за абхазскими мандаринами. Их привезли свежими, румяными, и мама сказала, что только здесь и нужно покупать мандарины. Я стоял в очереди последним, а мандарины уже походили к концу. Но я все равно стоял, надеясь на чудо. Меня попросила мама.

— Я же сказала, очередь не занимать, — буркнула девушка в фуфайке и шапке-ушанке, похлопав грубыми рукавицами перед моими носом. Я не мог рассмотреть ее лицо. Впрочем, торгующим мандаринами лица не нужны.

Не знаю почему, но я вдруг разозлился и ляпнул.

— А я очередь занимал не за мандаринами.

— А за чем? — опять же грубые слова вынырнули из-под ушанки.

— За вами.

От растерянности она сдвинула ушанку на затылок, и ее золотистые волосы (я до сих пор не знаю, бывает ли в природе такой цвет волос) рассыпались по грубой, черной солдатской фуфайке. Я никогда не видел такие волосы, разве в кино — такой контраст золотистого и черного.

— Вы краситесь «Гарнье-Париж»? — ляпнул я от удивления.

— В парижах я не была, но парик ношу. Попробуйте, — она стянула свою ушанку, и я наконец увидел ее лицо. Это было красивое лицо. Или не очень. Но мне оно очень и очень понравилось своей нестандартностью. Широкоскулое, румяное, с россыпью веснушек на неровном носу.

Неожиданно для себя я дернул ее за волосы. Так дергают за косичку понравившуюся девчонку.

— Это не парик, — только и сказал я.

— И не краска, — ответила она. — Я не могу себе позволить ни Гарньер, ни Париж. Я могу позволить другое.

— М-да? И что же? Если это не секрет, конечно.

— Конечно, не секрет. Какие могут быть секреты от случайного покупателя? Секреты бывают только от близких. От мамы, например.

— У меня, к вашему сведению, нет секретов от мамы, — вызывающе заметил я.

— Ну да? — она и впрямь удивилась. — Все равно. Значит, еще будут. Ты совсем молоденький.

— Не думаю, что будут. И все-таки раскройте свой секрет, что вы можете себе позволить?

— Например, торговать фруктами на улице.

Я был разочарован.

— И это все?

— А тебе этого мало? Ты же себе такого не можешь позволить, — она бесцеремонно, оценивающе оглядела меня с ног до головы.

По сравнению с ней я будто только что вышел из лондонского ресторана Julie’s — длинное темное пальто в серую клетку, белый шарф, небрежно заброшенный за плечо, лаковые ботинки на толстой подошве, недавно привезенные из Англии очередным маминым поклонником. Пожалуй, она права. Торговать фруктами я себе позволить не мог.

— И это себе не можешь позволить, судя по твоей здоровой, ухоженной физиономии, — она достала из-под прилавка початую бутылку дешевой водки, проворно налила в одноразовый стаканчик и протянула мне. — Ну, как? Позволишь?

Я отрицательно покачал головой. Я был тверд, как лондонский денди, вышедший из ресторана, в котором не подают спиртное.

Продавщица расхохоталась во весь голос. Чуть грубоватым, хриплым смехом. И все равно у нее была красивая улыбка. Она залпом осушила стаканчик и выбросила в сугроб.

— Нехорошо мусорить на своем рабочем месте.

— А я и не мусорю. Просто хотела проверить, красавчик, ты бы поднял стакан? Так нет, похоже, побрезговал. Только советы, вижу, умеешь давать. Но ничего, мой друг подберет. Он ничем не брезгует. Он настоящий друг.

— И он вас любит? — мое сердце предательски кольнуло.

— Просто обожает! Не веришь? Сейчас сам узнаешь. Мишка! Мишка! Куда ты, подлец, пропал! — она закричала на всю улицу, как истинная продавщица, торгующая абхазскими мандаринами.

Я поежился, представив, как из-за угла вынырнет здоровенный лысый бугай с татуировкой на запястье. Этакий местный грузчик. Только такого парня я мог себе вообразить рядом с этой рыжей девченкой. Я уже даже собрался ретироваться. Но передумал. В конце концов, я умел отражать удары. Хотя мне меньше всего хотелось участвовать в уличной драке. Мне не хотелось огорчать маму перед праздниками.

— Ми-ша! Ау! — продолжала орать девушка. Наконец, из-за угла показался ее друг. Я слегка опешил. А она бросилась к нему и поцеловала в черную лохматую дворняжью морду.

— Привет, мой дружок. Ну, Мишка, покажи этому чистюле, на что ты способен, — она кивнула на стаканчик.

Мишка чинно приблизился к сугробу, подтолкнул к себе мордой стакан, вылизал остатки водки и, ухватив зубищами, ловко бросил его в мусорное ведро.

— Вот это называется дружбой! — ликовала девушка. — Ты можешь похвастаться таким другом?

Нет, я не мог. Поскольку у меня друзей вообще не было. Разве что когда-то Санька.

— И это все, на что вы с ним способны? — я нарочито безразлично повел плечами.

— Нет, еще мы с ним способны сегодня встретить Новый год на улице, под елкой.

— Ну, на улице под елкой сегодня будут справлять тысячи людей. Это не достижение. Всего лишь та же тусовка, которая из квартиры переметнется на свежий воздух.

— Может, и переметнется. Только на площадь. А под нашей елкой. Вон той, — она указала большой рукавицей на кривую потрепанную елку у поворота. — Там вообще никого не будет. Только я и Мишка.

Она ласково потрепала дворнягу по загривку. И выжидающе на меня посмотрела. Мишка взглянул на меня, и в его круглых печальных глазах застыл вопрос.

— Только я и Мишка! — девушка сердито топнула валенком по замерзшему снегу.

— И я!

Мой голос прозвучал с вызовом. И первая мысль, промелькнувшая после отрезвления от предновогодних чар, была довольно стандартна: что скажет мама? Пожалуй, я совершал первое безрассудство в своей жизни. Безрассудные люди чемпионами не становятся. Разве что поэтами. Или торговцами абхазских мандаринов.

— Тебя-то как зовут, джентельмен? — в глазах девушки промелькнула нескрываемая грусть. — Вдруг никогда больше не свидимся.

— Во-первых, свидимся. А во-вторых, меня зовут Виталий.

— Но мама-то тебя по-другому называет.

В ее словах проскользнула ирония. И я впервые не обиделся за маму.

— По-другому, — с готовностью ответил я. — Ласково, как все мамы. Талик, Талька, Таля.

— Вот чудно! — девушка расхохоталась, встряхнув рыжими волосами. Несмотря на мороз, шапку-ушанку она так и не надела. Может, ради меня. — А я Аля, Алька, Алик. Как все просто. Стоит у тебя отобрать одну букву, и получусь я.

Пожалуй, на имени наше сходство с Алькой заканчивалось. Но об этом я решил умолчать.


В этот предновогодний вечер я впервые солгал своей маме, заявив, что праздную у Саньки Шмырева. Мама мгновенно поверила и не опечалилась, поскольку из Дании вернулся ее очередной дружок. И мама собиралась с ним встретить Новый год в ресторане, в новом блестящем платье, которое он успел ей подарить. Мама, конечно, ради приличия несколько раз печально вздохнула и потрепала меня по светлым волосам.

— Как жаль, сыночек, что ты не сможешь с нами пойти в ресторан. С ровесниками, оно, конечно, веселее, Хотя твой Санька, думаю, не тот случай. А девочки там будут? Сам понимаешь, какие нынче пошли девицы. Так что, будь осторожнее.

В том же длинном пальто с небрежно переброшенным белым шарфом я направился на встречу Нового года. И чувствовал себя полным дураком, так до конца и не понимая, зачем нужно так легкомысленно губить праздник. Лондонские денди не справляют Новый год на улице, как бездомные бродяги. Им больше подходят шикарные рестораны. Поэтому, когда я увидел общипанную елку с редкими мигающими огнями и ни души вокруг, то с облегчением вздохнул. Даже подумал, что успею еще до двенадцати в ресторан. И резко повернул обратно. Но звонкий голос меня остановил.

— Эй, денди! Ты куда? Испугался?

Я обернулся.

Алька и ее лохматый приятель Мишка вызывающе смотрели на меня. Алька не удосужилась даже переодеться перед праздником. Тот же ватник, шапка-ушанка и джинсы, заправленные в большие валенки. Правда вместо водки в ее толстых рукавицах была бутылка шампанского.

— Стрельнем? — она направила на меня шампанское, как автомат.

«И что я делаю здесь?» — подумалось мне в очередной раз. Если бы меня увидела мама рядом с этой продавщицей, да еще под елкой, она бы, наверное, сошла с ума. Я подходил Альке так же, как ее дворняга в интерьеры Эдинбургского замка.

— А я думала, что ты испугаешься, — захохотала девушка, показав свои белые безупречные зубы.

— К твоему сведению, я хоккеист. А трус не играет в хоккей.

— Ну да? — Алька притворно вытаращила глаза. — А похож на артиста. Я думала, хоккеисты другие.

— Ты так говоришь потому, что хоккей видела только по телевизору.

— А что, вне телевизора все спортсмены так любят наряжаться?

— Только те, у кого есть вкус, — с достоинством парировал я.

— А-а-а, — восхищенно протянула Алька. Это восхищение прозвучало как откровенное издевательство. — А что, для того, чтобы махать клюшкой, нужен особенный вкус? Я-то думала, глупенькая, что нужна всего лишь сноровка.

— Вообще-то, нужен талант. Но вкус и сноровка не помешают.

Алька посмотрела на свои большие мужские часы и звонко присвистнула:

— Чуть Новый год не прозевали. Так и остались бы куковать в старом.

— Лучше бы, какие часы прокуковали, — хмуро ответил я. — Что это за Новый год без часов.

Алька вновь взглянула на часы. И громко крикнула своей дворняге:

— Ну, Мишка, пора! Новый год!

Мишка по команде громко гавкнул. Один раз, два, три… Он гавкал равномерно, с интервалом, словно отсчитывал секундные стрелки. Как положено. Ровно двенадцать раз. В это время Алька разлила шампанское по пластиковым стаканчикам и один протянула мне.

— С Новым годом, хоккеист! Не забудь загадать желание!

Мы залпом выпили, едва Мишка гавкнул двенадцатый раз.

— С Новым годом, Алька!

Мы символически поцеловались три раза. Щеки Альки горели от мороза. И меньше всего в солдатском ватнике она напоминала Снегурочку. Но моя голова почему-то пошла кругом. И я свое головокружение списал на шампанское.

— Ну что, хоккеист, не жалеешь, что пришел под елку? Разве ты когда-нибудь так справлял Новый год?

— Нет, и наверняка больше уже не буду. Но это не значит, что он не получился скучным.

— А это и есть самый скучный праздник для взрослых, потому что они слишком много от него ждут. А дожидаются только в детстве. Потому что мало хотят.

Я огляделся кругом. Народ уже высыпал на улицу. Кое-где раздавались песни и крики, взрывались петарды, и пестрое конфетти падало прямо в снег.

— И что дальше? — я притворно зевнул.

Алька зевнула вслед за мной.

— Откуда мне знать? Я ведь сама впервые здесь встречаю Новый год. Просто хотела над тобой подшутить. Но, видимо ничего не получилось.

— Не получилось, Алька, не получилось.

Я сдвинул ее шапку ушанку на затылок. И ее волосы, золотистые, мягкие рассыпались по черной фуфайке. Их тут же проворно запорошили снежинки. И я легонько прикоснулся губами к ее волнистым заснеженным волосам.

— Но ведь это не значит, что ничего не получилось вообще.

Всю новогоднюю ночь мы бродили по улицам. Я так и не понял, что делаю рядом с этой продавщицей в солдатском ватнике и ее беспородистым псом. Общих тем для разговора у нас фактически не было, и мы просто молчали.

Чтобы наше молчание, в конце концов, не превратилось в пытку, я пригласил девушку в ночной бар. Пожалуй, это было ошибкой. Здоровый мордатый охранник вежливо пропустил меня вперед и встал стеной перед Алькой.

— Рабочие понадобятся только к утру, перед закрытием бара, — резко заявил он.

Алька не обиделась, не возмутилась. Она скривила страшную гримасу и прохрипела.

— А грабители вам не понадобятся?

Охранник машинально схватился за оружие. И я поспешил увести девушку от греха подальше.

— Не хватало, чтобы нас еще повязали, — зло бросил я в ее смеющееся лицо.

— А это было бы здорово! — Алька всплеснула руками. — Представляешь, мы с тобой, наедине, проводим новогоднюю ночь в обезьяннике. Когда еще выпадет такой шанс? Это тебе не четыре стены, телевизор и салат оливье. Скукотище!

Мне вдруг до ужаса захотелось оказаться в четырех стенах у телевизора. Уплетая за обе щеки салат оливье. И уже от всей души жалел, что поддался на эту авантюру, не будучи даже по натуре авантюристом. Поэтому оказавшись у старенького, четырехэтажного дома с единственным расписанным на все лады подъездом, я поспешил ретироваться. Мысленно поздравляя себя, что не родился в таком доме и никогда не окажусь на месте этой продавщицы.

— Пока, Алька. Как-нибудь увидимся, — как можно беспечнее бросил я ей на прощание.

— Ага, приходи за мандаринами. Я тебе без очереди отоварю — лучшим товаром. Не волнуйся, гнилье не подсуну.

Едва отдалившись на несколько метров от подъезда, я услышал позади себя звонкий лай, какой-то шум, напоминающий шлепок о землю и хрип, похожий на вздох.

Я мигом очутился у подъезда. И увидел растрепанную Альку. Ее шапка ушанка и рукавицы валялись в стороне, а она двумя руками удерживала рвущегося Мишку. У ног девушки, прямо в сугробе, лежал здоровый парень, он тихо стонал и держался за глаз.

— Учись, хоккеист! — Алька гордо встряхнула пышными волосами. — Я его одной левой. Ну и Мишка, конечно, не растерялся, — она ласково потрепала собаку по лохматой морде.

— Извини, Алька, извини. Я как-то не сообразил. Конечно, тебя следовало провести до квартиры. Вон, у вас даже в подъезде выкручена лампочка.

— Еще чего! — фыркнула Алька. — Я, если хочешь знать, вообще ничего не боюсь! И никого! Вот так.

И она для убедительности топнула ногой.

— А вот тебя действительно следует провести. Сейчас знаешь, сколько швали на улицах! Пошли, хоккеист! — и она подтолкнула меня вперед.

Это меня окончательно взбесило. Я со всей силы схватил ее за руку и потащил в подъезд. Там была такая кромешная темень, что я тут же споткнулся о что-то твердое, не удержался на ногах и упал, потащив за собой Альку. Ее волосы, мягкие, пушистые рассыпались по моему лицу, и я почувствовал ее холодное, замерзшее дыхание. И нашел ее губы.

Алька жила на первом этаже. Ничего не соображая, мы, целуясь и спотыкаясь в темноте, добрались до ее квартиры, открыли дверь и упали на высокую кровать. Я успел подумать, что на такой высокой кровати, скрипящей железными пружинами, спал только в далеком детстве. У бабушки. Как это было давно. И бабушка тогда еще была, и железная кровать, и общипанный голубь, и я, такой маленький, такой другой. Как легко, как хорошо все было тогда.

Как легко и хорошо мне было с Алькой сейчас…


Я проснулся от солнца, стреляющего лучами мне в лицо. За окном падали большие хлопья снега. И переливались в солнечном свете. Маленький снегирь на заснеженном подоконнике клевал хлебные крошки. Я потянулся. Я хорошо помнил новогоднюю ночь. Я о ней думал. И впервые забыл подумать о маме.

Когда я огляделся, то меня ничего не удивило в этой однокомнатной клетушке. Я так и знал, что Алька должна жить именно так. Старая железная кровать, дешевенькие обои в мелкие розочки, круглый старомодный стол, белый буфетик. А на кухне свистит чайник. Наверняка в горошек, промелькнула у меня мысль, когда я босиком направлялся туда.

Чайник был не в горошек, а в клеточку. Но не это меня удивило. Вместо девушки там нахально восседал здоровый парень с фингалом под глазом, который ему вчера и поставила Алька.

От возмущения я лишь невнятно пробормотал:

— А где Алька?

Парень проворно снял с плиты чайник и налил себе крепкого чаю.

— В коридоре, — он кивнул на входную дверь.

Я выскочил в коридор и увидел Альку, стоящую на трех табуретах и ловко вкручивающую лампочку. Сделав все, она, словно акробатка, проворно соскочила с этой пирамиды и оказалась у меня в объятиях.

— Это, чтобы ты не спотыкался в темноте, хоккеист.

Она нажала на выключатель. И от яркого света я зажмурил глаза.

— Алька, там, на твоей кухне вчерашний бандит. Кто его посмел впустить, Алька.

Девушка звонко расхохоталась. У нее был подкупающий, заразительный смех.

— Нас было только двое. Но, похоже, что впустил не ты. Кто остается?

Я встряхнул Альку за плечи.

— Но зачем? Я не понимаю!

— А что, по-твоему, ему нужно было ночевать на улице? В мороз? Он бы просто умер в сугробе. Вот, когда ты уснул, я его и впустила. На кухне он согрелся и отоспался. Разве я сделала что-то не правильно?

Я не на шутку разозлился.

— Ты или дура… Или… — я махнул рукой. — Как можно впустить в дом неизвестно кого! Нет, известно! Он ведь на тебя напал вчера!

Я решительно распахнул дверь. И крикнул.

— Эй ты, а ну, вали отсюда! Быстро, пока я тебе второй фингал не поставил.

Парень суетливо надел куртку и бочком попятился к двери.

— Спасибо, Алька, — пробормотал он. — Ты хорошая девушка. Без тебя я бы просто погиб.

И он пулей выскочил за дверь.

— Хорошо, что у тебя красть нечего, наверняка бы обчистил, — по-деловому заключил я.

— А бутылку водки он все же прихватил с собой. Ну, да Бог с ним. Неизвестно, где ему придется ночевать, пусть согреется.

Я заметил на столе открытую соломенную шкатулку.

— Похоже, не только водку он у тебя прихватил, дурочка.

Алька мигом очутилась возле стола.

— Что-нибудь ценное? — я нахмурился.

Алька вздохнула.

— Да как сказать. За два червонца он может ее продать. Больше не дадут.

— Что продать?

— Брошку. Ну, такая в виде бабочки, с белым стеклянным глазком.

— Стеклянным глазком… — протянул я. — Да Бог с ней. Разве это вещь.

— Да, дешевка, — вздохнула Алька. — Но единственное, что мне досталось от бабушки. У меня же не было родителей, только она. Да черт с ней, с этой брошкой! Все равно я бы ее не носила. А вот парня жалко.

— Дура ты, Алька. Брошку не жалко, бабушку не жалко. А какого-то ворюгу жалко.

— Ничего ты не понимаешь, хоккеист, ничегошеньки! Если бы у меня не было бабушки, я вполне бы могла оказаться на его месте. И не уверена, впустил бы меня кто-нибудь согреться в новогоднюю ночь. При чем тут брошка? А бабуля, думаю, мной гордится. Она никому в помощи не отказывала, и даже не задумывалась, что ей отказывают почти все…


Мама сразу же поняла мое настроение. Она весело вглядывалась в мое повзрослевшее лицо и, глубоко затянувшись тонкой английской сигаретой, дыхнула на меня сладковатым дымом.

— Ну, Таличек, расскажи про свою девушку поподробнее.

Я замахал руками.

— Ты с чего взяла, мамуля! Какую еще девушку! Некогда мне думать о девушках! У меня на носу решающий матч турнира.

— Это ты Шмыреву можешь сказки рассказывать, а меня, мой мальчик, не проведешь. Он из хорошей семьи?

Я никогда не лгал маме. Мне не нравилось ей лгать. Но я, слегка покраснев, пробубнил.

— Из очень хорошей, мама.

Мама небрежно потрепала меня по щеке.

— Уж я-то знаю, что ты способен выиграть любой матч. И любовь не исключение. Ты нас познакомишь?

— Позднее, мамуля, позднее, — я поцеловал маму в щеку. — Чего напрасно девушку обнадеживать? Я же не собираюсь жениться?

— Но если из очень хорошей семьи… Почему бы и нет?

— Мало ли хороших семей на свете? И мало ли у них дочек? А я у тебя один, мамуля. Неужели ты так легко готова отдать меня в чужие руки?

Мама прижала мою голову к своей груди и взъерошила мои волосы.

— Моя воля, я бы тебя никогда никому не отдала. Но моей воли так мало…

Мне стало стыдно, что я так нагло соврал своей любимой маме. И сам не ожидал, что лгать так легко. Гораздо легче, чем говорить правду.

Впрочем, я был уверен, что для лжи отпущено очень мало времени. Ровно столько, сколько продлится моя связь с Алькой. Мимолетная связь, поскольку я совсем не был влюблен в эту продавщицу мандаринов. Просто даже логически я не мог в нее влюбиться. Это выглядело бы, по меньшей мере, неуважением ни к моей маме, ни к себе, ни к своему блестящему будущему. Об уважении к Альке я не задумывался.

И все же после каждой тренировки, первым делом бежал в ее маленькую квартирку, пропитанную запахами старой мебели и абхазских мандаринов, продающихся за соседним углом.

С Алькой было очень просто. Она не нагружала сложностями, много смеялась и мало думала. Когда я был рядом с ней, мне казалось, что на свете вообще не существует проблем. Разве что маленькие недоразумения, которые легко решались.

— Представляешь! — возмущалась Алька, и ее круглые щечки краснели от негодования. — Есть ненормальные, которые готовы наложить на себя руки! Какая неслыханная наглость! Ему разрешено каждый день просыпаться, бесплатно наблюдать снег за окном, любоваться солнцем, слышать чириканье воробьев. А он, видите ли, ничего этого не хочет. Видите ли, устал от всего! Как все-таки испорчены люди! Вот ты хоть раз встречал животное, готовое добровольно уйти из жизни?

— Встречал, Алька, — улыбался я. — Лебеди, например.

— Ну, лебеди это другое, — не сдавалась Алька. — Там любовь настоящая. И они лишь этой любовью живут. А люди живут многим-многим другим. У людей гораздо больше прав на жизнь. А они этими правами не пользуются. Вон, я сегодня прочитала, как один выбросился из окна, с девятого этажа, между прочим. И причин у него не было никаких! И жена не ушла. И на работе повышение. Недавно из кругосветного путешествия вернулся. И шикарную дачу недавно приобрел. Все отлично!

— Может, поэтому и выбросился?

Алька подозрительно на меня покосилась.

— А ты прав, хоккеист, может быть. Если бы он оказался на моем месте, у него и мысли такой бы не возникло. Слишком много бы пришлось доказывать в этой жизни. А ему, похоже, доказывать уже было нечего. Вот сейчас такой шанс и представится.

— Где, там? — я показал пальцем вверх, где должно быть небо.

— Да нет, здесь. Судьба оказалась мудрее его. Представляешь, с девятого этажа — и не разбился. За дерево зацепился. Но все равно здорово поранился. Похоже, уже не поднимется. Вот теперь и придется бороться за жизнь. И жена может уйти, и работы никакой не будет, и путешествие не светит, и дача уже не нужна. Знаешь, легко умереть тоже дано не каждому. Наверное, нужны причины.

Я крепко прижимал Алькину голову к своей груди. Целовал ее в ухо и шептал.

— Не знаю, Алька, не знаю. Во всяком случае, я умирать не собираюсь. Я очень люблю жизнь, просто не люблю жизненные обстоятельства. А они зачастую на моей стороне. У меня нет причин умирать.

— У меня тоже, хоккеист, а жизненные обстоятельства я принимаю, хоть они играют на другой стороне. Наверное, на твоей, хоккеист. Пусть будет так, пусть будет… — Алька в ответ целовала меня. С большой страстью, хотя ни о страсти, ни о любви мы никогда не говорили. Мы понимали, что по всей логике вещей, это просто невозможно. Поэтому для нас все было просто.


На следующий вечер я прятался за поворотом, ожидая, когда Алька наконец-то расторгуется мандаринами. Был сильный мороз, в темноте кружили большие ватные хлопья снега. Я подпрыгивал от холода на месте, проклиная любителей мандарин. Их, похоже, было не мало. И мороз их не пугал. Как и Альку. До меня доносился ее веселый, бодрый голос.

— Приходите еще! Мои мандарины самые лучшие.

— Спасибо, девушка.

— У вас так приятно покупать, не то что за соседним углом.

— И не обсчитываете.

— И гнилых не подсовываете.

Я решительно завернул за угол. Я изрядно замерз и уже собирался разогнать этих ярых поклонников мандарин и продавщицы. Как вдруг услышал визгливый голос, показавшийся мне знакомым. И в ответ — Алькин возмущенный крик. Похоже, не все любили Альку, в отличие от мандарин. Разгоралась потасовка, но я был уверен, что Алька в ней непременно выиграет. Я вплотную приблизился к очереди.

Алькина шапка ушанка сбилась на затылок. Ее круглое личико пылало от негодования. И пухлые губы дрожали.

— Я? — Алька сжала кулачки. — Я вас обсчитала? Да как вы смеете! Я в жизни никого не обсчитывала! Скорее меня…

Я уже было рванул к девушке на помощь, как знакомый властный голос тут же меня остановил.

— Да! Обсчитала! И я это при всех заявляю! И не исключено, что подам жалобу!

Моя мама. В новой дубленке с беличьим воротником, привезенной из Голландии ее другом, стояла напротив Альки и, сощурив свои красивые раскосые глаза, вызывающе смотрела на нее. Я уже было решил смыться от греха подальше, как вдруг одновременно и она, и Алька заметили меня.

— Виталенька, сынок! — Воскликнула мама, всплеснув своими ухоженными руками. — Ну, как тебе эта нахалка! Мало того, что она обсчитывает, так еще при всех оскорбляет!

— Это я оскорбляю! — Алька подперла руки в боки и фыркнула. — Да я слова дурного не сказала!

— А вы других слов не знаете, кроме дурных. Тоже мне! Воспитание! Ужас! Какая-то продавщица с тремя классами образования! Вы себя хоть в зеркале видели! К тому же от вас разит водкой!

— Ах ты… — Алька надула щеки, и подалась вперед, через прилавок. — Ах ты…

Очередь заметно поредела. Мандарины любили все, но не за такую цену. Мама судорожно схватила меня за локоть.

— Видишь, сынок.

— Не смейте оскорблять мою маму, — пробубнил я и опустил взгляд.

Алька неожиданно расхохоталась во весь голос. Ее шапка упала в снег. Ее золотистые волосы мягкими волнами рассыпались по плечам. Она хохотала мне в лицо, запрокинув руки за голову. Затем вытащила из кармана деньги и бросила их нам. И купюры закружились на ветру вместе со снежинками.

— Ловите их! — крикнула нам Алька. — Это вся выручка! Я не бедная! А вам, наверняка, пригодятся! На воспитание!

Из-за угла выскочил Мишка и свирепо залаял на меня и маму. Мы попятились. Мама потащила меня к дому. Мишка громче и громче лаял нам вслед. Он единственный не любил мандарины. И он единственный любил Альку больше всех на свете и единственный сумел ее защитить.

Дома мама ловко чистила ярко оранжевые мандарины. Один протянула мне. Я отказался. Мама бросила дольку в рот и поморщилась.

— Фу, подсовывают всякую гадость! Ну и кислятина.

Я прекрасно знал, что мама бесстыдно лжет. Я не раз лакомился сладкими, сочными абхазскими мандаринами.

— Нужно покупать фрукты только в супермаркете! Именно! И нигде больше! — категорично заключила мама. — Ты согласен, сынок? В нашем положении не стоит опускаться до уличных торговок. Это неприлично! А мы с тобой вполне приличные люди. И даже более того. Кстати, а как твоя девушка поживает, ну та, из очень хорошей семьи? Ты к ней сегодня не пойдешь?

Я маме ничего не ответил. И закрылся в своей комнате. К Альке в этот вечер я не пошел.

А на следующий день осмелился лишь на звонок.

— Знаешь, хоккеист, не нужно нам с тобой больше встречаться, — весело ответила Алька в трубку. — Хоккеист и торговка… Нет, не звучит, пожалуй.

И — короткие отрывистые гудки.

Тогда я впервые осознал, насколько мне плохо без Альки. И чуть-чуть обиделся, что она, оказывается, может легко со мной расстаться. Этим же вечером я целовал ее пышные золотистые волосы и шептал:

— Не бросай меня, Алька, не бросай.

— Но ты хоть, хоккеист, веришь, что я твою маму не обсчитала?

— Еще не родился тот человек, кто способен на это. Мою маму ни в чем не обсчитаешь.

С Алькой мы встречались почти каждый день до моей поездки на решающий матч Евротура в Стокгольм. Это были, пожалуй, самые счастливые и веселые встречи. И я уже ни на секунду не сомневался, что влюблен по уши. Алька отвечала мне той же любовью. Хотя о любви говорила меньше, чем я. Она не любила лишних слов о любви. Хотя о посторонних вещах болтала легко и без умолку. Мне это нравилось. С ней было настолько надежно, что не хотелось думать о ненадежности жизни. Все мои проблемы Алька решала на словах, и проблемы, как ни парадоксально, действительно легко решались.

— Представляешь, Алька, тренер заявил, что я сноб. И это меня может погубить.

Алька прижималась всем телом ко мне и горячо дышала в лицо.

— А ты не будь снобом, хоккеист. Ведь со мной ты не сноб. И ничто тебя не погубит.

— А Шмырев и вовсе обозвал меня жлобом. Наверное, от зависти.

— Жлобам не завидуют. Со мной ты не жлоб. И со своим Шмыревым не будь им.

Мне и впрямь казалось, что с Алькой я становлюсь лучше. Потому и старался как можно реже видится с мамой.


Это был наш последний вечер перед поездкой в Стокгольм. Снег прямо валил на наши головы. Метель сбивала с ног. Я приподнял воротник алькиной фуфайки и потуже завязал старенький махеровый шарф на ее шее.

— Знаешь, Алька, я женюсь на тебе, — мои слова перехватил ветер и унес в неизвестную даль вместе со снегом.

— Что-что? — закричала Алька, сделав вид, что не услышала.

— А вот так! Возьму и женюсь! — еще громче закричал я. И в ответ загудел ветер.

— Не слышу, хоккеист! — в ответ закричала Алька, вновь притворившись, что не услышала.

— Вот женюсь и все! — уже орал во все горло я. — Вернусь и женюсь!

— А я не слышу! — смеялась мне в лицо Алька, придерживая шапку-ушанку двумя руками.

Я безжалостно содрал шапку с ее головы, бросил в сугроб. Золотистые волосы девушки рассыпались по меховому воротнику. Я осторожно приподнял один локон над ухом и еле слышно зашептал прямо в ухо.

— Выйдешь за меня замуж, Алька?

— Ты бросаешь слова на ветер, хоккеист.

Ветер и впрямь разошелся не на шутку. Мы еле держались на ногах.

Я схватил Альку в охапку, и мы укрылись в подъезде.

— Здесь нет ветра, Алька. Ты выйдешь за меня замуж?

— А ты вернешься ко мне, хоккеист?

— Хоккеисты слов на ветер не бросают. Я не просто вернусь, я завалю тебя кучей подарков. Что тебе привезти, Алька?

— Не будь смешным, хоккеист. Чего здесь нет, что есть в Стокгольме? И снег есть, и метель, и елки растут, и даже одна продавщица продает абхазские мандарины на углу, слыхал? Ну, разве что нет краски «Гарнье-Стокгольм». А может ее и вовсе нет?

— В ней ты уж точно не нуждаешься, — я намотал золотистую прядь волос Альки на свой палец. И поцеловал ее. Я собирался сказать, что привезу свою победу, но вспомнил, что победу накануне уже пообещал маме. — В таком случае я привезу тебе свое слово.

— Ты думаешь, из этого слова что-нибудь может получиться? Хоккеист и торговка?

— Ты ошибаешься, Алька, где ты здесь видишь торговок? Хоккеист и его… Его… — слово «жена» почему-то у меня застряло в горле.

— Возвращайся, хоккеист, — Алька нежно поцеловала меня в губы и, слегка оттолкнув от себя, бросилась к своей квартире. Я ее не держал. Слова не мог унести ветер, даже такой сильный, как сегодня. Ведь хоккеисты слов на ветер не бросают.

Альку я тут же забыл, едва ступив одной ногой на мостовую Стокгольма. Знаменитая городская ратуша на острове Кунгсхольмен, где ежегодно устраивается банкет и бал в честь нобелевских лауреатов и где я раскупорил самую дорогую бутылку шампанского от Pernod Ricard за «штуку» евро, Королевский дворец и Опера, сад скульптур Карла Миллеса, где я фотографировался у каждой скульптуры, каждый раз немного изменяя свой гардероб… А сам матч! Мой оглушительный успех — «хет-трик»! Фуршеты, поклонницы и поздравления… Все это притупило память о чувствах. Все теперь работало исключительно на имидж. Это было просто необходимо для тех интервью, которые я раздавал направо и налево.

Маме я звонил каждый вечер и взахлеб рассказывал о своих победах. А по возвращении, утонув в цветах, автографах и воздушных поцелуях длинноногих дорогостоящих девиц, я и вовсе устыдился своего недавнего прошлого. Мне оно казалось каким-то новогодним наваждением в пелене снега, словно дед мороз сыграл со мной неудачную шутку. И я в нее, как в детстве, легкомысленно поверил. Разве существует на свете такой альянс — хоккеист и торговка? Даже стыдно кому признаться. Это потом, гораздо позже я осознал, что на моем пути встречались исключительно торговки, разодетые в дорогие шмотки, болтающие исключительно о товаре (приравнивая к нему человека) и знающие цену каждой вещи на свете. Единственной торговкой, из всех встреченных на моем пути, не была Алька. Но это я понял гораздо позднее.

А по приезде мы собирались шумно отметить нашу победу в ресторане.

— Так и быть, можешь пригласить свою даму, — хлопнул меня по плечу Санька Шмырев. — Чего ты ее скрываешь? И так всем известно, что ты влюблен по уши.

Я в ответ хлопнул его гораздо сильнее.

— Ты о чем, дружище? По уши влюбляются только в детстве. В Стокгольме мое детство закончилось. Знаешь, на чужбине с ним как-то легче прощается.

Не хватало притащить на такое солидное мероприятие такую несолидную Альку, просто девчонку с улицы, где торгуют некачественными фруктами.

Мы шумно и дорого отметили нашу победу. Из девушек была только подруга нашего капитана Лехи Ветрякова. Красавица, сошедшая прямо с обложки модного глянцевого журнала. В прямом смысле сошедшая, потому что Леха держал этот журнал у самого сердца. Длинноногая блондинка в супероткрытом блестящем платье с полуоткрытым пухлым ротиком преданно смотрела на Леху и ни разу за вечер не проронила ни слова. Поэтому никто так и не узнал: а умеет ли она вообще мыслить и разговаривать? Но это никому было и не интересно. Ее красота могла оправдать любые, самые глупые мысли и слова. И я дал себе слово, что моей девушкой станет непременно такая же. И ее фото обязательно будет красоваться на глянцевой обложке вместе с моим. (Мои прогнозы очень скоро сбылись. Фортуна всегда играла на моей стороне. А я как всегда играл роль нападающего).

В конце шумного застолья к нам подошел официант с огромной корзиной абхазских мандаринов и слегка поклонился.

— Просили передать вашему столику. Так сказать, от чистого сердца.

Мои скулы напряглись, я почувствовал, как лицо покрывается красными пятнами. Удивленный Шмырев попытался перехватить мой взгляд, но ему не удалось. Я смотрел в одну точку на столе.

— И у кого такое чистое сердце? — хохотнул Леха.

Официант пожал плечами.

— Я толком не понял. Вроде бы какой-то грузчик передал, наверное, поклонник вашей команды.

— Ну! Если уже грузчики нам поклоняются, значит, ребятки, наша победа вонзилась в самое сердце народа! Значит мы и впрямь победители! Так выпьем за нас, самых из самых! — Леха высоко поднял бокал.

Санька Шмырев недоуменно вертел в руках ярко желтый мандарин, понюхал его и почему-то недоуменно посмотрел на меня. Но сейчас мой взгляд, уже спокойный и равнодушный, ничего ему не сказал.

Каждый раз я объезжал за два квартала улицу, на которой мог встретить Альку. Но однажды таксист притормозил прямо напротив лотка, где она торговала мандаринами.

— Пойду куплю килограмчик. Это быстро, парень, ты погоди. А то жена придушит, если не затарюсь.

Я поднял воротник пальто и спустился с сидения, чтобы меня не было видно. Но любопытство взяло вверх, и я осторожно заглянул в окно. Мандаринами торговала совсем другая продавщица. Старая, толстая и очень крикливая.

— Ты поезжай, — сказал я таксисту, расплачиваясь.- Я тоже пойду куплю мандарины. А то и меня придушит — мама, если я не затарюсь.

— Ну, мама это святое, — хихикнул таксист, ловко пересчитав деньги. — Только мандарины похуже стали, видишь, продавщицу заменили. Теперь придется покупать в другом месте.

Я обогнул немногочисленную очередь с другой стороны. И терпеливо ждал, когда на поле боя между толстой продавщицей и покупателями закончится перебранка. В маленьком перерыве между базаром, я осторожно обратился к продавщице.

— Извините, — робко начал я.

Она, подперев руки в боки, с недоумением обернулась ко мне, не ожидав такого нахальства.

— Ты че? Совсем ослеп от наглости? Не видишь, что очеряга с другой стороны? А?

— Я по другому вопросу…

— А у нас только один вопрос! Мандарины! — она гордо встряхнула головой, словно торговала не полусгнившими фруктами, а по меньшей мере «Подсолнухами» Ван Гога.

— Продавщица мандаринами, Алька…

В одну секунду торговка преобразилась. Как-то сгорбилась, даже стала меньше в размерах.

— Ты че, парень? — тихо сказала она. — Ну-ка, отойдем-ка.

Она внимательно и почему-то грустно оглядывала меня с ног до головы. Мне стало неловко.

— Вот уж не подумала бы, что у Альки такие знакомцы. Такой весь лощеный, чистенький… Да, видно, мало был с ней знаком. Ну, это понятно. Куда ей было до тебя дотянуться…

Она приподнялась на цыпочках и дотянулась до моей новой кепи, сделанной из чисто английской шерсти.

— А где Алька? — резко перебил я ее сомнительные комплименты.

Она неожиданно смахнула грязным фартуком слезу. И посмотрела куда-то в сторону.

— Там, где все скоро будем. Да только ей рановато, поди…

Я не выдержал и схватил продавщицу за плечи.

— Я вас не понимаю, не понимаю, объясните же, черт побери! О чем вы! О чем говорите! — мои зубы буквально стучали от волнения.

— Да ты иди туда, к ней, можешь еще и успеешь, хотя… Хотя такие, как ты, вряд ли поспевают к таким, как Алька, — продавщица махнула рукой и, словно пытаясь перебить душившие ее слезы, заорала во весь голос. — Свежие абхазские мандарины! Свежие абхазские мандарины! Свежие…

Я бежал к алькиному дому. Я плохо соображал, что хотела мне сказать торговка. Но я хотел успеть, так и не зная куда. Ветер бился в мою грудь, пытался сорвать пальто. И в моих ушах истерично звенело: свежие абхазские мандарины… свежие абхазские мандарины… Что-то больно ударило в мою спину, я резко обернулся. Какой-то мальчишка выглядывал из-за угла и хихикал. Под моими ногами валялся на белом снегу ярко оранжевый мандарин.

— Свежие абхазские мандарины!

Я изо всех силы пнул мандарин ногой, как шайбу, и он покатился по заснеженной дорожке в неизвестном направлении. В никуда…

Дверь алькиной квартиры была распахнута. Я даже на секунду успокоился. Что я себе придумал! Но едва переступил порог, как в нос ударил неестественный сосновый запах вперемежку с хлоркой. Под ногами что-то хрустнуло. И я заметил, что наступил на еловую ветку. Они были разбросаны по всей квартире, словно в канун Нового года, когда мы познакомились с Алькой. Но это не был Новый год. Это был год уже наступивший. И он не напоминал праздник. Он принес с собой что-то пугающее, нереальное, то, что в нормальной жизни быть не может. Но почему-то иногда бывает.

— А, это ты…, — услышал я позади себя хриплый голос. И обернулся.

За круглым старомодным столом сидел парень, бомж, которого в новогоднюю ночь лихо отделала Алька, а потом приютила у себя. За что он ее обокрал.

— Уже что, все закончилось? — заплетающимся языком промычал он.

— Что все?

— А то ты не кумекаешь! Все так просто! Закопали. Постояли, пару слов слезливых брякнули и разбежались. Я лично ушел первым. Чего стоять? И к чему? Нет хорошего человека. И к чему слезливые словечки. Она их все одно уж не услышит. Вот так-то. А я лучше здесь ее помяну. Добрую душу. Так честнее. Водку я у нее спер, так вот вернуть пришел, а пить не с кем. И ту брошь притащил, — он разжал ладонь, на его огрубевшей красной ладони блеснула металлическая бабочка. — Ее брошка, а носить некому. Вот так, парень.

Я осторожно присел на самый краюшек стула, словно боялся, что стул подо мной рухнет. И, сняв кепку, стал безжалостно мять ее в руках.

Парень проворно налил мне полный стакан водки. Стакан был весь запыленный и водка вы нем казалась мутной, словно забродивший уксус.

— Ну что, помянем девчонку? Вроде близкие вы были с ней. Или ошибаюсь?

— Ошибаешься, — резко ответил я. И поднялся со стула. Тот покачнулся, но удержался на месте. — Я ее, конечно, знал, так же как и ты, но чтобы…

— Ну, понятно. От живых отказаться трудно. Они и в суд подать могут. А от мертвых окреститься раз плюнуть. Там другие судьи. К тому же ей все одно уже плевать, был ты ей близок или нет. Ей вообще уже все одно.

Парень все время навязчиво буравил меня своими пропитыми красными глазенками. И я нахлобучил кепку прямо на брови. Так ему труднее было уловить мой взгляд.

— Так что, и пить брезгуешь за ее душу? — парень выгнулся и заглянул прямо мне под кепку.

— При чем тут душа? А если я вообще не пью?

— Знаешь, если бы я вообще не пил, то сегодня непременно бы начал, — он залпом опрокинул полный стакан водки, предназначенный мне. — И почему погибают самые лучшие. Вот я, к примеру… Мог тысячу раз помереть. И в сугробе мог бы пьяным замерзнуть, а в армии меня так шарахнуло, еле склеили, можно сказать по частям, и в пожаре мог заживо сгореть, когда котенка соседской девчонки вытаскивал. Правда, уже напрасно. Хотя, что бывает напрасным? Ее родители потом мне целый месяц жить у них разрешили. Вот так. Так что я весь в шрамах, ожогах, с отмороженными пальцами, весь клееный, переклеенный, но почему-то живу, — по глазам парня потекли слезы. Он смахнул их рукавом замусоленной тельняшки.

Потом вдруг резко ко мне повернулся. И на его лице выступило искреннее почти детское изумление.

— Странно… И ты почему-то живешь…

Я выскочил за дверь. Споткнулся о порог лестницы. И вспомнил, как мы с Алькой в новогоднюю ночь по этой лестнице покатились кубарем. А потом целовались, целовались… Боже, но ведь этого не может быть! Этого просто не может быть, чтобы она из-за меня. Ведь она была совсем другой. Она крепко держалась на ногах. И земля крепко держала ее. Она из любого, самого невозможного тупика могла отыскать выход… А мне даже не позвонила. Но почему? Конечно, можно было спросить у этого забулдыги, что все-таки произошло. Но мне казалось, что его пьяный ответ меня не устроит. К тому же мне не нравился его навязчивый взгляд. Словно я виноват в смерти Альки. Да и вообще, что еще смею жить на белом свете. Ну, конечно! Как я сразу не догадался! Продавщица мандаринов! Она ничего про нас не знала. И ее объяснение будет вполне разумным, лишенных эмоций, загадок и пьяных притч.

Было уже довольно поздно. Метель усиливалась. И белая парусиновая крыша от торгового лотка развевалась на ветру, словно одинокий затерявшийся в шторме парусник. Вокруг не было ни души.

Я стоял, тупо уставившись на пустой лоток, где-то жалобно и протяжно выла собака. И словил себя на мысли, что это судьба, что все к лучшему, что совсем необязательно знать — как и почему умерла Алька. И я смогу прожить жизнь, так никогда и не раскрыв этой тайны. К чему мне она? Ведь уже ничего нельзя было исправить. А мучительные воспоминания будут разрушать медленно, но верно мою жизнь, мое будущее. Да, я остался в живых. Хоть меня совсем недавно в этом откровенно обвинили. Но если я остался в живых, значит мне нужно идти дальше по жизни, так всегда говорила мне мама. А жалость и слезы плохие попутчики, попутчики слабаков и неудачников. Я никогда не хотел быть таким. И все сделаю, чтобы им не стать. Сегодня судьба пощадила меня, не раскрыв тайны. Так зачем идти вопреки судьбе, если она так благородно со мной поступила… Однако, подумать о благородстве судьбы я поторопился.

Позади раздался звук неровных шагов. Чья-то сильная рука легла мне на плечо. Я вздрогнул и резко обернулся. И нос к носу столкнулся с Санькой Шмыревым.

Мое сердце бешено заколотилось. Что он мог знать? Что он знал? И откуда?

— А это ты, — кисло усмехнулся Санька.

Я заметил, что он изрядно пьян. Пьяным Саньку я видел редко, пожалуй, в последний раз, в день смерти нашего военрука. Оставалось надеяться, что сегодня он надрался по поводу какого-нибудь праздника, а не траура. Я даже пытался вспомнить, когда у Шмырева день рождения. Но так и не вспомнил.

Санька вдруг забарабанил по пустому лотку траурный марш.

— Поздно уже, Виталик. Очень поздно.

— Ты о чем, Санька? — я втянул голову в плечи и с опаской на него покосился. Траурный марш зазвучал все громче и отчетливее. Ему в такт где-то недалеко подвывала собака.

— Я говорю, поздно. Мандарины уже сегодня продавать не будут. Уже ночь, одна кромешная пустая ночь.

— Ну, завтра с утра купишь, — некстати ляпнул я.

— Ты думаешь? Ты так думаешь? А если и завтра не будут продавать мандарины? А если вообще никогда, никогда их уже не будут продавать?

Я не мог понять Саньку. Мне казалось, что он что-то знал, но пока не раскрывал карты. И меня это пугало. Но я решил тоже пока не торопиться со следующим ходом. И выждать. Время играло на моей стороне. Я был трезв, и у меня было куча времени. Санька же торопился, потому что был пьян.

— Я здесь всегда покупал мандарины, — Санька начал первым, как я и предполагал. Он торопил время. — Такие абхазские, ярко оранжевые, сочные. Словно килограмм солнышек покупал. Представляешь, за каких-то пару жалких червонцев я мог купить килограмм солнца.

Санька покачнулся, и я придержал его за локоть.

— Тебя отвезти домой? Ты плохо выглядишь, друг.

— Друг? — Санька странно на меня посмотрел. И отвел руку. — Странно, ты впервые меня назвал другом. Неужели я им когда-то был.

— Мне жаль, если ты думал иначе.

— А ты, вот ты, — Санька вцепился мне в плечи. У него была железная хватка нападающего. — Ты любишь абхазские мандарины?

Меня встревожил его вопрос. Мандарины я не любил. Разве что одну их продавщицу. Но это было так давно. И со мной ли? И не очередные ли это проделки Деда Мороза под Новый год.

— Нет, Санька, к сожалению, я предпочитаю яблоки.

— Но ведь ты не мог, не мог не знать ее! — Санька уже почти кричал.

— Кого? — я невозмутимо пожал плечами.

— Ну, одну продавщицу мандаринов. Ты же здесь живешь недалеко, ты не мог не заметить — ты каждый день проходил мимо этого лотка. У тебя не было другого пути.

— Может, но я никогда не останавливался. А почему ты так взволнован, Санька? Что-то случилось?

— Что-то случилось, — передразнил он меня. — Оказывается, смерть можно назвать просто случаем.

— Смерть? — я изобразил на своем лице неподдельное удивление. — А что эта продавщица умерла? Как жаль. Ах, да, я буквально накануне видел, кажется, ее. Такая толстая, пожилая, в грязном фартуке. Ты что ее близко знал? Она была твоей родственницей? Извини, я приношу соболезнования, но она и впрямь неважно выглядела.

— А ты всегда прекрасно выглядишь, — вдруг некстати ляпнул Санька и посмотрел на меня мутным, пропитым взглядом. Но этот взгляд был настолько пронизывающим, глубоким, он напоминал мне взгляд бомжа.

Я невольно поежился. Словно меня второй раз за день обвиняли, что я смею ходить по этой земле. И что удивительно, земля меня еще держит.

— Ладно, — Санька похлопал меня по плечу. — Мы имеем в виду с тобой совершенно разных людей. Я говорил о девушке, очень красивой девушке, с необыкновенными золотистыми волосами, это ее цвет волос, она никогда не пользовалась «Гарнье-Париж». У нее все было свое. И смерть тоже была ее. Может быть, в ее духе. Хотя всё это и несправедливо. Мы с ней учились в одном классе, ну еще до спортивной школы. Она — моя первая любовь. Может, поэтому я тебе о ней не рассказывал. О первой любви не хочется говорить, как, наверное, и о последней.

Санька явно хотел поплакаться в жилетку и рассказать о смерти девушки, в которую, как я понял, он был влюблен. И которая искренне любила меня. Но, слава Богу, он это не знал. А я не хотел знать, как она умерла. Мне нужно было жить дальше.

— Ну, если ты не хочешь, чтобы я тебя проводил… — я повернул в сторону, желая поскорее смыться и от Саньки, и от его трагедии, и от правды.

Но из темноты вновь завыла собака. Так жалобно, так протяжно, так страшно, что я поежился. Мишка показался из подворотни и прямиком направился к нам. Он шел медленно, задрав голову вверх, воя на луну и поминая свою хозяйку. Вдруг, почуяв меня, он бросился с рычанием в мою сторону. Я отшатнулся.

Санька силой оттащил собаку от меня и, словно пытаясь приглушить боль, стал жадно целовать его морду, его лохматую шерсть, его невыносимо печальные глаза.

— Мишка, боже! Как я счастлив, что ты нашелся, Мишка! Я так боялся, что ты пропал…

Санька поднял на меня полное слез лицо.

— Мишка очень миролюбивый, ты его не бойся. Удивительно, что он на тебя бросился. Он, наверное, слегка очумел от горя. Это ее собака. Мишка так любил ее. Точно как я, а может и больше. Если больше любить возможно.

— Странно, я бы никогда не подумал, что ты способен влюбиться в обычную продавщицу абхазских мандарин. Ты, ведущий хоккеист команды, надежда отечественного спорта.

Я говорил про себя. И сам удивлялся этой неравной любви. Как говорила Алька — хоккеист и торговка — невозможный альянс.

— Хоккеист и торговка — невозможный альянс, — твердо сказал я.

Санька поднялся с колен, придерживая Мишку, словно боялся, что тот убежит. Санька вдруг успокоился. Он окончательно понял, что его подозрения на счет меня совершенно беспочвенны. Разве я способен полюбить торговку? Я и сам уже в это с трудом верил.

— Ты прости меня, Талик, — вдруг сказал Санька и покачнулся на месте.

Это было выше моих сил. И я покачнулся вслед за ним.

— Какие-то дурацкие мысли приходили в голову. Ты прости. Может быть, я слишком пристрастен. И поскольку сегодня напился, думаю, что всё хотел списать на тебя. Мне казалось, что ты — источник всех бед. Я очень ошибался, ты прости меня Талик.

Санька крепко обнял меня. Но я незаметно освободился от его объятий. Он и впрямь не заметил.

— Знаешь, Алька же была влюблена. И я даже понятия теперь не имею в кого. Мне кажется, она и погибла поэтому. Хотя, конечно, это чистая глупость и смерть ее — чистая случайность. Просто меня смутило одно письмо, которое уже потом я нашел в ее сумочке. Так, обычное слезливое письмецо, что не хочется жить, потому что ее бросили. Просто и без объяснений. Но ведь я-то знаю, что она всегда могла жить. Даже когда невыносимо. Она ведь осталась совсем одна… Но выжила, еще как выжила! Вот так… А в этот роковой день она просто мыла окна…

— Не понял? — я насторожился.

— Но ты сам подумай, как можно мыть окна зимой? Да еще становиться на скользкий, замерзший подоконник. В этом была вся Алька. Вот она и свалилась.

— Не может быть, ведь она…

Я едва не закричал, что это глупость, что она жила на первом этаже, но вовремя прикусил язык. Моя судьба была все-таки благородна.

— Да, она мыла окна. Но самое смешное, что свалилась она с первого этажа! Смех! Правда, смех! Просто зацепилась за дерево и — головой прямо об лед. Чистая случайность. Редкая случайность, чтобы с первого этажа… Ну, знаешь, как под детский трамвайчик. Нелепая и почти смешная смерть. Если бы не смерть.

Я вдруг вспомнил, как Алька с возмущением рассказывала, что здоровый благополучный мужик бросился с девятого этажа и зацепился за дерево. И его это спасло. Альку дерево погубило. Или она просто хотела, чтобы ее погубили.

— Как назло, в метро попался мерзкий дешевый дамский журналишко, — продолжал Санька. Словно боялся, что мне надоест его выслушивать. — Так там какая-то дура писала, что, если бросает мужчина, женщина должна, чтобы спастись, что-то делать. Активно, не вдумываясь, но делать. Алька, как я понял, бросилась мыть окна. Может, она просто каждый вечер ждала у окна? И ей плохо было следить за дорогой, по которой должен был прийти он. А он не пришел. И кто он?

— Это уже не имеет значения. В смерти девушки никто не виноват.

— А знаешь, Талька, в любой смерти кто-нибудь да виноват. Я в этом больше чем уверен. Просто если один давит машиной, его отдают под суд. А эти… Они давят другим. Но результат один. И я обязательно найду эту сволочь.

— Странный ты, Санька. Как будто за любовь или нелюбовь можно судить.

— Знаешь… Помнишь, в ресторане, ну, когда мы праздновали нашу победу, вдруг прислали корзину мандарин. И я сразу понял, что это от Альки. Но ведь она меня не любила. И я… Ты прости меня, я грешным делом подумал на тебя. Наверное, мне хотелось так подумать. Потому что слишком тебя не любил. Ты прости меня, Талик.

Я приобнял Саньку и похлопал его по плечу.

— Она прислала их только тебе. Только тебе. И кто знает, вдруг она любила только тебя.

— Ты так думаешь, Талик? — в глазах Санька выступили слезы. — Ты так думаешь?

— А кого еще? — просто ответил я, как само собой разумеющееся.

И Санька как ни странно мне мгновенно поверил. Людям свойственно верить в лучшее. Люди хотят жить дальше.

— Я тебя все же проведу, Санька.

— Нет, Талик, — он в ответ обнял меня. — Спасибо тебе. И прости за все. А меня проведут.

Он кликнул Мишку и они пошли рядом, прорываясь сквозь метель, в глухую ночь, под пугающий вой ветра. Над ними светила полная луна, и мне показалось, что они могут потеряться в пурге, в этом озлобленном ветряном мире, сбивающим каждого с ног. Что они могут споткнуться о лед. Упасть в сугроб. И уже не подняться. Как когда-то не поднялась Алька. Два одиноких, потерянных путника. Которые сегодня потеряли самое дорогое. И в этой жизни им эту потерю уже не вернуть.

Впрочем, как и мне…

В этот вечер мне хотелось уткнуться в подушку и плакать, плакать, плакать, не скрывая своих слез. Или напиться до беспамятства. А, возможно, и то и другое. Я не заплакал и не напился. Потому что меня дома ждала мама.

— Боже, да на тебе лица нет! — всплеснула она тонкими, нежными руками, унизанными золотыми кольцами и браслетами.

Я бессмысленным взглядом рассматривал свое лицо в зеркале. Оно было на месте. Как всегда ухоженное и здоровое.

— Тебе непременно нужен отдых! — торжественно заключила мама. — Как и мне, кстати. Сегодня мы отмечали в ресторане мой отпуск. И ты знаешь, Андрей Валентинович был так любезен и презентовал мне бесплатную путевку в Египет.

Мама бесцеремонно оттолкнула меня от зеркала и покрутилась возле него, демонстрируя новое платье.

— Кстати, как я сегодня выглядела? Лучше всех?

Я по-прежнему бессмысленным взглядом рассматривал маму. Ее черное строгое платье с закрытым воротом.

— Ты догадался, это Шанель? Мило и просто. Но как эффектно!

— Да, словно на похоронах.

Мама всплеснула руками.

— Не смей при мне говорить о похоронах! Это так грустно! Я избегаю похорон. Многим это кажется невежливым. Но какое мне до них дело. Ведь покойнику это невежливым не покажется. Он даже не будет знать, пришла я его проводить в последний путь или нет. Мне вообще смерть кажется несправедливой вещью, ты как думаешь? Особенно по отношению к близким, которые еще живы и собираются жить дальше. Гораздо справедливее было бы, если бы люди уходили незаметно, исчезали что ли, ну, растворялись в пространстве. Словно куда-то уехали и уже там, в далеком неизвестном, дожидались своих близких. Правда, милый?

— Я не знаю, мама. Не мы придумали этот мир. И смерть не мы придумали. Я единственно знаю, вернее, сегодня только узнал, что в наших силах отсрочить чью-то смерть. Мы же делаем наоборот.

Мама присела возле меня на корточки и нежно погладила меня по лицу.

— Ну что ты, мой мальчик, что ты… Мы скоро с тобой уедем в Египет. Там так много солнца, много неба и много-много песка. И вообще — много этой замечательной страны. Там даже пирамиды есть, представляешь! Этакие странные сооружения, для меня лично непонятные, но для них… Как знать… В них даже фараонов хоронили, ужас какой! А одного даже раскопали, да, да, ты мне веришь? Так после этого все копатели и поумирали! Жуть, как интересно, И как туда хочется! Но я думаю, мы не умрем, если хоть одним глазком взглянем на эти каменные чудовища? Или все же опасно? Не хочется из-за ерунды умирать. Хотя мне иногда кажется, в основном, умирают из-за ерунды…

Мама тараторила без умолку — необязательную и милую чушь. Мне показалось, что она так не хотела слышать о причинах моей тоски. Как совсем недавно я так же не хотел слушать Саньку.

— А знаешь, мама, — безжалостно перебил я ее мечты о Египте. — Умерла моя девушка.

Мама резко встала, повернулась ко мне спиной, налила себе полный бокал Токайского вина и приблизилась к окну.

— Слышишь, мама, сегодня хоронили мою девушку.

— Разве она была твоей девушкой? — мамин голос неприятно дрогнул, словно раздался скрип двери.

Я схватился за голову. О, господи! Ну конечно! Она все, все знала! Это она спровоцировала скандал с Алькой! Это она ненавязчиво, но убедительно доказывала невозможность альянса торговки и хоккеиста.

Я бросился к маме и сзади схватил ее за плечи.

— Ты все, все знала! — прохрипел я.

Мама невозмутимо повернулась ко мне, освободившись от моих цепких рук, и залпам выпила бокал вина.

— Более того, — невозмутимо сказала она, не отрывая взгляда от моего лица. — Я обижена, сильно обижена, что ты так долго скрывал эту нелепую связь! Это несправедливо по отношению ко мне. И не скрывай ты этого, я бы сумела на корню все разрушить. И сегодня ты бы не бился в истерике, потому что понятия бы не имел, что погибла какая-то продавщица фруктами.

— Она бы тогда не погибла, — сквозь зубы процедил я.

— Глупости, какие глупости! — мама ласково взяла меня за локоть и усадила, как маленького, на диван, уселась рядом, слегка сжав мою руку.

— Мне иногда кажется, что все к чему я прикасаюсь, погибает, — я сглотнул не выступившие слезы.

— Я понимаю, что мой сын самый лучший в мире! Но поверь, не лучше того, кто этот мир придумал. Ты слишком, слишком много на себя берешь. Хочу тебя разочаровать, но ты далеко не вершитель судеб. Ты сам справедливо сказал, не мы придумал этот мир и тем более не мы в состоянии придумать чью-то смерть. Эта девчонка даже с тобой не пожелала говорить, даже не попыталась выяснить, почему ты ее бросил.

— Как много ты про меня знаешь, мама.

— Больше, чем ты думаешь, Талик.

Я в ответ пожал руку мамы. Я неожиданно стал успокаиваться. Действительно, как много я на себя беру. И как несправедливо, что все скрывал от мамы. Во всяком случае — многого мог бы избежать. Но мне так хотелось успокоить до конца свою совесть. И справиться с моей совестью была способна лишь моя мама.

— Мам, но если бы я вернулся к ней, как обещал, может быть, этого не произошло бы? — неуверенно спросил я, также крепко вцепившись в мамину руку, как в детстве.

И, как в детстве, она уберегла меня от всех беспокойных проблем.

— Не это, так другое — но случилось бы. Кстати, я тоже однажды чуть не свалилась с окна, когда мыла окна. А у нас девятый этаж! А я, между прочим, так долго просила тебя их помыть! Но ведь со мной ничего не случилось! Потому что не должно было случиться, вот так! И кстати, ты так и не подумал о самом простом! Когда хотят умереть, не падают с первого этажа. Это просто смешно.

Если бы не смерть Альки, мне бы действительно стало смешно. Как глупо! Свалиться с первого этажа и умереть. Альке больше подходила смерть с высоты самолета, при нераскрытом парашюте. Насколько это было бы благородней!

— Мама, — я крепко обнял ее за плечи. — Ты знаешь, мне впервые в жизни сегодня хотелось напиться до беспамятства и безутешно рыдать в подушку.

— Знаешь, Талечка, я ведь тоже умру. Но честное слово, не хочу, чтобы ты напился и рыдал на моих похоронах. Более того, лучше бы ты на них вообще не появлялся. Если честно, я бы сама не хотела на них быть. Хотя понимаю, что единственные похороны, где мне придется побывать, будут моими.

Я нахмурился. Мне никогда не приходила в голову мысль, что моя мама, моя любимая мама, мой самый на свете дорогой человек может умереть. Разве она посмеет оставить меня один на один с этим запутанным миром, кишащим проблемами и драмами. Нет, пусть умирает кто угодно, только не моя мама.

— Не волнуйся Талечка, — мама нежно провела ладонью по моему нахмуренному лицу, как всегда прочитав все мои мысли до последней строки. — Я никогда не умру.

Мама встала с дивана и вновь налила себе бокал токайского вина. Залпом выпила и закурила. Она делала все очень изящно и эстетично. И тоненькая сигарета в тоненьких ухоженных пальчиках удивительно шла ее утонченному облику. Словно она грациозно и легко выпорхнула из немого кино. В этом узеньком закрытом платье от Шанель, подчеркивающем ее стройную не стареющую фигуру, этот легкий макияж на благородном аристократичном лице.

И я поверил, что она действительно никогда не умрет. Только не она. Хотя в этот вечер меня так и не покидала странная, навязчивая мысль, что моя мама только что вернулась с чужих похорон.

А дальше все понеслось по нарастающей — к моему триумфу, к победе. Все у меня получалось так, как хотела всегда моя мама, как когда-то она загадала. И наверное, как хотел и я.

Впрочем, у нас не было с мамой разных желаний. Мне везло во всем, и в спорте, и в личной жизни. Я объездил полмира, и моя физиономия была знакома любому, даже не хоккейному болельщику. Моя физиономия мелькала в модных журналах, где я налево и направо раздавал интервью, без ложного стеснения и ложного стыда рассказывая о своих вкусах, привычках и личной жизни. О спорте и его значении для государства и общества я не рассуждал. Возможно, я об этом не хотел знать, а возможно, просто не задумывался. За меня это делал Санька Шмырев, но не на страницах блестящих журналов, а среди своих учеников в средненькой школе, куда он устроился после того, как его попросили из команды за излишнюю несговорчивость. Когда он категорически отказался проиграть еще до матча. За определенную сумму.

В личной жизни мне везло не меньше. Среди многочисленных поклонниц я выбрал самую красивую, как две капли воды похожую на девицу нашего капитана Лехи Ветрякова, с которой познакомился пару лет назад в ресторане, когда мы праздновали блестящую победу в Стокгольме. Но моя девушка была лучше.

Ее звали как английскую принцессу — Диана, что меня окончательно сразило. Наша судьбоносная встреча, как положено, произошла в Доме кино, на премьере какого-то модного фильма, названия которого мы так потом и не вспомнили. Диана, как и подружка нашего капитана, была самой популярной моделью, ее красивое, слишком правильное лицо мелькало в гламурных журналах и рекламных роликах. Она даже умудрилась сняться в одном сериале, чем я нескончаемо гордился.

Она одевалась в самых модных бутиках, выбирала самую дорогую одежду, при этом профессионально ощупывала ткань, щурила свои огромные голубые глаза, прицеливаясь на цену. И у меня иногда мелькала предательская мысль, словно она на базаре, но эту пошлую мысль я поспешно гнал прочь.

Я не раз слышал, как она по телефону безапелляционным тоном обсуждает цену, которую ей должны заплатить за честь увидеть ее красивую фигуру на очередном показе. Иногда ее тонкий отточенный голос срывался до визга, и у меня появлялась мысль, что она очень уж напоминает базарную торговку. Но я тут же гнал эту мысль от себя. Моя девушка с именем принцессы никогда не может быть похожа на торговку.

У нас с ней сложился позитивный альянс супермодели и суперхоккеиста. За такой альянс двумя руками голосовала моя мама. И мы вскоре собирались пожениться.

Мама обожала Диану. Как обожал ее я. А Диана, как назло, обожала мандарины и покупала их в самых дорогих супермаркетах. Когда она небрежно бросала на диван пакет с мандаринами, и они, ярко желтые, рассыпались по белоснежному плюшу, словно по снегу, мои кулаки сжимались, и мне казалось, я не выдержу и закричу.

Я давно забыл Альку, но эти мандарины… Они напоминали о чем-то страшном, неправильном, о том, что не может быть в моей жизни. И никогда не будет.

Потому я однажды просто и ясно объяснил своей принцессе, что терпеть не могу мандарины, что один их вид вызывает у меня аллергию. Для убедительности пару раз чихнул и промокнул глаза салфеткой. Хотя слезы так и не выступили. Я по-прежнему не умел плакать. Диана не обиделась, и в моем доме мандарины больше не появлялись. Просто теперь и на фото, и в рекламе я видел Диану непременно с огромным ярко желтым мандарином. Она кокетливо держала его в обеих руках, и ее пухлые алые губки при этом были соблазнительно приоткрыты.

После этого незначительного казуса я все дальше и дальше оттягивал нашу женитьбу, хотя по-прежнему обожал Диану, как и моя мама. Впрочем, моя мама тоже почему-то перестала настаивать на этом браке. На этом настаивала лишь Диана. В довольно категоричной форме, словно предлагала безупречный дорогой товар. И в этот момент она мне вновь напоминала уличную продавщицу. И я вновь отгонял эту несправедливую мысль. И, словно в знак извинения, уже чуть было не сдался, но вдруг заболела мама.

Это случилось внезапно и очень некстати. Перед решающим матчем с канадцами, который должен был проходить в Монреале. Наша команда вот-вот должна была туда вылететь, а тут мне позвонили на спортивную базу, где мы готовились к игре. Низкий, бесстрастный женский голос объявил, словно спортивная комментаторша, что моя мама в больнице. Она лежала в отделении онкологии.

Я долго сидел, тупо уставившись на один из завоеванных спортивных кубков, возвышающийся на моем столе. За окном светила яркая оранжевая луна, так похожая на мандарин. И гудки телефонной трубки, оставшейся в моей руке, отрывисто выли. Их вой напомнил ту самую собаку Мишку в ту самую зимнюю ночь. Почему он тогда выл? И почему я теперь не вою? Ах да, просто не умею. Я ведь не собака. За меня это делает телефонная трубка.

Этой же ночью я был в больнице. А следующим утром улетел в Монреаль.

Мы выиграли этот матч. Я, как всегда, отличился, забив две шайбы из трех, причем одну — решающую. Меня в буквальном смысле носили на руках и забрасывали цветами. А хозяева ледовой арены — как лучшему игроку матча — даже подарили желтенький спортивный «Ферарри». Я с детства мечтал о такой машине и не мог оторвать от нее взгляд. Гладил ее блестящую кожу и даже поцеловал в квадратную морду с круглыми фарами-глазами. Как, наверное, удивится мама, когда я подкачу к ней на этой дорогущей игрушке! С кучей подарков, среди которых обязательно будет платье от Диор.

А в это время в больничной палате, где окна закрывали белые жалюзи, умерла моя мама. Но я даже не почувствовал этой смерти, поскольку когда-то искренне поверил в ее слова, что она будет жить вечно.

Когда я вернулся, увенчанный лавровым венком победителя, мою маму уже похоронили.

Я сидел в кабинете главврача, пытаясь вникнуть в смысл его равномерных, как секундные стрелки, слов. За окном виднелся припаркованный «Ферарри».

— Она не хотела, чтобы вам сообщали, — врач протер салфеткой очки в роговой оправе и вновь нацепил на нос. — Это было ее последнее желание. Хотя было ли это желание искренним?

— Вы о чем? — я посмотрел на него тяжелым взглядом.

— Вам лучше знать. Мне лично показалось, что хотела она как раз обратного. Но не в моей компетенции рассматривать подсознательные желания пациента. Это скорее вопрос психиатра. Я же мог только распорядиться ее последней волей, изложенной в письменной форме.

— Она сама никогда не ходила на чужие похороны. И, наверное, не хотела, чтобы это делал я, — попытался вяло оправдаться.

— На чужие? — он удивленно на меня посмотрел. — Я и не подозревал, что похороны матери могут быть чужими. И всегда имел глупость думать, что со смертью матери или отца в некотором смысле умираешь и сам. Во всяком случае, хоронишь и часть своего сердца. Может быть, главную его часть.

В этот миг мне опять так не хватало моей мамы, которая бы в один миг в пух и прах разбила бы все обвинения этого моралиста. И освободила мою совесть.

Я вдруг со страхом понял, что теперь некому будет освобождать мою совесть. И с каждым годом она будет загромождаться ошибками и расплатой за них. И, как говорила мама, будет мешать идти вперед, не оглядываясь на мелочи, засасывающие как болото. Я вдруг отчетливо осознал, что с сегодняшнего дня потерял не только лучшую в мире мать, но и лучшего адвоката. И уже не знал, какая потеря бьет больнее по моему сердцу и ударит сильнее по моей судьбе.

— Во всяком случае, есть письменное заявление моей матери, — сухо отрезал я, — в котором она действительно отказывалась видеть меня на своих похоронах. Я по-прежнему говорил о маме, как о живой. — И не вам меня судить. Скорее я могу предъявить обвинение в том, что вам не удалось ее спасти.

— Я не господь Бог, вы сами когда-то это заявили, молодой человек. И я вас предупреждал, — не менее сухо отрезал врач и поднялся с места, дав понять, что наш разговор закончен…


Действительно, совсем недавно, перед поездкой в Монреаль, я бросил ему это в лицо, когда он категорично сказал, что моя мать может умереть в любое время. Я также сидел в его чистеньком кабинете, также за окном падал снег, и он также протирал салфеткой очки в роговой оправе. Правда, спортивный желтенький авто еще не был припаркован у ворот больницы. И, пожалуй, тон главврача был помягче. Он еще не мог поверить, что я улечу в Монреаль. А я не мог поверить, что моя мама вот так просто возьмет и умрет.

— Я настоятельно вам советую не уезжать, молодой человек, сказал он мне тогда.

— У меня важнейший матч! Меня некому заменить! — я возмутился, не понимая, как до него не доходит, насколько важна эта поездка.

— У вас впереди еще много матчей, смею надеяться. Но мать… Она у вас одна. И другой уже никогда не будет.

— Эта поездка не только моя личная прихоть, это… — я на секунду запнулся и выдавил впервые в жизни, — от этого зависит честь государства.

Я закашлялся от своих слов и покраснел от кашля. Он с интересом на меня посмотрел, и мне показалось, что в его глазах мелькнули насмешливые искорки. Хотя, возможно, это просто промелькнули солнечные блики в его очках.

— Ну, если честь государства. Похвально, что у нас есть еще мастера, которые так пекутся о чести страны. Правда, я всегда предполагал, что честь страны — это и есть честь спортсмена.

— Что вы хотите этим сказать? — сквозь зубы процедил я.

Он встал, приблизился к окну и тихо, мягко сказал, так и не обернувшись в мою сторону. Словно в последний раз хотел убедить.

— Ваша мать может умереть в любую минуту.

— Вы не господь Бог, чтобы это знать. Вы всего лишь один из врачей одной из больниц.

— Я очень хороший врач очень хорошей больницы, — так же тихо ответил он, не оборачиваясь, — Но я действительно не господь Бог. Ни я, ни господь здесь не помогут, но единственный шанс на спасение есть.

— Единственный шанс — это не так уж мало. Мы с одним шансом, бывало, выигрывали целые матчи. Шанс, мне кажется, вообще бывает в единственном числе. И в чем он, если не секрет?

— Не секрет. Это вы, как ни странно. Если вы останетесь… Если вы все-таки останетесь, — уже более чем настойчиво повторил он, так же стоя ко мне спиной, — ваша мать сможет еще пожить. Во всяком случае, на какое-то время вы сможете ей продлить жизнь. Смею вас заверить, у меня большой опыт и не только в медицине. Такое случалось…

— Это более, чем странно, — усмехнулся я. И с некоторым апломбом добавил. — Я всего лишь форвард. И опыта ни в религии, ни в медицине у меня нет. И вряд ли смогу ей помочь, сидя у больничной койки, от жалости сжимая руку. Помочь — это ваш долг и обязанность.

— Мне очень, очень жаль, что я уже ничем не могу помочь вашей…

Последнее слово я не услышал. Поскольку поспешно покинул кабинет.

Я сидел у постели матери, взяв ее за тонкую руку. Ее волосы, красивые, пышные, были разбросаны по подушке, которая пахла хлоркой. Ее глаза, огромные, голубые, по-детски смотрели на меня, словно о чем-то хотели спросить. Или попросить. Но я не спросил о чем, поскольку сам всегда просил у нее.

— Ты прекрасно выглядишь, мама, — сказал я то, что и положено говорить у постели больного.

Впрочем, я почти не лгал. Она не была похожа на умирающую. Разве лицо чуть бледнее обычного. А, возможно, это тусклая лампа на больничной тумбочке придавала вполне благородную бледность ее утонченному лицу.

— Ты едешь в Монреаль? — тихо спросила она, и мне показалось, что в ее огромных глазах застыл испуг.

— Ну конечно, мама. Ты же сама этого хотела — видеть своего сына победителем, — поспешно, слишком поспешно ответил я, словно подсознательно боялся возражений.

— Конечно, — еле заметно улыбнулась она. — Мой сын всегда будет победителем.

— Я только волнуюсь за тебя, мама, — сказал я то, что должен сказать любой сын.

— Но ты, надеюсь, не напьешься от волнения? — и вновь в этих глазах какая-то слабая надежда на правильный ответ.

Я ответил правильно. Как считал нужным.

— Ну что ты, мама! Ты меня с детства отучила запивать проблемы вином. Вино — удел слабаков и неудачников.

— И не станешь рыдать в подушку, если вдруг… — она вдруг умоляюще на меня посмотрела. И ее взгляд впился в мои глаза, словно пытался в них что-то увидеть.

— Ну ты что, мама. Ты меня научила никогда не плакать. Слезы ведь мешают стать победителем.

Мама повернула лицо к стене.

— Как многому я тебя научила, сынок… Только… Только…

— Что, мама? Ты что-то хотела сказать? — я погладил ее мягкие пышные волосы.

— Нет, сынок, ничего.

Она медленно повернула голову ко мне и стала внимательно разглядывать мое лицо, фигуру, словно пыталась запомнить.

— Как хорошо, когда люди уходят незаметно.

— Я посижу, когда ты уснешь, я уйду незаметно, — сказал я, не пытаясь вникнуть в смысл ее слов.

— Нет, ты уйди так, чтобы я тебя видела. Твою походку, твои жесты. Иди, Талик. Я хочу тебя видеть. К тому же тебе предстоит завтра важный перелет. Ты еще должен отдохнуть, да? Ну же, иди, — она еще сильнее вцепилась мне в руку, словно наперекор своим словам. Словно хотела сделать вызов и моей силе воли, и моей будущей победе, и моему сегодняшнему уходу и самому Монреалю.

Я осторожно освободился из ее цепких рук. И вздохнул.

— Ты как всегда знаешь все про меня, мама. И понимаешь меня больше, чем я сам себя понимаю. Я скоро вернусь, не волнуйся. И как ты всегда этого хотела, вернусь победителем. Ты дождись, мама.

Она мне ничего не ответила. Свет в палате потух. Она выключила настольную лампу. Она не захотела видеть, как я ухожу.

Я вернулся победителем, но мама меня не дождалась. И я не увидел, как уходит она. И куда. Мама навсегда осталась живой для меня. Но помочь в этой жизни она мне ничем уже не могла. И вряд ли прав был главврач, утверждая, что если бы я остался, то продлил бы ей жизнь. Мама бы в пух и прах разбила все его демагогичные измышления. И тут же бы успокоила мою совесть.

Иногда я ловил себя на чудовищной мысли, что злюсь на нее: ведь она оставила меня одного в этом безжалостном мире. Где я один должен решать проблемы этого мира. И некому было меня защитить от этого мира.

Весь мир она безжалостно свалила на меня…


Этим же вечером я пошел на кладбище вместе с Санькой Шмыревым.

Мы медленно двигались по заснеженной тропинке. Уже вечерело, сквозь мутное небо настойчиво пробивались первые звезды. Было тихо и безветренно, снежинки вяло кружились в зимнем воздухе, и, опадая на замерзшие могилы, мгновенно таяли. Мы всю дорогу не проронили ни слова. Я первым нарушил молчание, уже возле холмика, покрытого редкими венками. Здесь была похоронена моя мама. И я в это по-прежнему не верил.

— Как мало венков, — сказал я только потому, чтобы уничтожить раз и навсегда эту могильную тишину.

Мне было все равно, что говорить.

— Мало, — согласился Санька, сняв кепку. И снежинки падали на его стриженую голову.- Знаешь, Талька, я и сам удивился, что так мало народа было на похоронах. Твоя мама… Она была всегда такой общительной, веселой, красивой. Казалось, у нее столько друзей и поклонников. А оказалось…

— Может быть, все друзья и поклонники были слишком похожи на нее, — пожал я плечами.

— Ты о чем?

— Мама мечтала уйти из мира незаметно, легко. Знаешь, ей это почти удалось. И зачем из похорон устраивать бенефис? Она сама терпеть не могла чужие похороны, даже друзей. И всю жизнь их избегала.

— Ты так думаешь? — Санька внимательно на меня посмотрел.

— Я не думаю, я знаю.

— Тогда, ответь, зачем она устроила, даже оплатила похороны Альки, помнишь, той продавщицы мандаринов? Ну, помнишь, я тебе про нее рассказывал. Девушки, которую я любил.

Я похолодел. И от волнения стал дышать на руки. Этого не может быть, этого просто не может быть! Санька наверняка ошибается. Или что-нибудь перепутал.

— Знаешь, я твоей матери до гроба буду благодарен, — продолжал Санька. — У Али же никого не было. И твоя мама все взяла на себя. Знаешь, я тогда понял, что, оказывается, совсем ее не знаю. Она так плакала на похоронах.

— Но зачем? — прохрипел я. — Зачем ей это было нужно?

Я так сильно тер руку об руку, что они покраснели. И жгли.

— Я тогда спросил у нее примерно тоже самое. И она ответила, что все время покупала мандарины у этой девушки. И ей нравились и мандарины, и девушка. И еще… Она сказала, что считает несправедливым, когда уходят так рано. И вновь заплакала. Я, помню, успокаивал ее как мог. Представляешь, она пожалела уличную продавщицу. Кто бы мог подумать! Твоя мама… Всегда такая утонченная, такая изящная… Всегда окруженная дорогими вещами и влиятельными людьми. И уличная торговка. Странный альянс. Я, по-моему, ее видел тогда в последний раз… Живой. Как теперь помню. Хотя, сколько уже лет прошло? Такой же зимний вечер. Снежинки кружат в воздухе. Но у мамы твоей почему-то расстегнута шуба. Словно ее все время бросало в жар. Помню ее черное закрытое строгое платье. Такое простенькое, хотя она любила дорого одеваться. В этом же платье ее и похоронили, как она велела.

«Платье от Шанель, — усмехнулся я про себя. — Или все-таки нет? Или мама мне солгала? И в который раз?..»

— Так что… — Санька вздохнул и выдержал положенную паузу. — Видишь, как получается. Она была готова помочь первой встречной продавщице. А к ней на похороны никто не пошел.

— Ты меня обвиняешь, Санька?

— Я? — он посмотрел на меня с искренним удивлением. — Только не тебя. Кого угодно, только не тебя. Я отлично понимаю твою мать. Она была помешана на тебе. И я искренне верю, что меньше всего в жизни она хотела, чтобы ты рыдал на ее похоронах, а потом с горя напился.

Мне уже казалось обратное. Моя мама хотела именно этого. Того, что запрещала мне делать всю жизнь. И раз в жизни я мог себе это позволить. Но опоздал. И не знал, жалею ли об этом опоздании.

— Спасибо, Санька, за то, что ты для меня сделал, — я крепко пожал его руку. И задержал в своей. Так мы некоторое время стояли у могилы моей матери, словно вторично провожали ее в последний путь.

— Все нормально, Виталик. Все нормально. Ты бы сделал то же самое для меня.

Я этого не знал. И этого не мог знать Санька, потому, наверное, при этих словах его голос слегка дрогнул.

— Знаешь, Талик, я благодарен своей судьбе, что хоть в конце жизни, хоть немного узнал твою мать. Ну какой она была… По-настоящему…

Я даже в конце жизни так и не узнал свою мать. И лишь сегодня, на свежей могиле, покрытой редкими венками, нашел силы понять, что все мои проблемы она брала на себя. И похороны, и свадьбы, и ненависть, и любовь, и ошибки, и слезы, и даже алкоголь. И конечно, вину.

Она неистово, судорожно, порой бесцеремонно ограждала меня от жизни. И от себя самого. Пожалуй, и мою жизнь она целиком взяла на себя. Оставив мне лишь ее модель, которую она когда-то придумала. И мне теперь придется строить свою жизнь заново. Но вряд ли у меня хорошо получится. Потому что строить жизнь меня так никто и не научил. Я умел лишь разрушать. Но сейчас ответственность за разрушение придется нести только мне. Мой бесценный, мой незаменимый адвокат умер. Прости меня, мама… Комок слез подкатил к горлу. Но я так и не заплакал. Даже на могиле матери. Меня плакать тоже не научили.

Шмырев вытер слезы рукавом. И мы так же медленно, так же молча, стали отдалятся от могилы по заснеженной тропинке. Уже в ночь.

Звезды ярко светили, но меня не покидало странное ощущение, что моей звезды там уже не было. Она в какой-то момент погибла. В какой? Что она здесь, на земле, у меня в квартире, рядом с кубками и медалями, рядом с гламурными журналами и рекламами, проданная за гроши, совсем мертвая, словно засохшая бабочка в гербарии, сияет на моем столе. А где-то высоко в небе летает мой голубь, которого я кормил в детстве, улыбается военрук в военной шинели, за углом весело продает абхазские мандарины уличная торговка, и легкомысленно кружится возле зеркала моя мама. И только они остались в живых.


Потом я научился жить без мамы. И хотя я навсегда запомнил слова доктора, вину пред ней не чувствовал, потому что отчетливо осознал что это последнее чувство вины мама тоже взяла на себя и унесла с собой в могилу. Мне же она предоставила право жить дальше. И прямо, не оглядываясь на мелочи и пустяки, уверенно шагать вверх.

И я шагал нога в ногу, рука об руку вместе со своей принцессой Дианой. Нас признали самой гламурной парой страны. И мне оставалось совсем чуть-чуть — чтобы меня признали лучшим форвардом мира.

Беззаботные, мы просто купались в роскоши. Мы построили шикарный дворец под Москвой. И купили огромный замок в Англии. Правда, поначалу моя девушка хотела иметь резиденцию настоящей принцессы Дианы, но ей популярным английским языком объяснили, что та уже принадлежит чистокровной королевской семье. Однако моя Диана не унывала, она была уверена, что дождется своего часа, поскольку титул лорда я себе уже купил. На день рождения Диане я подарил океанский остров с пальмами и настоящими папуасами. А в памятный день нашего знакомства купил ей целую планету, которую назвал ее именем. По воскресеньям мы ходили, как положено, в церковь, которую построили на мои же деньги. У нас был свой личный духовник, готовый в любой момент отпустить все наши грехи, потому что тоже был нами куплен. В храме Диана проворно крестилась, ставила за свою удачу самые дорогие свечки, давала большие пожертвования и со спокойной совестью возвращалась домой. Впрочем, как и я. Нам не за что было беспокоиться. У нас была крупная страховка и на земле, и на небе. И мы вольны были делать все, что заблагорассудиться. Мы запросто могли заказать весь поезд в Ленинград, чтобы в пути отметить свою годовщину знакомства. А в минуты скуки и уныния могли сорваться с места и улететь в Рим, только для того, чтобы отужинать в пиццерии. Помню, как в Венеции, когда мы ночью катались на лодке, в полутемном зале ресторана повисло молчание, когда я зажигал стодолларовые купюры одну от другой. Только для того, чтобы отыскать бриллиантовую сережку Дианы, закатившуюся под столик. А потом сверху вниз смотрел на недоуменных иностранцев, которые наверняка думали: «Вот она, широкая и загадочная русская душа». И только гораздо позднее я понял, что думали они совсем о другом. И загадочность русской души тоже уже в другом. Но в то время я не нагружал себя философскими мыслями. Мой девиз был прост и, как казалось, очень справедлив: если я работаю на славу, пусть и слава поработает на меня. И моя слава мне ни в чем не отказывала. Я сумел выжать из нее все, что возможно. Или почти все. Потому что Диана в этом меня всегда превосходила.

Но мы так и не поженились. Я сумел убедить Диану, что гражданский брак — это супермодно, и мы его достоинства с успехом рекламировали во всех передачах. Во всех передачах красивые, шикарно одетые, излучающие уверенность и умеренный снобизм мы откровенно говорили о своей любви на всю жизнь. Я же, когда выпадал удобный случай, без зазрения совести изменял Диане, будучи уверенный в ее верности. Она с успехом не упускала шанса изменить мне, будучи уверенной, что я ей верен до гроба. Мы никогда не любили друг друга, но нам было друг с другом настолько удобно, что и мысли не возникало расстаться. Мы слишком были похожи.

Жили мы в основном в загородном дворце, редко наведываясь в городские квартиры. Диана настолько уверовала, что она принцесса, и, нежась в розовой ванне, полной душистой пены, с бокалом дорогущего шампанского, непременно просила меня надеть на ее пышные волосы золотую диадему, увенчанную алмазами и изумрудами. А потом, обмотанная пушистым белым полотенцем, долго истерично визжала в телефонную трубку, назначая себе очередную цену. А затем, примостившись в уголочке дивана, расшитого золотой нитью, словно заправский мошенник, рассчитывала в блокноте план уничтожения очередной восходящей звезды-модели, которая была и помоложе, и посвежее. Я бы не удивился, если бы мне в один прекрасный день нашептали на ухо, что она отправила на тот свет не одну конкурентку, подсыпав на светском рауте в вино яд… Я же, как истинный король хоккея, заказал себя клюшку и шайбу из чистого золота.

Конечно, при таком стиле жизни нам нужно было все больше и больше денег. Деньги стали нашей идеей, нашим государством, нашим Богом. И поэтому, когда мне предлагали сделки (по так называемым договорным матчам), я — в отличии от Саньки Шмырева — с легкостью соглашался.

Мама уже по уважительной причине не могла отмывать мои грехи, а прежний батюшка — по причине неуважительной — как-то плохо в последнее время меня понимал, все чаще недоверчиво косился в мою сторону и без должного энтузиазма прощал мои прегрешения. Впрочем, я вложил крупную сумму в другой храм, строящийся неподалеку от нашего дворца. И у меня появился еще один батюшка-духовник, как бы дублер. Так что на всякий случай я заручился двойной поддержкой с небес. Грехи мои теперь отпускались с большей эффективностью. И вновь меня не волновали. Так что с совестью все было в полном порядке. Как и в остальном.


Этот мартовский день накануне женского праздника должен был стать для меня решающим. Днем, когда я наконец-то взойду на самую вершину спортивного олимпа. Мне нужно было забить всего лишь две шайбы, чтобы стать самым результативным форвардом первенства и навеки внести тем самым свое имя в анналы спортивной истории.

Что я буду делать там, на пике вершины, увенчанный лавровым венком, меня уже не волновало. Я подозревал, что на свете много других свободных вершин, которые никто еще не покорил. И все они с нетерпением дожидаются моего визита.

Это был обычный мартовский день. Когда весна только по календарю. За окном падал снег, и какой-то голубь попытался примоститься на моем подоконнике. Но я его тут же грубо смахнул рукой. Голубей я уже не любил. Они мне напоминали неприятные картинки из прошлого, и эти картинки я так же грубо смахнул из своей памяти.

Я поцеловал золотую клюшку перед выходом. Это было моим ритуалом. Потом я поцеловал Диану.

Она взъерошила мои и без того непослушные волосы.

— Милый, ты же не обижаешься, что меня там не будет? Ты же прекрасно знаешь, что мне волноваться вредно. К тому же… ты же отлично понимаешь, что мне еще нужно успеть сходить в парикмахерскую и посетить солярис (она всегда путала обычные иностранные слова с чем-то очень интеллектуальным). И потом… разве можно доверять этим поварам! Я заказала в ресторане рулет из хамона с цуккини. А они возьмут и перепутают. И подадут, не дай бог, не с цуккини, а кабачками. Помнишь, что случилось с Лялечкой! Какой ужас! Как она покраснела, когда объявили артишоки, фаршированные анчоусами, а вместо анчоусов оказалась обыкновенная килька. Упаси бог мне такое пережить! Я не хочу от стыда провалиться под землю. К тому же, ты знаешь, этих проходимцев. За ними нужен глаз да глаз. Я должна все лично пересчитать, каждую копейку и каждое блюдо. Я должна быть, как всегда, лучше всех!

— Ты лучше всех! — я поспешно еще раз поцеловал Диану.

— Так ты не обижаешься, милый, что я тебя не поддержу в трудную минуту?

— Ну, разве чуть-чуть, — я в шутку обиженно надул губы.

Хотя в душе ликовал. После матча мне необходимо было перекинуться пару словечек с одной очаровательной рыжей, совсем молоденькой фанаткой, чтобы договориться о встрече.

— Готовь лавровый венок, — я в третий раз для убедительности любви поцеловал Диану и поспешил смыться.

Выйдя из подъезда, я как назло споткнулся о тело мертвого голубя, которого грубо смахнул рукой со своего подоконника. Его застывшие круглые глаза удивленно смотрели на меня, словно пытались понять, чем он мог помешать мне. Вокруг птицы, на снегу алели капельки крови, словно неаккуратный маляр стряхнул кисть. Я поморщился и три раза сплюнул. Мне это что-то напомнило. Но я не верил в приметы. И, в конце концов, не я съел этого голубя.

Я приблизился к своей желтенькой «Ферарри». И заметил, как навстречу мне ковыляет сухонькая сутулая старушка с общипанным псом, шерсть которого была местами съедена лишаем. Я поспешно стал открывать машину, повернувшись бесцеремонно спиной. Эти страшные картинки из какой-то непонятной жизни меня лишь раздражали. В конце концов, не я же виноват, что какое-то абстрактное государство не может позаботиться о своих стариках. Я вообще старался поменьше бывать на улице. Улица, помимо моего желания, заставляла о чем-то думать. А думать я не собирался. Мысли двигали лишь назад. А я сегодня должен покорить, по меньшей мере, Олимп.

— Дай сынок, только на хлебушек, — жалобно, почти плача попросила старушка мою спину.

Я суетливо стал рыться в карманах пальто, где, как назло, там валялись одни сотки. Ну, не стольник же ей подавать! И я, ловко запрыгнув в автомобиль, лихо сорвался с места, рванув мимо старушки и ее беспородного пса. Уже в машине с удивлением подумал, почему я не дал сотку, которая для меня ничего не значит. Я даже за нее не смогу купить бутылку импортной минералки. На душе стало слегка муторно, но я запил эту муть той же импортной минералкой.


За полчаса до игры в раздевалке вдруг неожиданно появился Санька Шмырев. Я не видел его с тех пор, как мы были на могиле моей матери. С тех пор наши пути окончательно разошлись. Мы даже не перезванивались.

Выглядел Санька неважно. Он не то чтобы постарел, но как-то посерел, полысел, словно его основательно помяли, а отутюжить некому было. Я в очередной раз убедился, что принципиальность и честность — примета бедных и пьяниц. Ни тем, ни другим я становиться не собирался.

— В общем, Талька, я пришел пожелать тебе удачи, — сказал довольно неуверенно Санька.

Я внимательно на него посмотрел. Если бы я не знал его с детства, то подумал, что он мне завидует. Но Санька себе не мог позволить и такой роскоши. Пожалуй, слишком хорошо он о себе думал. Я протянул ему руку.

— Спасибо, Санька. Удача непременно будет на моей стороне.

Санька в ответ вяло пожал мою руку.

— Главное, понимать, Талик, на чьей стороне ты.

— Сань, не грузи меня перед матчем, а? Мы уже с тобой это проходили. И отличником в науке морали я не стал. И никогда не стану. Это место тобой уже занято, и я на него не претендую. Так что… — мне ужасно захотелось схватить утюг и погладить старую куртку, джинсы, лицо, руки моего бывшего товарища.

— Ладно, Виталик, ты прав. Не будем. В общем, я здесь со своими ребятами, может, пару минут ты им уделишь после матча, а?

— Ты ли это, Санька? — я снисходительно улыбнулся. — Ты всегда меня считал исключительно дурным примером.

— Почему считал? Но ребятам, согласись, это не объяснить. Ты победитель. И никому не важно, какой ценой досталась победа. Если бы они не попросили, вряд ли бы ты сегодня меня увидел. Победителей, как известно, не судят.

— Но осуждают. Увы, ничем помочь не могу. У меня уже заказан ресторан на вечер. Кстати, приглашаю. Конечно, без твоих подопечных.

— Странно, еще матч не начался, а ты уже собираешься его праздновать.

— Я в приметы не верю, не научили. И знаешь, Саня, даже если я провалюсь сегодня, за это тоже стоит выпить. В конце концов, и победы, и провалы отмечаются одинаково.

— Талик, ребята меня очень просили. Им важно увидеть глаза своего кумира после победы.

Я вдруг подумал, что после победы мне обязательно нужно заглянуть в глазки моей очаровательной рыжей поклонницы.

— Слишком красиво выражаешься, Санька. А красивые слова мешают сосредоточиться. Так что, извини в очередной раз.

— В очередной раз не извиняю, — резко ответил Санька и решительным шагом направился к выходу.

На прощание мы не подали друг другу руки. Но меня, по-прежнему, не покидала мысль, что Саньку непременно нужно отутюжить.

Моя очаровательная рыжая фанатка, совсем девчонка, сидела в первом ряду. И когда играл государственный гимн, я сосредоточено смотрел лишь на беленький платочек, развевающийся на сквозняке. Это был наш условный знак. И я уже подумывал, что бы такое правдоподобное сочинить для Дианы, чтобы объяснить свое ресторанное опоздание.

Матч проходил гладко, как я и предполагал. Меня даже взяла некоторая обида, что команда соперников была не настолько сильна, чтобы соответствовать мне. Голы всегда смотрятся эффектней в напряженной игре.

В первом периоде одну шайбу я забил, и все шло по намеченному плану. Во втором я несколько расслабился, хотя, возможно, просто нетерпение мешало реализовать несколько голевых моментов. Впрочем, это было не важно, потому что время еще было. Впереди был третий, последний период. Когда и должен был состояться последний гол — как последняя точка в подписании акта о моем триумфе.

Я знал, что в жизни случаются подлянки. Всегда оставляя пару процентов на возможную неудачу. И даже мудро подготавливая себя к ней. В конце концов, любая спортивная неудача — не роковая. И даже если бы я не забил гол сегодня, вскоре предстоял еще один матч. Когда с легкостью можно было наверстать упущенный шанс. Но, конечно, победы хотелось именно сегодня. Во-первых, слишком дорогой ресторан заказала Диана, а я не собирался раскошеливаться после каждого матча. А во-вторых, именно сегодня я должен получить не только лавровый венок, но и юную девчонку в придачу. А она может достаться лишь победителю. Так я сам для себя решил. Поэтому еще один гол был так важен именно сегодня.

В третьем периоде у меня словно открылось второе дыхание. Я легко скользил по полю. Перед глазами, словно в немом кино, мелькали лица болельщиков, световые лучи прожекторов, цветные рекламные пятна на льду… В моей голове также легко, светло и прозрачно пронеслась мысль, что вот-вот я щелкну по шайбе, и она беспрепятственно пронесется прямо в ворота. И я уже отчетливо видел девушку-удачу, увивающуюся вокруг меня. Которая никогда не обманывала. И которая не обманет и сегодня. У нее были рыжие волосы, как у моей юной фанатки, черненькое платьице от Шанель, как у мамы, а в своих сильных руках, как у меня, она крепко держала золотую клюшку и лавровый венок.

Мама будет сегодня непременно гордиться мной. А рыжеволосая поклонница подарит свой первый поцелуй. А в дорогом ресторане меня ждет ароматные, экзотические блюда и моя верная Диана… Моя голова пошла кругом.

Защитник точно отпасовал мне с нашей зоны. Я мягко принял передачу и мгновенно вошел в зону противника. Боже, ну почему мне так легко все дается! Даже жутко, неужели мама как всегда права, я — избранный в этой жизни. И мой путь будет исключительным. Еще совсем чуть-чуть, совсем немного, один только бросок и олимпийские боги примут меня в свои объятия, и поклоняющиеся олимпийским богам сегодня склонят голову и предо мной. Только один бросок.

Не сбрасывая скорости, я изо всей силы размахнулся и… вместо шайбы вдруг увидел ярко желтый абхазский мандарин. И пролетавший мимо голубь задел меня своим крылом. А в голове, словно пули, просвистели слова военрука, что спорт — это тоже война. Но это ложь! Это неправда! Спорт — что угодно, но не война. И оранжевый апельсин на ледяном поле — тоже ложь. И голуби в ледовый дворец не залетают. Всё это — вранье, и я давно забыл все фразы военрука. Я — самый расчетливый, самый здоровый, самый трезвый на свете человек. И мои ноги никогда не подкашиваются. Я твердо стою на земле, впрочем, как и на льду. И умею сильно и точно бросать по воротам противника. А все остальное — чепуха и фантазии неудачника Саньки, который когда-то был моим другом.

Я мощно щелкнул по воротам. Но я — самый расчетливый на земле и на льду –на этот раз не рассчитал силы броска. Или слишком его рассчитал. Шайба соскользнула с крюка клюшки и над предохранительной сеткой полетела прямо на трибуны. В неизвестность…

Мне казалось, что я стою один на площадке. И все прожектора наведены на меня, словно я на сцене, где должен сыграть свою последнюю роль. Но ведь еще так рано, я еще так молод! Почему такое ощущение, что это — прощальный бенефис. И почему я закрываю глаза, если все равно ничего не вижу. И зачем затыкаю уши руками, если все равно ничего не слышу. И почему мне так страшно, если для этого нет никаких оснований. В конце концов, ничего ужасного не произошло. Каждый чемпион имеет право на промах. Это была, пожалуй, моя последняя трезвая мысль.

Впервые за свою спортивную карьеру я покачнулся на льду и стал медленно сползать. Уже у самого льда меня подхватили чьи-то сильные руки.

Очнулся я от сильного запаха нашатыря, ударившего мне в нос. Окружающий мир был настолько ярким, словно кто-то переусердствовал с контрастом в телевизоре. И я слышал этот мир настолько отчетливо, будто кто-то включил звук на полную громкость.

Я услышал крики, увидел мечущихся людей. Мимо меня пронесли носилки с каким-то человеком, накрытым белой простынью. Я еле прошептал потрескавшимися губами.

— Что это?

Меня никто не услышал. Но почему-то все обернулись в мою сторону. И закричали, указывая пальцем прямо на меня.

— Он убил человека! Он убил человека! Он убил человека!

Что за чепуха! Мы же не на войне. Это всего лишь стадион. И я не солдат. Я всего лишь форвард.

— Он убил человека! Он убил человека!

Этого не может быть! Ведь не было даже шайбы. Я ударил всего лишь по абхазскому мандарину. Мандарином невозможно убить человека.

— Он убил человека!

До меня вдруг дошло значение этих слов. И я даже не удивился. Разве я впервые убиваю? И разве не убивают все? Разве мы чем-то отличаемся от животных. Просто они убивают, борясь за свою жизнь. Мы же в основном убиваем из-за угла, но тоже — борясь за свое существование… Сегодня я убил человека по-настоящему. Не зная его, ни разу не видя его, не имея к нему никаких претензий. И не желая его убивать… И уже оправдать меня будет некому. Мой бесценный, мой единственный, мой самый любимый адвокат уже умер. Моя мама. И не я ли убил и ее? И Альку? И военрука? И голубя?.. И нет оправдания мне за эти смерти… Единственная смерть, в которой я не был виноват, случилась сегодня. Хотя сегодня я убил по-настоящему. И за это мне, видимо, придется заплатить по-настоящему.

А потом я сидел в раздевалке, как в камере предварительного заключения, и мне в лицо ослепительными вспышками щелкали фотоаппараты. Словно затворами автоматов. Я машинально закрывал лицо руками. Так научила меня мама. Закрывать лицо лишь в двух случаях: когда не хочешь видеть или когда не хочешь, чтобы видели тебя. У меня случились два случая одновременно. И я закрывал лицо руками, изо всех сил сжимая их.

Щелчок, еще щелчок. Словно выстрелы. Так говорил военрук. Спорт — это тоже война. И жизнь тоже. Боже, как же я ее избегал. Неужели этот старый военрук был прав? И война в каждом мгновении, в каждом движении, в каждом слове для нас продолжается. И врагов на ней больше, гораздо больше, чем друзей. На нас идут целые батальоны. А рядом — только немногие друзья, остальные — лишь товарищи по оружию или по несчастию.

Меня тоже предали, и, наверное, очень не любили. Впрочем, за что меня было любить. И я понял, отчетливо, до пульсирующей боли в висках понял, насколько у меня мало друзей. Ни одного.

Щелчок. Еще щелчок. И еще. Когда же наконец-то закончится моя смерть? Хотя, наверное, это всего лишь холостые выстрелы. Как говорил военрук, на гражданке стреляют холостыми, но все равно убивают. Незаметно, но убивают. Меня сегодня убивали в первый раз, и я заслужил это, потому что сам убивал не раз. Как на войне…

Сквозь автоматную очередь фотоаппаратов я вдруг услышал знакомый голос. Это кричал Шмырев. Он отгонял папарацци словно злейших врагов. Наконец они исчезли. Наверное, впервые в гламурных журналах я появлюсь не с сияющей ослепительной улыбкой, а с раздавленной несчастной гримасой.

— Фу, — Санька промокнул носовым платком свои помятые щеки и лоб. — Подонки, на чем угодно сделают свой поганый бизнес.

Я поднял на Саньку бледное, вмиг постаревшее лицо. Мне не хотелось ему отвечать, так же как и всем остальным, но я ответил.

— Спасибо, Санька. Ты иди, пожалуйста, иди.

— Но может быть… Я же понимаю, как тебе… В общем, если что…

— Иди, Санька, — прохрипел я.

Видно в моем голосе, жестах было что-то такое, что Санька больше не сопротивлялся. Только тяжело вздохнул. Вплотную приблизился ко мне. Положил свою широкую ладонь на мое плечо, слегка его пожал и быстрым шагом вышел из комнаты.

Я облегченно вздохнул. Мне не нужны были ни утешители, ни благодетели. И меньше всего я нуждался в Саньке. Друзья из прошлого остаются лишь в прошлом. Я вдруг отчетливо осознал, что с Санькой такое никогда не могло произойти. И Санька даже случайно не смог бы убить человека.

Боже, я же сегодня убил! В моих глазах вновь помутнело, я схватился за голову. И уже ничего больше не помнил.


Очнулся я у себя дома лишь следующим утром. И поначалу ничего не понял и не хотел понимать. И словно сквозь прозрачную пелену увидел перед собой врача и нашего капитана Леху Ветрякова. Издалека до меня донеслись их голоса.

— Ничего страшного, — бодрым голосом объявила доктор. — Пару деньков отлежится и будет как новенький. Это всего лишь шок, вызванный нервным стрессом. Это быстро проходит… Так что действительно ничего страшного.

Ей, конечно, ничего страшного, пронеслась в моей голове злая мысль. Она никого не убивала. Хотя как знать?

— Я тоже на это надеюсь, — не менее бодро ответил Леха. И мне показалось, что он немножко заигрывал с врачихой. — Сами понимаете, он — первоклассный нападающий. И такая потеря будет большим ударом для всей нашей команды. Как и для страны.

Леха не думал об убитом. И обо мне он тоже не думал. Он думал, как остаться капитаном лучшей команды. Мне даже показалось, что он до конца не осознавал, что на самом деле произошло. Да и как он мог осознавать, если это произошло не с ним.

Когда врач ушла, притворяться спящим уже не было смысла. И я громко кашлянул, чтобы привлечь внимание Ветрякова.

— О, Талька! Очухался! — радостно завопил Леха. — Умница! И врачиха — умница, все правильно говорила. Кстати, она ничего, жаль, что ты ее не видел. А глазки! Как у молодой косули. Правда, халатик, к сожалению, скрывал фигуру. Вдруг она квадратная, как у меня?

— Леха, — оборвал я его болтовню и поманил к себе пальцем. — Леха, как там, он и впрямь мертв?

Леха печально вздохнул. Хотя меньше всего на свете ему хотелось говорить о печальном. Он не любил ни сложностей, ни сложных разговоров. Куда приятнее поболтать о молоденькой врачихе.

— Ну, в общем… В общем, мертв он… Как пить дать, мертв. А что делать? Уже ничего не поделаешь, только остается смириться с этим фактом. Во всяком случае, ты ни в чем не виноват. Такие случаи уже бывали в истории спорта. Не ты — первый и дай Бог, чтоб последний. Но я сомневаюсь. Так что твоя совесть чиста.

— Уж куда чище, — прохрипел я, вновь откинул голову на подушку и прикрыл глаза. — Кто он, Леха?

— Кто? — Леха засуетился, наливая себе чай. — Да никто. А тебе зачем это знать? Такие вещи лучше не знать. Чем меньше знаешь, тем проще жить. На войне, кстати, тоже не спрашивают паспорт того, кого убивают.

Я перехватил руку Ветрякова и крепко ее сжал.

— Кто он, Леха?

— А у тебя сильная рука, Талька. Еще пару деньков и как миленький встанешь на лед.

— У меня и сильные нервы, не беспокойся. Кто он, Леха?

— Фу! — Ветряков сделал большой глоток, осторожно проглотил горячий чай и промокнул вспотевший лоб салфеткой. — Ну и настырный же ты. Я же сказал — никто! Просто никто. Ты знаешь, я даже такой серости в жизни и не встречал. У него даже фамилия Смирнов. Разве запомнишь? Как будто мертвый человек, и жалеть его надо, ты согласен, жалеть нужно всех мертвых? Но это? Знаешь, как будто и не было человека. Был и нет. Просто так. Был и нет. Я не знаю, но мне кажется, что ты убил — случайно, конечно! — просто серость.

— А ты понимаешь, что такое убил?

— Я понимаю, что ты классный центр, я понимаю, что тебе следует немножко очухаться от всего этого, и ты прекрасно встанешь на ноги. Мы не Боги, и не нам решать: мертв кто-то или нет.

Я поднял свою голову с подушки и вцепился двумя руками за воротник Лехиной рубашки.

— Да, не нам решать… Но сегодня я хочу решить. Я, только я, ты слышишь? Без мамы, без товарищей, только я один! Я убил человека и должен нести за это ответственность, даже если я убил ничто!

— Ответственность? — Леха готов был расхохотаться. — А какую, если не секрет? Даже если ты будешь умолять милицию тебя посадить, никто пальцем не пошевелит. И правильно сделает! Знаешь, сколько стоит день пребывания в тюрьме? И с какой стати за тебя будут платить? Дудки! Им своих достаточно! Еще не хватало посадить невиновного. Они, кстати, дело даже не возбуждали. Несчастный случай и точка. Я тебя глубоко ценю, как игрока, но все равно сомневаюсь, что ты настолько гениален, чтобы рассчитать и произвести щелчок шайбой в голову конкретному человеку, сидящему на трибунах за десяток метров от тебя, причем двигаясь по хоккейной площадке со скоростью ветра. Увы! Твои способности небезграничны. А насчет ответственности, она вот где, — Лехв постучал по своей голове. — Так что не волнуйся. Тебя еще так достанут журналисты, что ты будешь плакать. Советую по добру по здорову, смотаться куда-нибудь подальше на пару неделек, пока все не утрясется. Люди забывают быстро, а репортеры еще быстрее.

Леха оказался прав. Телефон мой не умолкал ни на секунду. И в дверь также непрерывно звонили. Еще это можно было бы пережить, просто не отвечая на звонки, если бы не Диана. Для нее наступил звездный час. Она раздавала интервью направо и налево. Не гнушаясь мельчайшими подробностями нашей совместной жизни. Даже не забыла упомянуть, что на мандарины у меня аллергия. Она однажды меня так достала, что я не выдержал и на нее замахнулся.

— Ты что — дура?! — мое лицо перекосило от злобы. — Ты что не соображаешь, что это не шутки! Это трагедия! Из нее делать фарс просто преступно! А делать на этом карьеру и деньги — преступно вдвойне!

— Ну, ударь, ударь меня! Кто бы говорил о преступлении! Может, ты и меня хочешь прибить, а? Да ты на меня молиться должен, что я с тобой осталась! Любая другая никогда бы не жила с убийцей!

Молиться на Диану я не собирался. И когда на следующее утро вышла красочная статья о том, что мое поведение становится все более неуправляемым, что я почти избил свою почти жену, я собрал вещи и навсегда покинул этот дом. С его дорогущей мебелью, джакузи, винами и дешевой торговкой. Захватив с собой лишь небольшую дорожную сумку со всем необходимым. И ни разу не пожалел об этом.

Ветряков оказался прав. В милиции дело об убийстве сразу же закрыли. И вызвали лишь один раз — уточнить формальности. На прощанье усатый лейтенант даже в шутку меня пожурил.

— Эх, хоккеист, как ты подло промахнулся! Ты бы лучше не в Смирнова попал.

— Не понял.

— Чуть левее, и одним рецидивистом было бы меньше. И нас от лишних хлопот бы избавил.

Я во все глаза уставился на лейтенанта. Ничего не понимая. Он важно покрутил свои усы.

— Понимаешь, рядом со Смирновым сидел матерый бандит, по прозвищу Митяй. Недавно отсидел, но уже успел опять вляпаться по уши по одному делу. А прямых улик пока против него у нас — ноль целых ноль десятых. Эта сволочь даже издевалась над нами, давая свидетельские показания, когда ты маханул в того парня. Вот если бы чуть левее — и этого бандюгу одним махом. Большое бы дело для страны сделал. Может, еще и орден бы получил… История, конечно, неприятная. Но чего не бывает… Да, вот если бы Митяя… Эх, а так теперь работы невпроворот.

После беседы с лейтенантом остался весьма неприятный осадок. Действительно, почему я не попал в какого-то Митяя? А если бы попал? Интересно мучался бы так? Хотя… Откуда мне знать — кто такой Смирнов. Человек без лица, без фамилии, без биографии. И если капнуть поглубже, вдруг мне повезет, вдруг он окажется не намногим лучше Митяя. Вдруг судьба ко мне вновь повернется открытым лицом, и окажется, что я все же сделал доброе дело для общества, случайно избавив его от очередного негодяя… В конце концов, много ли сейчас на свете хороших людей. Не замешанных в грязных делишках. Может он — тайный алкоголик, избивающий до полусмерти жену и детей. Еще лучше, чтобы этот Смирнов занимался подпольным наркобизнесом или торговлей оружием. Неплохо, если бы у него оказалась неприятная рожа, на которой явственно проступили бы все его тайные пороки.

От этих мыслей мне стало намного легче. И я уже с тоской думал о своем брошенном комфортабельном доме. О джакузи. И даже о Диане. Пожалуй, пора возвращаться. Пока же я ютился в однокомнатной квартире, о которой никто на свете не знал. Лишь случайные подружки, которых я приводил сюда в тайне от Дианы. Мне захотелось домой. Но я все же решил сходить на похороны Смирнова, чтобы окончательно успокоить совесть. Я уже был почти уверен на сто, что Смирнов далеко не ангел, в которого попала моя стрела.


Это были первые похороны в жизни, на которых мне пришлось побывать. Ведь я не был даже на похоронах матери. Жизнь словно издевалась надо мной, заставляя сейчас делать то, что я всегда избегал.

Конечно, на похоронах нужно было появиться тайно, чтобы никто меня не узнал. Впрочем, за эти дни я изрядно похудел и оброс щетиной. Помимо всего прочего я нацепил темные очки, купил в секонд-хенде старомодную шляпу и поношенное пальто. Сейчас, в новом обличии я вполне походил на спившегося интеллигента. Узнала бы сейчас меня мама? Нет, конечно, нет. А если и родная мать не узнала бы, то смело можно идти на похороны человека, которого ни разу в жизни не видел. Но жизнь которого уничтожил и который вот-вот может уничтожить мою, уже после своей смерти. Этого нельзя было допустить.

Я шел словно на поединок — с мертвым. И мне обязательно нужно было этот поединок выиграть. Чтобы жить дальше, никогда не оглядываясь назад, на этот трагичный матч.

На улице все таяло. Весна подступала настойчиво и, как всегда, с опозданием. Пока я пробирался между могильными плитами, порядком испачкался. Наконец увидел малочисленную кучку людей, столпившихся у свежевырытой могилы. Я остановился чуть поодаль, наугад выбрав какой-то памятник. И опустил голову, словно пришел к близкому человеку. Но этот маскарад оказался необязателен. На меня никто не обращал внимания, и украдкой можно было спокойно наблюдать за происходящим.

Народу было немного. Женщина, вся в черном, застывшая, словно каменная, и сцепившая перед собой руки. Наверное, жена. Мое сердце учащенно забилось. А рядом еще человек десять родственников или коллег в зимних пальто и шляпах, очень похожих друг на друга, даже одного роста. Вообще пришло до неприличия мало людей. И я даже обиделся за покойного. Хотя все складывалось как нельзя кстати. Пожалуй, его ни слишком любили в жизни, чтобы почтить его смерть.

Лишь один мужчина выделялся среди всех. Он был как-то ярче, выше, что ли, сильнее остальных. И даже одет по-другому. В дорогом длинном пальто. Без шапки. Его светлые волосы то и дело спадали на высокий лоб. Он единственный взял слово.

Я испугался. Мне показалось, что меня сейчас размажут по стенке. Обвинят во всех смертных грехах. И даже хотел заткнуть уши. Но я ошибся. Об убийце не было сказано ни слова. Смерть произошла в результате несчастного случая… Хорошо поставленным низким голосом, словно актер, выступающий сказал дежурные фразы о достоинствах покойного. О том, какой он был добросовестный работник, честный семьянин и просто хороший человек. Вообще, мне все это показалось пустым звуком, игрой. И я даже в душе возликовал. Этот мужчина явно не питал к Смирнову особой симпатии. Значит, у меня был шанс.

— И в конце хочу добавить, — пробасил он и встряхнул своей пышной белой шевелюрой. — Смирнов был моим единственным другом. И останется им навсегда.

Заключительные слова звучали настолько фальшиво, что мне показалось, будто это я выступаю на могиле Саньки Шмырева. Или наоборот. Мне даже подумалось, что сейчас вот-вот послышаться аплодисменты. Вместо аплодисментов раздался громкий плач и стоны. Жену Смирнова подхватили чьи-то руки. А самого Смирнова отправили на вечный покой.

Поднялся сильный ветер. Моя шляпа едва не улетела, я схватил ее двумя руками и уже не поворачивался в сторону похоронной процессии. А бессмысленным взглядом смотрел на чью-то чужую могилу, ничего не видя перед собой. В разболевшуюся голову настойчиво стучала мысль: Неужели это я? Неужели я — виновник этого сборища? Я — виновник, что на земле несвоевременно появился еще один крест? Но этого не может быть!.. Или я сойду с ума, или докажу, что у Смирнова были существенные причины для смерти. В конце концов, вдруг он был болен раком, и я просто облегчил его последние дни?.. Я хватался за любую соломинку.

Погруженный в свои мысли, я и не заметил, как все разошлись. Лишь едва повернувшись, увидел одиноко стоящую у могилы вдову. Я не знал, что мне делать. Пора было смываться. Да и вообще лучше поскорее забыть об этой трагической истории. Но я чувствовал, что не смогу, пока не узнаю о Смирнове побольше. Хотя, конечно, не у его жены. А, например, у так называемого друга. Друзья всегда выложат то, что надо.

Я уже собирался ретироваться, как увидел, что вдова направляется прямо ко мне. Мои руки похолодели и еще больше вцепились в шляпу, будто пытаясь прорвать на ней дырки. Она меня узнала. Ну, конечно! Разве можно не узнать человека, который убил ее мужа. Наверняка, она мое лицо изучила наизусть. Я так и не повернул голову в ее сторону и лишь услышал вкрадчивые шаги, уже совсем близко, совсем, еще чуть-чуть.

— Извините, — услышал я сдавленный тихий голос. И не обернулся. — Извините, вы не могли бы мне помочь.

Мне пришлось повернуть голову, и я с трудом поднял глаза. И встретился с ней взглядом.

Я бы никогда не смог определить ее возраст. И никогда бы не смог узнать такую женщину не только в толпе, но и среди трех человек. Женщина без лица. Впрочем, возможно во всем виноваты слезы. Лицо было красным, опухшим и каким-то расплывшимся. Я стоял перед ней, вцепившись двумя руками в шляпу. И смотрел на нее, повернувшись уже лицом к лицу. Совсем близко. Возможно, если бы она меня узнала, мне бы стало легче. Даже если бы она стала рвать на себе волосы. Или на мне.

Но она меня не узнала. Она просто обратился к первому встречному за помощью.

— Извините, — ее голос дрогнул. Казалось, она вот-вот разрыдается. Но она не плакала. — Такой ветер… Так неожиданно. Все ушли. Я не хотела уходить со всеми. Я хотела побыть одна. Но такой ветер. И так неожиданно. И этот крест. Его плохо укрепили. И этот ветер. Мне кажется, он вот-вот упадет. Вы не могли бы мне… Мне помочь.

Я по-прежнему бессмысленным взглядом смотрел на нее, вцепившись в свою шляпу. До меня с трудом доходили ее слова.

— Ах, извините, вы тоже… Вы тоже пережили горе. Я понимаю. Я пойду… Я попрошу еще кого-нибудь. На кладбище всегда есть люди. И живые тоже…

— Не уходите, — я вдруг оторвал руки от шляпы и схватил ее за локоть. Шляпа отлетела в сторону и плавно опустилась на чью-то могилу.

Она резко отдернула руку и пристально на меня посмотрела. Я испугался. Теперь она точно меня узнает. Моя светлая взлохмаченная шевелюра мелькала последние дни в каждой газетенке.

— Вам тоже плохо? — выдавила она. — Я понимаю. Это ваша девушка?

— Какая девушка? — не понял я.

Вдова кивнула на памятник. И, наконец, я его тоже увидел. Мраморный памятник с фотографией. Окаменев, я впился глазами в фотографию. Меня мутило. Ноги подкашивались. Я прошептал побелевшими губами, хотя думал, что говорю про себя.

— Алька.

— Алька, — как эхо повторила за мной женщина. — Необычное имя.

— Да.

Нет! Этого не может быть! Но почему? Кто, Боже, кто так жестоко растасовал карты?! И почему?! И за что?!

— Почему? И за что? Такая молодая. Мой муж погиб тоже таким молодым. И что теперь делать, — Смирнова произнесла это таким обыденным, таким скучным голосом. Но почему-то стало еще страшнее.

— Почему погибла ваша девушка?

Почему? Я не мог ответить. И поэтому соврал. И мой голос звучал словно со стороны. Дрожащий, неуверенный голос человека, пережившего горе.

— Она не моя девушка. Она моя сестра.

— Еще хуже, — по-житейски вздохнула вдова. — Родная кровь. Значит ваша фамилия Коробов? — назвала она фамилию Альки.

— Да, — вновь солгал я, по-прежнему плохо соображая.

Какой дурной знак! Алька словно преследует меня. Хотя, что тут удивительного. Это было самое дешевое кладбище в городе. И здесь совершенно логично могли оказаться два незаметных человека.

— Вам плохо? — вдова участливо вытащила из сумочки успокоительное. — Выпейте.

Я отрицательно покачал головой, пытаясь взять себя в руки. И мне это почти удалось. В конце концов, я сильный, трезвый, здоровый на голову человек. И должен понимать, что в жизни случаются совпадения. Но они не больше чем совпадения. И теперь, когда со мной рядом не было мамы, нужно учиться жить самому. И самому пытаться находить выход из самых безвыходных ситуаций. Я его обязательно найду. И узнаю кто такой Смирнов на самом деле. Разоблачу его. И оправдаю свое случайное убийство. И только я могу это сделать.

Вдова повернулась ко мне спиной и молча пошла к могиле мужа.

— Погодите, — окликнул я ее. Мой голос стал тверже и решительнее. — Я вам помогу.

— Вы поднимите шляпу, — она кивнула на могилу, куда приземлилась моя шляпа.- Жалко, такое хорошее качество.

Я хотел сходить за шляпой, но вдруг раздумал. Не хватало, чтобы там оказалась могила военрука. Этого я уже не переживу.

— Ничего, она совсем старая.

Я крепко вбил крест в могилу человека, которого убил. Мы молча постояли. И я предложил проводить Смирнову домой. Она согласилась.

— Смерть сближает людей, правда? — тихо сказала она. — Вот мы, впервые друг друга видим, и уже столько общего. Наши родные похоронены рядом, кощунственно звучит, но они соседи. И мне легче, когда сосед — хороший человек. И мне кажется, что мы с вами тоже уже соседи. Как ни странно, мне даже легче. Возможно, это жестоко, но я так рада, что именно ваша сестра рядом похоронена. Представляете, если бы кругом были похоронены одни старики! А так смерть не представляется уж слишком неправильной, нелогичной. Столько кругом молодежи! И мой муж… Он не один. Знаете, куда страшнее, если бы его соседом оказался какой-нибудь рецидивист. Это было бы так грустно. Но когда я узнала, что ваша сестра. Мне полегчало. Хоть это неправильно, желать смерти молодым. Но я теперь ни о чем не думаю. Что правильно и что нет. И желать смерти никому не хочу. Но и не хочу, чтобы мой муж оказался самым молодым среди умерших.

У меня ее откровение вызвали неприятные чувства. Хотя она и выглядела не совсем адекватной. Эти болезненно красные щеки. Эти возбужденные глаза. Эта глупая словоохотливость.

— А сколько вашему мужу было? — спросил я не из чистого любопытства.

— Тридцать четыре.

Всего на пару лет старше меня. Мне это не понравилось. Я убил совсем молодого человека. Но сколько тогда лет ей самой? Неужели столько же? Я бы дал гораздо больше. Неужели она всего на несколько лет старше Дианы. Хотя… Диана не пережила такого горя и сомневаюсь, что переживет. Даже если что и случится, ее внешность не пострадает.

— А я на год моложе, — ответила на мой немой вопрос Смирнова. — Вот так.

— Я сочувствую вашему горю.

— Спасибо. Спасибо…

Мы остановились на автобусной остановке. Смирнова смотрела вдаль, словно искала кого-то и не находила. Мне искренне было жаль ее, потерявшую близкого человека. И хотя сегодня я вообще никого не потерял, мне было так же тяжело. И я всеми способами пытался бороться с этим грузом вины. Как учила мама.

Я словил такси. И почти силой впихнул туда Смирнову, хотя она убеждала, что это слишком дорого. Для меня же это было пустяком. Я давно не понимал цену вещам. И мог купить все, не собираясь отказываться от этой привычки. Пока.

Мы приехали в район на окраине города. Однотипная многоэтажка смотрела на нас равнодушными одинаковыми окнами.

— Вы теперь одна? — спросил я Смирнову.

Она утвердительно кивнула в ответ. Но мне показалось, что она еще не осознает, что одна.

— И у вас нет родственников?

— Родственников? — она скользнула по мне безразличным взглядом. — Почему, родственников у меня много. Но я сказала, что не хочу никого видеть.

— Это будет неправильно, если я зайду? — осторожно поинтересовался я.

— Почему? Все правильно. У вас хорошая, молодая сестра. Но она умерла. У меня хороший молодой муж. Но он умер. Они соседи. Мы же можем по-соседски зайти друг к другу, как и они.

Мне стало жутко. Но выбора у меня не было. Вдруг я сегодня узнаю о Смирнове то, что навсегда снимет груз с моей совести. И поддерживая вдову за локоть, я провел ее в квартиру.

Я не знал, что могу увидеть в ее доме, но меня он неприятно поразил. Это не была квартира алкоголиков, наркоторговцев, здесь не пахло лекарствами для умирающих от неизлечимых болезней. Это была квартира скромных, почти бедных интеллигентов. Вся заваленная книгами. В углу чопорно стоял старомодный рояль. На подоконниках цвели фиалки. А на стенах висели репродукции известных художников реалистов. А вообще все было чисто, уютно и вызывающе интеллектуально.

Я желал бы увидеть другую обстановку. Но мои желания не оправдались. Хотя, в конце концов, кто сказал, что тайный преступник не может жить в интеллектуальной квартире, тем более что жена наверняка не осведомлена о его сомнительной деятельности. Я подошел к книгам, ровно расставленным по полкам. Книги были старые, зачитанные, что называется, до дыр. И я хотел поверить в то, что их зачитала только жена.

Я оглянулся, желая спросить о профессии умершего, но не успел. Вдова сидела на диване с остекленевшим взглядом, слегка покачиваясь и шепча пересохшими губами.

— Это все неправда… Этого не может быть, потому что это все неправда.

Я подбежал к ней и со всей силы сжал ее холодные руки.

— Успокойтесь. Ну, пожалуйста, я вас очень прошу. Успокойтесь. Вам дать лекарство?

Она отрицательно покачала головой.

— Нет, дайте мне выпить. Там, за книгами, есть тайная полочка. Мой муж, дурачок, думая, что я не догадываюсь, сам ее сделал. Он прятал там спиртное. Но я все знала. Я так боялась, чтобы он не спился. Чтобы не умер от алкоголя. Чего я боялась? Такого пустяка. Он от алкоголя не умер…

Вот оно! Я ликовал. Так я и знал. Тайный алкоголик. А это ведет не только к разрушению собственной личности, но и разрушению окружающего мира. Сколько он разрушил? Я это узнаю и окончательно успокоюсь.

Я нашел тайник и вытащил бутылку дешевой водки. И налил полную рюмку. Я же пить не собирался. Мне это запретила мама. Я собирался еще получить лавровый венок. И я его получу!

Вдова залпом все выпила. На ее глазах появились слезы. Но это уже были слезы облегчения.

— Он был очень талантливый человек, — она уткнулась лицом в подушку на диване. — Поэтому иногда позволял себе.

Да уж. Оправдать после смерти можно кого и что угодно. Даже рецидивиста. Я же сдаваться не собирался.

— А кто он был по профессии?

— Ученый, — просто ответила она, уже сама налила себе рюмку водки и залпом выпила. — А впрочем, какое это имеет значение? Я просто не верю, что его нет. Просто не верю, наверное, потому так все легко и переживаю. Если бы поверила, то наверняка бы оказалась в сумасшедшем доме.

Да, от сумасшествия ей было недалеко. И неужели в этом моя вина?

Я сидел напротив женщины, у которой отнял мужа. И сам в это не верил. Если бы поверил, то тоже бы оказался в психушке. Чтобы этого не допустить, я должен разоблачить ее мужа и успокоиться, что жизнь его отнял не зря.

— Он много пил, — осторожно начал я, — возможно и много болел?

— Болел? Нет, вы знаете, несмотря на его хилую структуру, он был очень сильным и здоровым человеком. Я думаю, ему было отпущено много лет. Помните Грэма Грина? Он прожил почти девяносто, каждый день с виски. Его очень любил мой муж.

Я понятия не имел о Грэме Грине. Но эта версия, пожалуй, отпадала. Здесь нужно капать глубже.

— Вы сказали, он был ученый. А что он изобрел?

Она впервые за наше знакомство улыбнулась. Вопрос ей показался нелепым. Словно у меня, у форварда, спрашивали: сколько я пропустил голов.

— Изобрел… Ученые не обязательно изобретают. Но от этого они не менее ученые. Изобретают, скорее, изобретатели. А мой муж писал диссертацию…

Ага, диссертация. Перед моими глазами вдруг всплыла фигура друга Смирнова. Успешного, целеустремленного человека. Вот кто наверняка что-то изобрел. И если дело в диссертации, не у товарища ли воровал мысли Смирнов? На этом пункте, пожалуй, стоило остановиться.

— Возможно, мои расспросы вас утомляют, — сказал я то, что нужно сказать в таких случаях, надеясь на обратную реакцию. Мой расчет удался.

— Что вы, не уходите. Странно, с родными не хотела остаться, а с чужим человеком… С чужим человеком, пожалуй, легче. Тем более что наши самые любимые оказались соседями.

Не хватало вновь вернуться к этому! И решил задать главный вопрос, который может перевернуть и дальнейший ход моих мыслей, и мое дальнейшее расследование.

Я приблизился к окну. И впервые пожалел, что не курю. Сейчас сигаретный дым, медленно улетающий в форточку, был бы как нельзя кстати. За окном пейзаж был не из лучших. На небе даже не виднелось звезд, хотя по законам природы они там должны были бы быть.

— Скажите, — начал я, не оборачиваясь, и мой голос предательски дрогнул, — а как погиб ваш муж?

Она не удивилась моему вопросу. И даже не вздрогнула. Она просто сказала. И ее голос, чисто и невинно прозвучал в угнетенной тишине.

— Его убили.

Мне не стало жутко. Мне впервые показалось, что это криминальная история из телевизионной хроники, к которой я никакого отношения не имею.

— Разве просто так убивают ученых?

— Ученых — она искренне удивилась. — Ученых… Не знаю. Я знаю, что просто так убивают людей.

Впервые после этих простых и незначительных фраз я позволил себе выпить. Впервые. Подошел к начатой бутылке, налил дешевую водку в стакан, и залпом выпил. Боже, сколько раз я мог начать с дорогого вина, налитого в дорогой бокал по дорогому поводу. А выпил с дешевого стакана самой дешевой водки. Залпом. И может, впервые хотел опьянеть.

— А как его убили? — сдавленным голосом произнес я, еще не опьянев.

Женщина вновь взяла какую-то книжку и повертела ее в руке.

— Его бы все равно убили, — сказала она так, словно сказала о чем-то незначительном, неважном, словно о другом человеке.

Как ни странно, но ее мысль меня обрадовала. И я тут же воспользовался ее откровением.

— Все равно? Убили? Но за что? За что можно убить невинного, порядочного человека. Ученого. За что?

— Именно, ученого, — она гордо встряхнула головой. — Ученых всегда есть за что убить — они слишком много знают. А если они еще и порядочны…

— Я понимаю, — если честно, я ничего не понимал. — Он знал какую-то тайну?

— Тайны бывают тайнами лишь тогда, когда о них не говорят вслух. Он попытался сказать.

— Поэтому его и убили?

Вдова тяжело вздохнула, тяжело опустилась на диван. Мне показалось, у нее слипаются глаза. Хотя возможно, их застилали слезы.

— Если бы его убили поэтому… Как ни странно, мне было бы легче. Вы понимаете… Ну, словно убили за идею, за науку… Во всяком случае, смерть была бы более осмысленной, если вообще можно таковой назвать смерть. А так… Его гибель лишена всякой логики, она до того нелепа, что иногда кажется просто фарсом. Ну, знаете, словно всю жизнь бросаться под танк и погибнуть под колесами детского велосипеда. Так и случилось с моим мужем. Всю жизнь что-то пытался доказать, рисковал своим положением, званиями, не боялся оказаться в смешном положении со своими идеями. А погиб…

Вдова издала какой-то звук, похожий на смех. Мне стало жутко.

— А погиб на ледовом стадионе, на хоккее. От удара шайбой. Вы, наверное, читали в газетах про этот матч. Это про моего мужа.

— Да… Конечно… Да… Я что-то читал, — буквально выдавил я из себя. — Извините, я не знал… Вы, должно быть, ненавидите этого хоккеиста?

— Ненавижу? — она, казалось, удивилась моему вопросу. — Пожалуй, я не знаю… Я не думала пока об этом. И, если честно, я вообще этого хоккеиста не воспринимаю как реальность, как конкретного человека. Наверное, пока… Пока окончательно в себя не приду… А теперь… Мне он совершенно неинтересен. Я его даже в лицо не знаю. Так, видела мельком в какой-то газете. Но разве такое лицо запомнить? Настолько обычное, правильное, типичное лицо спортсмена. Почему все спортсмены так похожи? Или мне так кажется. Я вообще плохо запоминаю лица. А это лицо… Я бы его никогда не узнала. А, возможно, он просто был заурядный спортсмен.

— Он великий хоккеист, — с раздражением выпалил я. И тут же осекся, когда она внимательно на меня посмотрела. — Впрочем, я не знаю… Но так говорят.

Меня душила обида. Чтобы про меня так сказать! Это уже слишком! Про меня, которого мама считала уникальным, самым ярким и самым талантливым! Да эта курица просто ни черта не понимает! И тем более в мужской красоте! Это про ее мужа говорили, наверняка справедливо, что он заурядность. А она вдруг пытается представить его гением. И я чуть было не попался на ее удочку. Все ложь, вранье! Правду мне может раскрыть только его друг или враг, какая разница?

— Вы не обращайте внимания на мои слова, — виновато ответила на мои мысли вдова. — Я вообще плохо понимаю, что происходит. И сколько еще времени должно пройти чтобы понять… Я не знаю… Но думаю, тому парню, хоккеисту, не легче. Ведь он не виноват… А получается поломал нашу жизнь. Просто так… Это страшно. Его, наверное, по ночам мучают кошмары. Знаете, его доле я не завидую точно так же, как и своей. Ведь, по сути, он и свою жизнь поломал.

Она вдруг уткнулась лицом в подушку, вышитую руками, и глухо зарыдала. Я подошел к ней.

— Пожалуйста, ну, я вас очень прошу — не надо. Я вас очень, очень прошу…

Я почти силой оторвал ее руки от мокрого лица. И промокнул ее лицо носовым платком.

— Успокойтесь, пожалуйста.

Мне так захотелось кричать: «Ну, простите, простите меня! Пожалуйста!» И я неосторожно прошептал.

— Ну, простите меня.

— За что? — она громко всхлипнула.

— Что не могу вам помочь, — тут же исправил я свою оплошность.

— Мне уже никто, никто не поможет. Я как подумаю… Неужели завтра я проснусь и его не будет. И вечером я не буду ждать его с работы, накрыв стол. Вы знаете, он так обожал мои голубцы! И шутил, что любит их не меньше меня. Кому мне теперь готовить. А наша дача… Он сам принимал участие в ее строительстве, сам все придумал и сам руководил. Не смотрите, это он с первого взгляда такой робкий, нерешительный. Знаете, его ум просто кипел идеями! Он даже этот дом, который строится, хотел назвать в честь меня! А завтра… Завтра мы собирались идти в оперу… Я даже платье себе новое сшила. И где, где теперь он, ну скажите, где? Где?

Она уткнулась лицом в мое плечо. Я осторожно погладил ее тонкие волосы.

— Я не знаю… Не знаю… Не знаю.

— Но ведь он где-то есть… Ведь по-другому не бывает?

— Конечно, конечно есть… Только не с вами… Все где-то есть.

— И ваша сестра?

— И моя сестра.

Я усмехнулся. Где ты теперь, Алька? И почему вдруг ты стала моей сестрой. И почему все так получилось? И кто, кто в этом виноват.

— Извините, — вдова резко отпрянула от меня. И встала с дивана. — Уже поздно. Я и так столько отняла у вас времени. Вы идите, и спасибо за все.

Не хватало меня еще благодарить!

— Но возможно, вам страшно оставаться одной?

— Я уже одна. Навсегда. И разве что-нибудь может быть страшнее того, что случилось?

Она молча проводила меня до двери. Когда мы остановились у порога, ее взгляд бессмысленно блуждал по моей фигуре, лицу.

— Я ведь даже не спросила, как вас зовут? Я лишь знаю, что вашу сестру звали Алька.

— Виталик, — от неожиданности я назвал свое настоящее имя. И со страхом на нее посмотрел. Не сказать, что это имя было сверхредкое, но и частым я бы его не рискнул назвать.- Виталий Николаевич Круглов, — я тут же сочинил отчество и назвал фамилию Альки. В совокупности имя не так выделялось.

— Виталий Николаевич… Виталий — протянула она. — В наше время довольно часто так называли. Теперь реже.

— Да, — поспешно ответил я. — Моих ровесников много с таким именем. А как вас зовут.

— Меня? — удивилась вдова, словно у нее никогда не было имени. — Ах, да, извините, я ведь тоже не представилась. Надя… Надежда Андреевна Смирнова.

— Теперь понятно, почему хотел ваш муж назвать дом вашим именем.

— Понятно. Только его надежды так и не сбылись. А дом так и останется не построенным.

— А можно я вам помогу?

— Зачем? — в ее глазах я уловил подобие страха.

Только я мог ответить на этот вопрос правду. Но я ответил, конечно, другое.

— Вдруг мы станем соседями?


Этим вечером я сидел один в совершенно пустой квартире. С совершенно пустой головой. Иногда ловя себя на мысли, что хочется выпить. Но эту мысль я силой гнал от себя. Я еще верил, что против жизни Смирнова найдутся такие доказательства, убеждающие, что жить ему дальше не имело никакого смысла.

Я понимал, что долго скрываться в этой никому не известной квартире не получится. Она была записана на меня, и рано или поздно ее легко вычислят. К тому же газеты уже вопили о моем таинственном исчезновении. Да и в спорткомитете пора было объявиться. Хотя выходить на лед у меня не было ни сил, ни желания. Мне нужно было время хорошенько подумать и просто придти в себя.

Поэтому я позвонил Лехе Ветрякову и сообщил, что мне нужен месяц, чтобы восстановить силы. Поэтому я срочно уезжаю на отдых за границу. Куда именно я не сказал, Лехе это было знать необязательно.

— Понимаю, — хохотнул он. — Сбегаешь от всех? Месяц, конечно, вполне достаточный срок, чтобы все устаканилось. А по приезду никто из борзых репортеришек и не вспомнит об этой гнусной истории. Надеешься, что вновь звезда Виталия Белых засверкает на спортивном небосклоне? И в блестящих журналах вновь появится сияющая физиономия хоккеиста-аса, а не мученика с рожей Раскольникова? Кстати, лучше бы ты попал в какую-нибудь привредную старушку-процентщицу. А то в спорткомитете и так затылок чешут по поводу этого сомнительного матча. Да и завистников хватает, сам понимаешь, и охотников побыстрее занять твое местечко. А тут ты еще со своим отпуском. Я и сам тебе это советовал. А вот теперь… Не знаю, Талька, не знаю. Но думаю не вовремя.

— А мне плевать! — сквозь зубы процедил я. — Чтобы занять мое место, зависти и охоты мало. Тут нужно гораздо большее.

— Ну и хорошо, что плевать. Значит, встаешь на ноги. Кстати, меня тут бомбит твоя прекрасная Диана. Что ей передать? Девушка переживает.

— Я ей сам позвоню. Хотя нет, передай, что через месяц я буду у ее ног.

— Месяц разлуки для такой девушки — слишком много. Как, кстати, и для команды. Боюсь, этот месяц будет лишним для твоей карьеры.

— Знаешь, Леха, мне все равно. Так что я выбираю этот месяц.

Я бросил трубку и облегченно вздохнул. Вот и все. Я хотя бы на месяц могу скрыться от всех неприятностей. И от людей, которые мне о них не дают забыть.

Все это напомнило детство, когда я попадал в неприятную ситуацию. Тогда я обязательно заболевал недельки на две. С наслаждением валялся в постели и начисто забывал о всех невзгодах. А когда «выздоравливал», они оказывались уже в прошлом, так что вспоминать о них не имело смысла.

Сейчас я и впрямь подумывал на время смыться за границу, послать всех к черту и отключить свою память. Может это и правда, что от себя сбежать нельзя, но от своей памяти-то можно. Просто не думать, и все. Это же так просто.


Но ни за границу, ни от своей памяти сбежать мне так и не удалось. Вечером раздался телефонный звонок, и я вздрогнул. Никто не знал этого места. Я некоторое время раздумывал, брать ли трубку. Звонок настойчиво и монотонно продолжал трезвонить. «А, все равно смываюсь из города», — решил я и поднял трубку.

— Виталий?

Слава Богу, незнакомый голос. Может, ошиблись?

— Вас беспокоит Надя… Надежда.

Какая еще Надежда? Надежду я уже почти потерял.

— Надежда Смирнова, — ответил голос моим мыслям.

Я напрягся. Черт! Ну, конечно, в благородном порыве я же дал ей свой телефон.

— Слушаю вас, — от неловкости я ответил довольно резко.

— Извините, я, наверное, не вовремя. Просто вы говорили… Что может еще зайдете. Вы так заинтересовались работами моего мужа. И я тут… В общем разбираю его записи, черновики. Я думала вы мне посоветуете. Просто его близкий друг попросил просмотреть его труды. И я думала вы мне посоветуете…

— Конечно! — взволнованно ответил я. — Пожалуйста, никуда не отлучайтесь и без меня ничего не предпринимайте. Буду у вас через сорок минут.

Ровно через сорок минут она открывала мне дверь. Как и положено в черном платье. Серые волосы были собраны в пучок, перевязанный черной лентой. Я словно увидел ее впервые. Я не знаю, с какого раза можно было запомнить ее лицо, ее голос. Но не со второго — это уж точно. Настолько весь ее облик был неприметен, бесцветен, что если бы меня под пытками выспрашивали ее приметы, я бы все равно ничего не сказал. Какой нос? Длинный, короткий? Обычный, средний. Какие губы? Большие, маленькие? Обычные, средние. Лоб? Высокий, низкий? Обычный, средний. Лицо, круглое, вытянутое? Самое обычное. Глаза — карие, голубые? Между карими и голубыми. А волосы ни светлые, ни темные, а просто серые… Вот и весь человек. Я не знаю, какой мужчина мог ее полюбить, но, во всяком случае, я бы никогда. Хотя она была ни уродливой, ни красивой. Она была просто никакой. И как можно полюбить ничто?

— Проходите, вот сюда, — она широко распахнула дверь комнаты. — Это его кабинет. А я пока приготовлю кофе. Или чай?

— Кофе. С молоком, пожалуйста.

Она притворила дверь кабинета, и я остался один в комнате человека, которого убил. Я зябко повел плечами. И огляделся.

Типичная комната ученого. Все стены заставлены стеллажами с толстыми книгами, из которых я наверняка не прочитал ни одной. Письменный стол, заваленный исписанными бумагами. В углу старомодный зеленый торшер. Что я здесь делаю? Это настолько далеко от моего реального, благополучного мира. Редкие пробелы на стенах были увешаны репродукциями живописных портретов. По всей видимости, это были писатели и ученые. Я узнал только Пушкина.

Ближе к окну висел плакат. Я приблизился, чтобы получше его разглядеть и замер на месте. На плакате был изображен я. Во всей своей красе — в хоккейной форме. Я застыл в броске по воротам противника, широко размахнувшись клюшкой. Казалось, вот-вот я сделаю щелчок, и шайба улетит в неизвестность. На этом плакате было запечатлено то замечательное время, когда ни я, ни Смирнов еще не знали в какую цель в конечном итоге она попадет. Я бессмысленным взглядом уставился в свой портрет, моя рука слегка прикоснулась к плакатной клюшке, словно бы сейчас я смог изменить ход событий, исправить роковую ошибку судьбы. Словно бы у меня были силы и возможность направить удар в другую сторону.

— Странно, что из всех вещей в кабинете, вас заинтересовал лишь этот плакат.

От неожиданности я вздрогнул, не заметив, как вошла Смирнова. Я резко убрал руку с плаката. И повернулся к ней лицом, заслоняя свое бумажное изображение. И пробурчал что-то невнятное.

— Ну, в общем… Удивительно, что у такого человека… В общем ученого. И вдруг этот плакат…

— А я совсем про него забыла. Вернее, так привыкла, что не обращала внимания. И вот вы напомнили.

Смирнова попыталась отодвинуть меня в сторону, пробираясь вплотную к плакату.

— Его следует снять. Вы меня понимаете.

Не дав ей рассмотреть свое сияющее изображение на плакате, я резко сорвал его со стены.

— Я вас понимаю. Я вас очень хорошо понимаю, — я поспешно, почти лихорадочно рвал плакат на куски. Они плавно опускались на пол. Моя рваная на две части улыбка, мой рваный нос, рваные глаза и рваное тело. Словно меня линчевали. И палачом являлся никто иной, как я сам.

Смирнова подняла с пола часть моего лица и бессмысленно вертела ее в руках.

— Я даже не знала, кто тут сфотографирован. Но я знаю наверняка, что его любимый хоккеист. Он мог позволить себе повесить в кабинете только изображение личности, которую он высоко ценил. А вы случайно не узнали, кто это был на плакате?

Я пожал плечами.

— Я плохо разбираюсь в хоккее.

— А вы мне так и не сказали, чем занимаетесь по жизни.

— Не сказал? — я изобразил удивление. — Да, пожалуй. Ну, в общем… В общем я вольный художник.

Я ляпнул первое, что пришло в голову.

— Художник? Это слово многое подразумевает. Или вы в буквальном слове художник?

Нет, живописцем изобразить себя не получится. Еще не хватало, чтобы она попросила показать картины. И музыкант из меня не выйдет. Вдруг она попросит сыграть. Остается…

— В общем, журналист. Пописываю статейки то тут, то там. Как получится, — назвал я профессию более мне знакомую из всех творческих.

— Журналист? — Смирнова насторожилась. — Может быть, вы не случайно…

— Что вы! — я замахал руками. — У меня не было никакой цели, поверьте. Я вам могу поклясться чем угодно. И попал я в ваш дом действительно чисто случайно. По вашему же приглашению. Да и живу я здесь недавно, работал на Дальнем Востоке и здесь пока не могу найти постоянную работу. Так что вы не волнуйтесь.

Почему-то именно Дальний Восток ее окончательно успокоил. Она даже облегченно вздохнула.

— А знаете, это даже к лучшему. Сам Бог мне вас послал. Раз вы литературный работник, вам легче будет разобраться в рукописях моего мужа. Он ведь тоже был в некотором роде писатель. Правда, его удел не художественная литература, а тончайшее, скрупулезное, почти медицинское изучение человеческой психики, поступков. Ведь он по профессии психоаналитик. Модная нынче профессия. Говорят, даже прибыльная. Почти превращенная в ремесло. Впрочем, как и все остальные. Но это не про моего мужа. Он действительно художник в своем деле. Вы это поймете.

Честно говоря, я ничего не понимал. И не хотел понимать. И, положа руку на сердце, сомневался, что вообще смогу что-либо понять. Я вообще был не охотник до книг, даже до самых простых. А тут, похоже, веяло сверхумными теориями. Я уже подумывал, как буду выпутываться из этого положения. Более того, доказывать, что Смирнов был отвратительной личностью, я уже не собирался, поняв, что мне это не по зубам. К тому же мне не терпелось поскорее собрать вещички и смотаться на заграничный курорт.

— Вы говорили, у него есть близкий друг, — попытался я выкрутиться. — Мне кажется ему будут более близки теории вашего мужа. А я… Всю жизнь писал лишь про российские дороги и дальневосточную тайгу. И положа руку на сердце, я и журналист-то никудышный. Так, районный газетчик.

Смирнова еле заметно улыбнулась. Скорее, я просто понял, что она улыбнулась. Просто губы слегка дрогнули. Но мне показалась эта улыбка теплой.

— Я потому вам и верю, что вы не столичный репортеришка. Я сразу все про вас поняла. Что приезжий. Это сразу видно.

Это про меня-то! О котором вся пресса писала не иначе, как про столичного денди, вкусу которого может позавидовать любой парижский кутюрье!

— А эти сплетники только и делают, что смакуют скандалы, обсасывая их со всех сторон. Как вы думаете, когда это кончится? Когда им, в конце концов, надоест и они переключатся на что-то иное? Вот сегодня уже написали, что этот… — она запнулась, и на ее лице промелькнула неприязнь. — Ну, этот… гениальный, как они называют, хоккеист уехал отдыхать за границу. От пережитого шока. Видите, как все просто. Он пережил шок и может себе позволить расслабиться. Моего мужа отправил на тот свет, меня загнал в угол, а сам уехал на курорт. Как все просто. И как просто решаются проблемы. Не правда ли?

Мне стало жутко. Я посмотрел за окно. Серое низкое небо, голые пошарпаные небоскребы, грязная капель, назойливо и нервно барабанящая по подоконнику. А на Каннарах должно быть тепло. И песок на берегу желтый, яркий, горячий. И столько красивых девушек с бронзовой кожей и манящими белозубыми улыбками. А какое там небо! Синее, синее. Без единого облачка. И чайки летают так низко, что задевают крылом. Боже, как же я туда хочу. Даже с Дианой. Или без нее, какая разница?

И вдруг в голову ударила мысль, словно шайба. Что я больше там не побываю. Никогда… Какое страшное слово — никогда. И я в последний раз попытался увернуться от удара этой чудовищной мысли.

— Вы понимаете, — промямлил я, глядя на свое разорванное лицо, на куски тела, валяющееся на полу. — Вы понимаете… Работа здесь вряд ли предвидится. Сами понимаете, столица. Нужны связи. И еще, наверное, что-то нужно. Я ведь подумывал вернуться… на Дальний Восток. На родину.

Смирнова плавно опустилась на диван. Ее губы дрожали. Она перевела взгляд за окно и, наверное, увидела то же что и я. Только в отличие от меня, не вспомнила про Каннары.

— Да, конечно, конечно, я все понимаю. И как я смела надеяться, что вы поможете? Совершенно случайный человек. Хотя, может быть, я так легко и доверилась, что вы — случайный. И я про вас ничего, ничего не знаю. Близким, как правило, доверяешь меньше. Хотя, наверное, это неверно. Извините, что задержала. Я все понимаю. Может, я слишком поверила теории своего мужа: если и дается случайность, то дается не зря, и уже становится не случайностью… Вот видите, он ошибался. Бывает, что зря. И остается всего лишь случайностью. Или нелепостью, я не знаю.

Это не случайность. Тем более не нелепость. Но Смирнова об этом никогда не узнает. Что не судьба нас свела. А я сам постучался к Надежде Андреевне в дверь, чтобы побольше узнать о ее муже. И желательно только негативного. Чтобы успокоить свою совесть. Чтобы потом гордо хлопнуть перед ее носом дверью и заявить во всеуслышанье, что был прав! Этот человек дурен, отвратителен, гадок! Не я убил его шайбой. Это его наказала судьба.

И не мог я Смирновой объяснить, что теперь иду на попятную, так как у меня не хватает сил для поиска доказательств. А, может, просто уже по собственной воле не хочу ничего доказывать. Потому что она, Смирнова, оказалась хорошим человеком. И я не желаю ей еще раз делать больно, выставляя на всеобщее обозрение пороки ее мужа. Пусть они будут похоронены вместе с ним.

От последней мысли у меня даже слеза накатила — от собственного благородства. Осталось разве смахнуть ее рукавом. Но я не успел, поскольку увидел слезы, выступившие в глазах вдовы. Она незаметно смахнула их рукавом черного платья.

— Извините, — сквозь душившие ее слезы сказала она. — Никак не могу привыкнуть, что его нет. Даже язык не поворачивается говорить о нем в прошлом лице. Кажется, он вот-вот позвонит…

Раздался резкий телефонный звонок. И мы вздрогнули. Одновременно. Мне, как и ей, явственно показалось, что это может звонить только Смирнов.

Она дрожащими руками взяла трубку.

— Это я, Надежда, — тихо сказала она, словно в прострации.

Так она могла представиться только своему мужу. Но все оказалось гораздо проще и прозаичнее. Я даже сквозь телефонные линии услышал грубый мужской бас. Сомневаюсь, что так мог ругаться ученый психоаналитик Смирнов. Тем более с того света.

— Дача? — еле слышно переспросила Смирнова. Но новый поток брани ее мигом отрезвил. — Ах, да, конечно. Но у меня сейчас такое положение… В общем, я не могу больше оплачивать. Я хочу расторгнуть… Погодите, ну не нужно так грубо…

Она отвела руку с трубкой в сторону, чтобы не слышать очередной поток нецензурной лексики. Зато я услышал и приподнялся с места.

Это было странное ощущение. Я всегда думал, что я крутой парень. Иначе быть не могло. Я был игроком мирового уровня. Меня любили самые красивые женщины. Но оказывается, что я просто так думал и не более. Вернее, меня так заставляли думать мои заслуги, мои подружки и моя пресса. Но лишь сегодня, в эту минуту я по-настоящему понял, что значит быть мужиком. Я резко выхватил трубку из рук Смирновой. И закричал. Я сам от себя такого не ожидал.

— Какого черта! Чего ты матюгаешься! Слышишь, еще одно слово, и от тебя останется мокрое место!

Там, на том конце провода, похоже, знали, что Смирнова потеряла мужа, и не преминули этим воспользоваться, чтоб содрать с нее побольше. И никак не ожидали, что их посмеет перебить такой же грубиян. Но сдаваться не собирались… Мой собеседник даже вякнул в ответ, что это от моей рожи останется блин. И я впервые за всю жизнь выругался матом. Я единственный не ругался в команде. И это был еще один повод меня не любить. Если бы меня услышала мама, она бы во второй раз умерла. Или, возможно, одобрила? Я ведь, оказывается, так мало знал мать. И тут, как последний сапожник. Я даже приосанился и стал выше ростом. Мне казалось, я себя начинаю уважать.

Впервые в трубке повисло уважительное молчание. После моего трехэтажного мата даже голос у них стал помягче, чуть ли не сошедший на сопрано.

— Так мы договоримся?

— Еще бы! Но контракта никто разрывать не собирается. И я с вами встречусь лично! Завтра же! У меня ощущение, что вы сознательно затягиваете со строительством. Если такое повториться! — и я на всякий случай еще раз ругнулся.

Я бросил трубку и виновато посмотрел на Смирнову. Пожалуй, впервые с того времени, как я ее узнал, она открыто, без стеснения улыбнулась.

— Знаете, я бы никогда не подумала, что вы ругаетесь. А вот мой муж… Иногда позволял. Это было некоторое средство самозащиты. Ведь с ними нельзя по-другому?

— С ними — нет. А знаете, вы мне не покажете фотографию мужа? — вдруг попросил я.

Если честно, даже забыв, что это именно я — виновник его гибели. Мне вдруг захотелось посмотреть на фотографию человека, которого так сильно любили. Нет, которого так сильно любят и, наверное, будут любить всегда.

Она молча встала и стала рыться в ящиках стола.

Только теперь до меня дошло, что убийца впервые увидит фотографию своей жертвы. И мне вновь захотелось сбежать. И я уже вот-вот собирался пожаловаться на плохое самочувствие, но не успел. Фотография уже была в моих руках.

Поговорки, что два сапога — пара, или что муж и жена — одна сатана, были точно про них. Я впервые увидел насколько могут люди подходить друг другу и насколько они могут быть похожи. Его внешность — такая же незапоминающаяся, как и ее. Бесцветное лицо, серые редкие волосы, едва прикрывающие залысину, невыразительные глаза, обрамленные безвкусной оправой очков.

Но мне от этого легче не стало. Это лишь снижало шансы на то, что он был дрянным человеком. Я ведь уже точно знал, что она не была плохой.

— Правда, очень выразительное лицо? Впервые увидев такое, никогда уже не забудешь, — Смирнова поцеловала фотографию.

Воистину говорят, что любовь слепа. Дай Бог, чтобы она еще оказалась и глуха.

— Да, очень выразительное, — ответил я, чтобы не обижать ее.

— А почему вы сказали, что завтра разберетесь с ними? Чтобы позлить? Вы же уезжаете. И вся злость свалится на меня.

Я легонько пожал руку.

— Я решил повременить с отъездом. На недельку. Мне тут обещали одно местечко. И потом, я же хотел встретиться с этими жлобами. А я слов на ветер не бросаю.

Смирнова буквально сияла. Она действительно надеялась на меня. Верила. И отказывать ей я не имел права. В конце концов, и мне нужна эта неделя. Я хотя бы смогу раскопать какой-то компромат на Смирнова, прочитав его записи. Вдове, конечно, о тайных его пороках не сообщу, но зато — успокою свою совесть и вновь смогу жить по-прежнему. А неделя это ведь так мало.

— Неделя — это так много, — сказала Смирнова, приподнявшись с дивана. — Вы за это время сумеете внимательно изучить все записи мужа и что-нибудь мне посоветовать. В общем… Спасибо вам огромное. Так что приглашаю вас на ужин. Я сделала голубцы, которые обожает… простите, обожал мой муж. Я ведь его ждала… Но не пропадать же, их ведь и мне одной не осилить. Вы не откажетесь?

— Нет, я не откажусь, — вслед за ней я поднялся с места. В животе бурчало. Я действительно был чертовски голоден.

Мы кушали на кухне. Это была довольно просторная кухня, в центре которой стоял круглый стол. Смирнова зажгла свечи. Не потому, что это был интимный вечер, а в память о своем муже. Она все делала во имя мужа. И я этому не сопротивлялся. Я вновь сумел абстрагироваться от его личности. И уже не думал кто он мне и кто я ему. Я думал, что впервые за это короткое время, прошедшее с убийства (о том, что убитый Смирнов, я не хотел думать), мне было не то, чтобы хорошо, но, наверное, спокойно.

Смирнова придвинула тарелку с горячими голубцами, и я, попробовав их, удивился. Искренне удивился. Я ел во многих ресторанах, я бывал во многих странах и отлично знал их кухню. Но я никогда в жизни не ел подобные голубцы. Не знаю, как по женскому вопросу, но относительно еды у Смирнова вкус был отличный.

Видимо, на моем лице было такое глупое выражение, что Смирнова растерялась.

— Знаете, я всегда гордилась этим блюдом. Но теперь… Мне кажется, я переоценила свои таланты. Вы ведь с Дальнего Востока. Там, я уверена, кормят вкуснее.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.