СБОРНИК ЛИРИЧЕСКИХ РАССКАЗОВ РАЗНЫХ ЛЕТ:
УБИЙСТВО
МОЛЧАНИЕ РЫБ
КОНТЕКСТ
В ТЫЛУ КРЕСТОВОГО ПОХОДА
СОННАЯ ПЕТЛЯ
ЗАГАДКА СФИНКСА
ВЫСОКО ОТ ЗЕМЛИ
«ОСЕННЕЕ СОЛНЦЕ»
ЭЛЕФАНТ КИГАШЕВ И КНИЖНЫЙ БИЗНЕС
ТОПОРНАЯ ИСТОРИЯ
«ВАС ЛЮБИТ ТОЛЬКО РОБОТ ТЕХПОДДЕРЖКИ…»
АЛЕКСЕЙ — ЧЕЛОВЕК БОЖИЙ
ГОРОДСКАЯ РЫБАЛКА
ОБЪЯТИЯ БОГОМОЛА: ОБ ИМПЕРАТОРЕ И ВЕЧНОСТИ
МЕЛОДИЯ МНОГОТОЧИЙ
ВСЁ ЛОЖЬ?
КАРИБСКИЙ ЗАГАР 1, 2
ДИЧЬ ЕДЯТ РУКАМИ
УБИЙСТВО
Руслан Перьев убил его. Да, убил! В этом не могло быть никаких сомнений. Вернувшись домой, Руслан нервно забегал из угла в угол. Свершилось! Столько лет Руслан мысленно подготавливал себя к этому событию, сколько мечтал об этом дне!
Как хотел он, чтобы глаза изумлённого Анаксимандра Корнева в роковой миг изумлённо и потерянно расширились! Корнев был знаменитым огородником — тыквоведом, и в газетах печатали его фотографии, рядом с огромными, им выращенными, тыквами — всем на зависть. Он был знаменит!
А его сосед по участку, Руслан Перьев, оставался в неизвестности, никому не нужный, никем не знаемый…
Но теперь-то это переменится, уж будьте уверены! Теперь подлецы-подписчики узнают и про Руслана Перьева! Пусть не тешат себя иллюзиями, что он смог бы и дальше безропотно терпеть соседа-селекционера с его тыквами и вонючим удобрением!
Особенно плохо — вспоминал Перьев — стало, когда негодяя Корнева назначили директором выставки юных натуралистов. Это стало совсем уж последней каплей в отчаянии Руслана. Ему хотелось выйти к людям, в самые гущи, и плакать, и кричать:
— Это несправедливо! Почему всё достаётся в одни руки, а другим, хорошим и правильным людям — ни шиша и постыдная безвестность?!
Но кто — до сегодняшнего рокового дня — услышал бы стенания Руслана Перьева? Бедного, непризнанного, внутри себя великого, а снаружи не очень, огородника-тыквоведа Перьева?
Так и созревал, наливался соками в удушливом парнике отчаяния, план, воплотившийся в сладкой мести, когда вообще всё назрело — дальше некуда! И стало всё у Руслана зримым и актуальным!
Ах, как вовремя — как раз к моменту задуманного Корневым триумфа! Блистать хотел на своей натуралистической выставке, назначенец! Ну, вот и блеснул! Да… Не с пустыми руками пошёл на выставку тыквоводов одержимый жаждой мести Руслан Перьев! А с орудием… Да, с орудием своей долго и тщательно взлелеянной мести…
Но — чу! Кто это ломится в дверь?! Так грубо и бесцеремонно? Неужели так скоро нашли его, неужели не дадут хотя бы день-другой в тишине насладиться горьким миндалём заслуженной соседом мести?!
Сейчас они ворвутся! И что? Разумеется, как у этой публики водится — начнут всё подряд фотографировать, и пойдут эти их характерные вопросы… Никчёмные, пустые, официальные…
— Имя? Фамилия? Год рождения?
— Как, скажите, как вы смогли такое сделать?!
И Руслан Перьев скажет, как. Он скажет — и станет надолго примером для всяких-разных там панков, рокеров, для этих потерявших себя, асоциальных наркоманов. Для всех, кто бесцельно и бессмысленно прожигает жизнь…
— Да — скажет Руслан гордо, прямо в холодные зрачки камеры — Да, это сделал я. Не кто-нибудь другой, а именно я! Я совершенно убил директора выставки юных натуралистов Корнева, когда доставил на эту выставку тыкву в три охвата! И что — говорите теперь — его тыковки перед этой, моей?!
Корнев, небось, до сих пор сидит в меланхолии! И всё потому, что Руслан Перьев был великим садоводом! И он нашёл место, и время, чтобы всем и каждому, в обход выскочки, наповал сражённого чужим успехом, это доказать…
16.01.1994 года
МОЛЧАНИЕ РЫБ
Старый еврей Фурман — потомок многих поколений торговых работников, и такой же старый дезертир из рабочего сословия — Степан Петрович Кочегаров — работали в небольшом рыбном магазинчике «Морское дно». Магазинчик был подвальным, с двенадцатью ступенями вниз, и являл собой отчасти даже цех. Дело в том, что с незапамятных времен сюда рыбу привозили сырой, и продавцы сами её солили перед продажей. Эта уютная работа очень нравилась покупателям, и у «Морского дна» сложился свой постоянный круг посетителей, знавших и Фурмана, и Петровича, словно бы членов своей семьи, да с незапамятных времен…
Фурман и Петрович всегда бранились и спорили. Это был бесконечный спор о засолке рыбы, начатый чуть ли не при Сталине ещё и, словно витиеватая река, протекавший мимо болотистых берегов истории из эпохи в эпоху. Фурман считал себя потомственным лавочником, и его очень бесило, что Петрович — «без году неделя в торговле» (причем эта неделя за сорок лет совместной работы так и не выросла до месяца) — пытался солить рыбу по промасленным брошюрам пищепрома РСФСР. Много ли он, человек из рабочей семьи, единственный в роду не ставший пролетарием, — понимает в торговле?
Петровича бесило прямо противоположное. Он полагал с юных лет, что народ и партия приставили его к жулику Фурману, дабы тот не нарушал технологии рыбного посола. Бесконечно и беспочвенно Петрович ловил Фурмана за руку по сто раз на дню. Ловил — и отпускал, ловил — и отпускал… Потому что нарушения, сказать по правде, были ничтожными, ни к чему не обязывавшими карательные органы…
Пережившие весь ХХ век вместе — и во вражде, Фурман и Петрович солили из года в год и прозаичную воблу, и деликатесного сазана, и экзотического сибиряка-жереха, и леща к пивку, и линя — когда повезет, и красноперку — когда совсем уж нечего делать…
Солили они сухим способом, натирая рыбу солью. Натирали, и кто-нибудь обязательно начинал диспут на тему правды и неправды в «посольском» деле… Пусть эти длинные диалоги слушали только тарань, язь, да окунь — азарту в них не убавлялось. Даже ругательства у стариков были свои, рыбные. Плохому человеку говорили, что он «пелядь». Глупому сказать, что он «чехонь несёт», и «чехонь на него хотели». Блудливую женщину непременно характеризовали «щукой гулящей», и тому подобное…
Неистощимы были старики на бранные слова, но ещё больше — на сомнения в деле посола:
— Куда ты окуня суёшь в соль непотрошеного?
— Учить он меня ещё будет… Да посмотри в своей книжке — до полукилограмма допускается без потрошения…
Петрович смотрит в книжку, видит, что да, допускается — и переходит на запасную линию обороны:
— Да в нем грамм семьсот…
— Четыреста восемьдесят! — злится Фурман, взвешивая окуня привычной к торговле рукой.
— Говорю, семьсот…
— Четыреста восемьдесят…
— Давай взвешивать…
Они взвешивают окуня раздора, получают какую-то совсем уж никчемушную величину: 540 грамм. Ни туда, ни сюда…
— А всё-таки больше полукилограмма! — пытается торжествовать (правда, неуверенно) Петрович.
— Ойц, умоляю, люди добрые… Таких формалистов даже в райкоме не терпели, чтобы я тебя на рыбе терпел… К сорока граммулечкам у бедной рыбки придрался…
Петрович злобно, пытаясь изобразить торжество справедливости, рыбным ножом потрошит окуня: уже помытого перед посолом режет от головы до хвоста, вытаскивает кишечник и соединенные с ним внутренности….
— Молоки или икру по инструкции надо оставлять! — пытается отыграться Фурман. — Так вкуснее!
— Ничего не вкуснее… Это у тебя вкус извращённый! Давай вот любого покупателя спросим — приятно ему будет с молоками кушать?!
И они спрашивают первого попавшегося покупателя, потом второго, третьего, и в зависимости от разлёта ответов торжествует та или иная сторона.
Так продолжалось все 50-е, 60-е, 70-е, 80-е годы. Этот раздрай казался вечным — как вращение галактик. Но всему приходит конец…
Однажды Петрович пришел на работу бледным, держась ладошкой за левую сторону груди. У него стало прихватывать сердце. Он облачился в свой халат с непременными, как на маскировочном костюме, пятнами, и продемонстрировал небывалую новизну. Он отказался ругаться с Фурманом…
Фурман сперва думал, что это так, ненадолго, отойдёт старик… Но старик не отходил. Ему вдруг всё сделалось безразлично. Фурман вначале делал своё дело молча, ожидая возражений, словно привычной музыки, без которой и жить уже не совсем-таки получается…
Но Петрович или молча помогал напарнику, или сетовал на положение в стране, взятом в общем и целом ракурсе. Что мол, стране хана, и зачем жил — непонятно, и что внукам останется — неясно, и сердце всё время ноет — а к врачу зачем ходить? Чего врач скажет, коли он от слова «врать»?
Отказ Петровича от сорокалетнего бремени самозванно-контрольных функций огорошил Фурмана. Фурман понял, что небо начинает с овчинку казаться ему из подвальчика «Морское дно». Фурман начал усиленно провоцировать Петровича на диалог…
Брал разделочную рыбу, обваляв в соли, «забывал» словно бы злонамеренно засыпать соль в жабры. Петрович молчал. Тогда Фурман с тяжелым стариковским сопением лез на рожон:
— Степ, а я в жабры соли не засыпал…
— Да и хрен с ними, с жабрами! — вяло отзывался Петрович, словно его подменили. — Зачем жили — непонятно… Вот, возьми, к примеру наше детство — идеалы ведь были, верили, что лучше жить станет…
Фурман усиливал эффект. Он выбирал рыбу поувесистее, самую крупную в привозе, и прямо перед глазами Петровича НЕ ДЕЛАЛ дополнительно продольный разрез на спинке, куда положено тоже засыпать соль.
Ноль внимания, фунт презрения…
Фурман НЕ ДЕЛАЛ дополнительного надреза очень упорно и демонстративно, долгое время сидел, повернув крупную рыбину спинкой к Петровичу и не надрезая согласно инструкции самым циничным образом…
— Степ, а ты чё скажешь? — не выдерживал, наконец, старый потомственный лавочник. — Чё, скажешь, можно такому вот жеребцу со спина надреза не делать? С пуза хватит, что ли?!
— Да делай, как знаешь! — отмахивался унылый, грустный Петрович, даже не глядя на безобразие подельника…
Фурман снова увеличил дозу воздействия на сквалыжно-сварливый аппарат Петровича. Подготовленную им и Петровичем рыбу он стал укладывать рядами брюшком вверх не в ГОСТовский дубовый бочонок, а в плотно сбитый ящик. Для такой смелости у Фурмана имелась запасная позиция — типа, бочонок забит, и нужно класть в ящик, а то-таки совсем класть некуда будет…
Но к ужасу Фурмана Петрович покорно стал класть свои рыбины, пересыпая их солью совсем машинально, в тот же самый ящик!
«Да что его, инопланетяне, что ли, похитили?! — недоумевал Фурман и начинал грызть ногти зубными фарфоровыми ладно пригнанными протезами… — А копию подсадили ко мне… Оне могут, инопланетяне, такой народ паскудный… Живут среди обычных народов колониями, типа сливаются с аборигенами — а сами знай свою линию гнут… Петровичей подменяют…»
Чтобы проверить своё предположение о паскудности инопланетян, Фурман не стал добавлять к верхним рядам рыбы увеличенного количества соли. Это было грубым нарушением технологии, и старый Петрович — тот, который был раньше (вместо этого «молодого») — непременно схватил бы за руку! Черным по белому написано: сверху соли больше класть положено, чем между рядами…
Но Петровичу и это было безразлично…
Фурман совсем приуныл. Он стал — сам себя пугаясь — брать на партию рыбы вместо двух килограммов соли полтора. И не то, чтобы ему эта соль поганая нужна была на вынос — ей цена-то копейка, а думал — может, хоть здесь враг старинный проснётся, встрепенётся…
— Петрович, а бочки новые — оне без дырок…
— И чего ты от меня хочешь? — поднимал Петрович усталые бесцветные, совсем потухшие и выгоревшие глаза.
— Так чё, Петрович, — лез на рожон Фурман, — может, дырок насверлить, как по технологии полагается?
— Так сойдёт… В этих новых бочках качества нет, там щели такие, что и без дырок обойдёмся…
Фурман выкатывал большую новую деревянную бочку литров на 70 и специально, как опытный провокатор, говорил, что в бочке никак не больше 50 литров. Прежний Петрович не упустил бы случая покарать невежество и дурь Фурмана. Но не новый… Ему что 70 литров, что 50 — всё как то сразу стало едино…
Вдвоём старики уминали на дно бочки толстый слой соли крупного помола, пяток рыбин покрупнее, поплотнее друг к другу, снова сыпали соль, снова клали рядок рыб, и так — доверху. И доверху Петрович молчал, словно ему и дела нет до маленьких хитростей вёрткого торгаша Фурмана. Это было нестерпимо, невыносимо обидно!
Закрывая бочку с посолом крышкой, Фурман специально, совсем уж вызывающе, положил сверху вместо голышей-булыг штук двадцать белых силикатных кирпичей! Ну, в какие это ворота — спросил он уже сам себя голосом Петровича — Как можно?! Силикатный кирпич вместо булыги, даже не красный, хотя и красный — безобразие…
А Петрович всё чаще лежал на грубо сколоченном топчане за старым прилавком магазинчика, ожидая, видимо, последнего ревизора, с косой…
И Фурман в один из дней понял, что остаётся один во Вселенной. Каким бы глупым, вздорным, узколобым, бездарным человеком ни был твой напарник, но если просидел с ним полвека вместе в подвале — понимаешь, что ничего другого в мире-то больше и не имеется… Вот этот вот поверхностный обалдуй Степа Кочегаров — это и есть содержание Вселенской бесконечности…
— Надо класть хвостом повыше, чтобы горечь в голову уходила! — пояснял Фурман покупателям. Но покупатели — слишком эфемерны, чтобы заполнить Космос. Они вроде бы как есть — и деньги платят, и ответить могут — а вроде их и нет. Это какое-то явление пунктирного бытия — появился покупатель, принял к сведению, что горечь у рыбы должна утекать из хвоста в голову — кивнул и пропал.
А зачем тогда слушал, раз пропал? Зачем кивал? Поддакивал, словно безвольная тряпка? Чтобы вот так раствориться в дверном проёме — то ли до следующих выходных, а то ли вообще навсегда? Нет, покупателями душа сыта не будет… А Петровичу всё похрену стало… Видно, и впрямь помирать пора — думает Фурман, начисто потерявший смысл жизни и тонус держаться бодрым. Ухо больше не востро — опасаться-то атаки внезапной незачем…
— И ведь моложе меня на семь лет, подлец! — ругался Фурман, поглядывая на Петровича искоса. — А ведь чего удумал… На тот свет вперёд старшего товарища удрать…
Как-то раз один из занудных покупателей стал расспрашивать Фурмана — правильно ли он на даче солил рыбу.
— Я, как вы мне советовали, на дно тряпки положил, потом соль… Тряпки выкинуть потом — или можно снова использовать?
— Я не знаю… — отмахнулся усталый и горький Фурман, думая о своём и совершенно не разобрав смысл вопроса.
Но тут — о чудо! — с топчана за прилавком поднялась кудлатая седая голова, блеснувшая яростным взглядом! Петрович смотрел сердито, по-старому, осмысленно…
— Как это ты не знаешь?! — прогрохотал Петрович, словно туча над истомленным засухой полем. — Про тряпки не знаешь? Полвека рыбу солим, а он про тряпки забыл?! А подсол-то как… А подтекать будет — ты куда?
— За тряпки я не слышал, к чему они? — быстро среагировал Фурман, конечно же, стеливший тряпки на дно бочки, но смекнувший, что сейчас этот факт уместнее предать забвению.
— Так ты и нам не постелил?! — прорычал Петрович злобно и побежал к ближайшей бочке засола. Словно обретший вторую молодость, он снял силикатные кирпичи гнёта, крышку кади, стал выкладывать рыбу на кафельный пол, слой за слоем. Он решил добраться до дна и исправить положение. При этом Петрович на чем свет стоит, забыв всякие приличия, материл Фурмана…
Фурман стоял рядом и не возражал. Скупая слезинка счастья скатилась по его морщинистой щеке. Он только одного не знал — что делать, когда Петрович доберётся до дна кадушки и обнаружит там положенную ветошь?
«А, ладно! — легкомысленно решил про себя Фурман — Чего-нибудь да придумаю, мало ли…»
КОНТЕКСТ
Над родным и до боли знакомым зданием аэропорта «Уфа-Өфө», под надписью, прозванной острословами «три шурупа», горела выложенная желтыми лампочками надпись: «С новым, 1981-м годом!» Дул северный ветер, приходящий вдоль Урала с самого Ледовитого океана, мела остервенелая поземка. Людей не видно — все забились по углам, праздничные гирлянды и иллюминации раскачивались в такт ураганным порывам.
— Никуда мы так не улетим! — сказал мне Тимур, шагавший рядом.
То ли я допился, то ли потерял память, но я ничего не понимал: где мы, зачем, почему? Видимо, так я встречал 1980-й год, что утратил нить жизни и теперь куда-то шел, почему то с Тимуром, пытаясь вспомнить, кто я и что мне нужно в обледенелом аэропорту.
Выпал из контекста — самое удачное определение того похмельного состояния, в котором я пребывал. В кармане дубленки я нашел деньги — пятьсот рублей одной купюрой и ещё три отдельные сотни, но что это за деньги, почему они какие-то странные на вид, и откуда они у меня — не знал.
Но я помнил, что мы с Тимуром должны куда-то лететь, и срочно, иначе что-то важное может испортиться. То есть на мои деньги я должен купить два авиабилета, но ведь их и на один не хватит…
— Хватит! — уверял Тимур — ещё и сдача останется…
Мы оказались возле билетных касс. Миловидная девушка в форме «Аэрофлота» приняла деньги, которые я робко ей протянул, добавив, что нужны два билета до… Тут я сказал странную вещь, которую думал списать на перепой: два билета до Уфы! Мы находились в Уфе, и я просил билеты на самолет до Уфы, и девушка не видела в этом ничего странного.
— Один билет! — поправил меня, засовываясь в окошечко, Тимур — Я не полечу! Я на свои… Мне ещё нужно в Ленинград, Ереван…
— Тогда с вас 30 рублей! — сказала девушка из кассы. — Только все рейсы уже до отказа забиты! К сожалению, навряд ли вы сегодня улетите…
Я почувствовал страх и боль. Не то, чтобы я хотел лететь в Уфу — но мне почему-то очень нужно было туда попасть под Новый год, сделать там что-то важное, о чем я был уверен: вспомню детали по прилету.
— Девушка! — вступился за меня Тимур — Ну как же так?! Если он сегодня не улетит, то завтра не сдаст экзамен по профильному предмету, и все — плакала его кандидатская…
— Ну а я что могу сделать? — смущенно и потерянно улыбалась билетерша — Все рейсы распроданы…
— Неужели ничего нельзя сделать? — настаивал я, понятия не имея ни про свою кандидатскую, ни про профильный экзамен, ни про то, где и кому я должен его сдавать.
— Могу предложить только резервный билет! — улыбнусь девушка.
— Это что за притча? — недоверчиво покосился Тимур.
— Резервный билет на бронь… Если кто-то откажется лететь, или бронь снимут, то мы посадим вашего друга… Если нет — тогда его билет будет первым билетом на завтрашний рейс…
— На завтрашний совершенно невозможно!
— Увы! Это все, что я могу сделать!
Так я купил резервный билет на 30 рублей, и отошел к креслам ожидания напротив билетной кассы. Здесь я сел, попытался сосредоточиться и что-то понять, но ничего не получалось. Тимур ушел покупать пирожки, бросив меня в жалком состоянии похмельной амнезии.
Я вспоминал НЕЧТО смутно и урывками. Я помнил, что до этого аэропорта мы были в каком-то городе, жили в гостинице и врали всем, что мы командированные… Откуда? С Авиационного Завода… Почему с Авиационного завода? Потому что у меня была печать в кармане, я ей сам заверял командировочные бланки, а Тимур их подписывал.
Но я хорошо знаю, что я — не с Авиационного завода. Это я твердо помню, почему-то… Потому ли, что я аспирант, или потому что я… шпион?! О, боже!!!
Я вспомнил журнал «Вокруг света» за 1978 год, который кто-то забыл в гостинице, и где я прочитал про зомби. Может быть, то был перст судьбы? Я зомби, и я двигаюсь в пространстве и времени, выполняя какую-то важную для наших врагов функцию? Выполняю — а сам о ней понятия не имею?
Пожалуй, самая вероятная версия, учитывая мое выпавшее из контекста состояние и мою внутреннюю раздвоенность: я не хочу делать всего того, что последовательно делаю…
Рядом со мной оказался вдруг белобородый старик с академической внешностью, в очках с золотой оправой. Его дряблые губы неслышно шелестели матернами.
— Пидарасы! –обратился он ко мне за сочувствием — Посылки и вывод одинаковой степени общности! Заключение-то от частного к частному!!!
Я понял, что академический гуру безумен, но мог ли я считать здравомыслящим себя? Заключение у нас и в самом деле шло от частного к частному, поскольку мы со стариком были одинаковой степени общности.
— Вы совершенно правы… — вымученно улыбнулся я — страшно жить…
— Да пустое! — вдруг отмахнулся белобородый — Интроспекция все! Стоит ли расстраиваться из за этих пидарасов?!
Объявили рейс на Мезень, он встал и вышел.
Стало совсем пусто вокруг; к кассе никто больше не подходил, и девушка за стеклом явно заскучала. Подумав, повесила табличку «Технический перерыв — 5 мин.» и вышла ко мне.
— Эй, друг!
— А?
— Волнуешься? Важный экзамен-то?
— Очень важный — зачем-то соврал я — можно сказать, судьбоносный.
— А если не улетишь — хана?
— Хана — уныло подтвердил я, хотя внутренне осознавал, что никакая не хана, а наоборот, что не надо бы мне лететь. Но что делать? Остаться? С липовым паспортом, который только эта уставшая девушка и могла принять без подозрений? Со странными, неестественными деньгами в кармане? С печатью… Кстати, где это моя печать? А, вот она! В пиджаке, лежит, как лежала… Авиационный завод — надо ведь придумать такое! Что я знаю про авиацию? Я и на самолетах — то никогда не летал! Тут меня поймают и посадят… Я и сам бы сдался с удовольствием, раз шпион, но беда в том, что я ничего не помню: следствие подумает, что я темню, скрываю нанимателей…
А потом — куда я лечу?
— Пошли со мной! — решила за меня девушка — у нас тут хорошая компания, отдохнешь, а на рейс я тебя постараюсь посадить… Тут одна бронь за пять минут до вылета почти всегда снимается — так что будь готов…
И мы пошли с ней во внутренние служебные помещения — полутемным коридором с тусклыми лампочками, мимо дверей, где указаны на красных табличках имена ответственных за противопожарную безопасность…
За одной такой дверью пряталось застолье — видимо, аэропортовских с приглашенными. Стол ломился — шампанское, салаты, заливное, гусь, торт… Меня, смущенного таким приемом, усадили куда-то в середину компании, гомонившей, ликовавшей, и представили, как «вашего брата — аспиранта».
— Садись, братуха! — похлопал меня по спине бородач в свитере с высоким отворотом. Будто сто лет я их знал — а они меня.
— Лёня!
— Саня!
— Миха!
— Катя!
— Марина!
Я тоже представился. Мысли совсем рассыпались в труху, я не знал, что и думать, но понимал, что за столом нужно вести себя непринужденно и раскованно — так здесь принято.
Из контекста (опять этот проклятый контекст) бурного обсуждения я понял, что здесь обсуждают 2000-й год. Каким он будет, что принесет каждому из здесь сидящих и человечеству в целом.
— Мечтаю дожить, посмотреть на тамошнюю технику! — горячился бородатый Миха — Вы себе не представляете! Никакого бензина, сплошь техника на водородном топливе! Неисчерпаемые запасы — а в качестве отходов — чистейшая вода! Машины у всех тогда будут — если не перейдем на водород — задохнемся к едрене фене…
— На Луне, наверное, уже городок постоят! — мечтал вдумчивый Лёня — Давай, Катя, за это дерябнем шампанского!
— Больно мне нужен город на Луне! — фыркнула Марина — Мне куда важнее, чтобы квартиры раздавали по заявлению — подал заявление в ЗАГС — и тебе вместе с кольцами — ключи от квартиры… Как думаешь, успеют?
— Квартиры то успеют! — захохотал Саня — Только ты что, 20 лет собираешься ждать? И с кем тогда в ЗАГС пойдёшь?!
— Дурак! Я же не для себя спрашиваю, а для будущих людей!
Миха поправил очки в роговой старомодной оправе.
— Мне, как ученому, интереснее вот что: по всей вероятности, к 2000-му году исчезнет само по себе понятие тунеядства. Механизация труда, автоматизация черновой работы изменит облик трудящегося человека, сделает труд творчеством, необременительным и приятным. По сути, как у Стругацких, досуг и труд сольются в одно целое, и уклонятся от работы будет означать уклонятся от собственного удовольствия…
— Конец дефицита будет концом спекуляции! — уверенно объявил Лёня.
— Да ну? — недоверчиво посмотрела на него Марина
— Да, да! Поймите, мы пережили страшную войну, понастроили промышленности! Теперь за 20-ть лет мы сумеем наполнить потребительский рынок всем, что душе угодно, и спекулянтам просто негде будет нос просунуть! А это не просто конец фарцы, это измененение самого рода человеческого — изменение к лучшему!
— А я мечтаю в 2000-м году съездить по Золотому кольцу… — сказала Катя –я же старуха уже буду, чего не кататься на пенсию?! Представляете, мальчишки, каким оно станет? Все отреставрируют, построят отели, парки, всякие аттракционы рядом…
— Ты как покатишься — песок то из тебя и посыплется! — хихикал вредный Саня.
— А я думаю — встрял в беседу Миха — свяжемся ли мы к тому времени с инопланетянами?! Может быть, к нашей пенсии как раз подгадают трансляции с других планет начать?!
— Если они есть! — важно поправил Лёня — Вопрос ведь спорный… Может быть, мы — уникальное явление во вселенной? Тут ребята на Э-ВЭ-ЭМ подсчитали, что вероятность зарождения белковой жизни даже в благоприятных условиях -–меньше, чем число атомов в Галактике… Представляете, какой уникальный шанс воплотила Земля!
— Ты технарь! — обиделся Саня — Подумаешь, ЭВМ рассчитала! Твоя машина рассчитает только то, что ей на перфокарту заложат, а ума у неё не больше, чем у тумбочки! Может быть, все не так уж плохо?!
— Плохо или хорошо — спорил Лёня — а все таки твоих инопланетян будут искать такие технари, как я! К 2000-му году у всех уже все будет — ну, бытовое это дерьмо всякое — и потому на науку будут тратить несравнимо больше, чем сейчас… Это значит — вымеряем все небо по линеечке, будь спок! Но говорю тебе — можем и не найти, уж не обессудь! Что нам, создавать их что-ли, для вас с Михой?!
— Ребята! — вдруг испуганно сказала Катя — а вдруг война?!
— Нет! — уверенно отмахнулся Миха — Мы с американцами договоримся, потому что мы — две великие научные цивилизации! А китайцев, если надо будет –вместе долбанем! Да и как в 2000-м году человек сможет даже помыслить о войне, когда будет столько интересного? Война, Катя, это ведь следствие темноты и дикости, наследие варварства. Мужчины занимались войной, когда нечем было другим себя занять!
— Ты что об этом думаешь? — вдруг в лоб спросил меня Саня, решив, видимо, что столь «долгое» молчание гостя неприлично.
— Хм! — первое, что выдал я. Но надо было играть роль до конца, и я рассказал им про шутливый рисунок Тимура, который тот сделал на обоях в нашей прежней гостинице; Представляете — летит самолет и из бомбалюков вываливаются атомные и нейтронные бомбы, помеченные соответствующими значками. А внизу нарисованы человечки — демонстрация — они несут лозунги:
«Нет!» «Не хотим!» «Не надо!»
Я сам не знал, к чему все это плету. Но Саня лучше меня понял смысл притчи моего друга:
— То есть, ты хочешь сказать — человек предполагает, а бог располагает? Мы можем рассуждать, митинговать, требовать, а судьба все решит по своему? По моему, это упаднический фатализм, которому нет места в 2000-м году… Хотя, конечно, я могу ошибаться…
— Понимаешь, друг! — приобнял меня за плечи сосед-Миха — Страх перед судьбой был свойственен обществу нехваток и дефицитов. А сейчас техника так быстро развивается, что о нехватках скоро будут читать только в учебниках истории. Раз так — то и люди станут добрее, обязательно станут! Ведь если нечего делить — зачем тогда вражда? И мы, и американцы идем к одному и тому же обществу изобилия, понимаешь? Вначале нужно воплотить вековую мечту человечества о щедрой и ласковой Земле, матери, а не мачехе! А потом — будущее определиться само, и поверь — плохим оно не может быть…
Я мычал, соглашаясь. Я набил рот салатом «Оливье» и не мог отвечать членораздельно — да и нечего было отвечать.
Тут снова пришла девушка из кассы, и сказала мне, что бронь, которую она ожидала, снята, и я, подкрепившись, могу лететь, только надо торопиться, потому что турбины уже разогреваются…
Я наскоро попрощался с новообретенными друзьями, и побежал на посадку, на ходу застегивая дубленку и утирая рот.
Вскоре лайнер взлетел, унося меня навстречу неведомым надобностям и непонятным экзаменам.
***
Дул северный ветер, приходящий вдоль Урала с самого Ледовитого океана, мела остервенелая поземка. Людей не видно — все забились по углам, праздничные гирлянды и иллюминации раскачивались в такт ураганным порывам.
Над родным и до боли знакомым зданием аэропорта «Уфа-Өфө» горела электронная надпись на жидкокристаллических табло: «С новым, 2021-м годом!»
Но Тимура со мной уже не было — он улетел в Ереван. И я навряд ли найду в здешних подсобках Миху, Лёню, Саню, Катю, Марину. Я все понял — и наконец, возвратился в свой Контекст.
Я прилетел в Родной Город.
Плача от невыносимой тоски, я побежал назад, к лайнеру, визг турбин которого ещё слышался на летном поле — но трап уже убрали. Я стоял в вихрях ледяной поземки, и мои слезы застывали на щеках колкими стеклышками…
В тылу крестового похода
После второго крестового похода удача наконец улыбнулась мне. Хотя мы не взяли Дамаска, но я сумел захватить себе вороного сарацинского скакуна, сменившего мою клячу. Я назвал коня Бесом. На его лоснящейся атласной шкуре красиво смотрелся тяжелый кошель с византийским золотом. Несколько лет я плутал по пыльным дорогам Балкан, после же потянуло в Германию. Недоброе время я выбрал: по селениям эрцгерцогства Австрийского я плутал уже по отечеству, не находя ни людей, ни пищи. Из придорожных зарослей на меня смотрели доведенные до отчаянья и сумасшествия крестьяне, превратившиеся в грабителей и людоедов. Но, глядя на крестообразную секиру, прикованную к моей руке, мой вытекший глаз и глубокие шрамы на лице, на покрытый шипами сарацинский панцирь, они не связывались со мной. В селении недалеко от Вены я встретил только дряхлого старика. Я ничего не получил от него, более того — дал ему монету на бедность.
— Да хранит вас Господь, благородный рыцарь! — поклонился старик.
— Не знаешь ли ты богатых хозяев? — спросил я его.
В ответ старик поведал мне вот что:
— Недавно наш хозяин Альберт фон Шнайдер вернулся в родовой замок. Замок этот — место проклятое, мы боимся ходить туда; а герр Шнайдер вот уже несколько дней не показывается, и я не знаю, жив ли он вообще.
Я усмехнулся страху крестьянина и попросил указать мне дорогу. Отправившись в замок, я увидел, что путь почти зарос колючим терновником. По обочинам сплетался кронами густой и темный лес, пахло прелой гнилью, и в опускавшихся сумерках горели демоническим светом гнилушки. Это могло бы напугать суеверных земледельцев, но я хорошо помнил леса Ливана, и лес Шнайдеров показался мне парком. Наконец дорога сделала крутой поворот, и я увидел сам замок; он был невелик, но высок и мрачен. Сложили его из черного камня. Перед окованными воротами его был разложен костер, вокруг огня сидели оборванные и обросшие люди, вооруженные чем попало. На вертеле они крутили человеческое тело, постепенно румянящееся от жара. Я запомнил терпкий запах паленого волоса.
— Господь простит вам ваши прегрешения! — сказал я им сквозь мерное клацанье копыт Беса. — Не найдется ли места у костра бедному рыцарю Конрада III досто-славного?
Самый могучий и мускулистый из людоедов — настоящий король дикарей — недобро блеснул глазами и пригласил меня садиться.
— Храбрый рыцарь устал с дороги, — сказал он. — Пусть отдохнет и согреется.
Я спешился и подошел к костру. Король людоедов вынул запекшийся человеческий глаз и, чавкая, съел его.
— Люблю глаза! — медленно сказал он и пристально взглянул на меня.
Я усмехнулся и ответил:
— Вкусы сарацинской палицы совпадают с твоими, добрый человек!
Он посмотрел на мою пустую глазницу и расхохотался.
— Ты мне нравишься, рыцарь! — произнес он. — Не желаешь ли отведать нашей индейки? Клянусь, даже папе римскому не подавали более нежного мяса!
— Благодарю за гостеприимство, — ответил я. — Но на дворе пост, и правоверный католик не ест мясо.
Король подсел ко мне поближе, и в бликах костра я увидел его мощные клыки.
— Даю слово, — заметил он, облизываясь, — ты так смел оттого, что за кустами сидят десять твоих оруженосцев! Ставлю золотой, что сидят!
Я протянул руку.
— Давай золотой! — ухмыльнулся я. — Ты проспорил!
Король приблизился ко мне вплотную, и я почувствовал его зловонное дыхание. Мощной рукой он взял меня за плечо и сдавил стальной наплечник так, что помял его.
— Сумасшедший ты или Всевышний? — взволнованно спросил он. — Больше никто не может быть так смел со мной!
Я добился своего, сбив его с толку вызывающим поведением.
— Прикажи людям обыскать кусты и отдай мне мой золотой! — сказал я ему.
И людоеды разбрелись по его приказу.
— Никого нет! — закричали они вскоре с разных концов лужайки.
Король довольно засмеялся.
— Ты озяб, рыцарь! — сказал он мне. — У костра тепло, но в костре еще теплее!
С этими словами он с неимоверной силой толкнул меня в огонь. Он не знал, что я расстегнул наплечные ремни, и наплечник, который он держал, попросту соскользнул в костер. Не удержав равновесия, король людоедов рухнул вслед за ним и вскочил уже объятый пламенем. Я же рассек пополам слугу, оставшегося рядом с ним, и скрылся в темноте. Людоеды, прибежавшие на крик короля, бессмысленно сновали по поляне. Кое-как они затушили своего обожженного хозяина, но вместе с тем затушили в панике и костер. Тогда же луна закатилась за тучи, наступила тишина и спустился мрак. Я знал, что я один, и потому бил секирой каждого, приближавшегося ко мне. Но людоедов-то было много, и в каждом своем собрате они видели меня. Беспроглядная ночь и густая тень от замка делали глаза их совершенно бессильными. Я поджидал их и рубил без промаха, а их предсмертные стоны увеличивали страх оставшихся. Когда я истребил большую часть врагов, то решил развести огонь: пять-шесть оставшихся разбойников не были мне страшны. Я стукнул огнивом о кремень и подпалил сухой хворост.
— Ага, вот он! — завопили людоеды и бросились на меня, перепрыгивая через трупы своих товарищей…
Видит Господь, не стал бы я их догонять, если бы они побежали в другую сторону! Но коль они не оценили доброты моей, то очень скоро тела их, будто разрубленные свиные туши, лежали у моих ног. Последнего, слабого и тщедушного, я поднял за ворот.
— Пощадите, господин рыцарь! — завизжал он. — Мы не вампиры, мы бедные хлебопашцы! Замок, проклятый замок насылает на округу мор и собирает гвардию мертвецов. Мы хотели разрушить замок сатаны!
Что мне было делать? Я отпустил его и дал, как полагается, монету на бедность. Бедолага убежал, я же увидел противника куда более опасного: тяжело, скрипя зубами от боли, поднялся с земли король людоедов. Сжимая меч в опаленной руке, он двинулся на меня. Кроме того, безжизненный замок ожил. В одном из узких стрельчатых окон-бойниц полыхнул огонь свечи. Я заметил, что оттуда высунулся арбалет, и поторопился отскочить к стене. Но стрелок целил не в меня: свистнула тетива, и король людоедов рухнул поверженным. Арбалетчик высунулся из окна и позвал меня, недоуменно оглядываясь по сторонам:
— Господин рыцарь!
Я достал кинжал и подкинул его вверх, выбив арбалет из рук звавшего. Когда оружие это упало к моим ногам, я вышел из тени и поклонился.
— Кто вы? — дрожащим голосом спросил стрелок.
— Рыцарь воинства Иисусова, — представился я, приложив руку к сердцу. — Я пожелал в честь святой молитвы называться Амэном, но лживые языки моих собратьев нарекли меня Броком, что значит «крушащий, разрушающий»; но это, добрый человек, истинная ложь…
— Господин рыцарь, — перебил меня не особенно учтивый собеседник, — умоляю, не уходите! Я сейчас спущусь!
Я свистнул Бесу и подошел к воротам. Вскоре отворилась дверка, проделанная в них, и показался мой знакомец.
— Я слуга герра Шнайдера, Вайц, — сказал он мне. — Матушка моя называла меня Вайцем-проклятым, и она была права! Я всегда бедствую! Всю жизнь скитался, и вот недавно стал слугой. Герр Шнайдер женился тогда на баронессе Розалин фон Ронбе и на радостях нанял меня. О, если бы я знал тогда, чем это обернётся! Я попал в замок с привидениями, людоеды осаждали нас, а герр Шнайдер, прекрасный прежде человек, превратился в дьявольском замке в трупоеда! О, господин рыцарь, вас послал мне сам Господь, не покидайте меня!
Сказал он это так быстро, а зубы его дрожали так сильно, что я едва его понял.
— Веди меня к своему хозяину! — сказал я в ответ, и он благодарно захныкал.
Заперев за нами дверцу, он отвел Беса в стойло, меня же повел наверх. Мы прошли по настоящему лабиринту с запутанными, узкими, сырыми и темными коридорами. Свеча дрожала в руке Вайца, и неровный свет ее выхватывал из мрака обшарпанные стены и висевших на потолочных банках нетопырей.
— Все слуги покинули бедного герра Шнайдера, — говорил мне Вайц. — Но ко мне он был добр, и я не смог поступить, как другие!
Плутая по запутанным переходам, я ожидал выхода к логовищу дракона, но слуга вывел меня в большой зал с высоким сводом и зажег просмоленные факелы.
— Подождите здесь, — попросил меня Вайц. — Я сообщу, что поганые людоеды разбиты.
Он удалился, я же уселся за дубовый стол и положил перед собой секиру. Говоря по чести, я ожидал подвоха. Мне трудно было представить, что люди, которых осаждали людоеды, могли спать или заниматься какими-то делами. Но вместо какой-либо опасности выскочил Вайц с позолоченным жезлом и, ударив им об пол, провозгласил:
— Герр Альберт фон Шнайдер! — Помолчав мгновение, он добавил: — Супруга его Розалин фон Шнайдер и матушка супруги Грета фон Ронбе, баронесса…
Я невольно усмехнулся неумению Вайца представлять господ, и меня застали с усмешкой на лице. Те, кто видели мою улыбку, поймут, отчего лица вошедших подернулись неприязнью. Я же рассматривал вошедших: Розалин была удивительно грациозна, с прекрасным лицом и густыми волосами. Сказать, что она была прекрасна, — значит ничего не сказать! Творец с такой любовью и тщательностью готовил ее образ, что я, человек бывалый, чуть было не лишился единственного глаза! Оттого-то я и не рассмотрел как следует двух других; Шнайдер был, кажется, ранен — очевидно, людоедами, но вспомнить что-либо большее для меня трудно. Я привстал со стула, дамы присели в реверансе. Я попросил приюта, и мне не отказали в нем…
* * *
— Рад предоставить вам приют, — сказал герр Шнайдер, щедро накормив меня. —
Но захотите ли вы принять его?
— А что такое? — поинтересовался я, обгладывая куриную ножку (как-то вышло, что о посте я уже забыл).
— Среди крестьян ходит о замке дурная слава! — грустно произнес Шнайдер.
Я откровенно рассмеялся.
— Скажите, — спросил я сквозь смех, — о каком замке среди крестьян ходит добрая слава? И какую же нечисть они поселили здесь?
Шнайдер не поддержал моего веселья.
— Самую страшную! — с мертвящей строгостью ответил он. — Человека!
Видя удивление на моем лице, баронесса фон Ронбе разъяснила мне странные слова.
— Говорят, — тихо молвила она, — что в замке Шнайдеров материализуются все черные стороны человека, все каиновы печати, наложенные на него.
Нависла мрачная тишина. Я посуровел. Жизнь, полная скитаний и опасностей, научила меня: нет безгрешных людей. Видит Всевышний, я тогда не боялся уже никакого врага, кроме темных сторон себя самого. Если бороться с самим собой, то как определить, кто выйдет победителем? Я подумал, что нужно уехать, но этим я обидел бы хозяина замка и бросил бы перепуганного Вайца на произвол судьбы. Была и еще одна причина, в которой я боялся признаться себе: мне трудно было расстаться с красотой Розалин… Словом, я решил остаться. Вайц, которому велели проводить меня в любую из пустующих комнат, отвел меня в овальную залу рядом со своей каморкой.
— Сегодня полнолуние! — бормотал он как безумный. — Полнолуние! Сегодня опять придет привидение!
— Какое привидение? — спросил я его.
Вайц кое-как объяснил мне, что привидение появляется, когда сильно разыгрывается ураган. Я кое-что стал понимать. Такие штуки встречал я в Берберии. Желая успокоить Вайца, я прошел в его комнату и принялся простукивать стены.
— Что вы делаете? — изумился Вайц.
— Сейчас поймешь! — отвечал я.
Вскоре стена загудела по-иному, и я понял, что в ней есть пустота. Я попросил у Вайца кирку и проломил стену. Все было так, как я и думал: в стену был замурован кувшин.
— Ты, Вайц, — сказал я, смеясь, — поселился в комнате для нелюбимых гостей! На востоке такие есть в каждом замке! Когда свищет ветер, стена отзывается звуком, неслышным для уха, но слышным для души!
Вайц уселся на кровать и вдруг разразился сумасшедшим хохотом; я просил его не бояться больше ничего и удалился в свои когда-то роскошные, а ныне грязные и сырые покои. Два высоких узких, стрельчатых окна-бойницы цедили лунный свет. Выглянув в одно из них, я увидел огромную кровавую луну, круглую, будто щит сельджука. Я подумал, что раз в замке имеются берберийские шутки, то и вести себя нужно, как в Берберии. Не ложась на постель с высоким пологом, пристроился в углу, окружив себя шерстяной нитью. Так в святой земле спасаются от нечистых насекомых. После можно было спокойно затушить свечу и уснуть. Что я и сделал. Усталое тело само провалилось в темную бездну сна.
Но спать пришлось недолго: прямо под моими окнами залаяли гиены. Я поднял голову и ущипнул себя: уж не сон ли это — гиены в самом сердце Германии?! Словно не желая дать мне ответ на этот вопрос, гиены умолкли. Вновь зависла непробиваемая завеса темноты и тишины. В покое было душно, несмотря на распахнутое окно.
Не спалось. Я с горечью подумал, что приближающаяся старость делает меня пугливым и мнительным. Однако раздавшийся звук отвлек от раздумий. Звук был тих, но он пронизал собою всю пелену пространства. Казалось, что кто-то трет кос-тью о кость. Звук исходил сразу отовсюду и ниоткуда. Он приближался ко мне. Я рассердился не на шутку, вскочил и взмахнул секирой.
— Кто бы вы ни были, — бросил я во тьму, — я снесу вам головы!
Но звук не прекратился и не сменил направления. Я зажег огарок моей свечи и вздрогнул от омерзения: шурша друг об друга хитиновыми панцирями, по покою перемещались скопища сколопендр и скорпионов. Они спускались сверху по пологу на ложе и оттуда ползли дальше. Они преодолевали любые препятствия и лишь шерстяной нити преодолеть не могли. Я стал топтать их сапогами, но, вспомнив о Вайце, бросил это бесплодное занятие и поспешил на помощь слуге. Вайца я застал на его постели дрожащим от страха. Скорпионы через щель в стене проникли и к нему. Я несколько раз ударил его по щекам, привел в себя. Уже вдвоем мы выбежали из его каморки, тщательно закрыли двери.
— И часто у вас так бывает? — поинтересовался я у Вайца.
Он все еще с трудом говорил, щелкал зубами и, соответственно, заторможенно думал:
— Это все луна! Проклятая луна!
Я страшно закричал на него, ударил, и только после этого он стал способен что-то понимать.
— Как ты смог увидеть насекомых в такой тьме? — спросил я его.
Вайц дико посмотрел на меня.
— Каких насекомых? — выдавил он.
Я, признаться, подумал, что бедняга тронулся.
— Тех, которые напугали тебя! — взревел я. — Клянусь святым Георгием, ты лязгал зубами не от приятного расположения духа!
— Я не знаю никаких насекомых! — проблеял он. — Я увидел герра Шнайдера! Он приходил, он горел зеленым пламенем! Я отгородился святым крестом!
Вайц говорил еще что-то, меня же раскаленным железом резанула мысль о судьбе Розалин. Я схватил Вайца за загривок и приказал вести в хозяйские покои. Вайц попытался роптать, но я дал понять, что переломлю ему шею, и он покорился. Мы, подобно поводырю и слепому, устремились по темным переходам, где носились обезумевшие нетопыри. Пламя свечи в вихре, поднятом ими, задрожало и вскоре погасло. Мы очутились в полной темноте. Я стал искать огниво и на мгновенье отпустил Вайца. Во тьме возник ореол зеленого огня, Вайц по-мышиному пискнул и куда-то исчез.
— Герр Шнайдер?! — спросил я.
Но это был не герр Шнайдер. Передо мною предстало подобие баронессы фон Ронбе. Она фосфоресцировала, и я хорошо видел когти, выросшие на ее руках, клыки, портившие привлекательную когда-то линию губ… Глаза ее были красными, казалось, что она видела в темноте. Но по тому, как баронесса озиралась, я понял, что она ничего не видит. Она только услышала писк Вайца.
— Поди сюда! — сказала баронесса, глядя в мою сторону. — Ты слуга, ты обязан подчиняться! Вайц, я знаю, что ты тут! Подойди, хозяйка хочет есть!
— Прожуешь ли ты мою еду? — усмехнулся я и, выскочив из темноты, разрубил ее поперек тела.
Хлынула черная кровь. Баронесса упала на каменный пол и вдруг захохотала. Я поднес крестообразную секиру к ее голове.
— Остановись! — воскликнула она, продолжая смеяться. — Рыцарь! Кто ты, ангел? Ты человек! Ты мнишь себя Зигфридом? Взгляните на дракона, возомнившего себя Зигфридом!
С этими словами проклятия она умерла. Я побежал дальше, пробираясь на ощупь; я победил вампира! Гордыня и себялюбие переполняли меня, я шагал уверенно и нагло, осознавая невиданную свою силу. Безумная ночь продолжалась, сумасшедшая луна за стенами замка взбесила все живое, подбивая его на подвиг или на преступление. Я увидел приоткрытую дверь, узкую полоску света.
— Розалин! — не подумал, а скорее почувствовал я и переступил порог дамского будуара…
Легко, словно дыхание младенца, трепетала там занавесь под дуновением ветра, перекрывавшим прерывистое дыхание Розалин… Все там состояло из глубокого вздоха, какой бывает только перед смертью. Бесновались огоньки свечей в подсвечниках, да огромным серебряным диском заглядывала в распахнутое окно луна… Я подумал, что не зря Иуде заплатили сребрениками вместо золотых, солнечных монет. Розалин сидела на ложе в тонком ночном одеянии. Она прижалась точеными плечиками к стене, в руках же, белых как мрамор, сжимала подрагивающее распятие.
— Не подходи! — вскричала она, угрожающе выдвинув крест. — Кто бы ты ни был, даже сам сатана, ты побоишься святого распятия!
— Что вы, госпожа! — засмеялся я, пожирая ее единственным глазом. — Я изгонял неверных из святой земли. Я ношу на груди крест из ливанского кипариса, куда более святой, чем ваш!
Желая доказать ей свою правдивость, я выудил за шнурок нательный крестик и приложил его ко лбу. Розалин несколько осмелела, хотя по-прежнему была бледна, как мрамор Мертвого моря.
— Так вы… человек? — спросила она. — Вы не упырь?
— Как видите! — отвечал я, смеясь, и подошел поближе к свету.
Она стыдливо прикрылась и в то же время попыталась улыбнуться. Но вместо кроткой улыбки, так красившей ее, получилась жалкая гримаса.
— Спасите меня! — взмолилась она.
— Я могу! — отвечал я. — Но ведь должен я что-то с того иметь!
Она потянулась к шкатулке с драгоценностями, но я презрительно покачал головой. Мой взгляд ясно выражал мое требование.
— Не могу… — простонала Розалин.
— Я человек благородный, — бросил я в ответ. — И прошу вас стать мне супругой!
Она помолчала, словно бы обдумывая, и медленно, но сурово сказала:
— У меня уже есть муж!
— Вампир, — уточнил я.
— Он не всегда был таким! — умоляюще простонала Розалин. — Это проклятый замок…
— В котором вы, госпожа, по-видимому, собираетесь остаться? — неумолимо закончил я.
Она глянула на меня глазами затравленного зверька:
— Нет! Нет, не хочу! Заберите меня отсюда…
Мы вышли через несколько минут, она была в тонком и легком походном платье черного цвета, такого, что, даже несмотря на свечу, тьма поглотила ее. Только жаркая женская рука, доверчиво вложенная в мою, напоминала мне о ее присутствии. Мы прошли мрачными, похожими на подземные лабиринты ходами и вышли на уже знакомую мне поляну. То ли земля ходила у меня под ногами, то ли ноги мои стояли нетвердо, но все вокруг плыло и шаталось в безумной ритме. Я приказал Розалин вести меня к конюшне, но вместо конюшни она вывела к убогой подгнившей коновязи рядом с воротами. Там спокойно жевал овес мой конь, и шкура его искрилась в лунном свете. Рядом с ним валялся труп Вайца с проломленным черепом. Он пытался ускакать на Бесе, но Бес недаром носил свое имя. Я похлопал его по морде, вскочил в седло, подсадил Розалин и тронул поводья. Вскоре овеянный ядовитым безмолвием лес закрыл ветвями луну. Шипы моего панциря, который я не снимал в замке, доставляли боль нежной коже Розалин, однако она терпеливо сносила все. Я хлестал Беса, но его замыслы, похоже, не совпадали с моими: он все замедлял ход и наконец совсем встал.
— Ну пошел же, проклятая скотина! — крикнул я на него и стеганул поводьями.
Бес оглянулся на меня, и в его большом темном глазе мелькнуло недоброе. Прежде чем я понял это, он вывернул шею и зверскими своими челюстями впился в мое незащищенное колено. Я закричал от невыносимой боли: дьявольский конь раздробил мне колено. Но даже сквозь кровавую пелену, застлавшую зрение, я увидел бегущих со всех сторон людей. Это были полуразложившиеся тела умерших от мора крестьян, тела, лишенные души, но не лишившиеся жизни. Первый из мертвецов добежал до меня, схватил и потащил на землю. Я, скованный невыносимым параличом боли, всей своей тяжестью рухнул на воина тьмы. Один из шипов панциря вошел ему в череп… Нелепо замахав руками, издав нечленораздельный вопль, мертвец упал, я — поверх него. Это смягчило мое падение, труп же умер во второй раз и окончательно. Но рядом уже были другие. Я слабо взмахнул секирой, в тот же момент вконец обезумевший Бес взвился на дыбы, сбросил Розалин и попытался добить меня копытами. Сим, как ни странно, он сослужил мне добрую службу: окружившие меня мертвецы были разбросаны, другие же, видя жалкую участь сотоварищей, набросились на Беса; такова судьба добра: не имея права сражаться — даже со злом, оно может только стравить одну часть зла с другой.
— Помоги встать! — крикнул я Розалин.
Она, дрожащая и напуганная, помогла мне. Левой рукой опираясь на плечо Розалин, правой я поднял неотделимую секиру. Так нам удалось передвигаться, и мы, разумеется, поспешили прочь из леса Шнайдеров. Немногие мертвецы, оказавшиеся на нашем пути, были порублены мною. Я ожидал нового нападения и поминутно оглядывался. Но Всевышний смиловался над нами, многогрешными: над колючим полчищем лесных веток уже разливался багровый пожар восхода. Запели птицы, спокойствие опустилось в душу мою, даже боль в ноге утихла.
Мы вышли из леса на широкую дорогу, с которой видны были селения и созревающие поля. Даже обезлюдевший, косимый мором и бедствиями, угнетаемый неправедными, мир божий невыразимо прекрасен рядом с подражательным миром теней сатаны. Я широко вдохнул свежий, незастоявшийся воздух равнины. Светало. Но я не знал тогда, что чем ярче свет Солнца, чем больше света его в моей душе, тем сильнее отвращение ко мне Розалин: она была совсем рядом с моей вытекшей глазницей и обезображенной рубцами скулой. Я не скрывал свои раны под черной повязкой: друзей у меня не было, а врагам и соперникам от моих шрамов только страшнее; но, может быть, именно отсутствие этой повязки лишило меня Розалин… Выбравшись из леса, я почувствовал просветление духа своего и решил вознести молитву Господу. Встал на здоровое колено, держа раненую ногу на отлете. Странно, но боль в ней почти прошла. Сложить руки молитвенно не удалось, ибо одной я опирался на древко секиры, но хуже оттого молитва не стала. Я молился — и чувствовал, что сумасшедшая ночь выходит из меня. Ушла гордыня и презрение к людям, и стыдно стало за подлость перед Розалин. Я вспоминал жизнь свою, все дурное и прекрасное, и понимал, что истинно счастлив был только смиренным и кротким. Жизнь смиренная светла и долга, как дорога посреди равнин. И довольно на равнинах хлеба, и тепла, и жилищ. Но всякий раз, когда поднимался я в горы славы и богатства либо же спускался в провалы бедняцкого ропота и проклятий, вокруг меня были лишь голые скалы, и не ведал я, что ждет меня за поворотом дороги. Оттого каялся я и перед Розалин, и перед брошенным мною Вайцем, и перед Шнайдером с баронессой, которых не спас от гибельного шага. Восхвалял Господа за все благодеяния его, но более всего за то, что он есть, и за то, что сердце мое открыто ему. Розалин стояла рядом со мной, понурая и бледная. Ведь за одну ночь лишилась она всего. Из раздумий вывел меня цокот копыт: оглянувшись, я увидел Альберта фон Шнайдера. Он мчался во весь опор на прекрасном гнедом жеребце, и шлейф дорожной пыли вился за ним, словно многочисленная свита. Прискакав к нам, он спрыгнул с коня и, невзирая на свою рану, бросился к Розалин.
— Розалин! — вскричал он. — Этот ужасный человек похитил тебя!
— Отойди! — простонала Розалин, отступая от Шнайдера, но не думая приближаться ко мне. — Ты вампир! Я боюсь тебя!
— Пойми, Розалин! — упал на колени Шнайдер. — Это замок! Проклятый замок виноват во всем! Посмотри — у меня же нет клыков! Ведь у меня никогда их не было до полнолуния в родовом замке! Розалин, я муж тебе! Мы никогда не вернемся туда! — так бормотал он, сыпля то жалкими угрозами, то смешными оправданиями, я же все более убеждался, что передо мной — обычный человек.
— Ваши слова легко проверить, сударь! — подал я наконец голос. — Покажите крест, который всегда висит на всяком христианине!
Шнайдер потянулся к шее, но тут же отдернул руку.
— О Боже! — простонал он. — Боже всемогущий! Я сорвал его, клянусь, я выбросил его проклятой ночью…
Я увидел, как глаза Розалин вновь наполнились ужасом. Она не верила своему мужу. Но зато я верил ему. Спокойно и буднично снял я свой крестик и поцеловал его мягкое дерево.
— Этот крест привел ко мне Розалин, — грустно сказал я. — Пусть же он и отнимет ее!
И бросил крест Шнайдеру. Шнайдер с благодарностью принял его, приложил ко лбу и повесил на шею. Розалин же стояла в оцепенении.
— Розалин, милая! — произнес он. — Ты же видишь, перед тобой прежний муж твой!
И тогда она бросилась к нему в объятия. У нее, как и у всякой женщины на ее месте, была в голове только одна альтернатива: мягкий взгляд Шнайдера или мой вытекший глаз. Упоенные своим счастьем, они забыли обо всем и ускакали прочь, бросив меня, раненого, на произвол судьбы.
«М-да! — подумал я. — Не оттого ли Всевышний не делает всех людей счастливыми, что счастье влечет за собой подлость и себялюбие? Ведь и я торговал честью Розалин в обмен на спасение, тоже обуянный счастьем, крывшимся в осознании силы своей. К счастью ли должно стремиться благонравному?»
Прибежал Бес, ласково заржал и виновато облизал рану мою на колене; ибо все возвращается на круги своя. Я вскарабкался в седло, погладил кошель с монетами и поехал искать нового пристанища да хорошего лекаря. Вспоминал беднягу Вайца, не поведшего Беса моего на конюшню, надеясь, очевидно, бежать на нем прочь. Хотелось верить, что двигала им не природная подлость слуги, а наваждение сатанинского замка…
1992 г.
СОННАЯ ПЕТЛЯ
Я живу в XXI веке, и мне чужда эта тема, я никогда не интересовался этой эпохой, и мне трудно понять, почему мне снова и снова снятся эти целинные будни, на которые разве что отец мой успевал по времени. Но уж никак не моё поколение…
Но стоит уснуть — и вновь меня внутри сна «будит» скрипучий старушечий голос:
— Вставай, милок! Хватит дрыхнуть! Хватятся тебя — трудодень не закроють… — будит меня старуха кержацких кровей. Я поднимаю голову с ситцевой подушки «в цветочек», и думаю, что, наконец, проснулся. Вокруг — грубая, потемневшая от времени изба, часы-ходики на стене, коврик с лебедями, фронтовые фотокарточки в простых рамочках…
Я, самое главное, всё прекрасно помню. Да, я здесь. Я и хотел быть здесь. Поехал в горы. Вчера заночевал у этой кержачки, мыкающей старческую вдовью долю, а она так обрадовалась гостю, что напоила меня самогончиком «на кедраче». Вот в голову-то и ударило — я же был в институте членом комсомольского агитационного кружка «За трезвость!» Надо меньше пить! А то от кошмаров этих сердце накроется или от пьянки печень лопнет…
Нечего к их нравам привыкать. Кержаки — они ведь отсталые. Тем более дикие горы вокруг…
«Лучше гор могут быть только горы»… Целинные горы — я здесь по комсомольской путёвке, в пору героического освоения целины, когда страна взялась и за горы, примыкавшие к непаханной казахстанской степи.
Я быстро собираю своё шматьё и отправляюсь в дорогу. Старуха крестит меня украдкой в спину и причитает насчёт начальства и трудодней, а я ухожу всё дальше — последний, самый глухой перегон моей жизненной трассы…
…Я ожидал увидеть здесь кого угодно: уголовников, «бичей», недобитое басмачество, неразоблачённых вредителей из бывшего «абвера» или американских шпионов, торопливо зарывающих парашюты. Но я никак не ожидал, что увижу тут… неандертальца.
А между тем я его увидел. В самый неподходящий момент, когда отошел с серпантинной дороге в кусты, по малой нужде, бросив у обочины рюкзак вместе со своей гладкостволкой…
Теперь неандерталец — голый, косматый, страшный — рылся в моих вещах по звериному, разбрасывая и обнюхивая разбросанное.
Когда я вышел из кустов, застегивая широкий кавказский наборный ремень, обезьяночеловек поднял на меня неровную, бугристую косматую морду и долго, зловеще маленькими глубоко посаженными кабаньими глазками изучал меня.
У меня не было с собой никакого оружия. Я мигом взмок от этого зловещего взгляда, но понимал: бежать сейчас –всё равно что застрелиться. Поэтому я стоял, стараясь волей своего взгляда перебороть обезьянью ярость, и не шевелился.
Говорят, гориллам нельзя смотреть в глаза — от этого они приходят в пущее бешенство. Но я сразу понял, что передо мной не горилла. Здесь гориллы не водятся, и зоопарки в эти целинные края ещё не заезжали.
Неандерталец отбросил мой распотрошённый рюкзак, поднялся на кривые низкие задние лапы и ударил могучим кулаком в грудь. Зарычал, ощеривая совершенно хищные жёлтые клыки. Мы были с ним вдвоём в целом мире — посланцы разных миров и разных эпох, в горах и тайге, где прежде, наверное, и не ступала нога человека…
Говорят, на медведя надо заорать — тогда он испугается и убежит. Но ведь это и не медведь… Да и голоса — чтобы орать — у меня не осталось, всё пересохло, как в пустынном колодце.
Я сунул руку в карман, где лежал трофейный дедовский портсигар. Время было тревожное, послевоенное, по рукам ходило целое море неучтённых «стволов», и люди всегда с уважением относились к этому жесту: рука в кармане потёртых «галифэ»…
Видимо, и этот обезьяночеловек что-то слыхал об огнестрельном оружии, потому что отступил от меня на шаг… Я щёлкнул в кармане портсигаром, как будто бы курок взвёл. Неандерталец отступил ещё на шаг — потом отвернулся и затрусил куда-то в лес — только шорох орешника по округе и пошёл…
Я осмотрел свои вещи. Гладкостволка, заряженная и в лучшие-то времена утиной дробухой, теперь совсем ни на что не годилась: обезьянин согнул её так, словно стремился узлом завязать, да силёнок малость не хватило.
Из другого барахла мало что осталось пригодным после столь сурового «таможенного контроля» хозяина тайги.
Я решил больше судьбы не испытывать и поспешил в правление овцеводческого колхоза со своим направлением. Вскоре меня подобрала попутная «полуторка» и шофер заметно побледнел при моём сбивчивом рассказе о дорожном происшествии.
— Это йети! — процедил он, сплевывая в окно зловонную самосадскую цигарку и поправляя широкую замасленную кепку. — Местные так зовут… Лесной человек, ни снега не боится, ни хрена…
…Председатель Колхоза, Егор Ильич Круглик (о чём свидетельствовала бумажная табличка на дощаной двери правления) принял меня невесело. Я рассказал, что остался без ружья, а в здешних краях это чревато…
— Вот гад! — ругался Егор Ильич. Он был невысокий, лысоватый, с пузцом, обтянутым рубашкой-распашонкой с вышитыми по ней «петухами». — Ты извини, товарищ учитель, что неласково встречаем, сам повидал нашу обстановку… Он ведь у нас прямо возле школы двух девчонок украл, семиклассниц, мы уже в райцентр послали, за воинской командой…
— Он что, людоед?! — похолодел я.
— А кто его знает? Его тут все бояться, а никто ничего про него не знает…
— Слушайте, Егор Ильич, до райцентра чуть не сутки пути… Если девочек можно спасти, то мы должны сделать это сами… У Вас есть оружие?
— Двустволка!
— Я про настоящее оружие спрашиваю, а не про охотничьи пукалки… Многозарядное, нарезное… В правлении обязательно должно храниться…
— Дык… храниться… вот, в сейфе, как положено… А как иначе…
— Доставайте!
Круглик открыл старый сейф со скрипом — в нём хранились только початая бутылка водки и пыльный стакан. Достал резную деревянную плоскую коробку — «зеки» в таких, ручной работы, ларях хранят «нарды», выставил на стол.
— От оно…
Я откинул два миниатюрных крючка (и правда, как шахматная коробка!) поднял покоробившуюся от старости и сухости крышку. Внутри под промасленной ветошью лежал в мягком гнезде буквально захлёбывающийся в тёмном низкосортном масле револьвер и двумя грядками торчали патроны к нему.
То, что патроны были — очень хорошо. Если бы их не было — думаю, к ТАКОМУ револьверу их было бы не подобрать ни в райцентре, ни даже в области.
— Егор Ильич! — смутился я — Скоро спутник в космос полетит, а у вас тут что?! «Смит и вессон», что-ли?
— Почему? — обиделся Круглик — Никакого ни виссона, ни крепдышина… Тульский револьвер, надежный… Я, правда, сам не пробовал, но предшественник рассказывал…
— Слушайте, да его за древностью даже в музей революции не примут! С такими тявками наши прадеды Шипку обороняли и Плевну штурмовали…
— Вовсе нет! — покачал Круглик головой, и продемонстрировал неожиданную для целинных гор эрудицию– Вот, товарищ учитель, клеймо: 1895 год. Уже не только Шипку, но и Геок-тепе взяли…
Я, сколько мог, оттёр скатертью револьвер, пачкая руки, разобрал его. Пистолет был простейшего устройства, даром, что здоровый, как «маузер», но малокалиберный. Подумав, как прискорбно будет, если его разорвет у меня в руке, я тяжело вздохнул и стал заряжать барабан.
— Чего вы стоите, Егор Ильич?! Берите свою двустволку, снаряжайте припас…
— А кто пойдет?
— Вам виднее…
— С нами на йети из местных никто не пойдет… Боятся… суеверные все… даже которые комсомольцы… Хороших комсомольцев в степь отправили, а нам сюда — чё туда не влезло…
— Всё равно искать их некогда! Пойдем вдвоём, на одну обезьяну это более чем… — я пощёлкал в воздухе пальцами, подбирая сравнение. — В конце концов речь идет о детях… Собака след возьмёт?
— Боятся его собаки…
— Егор Ильич, у вас тут явно культ личности недоразоблачили! К тому же обезьяний… Что же у Вас всё бояться да бояться… Ладно, некогда рассусоливать, берите свой «газик» и поедем к месту нашей последней встречи с этой нечистью…
— В лес, что ли? — голос председателя заметно дрогнул.
— Да. Он, свинья, ходит — сучья ломает, шерсть на кустах оставляет, да и вонючий он… Найдем, Бог даст…
— У-хх… Найти-то найдем…
— Вы коммунист, Егор Ильич?
— Да ладно, понятно всё! Ружьё заряжено, выезжаем…
Мы понеслись в раздолбанном, грохочущем на ухабах всей стальной плотью своей «ГАЗ»е навстречу своей судьбе. Бросили машину там, где уже проехать не представлялось возможности и пошли по следу «йети». Видимо, он шёл навстречу или блуждал кругами — мы наткнулись на него почти сразу.
Чудовище лакомилось с малинного куста. Заметив нас, зарычало и угрожающе бросилось вперед, помогая передними лапами задним. Я выставил древний револьвер перед собой, оттянув руку на всю длину и отвернув голову, инстинктивно защищаясь от возможного взрыва — и нажал на курок.
— Пук!
Жалкий щелчок был единственным следствием моих действий. Баёк пробил капсюль патрона, но от долгого хранения порох, видимо, выдохся. Я снова попытался выстрелить — и снова осечка…
Йети настиг меня — но возиться не стал: сзади поднимал две маслины чёрных дул председатель Круглик. Мощным ударом отшвырнув меня на хвою метров за пять, неандерталец прянул на Егора Кузьмича.
Со страху — или наоборот — из особой доблести — толстяк спустил оба курка одновременно. Йети получил по полной программе — его тушу развернуло в воздухе и вышвырнуло на каменистый склон, по которому он стремительно сползал вниз, к берегам горного ручейка.
Преодолевая слащавый привкус крови в груди, головокружение и слабость в ногах, я поднялся с пряной хвои и пошел, шатаясь, как с похмелья, к своему компаньону.
А его дела были тоже не блестящи: разряженную двустволку он выронил из рук, сел на землю, крепко прижимая рукой сердце: прихватило. Бывает. Возраст…
— Егор Ильич! Вы как? Таблетки с собой…
— С собой… В ягдаше… Достань, браток…
Еле-еле я отпоил его валидолом.
— Что же ты не стрелял?! — рассердился Круглик, почувствовав себя лучше. — Я ему, как порядочному, ещё и револьвер отдал…
— Сами стреляйте из своего револьвера! — хмыкнул я, передавая старику «грозное оружие». — Тут не патроны, а говно в гильзах… Вы бы ещё аркебузу в красном уголке держали…
— А-а… Вишь ведь как быват… Ну, не сердись, парень, я тебе в отцы гожусь… Подбил я его?
— Не без этого, товарищ Круглик. Там, на осыпи валяется, обезьяна драная…
— Пошли смотреть?
— Вы сперва лучше ружьишко перезарядите… На всякий такой пожарный…
Пока Егор Кузьмич возился с шомполом, пыжами и дробью, я сделал несколько шагов к осыпи, придерживая в руке бестолковый, но пригодный хотя бы для удара по мордасам «револьвер правления».
Мне послышался детский плач в кустах. Точно! Плачут две девочки! Сместившись вбок на два шага, я их даже увидел — две спины, перекрещенные белыми лямками школьного фартучка, плачут и обнимаются…
— Егор Кузьмич! — позвал я.
— Слышу, слышу…
— Осторожнее!
Но Круглик, добрая душа, и думать забыл об осторожности. Он проорал «Катя, Варя!», словно клич боевой и бросился обнимать девчат.
— Нашлись, милые мои! Не сожрал Вас Йети! Ну всё, всё, не плачьте, самое страшное позади… Мы сейчас повезем Вас в колхоз, а там…
Но девочки не были девочками. Это был — как позже мне приходилось читать — «оптический обман зрения». То, что казалось мне и Круглику обнявшимися девичьими фигурками, было тушей проклятого раненого обезьяночеловека, умевшего, словно леший, напустить туману и щебетать, как попугай, на разные тоны и голоса…
Егор Кузьмич понял это слишком поздно. Йети, возникший из зыбкого морока плачущих школьниц, схватил его лапой за грудную клетку — прямо сквозь кожу — и резким рывком вырвал её из тела. Круглик и охнуть не успел, как был уже расчленен, а Йети вырвал их его холодеющих рук ружьё и с чисто человеческой ненавистью стал ломать её об землю, гнуть и топтать. По крайней мере — подумал я — боль-то он чувствует…
Я стоял, ни жив ни мёртв — в нескольких шагах от безобразной сцены и только тискал в потной ладони деревянную, рубчатую, всю в насечках рукоять большого мёртвого револьвера.
Покончив с ружьём, отшвырнув могучим порывом тело покойного председателя, Йети снова посмотрел на меня. У него был гипнотический взгляд. Если это другая ветвь человеческой эволюции — думал я (в 50-е годы все были помешаны на теории эволюции!), то она, видимо, развивалась не через развитие механики и техники, как мы, а через развитие гипнотических и внушающих способностей. Действительно, зверя можно убить стрелой, дротиком, заманить в яму на кол — как мои пращуры — а можно и простым взглядом заворожить, заставить стоять на месте (как удав кролика), и потом жрать живьём, даже убить не удосужившись…
И если в древности, где-то на неандертальской стадии, человечество пошло «двумя рукавами», то и встреча, вроде нашей, становится исторической неизбежностью и даже «войной миров».
Йети смотрел на меня и тихонько рычал. Вся его морда и грудь были в крови — то ли от ран, то ли от живодёрства, разобрать я не мог. Зелёные огоньки безумных зрачков не мигали — и словно в детском калейдоскопе, передо мной сбивчиво мелькали смутные картинки: какой-то мужик в кепке, с лукошком грибов… Покойный Круглик… Баба с коромыслом… Сохатый с ветвистыми рогами… Медведь… Кабан…
Передо мной был гипнотический, психический хамелеон, пытавшийся затаиться на местности и принять какую-то безопасную для себя видимость. Но я слишком хорошо запомнил его место, и сбрасывал морок раз за разом усилием воли и самовнушением. Интересно отметить, что Йети это чувствовал…
Я не понимал, зачем он дурачиться, вместо того, чтобы просто растерзать меня: силы-то были явно не в мою пользу. Но потом догадался, что Йети очень не нравится одна чёрная дырочка, пляшущая между ним и мной. Именно чёрной дырочкой выглядит направленное на кого-то стволовое отверстие огнестрельного оружия…
Я снова нажал на спусковой крючок. Снова металлический лязг старого бойка — и прокрутка тульского, ручной выточки, барабана — опять незадача.
Хоть это и были пятидесятые годы, хоть я и был комсомольцем-целинником, хоть я и пытался всё объяснять «эволюцией» — на этом этапе я стал молиться давно забытому Богу. Мы все слишком отчетливо понимаем существование Бога в минуты, когда силы наши уже исчерпаны, а какие-то возможности и вероятности ещё остаются. Человек молиться тем искреннее, чем отчётливее понимает, что свои силы не безграничны…
Можете считать это совпадением, но молитва мне помогла. Следующий выстрел (четвёртый из семи возможных) револьвер совершил вроде бы нехотя, через силу, как старый-старый специалист, давно на пенсии, которого заставили слезать с печи и вспоминать навыки «по диплому».
Пуля ударила Йети, наверное, в пол-силы — большего от слежавшегося пороха и требовать невозможно, но ему этого хватило. Планы атаковать он оставил, и, подобно всем животным, легко переходящим от агрессии к бегству, предпочёл спрыгнуть с осыпи в орешники и унестись вниз, к ручью, промывать и зализывать раны.
Его низкий, утробный, обиженный на жгучую осу боли вой стлался над гористой тайгой бредовым наваждением.
Я всё же отделял себя от животных — по крайней мере, тогда. Перейти от атаки к бегству по мере целесообразности, без всяких угрызений совести и ущемлённого гонора я не мог. Я ведь «царь зверей»! Распаляемый фанаберией, я побежал вслед за Йети (откуда только прыть взялась!), вопя и улюлюкая не столько для него, сколько для самого себя: мне хотелось казаться больше и страшнее, чем я был на самом деле…
Путь Йети я легко определял по тёмно-вишнёвым, неестественным на вид каплям его крови. Возле каменного грота, заросшего космами моха и завешенного корнями верхних кустарников, я настиг Йети…
…Правда, не совсем Йети. Передо мной стоял молодой солдатик в порыжелой на солнце советской гимнастерке, с малиновыми погонами «СА». Пилотка на голове, голубой честный взгляд, открытое лицо… Я не мог застрелить его вот так, запросто, ничего не сказав и не перепроверить. Я видел, что капли венозно-густой кровищи подходили прямо к кирзовым сапогам солдатика, я помнил, что Йети уже побывал сегодня девочками, председателем и местной фауной, но всё-таки, всё-таки…
— Товарищ! — предупредил меня солдатик нормальным человеческим голосом — Стой на месте! Вдруг ты хамелеон?!
Я остановился, утирая отовсюду струящийся пот, но револьвер держал наготове.
— Ты кто такой? — спросил я, напуская начальственность в голос.
— Я? Из райцентра взвод прислали… На прочёсывание леса…
— Знаю про такое дело… — говорил я с предательским астматическим хрипом. Грудь гуляла на «развал-схождение», дрожь в руках и ногах никак не унималась.
— Сам откуда?
— Из Уфы…
Точно Йети! — подумал я про солдатика. Наверное, мысли мои читает! Я сам уфимский, и он маскируется под уфимского: в земляка, мол, палить труднее будет…
— Как фамилия?!
И тут он называет мою собственную фамилию! Какова наглость «мага и волшебника» из дикого леса — взять и назваться мной!
Я всё понял. И всё-таки — очень уж хорошее было у солдатика лицо, чтобы стрелять в него. Я придумал очень суровую проверку, но постарайтесь меня понять и не осуждать за жестокость…
— Парень, домой, в Уфу, в отпуск хочешь?
— Естественно, не откажусь…
— Тогда подними левую руку вверх!
— Левую — завсегда! Правой я тебя на мушке держу, товарищ, а левую — изволь-пожалуй…
Он поднял ладонь, и я выстрелил в неё, как в мишень. Я уже знал, что в момент острой боли Йети не может удержать фальшивое обличье и показывается в своей подлинной шкуре…
Я был почти уверен, что красивый солдатик сейчас обернётся монстром тайги. Но солдатик очень по человечески загнулся, застонал, прижимая к животу пораненную руку. А вот за его спиной, в темноте грота, возникла искомая образина, как зловещий мираж — клыкастая, когтистая, широкогрудая. Я не сомневался, что Йети сейчас растерзает солдатика, как незадолго до сего порвал Круглика. Но Йети был без глаза…
…Да, без своего поганого, маленького глаза, вместо которого красовалось на волосистой морде кровавое месиво. Йети зашатался, как нетрезвый, покачнулся, пару раз взмахнул лапами — и повалился в хрустальные струи ручья. Вода обтекала его, уже мёртвую тушу, и уносила вдаль кровяные ниточки его подтёков…
Йети прятался в гроте — может, там было и его логово. Перед моим выстрелом — вот ведь совпадение — он решил напасть на солдата со спины. Моя усталая пуля 1895 года выпуска (может быть, чуть-чуть позже) прошила тонкую мальчишескую ладонь солдатика и по новому невероятному совпадению ударила прямо в глаз лесному чудищу. Это было для меня Доказательством Бытия Божия. Если бы малокалиберный и выдохшийся в коробке патрон попал бы в лоб или в скулу Йети, он бы его только разозлил. Войти внутрь ненавистного покатого черепа неандертальца пуля могла только при одном условии: если не встретиться с костью. То есть через два глаза, и может быть, через два уха. Вероятность такого попадания в существо, которое я даже не видел, равнозначна попаданию в бешенно скачущую белку слепым стрелком на расстоянии не менее 100 метров.
С тех пор я больше не верю в случайности. Я не выходил из комсомола, и не сжигал прилюдно членского билета (это войдет в моду много позже), но как то сразу отошёл от всех комсомольских дел… Может быть, и зря — неплохая в целом была организация.
С нас взяли подписку о неразглашении государственной тайны. И только тут я вспомнил, что мой отец имел шрам на руке, и на все мои детски вопросы отвечал: «понимаешь, сынок, я давал подписку никому про этот случай не рассказывать»…
Я постепенно просыпаюсь… Морок спадает, но постепенно… Да, ведь я мальчишка 70-х… Что и каким образом я мог делать в целинных горах 50-х годов, до своего рождения? Но если всё это сон и выдумка, если этого никогда не было — то откуда на ладони отца оказался этот «подписной» рваный шрам?!
ЗАГАДКА СФИНКСА
Клуб германо-нашенского делового партнёрства — это такое детище досанкционных времён, событие для нашего заштатного и затерянного в Сибири города. Прилетали немцы из Саксонии, из Баварии — представители деловых кругов, их на лимузинах отвозили в конференц-зал губернского управления торговли и внешних связей, там с умным видом выспрашивали что-то через переводчиков. А деловые немцы тоже с умным видом отвечали, давали интервью, звали к себе на инвестиции и сами привозили какие-то инвестиции… Впрочем, по моему больше болтали про инвестиции…
Немцам у нас нравилось. Они устраивали у нас летние сплавы по бурным горным рекам, а зимой — катались на лыжах по таёжным маршрутам. И нашим прохиндеям у них тоже нравилось. Потому сложился устойчивый такой блочок, водой не разольёшь: то саксонцы к нам… То наши к ним…
Меня это, в общем-то, никаким боком не касалось, кроме возможности пожевать изящную выпечку на презентациях, а если повезёт — то даже и спереть, по давней святой журналисткой традиции, бутылку водку. Это уж как водится… Ежели её никто за твоим столиком не распечатает… Всё одно ведь сервираторы сопрут себе к коптёрку, лучше уж… Я вам по секрету скажу, у того журналиста, который ходит по деловым презентациям — даже карман специальный имеется, чтобы бутылка проходила. На этой стезе — не я первый, не я последний…
Работаю я в местной «Экономической газете», простым репортёром. Живу одиноко, в маленькой панельной квартирке, на которую накатывают волны босяцкой разрухи. Зарабатываю немного, но в принципе — мне хватает…
Ну, конечно, по журналистским меркам я в самом низу пищевой цепи. Вот, судите сами: репортёр — это пехота журналистики, он в атаки ходит, на презентации и объекты, и в дождь, и в снег, и в грязь лицом… Такого завсегда куда-нибудь заслать могут, сам себе не хозяин. Поднимаешься на ступеньку — ты корреспондент. Это уже посолиднее — уже ты сам корреспонденцию готовишь, а не просто описываешь увиденное. Ещё шаг наверх — обозреватель. Этому никуда бегать не надо, ему информацию подают на блюдечке, чтобы он её «обозрел». Обозит он её минут за двадцать — считай, весь день свободен… Они поэтому алкаши и курильщики завзятые, эти обозреватели…
Ещё вверх по лесенке — и попадаем в круг зав-отделами и колумнистов. Зав-отделы не знаю зачем, это типа пенсии для заслуженных писак, которые уже исписались, а выгнать их редактору жалко… Колумнист — белая кость! Сам выдумывает, что в своей колонке написать! О таком только мечтать можно!
Но и это не предел. Выше там зам-редакторы, ответы, выпускающие и прочая, и главный редактор — как маленький фюрер третьего рейха в миниатюре…
— …Крушение поезда?! Прекрасно! Жертвы есть?
— Есть.
— Великолепно! И много?!
— Полна коробушка…
— Замечательно! Чувствовал — сверстаем сёдня великий номер газеты!!!
Когда годами в этом живешь — перестаёшь удивляться…
Журналистика — очень сложный мир, в котором уметь писать — очень мало. Здесь нужно понимать, что можно писать на твоей ступеньке, а чего нельзя. Может быть, у репортёра отличный аналитический взгляд — ан нет, братец! Не твоё дело рассуждать! Увидел — записал как было, и точка! Чтобы рассуждать вальяжно от первого лица — нужно быть двумя ступенями выше моего положения…
Опять же — рассуждать пишущий тоже может только каждый о своем. К примеру, в региональной прессе ни к чему рассуждения о проблемах страны, человечества — это всё вздор, скажут тебе. Ты обдумай культурный смысл, шествуя в культпоход на пивзавод. Причем местный. А в соседней области — уже неинтересно…
Одним можно фотку свою к материалу поставить. Другим — нечего, баловство! А третьи могут и несколько фоток выложить, в разных ракурсах, мол, вот я там был, мёд-пиво пил…
Я к тому это так долго рассказываю, чтобы вы поняли: и речи быть не могло, чтобы мне на Эльзу какие-то там виды иметь! Эльза — она прилетала с немецкой делегацией, в составе телевизионной группы, чтобы вести телерепортажи про несчастный этот германский деловой клуб для канала GTV. Это такой тамошний их канал, что наши телевизоры его даже ловить бояться…
А то вы ещё подумаете — мол, я журналист, она журналистка… Ничего подобного! Вы просто нашего мира не знаете… Она — тележурналистка, с европейского телевизионного канала, она не просто фото своё к материалу приложить может, она вообще на экране вещает! Её оператор снимает на камеру, а она с микрофоном балабонит всякую ерунду про инвестиции и инновации в Сибири через Саксонию…
То есть Эльза — она элита из элит. А я — «серый гусар», пехтура, тушевое мясо (от слова тушь). И потому я, когда в первый раз её с микрофоном увидел — вполне умно сказал себе: Тоша, держись подальше, чтобы международного скандала не было! Она — из поволжских немок, репатриантка 90-х, по-русски чешет лучше меня — но и немецкий в совершенстве знает… Чего-нибудь не то скажешь на любом языке — и будет афронт…
Но хоть я и сказал себе — держаться от неё подальше, но, вопреки уму, держался всегда поближе. Она такая тонкая, белокурая, зеленоглазая, смотреть приятно, а вблизи мне ещё её веснушки очень нравились… Знаете, почти незаметные, но очень озорные, если присмотреться…
Конечно, разумом я всегда понимал, что она обращается ко мне как к местному, а не как к мужчине. Но иногда играл сам с собой в несознанку, приятно же вообразить, будто мы с тележурналисткой друзья…
Началось всё в тот день, когда ведущий немецкий инвестиционный банкир бойко щебетал про изделия табачной промышленности, которые у нас в пять раз дешевле, чем в Германии, и я грешным делом подумал, уж не собирается ли он контрабанду организовать? Но он к чему-то другому гнул, к чему — уже не помню, потому что мы стояли в журналистском пуле плечом к плечу, она, помню, была в эдакой вычурной шотландской клетчатой накидке… Она поворачивает ко мне своё ангельское личико и на чистейшем русском вдруг спрашивает:
— А ты не помнишь, что такое «аваль»?
— Это такое поручительство по векселю… — пробормотал я, взмокнув. — Ну, или по чеку…
Я ведь не знал, про какой аваль она спрашивает, про вексельный или чековый, испугался, что введу в заблуждение европейскую телезвезду. А она увидела, что я побледнел, и насмешливо так спрашивает:
— Неужели он такой страшный?!
Я не нашел ничего лучше, чем спросить, какой у неё акцент. Она ответила, что поволжский, что вообще-то она из России, но теперь живёт в Германии, что зовут её Эльза и всё прочее. Я — хоть и пустое это, незачем — тем не менее всю свою биографию выдал. Благо, коротенькая у меня биография: родился, учился, работаю, перспектив никаких… Ну, помру, дата смерти добавится, вот и завершенный будет роман-жизнеописание…
И она — с чисто европейской вежливостью — весь этот бред про моё тёмное прошлое выслушала, а потом предложила по кофейку. Я думаю, с чего бы это?! Может, думаю, я красивый? Как у Булгакова — бабушка согрешила с водолазом, или ещё чего?
Ну нет, конечно, это всё вздор. Пришли мы в фуршет-зал, налили себе по чашечке капучино, закусили расстегайчиком презентационным… И всё выяснилось: она, как и всякая красивая женщина, не обязана знать всякий бред, который несут пожилые, артритные, геморройные банкиры. Они в конференц-зале распинались про какую-то «кривую Бевериджа», не знаю ли я, мол, что это такое и с чем едят…
— Кофием запивают… — улыбнулся я. — Это такой график зависимости между безработицей и числом вакансий… Фогелер (банкир, страдающий одышкой) имел в виду, что рабочая сила тут выгоднее, чем в ФРГ, и кривой этой обосновывал…
— А — улыбается она мне холодно — Понятно. Спасибо, Тоша…
Так и возник у нас с Эльзой странный симбиоз. Я стал ей всякий бред инвесторов с экономического на русский переводить, а она уже с русского на немецкий под камеру для репортажей… Ей своего рода техническая поддержка, а мне — рядом с ней побыть, тоже интерес имеется…
— Тоша — говорит, помню — Антикрез, судя по словосочетанию, нищий человек? Я правильно поняла?
Ну, строго говоря, правильно, если бы речь шла о нормальных людях. Крез — это легендарный античный богач, стало быть, «анти-…». Но у экономистов, которые на всю голову отмороженные, антикрез — это такая особая форма залога, когда твоим залогом ростовщик имеет право пользоваться. Ну, типа ты машину в его гараж поставил — а он сел в неё и давай кататься…
Когда я ей это рассказал в холодном фойе, где она зябко поводила плечами — она сделала мне шикарный комплимент:
— Тоша — говорит — у тебя, наверное IQ высшей степени?
— Нет — говорю (а самому приятно) — к сожалению, мой IQ на уровне идиота…
— Как же так может быть? Тут тебе и аваль, и антикрез…
— Ну — отвечаю — если ты в Поволжье жила, должна помнить! На любом экзамене должно быть для правдоподобия какое-то количество двоек и троек… Если экзаменатор всем пятаки расставит — его же заподозрят… Если у нас есть главный редактор — его IQ должен быть наивысшим, правильно? Иначе почему он нами руководит?! То есть заранее известно, у кого будет высший результат… Замам — по четвёрке, чтобы статус подтвердить, всяким там заслуженным и номинированным — тройбаны… А двоечники тоже быть должны… А кроме таких, как я, быть ими некому… Так что IQ у меня на уровне идиота! Но мне велели в редакции не расстраиваться — даже идиот справится с расшифровкой диктофонных записей… Большего же от меня никто не ждёт…
— Грустная история! — говорит мне Эльза. А я про себя подумал — пусть знает. Незачем нам вместе тереться… Не приведет к добру такое сближение классово-чуждых элементов…
Но она всё равно потом у меня спросил, чем куртаж отличается от куража и фуража и чем вариационная маржа отличается от обычной (про обычную-то она знала, всё же экономическую телепередачу ведёт, а такие тонкости уже от меня получала).
— …И не пишите, что все у нас плохо.- умоляли в это время нас из президиума лопающиеся от паюсной игры чиновники — Вы же отпугиваете инвесторов…
— А мы и не пишем, что у Вас плохо. — сказал я Эльзе на ушко — Мы пишем, что плохо у Нас…
И она поняла, хихикнула в кулачкок: поволжская, наша…
Ну, на этом, собственно, и всё — как я думал. Улетели наши немцы-инвесторы, и Эльза с ними в том же самолёте, в свою Саксонию, навсегда…
Проходит пару месяцев — надо же! Вываливает в нашем аэропорту новая группа инвесторов, и с ними крутится съёмочная группа, а в объектив камеры вещает всё та же Эльза…
Ну и снова мы с ней пару дней в микроавтобусе для прессы катаемся. Он битком набит, а я никого, кроме неё не вижу, ну и ей кое-что узнать у меня требуется…
В этот раз нас гоняли на инвестиционный объект: при трассе члены нашего делового клуба выстроили гостиннично-ресторанный комплекс «Красный протез», и всё это их обочинное великолепие требовалось заснять-описать…
В дороге мы с Эльзой трещали, не умолкая. Я, вообще-то, человек сумрачный, сдержанный, я столько слов, сколько с ней тогда — вообще никогда в жизни не говорил. А тут она меня как-то подначивала, что ли, с особой европейской вежливостью — типа ей зашибись какой интерес насчет моей жизни (пустой) и мнения (никому не нужного). Ну, мне же не жалко! Она спрашивает — я отвечаю… И про «Красный протез», почему такое название странное — там при коммунистах фабрика протезирования стояла… И про городок её, в Германии с позором переименованный, бывший Ленин — пойми, говорю, Эльза, он с 14-го века был Ленин, он к вождю пролов никакого отношения не имел, просто так уж совпало…
— Неужели — хлопает ресницами, всю душу мне взглядом выворачивая — С 14-го века?!
— Ну, говорю тебе, Эльза, лично на средневековых картах видел, Ленин, как есть Ленин… Это какое-то немецкое слово, старое, а по звукам видишь, как совпало… Помнишь, как у Высоцкого: «и кстати, вашего соседа, забирают, негодяя, потому что он на Берию похож…»
Смеётся…
Зубки маленькие, изящные, белые-белые… Перламутром мерцают…
И стал я напряженно думать — какую бы ещё чушь вспомнить, чтобы подольше она на меня смотрела, хоть и зря это, ни к чему…
— …Директор завода мне говорит: у нас на производстве две новости, хорошая и плохая. С какой начнём?
А я ему отвечаю:
— Давайте плохую новость и ни слова о хорошей!
— Почему?! — удивился он. А я говорю:
— Сразу видно, что вы ничего не понимаете в журналистике…
Вроде, банальный случай для репортёра, и ничего смешного, а она опять смеётся…
— … Редактор мне тогда и говорит: Путин же есть, нацлидер, зачем написал «прибыл президент России Медведев»?!
Я удивился, как же, он же, мол, по должности… А редактор на таких вещах собаку съел. Вычеркнул одно слово, и получилась фраза «прибыл президент Медведев»…
…Так и повелось. Деловой клуб собирается — Эльза у нас в городе, и нас водой не разольёшь. И мне весело, нелепое какое-то томление в груди, как будто я не умер давно… Ну, а потом она улетает, надолго, до следующего заседания этих инвестиционных маразматиков, и оставляет меня тут, среди мёрзлых пашен и заштрихованных инеем стёкол… Как щенка хозяева на даче «забывают», когда осень, и в город пора перебираться…
И понял я, что вышла беда. Что не прачку я встретил, и не водительницу троллейбуса, а — на горе себе — европейскую тележурналистку… И ждать её в компании с ведущими саксонскими банкирами — тоска. И не ждать — тоже тоскливо… Конечно, поговорить бы с ней о чём-нибудь кроме экономики, тестов на ум и средневековой истории — но как? И зачем?
Стыдно ей врать, да и поздно уже: про своё «блестящее» положение я ей уже раззвонил в первые встречи… Ну что я ей скажу? Забери меня, Эльза, с собой, я тебе там байки смешные травить тоже буду? Или — ещё смешнее — оставайся, Эльза, в Сибири, покажу тебе, как зимой у берёз стволы от мороза лопаются… У меня, в моей конуре, в моей бомжарне — место на шконке милому другу завсегда отыщется…
И ничего я ей не говорил. То есть говорил, конечно, отрабатывая её версию о моём офигенном IQ, языком, как помелом, мёл — но всё не о том… А про главное молчал. А по другому — как?
Зря, конечно, встретились, зря… Послали бы вместо неё какого-нибудь дурачка Клауса или Ганса освещать телезрителям дебильные посиделки деловых кругов — ну, и запомнились бы мне эти посиделки только стащенной бутылкой хорошей водки…
Но однажды случилось нечто. Такое, чего я ни понять, ни осмыслить не могу. Один из наших, этих, барыг, учредителей «Кина и немцев», чем-то обожрался и помер скоропостижно. Я не это понять и осмыслить не могу, это я очень хорошо понимаю, я совсем про другое…
Натуральнейшим образом, как наши, так и немецкие члены Клуба решили его проводить в последний путь. А чего не проводить, когда они бабло вместе намывали, пресс-конференции вместе давали и денег полно? Им ведь не нам, билет на самолёт — раз плюнуть! Они, значит, все припёрлись провожать на кладбище этого несчастного зампреда клуба деловой дружбы, и от избытка чувств потащили пресс-пул на кладбище…
Там мы с Эльзой замёрзли, и я угощал её украденной с фуршета водкой, умилив старинным складным пластиковым стаканчиком из кармана, а так же плавленным сырком «Дружба» на закусь. Помёрзнув (и выпив с горя) на кладбище, мы закопали несчастного негоцианта, и поволоклись, как были, большой делегацией, на поминальный ужин…
Поминки там или нет, куриная лапша или не куриная — а я сел с Эльзой рядом, как у нас уже было заведено в прошлые её приезды. На нас никто не глядел, в хвосте стола, стали тостовать покойника, какой он был незаменимый и деловитый, энергичный, и с IQ (само собой) — высших сверхчеловеческих пределов…
И тут меня взяла такая тоска… Вы поймите правильно — конечно, не по барыге, который, обожравшись не тем, откинулся, пожив перед этим всласть. Этому доброго пути и земля пухом! А просто общее кладбищенско -поминальное настроение наложилось на жуткую мысль: нет теперь с нами этого NN, мало ли? Может, Клуб собирать перестанут (он же был душой всей затеи) — немцы больше не прилетят, и Эльза с ними тоже больше не прилетит…
А мне что же тогда? Я и живу, собственно, от одного её прилёта до другого… А она даже не чувствует… Жестокие они бабы, в Европе… Можно ли такой вот ментальный пронзительный вопль не услышать?! Нашла себе забаву, дружка по электронной переписке… А что, если она и её съемочная группа в нашем городке в последний раз? Я-то ведь туда, к ним не долечу, дело ясное! Это они летают, как здрастье сказать, а мне авиабилет в Берлин не в одну мою зарплату встанет…
Пока наши инвесторы обменивались траурными речами — Эльза вышла покурить в вестибюль делового комплекса, где всё это безобразие происходило…
И я зачем-то попёрся за ней следом. Я даже не знал, что она курить пошла. А вдруг она в туалет бы пошла, а я как хвостик — неотступно следом?! Ну, неудобно, неприлично, честное слово — однако я так сделал, потому что эта тяга была сильнее меня…
Встали мы с ней в пустом и гулком вестибюле, среди стекла, металла, мрамора, из залы доносятся голоса, скупо проливается свет, а мы в полумраке. Она мне сигарету дала, курим вместе, дым в потолок…
Я так понимаю — она сперва мне просто пожаловаться хотела. Ну, как близкому человеку, как другу — кому-то же надо пожаловаться на жизнь! И кто бы мог в ту секунду подумать, что из банальной жалобы красивой девчонки выйдет?!
— На нашем канале сокращения… — говорит она глухо — Меня вызвал новый директор и сказал, что я «подпадаю»… Ну, конечно, если я соглашусь с ним «поближе познакомиться», то он может изменить мнение о моём профессионализме… Мерзавец!
— Расстрелять его мало… — сказал я с постным, казенным осуждением на лице в рамках профессиональной солидарности. А потом набрал в лёгкие побольше воздуха и выдал страдальческое — Хотя я его понимаю…
— Кого понимаешь? — оторопела Эльза.
— Я хотел сказать… — стушевался я — что если бы меня за тебя расстреляли, я был бы не против…
— Однако, Тоша… — она смотрела на меня пристально и гипнотической силой своего прекрасного взгляда не давала мне отвести глаз. — Ты это серьёзно?!
Мною двигало отчаяние. Я не хотел ей врать. В конце концов, почему?! Пусть знает…
— Эльза, почему это тебя удивляет?! Чего такого есть в моей жизни, что было бы дороже минуты с тобой?! У меня жалкая, пустая жизнь… Она — небольшая цена за счастье быть с тобой хотя бы… хотя бы… Короче, можешь обижаться, но я понимаю твоего директора… Он считал, что у него есть шансы, и он попробовал! Если бы у меня был шанс, а я бы не попробовал — я бы себе никогда потом этого не простил…
Мы оба согласно и солидарно помолчали. Потом она сделала шаг ко мне и сказала совсем тихо:
— Мне плохо в Германии, Тоша… Я хотела бы вернуться…
— А зачем ты мне это говоришь?
— А затем, что я не знаю, стоит ли возвращаться? — улыбнулась она обворожительно. — У вас тут теперь всё то же самое, что и там…
— Может быть… — бормотал я, вконец смущённый её близким дыханием — Но там, где ты, Эльза — там и Солнце…
— Ты правда так считаешь? — сузила она зелёные коварные глаза.
— При чем тут — как я считаю? Если это очевидно?
— Тогда забери меня к себе, Тоша…
Сперва мне показалось, что я ослышался. Потом я подумал, что она пошутила. Наконец, я догадался: европейская тележурналистка, конечно же: где-то в фойе скрытая камера и это розыгрыш…
Потому что она говорила совершенно серьёзным тоном. Она не шутила. Она — тележурналистка в кадре. А я страшненький чухонский газетный репортёр в экономической газете…
Две слезинки сползли из моих бесцветных и невыразительных глаз.
— Эльза, что я плохого тебе сделал?! Зачем ты так поступаешь со мной? Где скрытая камера?!
— Дурачок! — сказала она, и погладила меня ладонью по плохо пробритой щеке (а для кого мне было бриться?). — Нет никакой скрытой камеры… Я не шучу… Сейчас всё в твоих руках. Я своё слово сказала… Решать тебе…
Дальше было совсем уж невероятно. Если решать мне — то я всё давно решил. Я её обнял прямо в фойе этого забытого нами поминального обеда и мы поцеловались самым страстным поцелуем в моей жизни.
А потом… Да, это звучит неправдоподобно, но так оно всё и было, клянусь… Мы уехали ко мне, и она одобрила мою захламлённую и облезлую «полуторку» в «хрущевском» панельном доме. На следующий день она сдала в аэропорту билет и съемочная группа канала GTV улетела в ФРГ без неё…
И мы стали жить вдвоём. Странным образом тесная для одного квартира стала для двоих просторной. Бедная для одного — она стала роскошной для двоих. В ней ничего не менялось — но изменилось всё. Я был жалким газетным репортером — а стал уважаемым сотрудником экономического издания! Раньше ел гадкие макароны с томатным соусом — а теперь вкушаю великолепные изысканные спагетти с чарующим кетчупом…
Но при этом должность моя не изменилась, и визитки перепечатывать не пришлось, до сих пор не понимаю, как такое может быть?
Правда, моего оклада как-то не очень хватало, и она устроилась на наше местное телевидение. Учитывая её прежнее место работы — её взяли без лишних разговоров, а русским она владеет превосходно, с детства! При этом, щадя моё самолюбие, она уверяла меня, что просто не может без телевидения, и что это не ради денег — ради самовыражения и личностного роста… Я как бы верю…
И ещё: скоро у нас родится ребёнок. Под напором таких фактов я вынужден признать очевидное, но невероятное: она не шутила, не разыгрывала меня, и не играла со мной. Всё случилось на самом деле. Она просто взяла и поселилась у меня.
И говорит, что это ей нравится. В чем тут подвох? Думайте сами, я, видит Бог, не знаю…
ВЫСОКО ОТ ЗЕМЛИ
— Неужели пришёл? — ликовала потрясённая Марина, выглядывая из-за угла ампирной сталинской пятиэтажки — Неужели догадался?!
Факт был налицо. Три дня назад она случайно столкнулась на улице с тем, кого не видела четверть века. Они и обрадовались, и испугались друг другу, как часто бывает в таких случаях… И тогда Марина решила действовать наудачу:
— В субботу, в два, в самый счастливый день жизни…
И никаких больше уточнений. Самый счастливый в жизни день — он у них один на двоих? Или разные?
Оказалось — всё-таки один. Без карт-схем и гугл-навигаторов сердце вывело его в этот дворик, где всё — убийственно по-старому. Это в календарях осени бывают разных лет… А тут всегда одна и та же, единственная…
Всё по-старому — только прошла четверть века. И как же много кого уже нет! В голове колоколом поминовения отдаются простые вопросы-ответы, заданные торопливо, на уличной встрече:
— Не слышал, где Тоша?
— Погиб Тоша… Давно уже, в Чечне застрелили…
Что-то дёрнулось в женской груди, как будто невидимая рука сжала сердце в кулаке…
— А Фима?
— Нет…
— Что нет? — обрадовалась Марина. — Не погиб?
— Не в Чечне… — смутился Летун, понимая, что разочаровал подругу юности. — Фиму, его в Африке… Значительно позже убили…
А кого ещё нет? А они — «Флайбой» и Маринка, — они разве есть, если по большому счёту? Если он понял, о каком дне идёт речь, где то зашифрованное сердечным шифром место свидания, — то, значит, в его жизни тоже не было ничего лучше…
***
Она забеременела после выпускного, и шокированные её тогдашним возрастом родители из правильной советской семьи — прокляли Флайбоя, Летуна, как его звали все во дворе и школе. Летун был изгнан навсегда и пропал, потерялся, растаял, как мираж в пустыне. А дочку уговорили сделать «операцию» — потому что «рано ещё» ей было становиться матерью…
Сломали девчонку — а потом, годы спустя, сами же стали приставать: почему одна, где семья, где внуки, почему ни с кем не встречается? Без особых чувств, с пресными слезами, чувствуя пустоту внутри, давно окаменевшую, Марина им сказала тихо:
— А почему вас теперь это волнует? У меня была любовь, которую вы растоптали… У меня был ребёнок, которого вы не захотели… А теперь — мне ничего не нужно, поняли?! Теперь я ничего больше не хочу…
***
Теперь, четверть века спустя, почти не изменившийся, только подсохший «Флайбой» рассказывал ей сбивчиво, что женат, двое детей… И жена оказалась бесполезным, сварливым паразитом, медленно убивающим его путём «распила»…
— В ней бездонный эгоизм, понимаешь? О чём бы я ни стал рассказывать, на третьем слове уже перебьёт — «а чего уж тогда обо мне говорить?» Её боль всегда больнее… Понимаешь? И это уже не лечится… Я живу с эгоистичным паразитом, который источает меня изнутри… Разводиться? Думал, конечно… Поздно мне уже… Да и некуда идти…
Марина не предложила идти к ней. Это было бы и нелепо, и неправильно. За три дня, гадая — какой день в жизни считает самым счастливым Летун-«Флайбой», она твёрдо поняла для себя, чего хочет. Не этого сухарно-хрустяще-постаревшего и раскрошенного изнутри человека. Не какого-то будущего — нет у них будущего. Эта жизнь, этот проклятый XXI век убил не только Фиму и Тошу. Он и Марину с Летуном тоже убил. И нечего гальванизировать мертвечину…
Марина определилась с безумной, но кристально-определённой ясностью: если Летун угадает день и место — ещё раз полететь с ним. Только это — хотя есть ли больше этого? И пусть потом, если они не разобьются (Марине хотелось бы, чтобы разбились насмерть, как она в детстве боялась), — пусть валит к своей эгоистичной жёнушке, к своим детям, в свою жизнь, какой бы она у него ни была… Марина не претендует на Летуна. Чужой, так чужой. Они, в конце концов, 25 лет не виделись… Им и говорить не о чем, кроме как про какие-то антики прошлого столетия…
Но если это был самый счастливый день в их сломанных жизнях — пусть он повторится. Пусть опять скрипит на ветру кривая, толстая, но такая ненадёжная ветвь-рука американского клёна, вымахавшего выше школьной крыши… Американский клён — сорняк. Мусор наших городов. Он вредный — как всё американское — думала Марина. — Что ему стоило тогда сломаться?
В женском эгоизме она не задумалась даже, что Летун бы тоже погиб. Она была так заворожена этой идеей — что жизнь прервалась бы на высшей, самой сладкой и свежей точке… Воображение грело: восторг полёта, мокрый шифер городских крыш, крепостные башенки белёных труб вытяжки, ржавые желоба водостоков… Падение… И никакого XXI века! Для неё — всё и сразу…
Но кривая ветвь американского клёна выдержала. Выдержала их двоих — они же оба худышки, а особенно тогда, в конце 80-х были… И вместо красивого конца в свободном полёте у Марины началось медленное угасание на земле…
Она знала одно: ей нужен снова ветер и скрип того полёта. Она хотела полететь снова. Ещё. С Летуном, прозванным «Флайбоем» в честь вертолётчика из старого ромерианского ужастика…
***
Их любовь началась чуть ли не вынужденно, с виду — как будто по разнарядке… Просто диспропорция: два мальчика, три девочки… Сейчас троих уже нет, одна вдова, и одна — одинокая, сходящая с ума, «старая дева» — точнее, про неё думают, что она старая дева…
А тогда было: два мальчика, три девочки. Бойкие сестрёнки, Аня и Маня Савинцевы, как говорится, «подцепили» завидных дружков: Тошу и Фиму. Парни статные, сильные, красивые, и дрались лучше всех. Весь микрорайон гадал — если Фима с Тошей подерутся, кто выиграет? Но Фима с Тошей разочаровывали сплетников, потому что не дрались, и даже никогда не ссорились. А вот вдвоём, спина к спине, могли навалять кому угодно, даже и десятку, если напросится…
Марина непременно влюбилась бы, если не в Фиму, то в Тошу, если не в Тошу, то в Фиму, тем более в стадию приятельской доверительной близости к ним обоим вошла очень легко и быстро… Но эти две «аферистки» Савинцевы там, как говорится, «поляну вытоптали» начисто…
Возникла странная и даже дурацкая компания: гитара, текстолитовые кастеты в карманах модных «варёнок», пиво в полиэтиленовом мешке, сигареты «Шипка» или «Ту» — «тушка»… Но при этом стандартном наборе — два парня и три девушки…
Марина постоянно чувствовала себя неуместной, что и понятно — странно другое: ни сестрёнки Аня-Маня, ни их кавалеры её неуместной не воспринимали. Как в кристаллической решётке, просто по законам естества, должен был появиться третий юноша. Для полного, так сказать, комплекта, в приложение к гитаре, кастетам и пивасику…
Им и стал Летун — «Флайбой». Полёт с которым навсегда врезался Марине в память, как самые счастливые мгновения жизни…
***
Самый главный двор их детства, сполна наслушавшийся их кошачьих мартовских концертов (мартовских не по сезону, а по темпераменту), — располагался между школой и угловой сталинской пятиэтажкой. Во дворе были скамейки, качели, песочницы, все облезлые, конечно… Но самое интересное — во дворе торчали бетонные «грибы» огромного старинного бомбоубежища.
В нём — бывшем, законсервированном военном объекте, наверное, и потерялась навеки тайна натяжных тросов. По крайней мере, их компания сошлась на такой версии.
— Зачем между домами натягивают тросы?
Думали, что это, может быть, провода, кабели? Но кто в юности не блуждал по крышам, сидя там с пивом под звёздами и мурлыкая псевдопиратскую лирику? Посмотрели вблизи — никакой вам не провод, никакого отношения к электричеству…
Вблизи видно было: трос как трос, простая железяка. Хулиганки Савинцевы на пару его ещё волной качали…
А основательные, все из себя положительные Фима с Тошей, гадали: а ну как этот тросяра да порвётся! И по голове пройдётся — то-то был бы бич Божий!
Дальше стали гадать: голова-то не уроками, а чёрт-ти чем забита. В классе отличники выдумали нелепость:
— Троса натянули, чтобы дома не падали. Вращение Земли, Кориолисова сила, центробежная, опять-таки… Район старый, сталинский, все изношено. Так, наверное…
Нет, конечно. Бред.
Хулиганы посмеивались над почемучками Савинцевыми:
— Это чтоб валять дома легче было, дернул за трос и сразу несколько домов завалились!
Откровенно в глаза смеялись:
— Лунатикам, ночами, по-вашему, где ходить? Внизу «неформалы» -кооператоры… Вот и взялись натягивать, что теперь делать. Время такое!
Тросов было много. Они тянулись, несколько провисая, с крыши на крышу. И как не исследуй — ясно одно: сталь, жгут, больше ничего. И весь он внутри — просто металлический…
Но зачем?
— Странный вопрос… — морщит нос Фима. — От ментов убегать… Когда нашествие зомби начнётся — опять же единственный выход для нас…
Кто-то из однокашников даже, помнится, заикался про канатную дорогу… Но в шутку. Е-естественно! Это была лишь шутка, и глупая шутка по поводу старых, неизвестно зачем перетянутых через двор стальной портупеей тросов… Канатоходцев — ходить между крышами — не нашлось ни разу, ни в одном поколении…
Ни в одном?
Нет, было одно исключение в конце 80-х… Когда в их команде появился Летун, он же «Флайбой», Маринкина «любовь по разнарядке»…
***
Первая встреча компании с Летуном оказалась не слишком для него почётной. Высоченная труба школьной котельной с мощным кирпичным основанием подкреплялась для устойчивости четырьмя тросами-растяжками, тянувшимися от бетонированных уключин до высокого и далёкого растяжного хомута.
На одном из таких тросов в вечерних сумерках, жалко скукожившись, наверху болтался мешок мешком будущий «Флайбой». А внизу его караулили по-волчьи четверо гопников из барачного квартала, от которых он, подобно обезьянке, и спасался на уровне четвёртого этажа. Гопники ржали, периодически начинали трясти трос, отчего Летун болтался наверху, как носок на прищепке, и непарламентскими выражениями предлагали «спуститься, поговорить».
Волков мелкого криминала спугнули Фима и Тоша, демонстративно, на подходе надевая свои знаменитые текстолитовые кастеты. Их «на районе» знали — и судьбу испытывать не стали: четверо против этих двоих шансов не имели.
— Как ты туда забрался? — дружелюбно крикнула, задрав голову, Аня Савинцева. — Давай слезай… Они ушли…
Любознательный Тоша недоуменно поглаживал снизу отлакированный тысячами прикосновений школьных ладошек крепёжный трос: чтобы залезть по такому тонкому и гладкому металлическому шнуру, да ещё и натянутому струной под острым углом… Да, Летун явно мастер канатного спорта! Явно не всякий сможет…
«Флайбой» спустился. Он спустился, ещё более заинтриговав компанию, с жужжанием, как будто выжимал динамо-фонарик. Внизу оказалось, что он оплетён ремнями портупеи как бы в кокон, а крепится кокон к замысловатому ручному устройству с двумя вращающимися в разные стороны рукоятками…
— Это домкратный ворот «Коловрат»… — охотно объяснил представившийся Геной юноша. — Самое ценное, что у меня есть в жизни…
— Чё за фигня? — прищурился Фима, подковыривая ногтем крышку странного прибора.
— Это для передвижения по тросам! — щебетал будущий Летун. — На канатных дорогах его называют «велосипедом»… Ремонтники… Если фуникулёр в горах застрянет, надо же как-то до него монтёру добраться? Ну, вот, вращаешь — и он тебя тянет… Тут клиновый зажим для тросов разной толщины…
— Ну надо же! — почесал за ухом удивлённый Тоша. Перекинул из руки в руку прибор, чем-то напоминавший ручную дрель… Только ручка помощнее. Да и две их, ручки-то… По обе стороны — действительно, как педали у велосипеда!
— А ты, Гена, не местный, что ли? — спросила вторая сестра Савинцева, Маша.
— Я из Кисловодска, — пояснил парень. — Мы с мамой недавно переехали сюда, на Урал…
— А-а-а! — протянул Тоша с выражением глубочайшего понимания. Видимо, в его богатом мальчишеском воображении сложился полный паззл: Кисловодск, канатные дороги, вагончики фуникулёров, ремонтники на «велосипедах» с клиновыми зажимами…
И Гену сразу зауважали. Не каждый может залезть по почти отвесному тонкому и гладкому тросу наверх. И не у каждого есть домкратный ворот для этого. Правда, лазить на трубу глупо — там ничего интересного… Голое место… А вот если, к примеру, прокатиться по старому тросу между «Ленина 72» и школой, от кровли к кровле, через кроны деревьев посреди двора — это, конечно, совсем другое дело… Опасно, никто не спорит… Кто, когда и зачем эти тросы натягивал — несмотря на множество версий, и даже благодаря этому множеству — осталось неустановленным… Однако, однако…
Этот безумный план зародился, как думала Марина, зная своих товарищей, независимо сразу в нескольких головах. Он там возник и заклубился, туманный, пока не высказанный и даже не сформулированный. Но он точно был у авантюриста Фимы и у отчаянной Аньки Савинцевой с того момента, когда они впервые прикоснулись к глупо-эмалированной крышке серого клинового зажима…
А вместе с планом стало в головах проясняться и ещё кое-что: Гена Летун принят в команду! Теперь их стало шестеро: три девушки и три юноши. Как у Ноя в ковчеге! Судьба Маринки в этот день и определилась, хотя сама она ещё не догадывалась об этом…
***
Никто, никогда, ни в здравом уме, ни даже пьяный, не дал бы детям разрешения на такой вид спорта.
Совершенно очевидно, что это немыслимо опасное занятие и к тому же злостное хулиганство! Вы только вдумайтесь: залезть на крышу, по скользкому после грибного дождика шиферу прошаркать до крепления троса, закрепить там «воздушный велосипед» — а потом оттолкнутся от железобетонного угла опорной панели и заскользить под уклон, до «середины провисания»…
Здесь естественная инерция полёта высоко над землёй заканчивается, и человек в ременной оплётке, руками-ногами болтающий в свободном воздухе — зависает…
Трос старый. Трос вибрирует. Он качается. Он качается слегка влево-вправо, от ветра. А ещё от тяжести, которую он на себе, как давно одичавший конь, чувствует, трос «даёт волну»… В итоге висящего над распахнутой бездной с маленькими детскими «грибочками» где-то далеко под ногами, как они говорили, «спиралит»…
То есть: не качает, а водит на все четыре стороны света, как будто тобой неторопливо сахар в стакане размешивают…
Когда страх и наслаждение немного отпустят гортань и диафрагму, когда нахлебаешься свободного, идущего выше крыш, ветряного потока с мелкой водяной изморосью — надо осторожно браться за две виниловые рукоятки и крутить — как велосипедист педали.
Домкратный ворот даёт одинаковую скорость — что вверх, что вниз. Он не скользит по тросу, а как бы перебирает его стальными пальцами шестерёнок. Тяжесть тянет невероятно легко! Слегка урчит, нагреваясь от механической работы внутри, и от него начинает потягивать прогорклым маслом, машинным нутром…
Никто, никогда, ни трезвый, ни даже обкурившийся, не разрешил бы детям «летать» на канатном «велосипеде» — если речь шла бы о взрослых. Но, как и бывает у юношеского бесстрашия, взрослых никто и не спрашивал…
***
Когда же она безоглядно, по-детски и одновременно по-взрослому, влюбилась в своего Летуна, в своего «Флайбоя»? Наверное, тогда, когда они вскрыли гвоздём по-советски смешной навесной замок на люке чердака и татями проникли на крышу… И стояли у края, напуганные, недоумевающие — как такая нелепость могла прийти в голову им, почти студентам?! Катиться на такой высоте по канатной дороге, на какой-то странной штуковине, сидя задом на ременной петле?!
И, понимая их испуг, «Флайбой» полетел первым. Это было абсолютно естественно — ведь это его искусство, его механизм, его жизненный опыт — кому же ещё первому-то?! Летун не имел ни намерения, ни морального права пускать кого-то вперёд себя…
А вот когда его ноги оторвались от надёжного белокаменного угла и повисли над пропастью, и всё тело, воткнутое в монтажную портупею, как варежка в собачий намордник, полетело с ускорением под уклон троса… Когда Марина со всей ясностью осознала смертельный риск на никем не опробованной прежде трассе… Как спокойно и уверенно он себя держал!
И она со всей остротой поняла: теперь парни есть не только у бойких сестёр Савинцевых, но и у неё тоже! Может, он пока об этом ещё не догадывается, но, по большому счёту, не мужчины выбирают… Им дают поверить, что выбрали они, не более того!
На середине трассы много лет старый трос задумчиво поглаживали узловатые пальцы верхних побегов рослого американского клёна, сорного дерева, которым зарос весь двор. Они тянули выше крыш свои раскоряки, снова и снова расходясь вилками, умножая утончавшиеся стебли…
Летун въехал в эти, похожие на водоросли, хрупкие вершины, и они ощупали гостя с настойчивостью слепца, гладящего заинтересовавший его предмет. Никогда, никогда на этой высоте старый клён-помойник не встречал человека! Даже самые толстые из здешних ветвей, добравшиеся сюда в погоне за Солнцем, были всё же слабоваты для кого-то тяжелее ворон. Вороньи стаи здесь садились, иногда ночевали, осыпая белым помётным «счастьем» припаркованные внизу «жигули» и «москвичи». Но человек влетел в этот веник раскидистых прутьев впервые за всю историю…
Сёстры Савинцевы, очень похожие и удивительно красивые, стояли на краю крыши, сложив одинаковым сестринским жестом руки на завидно-выпуклых грудях, и ветерок трепал им крашеные локоны.
— Вот Летун, сукин сын… — сказала Машка бархатным, очень эротичным женским баритоном. — Он полностью, на всю голову е… ый!
Невозможно было определить — осуждает она или восхищается. Аня Савинцева кивнула. И Марина решила, что восхищается…
Летун же ногой зацепился за сук толщиной в его руку, густо «распальцованный» ветками, и казалось, будто он, как в цирке, стоит на этой тонкой горизонтальной опоре, выше вороньих стай, куда никогда не залетало крыло человека… И очень весело, радушно из этих «верхних кустов» «Флайбой» помахал друзьям рукой!
***
А потом страх прошёл, и они летали все — снова и снова, через ветер, через высоту — находя в разных уголках эти непонятные тросы, перечеркнувшие небо для неведомой цели…
Очень счастливое, но очень короткое время… Когда дошло до родителей — они запретили с особым рвением, как теперь понимала Марина — не только из-за риска полётов, но и потому что очень уж несолидным и невыгодным показался им жених-«Флайбой»… Не для такого растили, пестовали для «мажора», всем «упакованного»… А этот полазун — чем интересен? В голове одни вертикали… Так и будет всю жизнь на стенку лезть…
Родители Марину любили — и, видимо, как пирог перепекают, — перелюбили. И в итоге на стенку с тоски и одиночества полезла она….
А эта осень, эта раскисшая и кислотная супесь неизменного пришкольного двора пожрала своих детей, блистательных и благородных, сожрала их страна, как Сатурн олимпийцев, чавкающе поглотила в своей неизменности, в засоренной американскими клёнами реальности, где всё меняется за день, и ничего не меняется за сто лет…
По вечному кругу поколения винят свою страну, а страна винит свои поколения, и замыкается этот круг вины, схоронив в ненасытной земной пасти и Фиму, и Тошу, про которых школьные хулиганы думали, что они непобедимы и неуязвимы… Много ли бабьего счастья выпало сестрёнкам Савинцевым, подставлявшим ладошки, как под попово благословение? А ведь тоже мечтали… Кавказ, говоришь, Летун? Африка, говоришь? А ты-то живой… Ты всегда на верёвке болтаешься, тебя и петля виселицы, как старого знакомого, не удавит… Ржаной сухарик, зачерствевшая «обратка» из булочной… Но живой… Упал бы тогда вместе со мной — думала Марина — лучше бы было?!
А помнишь, как в песне детства из магнитофона «Электроника»?
И пусть говорят — да, пусть говорят!
Но нет — никто не гибнет зря,
Так — лучше, чем от водки и от простуд…
Наверное, всё-таки не лучше… Двор сжевал её поколение — а сам остался прежним, как будто сферы времени вращаются вокруг него —
центра, не задевая его даже наружными оболочками…
И в этом вечном дворе, между школой и угловым жилым домом, опираясь на старый сорный клён, как старики на клюку, она полетит ещё раз. Это не безумнее, чем вся её жизнь…
***
— Вообще-то это называется «промышленный альпинизм»… — говорил новый, усохший Летун, разматывая трос с карабином на конце. — Я этим и теперь занимаюсь, Мара… Особого счастья или богатства мне это не принесло, поверь! Поверить в то, что это романтично — могли только такие молодые люди, как мы — тогда…
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.