Василиус Кошкин младший
Волшебный стакан, или
Пушкин и Кошкин
Петербургские бывалые и небывалые истории
Пушкин был поэтом и все что-то писал.
Д. Хармс
К читателю от сочинителя
Читатель, ты вижу взялся за мои творенья, это похвально — чтение вострит глаз и ум, и порой иные поначалу и не имея собственной мудрости чтеньем, однако, вскоре вполне обретают оную.
Да и, право, не будь на свете умных книжек — так, пожалуй, человеки давно бы уж уподобились обезьяшкам, кои весь досуг свой тратят лишь на ловлю блошек да вошек или же барашкам, курам да букашкам-таракашкам, чье ежедневное занятье составляют только жеванье да клеванье, меканье да кукареканье и разновидное неосмысленное барахтанье да ползанье по телу планетному.
Нет, положительно, без писательства скоро б и захирел окончательно род человеческий! Да и всякое просвещение и развитие непременно бы в корнях своих прекратились.
Но слава Богу водятся еще на белом свете сочинители вроде Пушкина да Кошкина.
Ну, а знаешь ли ты приятель, кто такой собственно Кошкин? Как тебе неведом Кошкин? Значит ты не знаешь и Пушкина! Потому что Пушкин без Кошкина все равно, что дерево без листвы, пруд без воды или гусар без усов. Пушкин и Кошкин были такие друзья, что и водой, как говорится, не разольешь. Не будь одного так и другой не имел бы, пожалуй, такой изрядной значимости, хотя Кошкин и оставался чаще в тени, то ли по скромности или более по природной своей лености. Но Пушкин, однако, очень уважал и весьма ценил Кошкина за оригинальность мнений, изобретательность и остроту мысли и бывало частенько говаривал:
— Ты Кошкин, конечно, не муза, а скорее представитель мира животного, но не без шармов, чем видно и привлекаешь к нам муз, этих своенравных богинь — покровительниц наук и искусств человечьих. Похоже, что они, как и большинство наших дам любят общество Мосек да кисок. И кто знает, без тебя они быть может и меня бы не посещали столь часто и тогда бы, верно, и весь родник поэзии моей вскоре иссох безвозвратно.
Но Кошкин на такие замечания обычно помалкивал и только лишь щурился да пошевеливал усами и ушами, вероятно, от удовольствия, кому уж похвалы-то неприятны, а особенно Пушкинские.
Правда, некоторые не особенно доверчивые лица все же сомневаются: был ли Кошкин и на самом деле действительной персоной или же лишь выдумкой досужих шелкоперов? Мол, Пушкин-то ничего про него не упоминал! Но, однако, не сам ли Пушкин и сказал собственным стихом своим: «Старик Державин нас заметил…»
Кого это «нас», простите? Пушкин — ведь не царь и множественным числом себя отродясь не именовывал, а то бы ведь, пожалуй, и написал: «Мы памятник воздвигли нам нерукотворный…» Тут уж ясней ясного видно кого это «нас» заметил старик Державин: Пушкина да Кошкина, разумеется! Только Кошкин-то себя не особо афишировал и на публику открыто не выставлялся отчасти по природной скромности, а больше просто из любви к покою. Помечтать, подремать да расслабиться на диванчике ему уж и хорошо.
А что слава? Слава — дым, хотя, говорят, и тешит человека, ну да жизнь-то все одно пообтешет.
Не робей, друг читатель, дерзай, читай! Да не кори сочинителя, коли чем тебе не потрафил, ибо цель всякого писания есть отнюдь не безтолковое развлечение, ведь и без того-то все твари земные довольно развлекаются, но назидание. А сего то в наш вольный фривольный век право уж никто не любит.
Читай, мудрей да назидайся, приятель.
Зри, что на одном лишь собственном своем опыте далеко нынче не уедешь.
Для сего и составил труд сей по семейным хроникам, слухам и прочим преданиям, дабы вдруг не канули в безвестности славные мысли, деяния и явления времен минувших, слуга ваш всепокорнейший и преподносит вам ныне с нижайшим поклоном
Василиус Кошкин младший
Пушкин и Кошкин
Жили были Пушкин да Кошкин: друзья — ну, просто уж — не разлей-вода. Жили и совсем, надо сказать, не тужили, а все как-то так да этак, но впрочем иногда очень даже и ничего.
Если Пушкин в лес, то и Кошкин в лес. Пушкин за стол и Кошкин за стол. Пушкин на реку рыбу ловить и Кошкин туда же. Пушкин по грибы и Кошкин по грибы, словом, куда Пушкин туда и Кошкин, куда Кошкин туда и Пушкин. Просто тебе друзья — не разлей вода.
Раз пошел Пушкин купаться, а Кошкин купаться не любил да и в баню редко ходил, а оближет себя просто с хвоста до головы ему и хорошо. А Пушкин все равно как морж был, его бывало из воды никаким канатом не вытянешь. Если бы не Кошкин, так он бы может и навсегда в воде жить остался. А без Кошкина ему все же как-то не того, вроде как и скучно в царствии-то водном-подводном.
У Пушкина даже костюм был специальный купальный, полосатый такой в клетку. А Кошкин зимой и летом, как говорится, одним цветом — серый в полоску, только на лбу совсем белое пятно, будто при его Кошкина рождении у природы вдруг все краски истратились.
Пушкин поэтому часто и говаривал:
— Ты Кошкин вроде как тигр, только серый.
А Кошкин только мурлыкал себе в усы, не поймешь от удовольствия или сердился. Конечно, летом так все просто очень даже как расчудесно бывало! Хотя и зимой и весной, да и осенью тоже ничего: не больно, правда, чтобы совсем уж отменно, но, однако, ничего — терпимо.
Пушкин правда стихи писать любил, а Кошкин не очень, потому как у Пушкина-то все же рука, а у Кошкина как ни крути простая лапа. Пушкин бывало сидит и пишет:
У лукоморья дуб зеленый…
А Кошкин подсглядит у него да и накорябает тут тоже, как уж получится. И ничего порой очень даже складно выходило, почти как у Пушкина:
Плывет по морю зверь зеленый,
В зубах несет флакон стекленый…
Правда Пушкин очень уж над этим cтихoтворчеством смеялся, ну да он и без того всегда смеялся, чего уж с него возьмешь, на то ведь он и Пушкин — просто уж сплошной Вольтер насмешник.
— Что это за зверь такой особенный по морю плывет? Не змей ли зеленый, что в бутылке таится? — спросит и заржет бывало минут этак на десять-двадцать, ровно что жеребец степной дикий.
— А флакон из какой сказки? И почему стекленый, а не стеклянный?
— Ну, это же для рифмы, брат Пушкин! Непонятно что ли! — уже и сердится Кошкин, — А зверь зеленый, если хочешь знать, так это просто крокодил. Тоже мне, поэт называется, а никакой фантазии! Педант ты Пушкин вот кто! И все-то тебе объясни! Нет, право, лучше уйду в лес жить.
Тут Пушкин еще и пуще смеется. И так бывало целый божий день у них этакое словопрение происходит покуда совсем не утомятся да не успокоятся.
А тут уж и лету конец.
И осень там глядишь наступила, а следом и зима. И сидели всю долгую зиму у печки и бросали в печку дощечки Пушкин да Кошкин, друзья — не разлей вода.
Путешествие
Жили Пушкин да Кошкин и не то чтоб и тужили, а так разве что скучали порой, да пришло им раз на ум путешествовать. Пушкин и говорит:
— Давай, брат Кошкин, купим лодку и уплывем в Ирландию, Голландию, Германию или Испанию, а то может еще и того дальше: махнем в самую Индию или даже и совсем в Америку!
— Нет, — говорит Кошкин, — если уж покупать, то лучше коня. Лодка — что, просто деревянный предмет, а конь живое существо: можно хоть и в карету, хоть и в телегу запречь. А можно и так просто — верхом скакать хоть на охоту, хоть на войну.
— С кем же это ты воевать-то собрался? — Пушкин спрашивает, — Уж не с Васькой ли соседским?
— Мало ли, — отвечает Кошкин, — француз или германец опять вдруг наступит, у них в Европах-то тесно, вот они к нам вечно и лезут. Ну, а на коне оно дело скорое, хоть направо, хоть налево езжай… А вода вещество волнистое, хлипкое. Как опрокинет лодью-то, так и поплывешь прямо к русалкам на дно. Да и рыбины больно матерые бывают, метра два три. Дрыганет этакая хвостом и все судно почитай пополам…
— Бабкины сказки, — Пушкин говорит, — таких и рыб-то сроду не бывает.
— А вот и бывают! — сердится Кошкин.
— Может и бывают, — соглашается Пушкин, — да только не у нас.
— А вот и у нас! А вот и у нас! — уже выходит из себя Кошкин.
— Да нет, брат, быть того не может! — сердится и Пушкин.
— А вот и может! А вот и может! — И так они тут расспорятся, что и про лодку, и про коня и про путешествие совсем забудут.
— Тебе бы, Кошкин, только противоречить! — возмущается Пушкин, — Это ведь уже просто смешно. Поглядеть на тебя, так ты просто сплошной тиран. Все только по твоему и быть всегда должно.
— А я вот возьму чемодан и уйду в лес жить! — заключает тут спор Кошкин на свой обычный манер, — Или лучше в горы. И живи себе тут тогда один, без меня и без муз.
— Да у тебя и чемодана-то нет, — смеется Пушкин.
— А вот и есть! — возражает Кошкин.
— Да где же это? — интересуется Пушкин.
— А под кроватью.
— Ну и ну, — удивляется Пушкин, — до сих пор что-то никаких чемоданов под кроватью не замечал.
— Потому что он невидимый, — поясняет Кошкин, — и только одни лишь искушенные мудрецы его и видеть могут.
— А я значит неискушенный! — уже и обижается Пушкин.
— Да видать не очень, коли чемодана не видишь.
И так спорят и спорят они до самого позднего вечера пока совсем не утомятся. А потом попьют чайку да и успокоятся. А там уж и сны их поджидают.
Пушкин и царь
Пушкин просто уж страсть, как любил наряжаться. Нарядится бывало Наполеоном, испанцем, цыганом, турком, папой римским, а то и Ноздревым или Чичиковым и ходит себе этак-то по Невскому весь божий день.
А однажды нарядился Кошкиным. Кошкин проснулся, думает, что зеркало пред ним, а это Пушкин наклонился да еще и мурлычет, прямо вылитый Кошкин! Просто совсем оборотень зеркальный! Да и говорит так, точно он самый Кошкин и есть:
— Вставай Кошкин, чай пить пора. Кошкин просто диву давался, вроде и Пушкин, но словно бы и Кошкин.
А как-то решил Пушкин себя царем нарядить, а Кошкина собачкой. Так и вышли они на Невский прогуляться, все равно как дамы обычно с собачками гуляют. А народ-то им тут прямо в ноги падает — дамы и господа поклонами да реверансами просто так и заваливают. Не каждый ведь день увидишь, как царь с собачкой прогуливается. Гуляли себе гуляли хотели уж назад, домой поворачивать, а тут навстречу вдруг настоящий царь с настоящей собачкой выступает. Ну и потеха! И бывает же такое!
Публика, конечно, глядит и туда и сюда, направо да налево и вкривь и вкось и ничего, конечно, понять не может. Как ни гляди, а прямо тебе параллельное зеркальное изображение выходит.
— Вот те на! Как же так, — говорят, — у нас два царя теперь оказывается, а мы-то и не знали!
Пушкина, однако, ж за настоящего царя признали, он де более на царя-то похож и бакенбард вроде попышнее. Да и Кошкин, тоже лучше по собачьи-то тавкает и ножку ловчее подымает, чем царский-то песик. Царь после очень уж на сей Пушкинский метаморфоз сердился и даже Пушкина насовсем в Сибири поселить хотел, а то и вовсе на Северный полюс отправить вместе с Кошкиным, конечно. Но потом все-таки передумал. А подумал:
— А чего уж с Пушкина-то возьмешь — стихоплет-шелкоперец! Да ну их совсем к лешему, чертей этих пиитов!
И сослал его тогда просто в творческий отпуск в Кишинев — саранчу считать.
Кошкин и султан
Однажды Кошкин взял да написал письмо турецкому султану. Он и вообще любил письма писать, но только уж самым важным персонам: царю например, папе римскому или же королям-императорам разным, ну и Пушкину, конечно, потому что Пушкин, как ни крути, а гений, это уж всем известно.
— Дорогой царь Салтан, — писал Кошкин, — извиняйте, а как уж по батюшке-то, Ваше султанское величество именуется мне, однако, не знамо и не ведомо.
Сказывают, не то Селиваныч, не то Сулеманыч, да думается ежели поразобраться, то это все одно, что и Иваныч. Так что вот дорогой Салтан Иваныч, Ты живешь там, конечно, в землях теплых, плодородных, ананасы и финики каждодневно употребляешь, ездишь на верблюде и гуляешь под пальмами с голопузыми турецкими девушками или же куришь кальян и пьешь кумыс.
А у нас тоже ничего, не плохо. Летом грибы, ягоды всякие и на сеновале, опять же, расслабляться страсть как приятно. А зимой на санках с горки катаемся или в снежки кидаемся… Так что хватит тебе, друг любезный, султанить, приезжай-ка лучше, да отдохни у нас в краях прохладных северных.
У нас это запросто. Право слово — приезжай, я и Пушкин уж так будем рады. Попьем чайку, а то может и чего покрепче. При сем кланяюсь с надлежащим уважением.
Василиус сын Кошкин.
Свернул письмо, заключил в бутылку, пробкой заткнул да и забросил прямо в шипучую, серо-зеленую невскую волну.
— Пусть плывет, — говорит, — сама уж знает куда. Она и поплыла.
Два года пожалуй прошло после, а может и три, Кошкин и про письмо и про бутылку уж и думать забыл и подумывал было отписать чего-нибудь и самому президенту американскому прямо в Нуль Ёрк, а тут вот однажды султан и в самом деле вдруг приезжает и прямо к Кошкину во двор вступает.
Кошкин, как раз, после обеда на диване поприкорнуть вздумал, да слышит вроде шум какой-то во дворе. Глянул в окошко — мать честная! Сам султан турецкий у ворот стоит весь в шелках да парчах и Кошкина спрашивает.
А вокруг него янычары в колпаках поварских своих с пиками да с ятаганами наголо стоят и султана строго охраняют. Ежли кто ему поперечит — тут же хвать за грудки и башку долой, просто как траву человеков косят.
Кошкин тут из окошка прямо на сук вспорхнул и вмиг на самом верху дуба оказался, того самого что Пушкин однажды у самого лукоморья поместил.
Правда, «дуб» то сей сроду у лукоморья и не бывывал, а рос себе изначально скромно во дворе, да и был-то на поверку и не дубом вовсе, а обыкновенным тополем. Да правда и сам-то Пушкин у лукоморья этого никогда не бывал да и Кошкин тоже.
И где это лукоморье-то самое находится, кто ж его знает! Может и приснилось оно просто Пушкину в пиитических его грезах? И султан, верно, ничего про лукоморье это не ведает, хотя и полмиром вроде владеет, ну да вот лукоморья-то у него все же нет.
Влез тут Кошкин на самую верхушку дуба этого, что, однако, тополем являлся, но не от испугу, конечно, а от естественного удивления. И ни звуку не издает, как будто и нет его совсем в местах сих. А султан стоит грустный такой внизу и все спрашивает:
— Да идэ жэ моя друх Кошкин попрападала? Моя для нему падарка силна болшой прывозил.
Кошкин тут из любопытства и пониже спустился, взглянуть, что ж там за подарок такой будет. Тут то его султан и заприметил да и говорит:
— Хто ш эта твоя будышь добрай чалвэк?
— Кошкин я, — Кошкин отвечает.
— А, твоя-та моя и нада, — говорит султан. — Твоя-та моя и прихадыл. А твоя пашему на дэревэ жывошь?
— Да нет, я только на першпективу с высоты маленько повзирал, — Кошкин отвечает.
А султан ему :
— Силна спасыба тыбэ друх Кошкын, ошен твоя моя уважал.
Моя ныхто ныкахда пысма нэ пысал. Твоя одын пысал. На быри скарэй твой падарка, — и подарил ему слона — самого настоящего слона, но не большого слона, конечно, а так совсем уж малюсенького слоника, не больше козлика рогатого.
Но Кошкин все равно очень радовался, не у всякого ведь слон есть, даже и у царя много чего есть, а вот слона нет.
Подарил султан слона, поклонился, повернулся и дальше со своими янычарами отправился царством — государством своим турецким управлять. У султанов-то ведь и своих султанских дел не почесть: молиться надо раз по пять на дню да и гарем тоже нежных вниманий постоянно требует, а то возьмут да поразбегутся все дамы его голопузые.
А Кошкин поскольку коня не имел, то и стал с тех пор повсюду разъезжать на слоне: хоть в гости, хоть на бал или в театр да и на охоту тож. Завел себе чалму и халат и собирался не раз уж даже в гости к султану турецкому нагрянуть, да покуда все никак не собрался.
Но, право, нет ему уж прежнего покоя, то зеваки толпами его преследуют и все дивятся — то ли на слона, то ли на самого Кошкина. А если нет зевак, то и скучно вдруг станет и не чувствуется никакого своего значения. А Крылов Иван Андрейч даже там чего то вроде такое про слона насочинял, только Кошкина, слышно, в Моськина переделал и оно, вроде как-то и обидно.
А Пушкин? А Пушкину все некогда. Он, то стихи пишет, то прозу, а то и с дамами или девицами прогуливается, для моциону, конечно. А если Кошкин ему порой надоедает или уж черезчур сильно пристает, то говорит:
— А шел бы ты, право, брат Кошкин, к султану! И действительно помогает, Кошкин тогда больше не пристает, а идет себе спокойно лежать на диван, где на подушке и действительно вышит крестиком турецкий султан.
Муза и мыза
Стал раз Пушкин сочинять роман. Сочинял, сочинял — не сочиняется. Бросил и засел стихи. Писал, писал — одна чепуха несуразная выходит.
Сел тогда за рисованье. Рисовал, рисовал — одни черти из под пера лезут да и само-то перо, в конце концов, сломалось.
Схватился за голову, а там ни одной мысли — пустота хуже чем в космосе. Мучился, мучился, вертелся, крутился и так и сяк садился, и на голову становился — ничего не помогает. Просто сплошной творческий застой и кризис вместе! Ну, а Кошкину хоть бы что, лежит себе на диване, да отдыхает. Пушкин тогда и говорит:
— Кошкин, не могу я так больше, мне нужна муза!
— И мне, пожалуй, тоже, — говорит Кошкин, достал записную книжку и записал, «Пушкину нужна мыза и мне тоже. Надыть купить» и перевернулся на другой бок. А на другой день пошел да и купил мызу. Приходит после и говорит:
— Пушкин, собирайся. Поедем мызу смотреть.
— Какую еще мызу? — Пушкин спрашивает.
— Какую, какую! Вестимо какую. Про которую вчера речь была.
— Так тож не мыза, а муза, — говорит Пушкин.
— А что мыза разве хуже? По мне так мыза даже лучше, и предмет все же более осязательный. Хотя муза или мыза, оно если разобраться, так все одно — милое дело. Главное, что она твоя собственная, — говорит Кошкин.
Пушкина, конечно, тут почти уж совсем наизнанку повывернуло от смеху и так его поломало по всем местам, что и ходил после того, пожалуй, месяц целый перебинтованный — будто его дилижансом двухэтажным вдоль во всей фигуре переехало.
А мызу Кошкин в тот же вечер взял да и проиграл в карты, раз уж Пушкину не нужна. А жаль, хорошая мыза была. Вот бы нам-то теперь такую.
Песня
Пушкин, говорят, очень любил петь. Как выйдет бывало с утра на крылечко, так и пропоет напролет весь божий день. Его уж и ужинать зовут, а он все приглашения непременно манкирует:
— Нет, — говорит, — не хочу, не мешайте петь.
И затянет и дальше чего-нибудь такое русское: то «Дубинушку», то «Стеньку Разина» или «Вечерний звон», а то и «Комаринского» соответственно настроениям, конечно.
А Кошкин петь не умел, а разве что только мурлыкал, да и то негромко. Так что дуэта у них в общем-то не получалось.
Но только было начнет Пушкин петь, то и Кошкин тут, конечно, удержаться не может и тоже подмурлыкивает. А тогда и Шарик, что во дворе на цепи сидит подвывать возьмется. И тут уж и во всех дворах шевеление пойдет: петухи закукарекают, коровы замычат, собаки залают, кошки замяукают да и люди глаза продерут и спорить да ругаться начнут.
И в лесу тоже канитель пойдет: все зашипит, засвистит, закукует, заохает — кто во что уж горазд: и зверь, и птица, и кикимора болотная, и укромный леший народ. Тут и леса, и поля, и города, и веси и все вокруг вдруг оживет и всяк в песню свой особый запев вставит.
А Европа с Америкой и с прочими землями слушают, слушают и уши только вовсю растопыривают да диву даются: поет там чего-то Расея, только вот чего — не уразуметь чужим-то ухом. Послушают, послушают да и сами свое чего-нибудь тоже затянут. А там и Азия с Африкой пристроятся и Австралия, и прочие земли и острова и получается просто уж целая мировая песня.
И запоет тут и весь шар земной с горами, лесами и водами! А там глядишь и звезды и планеты зашевелятся и весь мир Божий небесный, а тогда уж и целый космос во всех сферах своих вселенских и дальше музыку подхватит и жить, вроде не так скучно станет и даже как-то светлей и веселей.
Театр
Пушкин был, как известно, питомец да и любимец муз, хотя возможно и благодаря Кошкину: к Кошкину-то ведь и все дамское население, словно бы магнитом притягивалось. Что Пушкину не особенно-то и нравилось, а потому, видно, он ни на балы, ни на концерты, ни в театры Кошкина сроду не приглашал.
— Лик у тебя, брат Кошкин, — говорит, — больно уж зверский, посмотреть так просто дикий даже. Публика не на сцену, а на тебя весь вечер глазеть будет и не театр уж тут, а целый скандал получится!
А Кошкину в театр ну просто, как из ружья, непременно уж хотелось.
— Ну и что, — говорит, — пусть глазеют. На то и глаза всем дадены. А я все равно в театр хочу. Я ведь с детства мечтал лицедеем быть, да вот до сих пор как-то не сподобился.
И так донимал да упрашивал целый день, что доканал-таки Пушкина. И поехали они вечером в театр. Кошкин нарядился в пушкинский лицейский мундир с красным воротником да ботфорты, ну а на физиономию маску нацепил, чтобы зверскость внешности все же не так выступала, а Пушкин, во фрак да в штаны полосатые в клетку, как по моде и положено облачился.
Приехали они в театр и только стали в фойе по парадной лестнице подниматься, как Пушкин видит — царь с царицею тут из кареты вышли и за ним и Кошкиным вверх по лестнице следуют. Пушкин разумеется посторонился и этаким учтивым французским манером голову в поклоне наклонил, как оно и подобает всем добрым подданным пред своим законным государем. Ну, а Кошкину-то все это просто уж совершенная ботва вроде, хоть бы и сам Зевес там с Олимпа спустился — шастает себе впереди царя с царицей и не оглянется даже.
Все дамы и господа, которые по сторонам стояли, царю да царице кланяются, а Кошкину кажется, что это ему этакий почет. И хотя и мелочь это вроде, а все равно приятно.
— Потому-то, думает, и не хотел Пушкин меня в театры-то брать, боялся что все уважение тогда мне перепадет. Вишь как все кругом кланяются, прослышали уже видать про Кошкина!
Конечно, и свечки кругом горят, словно как в церкви, а народу просто совсем как огурцов в кадушке насобралось. И все больше господа особо важные: князья да графы — и свои местные да и заморские тоже присутствуют.
Дамы в нарядах парижских как стрекозы вокруг порхают, возле них гусары да кавалергарды усатые как жуки снуют, да жужжат все — чего-то явно домогаясь. А сановный люд с лысинами, в мундирах с орденами просто так себе стоит, солидничает.
Сплошной плезир, одним словом, и никакого тут и Парижа не надо!
Стали Пушкин да Кошкин в ложе устраиваиться, тут Кошкин и спрашивает:
— А что это за мужик-то с бабой оба в коронах, которые за мной все шастали? Актеры что ли какие?
— Да это же царь с царицей! — Пушкин говорит
— Разве? — удивился Кошкин, — а я было не признал.
Да и мудрено ведь и в самом-то деле узнать. На монетах-то царей все больше в профильном виде чеканят, поди ж там догадайся как они с фасадов-то выглядят! Не станешь же со стороны забегать да сбоку на них заглядывать!
— Я царей-то в книжке видал, — Кошкин говорит, — а этот-то и не похож вовсе. Цари-то они все с бородами важными, а этот обчекрыженный вовсе, ровно как барышник какой, только усики торчат… Нет брат Пушкин, шутишь ты как видно. Бабкины-то, право, сказки. Так-таки и не поверил.
Охота
Пошел раз Пушкин на охоту, ружьецо у Тургенева напрокат подзанял, рюкзачек со съестным припасом заготовил — все как охотнику и полагается.
— Подстрелю-ка, думает, пару каплунов или может и бекасов, а если нет, то и просто отдохну на лоне натуры.
Кошкин на сей раз с ним не пошел, он такой-то охоты с пальбой вообще не уважал: он привык совсем уж тихо, на цыпочках, охотиться, а с ружьем оно совсем как на войне выходит: бах, да ба-бах, да трах-тарарах, просто уши даже отваливаются. Только шум один, а никакого тебе спокойного охотничьего творчества.
Прилег Кошкин во дворе на газончик и в небеса уставился. Хорошо там в небесах, голубизна, а в голубизне тучки-облачки белые плавают и птицы туда сюда меж ними снуют, как рыбки все равно в аквариуме. Смотрит Кошкин на птиц и думает:
— Вот они-то вот летают, хвостатые, а мы почему не можем? Потому что крылья у нас не растут. С крыльями-то и любой жук полетит, а без крыльев разве только шарики воздушные летать умудряются.
И решил Кошкин и себе крылья устроить. Часа три чего-то мастерил, почти тридцать три вехотки извел, но крылья просто на удивленье какие отменные получились — любой орел позавидует, только вот баней сильно уж пахнут, потому как из вехоток сделаны, а так ничего — очень даже аэродинамичные.
Влез Кошкин поскорей на крышу — крылья опробовать. Нацепил их на загорбок, да с крыши прямо вниз и сиганул. Зрители там, конечно, разные собрались, ждали что разобьется Кошкин. Однако ничего, не разбился, а воспарил в выси небесные прямо, что твой селезень, будто бы и всю жизнь только и делал, что летал.
— Ой, батюшки, ей Богу полетел ведь Кошкин-то! — радовались некоторые, а другие напротив едко возражали:
— Да уж чего там, подумаешь, птицы тоже вон летают, не падают.
А третьи опять же по своему на событие это смотрели:
— Поглядим-ка, говорят, как он щас падать да разбиваться будет! Потому это полное нарушение природных порядков, поскольку котам летать отнюдь не свойственно!
А Кошкин падать да разбиваться вовсе и не собирался, а разлетался вовсю по небу и чего там про него говорят или думают, так ему на то сверху и чихать-то даже охоты нет.
Птиц шугает, стрекоз опережает, просто не крылья получились, а чудо техники. Сам Леонардо, в сем предмете мастер весьма искусный, от таких бы, пожалуй, не отказался, а может быть втайне даже несколько и позавидовал. На таких-то крыльях хоть в Париж, хоть в Лондон хоть и куда захочешь лети — не стыдно. А до Москвы так вообще только пару раз крылом взмахнуть и на Красную Площадь хоть садись хоть ложись. Просто прелесть небывалая, а не крылья!
А Пушкин пробродил весь день по лесу, да по полю, и все без толку, только костюм свой новый охотничий пооптрепал да испачкал да еще и шляпу с пером потерял. И ни одной птицы, как назло, в небесах не видать, будто они все по заграницам поразлетелись.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.