29 декабря 2000 года
Из-за этой дурацкой проверки секретности сегодня весь день коту под хвост. С самого утра у нас тут шум, гам, крики, по всему узлу бегают какие-то незнакомые люди с круглыми глазами, вынимают и проверяют документы на технику, сличают номера, докапываются у ребят о знании каких-то формуляров и всё в этом роде. Попал под эту проверку и я. Часа за полтора до неё Сомов предупредил меня, что надо быть настороже. Я, конечно, испугался, сижу, не зная, чего ожидать. Но дело обернулось довольно комично. Стучатся ко мне в дверь кашээмки, я открываю, и по металлической лесенке в машину резво, как кузнечик, впрыгивает какой-то непонятный субъект. Я с удивлением посмотрел на него: он был небрит, грязен и одет в истёртый бушлат, застёгнутый наглухо. На одном погоне у него — три маленькие звезды старшего прапорщика, на другом — две большие подполковничьи. Он театрально огляделся вокруг, наклонился к самому моему уху и прошептал:
— Распечатай-ка мне быстренько карту группировки!
У меня, разумеется, никакой карты в компьютере нет — не нужна мне она в работе.
Он не отстаёт:
— Ну, тогда план боевого дежурства!
— Зачем вам? — спрашиваю.
— Делай скорее, не задавай вопросы, — говорит.
Я отказался наотрез.
— Ну, дай хоть какую-нибудь бумагу!
Я достал ему первую попавшуюся бумажку из мусорной корзины, какой-то обрывок газеты, чуть ли не тот, в который вчерашняя селёдка была завёрнута. Он накинулся на неё, как ястреб на кролика, сцапал дрожащими руками и выбежал из кабинки. Возвращается через две минуты с Сомовым и давай меня перед ним распекать. Мол, беспечно ваш боец вытащил первый попавшийся документ и передал его незнакомцу. А что, если бы я был шпионом и он отдал бы мне критически важные для группировки сведения? Ну и всё в том же духе. Сомов для вида (со смеющимися, впрочем, глазами) отчитал меня, а когда майор ушёл, похлопал меня по плечу и буркнул что-то одобрительное. Я удивляюсь — неужели такие вот люди действительно ловят шпионов и разоблачают агентурные сети? Вообще, наше штабное начальство очень надувает щёки насчёт всей этой ерунды с секретностью. На разводах нам часто объявляется о том, что прошла очередная проверка безопасности, в ходе которой выявлены множественные недостатки, критически угрожающие группировке, разоблачены предатели, пытавшиеся передать шпионам её планы, и всё в этом роде. Сомов всегда зачитывает подобные реляции с некоторой иронией, да и мы, стоящие в строю, не можем слушать их без улыбки. Во-первых, какая там секретность, какие тайные планы, когда телевидение уже всё у нас, наверное, успело снять и показать на стомиллионную аудиторию? Во-вторых, с нами рядом находится рынок, на котором чеченки торгуют всяким барахлом — от сигарет до видеокассет и ножей. В случае чего, они просто из разговоров всё, что им нужно, узнают. Ну а в-третьих, мы прекрасно знаем, как обеспечивается наша безопасность. Вот один пример. Часто офицеров, которые приезжают в командировки из регионов, не пускают на базу из-за каких-нибудь не совсем верно оформленных документов.
— Ну а что мне делать, я уже приехал, куда теперь-то деваться? — возмущаются люди на пропускном пункте.
— Это надо с отделом кадров группировки решать, — отвечают караульные.
— Да как же мы до кадров доберёмся, если вы не даёте нам пройти?
— А вон видите, за углом колючая проволока, а рядом ребята дрова рубят? Вы через неё и полезайте на территорию. Ну а штаб уж сами найдёте.
И командировочные под равнодушными взглядами и караульных, и солдат, колющих дрова, лезут через уже изрядно помятое и прореженное ограждение. Думаю, таким макаром и сам Басаев к нам хоть средь белого дня проберётся. Вообще, чеченских шпионов, с которыми борются наши доблестные органы, мне сложно представить без улыбки. Воображение почему-то рисует бородатого аксакала, похожего на старика Хоттабыча, в зелёном халате и шлёпанцах крадущегося по нашей грязи. Правда, в прессе (газеты приходят сюда с месячным запозданием) мне приходилось видеть интересные истории на этот счёт. В частности, читал на прошлой неделе то ли в «МК», то ли в «Аргументах и фактах» рассказ об офицере внутренних войск, который был в 94-м году завербован чеченцами и даже принял у них ислам. Шесть лет он добывал для них сведения, причём за это время от капитана дослужился чуть не до полковника. И вот недавно его якобы замучила совесть, и он решился сдаться правоохранительным органам. Не знаю, правда ли это.
Один плюс у всех этих проверок — спецы, помучив нас, переключились теперь на наших начальников. Вряд ли их отпустят скоро, так что до вечера свободным временем я обеспечен. Использую его на дневник.
То, что происходит у нас сейчас, можно охарактеризовать одним словом: грязь. Грязь материальная и, главное, моральная. Начну с первой. Наша группировка, как я уже рассказывал, стоит посреди чистого поля, на земле. Сейчас тут ещё довольно тепло, и едва ударивший морозец часто сменяют дожди. Лёд, образовавшийся утром, днём тает, по вечерам же наши палатки застилает густым мокрым туманом. Даже просто ходя по раскисшей земле, невозможно оставаться совершенно чистым. Ну, если возиться на ней весь день — рубить дрова, прокладывать кабель, вкапывать антенны, ремонтировать автомобили? Конечно, все мы заросли грязью до бровей и все похожи на трубочистов.
Главная же наша беда и мучение — вши. Вы, читатель, может быть, нигде, кроме детского сада или пионерского лагеря, не видели их и не знаете, каким они могут быть наказанием. Я и сам ещё в части, слушая рассказы вернувшихся из Ханкалы «чеченцев», удивлялся их жалобам на насекомых. «Ну что в них может быть страшного, — рассуждал я, — и сами они мелкие, и кусают, кажется, не больно — даже слабее комаров». Но что, если их десятки (а я слышал, что до нескольких сотен вшей могут жить на человеческом теле), и все одновременно снуют, ползают по тебе, жалят в самых неожиданных местах? И ещё хорошо, когда можешь расстегнуться и почесаться, но обычно, особенно когда работа на людях, как у меня, этого сделать нельзя. Бывает, сидишь за компьютером, слушаешь нудный голос офицера, диктующего тебе какую-нибудь очередную бестолковую бумажку, и вместе с тем чувствуешь, как вошь, медленно-медленно перебирая своими маленькими гаденькими лапками, ползёт по твоей груди. Машинально и напряжённо бьёшь по клавишам, не понимая смысла диктуемого, и думаешь только о ней, гадаешь — какого она размера, цвета, много ли выпила крови, где остановится, сильно ли укусит… Сами же укусы в такие мгновения пронзают тело, как электрические разряды. Так и хочется иногда бросить всё, выбежать на улицу, сбросить китель, кинуться в холодную жидкую грязь и блаженно возиться в ней, отталкиваясь ногами и бороздя её спиной… Когда остаёшься наконец один, чешешься с наслаждением и страстью, нередко раздирая кожу до крови. Возле подмышек, а также на поясе и ниже живота у меня уже растёрты настоящие шрамы.
Любимое общее занятие — сидеть после отбоя и при свете единственной лампочки лопать «бэтеров» (так называют вшей) в швах одежды. Нашедший крупного паразита обязательно обходит с вывернутым кителем в руках всех своих знакомых, демонстрируя его: смотри, мол, какой зверь! И действительно, иногда попадаются настоящие чудовища — я, например, видел вошь с булавочную головку размером. У счастливца, обнаружившего большое насекомое, наперебой выпрашивают разрешение раздавить его между ногтей (для этого, к слову, есть множество способов, иными из которых буквально щеголяют). Тот почти всегда милостиво дозволяет это, причём для наблюдения за казнью собирается чуть не вся казарма. Если звук щелчка получается громким, общей радости нет предела, разве что не аплодируют. Руки после всего этого почти никто не моет (часто попросту нечем), так и идут на работу, а после — в столовую и этими же руками едят, берут приборы, посуду, достают хлеб из общей корзины. Такое давно никого не смущает.
Тут же идёт и разговор на одну-единственную всех увлекающую тему. Беседуют не о войне, грохочущей в километре от нашей палатки, не о родных, оставшихся дома, не о будущей послеармейской жизни и даже не о весёлой предармейскойс её обычными половыми подробностями. Нет, всё, всё забыто, кроме вшей.
— Вот бы в лёд форму положить да заморозить её! — мечтательно говорит кто-нибудь, внимательно присматриваясь к шву.
— Нет, это ерунда, так «бэтеров» не выведешь, они при минус сорока живут. Надо в огонь сунуть.
— Нет, нет, — добавляет ещё один мечтатель. — Надо в воду на ночь положить, и они утонут все.
— Сгниёт форма-то…
— А если между брёвен прокатить, чтобы передавить их?
— Нет, гниды останутся!
— А если на трубу надеть и дымом отравить?
— Форма почернеет, как ты ходить будешь в ней, филин ушастый!
Так спорят порой часами. Иногда кто-нибудь особенно замечтавшийся решается осуществить один из таких планов. Кладёт, например, китель на печку, а сам в одном нижнем белье садится рядом и, зажав выпрямленные ладони между колен, нетерпеливо ждёт результата, улыбаясь с ехидным сладострастием.
Но даже если кому-нибудь и удаётся полностью вывести у себя паразитов, уже на другой день они появляются снова — в палатке ими кишит всё.
Несколько раз, когда насекомые уже и до офицеров добирались, их пытались выводить централизованно, проводя педикулёзную профилактику. Делалось это так: матрасы и постельное бельё вытаскивали из палатки во двор, сваливали в кучу и обильно опрыскивали химикатами из огромного синего баллона, который хранится у нашего старшины в каптёрке. Причём бельё кидали как попало — на снег или даже прямо в лужу. А случалось, ещё и дождь заряжал… Настоящим мучением было спать после этого на мокрой, пропитанной химикатами постели. Случалось, что я во сне по нескольку раз терял сознание и наутро просыпался с такой головной болью, что даже шатался на разводе и после целый день ничего не соображал. Кроме мучения, для нас из всего этого ничего не выходило, вшей меньше не становилось.
Говорят ещё, что стоит опасаться мышей. У нас их тоже огромное количество, особенно на кухне. Солдаты, работающие там в нарядах, часто развлекаются, закалывая грызунов штык-ножами. Однажды кто-то из ребят нанизал штук десять пойманных мышей на проволоку и стал жарить их в нашей печке. В палатке поднялся жуткий смрад, так что все мы поспрыгивали с кроватей и, кто в чём был, повалили на мороз. Этому затейнику больно досталось от всех, и больше подобных шуток никто не повторял. Так вот, о мышах говорят, что они по ночам забираются на людей и даже кусают их. Рассказывают, что летом одному из ребят мышь разодрала ухо. Он якобы отлежал его и потому не почувствовал боли, когда она вцепилась в него зубами. История, конечно, сомнительная, но я очень от многих слышал её слово в слово.
Беспокоит ещё то, что одежда очень быстро приходит тут в негодность. Я чищу форму, как могу, но она уже значительно сносилась — на рукавах кителя появилась бахрома, в подмышках образовались сальные пятна, а брюки на коленях вытерлись почти до дыр. Всё это неудивительно. С одной стороны, целый день ходишь в грязи, а у нас тут грязь чудовищная — в иных местах выше голени, с другой — постоянно занимаешься тяжёлой и потной физической работой.
Несмотря на всю нашу антисанитарию, многие солдаты делают себе тут татуировки. Есть у нас один умелец — Сорокин, маленький тщедушный паренёк с золотушным носом и сухоньким личиком. Он сам как-то собрал машинку для татуирования и носит её в целлофановом пакете вместе с баночкой чернил и пузырьком промышленного спирта. Когда кто-нибудь хочет нанести на кожу рисунок, то обращается к нашему доморощенному Кулибину. Сорокин записывает желающего в очередь и назначает ему день и час, в которые надо прийти. Бывает, ради этой процедуры отпрашиваются с нарядов и дежурств, а если не получается — даже сбегают с них, порой нарываясь на серьёзные проблемы. Когда клиент является к Сорокину, тот усаживает его рядом с собой, с неторопливой важностью собирает свою машинку (она представляет собой перемотанный изолентой моторчик с двумя батарейками и иглой на конце) и достаёт блокнот с изображениями наколок. Заказчик внимательно изучает каждую картинку, а Сорокин важно комментирует:
— Вот это — скорпион, он означает, что ты убивал. Вот это — змея, она символ вечной жизни. А это дракон — символ опасности, ну и так далее.
Обычно при этом собирается половина казармы — здесь и знакомые клиента, и зеваки, и те, кто уже сделал татуировку и кому любопытно посмотреть, как она выйдет у другого. Каждый наперебой советует своё:
— Бей жука, круто смотрится!
— Нет, скорпиона лупи, от баб отбоя не будет!
— Надпись, надпись наколи, пусть напишет тебе: «Северный Кавказ» — и автомат сверху нарисует!
Наконец выбор сделан, рисунок на кожу нанесён, и Сорокин приступает к делу. На это очень любопытно посмотреть, главное, на то, как татуируемый переносит боль. Обычно ему предлагается полотенце в зубы, но особым шиком считается обойтись без этого. Мучение, говорят, адское, такое, что во время процедуры люди нередко теряют сознание. В перерывах Сорокин важно курит, обычно предлагая сигарету и своему белому, как мука, заказчику, который принимает её нервно дрожащими пальцами. По окончании процесса свежая татуировка обтирается тряпкой, чуть обрызганной спиртом, и её счастливый обладатель, держась за руку, уходит к себе. Весь остаток дня он сидит где-нибудь в углу, нахохлившись, как сыч, а ночью пугает обитателей палатки дикими стонами. Эти татуировки почти всегда не похожи на картинки, с которых они сделаны. Змея напоминает радиаторную батарею, дракон смахивает на крокодила, а скорпион на какого-то комара с кинжалом. Два раза ребят с наколками отвозили в санчасть — у одного была инфекция, у другого — заражение крови. Ничего удивительного в этом нет, странно, что подобных случаев ещё не так много. Впрочем, они никого из заказчиков Сорокина не останавливают.
Расскажу ещё о том, как мы тут моемся. Как в поговорке — кто о чём, а вшивый о бане. Собственно, баня у нас появилась около полугода назад, её построил один из прежних начальников узла майор Казырин. Его до сих пор всё подразделение вспоминает с каким-то благоговением. Она представляет собой узенькую землянку с деревянными стенами, печкой, на которой в двух огромных чанах постоянно кипятится вода, и железным мангалом в углу. Распоряжается там маленький, толстенький и чистенький банщик Ефимов, которого страшно ненавидят солдаты и который очень хорошо устроился в бане и даже, кажется, спит у себя на рабочем месте. Это и неудивительно, думаю, за один свежий и цветуще-розовый вид ему в нашей палатке устроили бы тёмную. Впрочем, многие к нему, напротив, подлизываются, видимо, надеясь по дружбе как-нибудь вне очереди помыться.
Помню я первый свой поход в баню. Вообще, мы обычно мылись раз в полмесяца, но в этот раз банный день объявили на неделю раньше. Слух о бане ещё за три дня разнёсся по казарме, и солдаты радовались, как дети, — шутили, хлопали друг друга по плечу и чуть не бросались обниматься. Меня всё это очень рассмешило. В части баня была довольно рядовым событием, которое можно было иногда и пропустить. Эх, не знал я тогда ещё, что такое наша нынешняя грязь… В назначенный день нас построили, выдали каждому по небольшому куску мыла, мочалке, а также по крохотному, размером чуть не с платок, полотенцу и повели мыться. На входе в баню нас встречал улыбающийся Ефимов и раздавал каждому по два ушата — один почему-то пустой, предназначения которого я сначала не понял, а другой — наполненный тёплой водой. Раздевшись в прихожей с земляным полом, мы вступили в саму парилку — обитую нетёсаной доской комнатку размером четыре на четыре метра. Ефимов, важно вошедший после нас, с какой-то торжественностью, действительно подходящей к случаю, плеснул на раскалённые камни воды, так что всё помещение мгновенно заволок густой молочный пар, и подбросил вязанку дров в печь. Солдаты как будто ждали, пока температура поднимется как можно выше, и, едва воздух раскалился до того, что в помещении стало почти невыносимо дышать, принялись быстро и энергично мыться. Странно было взглянуть на эту картину — все орут, кричат, трут друг другу спины, сквозь густой пар так и мелькают грязные локти, бритые затылки и расчёсанные из-за вшей бока. В раскалённом воздухе разлился терпкий до горечи запах сгущённого пота, поднявшегося от двух десятков немытых тел.
Взяв шайку, я зачерпнул из своего таза воды и тоже стал мыться так, как моются в обычной бане, поливая себе голову и плечи. Но тут же заметил, что на меня все смотрят с удивлением.
— Воду береги! — крикнул мне кто-то.
— У тебя папа водовоз, что ли?
— Мойся нормально, «бэтеров» по всей казарме разводить будешь! — прибавил ещё какой-то злой голос.
Я совсем растерялся и не знал бы, что делать, если бы меня не выручил Иванов. Подойдя ко мне, он показал мне, как надо мыться. Солдаты делают так — мочалка только чуть-чуть окунается в воду, а затем очень сильно натирается мылом, на что иногда уходит весь кусок за раз. Затем ею бережно и аккуратно обтирается всё тело. После этого мыльную густую пену осторожно смывают с себя водой, которую понемногу заплёскивают в ладонь из тазика. При этом надо стоять во втором тазу, куда стекает грязная вода — «второгрязь», как её называют. Эту воду берегут не просто так — в ней после собственной помывки стирают и обмундирование. К сожалению, в первый раз я упустил этот момент из виду и только после заметил, что солдаты все пришли с так называемой подменкой — очень рваной и ветхой, списанной формой, в которой ходят, пока после стирки сохнет основной комплект одежды. Впрочем, моя «второгрязь» не пропала — её у меня выпросил Шейкин, и, как только я поставил перед ним таз, он, очень довольный, погрузил туда свой китель. Вода, и так мутная, почти мгновенно буквально почернела и чуть не загустела. Я такое видел и после, стирая уже свою форму…
И всё-таки баня очень помогала бы нам, если бы можно было ходить в неё почаще. Но, к сожалению, это невозможно. Во-первых, в группировке очень мало воды, которую экономят как драгоценность, а во-вторых, нашу баню полюбили генералы и прочие важные штабные сановники. Банный день для солдат — каждые две недели, для женщин и офицеров (в две разные смены) — каждую пятницу. В остальное же время в бане сидят эти господа. Говорят, даже Сомов возражал против их частых визитов, но его, разумеется, послали куда подальше. У них, кстати, есть даже душевые в их собственном штабе, но в баньке-то, очевидно, им приятнее попариться. Так сказать, экзотика и разнообразие. Там же они и пьют, а иногда, говорят, и женщин приводят.
Вообще, генералов и начальников группировки солдаты ненавидят тут лютой ненавистью. Из уст в уста передают рассказ об одном из генералов, машина которого наехала на мину недалеко от Грозного. Его шофёра убило, сам же он отделался царапинами, но получил за это звание «Герой России». Не знаю, правда ли это, но даже если и нет, то само существование подобного слуха показательно — оно демонстрирует отношение у нас к высшему начальству. Когда кто-нибудь из них приходит на узел связи, что случается довольно часто, начинается страшный переполох — повсюду всё драится и чистится, в грязь нашу бросают свежие доски (которые, впрочем, на следующий день так втаптываются в неё, что и следа их не заметно на поверхности), офицеры и прапорщики переодеваются во всё новое и так далее. При этом заметим, что наша работа тут — не шутка. Все чудовищно устают, у каждого свои задачи, занятия, причём не пустяковые, как в части, а такие, от которых зависят жизни людей. Тут и сопровождение грузов, и обеспечение поддержки боевых вылетов (сидит диспетчер и указывает вертолёту, по какому квадрату стрелять, а по какому не надо), и огромное количество телеграмм, с помощью которых осуществляется руководство частями по всему региону. Конечно, начальника, от безделья да от желания подрать глотку шатающегося по группировке, встречают без радости.
Впрочем, одного такого генерала дожидались даже с нетерпением. Не помню его фамилию — то ли Гурьев, то ли Гуцериев, но о нём у нас ходила странная легенда — якобы во время строевого смотра на него огрызнулся кто-то из солдат. Тот взбесился, раскричался и приказал этого бойца уволить из войск, мол, не достоин он служить в рядах наших славных вооружённых сил. Видимо, человек живёт в какой-то параллельной реальности, где актуальны фильмы вроде «Максима Перепелицы». Не видели вы, дорогие читатели, этот фильм? Там Леонид Быков играет солдата, страшно рвущегося в армию и обижающегося на то, что его за плохое поведение не берут туда. У нас этот фильм — легенда. Его пересмотрели и знают все и часто шутят по его поводу. А ведь когда-то он отражал реальность… Не верю, что это только набор пропагандистских штампов. Я и от отца, и от деда слышал, что в армию они шли если не с радостью, то уж без страха быть убитыми или избитыми до полусмерти. Что-то изменилось у нас в армии, и, как мне кажется, изменилось именно в эти последние десять–пятнадцать лет…
Но я опять отвлёкся. Так вот, этого страшного генерала ждали у нас буквально все. Во-первых, интересно было взглянуть на него, а во-вторых, многие говорили, что собираются рискнуть и повторить подвиг того безвестного счастливчика. Особенно храбрился Шеин, обещавший даже плюнуть Гуцериеву в лицо. Генерал оказался высоким стариком, с седыми усами и зычным голосом, очень похожим на улана былых времён. Он внимательно осмотрел все наши казармы, антенны и кашээмки и, кажется, не нашёл в них ничего предосудительного. Затем во время построения спросил у Сомова об отличившихся. Тот указал, чуть ли не наугад, на какого-то прапорщика. Генерал долго тискал прапорщику руку и благодарил его своим громовым басом. Затем пожал руки всем офицерам и ушёл. Все смотрели на Шеина, но тот только чуть громче обычного выкрикнул приветствие: «Здравия желаем, товарищ генерал-лейтенант!».
В казарме отношения у нас жуткие и становятся всё хуже. Самая страшная беда — воровство, или, как это у нас называется, крысятничество. Невозможно оставить какую-нибудь вещь и позже, даже через час и даже посреди рабочего дня, когда палатка пуста, обнаружить её на том же месте. У меня в первую ночь украли часы, которые я привёз из части и неосмотрительно положил на тумбу, ложась спать, а на следующий день увели вещмешок, письменные принадлежности и маленький радиоприёмник. Стащили даже мыло и зубную щётку, то есть вещи, которые есть у каждого и которые, помимо того, можно без проблем получить у старшины. Это уж совсем бессмысленное воровство, из спортивного интереса. Я сейчас вообще стал спать, или не раздеваясь вовсе (форме в её нынешнем состоянии это точно не повредит), или скатывая вещи валиком и подкладывая под голову. Особенно боюсь за ремень, его я перед сном надеваю на голое тело, под китель. И в части ремни частенько таскали, а уж тут, конечно, стянут при первой возможности. Воруют совершенно у всех, без разбора, вещи пропадают даже у самых грозных дедов. Причём кто именно эти воры, никто сказать не может. Кто-то видел повара роющимся в чужой тумбочке, кто-то грешит на линейщиков, часто бывающих в пустой палатке днём, кто-то на дизелистов. Случаются разборки, продолжающиеся часами, в ходе которых разыгрываются настоящие трагикомедии. Кто-то взывает к совести воров и, упрашивая вернуть какое-нибудь колечко или крестик, рассказывает, что это подарок матери, при этом в сентиментальных и совершенно неожиданных для казармы выражениях описывая то, как он получил от неё эту вещь. Ещё кто-то угрожает им, обещая чудовищные кары, а кто-то и пытается разумно договориться с ними, приглашая вечером подойти к такой-то койке и произвести обмен украденного добра на несколько банок тушёнки или бутылку водки (которые переговорщик тут же демонстрирует). Но никакого эффекта всё это не даёт, таинственный преступник по-прежнему неизвестен. Как мне кажется, таинственен он не потому, что хорошо скрывается, а потому, что просто-напросто ворует чуть не каждый второй. Я уже был свидетелем нескольких комических историй, когда украденная вещь, кочуя из рук в руки по всей казарме, в конце концов тем же путём, как пропала, возвращалась к своему первому владельцу.
Больше ничего особенного не происходит. Офицеры потихоньку пьют, солдаты тоже пьют всё, что удаётся достать. При этом каждое утро на разводе читается примерно такая ориентировка: «Офицеры такие-то купили на местном рынке (или, что реже, изъяли у местных жителей) несколько бутылок водки, она оказалась отравлена, и они скончались на следующий день». Вообще, говорят, чеченцы довольно часто оставляют отравленное спиртное и продукты в брошенных домах. Но у нас это никого не волнует, и, когда из спецоперации приезжает очередная группа, нагруженная реквизированной водкой, почти всегда устраивается шумная вечеринка. Я во всём этом — ни у солдат, ни у офицеров — не принимаю участия, разве что работаю иногда по приказу Сомова официантом, выношу пустые бутылки из штабного помещения, мою тарелки, выбрасываю объедки и прибираюсь. Впрочем, до рвоты, бессознательного состояния и пьяных драк пока никто не допивался. Разве что с Катиным случается нечто подобное. Но он алкоголик, и ему хватает рюмки, чтобы буквально потерять сознание. Несколько раз уже случалось, что меня из штаба вызывали на очередную пирушку, где он успел допиться до чёртиков и заснуть под столом. Вызволять его мы обычно ходим с нашим начальником столовой прапорщиком Белопеевским. К слову, это довольно забавный персонаж — дебелый пухлый парень, белобрысый и с бледно-голубыми глазами. Он ужасно труслив: до дрожи боится и начальства, и солдат, и даже чеченцев, которых отродясь не видывал. Кроме того, бедняга глуп как пробка, и истории с ним стали у нас анекдотическим циклом. Например, рассказывают, как Белопеевский нёс в штаб сковороду жареной картошки для генералов, собравшихся там.
— Ты мышьячка-то добавь туда! — крикнул ему кто-то в шутку.
— Я уже солью посыпал, — ответил он, тупо глядя на собеседника и хлопая глазами.
Мне он тоже запомнился довольно странной историей. Совсем недавно он отозвал меня в сторонку и заговорщическим тоном спросил, разбираюсь ли я в компьютерах и умею ли взламывать сайты банков.
— Не умею, — отвечаю.
— А научиться можешь?
— Зачем тебе? — спрашиваю.
— Ну, я читал, что можно взломать интернет-банк и украсть оттуда миллионы долларов. Это правда?
— Правда, — говорю.
— Ну вот, давай взломаем какой-нибудь банк, а деньги поделим?
Я даже не нашёлся, что сказать, но его серьёзный вид при этом так меня рассмешил, что я едва не расхохотался ему в лицо.
У нас, как я говорил, служат десять женщин, которые живут в отдельной палатке. Исключение составляет только Ева Андреевна, жена заместителя начальника узла связи по личному составу подполковника Семенихина, работающая у нас фельдшером. У них с мужем своя палатка, в которой они очень мило и по-семейному устроились, даже с плиткой, чайничком и кофейным сервизом в цветочек. Ева Андреевна — маленькая полненькая тётушка, добродушная и постоянно изнуряющая себя разнообразными диетами. Недавно вот носил ей в палатку какие-то бумаги, и она меня расспрашивала — слышал ли я чего-нибудь о чёрном рисе? Дескать, если только его есть, притом обязательно сырым, то быстро похудеешь. Я вежливо промолчал. Муж очень похож на неё. Это маленький и круглый как колобок, улыбчивый и добродушный человечек, не имеющий, впрочем, никакого влияния ни на офицеров, ни на солдат. Но он не дурак выпить и частенько участвует в офицерских посиделках, на которые те иногда собираются по вечерам. Забавно бывает смотреть, как жена, не дождавшись его вечером домой, врывается в штабную палатку и при всём честном народе начинает ругать и бить его.
— Ах ты, алкоголик, ах ты, морда пьяная, да что же тебя занесло сюда, да когда же ты, бес, угомонишься! — кричит она, вместе с тем хватая мужа за воротник и таща к выходу.
— Товарищ сержант (она по званию сержант)! Немедленно прекратите безобразие! — слабеньким голоском и с трусливым видом отвечает Семенихин. — Я ваш начальник, я старший по званию и требую, чтобы вы…
— Я тебе покажу начальника! — визгливо восклицает Ева Андреевна. — Ты тут начальник, а дома ты муж мне!
Остальные женщины живут в отдельной небольшой палатке — очень симпатичной, с занавесками на окнах, двумя электрическими радиаторами, так что не надо топить печку и нет гари, и даже с отдельным рукомойником и баллоном воды.
Большинство из них живёт спокойно, но иные особенно радуются временному освобождению от семейных пут. Кто-то уже безо всякого стеснения крутит романы с коллегами по службе, кто-то заводит связи с журналистами или людьми из группировки. Некоторые тётки уже практически семьями живут с офицерами, даже переехав к ним в вагончики. Причём даже офицеры, прибывшие в командировку из одной части, друг друга особенно не стесняются — то ли договорились между собой о том, что дома с жёнами — молчок, то ли, что более вероятно, этот порядок у них обычный, и о нём уже и не нужно заново уславливаться. Один приятель мне как-то рассказывал о своей поездке с московским симфоническим оркестром на экскурсию по Волге. Музыканты, только поднявшись на борт, тут же разбились по парам — дома у них одна семья, а в поездках — другая. Вот и здесь так. Сомов наш тоже не теряется — сначала общался с одной тёткой — Костоевой — диспетчером-телефонисткой, а теперь у него уже другая пассия — какая-то медсестра из группировки.
Не брезгуют некоторые женщины даже и солдатами. Особенно у нас говорят о двух женщинах — Мельниковой и Элле Михайловне Прониной, которую называют просто Эллочкой. Про первую и рассказывать нечего — толстая тридцатилетняя баба, совершенно слетевшая со всех моральных катушек, какое-то сластолюбивое насекомое. Тут же, в группировке, служит её муж, который, говорят, прекрасно осведомлён об её поведении, но давно плюнул на всё и оставил её в покое. За два месяца, что они тут вместе, он только однажды, да и то минут на десять, заглядывал навестить её. И вот так вот они живут уже лет пять.
Вторая — Эллочка — поинтереснее. Это увядшая дама лет сорока, пергидрольная блондинка, очень похожая на барышень, которых изображали на дореволюционных конфетных коробках — со взбитыми букольками над высоким лбом, маленьким носиком и бочкообразной фигурой. Она тоже, как поговаривают, никому из солдат не отказывает, но, кажется, не из-за развратности, а по причине какой-то необычной жалости к ним. Вообще, это существо воздушное, безответное и жалостливое. К своим любовникам она относится как к детям, которых у неё самой нет (не тут ли причина доброты?), и часто приносит им на смену то яблочко, то вафельный тортик, то пакет шоколадных конфет. Они же, явившись утром в казарму после дежурства, наивно хвастаются тем, что не только весело провели время, но и наелись сладостей. Я немного знаком с ней — конечно, не как другие солдаты, а по службе — заношу иногда воду в женскую палатку, приношу из ремонта их постоянно ломающийся радиатор, убираюсь там иногда. И каждый раз она мне суёт то пряник, то какую-нибудь конфетку. «Ну, что же ты не берёшь, посмотри на себя, какой ты худенький. Голодный ведь целый день, наверное?» — отвечает она на все отказы, всё-таки опуская мне в карман свой гостинец. Как пишу сейчас это, так и встаёт она у меня перед глазами со своей жалеющей улыбкой, со своими качающимися при каждом слове светлыми локонами, быстро моргающими светло-голубыми глазами и маленькой, скорбно изогнутой морщинкой на лбу. И почему-то так тоскливо становится, что сердце сжимается…
Особенно же я волнуюсь в связи со всем этим за Ирочку, девушку-телеграфистку. Ей приходится жить в этом аду, как это на неё повлияет? Вообще, с ней у нас в последнее время очень хорошие отношения, мне даже кажется, что она как будто тянется ко мне. Разумеется, ни о чём, кроме дружбы, у нас и речи быть не может. Во-первых, ну какой из меня ухажёр — вшивый, грязный солдат, находящийся чуть не в рабстве. Да и живу я в Москве, а она — за три тысячи километров, в Иркутске. Но с ней я словно бы отдыхаю сердцем от всей этой окружающей грязи. То чай пьём, то шутим насчёт какого-нибудь офицера с плохим выговором, то жалуемся друг другу на начальство, а то и просто болтаем о новостях группировки. Ради интереса читаю ей лекции по литературе, повторяю то, что сам помню с универа. И сам вспоминаю подзабытое, и ей какое-никакое развлечение — театров-то тут нет, да и времени свободного почти не находится — всё служба и служба. Рассказал ей уже о Диккенсе, Стивенсоне и своём любимом Гюго. Вот сейчас по памяти пересказываю «Отверженных». Она просто в восторге, говорит, что обязательно прочтёт этот роман полностью, когда будет дома. Впрочем, в последнее время у неё, видимо, что-то неладное творится в жизни. Часто застаю её плачущей, а начинаю расспрашивать — молчит. Позавчера она ни с того, ни с сего заявила мне, что собирается уехать из Ханкалы домой, но почему — не объяснила, как я ни приставал. Главное же, она ждёт отца, который должен приехать к ней из сорок шестой бригады в Грозном, где он сейчас служит.
7 января 2001 года
Вот и наступил Новый год, совпавший в этот раз и с началом нового тысячелетия. Что-то меня ждёт в нём? В первый раз я отмечал этот праздник один, без друзей и матери. И ведь не бог весть какое это горе, особенно на фоне больших, настоящих проблем, которые каждый день у меня бывают. Но кажется, во всю жизнь со мной ничего худшего не случалось. Всё-таки одиночество — тяжёлая пытка. Я всегда удивлялся тому, что заключённых в наказание сажают в отдельную, одиночную камеру. Считая себя одиночкой по натуре, я думал, что для меня это наказание было бы, напротив, наградой. Но это совсем не так, и теперь я остро это ощущаю. Меня иногда мучает кошмар — я бреду по какому-то лесу тёмной ночью. Наталкиваюсь на деревья, ветви бьют меня по лицу. Я умираю от жажды и голода и поднимаю с земли то какую-нибудь шишку, которую тут же ломаю, ища орехи, то хватаю пучок травы и начинаю жевать её, чтобы как-то отбить жажду. Но вдруг я вижу огни, иду к ним и наконецоказываюсь на людной площади маленького городка. Видимо, идёт какой-то праздник — звучит музыка, чистые, опрятные люди развлекаются, смеются, гуляют, задерживаясь то у палатки с конфетами, то у закусочной, то у помоста, на котором выступает фокусник. Я бросаюсь людям под ноги, умоляю помочь мне, выпрашиваю стакан воды, кусок хлеба. Но меня не замечают. Я кидаюсь от одного к другому, кричу, дёргаю за руки… Наконец, окончательно обессилев, я падаю на землю, и по мне спокойно ходят — наступают мне на лицо, на руки, походя пинают меня в живот. Может быть, подобную сцену я видел в каком-нибудь голливудском фильме или прочёл её где-нибудь, но ей-богу, страшнее кошмара у меня никогда не бывало, я в холодном поту вскакиваю от него посреди ночи. Впрочем, хватит себя жалеть. Я только разрушу себя, а мне ещё силы надо беречь. К слову, я научился чувствовать и ценить моральные силы и за одно это уже благодарен армии, это дорогого стоит. Впрочем, я отвлёкся. Расскажу о том, как мы живём.
Начну с такой пустячной новости, что у нас тут появилась новая мода… Вообще, надо отметить, что мода в армии — явление, весьма отличающееся от моды гражданской. Цель-то у модников везде одна, наверное, с сотворения мира — выделиться среди других, показать себя. Но в армии это не так просто. Если на гражданке можно свободно выбирать и одежду, и способ досуга, то в части, понятно, на этот счёт существует множество ограничений. Форму сменить нельзя, за пределы подразделения не выберешься. Что же делать — приходится работать с тем, что есть под рукой. И чего тут только не придумывается! У нас уже сменился десяток, наверное, разнообразных увлечений. Сначала было модно ходить в ремне с начисто сточенной пряжкой — так, чтобы не видно было рисунка на звезде. Затем под нарукавные шевроны (это такие треугольные эмблемы, на которых изображён символ военного округа, в котором ты служишь, — тигр, пантера, грифон и так далее) стали делать пластиковые подкладки, чтобы они не сминались при носке. После придумали ещё подковы на сапоги. На каблуки прибивались маленькие, не больше двух сантиметров в длину, металлические пластинки, и при ходьбе из-под ног раздавался железный звон и сыпались искры. Во время наших строевых занятий грохот и треск стояли невероятные, наверное, как на кавалерийских учениях в старину. Впрочем, некоторые моды оказывались недолговечными. Например, одно время у нас носили офицерские берцы вместо сапог и круглые, опять же офицерские, кепки, или, по-нашему, таблетки. Но по дивизии в таком виде ходить было невозможно — тебя немедленно забирали в комендатуру, где всё это обмундирование отнималось. Тут, в Чечне, на внешний вид никто, по понятным причинам, не обращает внимания — в нашей грязи не особенно покрасуешься. Зато появилось множество увлечений, о которых не слышали в части. Это и татуировки, и фотографирование друг друга возле военной техники и на фоне аэродрома, и коллекционирование отходов военного производства: в частности, многие ребята собирают гильзы от разных видов оружия, которые валяются под ногами. Сейчас вот в моду вошли ножи. Их солдаты покупают или обменивают на консервы и спиртное у зэков, служащих в соседнем с нашим подразделении. Кто-нибудь, наверное, удивился, прочитав последнее предложение. Но нет, действительно, с нами бок о бок, в отделении Минюста, служат заключённые. Разумеется, они не воюют и не подпускаются к оружию, хотя по группировке и перемещаются свободно. Главным образом они выполняют всякие хозяйственные поручения, а один из них — Денисин, — его все зовут Денисычем — даже работает у генерала, начальника юристов, кем-то вроде денщика — чистит ему сапоги, заваривает чай и бегает по поручениям. С ним я особенно часто сталкиваюсь по разным делам. Он маленького роста, сухенький, вертлявый, смотрит всегда очень хитрым, прищуренным взглядом. Как и все заключённые, это человек хваткий и энергичный. Вот, например, скажешь ему:
— Денисыч, я, возможно, буду здесь завтра и принесу тебе несколько банок тушёнки.
— Значит, завтра придёшь? Я буду ждать, — отвечает он с достоинством (они все как-то размеренно говорят, взвешивая каждое слово). — Тушёнки сколько принесёшь?
— Банки три-четыре, максимум пять достану.
— Хорошо, завтра здесь, в два часа, жду тебя с пятью банками тушёнки. Смотри не опаздывай, опаздывать западло.
То есть ты ему что-то между делом говоришь, ничего конкретно не обещая, а он это сразу же превращает в обязательство да ещё взывает к твоей чести. Я, впрочем, очень плохо это рассказал. За нахождение здесь у них существуют большие льготы, например, по итогам командировки можно получить УДО — условно-досрочное освобождение — и прямо отсюда уехать домой.
Ножи, которые мастерят эти ребята, довольно любопытны — лезвия у них изогнуты на турецкий манер, а лакированные деревянные ручки с большим искусством украшены разнообразными узорами — изображениями животных, воинских знаков (например, на заказ вырезают эмблему внутренних войск) и так далее. Мы их называем «скорпионами». Причём как зэки делают ручки, я ещё могу понять — сам видел несколько раз, как они возились с деревяшками. Но вот где они достают лезвия — для меня загадка. Разве что снимают с купленных на соседнем рынке китайских ножиков, которыми торгуют чеченки. Каждый такой «скорпион» идёт в цену трёх бутылок водки, и он есть почти у каждого солдата. До части их, впрочем, редко кто довозит, обычно весь подобный скарб отбирается у солдат ещё на входе в самолёт. Многие, правда, рассчитывают передать ножи офицерам, а после, в Москве, получить их обратно.
К Новому году начали готовиться недели за две. Офицеры запасались спиртным, солдаты тоже доставали, где могли, продукты и водку. Всё это приносилось в общий котёл, так что под койкой нашего старшины Иванова собралась наконе, целая батарея бутылок. Женщины обещали приготовить на праздник что-то необыкновенное и с самого утра 31-го числа заняли столовую, вход в которую завесили простынёй, чтобы никто не мог видеть происходящего внутри. Для торжества Сомов выделил даже свой магнитофон, который недавно получил в качестве поощрения в группировке.
В общем, весь узел связи был в предпраздничном волнении. Обо мне в суматохе забыли, и я замечательно провёл время с Ирочкой. Мы в последнее время совсем с ней сблизились, и она стала гораздо откровеннее со мной. Часто рассказывает, например, о том, что происходит в их палатке. Это ужас какой-то. Среди женщин есть такие, которые отравляют жизнь всем — гуляют, пьют как сапожники, матерятся. Особенно всех измучила одна телеграфистка — Копылова, настоящая стерва, судя по рассказам Иры. Сейчас она, кажется, водит шуры-муры с Сомовым и вовсю пользуется своим влиянием для того, чтобы командовать в палатке. Назначает дежурных, указывает — кому из женщин убираться, требует заваривать себе чай и заправлять свою кровать. Даже заводит себе фавориток, а неугодных пугает отчислением с узла связи. Все тут, в Ханкале, из-за денег, и угроза действует страшно. Ирочка всё боится, что она и её впутает в какую-нибудь историю. На Новый год она подарила мне баночку вишнёвого конфитюра и пачку печенья, мило обвязанную ленточкой, а я ей — диск с музыкой Поля Мориа, который по моей просьбе записал знакомый солдат из информационного центра группировки.
Праздничный вечер, впрочем, несмотря на все приготовления, прошёл отнюдь не так торжественно, как я ожидал. Нас, солдат, впустили в столовую на полчаса, покормили каким-то странным пирогом, сверху расписанным узорами из варёной сгущёнки, а затем раздали подарки и выпроводили на улицу. В помещении к тому времени начинали собираться офицеры, для которых уже ставились на стол шампанское, блюда с фруктами, бутербродами с красной икрой и так далее. Впрочем, это мало кого огорчило: солдаты, у которых всё уже было готово для своего пира, только того и ждали. Я же, выпросив разрешение у Евы Андреевны, зашёл в пустую медицинскую палатку и всю ночь провёл там, читая книжку, найденную у неё среди дурацких бульварных романов, произведений Донцовой и прочей ерунды, — том из собрания сочинений Достоевского с «Мёртвым домом» и «Дядюшкиным сном».
Всю ночь над Ханкалой грохотала праздничная канонада, в которой слились автоматные, пистолетные и даже, кажется, орудийные выстрелы. И через толстое сукно палатки можно было видеть яркие разноцветные вспышки, освещавшие небо. Говорят, кто-то из зэков, напившись до посинения, перелез через забор на территорию нашего узла, взобрался на крышу бани и выпустил в воздух несколько очередей из автомата, расстреляв подряд несколько рожков. Также я слышал, что ночью в группировке кого-то случайно застрелили.
Я спокойно пересидел ночь в палатке, а утром вышел на развод, который ради праздника перенесли с шести тридцати на восемь часов утра. Стоило при этом посмотреть на наших солдат. Половина едва держались на ногах, а те, что стояли уверенно, имели такие синие и кислые лица, что походили на пациентов туберкулёзного диспансера. Катин, наш начальник штаба, допился до такого состояния, что его нашли в дальнем конце лагеря в каком-то корыте, и после он почти неделю лежал в своей кашээмке. Впрочем, от него и так почти нет никакого толка, и я сейчас даже удивляюсь, что когда-то считал, что надо опасаться его. Трезвыми были разве что дежурные по связи, я да наш ремонтник прапорщик Валентинов. Последний, впрочем, вообще человек основательный и серьёзный. Хорошо держался и Сомов, впрочем, в этого сколько, кажется, ни влей, всё ему будет нипочём.
Кому-нибудь, наверное, будет интересно узнать, какие нам сделали подарки. Во-первых, каждый получил продуктовый набор — банку сгущёнки, тушёнки и шоколадку «Альпен гольд», а также чёрную спортивную шапку из толстой материи. Шоколадку я съел ночью, читая книжку, а остальное у меня стащили на следующий день. Но были ещё подарки из так называемой гуманитарной помощи — вещей, собираемых и направляемых сюда, в Чечню, различными учреждениями, чаще всего — школами. Обычно это открытка и что-нибудь такое, что может пригодиться солдату в быту, — моток ниток с иголкой, тетрадки, несколько ручек. Всё это обыкновенно сопровождается коллективным письмом класса: мол, сражайтесь смело, дорогие бойцы, благодарим вас за самоотверженность и отвагу, ну и т. д. Подарки вывалили перед нами на стол, чтобы каждый мог выбрать что-нибудь себе по душе. И вот среди стандартных наборов ручек и носовых платков я нашёл небольшой пакетик. В нём — пара перчаточек, три уже исписанных, но усердно отточенных карандаша и новая тетрадка. Никто из наших на всё это и не посмотрел — расхватали, что поярче, и разбежались. Но вы не представляете, как меня умилила и обрадовала эта посылка! Перчаточки были старые, но аккуратно заштопанные, как для себя. Видно было, что отправитель — человек бедный и отдаёт чуть не последнее, при этом очень заботясь о том, чтобы подарок обязательно пришёлся впору и пригодился. Прилагалась и открыточка — тоже скромная, даже не магазинная, а с собственноручно нарисованной картинкой — нарисованным фломастерами зайцем с морковкой в лапах. Обычно дети составляют такие послания под диктовку учителя, тут же имелось собственное, личное письмо. Писала восьмилетняя девочка. Она подробно рассказывала о том, как выпрашивала у папы его старые перчатки, как он сначала не хотел их отдавать, потому что живут они небогато, и как после охотно согласился, узнав, для кого они предназначены. Как потом она аккуратно зашивала их, несколько раз распуская нитку, если видела, что шов получился некрасивый, и как складывала в дорогу, для чего не пожалела сумочки своей куклы Даши (перчатки были действительно упакованы в маленькую розовую сумочку). Дальше следовало очень серьёзное предостережение дорогому защитнику о том, что не стоит выходить без них на мороз, чтобы «ни схватить минингит», и подробное, с детской важностью, описание этого «минингита». В конце она желала получателю её подарка всего хорошего и просила после службы не забыть навестить её, Светикову Настю, ученицу третьего класса такой-то школы города Коврова.
И столько искреннего и наивного было в этом подарке из последнего, от нищего нищему, что поверите ли, я, взрослый лоб, разрыдался в два ручья, всхлипывая и ладонями растирая по щекам слёзы. И нас кто-то помнит, и нас, грязных, вшивых, забитых, кто-то искренне любит и жалеет! Как будто от всей России я получил эту посылку…
Сейчас я сижу один, на часах одиннадцать вечера, а смена будет длиться до утра. Чем же занять это время? Расскажу, пожалуй, о дедовщине. Ну, собственно, тут у нас этого явления нет. Но в то же время отсутствие её — следствие не какого-нибудь патриотического подъёма или хотя бы сплочённости солдат перед лицом общего врага. Дело в самом банальном прагматизме — между нами существует молчаливая договорённость вести себя как можно тише и спокойнее, чтобы ни у кого не возникло проблем с увольнением и получением денег. И так как устранены не причины дедовщины, а просто есть желание не создавать опасных прецедентов, то тех солдат, в абсолютной безответности которых все уверены, всё-таки продолжают мучить. У нас тут есть один такой жалкенький паренёк по фамилии Корольков. Он, представьте себе, сержант, даже старший, и вместе с тем каждый понукает им и издевается над ним. Сержантское звание стало для него каким-то проклятьем. Собственно, если касаться звания, то есть два способа получить его — или быть назначенным на должность, соответствующую ему, или окончить сержантскую учебку, в которой готовят будущих командиров. Из неё в часть приходишь через полгода уже заместителем командира отделения (в отделении 5–6 солдат). Отбор в учебку — чрезвычайно ответственное занятие. Тут у офицера должен быть какой-то особый нюх, почти сверхъестественное чутьё на людей. Ошибиться очень опасно, и живой пример тому — бедняга Корольков. Если бы не направили его учиться, он стал бы одним из очень многих тихих и незаметных солдат. Но его выдвинули на место, совершенно не соответствующее его характеру, и практически испортили ему жизнь, причём, может быть, не только здешнюю, армейскую, но и всю дальнейшую. Звание сержанта и необходимость руководить людьми стали для него настоящим наказанием. Он ещё с части назначался во все наряды и караулы, в какие можно было его вставить. Не знаю, известно ли вам, что такое собственно наряд? Это группа из четырёх человек — трёх дневальных и одного дежурного, которых назначают для наблюдения за порядком в казарме. Обыкновенно работа наряда выглядит так — один солдат стоит на тумбочке у входа в расположение роты. Его задача — охранять казарму и выполнять мелкие распоряжения офицеров — кому-то позвонить, передать что-нибудь и так далее. Остальные же убираются в казарме и выполняют разные поручения в её пределах. Без крика и твёрдой руки дежурному в наряде почти невозможно управиться. То спит прямо на тумбочке дневальный, то не убрано что-нибудь в туалете, то плохо вымыты полы, то не оповещены о чём-нибудь офицеры. Королькова, говорившего всегда тихим, робким голосом, робкого и забитого, не слушал никто из дневальных. В нарядах он буквально изводился — сам везде убирал, чистил, справлялся с оповещениями и так далее. Он работал круглые сутки и почти всегда засыпал в конце концов где-нибудь в углу со швабрами. А потом, в шесть часов следующего дня, надо сдавать дежурство новому наряду. И зачастую у Королькова принимали его только за полночь — пользуясь его беспомощностью, новый дежурный цеплялся к каждой мелочи и заставлял его по-новому делать уже сделанную работу, а сам спокойно отдыхал где-нибудь. Здесь, в Ханкале, этого доходягу назначили вечным уборщиком и истопником, и он целые дни метёт пол, убирает кровати, а каждую ночь проводит у печи. Он, кажется, совершенно отупел на этой работе. Я недавно зашёл днём в палатку и увидел его сидящим где-то в углу. Заметив меня, он вскочил с места и механически прошёлся взад-вперёд по проходу между кроватями, изображая активность. Однако, поняв, что это я, то есть человек, для него не опасный, забрался обратно в свой угол. Так он и живёт по углам, почти ни с кем не общаясь, забитый и униженный.
Наблюдая подобное, конечно, так или иначе задаёшься вопросами: что же это происходит, что за звери, что за животные эти солдаты, почему они мучают и пытают друг друга? неужели же нельзя им жить в мире?.. — ну и всё в этом духе.
Если забираться дальше, то можно задуматься и ещё вот над чем: ведь солдаты-то — представители одной и той же социальной прослойки, практически все они из бедных семей. Где же наша русская общинность, где хвалёная взаимопомощь простых людей, которой мы гордимся иногда и перед иностранцами? А ведь это всё отнюдь не мифы, это явления, существующие у нас поныне. Взять любое стихийное бедствие, любую беду, обрушивающуюся на страну, — всегда соседи помогают соседям, всегда отдаётся пострадавшему последняя копеечка, последний кусок хлеба, всегда он пускается на ночлег в самый бедный дом… В армейском же обществе, которое, казалось бы, является проекцией общества гражданского (да и как иначе — люди-то одни и те же), все подобные связи полностью уничтожаются, разрываются.
Особенно это очевидно, если приглядеться к самой интересной — экономической — стороне этого явления. В первые месяцы службы солдаты становятся настоящими рабами «дедов» — призывников, которые старше их по службе примерно на год. Став «вороной», солдат начинает «метаться», то есть выполнять разнообразные требования дедов. Перечень этих услуг постоянен от призыва к призыву и представляет собой несколько пунктов, капитально закреплённых с каких-то незапамятных времён. Во-первых, солдат должен носить деду сигареты — две утром, две днём и две — перед сном. Во-вторых, он обязан доставать для него чай. В-третьих, прислуживать ему — подшивать воротничок, гладить и стирать одежду, заботиться об его берцах (высоких армейских ботинках). Ещё недавно появились мобильные телефоны, они уже есть у некоторых дедов, и солдаты должны доставать также и карты оплаты для них. Было бы ещё терпимо, если бы старослужащие больше ничего не требовали от нас, но помимо всего описанного существуют так называемые «срезы». Они-то и составляют основную часть поборов. Плохо помыл полы — должен пачку пельменей. Не заправил кровать — обязан доставить деду к ужину кекс. Не выполнил распоряжение сержанта, из-за чего тому влетело от офицера, — приносишь несколько банок сгущёнки. Многие деды на этих «срезах» так хорошо живут, что даже не ходят обедать. Не «срезаться» же солдат не может физически. Даже и выполняй он все требования старослужащих до последней точки, и тогда есть разные способы придраться к нему, а не придраться — так самому выдумать повод для наказания. Сплошь и рядом бывает так, что дед, которому захотелось вкусненького на ужин, кидает на свежевымытый пол бумажку и, вызвав солдата, указывает ему на неё. Хочешьне хочешь, а «срез» приходится признать — не обвинять же деда во лжи.
Понятно, что обеспечение дедов стоит денег, и немалых. К примеру, обычные сигареты — казённую, выдаваемую солдатам «Приму», даже особенно ценимой у нас фабрики «Дукат», — дед курить ни за что не станет. Он хочет «Парламент», «Петра Первого» или, на крайний случай, «Золотую Яву». Постоянные кексы, пельмени, чай, сгущёнка тоже не валяются под ногами, всё это надо покупать в ларьках на территории дивизии. А даже и это — целое приключение. Конечно, случается, что роту строем водят за покупками офицеры, но делается это редко, раз в месяц, а надобности, да ещё срочные, случаются почти ежедневно. Как тут быть? Из подразделения не выйдешь без увольнительного билета, который не выдаст просто так, по первому требованию, офицер. Надо бежать в строевую часть и упрашивать работающего там солдата выписать тебе эту бумажку, что тоже, конечно, особо оплачивается. Но и увольнительная не спасает от патрульных (их в дивизии называют «рэксами»). Они часто ловят незадачливого гонца и в лучшем случае, обобрав до нитки, отпускают его с миром, в худшем же — препровождают в комендатуру. Там бедняга иногда по нескольку часов подряд чеканит шаг по плацу, дожидаясь представителя части… Затем следуют объяснения — сначала с офицерами насчёт увольнительной, потом с солдатами — по поводу потерянных продуктов, которые бедолаге, разумеется, никто не прощает… Кроме того, помимо заботы о дедах боец должен обеспечивать и себя самого. Ему необходимы предметы гигиены: зубная паста, щётка, бритва (попробуй хоть раз не побриться — при малейших признаках щетины на первой же поверке весь лоб отобьют), мыло, а ещё — материал на подворотнички, иголки с нитками, бархотки для чистки ремня и прочее. Солдат всегда всем должен — сослуживцам, дедам, даже офицерам, если осмелится к ним обратиться. Суммы набегают иногда колоссальные для казармы — до трёх-четырёх тысяч рублей. Эти деньги не даровые, их надо возвращать. Заработка же, кроме тех жалких тридцати рубликов, которые ему платит ежемесячно государство (и их он не получает почти никогда — всё отбирается в общую корзину — дедам на сигареты), он не имеет и иметь не может. Где же берутся эти средства? Из дома, от родителей. Нуждающийся солдат пишет письмо близким, а те, конечно, откликаются на мольбы сына и присылают деньги, иногда отрывая от себя последнее. Какие же мне случалось наблюдать душещипательные картины! Я видел, как мать, приехавшая из Сибири и потратившая на поездку все средства, привезла сыну только баночку сахара, и он, ждавший её приезда как спасения, задолжавший всем подряд, скрепя сердце вернул матери эту баночку, а проводив её, рыдал, запершись в туалете, зная, что его ждёт теперь за отказ отдавать долги. Видел отца, ходившего на вокзал продавать часы, чтобы достать сыну денег. Читал и письма родителей, объяснявших, что они не могут прислать нужной суммы, потому что им неоткуда столько достать, и видел ответные письма детей, которые обещали удавиться, порезать вены, сбежать из части, потому что теперь им больше ничего не остаётся… И деды, разумеется, прекрасно знают, чего стоят их кексики и пельмени, но всё-таки происходящее не останавливают.
Сам солдат при этом живёт впроголодь, перебиваясь, как птичка полевая, росинкой и травинкой — то запасёт с обеда кусок хлеба, то припрячет с ужина яичко, то на сбережённые копейки купит в чайной какой-нибудь рогалик, который тут же, не выходя на улицу, жадно съест. Я помню, меня страшно поражали сцены, которые я ещё на КМБ видел в столовой. Дежурные солдаты, стоявшие на приёме посуды, буквально вылизывали каждую тарелку, сдаваемую им. Иной возьмёт надкусанный кусок хлеба, положит на него полуобглоданныйрыбий скелет, обмакнёт в подливу, смешанную с вылитым чаем, майонезом и бог знает с чем ещё, и блаженствует на зависть половине роты.
Кстати, отвечу вскользь ещё на одно замечание, которое мне до армии не раз приходилось слышать. Часто говорят, что причины дедовщины — в отсутствии нравственных устоев у молодых ребят (согласен, солдаты почти все — дети), и решить проблему можно было бы путём введения института полковых священников. В принципе, я не против того, чтобы появились священники, военные полицейские и прочие посторонние лица, которые день и ночь следили бы за ситуацией в казарме. Но от священников как от представителей культа, как мне кажется, будет мало толку. Солдат не надо обращать ни в какую веру, они почти все и так верующие, во всяком случае, в формальном смысле. Почти каждый носит крестик, многие молятся перед сном. Ещё у некоторых ребят я замечал какие-то странные чёрные ленточки, повязанные поверх тела, со старославянскими надписями. Их не снимают никогда, даже в бане. Всё это, однако, никак не помогает нравственности в казарме. Знаю, что тут можно возразить — мол, ритуал ритуалом, но надо объяснить солдатам основы религии, рассказать об учении Христа, Магомета и т. д. Но дело в том, что в конечном итоге сам факт исполнения ритуала, противоположный его внешней очевидной бессмысленности, уже возводит человека на высшую точку религиозности, до слепой веры, в достижении которой и заключается, собственно, главная цель любого духовного учения. Что же до лекций по поводу того, что обворовывать и унижать ближних своих нехорошо, то солдаты, разумеется, и без нравоучений всё это знают. Другое дело, что у каждого есть свои объяснения, позволяющие обходить привычные в гражданской жизни нормы морали. Тут ведь целая система, психология, которую просто так, одной душеспасительной болтовнёй, даже и находящей порой отклик в сердцах слушателей, преодолеть невозможно.
И всё-таки мы не приходим в часть негодяями и чудовищами, какими, может быть, хотелось бы нас видеть некоторым господам, любящим из тёплых кресел рассуждать об ужасном русском народе. Армия вообще удивительна тем, что тут в самые короткие сроки постоянно происходят сотни и тысячи психологических превращений. Посмотрите на бойца первых месяцев службы — он забит, грязен и неряшлив, ходит робко, словно по тонкому льду ступает, глядит исподлобья, с опаской, говорит — как мышь пищит. А взгляните на него же через полгода, когда он сам уже начал издеваться над новым призывом, — удивительно, какой орёл перед вами предстанет! Аккуратный, самоуверенный, нахальный, грудь держит колесом, глядит гоголем, голос — как гудок пароходный. И вместе с внешностью меняется целиком вся психологическая изнанка. Всё другим становится — принципы, выводы, представления о добре и зле. В гражданской жизни подобные перемены если и происходят, то крайне редко и занимают целые десятилетия. И во мне, хотя я никогда не издевался над младшим призывом, многое изменилось. С удивлением иногда оборачиваюсь на себя, прежнего, и поражаюсь — я ли это был? Кажется, что и тогда и сейчас — я, но иногда как-нибудь случайно, краешком сознания заденешь эту старую жизнь — и удивляешься абсолютной противоположности прежних взглядов на неё взглядам нынешним.
Случились это перемены в самые первые дни службы. Мне иногда кажется, что не были бы они так значительны, имей я до призыва хоть какое-нибудь представление об армии и дедовщине. Но я был информирован ровно так же, как любой призывник, то есть не знал ничего. Я не только не понимал порядка службы, но и не мог отличить сержанта от офицера, не различал погон, не разбирался в воинских званиях. В первое время мы, солдаты, только и спорили о том, что означают знаки на погонах. Майора путали с капитаном, лейтенанта с полковником, сержанта с прапорщиком. Бывало, целыми часами обсуждаем — важнее ли капитан майора (все были уверены почему-то, что капитан — самое высшее воинское звание, чуть ли не выше полковника), и кто из офицеров значительнее по положению — у кого звёзд больше или полосок на погонах? Один из солдат наших, помнится, так и не смог как следует до конца курса молодого бойца выучить различий между званиями, и ему постоянно доставалось по шее от начальника его отделения, младшего сержанта, которого он всё называл младшим ефрейтором…
То же и с дедовщиной. Я уже упоминал, что совершенно не знал и не понимал, как с ней обстоят дела в действительности, да что там — не знал, есть ли она вообще. И уж во всяком случае, был уверен, что меня это явление совершенно точно не затронет, я не дам прикоснуться к себе пальцем, а если будет что-то такое, то напишу в прокуратуру, обращусь в следственные органы, разошлю письма по газетам.
«Они, эти деды, — думал я, — просто-напросто привыкли издеваться над теми, кто не решается им ответить, и когда появлюсь я — всё это прекратится».
В голове крутились порой самые нелепые и фантастические сценарии этого будущего триумфа. Вот я направляю какому-то прокурору отчёт о беспорядках в части, он присылает следственную бригаду, которую я же и возглавляю, начинается суд, деды арестовываются и лишаются всех своих привилегий (которые я представлял очень смутно). Или другое — в часть после моего письма в газету приезжает съёмочная группа телеканала, дедов задерживают, меня производят в офицерское звание, я начинаю командовать в части, устраняю все недостатки, делаю её образцовой и проч. Разумеется, даже ещё не зная армии как следует, я не верил в эти мечты, но они меня неплохо укрепляли и подбадривали. «Если не так, то иначе добьюсь своего», — думал я тогда. И вот настал день отправки в армию. На сборном пункте в городе Железнодорожном меня в числе других солдат выбрал офицер той части, в которой я теперь служу, и повёз нас на поезде на курс молодого бойца в Софрино. Ещё ожидая распределения, мы, призывники, успели поспорить и даже поссориться несколько раз по поводу того — есть ли дедовщина, как она выглядит, как становятся дедами и так далее. В дороге эти беседы возобновились. Все ужасно смешно храбрились друг перед другом, причём выдумывали глупости и похлеще той маниловщины, которой тешил себя я.
— Да в нос дать надо деду, он и отвянет от тебя, — говорит кто-нибудь.
— А я сам заставлю его сапоги себе чистить и портянки стирать.
— Да дедовщина только для трусов есть. Если ты заяц, тебе и прохода не дадут. Всё как везде, — важно замечал третий.
— Просто, мужики, давайте так — нас тут десять человек, и мы все за одного. Будут у одного проблемы, все вступаемся, хорошо? — сказал ещё кто-то. Его наперебой поддержали все.
Наш сопровождающий — угрюмый рыжий майор — только насмешливо усмехался из-под своих усов, слушая эти разговоры. По прибытии в часть он передал нас на руки сонному старшине роты, старому прапорщику с красным мясистым носом над тонкими бледными губами, встретившему нас в майке и накинутом на плечи кителе. Тот выдал нам одежду, постельное бельё и отвёл в баню, где мы по очереди кое-как помылись холодной водой.
Много на следующий день пришлось нам узнать об армии и о дедовщине, но первый тревожный звонок прозвучал уже этим вечером. Когда мы поднимались в казарму из бани, навстречу нам выскочил босой паренёк в одних белых панталонах.
— Ребята, вы откуда, из каких городов? — спросил он, испуганно оглядываясь по сторонам и вжимая голову в плечи.
Мы по очереди назвались — кто откуда.
— А из Сибири никого? Я из Братска, — сказал он. Но, не дожидаясь ответа, сразу прибавил умоляющим тоном: — Жратвы ни у кого нету? Ну хоть яблока или бутерброда? Хавать охота.
У нас ничего не нашлось, и бедолага, оглядываясь по сторонам, юркнул в один из тёмных проходов между рядами кроватей. Оттуда послышался встревоженный шёпот, а затем — чей-то резкий окрик, после которого звуки разговоров немедленно утихли.
Мы переглянулись — и вид нашего ночного собеседника, видимо, такого же призывника, как и мы, и его униженные просьбы о еде, и страх, с которым он озирался по сторонам, и, наконец, услышанный всеми в темноте начальственный голос, так напугавший беседовавших, что они немедленно замолчали, — всё это произвело на нас странное впечатление. Всех как будто краем задела какая-то одна общая тяжёлая мысль… Поднимаясь по лестнице, мы ещё весело болтали, но после этой встречи молча, даже не попрощавшись друг с другом, разошлись по указанным нам старшиной койкам…
Ну а следующим утром началось… Узнали мы и «лося» (удар по скрещенным перед лбом рукам), и «фанеру» (удар кулаком в грудь), и научились падать с тылу (по приказу сержанта бросаешься на землю, закрывая голову руками). Ещё — «равнялись на дембеля», «сушили крокодила», «пробовали ватрушку»… Наказание тут не в физической боли, не в самом факте издевательства, а в первую очередь в том, что, безропотно принимая его, ты как бы добровольно распластываешься перед наказующим, признаёшь его полное право на твои душу и тело. Я думаю, что если бы солдата били палками, привязав, как в старину, за плечи к ружейным прикладам, или секли ему спину, сцепив руки кандалами, то это было бы не так опасно для самолюбия — всё-таки, держа и связывая тебя, в тебе признают живого человека, способного мстить за обиду, защищать своё достоинство…
И всё это, главное, внезапно, сразу! Дедовщина вообще любит эффекты, почти ими одними и пробавляется. Что, зайчик, думал, тихой сапой одолевать тебя будут? Форму надо постирать деду, так он к тебе издали подбираться станет? Сначала — мелочь: мол, принеси мне что-нибудь, дай-подай, потом — сбегай куда-нибудь по моему поручению, ну а после, уже подготовив тебя, он как бы между делом и стирку предложит? Всё это ты знал и предусмотрел и над всем высокомерно посмеивался — это вы дураков так обманывайте, а меня не возьмёшь! А как на деле вышло? В первый же день тебе форму в лапы и — стирай! А не хочешь — церемониться не станут. Тут же и мысли у тебя: за плохое бритьё по лбу бьют с размаху, а что за прямой отказ выполнять приказ будет? А если откажусь и отвернутся все от меня: у кого я утром в умывальнике бритву попрошу? Кто меня «окантует» (подровняет волосы на затылке, самому этого не сделать)? Кто на работах подскажет? С кем я вечером, перед отбоем, словом перекинусь? Словом, дедовщина главным образом шоком берёт. Не давая задумываться и рассуждать, тут же, немедленно ставит перед выбором — ты с нами или против нас? На этот вопрос только из уютного кресла домашнего ответить легко, а вот попробуйте-ка перед строем в сто человек не сломаться…
Особенно, я помню, поразило меня отношение к нам как к рабам. Самым обычным делом для деда считалось, например, взобраться на спину солдату и приказать тому везти его в столовую, или подозвать двух солдат и стукнуть их лбами, или пробить «музыкального лося» (тот же «лось», но только во время пробивания солдат должен читать стихотворение, которого я полностью не помню, но начинается оно со слов «через горы, через лес едет дедушкин экспресс»). Все эти издевательства вводились как мода. Один дед придумает кататься на солдатах — и все следуют его примеру и иначе уже не ходят в столовую, как взобравшись на спины молодых. Другой выдумает для своего отделения дурацкую песню, которую оно должно петь на прогулке, и на следующий вечер её уже вся рота учит. Особенно раздражал меня один сержант — Анциферов, широкий рябой парень. Он отыскал где-то раскладной ножик с костяной ручкой и, гуляя по казарме, бил встречающихся солдат им по лбу со словами: «собака лаяла на дядю фраера», причём при словах «собака лаяла» он как бы примеривался ко лбу солдата, осторожно касаясь его ручкой, а сказав «на дядю фраера» — с размаху ударял. Особенно он радовался, если получался звонкий звук. «Смачно!» — довольно восклицал он при этом. Хоть до меня он никогда пальцем не дотронулся, я ненавидел его, меня тошнило от одного его вида, от одного звука его голоса. Я в первые дни мечтал, чтобы он ударил этим ножиком и меня, и представлял иногда, как ударил бы его в ответ… Но когда это действительно случилось на второй неделе службы, я ничего не сделал…
Вообще, я очень удивился бы, если бы за день до призыва смог бы увидеть себя самого спустя две недели. Я, как и все, подставлял лоб под «лося», возил на себе дедов в столовую, ходил с карманами, зашитыми в наказание за то, что посмел засунуть в них руки…
Ну и куда же делись твои достоинство, гордость и самоуважение? — с оттенком, может быть, самодовольства спросит читатель. И я думаю — куда? Неужели же я был сломлен силой? Да ничего подобного. Я выше говорил о физическом насилии и мог бы прибавить много к этим рассказам, но деды всё-таки не действуют силой, да это для них почти и невозможно. На её применение существует огромное количество ограничений. Дед, например, не может ударить солдата в лицо — это немедленно станет заметно офицерам и вызовет расследование (отсюда и особенности того же «лося» — считается, что удар через скрещенные руки не оставит на лбу синяка), не может и слишком избить его — любое обращение военнослужащих в медчасть с побоями вызывает вопросы. Единственная цель насилия — унизить, деморализовать солдата, показать ему, кто в казарме хозяин. Может быть, меня соблазнили неоднократно повторяемые обещания дедов о той, райской жизни, которая наступит с приходом нового призыва? И этого не было, более того, любой солдат на КМБ с радостью отказался бы от будущего «счастья» в обмен на нынешнюю свободу от издевательств.
Нет, у дедовщины другие методы, и главный из них — давление силами коллектива. Солдат плохо заправил кровать — сержант заставляет переправлять койки всю роту. Плохо отжимается — вместе с ним отжимаются все, пока упражнение не получится. Небрежно начистил сапоги или бляху — и подразделение часами стоит строем и ждёт, пока он справится с этим, чтобы уйти на отбой. Разумеется, на беднягу все шипят, все ненавидят и презирают его. Именно этого, а не двух-трёх слабеньких ударов боится солдат, бросаясь выполнять указания дедов. Ведь вы только подумайте: призванный солдат в армии один-одинёшенек, он далеко от дома, от родных, находится в тяжелейших условиях, в каких никогда раньше за свои восемнадцать лет не оказывался. Он не знает, что будет с ним завтра, вся его семья — это солдаты, которые его окружают, кроме них, ему не на кого рассчитывать…
За общество себе подобных человек держится чрезвычайно крепко, порой даже и понимая умом, что в одиночестве ему иногда будет жить несравненно легче и удобнее. Тут сказывается нечто древнее, хтоническое, то самое юнговскоеколлективное бессознательное. Попробую доказать вам это одним довольно интересным примером. Дело в том, что у каждого солдата есть возможность вовсе отказаться от дедовщины. Называется это — «жить по уставу». Человека, решившегося на такой шаг, оставляют в покое деды, он полностью освобождается ото всех преследований с их стороны. Его не смеют ударить, он никому не носит сигареты и кексы, не влезает в огромные долги, тяжким бременем ложащиеся на плечи его родных. Ночью он спокойно спит, а не стирает чужой китель или «сушит крокодила» на потеху пьяненьким дедам («сушить крокодила» — означает руками и ногами стоять на дужках кровати). Вы, наверное, решили уже, что уставная жизнь — всеобщая мечта, награда, которую получают за особые заслуги? Как бы не так. Напротив, это главное армейское наказание, которым, как чумой, пугают новобранцев.
«Что, не нравится тебе „метаться“? — часто говорит дед провинившемуся солдату. — По уставу, что ли, хочешь жить? Будешь выпендриваться — заживёшь».
Такая угроза имеет колоссальное действие, что меня всегда очень удивляло в первое время. Чем плохо-то уставное существование? — размышлял я. Да, ты лишишься многих льгот будущей дедовской жизни, то есть не сможешь распоряжаться «воронами», станешь сам на втором году службы выполнять какие-то задания, неприемлемые для старшего призыва, — мыть полы, делать тяжёлую работу, ну и так далее. Но вместе с тем не будет и постоянных унижений, издевательств, вымогательств…
Казалось бы, многие должны пользоваться этой возможностью. Но ничего подобного — человек, даже дошедший до последней точки отчаяния, скорее порежет себе вены, отравится или сбежит из части, чем объявит, что решил стать уставником. Солдату не приходит на ум даже возможность этого, до того она кажется ему дикой и невероятной. Предложите здоровому, вменяемому человеку на выбор две ситуации — повеситься, искалечить себя, стать дезертиром, создав себе огромные трудности с законом, или — провести два года, выполняя уставные требования? Любой назовёт, конечно, второй вариант. Это и логично, и разумно. Однако на практике второго варианта почти нет, зато первый — сплошь и рядом. Что же — не знают, что ли, бойцы о возможности уставной жизни? Нет, всем до единого о ней известно чуть не с первых часов службы. В чём же дело? Я убеждён, что именно в том, что живущий по уставу отделяется от общества, становясь отрезанным от него ломтём. Это-то подсознательно, на уровне инстинкта и пугает его больше, чем сама смерть… И вот на этом святом страхе, впитанном с молоком матери и коренящемся в самой природе личности, и держится дедовщина.
Если говорить об уставниках вообще, то это, как я и говорил, явление довольно редкое. Такой солдат встречается далеко не в каждой роте, бывает и так, что для целой части он своего рода чудо из паноптикума, на которое показывают пальцем. Начать уставную жизнь вообще довольно сложно — это целый процесс. Бывает это решение и добровольным, но чаще всего является наказанием за какие-то слишком уж тяжёлые проступки — за стукачество, причём не единичное, а постоянное, воровство, опять же регулярное, ну и всё в этом роде. Но даже в подобных крайних случаях оно применяется с какой-то робостью. Осуждённому (обычно целой коллегией дедов) даётся испытательный срок, чтобы он мог исправиться и вернуться в коллектив, причём во время этого срока ему намеренно поручаются разнообразные тяжёлые задания, выполнив которые он имеет шанс быть прощённым. И только если наказанный совершенно безнадёжен, его оставляют в уставной категории.
Как же выглядит жизнь по уставу? Сначала она всегда бывает гораздо труднее дедовщины. Сержант найдёт тысячу возможностей придраться к солдату. Например, подворотничок — кусочек белой ткани, подшиваемой к кителю, — должен иметь ровно двадцать два стежка — двенадцать сверху, шесть — снизу и два — по краям. Он не может, кроме того, выступать над воротником больше, чем на два миллиметра (спичечная головка), и подшивать его надо не дольше пяти минут. Если все эти условия не выполнены точно, подворотничок срывается с шеи и солдата отправляют пришивать его заново. Чёткие требования есть для чистки сапог, полировки ременной бляхи, заправки кровати… Иногда уставникачасами мучают, придираясь к его внешнему виду, и случается, что он, переправляя кровать и чистя обмундирование, пропускает и завтрак, и обед, и ужин, на весь день оставаясь голодным.
Однако тянется всё это сравнительно недолго. Надо сказать, что русский человек, в отличие, например, от немца или американца, не способен на постоянные, методичные издевательства. Об уставнике постепенно забывают, и он предоставляется сам себе. Вот тут-то для него и начинается, кажется, настоящее мучение. Беднягу не замечают сослуживцы, с ним не вступают в беседы, его игнорируют даже во время работы. О нём наконец вовсе перестают говорить, даже как о диковинке, и он окончательно становится неким чужеродным телом в общественном организме. Всё это происходит отнюдь не делано, с декларированным намерением унизить его, а вполне естественно, как бы само собой. Одиноко живя в своём углу и иногда по целым неделям ни с кем, кроме офицеров, не говоря ни слова, уставник почти всегда начинает дичать.
В нашей части был солдат, живший по уставу, по фамилии Канашевич. Грязнее, забитее и несчастнее человека я никогда не видел. Был он высокого роста, с длинным рябым, веснушчатым лицом и курносым носом. Его перевели на уставное житьё за сотрудничество с одним подлецом майором, бывшим у нас заместителем командира роты по личному составу. Майор, как говорили, соблазнил его увольнениями (тот служил рядом с домом), и Канашевич начал докладывать ему обо всём происходящем в роте. Он рассказывал, кто кого ударил, кто не ходит на занятия по строевой подготовке, кто из солдат сколько должен дедам, где в роте хранятся чай и кипятильник и всё в этом духе. Майор с этой информацией поступал очень вольно, например, спрятанные солдатами продукты он брал себе, а с дедов, о проделках которых узнавал, требовал взятки за молчание. Как-то одну из таких бесед подслушали двое солдат, красившие стену в соседней с его канцелярией комнате, и немедленно доложили обо всём дедам. Вечером те вызвали Канашевича в прачечную, где часа четыре кряду вели с ним беседу. Пальцем его никто не тронул, но он сознался во всех своих проделках.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.