Все права защищены законом об авторском праве. Никакая часть электронной и печатной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет, на любой из платформ, озвучивание текста, а также частное и публичное использование текста без письменного разрешения владельца авторских прав.
Дедушка Леший
— Там, где леса нехожены, тропки нетоптаны, где камыш шумит да ряска стелется, где по кочкам моховым красна ягода растёт, где болота топкие да трясины бездонные, где сплелися промеж собою ветви дремучие, так, что не видно сквозь них ясна солнышка, где нежить чёрная хоронится, в самой чаще избушка стоит. Живёт в ней лесной хозяин — Леший звать его. Он всему в лесу голова. Захочет — ветры да вихри подымет, коряги с корнем вывернет, деревья закачает, а захочет — все поляны грибами да ягодами обсыпет — человеку доброму на радость. Захочет — на Русь тя выведет, а нет — в топи заведёт дальние, туда, где брат его младшой, Болотник, царствует, и уж оттудова нет пути назад.
Бабушка пряла пряжу, и веретено её мерно жужжало в тишине ночи. Догорала над чаном с водой лучина, и вскоре упала вовсе вниз, зашипела, всхлипнула коротко и потухла, тёмно стало в избе. Матушка с тятенькой давнёхонько уж спали на лежанке за печью, намаялись за день с работой, а Васятке да бабушке не спалось. Одной от старости, другому — от юности.
— Баба, не хочу спать, посидим ишшо маненько?
— Дак уж лучина-то погасла, спать пора, нову зажигать не стану, — ответила старуха, откладывая веретено и, кряхтя, полезая на печь.
— А мы так, в потёмках посидим, ну бабонька, — запросил Васятка.
— Давай, посидим ишшо чуток, всё одно не спится, эва кака метель разыгралась. Так и воет, вертит снега-те. Снежная нынче зима, значит, хлеба много будет, вдосталь йисть станем. А январь-то звёздной был, значится, ягод тоже вдоволь будет в лесу. Вот станет на дворе лето, и побежите по ягоду с робятами. Да, глядите, в лесу-то себя всегда хорошо ведите, — наставляла бабушка, — С почтением к хозяину. Не ровен час прогневаете его, так не будет тогда добра. А тех, кто с уважением к нему в лес приходит, тех Лешак не тронет.
— А как это, с уважением? — Васятка нащупал под тулупом, свёрнутым под головой вместо подушки, сухарик, запрятанный туда с вечера, сунул его краешек в рот, засосал корочку — вкусно. Солью бы ишшо подсыпать, да баушка заругатся, коли встанет он с лавки, она говорит, мол, нельзя после полуночи есть, в это время на небе молитва идёт у Бога, все-то ангелы небесные, все святые, все угодники Божии об ту пору землю покидают, дела свои оставляют, и встают у Престола Господня на общую молитву, и до утренней зари они молются, пока первы петухи не прокричат. Оттого-то и гуляет вольготно в то время нечисть на земле, с полуночи да до трёх часов. Так баушка сказыват, а она всё-превсё на свете знает.
— Дак как-как? Ведомо как — ничего в лесу зазря не ломать, гнезда птичьего не разорять, ягодников не топтать, в лес с поклоном входить, да непременно угощеньице оставить Хозяину — яйко, хлебца ли краюху, ленту ли, тряпицу ли каку. Лес — место иное, особое, всяко там бываит. Колдуны да знахари туда болезни ссылают заговорами. Нечисть там живёт разная — русалки, кикиморы, игошки. Вот, коли мать дитя своё проклянёт, да скажет: «Леший тебя забери», так проклятое дитё тут же в лесу и окажется, да тама и останется мыковать свой век до самого Страшного Суда.
Васятка, забывшись, громко причмокнул и хрустнул сухариком. Старуха на печи тут же вскинулась:
— Ты чаво это там? Йишь что ли?
— Не, баба, это лавка скрипнула, повернулся я, — отозвался внук.
— Гляди у меня, станешь по ночам йисть, так ангел твой не будет тебя защищать, узнаешь тогда.
Васятка испуганно поёжился, покосился на печь, показалось ему, будто из-под печека выглянул уже кто-то чёрный, потянул к нему по полу свои лапищи скользким вертлявым дымком, стелющимся по самым половицам, и сверкнул жёлтыми глазами-плошками. Васятка натянул второй тулуп, которым он был укрыт поверх лоскутного одеяла, по самые глаза. И смотреть под печь было жутко, а не глядеть ишшо страшнее, а ну как схватит его сейчас этот чёрный своей лапой за ногу, да стащит с лавки и поволочёт к себе под печь. А там у него нора глубокая вырыта, хата устроена. Кто это, Васятка ещё не придумал, может Домовой, а может Кикимора, а может и ещё кто, ему пока неведомый. Это вон баушка всех знает, а он пока маленький, ему семь годков всего и исполнилось-то нынче, осьмой пошёл.
Жил он с мамкой, тятей, да старой бабушкой Пелагеей в небольшой избе об одну комнату. Был он у родителей последышем. Старшие-то братья-сёстры давно своими домами жили, родители уже в годах стали, ну а сколь было лет бабушке Пелагее, и вовсе никто не помнил, чай за сто. Лицо её было тёмным, всё в глубоких морщинах, что потрескавшаяся земля на дороге, когда летом дожжа нет долго. Вся махонькая, сухонькая, невесомая, а глаза, как небушко ясные — аж светятся, синие-синие, что колокольчики полевые. Васятка всегда дивился на её глаза, нешто так бывает, сам человек высох весь, обесцветился, а глаза всё те же, что в молодости, а может даже и ярче ишшо. Богомолица была его бабушка. Все посты соблюдала. Но и в нечисть верила. А когда Васятка спросил однажды, мол, батюшка в храме баит грех енто — и в Бога верить, и в Домового, бабка подивилась дюже и ответила:
— Дак как же ж это, не верить-то, когда есть они? Вот есть Бог, а есть нечисть. Нет, Васятка, есть на свете и русалки, и Домовы, и Леший, и Водяной, все есть. Я ж тебе сказывала про дядьку-то Петра…
И бабушка принималась за очередную быличку о том, как кто-то повстречался однажды с нечистой силой и что из этого вышло, а Васятка слушал, затаив дыхание, и каждый раз история была новая, неслыханная доселе и незнакомая.
Вьюга просилась в дом, выла, скреблась в бревенчатую стену, Васятка, мало-помалу, моргал глазками, веки его становились тяжёлыми и он сладко засыпал под баюкающий бабушкин напев.
***
Вот и лето красное пришло на Русь-матушку. Раскинулись облака кучерявые по-над озёрами, отразились в водной глади, поплыли над деревнею, над полями да лугами, над лесом зелёным. Девушки да парни по вечерам хороводы водить принялись на берегу высоком, костры жечь, песни петь. Ребятишки в лес по ягоды, по грибы бегать стали. И Васятка с ними. Весело ребятишкам, играют по дороге, то в салки, то в прятки, смеются. А Васятка бабушкин наказ помнит, по ягодникам не бегает, грибов не топчет, в белок из рогатки не стреляет, да перед тем, как в лес войти — на пенёк приметный завсегда угощеньице кладёт. Для Хозяина.
— Это тебе, дедушка Леший, не обессудь, чем богат, спасибо тебе за дары твои, — поклонится Васятка, и после того только в лес входит.
Так и в этот раз было. Заигрались они с ребятами, да и не заметили, как смеркаться стало. В лесу-то, знамо дело, всегда раньше темнеет, пора и по домам. Стали сбираться, да пошли узкой тропкой на Русь. А Васятка последним в той цепочке шёл, да и был самым махоньким, головка беленькая, льняная, что одуванчик, рубашечка голубенька, поотстал он от остальных. А поотстал-то вот почему — кочку он занятную чуть поодаль от тропки заприметил, кругленька така, ровненькая, будто обточили её, а на кочке той ягоды растут жёлтые, до того горят в тени деревьев, словно звёздочки с неба на эту кочку упали и во мхе запутались. Морошкой та ягодка зовётся. И уж до того захотелось Васятке тех ягод отведать, что не утерпел он и сошёл с тропки.
— На минуточку только, — думает.
А как сошёл с тропы, так и пропал. Лес словно сомкнулся над ним и тропка за спинами ребят, ушедших вперёд, исчезла. Нет ничего. Один лес шумит. Только Васятка этого не видит, он всё на кочку свою глядит, глаз не сводит, а та никак непростой оказалась, живой, покатилась от него прочь, откатилась далече и остановилась, будто поддразнивает мальчонку:
— Не поймаешь, не поймаешь.
Что за диво? Васятка за ней, она от него. Тот в азарт вошёл, про ребят и забыл вовсе, бежит да бежит за той кочкой всё дальше в лес.
Вдруг встала кочка на месте, а Васятка чует — под ногами у него булькнуло, чвакнуло, и мокро стало вдруг в лапотках. Посмотрел он под ноги, а он в болоте стоит, в самой мочажине. Спужался он, выскочил оттуда, да — назад, хорошо, что затянуть не успело, лёгонький он, как пушинка. Выбрался туда, где посуше, отдышался, огляделся, вовсе кругом не те места. Куда идти теперь? И только было, он заплакать собрался, как слышит — смеётся кто-то. Уж не над ним ли? Насупился он, брови сдвинул, губы покрепче сжал, чтобы не разреветься, сам головой вертит, кто тут? И видит, девчонки молодые (откуда взялись только) вышли из-за ёлок, и к нему, окружили в круг, взявшись за руки, и всё хихикают звонко. Сами высокие, стройные, волосы чёрные распущены, сарафанчики зелёные. Вспомнилось что-то Васятке далёкое, из рассказов баушки его, да только что именно, так он и не припомнил. А девки к нему всё ближе, всё ниже, руки тянут:
— У-у, какой гоженький! У-у, какой светленький! Оставайся с нами, дитятко! У нас тут ве-е-есело.
И Васятка, как заворожённый, уже, было, кивнул им в ответ, как лес зашумел, деревья закачались, и девки бросились врассыпную, заверещав, а Васятка остался стоять один посреди болота. И видит он вышел из-за могучих елей старик — высокий, могучий, ростом почти с дерево, в кафтане из травы спрядённом, только не подпоясанный, с бородой долгой, а в бороде той грибы да ягоды прячутся, веточки торчат кривые, глянул он жёлтым глазом на Васятку, молвил строго:
— Где же озорницы эти? Куды подевались?
Онемел Васятка от испуга, никак сам Хозяин к нему явился. Да куда ж девчонки-то запропастились? Хоть бы они его спасли. А Леший будто мысли его прочитал, говорит в ответ:
— Не для того они тебя сюда заманили, чтобы обратно выводить. То внучки мои — гаёвки. Девки не злые, да озорные не в меру. К ним и птица хворая идёт, и зверь раненый бежит за помощью. Но коли станет им скучно, тут уж горазды они становятся на шалости. Вот и тебя заманили на чарусу своим мячиком моховым, кабы не я, так и остался бы в болоте навек. Ну, да я доброту твою знаю, мальчик ты ладный, в моих владениях беспорядков не чинишь, зверьё не обижаешь, да и ко мне с почтением завсегда, за подарочки твои спасибо тебе, Васятка! А коль ты меня уважил, так и я к тебе с добром буду, выведу тебя к людям.
Взмахнул он рукой, и тут же вихрь поднялся невиданный. Всё кругом исчезло в круговерти: закружилось, понеслось, зашумело, засвистело. Зажмурился Васятка от страха, а как глаза открыл, так увидел, что стоит он на тропке, у самой опушки, рядом с тем самым приметным пнём, на который он завсегда угощение для Лешего кладёт, а перед ним ребята, товарищи его.
— Где ты там пропал-то? Уснул что ли? — засмеялись они, — Еле ноги волочишь.
— Да корзина-то у тебя кака полная, — подивились они, — Ты по пути что ли ещё набирал? Да ягоды-то какие необычные, все большие, одна к одной, да золотые. Васятка! Ты где ж морошки-то нашёл?
Васятка же щурил глаза от закатного солнышка, что светило ему в лицо, и сонно улыбался.
— Э, да он почти сомлел, айдате-ко скорее до дому, — сказал старший среди ребятни, Игнат, подхватил Васяткину корзину, его самого посадил на закорки, в другую руку взял своё лукошко, да стал шустро спускаться с горки в деревню, что виднелась внизу между озёр голубых, в которых, как в зеркале, отражалось красное, уходящее за землю, солнышко.
Заканчивался ещё один Божий день.
Проклятый колодец
У самой околицы деревенской колодец стоял. Старый он был. Такой старый и древний, что даже и старики уж не помнили, кто его выкопал и когда, только баяли люди, что недоброе это место. Блазнится тут всякое. Днём-то ишшо ладно, а в сумерках, да тем паче ночью, ходить возля него не следует. Ежели вдруг приходилось кому из деревенских домой по потёмкам уже возвращаться, то колодец тот обходили стороною, круг большой совершали. Колодец-то аккурат у самой дороги стоял, вот и приходилось петлю делать. Да уж лучше так, чем в беду попасть. Говорили, что случалось иным видеть возле него то собаку белую, то птицу большую невиданную, то лошадь, что паслась у колодца сама по себе, а то и девицу… Сруб у колодца того цел ишшо был, трухлявый, правда, а вот журавель давно уж истлел и сгнил, и лишь кривой пень, оставшийся от него, напоминал о том, что когда-то брали из того колодца воду. Да она и сейчас была, вода-то. И в безлунные ночи приходили к тому колодцу ведьмы. Для дел своих колдовских тёмных воду из него брали. Дядька Макар, чья изба в деревне крайняя стояла, баял, что видел раз, как ведьмы-то воду брали, а доставал им ведро самый настоящий чёрт, со свиным рылом и рогами, он-де нырял в колодец с громким всплеском, визжа и хрюкая, а после выскакивал наверх, подбрасываемый дьявольской своей силой, и разливал щедро из ведра в подставленные ведьмачками кувшины да крынки. А ещё говорили, что дна у того колодца нет. Но да то никто не проверял, так, сплетни одни, что бабы вечером на завалинках треплют, а у баб языки, как известно, что помело.
И жил в той деревне Игнат. Парень добрый да светлый, к людям приветливый, на помощь скорый. Об ту пору вошёл он в женихов возраст, к девятнадцати дело шло. Девки ему глазки строили, поглядывали томно из-за плетней да калиток, когда он по улице шёл, парень он был видный, да и сердцем открытый. Только никто ему пока не глянулся. Ходил он вместе со всеми парнями да девчатами на посиделки, лишь солнышко за реку закатывалось, да деревенские петухи принимались дремать до своего часу, когда опускались на деревню сумерки в сладкой дымке, наплывающей с полей, ложились спать старшие люди, умаявшиеся за день на тяжёлом крестьянском труде, а из-за леса выглядывал остророгий месяц, освещая ярким своим светом избы да тропки, сады да луга, речной бережок и любимое у молодёжи место — скамейка у дома бабки Матрёны. Отчего уж парни да девки ту скамейку облюбовали, они и сами бы, пожалуй, не ответили, да только каждый вечер по заведённой традиции, с весны и до осени, собирались они под обхватистой душистой липой, что обымала скамейку своими руками-ветвями и укрывала густым шатром, скрывая от сторонних глаз. Бабка Матрёна была глуховата, и смех молодёжи не мешал ей крепко спать после трудов праведных. Вот и в тот вечер, когда едва только наступило лето красное, тоже так было. Собрались девчата с парнями на посиделки, и Игнат пришёл. Шутки да песни, разговоры под семечки, да танцы под гармонику, переглядки да улыбки — что ещё для счастья молодого надо? Всем ладно, всем весело. Но вот, слово за слово, и вышел отчего-то промеж ребят спор, да такой, что чуть до драки не дошло. Крики, шум стоит. Тут окно в избе отворилось, и выглянула из него заспанная бабка Матрёна, она, сощурившись, пригляделась, а после и прикрикнула:
— Чавой-то вы тут расшумелись? А ну, идите прочь, ишшо чего доброго водяниху мне к дому привадите! Эва, русальна неделя нынче на дворе. Идите в друго место балагурить.
Ребята притихли, а бабка, поплевав три раза за окно, пробурчала под нос:
— Хрен да полынь, плюнь да покинь.
После захлопнула створки и задёрнула вышитую занавеску.
— А чего это она про водяниху какую-то толкует? — спросила Ташка.
— Знамо дело, про какую, ту, что в колодце чёртовом водится, — ответила ей Паранья.
— Да ведь то байки старухины, — рассмеялась та, — Сказки одни.
— Сказки — не сказки, а отец мой ту водяниху видал раз, — подала голос Дуняша, — Вот послушайте. Возвращался он из соседних Лужков, от кума, а ночь была лунная. Ну, выпили они, конечно, в гостях-то, и лень ему стало сворачивать с дороги из-за колодца этого, да крюк делать, он и пошёл прямо. И как с колодцем поравнялся, слышит голосок тонёхонький, то ли поёт кто-то, то ли плачет. Он прислушался. Думает, нешто из наших баб кто припозднился? А после видит — а у колодца журавель целёхонек, и стоит у колодца девушка, журавель тот наклоняет, да ведром воду черпает из колодца, а вода-то не набирается. Вот диво. Тятя уже, было, подойти хотел, но тут и заприметил, что девица та вся как есть прозрачная, лунный свет сквозь неё проходит, будто соткана она из тумана зыбкого, руки тоненькие, волосы длинные, сарафанчик зелёненький, а в косе лента красная. Ночь лунная была, тятя всё-превсё разглядел. А как разглядел, так и бросился бежать вон.
— И не приходила к нему после водяница-то? — девки слушали Дуняшу, как заворожённые, не сводя с неё глаз, и забыв про семечки.
— Нет, не приходила. Он ведь главное условие соблюл!
— Эт какое же?
— Он в глаза ей не смотрел!
— Эва как, — протянули девки.
— Да, — заговорщически шепнула Дуняша, — Иначе бы всё, конец, точно говорю.
— А что это там бабка Матрёна сейчас наплела про полынь? — спросила крохотная росточком Алёнка, — Спросонья что ли сбрендила.
— Ничего не спросонья, — важно ответил Николай, — Мой дед говорил, что русалки-то очень той полыни боятся, так что бабка Матрёна не зря про неё помянула.
— Вон что, — ответили девчата, — Так что же выходит, ежели полыни надрать, да с собою взять, то не пристанет водяница? А может нам сходить к колодцу и поглядеть на неё? Шибко любопытно.
— Тьфу на вас, — отмахнулся Николай, — Ишшо чего придумали, вертихвостки! Нечего туда ходить. Дурное дело нехитрое. А ну как после в деревню она повадится? Нет уж, пущай себе у своего колодца сидит.
— Николаша, — спросила Ташка, — А как же полынь от водяницы защитит?
— Дед баял, что можно венок из неё сплести, или в карман пучок небольшой положить, а то и вовсе подмышки травой намазать.
— Ну, тут двух зайцев можно убить разом, — засмеялись парни, — И смердить не будешь, как козёл душной, и от нечисти убережёшься!
— Ой, всё бы вам зубоскалить, — отмахнулась Алёнка, — А вот я бы поглядела на русалку-то…
— И не вздумай, — сказал Николай, — И вообще, по домам пора, засиделись мы нынче, завтра на работу вставать по заре.
— И, правда, по домам пора, — согласились остальные, и ребята стали расходиться каждый в свою сторону.
Игнат тоже домой отправился, распрощался с товарищами, да пошёл по тропке, что меж огородов петляла. Месяц ясный ярко светит, каждую травинку разглядеть можно, кругом травами да цветами полуночными пахнет душисто, мотыльки ночные порхают, свежо… Вроде бы спит мир, а всё же не тиха ночь, изредка собаки во дворах друг с другом перелаиваются, рыба в реке всплёскивает, филин в лесу ухает. Вдруг птица ночная где-то далёко вскрикнула, протяжно, тоскливо, и стихло всё разом, словно одеялом пышным накрыли мир. Такая тишина настала, что Игнат на месте встал и замер, не поймёт ничего, показалось ему, что оглох он. Покрутил головой туда-сюда, и слышит вдруг — поёт кто-то. Удивился Игнат, прислушался, пошёл на голос тот. Идёт, а кругом туман клубится-стелется понизу, и откуда только взялся? И постукивает кто-то, ровно коготком скребёт по дереву. Шёл-шёл Игнат и вывел его голосок к околице. Смотрит парень, а он уже у самой крайней избы стоит, туман кругом, как молоко, а впереди, там, где колодец, светлым-светло, месяц над самой полянкой застыл, освещает ярко и как днём всё видать. Игнат ближе подошёл, любопытно ему сделалось, разговор нынешний в голове возник.
— Нешто водяница поёт? — думает, — Пойти что ли, глянуть одним глазком? То-то будет, что нашим завтра рассказать.
Как задумал, так и сделал.
Ближе подобрался и видит — девица стоит у колодца. Красивая такая, ладная. Коса у неё до земли, в косе лента алая. Сарафанчик на ей зелёненькой. В руках ведро держит, а сама всё причитает о чём-то. Поднял глаза Игнат, а у колодца журавель целёхонек, и сам-то сруб ровно новенький стоит. Он ближе подошёл. Тут девица причитать перестала, и на Игната глаза подняла, так и обмер он.
— Ну, всё, — думает, — Пропал я теперь. Ведь говорила Дуняшка, что нельзя ей в глаза глядеть. И полыни-то, дурак, не надрал. Эх-х-х. Пропала моя душенька. Буду теперь вон вместе с нею у колодца бродить веки вечные, да стенать, как душа неприкаянная. Хотя девица-то ничего так, гожая, с такой и остаться не грех.
А девица стоит, глядит, и рукой его к себе манит.
— Была — не была, чего уж теперь, — решил Игнат и к девице пошёл.
— Чего тебе? — спрашивает, а сам любуется, девица красивая, вот бы в жёны ему такую.
— Помоги мне, добрый человек, — просит та, а голосок у неё звенит, как колокольчик полевой иль ручеёк лесной.
— Ага, как же, я тебе подсоблю, а ты меня в колодец свой утянешь! Нашла дурака!
— Вот ещё, сдался ты мне, — подбоченилась девица.
— А чего же тогда? — подивился Игнат, — Ведь ты водяница!
— Водяница, и что с того, — вздохнула девица, — Маменька меня прокляла при жизни моей, а как померла я, так и стала русалкою. Доля моя такая.
— Отчего же прокляла она тебя? — жалко стало Игнату красавицу.
— Не хотела я замуж идти за старого да богатого, что ко мне сватался. А любила я Петрушеньку своего, больше жизни любила, да маменька моя против была. Прокляла она меня, — опустила лицо девица.
— Да отчего же ты померла-то, красавица? — спросил Игнат.
— Утопла, знамо…
— Да-а, — протянул Игнат и почесал в затылке, — Да чем же я тебе помогу-то?
— Мне водицы из этого колодца достать надобно, непростая она.
— И на что она тебе?
— Коли я той водою умоюсь, да напьюсь её, так душа моя покой обретёт. Проклятье с души моей спадёт.
— Да ить ту воду ведьмы берут, знать плохая она!
— Никаких ведьм тут сроду не было, — рассмеялась девица, — Выдумали всё люди, язык-то он без костей, чего только не намелет. А колодец этот божий человек поставил, что жил здесь давным-давно. Вода эта силу имеет, а люди и не ведают о том. Сторонятся этого места, хоронятся.
— Вон оно что, — протянул Игнат.
— Помоги ты мне, набери воды, — взмолилась девица, — Не даёт мне проклятье родительское воды набрать. Нет мне покоя. Устала я.
— Отчего ж не помочь, коли такое дело, да смогу ли, — усомнился Игнат.
— Сможешь, сможешь, — обрадовалась девица, — Держи ведро-то.
Взял Игнат ведро, перекрестился, к журавелю его приспособил, склонился над срубом, и зачерпнул водицы чудесной. А как ведро наверх поднял, так и вздрогнул — вода в ведре звёздами светится, будто небо само в том ведре колышется.
Припала девица к ведру, зачерпнула полную пригоршню, плеснула себе в лицо, после напилась жадно, и улыбнулась:
— Спасибо тебе, Игнат, добрый человек! Пусть тебе добро твоё стократ возвратится и пусть то, о чём ты думаешь, сбудется.
Смутился Игнат, думал-то он сейчас о красоте её девичьей, загляделся на неё.
— Ну, прощай, Игнат, пора мне.
Месяц рогатый протянул вдруг с небес свой луч и по нему, будто по лесенке, шагнула девица наверх.
— Звать-то тебя как, красавица? — опомнился Игнат, бросившись к лунной лествице.
— Варварою, — донеслось в ответ, — А завтра на ярмарку ступай…
И смолкло всё, туман развеялся, звуки появились, ожило всё кругом, как и не было ничего.
— Вот же ж морок, — тряхнул головою Игнат, и зашагал скорее прочь.
Ничего не понял он, зачем ему на ярмарку — завтра в поле ему надобно, со всеми на работу.
— А, была — не была — пойду!
***
Ярмарка в то воскресенье большая развернулась, весёлая. Погулял Игнат, да домой уж было собрался, как вдруг девчонку в толпе заприметил. И она на него, вроде как глядит, улыбается. Подошёл он к ней ближе — коса у неё до земли, лента в косе алая, сарафанчик зелёненькой. Похожа на кого-то, а на кого — не может Игнат вспомнить.
— Пойдём на карусель? — предложил он девушке.
— А и пойдём, — отвечает та.
Весело им вдвоём, ровно сто лет знакомые, нагулялись вволю, по домам пора.
— Откуда же ты будешь-то, красавица?
— Да из Больших Ельников я, Варварой меня звать.
Вздрогнул тут Игнат, понял на кого девица похожа.
— А меня Игнатом зовут, — улыбнулся он в ответ, — Может, в следующее воскресенье снова тут увидимся?
— Увидимся, коли тятя на ярмарку поедет, — кивнула Варвара.
— Ну, до встречи.
— До встречи.
Так и пролетело лето красное… А по осени посватался наш Игнат к Варварушке. На Покрова и свадьбу сыграли. А на другую весну поставил Игнат новый сруб и журавель у заброшенного колодца, людям правду рассказал, и стали люди к колодцу ходить, да воду пить. И от воды той немощные выздоравливали, ссорящиеся примирялись, некрасивые расцветали, а злые добрыми становились. То ли сказка то, то ли быль это — то неведомо, много на свете чудного да неизведанного есть, кто во что верит, с тем то и случается.
Русалий четверг
Утро занялось по-над деревнею серое и сумеречное, то ли вечер, то ли утро — не разобрать. Небо, как опрокинутый ковш, накрыло бесцветным куполом лес, реку и бревенчатые избы. Из нависших туч сеял мелкий, занудный дождь. Капли повисли на ветвях деревьев, сухой прошлогодней траве у плетня, на колючках репейника и наличниках окон, и казалось, что те плачут, не утирая стекающих слёз. Дома и заборы потемнели от сырости, скукожились, будто стали меньше ростом. Собаки попрятались по своим будкам и не высовывали носов, зарывшись поглубже в солому. Птицы укрылись под навесом, нахохлившись, и грея клювики свои в распушившихся перьях. Пахло влагой, мокрой землёй и тленом.
Нынче был на дворе четверг Русальной недели, день, когда матери поминают своих младенцев, умерших без крещения. Ежели не помянуть таких детей, так станут они тогда нежитью проклятой и много бед натворят живым. Правда то али нет, Полина не знала, да только старухи так сказывали, а традиции предков чтить надобно, таков закон. Тем паче тут, в деревне, все на виду. А Полина на особой примете, и так про неё невесть что городят, и пустоцветом кличут за спиной, и ведьмой, и проклятой, а всё потому, что все её пятеро детей, которых народили они с мужем Гаврилой, умерли почти сразу после рождения.
Отчего было то, не знала Полина, не ведала, ведь нарождались все её детки в срок, тяжёлыми горячими свёртками ложились в её руки. Спеленатые туго повитухою в чистые пелёнки, припадали жадно к материнской груди, молоко пили, силу её брали, а на вторые сутки засыпали мёртвым сном в своей зыбке. Да и откуда ей было знать про то, что ещё в день их свадьбы прокляла их завистница Дунька, которая на Гаврилу глаз имела, да не женился он на ней, не легла она ему на сердце — вздорная, крикливая, пустобрёхая. Выбрал он себе в жёны Полину — тихую, рассудительную, добрую, да спокойную нравом. Дунька же, узнав о том, кинулась в лесную чащу, где на топях болотных, вдали от жилья человеческого, жила колдунья поганая, что делами занималась мерзкими — детей из утробы материнской травила, кончину человеку насылала, любящих разлучала, да дружных ссорила навеки так, что доходило порой и до убивства. К этой-то старухе и заявилась Дунька, тяжело дыша и сверкая зенками от неистовой злобы, что душила её и переполняла душу. Колдунья, выслушав её, захихикала скрипучим смехом, от которого пламя в очаге заметалось-запрыгало, да по стенам тени поползли корявые.
— Э-э, лёгкой ты просишь для голубков мести, милая. Что смерть? — закаркала карга, — Ну, помрут они, дальше-то что? Они и после смерти своей вместе будут. А ты лучше вот как поступи, так-то ты им куда лучше напакостишь…
И мерзкая старуха надоумила-научила девку, что ежели не сможет Полина детей народить мужу своему, так тогда сильнее горе их будет во стократ, да не просто не сможет, а станут младенцы их помирать на второй день после рождения.
— Тогда сердце её разорвётся в клочья, жить будет, да мучиться, — хрипло захихикала мерзавка, — И муж её бросит. Кому пустоцвет сдался? Вот это месть так месть.
Разгорелись глаза Дуньки от радости, от предвкушения победы своей, и закивала она согласно головою, поблагодарила колдунью болотную, да приняла из рук её мешочек в котором лежали скрученные свечи, свитые корни да иглы острые.
— Добудешь волос её, подложишь в этот мешочек, а после прикопаешь его под их воротами, аккурат в самой середине, чтобы каждый раз, как станет она через них переступать, да во двор заходить, али со двора идтить, она через тот мешок перешагивала. Через то будет на ей проклятье.
Хитростью своей добыла-таки Дунька волосы заветные, с гребня, которым Полина косу причёсывала, в тот мешок сунула, да под воротами, как чертовка велела, и прикопала. Радости её предела не было, да только всему плата есть, и за Полинино горе тоже своя цена была. Запросила колдунья у Дуньки глупой жизнь первенца её.
— У тебя всего одного не станет, а у неё все помрут, — прошамкала карга, — Невелика цена.
— Согласна, — наспех отмахнулась тогда от неё Дунька, которой не терпелось уже поскорее приступить к делу своему чёрному.
Так и вышло. Не прошло и двух лет, как к Дуньке жених посватался. И на такой товар свой купец нашёлся. Сыграли они свадебку, вскоре и понесла Дунька. А как родился ребёнок, так и не стало его тем же днём.
— Бог дал, Бог взял, — люди говорят.
Да только не Бог эту душу прибрал, а досталась она тёмным силам по уговору Дуньки с колдуньей. Дунька, конечно, про то помнила, и с облегчением вздохнула — расплатилась. Теперь можно и жить начинать, а Полинка проклятая пущай до конца дней своих мается. Эва, ей уже тридцать на носу, скоро и родить больше не сможет. Так и надо ей. Не достался Гаврила — красавец и богатырь — Дуньке, так пущай мается со своим пустоцветом Полинкою. И Дунька расхохоталась при мысли о том.
***
И вот нынче, в дождливый июньский день, в четверг на зелёных святках, поминали бабы своих младенцев, умерших без крещения. Поминала и Полина. Собрала с утра стол, кутьи наварила, булок белых пышных напекла, киселя приготовила, блинов да сметаны, яиц накрасила луковой шелухой, ещё по малости разного. Гаврила на работу ушёл, в кузню, а она осталась ребятишек ждать. Загодя она их созвала. Уж так положено нынче — следует к себе за стол детей соседских собирать. Прошлась Полина по дворам, позвала ребят. У матерей их спросилась, позволят ли. Позволили те. Не все Полину винили да осуждали, были и те, кто жалели её горемыку. И вот нынче, в назначенный час, пришли к Полине в избу пятеро ребятишек — головки льняные, глазки голубенькие, носишки конопатые, рубашонки цветастые — три девчоночки да два мальчишечки. Аккурат по числу её умерших деточек.
Глядела Полина на них с любовью, с ласкою материнской, нерастраченной За стол усаживала, тайком слезу утирала, глядя, как с аппетитом едят ребятишки её угощение. Радовалась — вот и моим ребятам на том свете нынче сытно будет, всё глядишь полегче, можа и простит меня Бог, и над детками моими смилуется и примет их в царствие небесное, не даст стать навками. Не будут они летать над миром проклятыми душами, сосать молоко рожениц, да, принимая птичий облик и сбиваясь в стаи, сводить их с ума своими криками.
— Таке младенцы дюже как страшны для живых, — вспомнились Полинке слова бабки Евграфии, Графы по-простому, — Коли на родившую бабу нападут ночью таки навки, так будут сосать её молоко до тех пор, пока и кровь всю из её не выпьют, и у детей малых пьют они кровинушку. Хоронют-то их далече от других, за оградкою, или на перекрёстке, а то и вовсе у дома, под порогом, под забором, иль у хлева. Да только лучше так-то не делать, в тако место будет всегда молния бить, так и хату спалить недолго. Пущай на святой земле лежат, хоть и поодаль от других упокойничков. Там хоть ведьмы проклятые до них не доберутся.
— А на что они ведьмам-то? — спрашивали бабку Графу девки, собравшиеся у неё в избе, чтобы осенними долгими вечерами послушать былички да побасенки старухины. Шибко затейливо она их сказывать умела.
Среди тех девок была и Полина, тогда ещё незамужняя.
— А ведьмы-то тех младенцев выкапывают, да из их жира делают себе мазь, чтобы, намазюкавшися ею, летать на свои шабаши.
Девки ёжились от страха и придвигались друг к другу поближе, боясь глядеть в тёмное окно, в котором отражался причудливо огонёк лучины.
— Ишшо могут таке дети стать игошками, — продолжала бабка Графа, — Но те больше из проклятых, да погубленных матерями, ежели такой игошка в избе заведётся — добра не жди. Проказничать будет, всё бить да бросать, домашних кусать. А то на мельницах да в омутах селятся их души, караулят поздних путников, топят их, али огоньками-блудничками по чащобе носятся, заводят доброго человека в болото, в самую трясину. А могут и птицей без перьев оборотиться. Сядут на крышу избы и кричат так долго-протяжно, плачутся, жалятся, просят их окрестить.
— Нешто не спасти их никак, бабушка, деток этих несчастных? — жалобно спрашивали девчата.
— Отчего же, всё можно, ежели мать крепко захочет. Для того надобно поминать их в среду на Страстной седмице, да в четверг на Троицкой. Мать должна купить сорок крестиков, да раздать соседским ребятишкам, али в храме оставить и наказать тамошним, мол, кого будут крестить, тем подарите. Тогда-то окрестится их дитя, и попадёт к Богу, а не станет потерчатком.
Так и стояли в ушах Полины бабкины наставления, думала ли она о те годы, что пригодятся они ей, что придётся ей детей своих одного за другим провожать, не нарадовавшись, не нацеловавшись, не вскормив их молоком своим, не выпестовав, не увидев их первых шагов, не услышав первых гулений…
Полина смотрела, как с аппетитом кушают ребятишечки её угощение, улыбалась им, гладила каждого по головке, а после одарила всех петушком сахарным на палочке да пряником медовым, что Гаврила накануне с ярмарки привёз. То-то ребятки обрадовались, глазёнки заблестели, зубки засверкали.
— А вот вам ещё по узелочку с собою, — сказала Полина, провожая ребятишек к воротам, и вручая каждому свёрточек.
— А что там, тётя?
— А там отрезы вам на рубашечки, да пироги, дома чаю попьёте с родителями.
— Спасибо, тётя!
— С Богом, милые, ну, спасибо вам, что пришли, меня проведали, бегите теперь до дому.
Проводив детей, села Полина на лавку под окнами, сложила руки на передник и уставилась на промокший тёмный хлев, дождь всё капал и капал, а она словно не чуяла его, капли стекали по её щекам, перемешиваясь со слезами. Горько было на её сердце, и так тоскливо, что мочи нет. Всё-то она сделала ещё тогда, как третьего сыночка своего на погост снесла. И теперича каждый год детушек своих поминает. А на душе всё равно камень лежит и не даёт Бог ни одному её ребёночку на этом свете задержаться. Верно и вправду она порченая, браковка. На что только Гавриле такая обуза? И страшная мысль родилась вдруг в голове у Полины. Задумала она нехорошее. На сараюшку засмотрелась, где лежали верёвки да лопаты, мотыги да вёдра.
— На что мне такой жить? Всё одно — нет радости никакой.
И тут вдруг загулил кто-то. Вздрогнула Полина, голову повернула, волосы мокрые с лица убрала, лицо от влаги вытерла. И видит она — на ворота, над самою-то калиткою сели на конёк пять птиц, да все как одна белые. Такие белые, что глазам смотреть больно. Встала Полина на ноги, платье мокрое её облепило, не пошевелиться, а дождь всё хлеще и хлеще льёт, бьёт по щекам. А птицы сидят, не улетают и внимательно так на неё глядят, и всё воркуют. И что за птицы это, не поймёт никак Полина, вроде горлицы, а вроде и нет. Сидели они сидели, да вдруг снялись с места, к Полине близко-близко подлетели и закружились вокруг неё. А после к воротам вновь вернулись и об землю крылами забили, закричали протяжно. Смотрит Полина и ничего понять не может. Птицы же в небо взвились и пропали, как не было их. Затрясло Полину, кинулась она в дом. Вечером мужу ничего не сказала, спать легла. И снится ей сон…
У них в избе славно так, чисто и тепло, а на лавке, сидят пятеро ребятишек, все гоженькие, светлые, глядят на неё, шепчутся и смеются.
— Вы кто? — спрашивает Полина.
А они ей отвечают:
— Так мы детки твои, матушка. Мы к тебе вчерась прилетали, да ты нас не узнала. А мы тебе две вести принесли. Первая — это копать тебе надобно под воротами, там, где мы летали. Что найдёшь, отнеси к дому Дуняши Евграфовой, да под порог кинь, и уходи не оглядываясь. Вторая же весть — это то, что мы теперь не летаем по миру, а живём в месте светлом и покойном, хорошо нам. Там сады цветут пышные, плоды растут сладкие, реки текут молочные. Однажды и ты к нам, матушка, придёшь с тятенькою. Да только то нескоро будет. А пока есть у нас для тебя ещё и третья весть, да не скажем.
— Скажем-скажем, — спрыгнула с лавки одна девочка со светлыми косичками, — У тебя, матушка, скоро ещё детки народятся, наши братики. И всё у тебя хорошо будет. Бог твои молитвы услышал.
Вздрогнула Полина и проснулась. Проснулась и лежит, пошевелиться боится. До того сладок сон её был, что век бы не просыпалась, а так и осталась там со своими детушками. Да что делать, вставать надобно. Мужа на работу провожать, новый день начинать. Вытерла она слёзы, что на глаза невольно набежали, да за дела принялась. Только сон всё из головы её нейдёт. И решилась она, была не была, проверить то, что ей детишки сказали. Взяла лопату, и пошла копать под воротами. Калитку отворила, и в самом проёме рыть землю принялась. После вчерашнего дождя земля скользкая, мокрая, комьями выворачивается. И вдруг, в одном из комьев, заметила Полина что-то. Руками брать не стала, а взяла веточку и ей поворошила, и видит — мешочек полуистлевший, а в нём иглы острые, да свечи скрученные, коренья гнилые, да комок волос. Поёжилась она, перекрестилась, взяла двумя палочками тот мешочек, положила его на большой лист лопуха, что у забора рос, да пошла к дому Дуньки Евграфовой. Как ребятишки велели ей, так она и сделала, никто её не увидел об эту пору, раным-рано ещё было.
***
Наступил август жаркий, медовый, плодами налился в садах, рожью золотой в полях, солнцем ласковым да небом голубым. И в один из дней убедилась Полина в том, что она подозревала — тяжёлая она. Уж и не знала она, горевать ли или радоваться. Что ждёт её на этот раз? Ну, да как Бог велит, так тому и быть. Рассказала она свою новость Гавриле. Тот тоже и рад, и слёзы на глазах. А вскоре и ещё новость — Дунька Евграфова с ума сошла. Ладно хоть детей у неё не было, одного родила и того Бог прибрал, так и жили с мужем бездетные, как и Полина с Гаврилой. Дунька бегала по деревне и кричала, что невмоготу ей, что лезут из неё иглы острые, колют тело её. Бабы крестились, мужики шарахались от неё. А после и увидали люди, что всё так и есть, как она мелет — из тела её иглы лезли наружу, так, что глядеть на это жутко было. И из рук, и из ног, и из ушей, и изо рта, отовсюду прорывались наружу острые стальные шипы и сыпались дождём на землю. Дунька выла смертным воем и по земле каталась, рвала на себе одёжу, кусала до крови руки, грызла свои пальцы. И никто к ней подойти не смел. Боялись. Так и померла она на дороге посреди деревни, вся усыпанная иглами, как ёж лесной. Похоронили её на погосте, да могила её постоянно проваливалась, не принимала святая земля гадину. Крест всегда набок заваливался, будто кто с корнем его выдирал, а возле могилы болотный запах смердил.
Прошло время. Пролетела зима снежная с сугробами да морозами, за нею весна пришла красная, май наступил, и на самую Пасху родила Полина сыновей-близнецов, Петра да Павла. Уж как боялась она второго дня, как плакала, но только не случилось больше горя горького — остались её детушки жить на этом свете. Радовались родители на них, Бога благодарили за счастье своё, а после, через три весны, родилась у них ещё и доченька Алёнушка — ясное солнышко, цветочек аленький. Родителям на радость, а братцам на смотрины — уж они и заступниками какими для сестрёнки были, никому в обиду её не давали, дружными промеж собою росли, да к другим людям ласковыми, на чужую беду отзывчивыми.
Прошли годы, состарились Полина и Гаврила, друг за дружкой ушли в мир иной, а когда хоронили их, то вились над крестом пять белых птиц, садились на холмик и ворковали.
— Встречают их сами ангелы небесные, — говорили люди, — Хорошими были они людьми, светлыми. Вечная им память!
Такая-то она жизнь, и горе испытать даёт, и радостью одаривает. Всяко в жизни бывает, да только надо жить, несмотря ни на что, да помнить, что всё к человеку возвращается — и добро, и зло. Всякая гадость вернётся тебе во стократ, и всякое добро — тоже. Всякое дело, всякий поступок записывают ангелы в книгу жизни, в которой есть каждый из живущих на земле, и после смерти человека с каждой души спросит Бог по той книге. Ничего нет у Бога напрасного — ни радости, ни горя.
Аглашин лес
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.