18+
Ты слышишь ли меня?

Бесплатный фрагмент - Ты слышишь ли меня?

Литературно-художественный альманах

Объем: 362 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Вместо предисловия

Это первый номер литературно-художественного альманаха с таким названием, который издает Костромское региональное представительство Союза российских писателей. До этого в разное время, с разной периодичностью выходил литературно-художественный альманах «Козий парк» (вышло 4 номера, учредитель и главный редактор Олег Губанов).

С момента выхода последнего номера «Козьего парка» (лето, 2011 год) прошло 5 лет, некоторые авторы альманаха за это время издали свои книги. Одни при поддержке Министерства культуры РФ, другие в издательстве «Эксмо» или «Ridero», третьи — либо за свой счет, либо при поддержке департамента культуры Костромской области. Но то, что издано — часть того, что у авторов написано, что лежит в столе не один год. Первый номер альманаха «Ты слышишь ли меня?» — малая доля этого неизданного. Хотелось, чтобы следующие номера альманаха могли и дальше знакомить читателя с этими неопубликованными стихами, прозой, публицистикой. Альманах намерен публиковать не только литературные произведения членов нашего регионального представительства Союза российских писателей, но и авторов, которые близки по духу нашему изданию.

Название альманаха «Ты слышишь ли меня?» — парафраз на строчку Федора Тютчева «Ангел мой, ты видишь ли меня?» Но у нашего названия несколько иной подтекст. Может быть, поэтому в начале альманаха помещено стихотворение Нины Веселовой, которое обращено не только к авторам, но и к читателям.

Не верь чужим словам.

Произнеси своё.

И пусть оно задержит ту минуту,

Когда зарёю ранней окоём

Под небом закраснеется прогнутым.


Такого мига не было ещё,

И никогда такой не повторится.

Укрыта старым сереньким плащом,

Рассветно зашевелится станица.


Потянутся колодцы-журавли,

Готовясь клювы погрузить в прохладу…

Ты тихим звукам трепетно внемли

И всё запоминай, поскольку — надо!


Впервые на луга падёт роса

И бликами взыграет под ногами.

И деловито старая оса

Направится гудеть над берегами,


Разыскивая в юбочках цветов

Запасы благодатного нектара.

Не оставляя в небесах следов,

Промчатся молча облаков отары.


И брызнут долгожданные лучи,

Подхваченные хором птичьих трелей…

Останови дыханье и молчи.

Когда-то до тебя вот так смотрели


В лицо рассвета предки. И слова

Пытались тоже находить тревожно.

И счастливо кружилась голова

В сознании, что всё на свете можно.


И каждый день нам подтверждает снова:

Для продолженья жизни нужно Слово.

И если оно истинно своё,

Охватится зарёю окоём.

ПРОЗА

Наталья КАРАВАНОВА

КРОЛИК И УДАВ

Закат упал за крыши торгового центра, привычно, словно соблюдая неприятный ежедневный ритуал. Холодно.

На площади под баннером с ликом мессии уже начал собираться народ. В рваных отсветах рекламы и лицо Спасителя, и лица граждан похожи на грубые одинаковые маски, заготовки масок. а белые одежды в дискотечных отсветах фонарей кажутся грязно-серыми. Мой собственный плащ от них, скорей всего, ничем не отличается, но это правильно: все мы грешны изначально и разве имеем право на чистоту? Мы — всего лишь промежуточный этап, еще не существование, начало. Так говорит наш батюшка. Чтобы хоть чуть приблизиться к истинной святости, нужно вложить очень много труда…

Девятнадцать ровно. Сейчас начнется. Толпа двинется вперед, и я поддамся общему движению, радостно включаясь в поток.

Это глоток чистого воздуха, приобщение к таинству, святое единение мыслей и чаяний всех людей на земле. Причастие к его свету. Это всегда как в полет: вместе со стаей белых птиц…

Загорелись осветители, и мы замерли в ожидании. Уже скоро…

Я каждый раз пытаюсь угадать, с какой стороны он появится, единственный и неповторимый наш отец Евстигней. И каждый раз ошибаюсь.

Вот он. Темное облачение его кажется чище и светлее, чем нарочито-белые накидки паствы. Все верно, он пастырь, мы паства. Он тот, кто ведет, мы… мы пойдем за ним. Пусть будет тяжело, пусть хоть как будет больно и страшно, но мы пойдем. Как Спаситель однажды пошел за всех нас на муки и смерть, как святые великомученики… как люди.

Мы же люди, мы должны пройти это до конца. Не искать малодушно отсрочки, не прятаться. Отринуть ложь. Отринуть ненависть и зависть. Во имя тех, кто придет за нами, во имя тех, кто увидит своими глазами Великий день.

Я улыбаюсь, глядя на отца Евстигнея. На его печальное, доброе лицо. На руки, поднятые в приветствии…

Тишина. Как же тихо стало на площади! Слышно, как кричат галки в ближнем сквере. Слышно, как пищит звуковой сигнал светофора. И в этой тишине, хрустальной, совсем еще зимней тишине, внезапно появляется его голос.

— Христиане! Братья и сестры… Все, кто внемлет слову Его…

Я не дышу. Не дышат и те, кто вокруг. Ловим каждый звук, каждую интонацию, каждый оттенок. Не важно даже, что он сегодня скажет. Не важно. Он знает, этого достаточно. Важно, что он приходит к нам, говорит с нами. Что дарит возможность себя слушать, дарит надежду.

— …страх, вот что приведет нас к настоящей беде… …это страх перед будущим, пред тем, что было начертано человечеству много веков назад. Чего же мы боимся? Боли? Смерти? Но боль очищает, а смерть — всего лишь мгновение, крохотный шаг на пути к вечной жизни. Разве этого стоит бояться? Да и страх не настоящий, ибо и боль, и смерть предстоит пережить не нам. Грех, вот чего следует бежать. Мы с вами, именно мы, наше поколение способно силой своей веры, праведностью своей, смягчить гнев Его в час Страшного суда… Так не уподобимся же крысам, что бегут с тонущего корабля, ведь мы не крысы, мы люди и должны пройти до конца этот путь, каким бы трудным он ни был…

Я вздрогнула, уловив созвучие своих недавних мыслей с речью отца Евстигнея. Как он угадал? Как ему вообще удается так точно читать в сердцах наших, в душах наших? Каким образом он всегда находит такие простые, такие правильные слова?

— Кролик.

Я вздрогнула, словно поперек спины меня вытянули тонким стальным прутом. Больно. Дурацкое прозвище, прикипевшее ко мне в детстве. В школе. Я думала, что забыла, простила их. Что за годы, отсчитанные с фотовспышки нашего коллективного снимка на выпускном балу, все эти глупости стерлись из памяти. А нет. Я, оказывается, злопамятная. Я помню…

— Эй, Кролик!

Некрасивая и не самая умная в классе. Ну, теперь-то я могу признаться хотя бы себе, что именно такой я и была.

Терпение. И еще — смирение.

Я поворачиваюсь, медленно и, хочется верить, спокойно. Точно знаю, что окликнули именно меня.

Он стоит в двух шагах. Перекатывает во рту не то палочку, не то обломок спички. Черная ворона на фоне белых одежд.

Сидел когда-то за последней партой у окна. Самый высокий в классе был.

Запомнился тем, что очень метко умел плевать из трубочки жеваной бумагой. Это было не больно, но обидно. Особенно обидно было сознавать, что ты — мишень не единственная, но любимая. А больше ничем не запомнился. За все восемь лет знакомства мы и парой слов с ним не перемолвились. Как же его звали? Саша? Слава?

Саша-Слава чуть склонил голову набок, разглядывая меня с каким-то странным интересом. Так незнакомых жучков рассматривают. Угодивших в тарелку. Перед тем как выловить и выкинуть.

— Кро-олик, — повторил, чуть растягивая слова. — Ну, здравствуй.

Я кивнула. Свет от фонаря скользнул по лицу бывшего одноклассника. Что же, он мало изменился. В том плане, что он по-прежнему красив. Именно красив, а не «хорош собой» или просто «привлекателен». Наверное, его девушки любят. Красивые, дерзкие, даже умные, потому что дураком и сам он, этот Саша… нет, все-таки, Слава… никогда не был.

Я хорошо запоминаю лица и никогда не путаю людей, а вот с именами почему-то не получается.

— Тебе нравятся уличные проповеди?

Нравятся? Какая дурацкая постановка вопроса. Тебе нравится, что сегодняшний день называется вторником?

Пожала плечами. Достаточно нейтрально, чтобы не спровоцировать продолжение разговора.

Но он усмехнулся. Спросил:

— Ты что, в одночасье онемела? Или стесняешься?

— Нет. Я слушаю отца Евстигнея. Мне это интересно.

Что он привязался? Что ему от меня надо? Ведь видно же, что кроме пренебрежения он ничего ко мне не испытывает, да и не может испытывать.

— Значит, слушаешь… а я тебе мешаю. Отвлекаю. Не даю причаститься истины…

— Да.

Обратиться к нему сейчас на «ты» — значит, подтвердить его право и дальше вести разговор в таком тоне. А «выкать» бывшему однокласснику и вовсе глупо.

Он, наконец, выплюнул свою спичку, провел рукой по волосам. Я поняла, что он смотрит мне в глаза. Довольно давно уже. Удерживает, не отпускает.

— А живешь ты в общине. — Не вопрос, снова констатация.

А вот и не угадал.

— Нет. Не в общине.

Кажется, мне удалось его немного озадачить.

— Почему?

Ну, и как объяснить?

А собственно, чего стыдного в моей ситуации?

И все-таки, рассказывать о себе этому… этому Славе… Саше? Противно.

— Так надо.

Медленно кивнул, опустил глаза. Вот тогда бы мне и отвернуться, показательно отвернуться, дать понять, что разговор окончен. Но я, как была дурехой тугодумистой, так ей и осталась. Успела только подумать об этом, а сделать…

— Есть хочешь, Кролик?

— Сейчас пост.

— Ну, не росой же одной вы в пост питаетесь? Я тебе ресторан и не предлагаю.

— Нет.

— Крольчатина, я же вижу, что ты врешь. Меня что ли боишься? Так не бойся, я кроликами не питаюсь. Пойдем. Я тебе капустки куплю…

Издевательство было слишком очевидным, слишком честным…

Вот именно, честным. Настолько, что и крыть нечем. Нечего пенять на зеркало, коли рожа крива. На ложь и оговор обижаться глупо. И то и другое — вещи непрочные, хрупкие. А вот правда… она действительно имеет свойство колоть глаза.

Но я сильная. Я все чудесные школьные годы с этой правдой рука об руку шла. И сейчас выдержу.

— Я никуда не пойду, — отвечаю спокойно. Поворачиваюсь к сцене, где продолжается проповедь. Отец Евстигней, помоги мне! Твой голос всегда меня выручал. Уверенный твердый голос человека, знающего истину…

— Еще как пойдешь. Тебе же хочется пойти? Нет? Тебе страшно и любопытно. И тебе интересно пройти по улице именно со мной: я тебе нравлюсь…

Самонадеянная скотина! Что тебе от меня надо?

Я разворачиваюсь снова. Чтобы ударить. Нет. Нельзя! Смирение. Прощение. Нет гордыни, нет боли. Но сил терпеть это тоже уже нет, и я кричу:

— Иди к дьяволу!.. Иди… к дьяволу…

Они поворачиваются к нам — десятки лиц. Хмурых, встревоженных, раздраженных…

Я разбила тишину. Ту хрустальную тишину, в которой звучал голос отца Евстигнея, я это сделала… Господи, прости меня…

Но сделанного не отменишь, как не отменишь Второе пришествие и Страшный суд.

Да как. Какими словами… как язык-то повернулся…

— А ведь они тебя сейчас ненавидят, кролик. — Задумчиво произнес мой бывший одноклассник. — Посмотри на их лица… ты помешала им слушать, и…

— Это просто раздражение. — Ответила я как можно спокойнее. — Смирение — добродетель, но раздражение — не грех. Не смертный грех…

оставаться и дальше на площади было уже немыслимо. Я побрела домой. По сторонам не смотрела, и старалась даже не думать, что буду делать, если этот Слава пойдет за мной. Да, точно. Именно Слава, а не Саша. Причем, полное имя — Ярослав… а фамилия простая, распространенная — Смирнов. Потому я сразу и не вспомнила, такая незаметная, сглаженная фамилия.

Улица тиха и безлюдна. Даже машины не шумят. Значит, уже девятый час? Народ расселся перед телевизорами и компьютерами. Кто-то ужинает, кто-то читает молитвы, кто-то спит.

Плывут над трассой навязчиво яркие баннеры, сквозь них сыплется мелкая снежная пыль. Март. Март заканчивается, скоро лето. А потом еще лето, и еще. Целая жизнь, как испытание. Целая жизнь испытательных лет…

Нормальная такая, человеческая жизнь. Полноценная. За ней — еще будет поколение. А потом всё. Совершенно точно, документально подтвержденное «всё». Библейское «все». «Всё», снабженное знамениями ровно настолько, чтобы каждый видел воочию и бесполезность борьбы, и свет надежды.

Потому что если сбываются «звезда полынь» и «саранча», то почему не сбыться всему остальному? Всем иным пророчествам святого писания? И новый приход Мессии. И Армагеддон. И Страшный суд.

Не надо бояться, прав отец Евстигней.

А дома брат с бананами в ушах и заначкой марихуаны. У него своя теория. Если все равно ничего не останется, так зачем беречь хоть что-то? Надо успеть взять то, что хочется. А чего не хочется, того не жалко. Их много, таких вот, как Дюшка. Десятки и сотни. Их становится все больше, ибо нашу надежду они не приемлют, а своей надежды у них нет. Брату тринадцать, но он уже меня перерос.

Ватага вывалила из арки мне навстречу. Десятка полтора их. В руках у кого палки, у кого и куски железной арматуры. Погромщики. Девчонки тоже есть. Милиция и добровольческие церковные дружины задерживают их без счета каждый день, но покоя хватает ненадолго. Я думала, мимо пройдут, как всегда раньше проходили. Но нет. Остановились, обступили со всех сторон. Я еще не испугалась, не успела. А один из них выкрикнул:

— Свято-о-ша! В белом!

— Дайте пройти, — как можно спокойней попросила я.

Заржали, подступили ближе. Тот, первый, ему лет пятнадцать, не больше, поднял железяку, и очень серьезно сказал:

— За то, что мамку мою списали… я вам никогда не прощу! Слышите? Никогда!

Списали. В нашем районе это когда-то означало — убили. Или подставили так, что человек без вины попал в тюрьму. Мальчику соврали. Господи, прости его…

— Тебя обманули, — тихо сказала я. Я еще с института помню правило. Хочешь быть услышанным, говори тише. Прислушаются.

— Да ладно!

Он ударил. Быстро и сильно, но я увернулась. От второго удара не увернулась бы, но второго удара не последовало. Последовал тихий хлопок где-то сбоку, и ровный голос, произнесший одну короткую фразу:

— Брысь, шавки!

Они побежали. Кажется.

Я обнаружила себя сидящей на асфальте, в грязной луже. Хлопок — это был выстрел.

— Вставай, Кролик. Никто тебя не тронет.

Глупо как, Господи. Он, значит, за мной шел. Зачем? Медленно встала, отряхнулась. Ну, и что дальше?

— Испугалась?

— Нет.

— Значит, ты так и живешь в этом районе? Понятно. Пожалуй, можно было догадаться. Скажи, Кролик, а твой отец сейчас дома?

Ну, вот и причина. Он заговорил со мной только потому, что ему нужен мой отец. Я-то гадала, в чем дело…

И вот еще вопрос, где Ярослав Смирнов пропадал весь последний год? Потому что…

— Мой отец умер чуть меньше года назад.

Прищурился недоверчиво:

— Академик умер? Именно умер? Странно…

— Ничего странного. Инсульт.

— Да? Ммм… ну, теперь понятно, почему… а Андрей живет с тобой. Поэтому ты еще не в общине. Ему ведь нет шестнадцати?

— Тринадцать.

— Ага. Детское пособие уже не получает, а работать еще не может…

Господи, да как я этого оболтуса брошу? Он же пропадет без меня. Свяжется со шпаной… уже связался. Но пока есть я, он способен оглядываться назад и не совершит ничего совсем уж непоправимого.

— Жаль. Соболезную.

Я отвернулась. Отчего-то болела правая нога. Наверное, ушибла, когда упала. Ничего. До дому как-нибудь дохрамаю.

— Погоди.

Я остановилась в арке. Ну, что еще?

— Ты веришь ему? Священнику, который проповедует на площади? Веришь?

— Верю.

Злость и внезапно прорвавшаяся тоска заставили меня развернуться к нему лицом. Сейчас я — в тени арки, а он весь на виду. Весь, от дорогих ботинок до влажных, блестящих в свете фонаря, волос. Действительно, красавчик. Иные наши с ним сверстники успели обзавестись брюшком, а кое-кто и лысиной. А этот — подтянут, ухожен, одет. Все ведь выяснил, что было нужно, зачем же продолжать эти тягостные расспросы?..

— Верю. Потому что он предлагает надежду. Надежду для всех. На спасение. На вечную жизнь…

Он хотя бы не отворачивается равнодушно.

Кивнул. Как-то печально произнес:

— Глупый-глупый кролик. Я к тебе зайду. На неделе.


— Здравствуй, дочь моя. У тебя что-то случилось?

— Здравствуйте, батюшка…

Убранство в кабинете самое обычное, совсем не церковное. Да это и не церковь. Общественная приемная.

— Проходи, присаживайся.

— Да, конечно. Я только хотела узнать… мою просьбу уже рассмотрели?

— Рассмотрели, и приняли положительное решение. Наша община с удовольствием примет тебя.

Все. Все, назад пути нет. Сложилось, словно паззл…

Тетя Лена сама позвонила и предложила взять Андрюшку к себе. Там у нее, в Кологриве, брату будет лучше. И семья большая, и пригляд. И он, кажется, даже не расстроился.

Мое давно ожидаемое увольнение случилось на следующий день.

Кто говорит, что у нас есть выход? Что мы вольны выбирать свой путь? Ничего подобного.

Что я могу в этой ситуации? Пойти, записаться добровольцем в «Звездную армаду»? Денег выплатили чуть, хватит только, чтобы пару раз заплатить за коммунальные услуги. И неизвестно, когда удастся найти работу.

— Спасибо!

— Вот и замечательно. Сейчас тебе подписывать ничего не надо. А завтра приезжай. Вещей из дому много не бери, здесь все есть. Вот, возьми визитку. По ней тебя пропустят в ворота.

— Спасибо. До свидания!

Весна на улице словно вырвалась на свободу — акварель неба, прозрачность облаков. Воздух пахнет солнцем, сухим асфальтом, талой водой. Как же я люблю такую погоду! Снега еще навалом, но ясно — у зимы шансов не осталось. Ни полшансика. Все, время перешагнуло через незримую границу, и назад пути нет…

Весна звучит со мной в унисон. Сегодня это особенно заметно. Община меня примет. Я перееду в квартал, где люди улыбаются друг другу. Где не бывает зависти, и все равны. Где моими соседями будут совершенно особые, открытые, светлые люди. Где будет с кем поговорить о Боге.

— Кролик…

Нет, солнце не погасло, капель не смолкла. Зачем этот человек снова здесь? Чтобы отравить мне самый светлый день за последние несколько лет?

— Здравствуй.

— Ну, как, радуешься?

— Да.

Серая стайка монастырских послушниц миновала нас, обтекла, как река островок. Лица у девушек сосредоточенные и погруженные в себя. Светлые лица.

— Есть чему. Прогуляемся?

— Нет.

— А чего ты боишься? Раз священники сказали, что ты им подходишь, то можешь не сомневаться, назад из… из общины не выкинут.

Я кивнула.

— Пойдем. Не бойся.

— Я не боюсь.

— Боишься, кролик, боишься. Все время боишься. Боишься остаться последней и боишься оказаться первой. Боишься меня и себя боишься. Себя — больше всего. Я помню, в школе у тебя были темные волосы. Зачем ты их красишь в этот невнятный цвет? Разумеется, чтобы не привлекать внимания. И мордашку не подкрашиваешь никогда, даже губы, я прав? Вот прямо сейчас… тебе же не нравится, что я называю тебя Кроликом. До жути, до отвращения. Но ты терпишь. И не из христианского желания смирить гордыню, а потому что боишься возразить. Боишься конфликта. Боишься оказаться проигравшей.

— Перестань, пожалуйста. Это все неправда.

— Правда. Только ты ошибаешься. Ты думаешь, что «кролик» — это кривые зубы и длинные уши…

…и толстая задница. И маленькие красные глаза…

— А вот и нет. И даже совсем нет. Ты Кролик, потому что уже сейчас рядом свернулся удав. Но ты не убегаешь, не прячешься. Ты смотришь в глаза удава и покорно ждешь, когда тебя начнут есть.

— А удав — это ты.

— Хм… ты мне льстишь. Нет. Я уже говорил, что не питаюсь кроликами.

— Значит, ты думаешь, что удав — это отец Евстигней? Глупо. А ты… сам ты веришь в Бога?

Усмехнулся, переспросил:

— А ты?

— Да.

— Тогда рассказывай. Все, что сейчас собиралась сказать. Ну! Смелее!

Эта издевательская подначка заставила ответить:

— Не станешь же ты возражать, что в преддверии конца света…

— Вспышка сверхновой — это физический процесс. Это еще не конец света…

— Для человечества — конец. Так вот. В преддверии Конца света как раз и важно всем нам, всем людям, задуматься о вечной жизни, о том, какими мы предстанем перед Ним в день Страшного суда…

Я сама почувствовала, как нескладно, как жалко выглядят мои слова. Почему, когда говорит отец Евстигней, все так значимо и убедительно, а я снова запуталась, забыла, о чем хотела сказать.

— Мы не должны грешить… ради тех, кто придет следом за нами… ради…

— С грехами — понятно. А что мы должны делать? Все это время? Всю сотню лет?

— Не грешить… молиться… вести праведный образ жизни…

— Подробней, Кролик! Подробней!

— Соблюдать заповеди… Быть… честными…

— Я уже понял про то, какими мы должны быть. Ты скажи, Кролик, что именно мы, такие все из себя праведные, должны делать?

Отец Евстигней что-то говорил об этом… не так давно даже…

Нет. Не вспомнить. Хотя…

— Строить храмы. И молить Господа о прощении.

Мы остановились у перекрестка. На той стороне улицы утыкала маковки в небо нарядная церковь. Напротив отсвечивал рекламными щитами супермаркет. Над всем этим сплетали черные кляксы веток старые клены.

— Не туда смотришь. Ниже.

Ниже… да что там такого интересного? Тротуар. Люди. Машины.

— Смотри, сколько нас. Много, правда? И все разные… среди нас есть настоящие праведники. Они живут по заповедям и всегда готовы помочь в трудную минуту. И ты знаешь, большинство из них не имеет отношения ни к христианству, ни к религии вообще. Среди нас есть анархисты. Есть бродяги и профессиональные нищие. Солдаты… цыгане. Смотри, смотри, Кролик. Это не просто так. Видишь? Большинство попросту не верит, что вспышка будет. Кто-то ищет утешение в водке. Это только кажется, что их мало. Кто-то старательно не думает об этом. Но все они — живые. И только немногие похожи на тебя. Очень, очень мало…

— Одурманены религией? Прячутся от объективного мира за толстыми и надежными стенами монастырей?

— Кролик ты кролик… нет, конечно. У нас удивительная страна. Институт церкви за какие-то считанные годы стал инструментом правительства, «христианством по госзаказу», а никто и не заметил. Нет. Удав — это уж никак не церковники. Куда им.

Я вдруг вспомнила:

— А ты знаешь, что означает слово «списали?»

Он ничуть не удивился.

— Точно, конечно, не знаю, но догадаться могу. «Списали» — значит, пустили в общину. Дали возможность посвятить жизнь богослужению. Ты вспомнила того мальчика с арматуриной, так? Скорей всего, его мать оставила семью ради… более высокого служения.

— И кто же такой этот удав?

— Чего ты боишься?

— Окончательности. Бессмысленности. Пустоты…

Молчание повисло между нами — но не беззвучие. Какое уж тут беззвучие, в разгар весеннего дня! Воробьи орут, капли стучат по лужам. Шаги шуршат.

Я устала. Чего он от меня хочет? Почему не оставит в покое?

— Ярослав, я не очень понимаю, чего ты от меня хочешь? Зачем ты тратишь на меня свое, не сомневаюсь, драгоценное время?

— Отец у тебя хороший человек был… можешь считать, меня гложет чувство невыполненного долга.

— А…

Чувство долга. Вот как его, оказывается, можно понимать…

— Скажи, Кролик… а когда отец был жив, ты к священникам так же бегала?

Отец умер внезапно, от инсульта. На работе. Скорая не успела помочь. Но, кажется, все началось, когда он еще был жив. Да что я… постоянно занятый академик и дома-то бывал не чаще раза в две недели.

Сначала я просто подходила послушать. Так делают многие горожане, из любопытства, или из интереса. Потом одна женщина из общины приметила меня. Мы разговорились. Она рассказывала с такой неподдельной искренностью, с таким чарующим вдохновением… она пригласила меня в теологический клуб… да. Именно тогда.

Эти люди действительно были другими. Светлыми. Готовыми выслушать, поддержать, помочь.

Я не ответила, но, видимо, что-то такое отобразилось на моем лице, потому что Ярослав не стал настаивать.

Так дошли до троллейбусной остановки. На ней толпились сизые голуби.

— Я зайду вечером. В последний раз. — Хмуро бросил мой бывший одноклассник. — Твоя маршрутка. Ну, давай! Не бойся!

Дверца захлопнулась.

Не смотри в окно, уговаривала я себя. Не вздумай! Еще подумает, что тебе интересно…

Но свободное место было именно у окна. Именно у того самого окна, в которое нужно смотреть, чтобы увидеть.

Ярослав, ссутулившись, отошел к деревянному строительному забору, неожиданно для меня присел там на корточки и спрятал лицо в ладони.

Я попыталась представить, в какой ситуации могла бы принять такую позу. Представила. Если плохо сделала работу, а поправить невозможно. Важную работу.

В чем он собирался меня убедить? И почему меня? Он обещал вечером зайти. Вечером все разъяснится.


Красный обшарпанный «Икарус» брызнул на повороте бурой водой с осколками льда. Ну вот. И Дюшка уехал. Все нитки обрезаны, все тропки исхожены. Я одна, и ничто не мешает воплотить заветную цель.

И никто уже не помешает.

О чем жалеть? Людей близких у меня и раньше почти не было. А за последний год я растеряла, не то, что всех прежних друзей, даже знакомых. Даже случайных знакомых. До вечера несколько часов. Можно погулять, по пути наслаждаться весенним днем, любоваться куполами храмов, сплетениями темных ветвей, игрой солнца в гранях сосулек. Потом, дома, навести окончательную чистоту, накинуть на мебель чехлы. В эту квартиру я больше не вернусь. Сготовить ужин…

Но почему только от одной мысли об этом становится тошно? И почему я продолжаю мысленный диалог с Ярославом, хотя давно нужно бы выкинуть это из головы. Все дело в том, что я понять не могу, чего он хочет. Ему надо меня в чем-то убедить, отчаянно надо, я это уже поняла. Но в чем? В том, что я — Кролик? Беззащитная зверушка, уставившаяся в глаза удава? А кто удав? Я не вижу. Сам-то он хоть видит? Или ему не важно, чем меня зацепить, лишь бы зацепило?

А ведь зацепило. Откуда он взялся? Зачем? Кто его послал?.. нет, последний вопрос продиктован паранойей. Кто его мог послать? Ко мне? Смешно. Я не академик Кротов. Я его бесталанная, ничем не примечательная дочка…

Дома, вместо того чтобы заняться делом, уселась напротив телевизора. Показывали светские новости. Про коллективное самосожжение сектантов в Курске, про гастроли симфонического оркестра. Показали даже коротенький сюжет о «Звездной армаде», которая вот-вот должна стартовать от орбиты. «Армада»… Русская версия американского «Ковчега». Десять лет назад этот проект называли «детищем академика Кротова». А я гордилась знаменитым папой.

Корабли «Армады» битком набиты генетическим материалом Земли и землян. Растения, животные, люди. Рыбы, птицы, насекомые…

Наивный порыв отчаявшихся ученых, которые точно знают, что мирное наше, стабильное желтое солнышко через сто лет перестанет быть таковым. Собственно, уже перестало. Необратимые процессы в его недрах уже начались. И вероятность ошибки с каждым годом все меньше и меньше.

На кораблях «Армады» и люди полетят. Кто-то в анабиотическом сне. Кто-то нет. И если полет может осуществляться автоматически, то за сложным оборудованием, за всеми этими инкубатарами-хранилищами нужен обязательный пригляд.

Отец мало рассказывал. Он вообще со мной мало говорил. Я его жалела.

Понимала всю бессмысленность их потуг, и жалела. Молилась за них.

Слишком мало шансов. Вспышка неотвратима, как приход весны…

Выключила телевизор. Зашла в Интернет. В почтовом ящике болталось одинокое письмо, датированное прошлым месяцем. Спам.

Все. Нет никаких старых связей. Завтра начнется другая жизнь. Я ее жду. Жду? Конечно. Конечно.


Когда позвонили в дверь, я побежала открывать почти с облегчением. Муторное ожидание прощального визита Ярослава Смирнова не давало спокойно сосредоточиться ни на одной мысли. И вот…

— Привет, крольчатина. Можно войти?

— Заходи.

— Тускло у тебя. Болеешь?

— Нет.

На нем серая водолазка и черные брюки. Прическа, чуть сбита ветром, но он этого не заметил. Общее ощущение легкой небрежности при идеальном вкусе. И эта язвительная улыбочка уже наготове. Уже работает.

— А братец где?

— Уехал. К тете. Я только что проводила.

— Правда?

Эта новость отчего-то обрадовала моего гостя. Не сильно, а так… в меру.

— Да.

— Ну, даже чаю не предложишь?

— Пойдем на кухню.

Действительно. На кухне спокойней. В гостиной мне как-то не по себе в его компании.

Да здесь и светлей. Можно исподтишка подглядывать за гостем. Пускай это некрасиво и неправильно… но…

А вид-то у него усталый. Я бы даже сказала, измотанный вид. Интересно, где он работает?

Я заварила чай, вынула из холодильника банку варенья. Нарезала булку.

Спросил:

— Ну, как, уже твердо все решила? Завтра пойдешь в общину?

— Да.

— Отцу бы не понравилось.

— Да что ты об этом можешь знать? Не думаю, что он бы даже заметил…

— Заметил бы. Он тебя очень любит… любил.

— Вы были знакомы?

— Да. Я работал у него в программе.

— Так ты один из этих… из «Звездной армады»? Понятно.

— Что тебе понятно, Кролик?

Обмануть нормальный ход истории. Лишить людей… сотни людей… спасения. Истинного и главного. Разве можно это отнять? Разве можно решать за других?

Я повторила вслух:

— Вы лишаете своих добровольцев шанса спастись. Надежда, которую вы дарите, она призрачная. Она отсрочивает неизбежный конец, но не отменяет его. И тогда, когда все человечество встанет пред Богом… Что вы даете вашим добровольцам? Вместо неба, весны, травы — серые коридоры тесных кораблей. На всю жизнь, на всю жизнь, Ярослав. Не чувствовать ветра. Не чувствовать землю под ногами. Не видеть, как приходит лето или зима… И знать, что эта дорога — дорога в никуда.

— Кролик, да ты поэт!

Я осеклась. Поэт? Ну что же… может быть. Но как же больно-то. За что он меня так… я не заслужила. Что я ему сделала такого, что он меня так ненавидит? Почему?..

— Я не кролик, слышишь? Не кролик!!!

Слезы душат, слезы властно рвутся наружу, вместе со злостью, ненавистью, болью…

— Я не кролик, не называя меня так! И нет никакого удава!!! Ты его сам придумал! Зачем я тебе? Зачем ты пришел?

Я сорвалась. Постыдно, глупо сорвалась. Я думала, никогда больше со мной такого не случится.

Истерика — это противно со всех сторон. Особенно, когда она начинает проходить, и ты вдруг обнаруживаешь себя прижатой к чьей-то широкой груди, и этот ненавистный кто-то гладит тебя по плечам, да еще приговаривает:

— Тсс! Тихо. Молодец, умница, так бы сразу… давай, плачь, пристукни меня… вон сковородкой и пристукни. Она у тебя чугунная? Самое то…

— …алюминиевая…

— Это хорошо, значит, выживу. Не стесняйся плакать, Анечка, это куда лучше, чем терпеть…

Я высвободилась. Ушла из кухни.

У меня в гостиной висит зеркало. Большое старинное зеркало в тяжелой раме. Еще бабушкино. Оно немного искажает реальность с расстоянием. Не кривое еще, но уже неправильное, странное зеркало. Вот именно в глубине этого зеркала мы и встретились взглядами.

Я услышала из-за спины:

— Живешь свою жизнь, словно отбываешь срок. Хочешь знать, кто твой удав, Аня? Неужели еще не догадалась? Ты сама. Этот твой страх. Привычка бояться. Твой отец прав — нельзя человека заставить жить, пока он сам не захочет. Старик думает, что тебя нужно оставить в покое, пока сама не пожелаешь чего-то большего. Но я помню тебя иначе. Было время, когда ты не боялась, ведь так?

— Я не знаю.

— Это твое кроличье смирение… ну почему именно за него ты держишься? Проваливаешься в него, как в колодец, а все равно держишься. Почему не за гордость? Ведь она у тебя есть, черт возьми… ну что я опять не так делаю? Аня. Если ты уйдешь в общину, назад хода не будет. Это не монашество, не служение. Это другое. Ты даже сама не представляешь, насколько другое. Тебе не захочется оттуда выходить. Но я здесь только потому, что точно знаю, там тебе будет еще хуже. Ты не станешь меньше бояться. И так же будешь бояться собственных действий и мыслей. И ты… снова станешь деревянной.

— Деревянной?

— Смирившейся. Отбывающей срок.

— Как будто у меня есть выбор. Как будто у всех нас есть надежда на что-то, кроме Бога.

— Есть. Надежда всегда есть. На проект «Солар», над которым работают сейчас лучшие умы планеты. Суть его — «отвести» лишнюю энергию, разогревающую солнце. И не нужно забывать про космические звездные проекты, «Ковчег» и «Звездную армаду». На… Аня. Но даже если все это — мышиная возня перед носом дракона. Остается еще надежда, что вспышки не будет. Пусть этот шанс — один к тысяче. Видишь ли, многие ученые полагают, что Солнцу просто не хватит массы на серьезный взрыв. Что будет в таком случае — кто знает? Может, выброс энергии окажется настолько сильным, что счистит с нашей планеты атмосферу, слизнет все живое. А может, Земля отделается исключительно красивым северным сиянием где-нибудь на экваторе…

— А ты? Во что веришь ты, если не в Бога?

— В то, что у нас получится. Все, как задумали. Вот прямо сейчас я предлагаю тебе тот самый вид надежды, которого ты так боишься. «Звездная армада». Космос. Вот пропуск. Последний старт через пятнадцать дней.

— Я не хочу. Я не смогу так жить. И… что я там буду делать? Кому я там нужна? Почему ты сейчас возишься со мной, а не с кем-то более нужным?

— А так же более умным и красивым. И менее самокритичным. И менее испуганным… Ну ты что, хочешь, чтобы я снова назвал тебя Кроликом?

— Кролик не может победить удава.

— Предупрежден, значит вооружен.

— Словоблудие. Кролик никогда не победит удава. Он может только убежать.

— В общину? Это, конечно, надежная норка. Но она еще и безнадежная. Лично для тебя безнадежная, а не для других. На твоей страничке в сети висят замечательные стихи. Последний написан год назад. Ты не задумывалась, почему?

— Нет.

— Задумайся.

— Не хочу.

— По крайней мере, честно. Анька. Вот пропуск. Обещай сразу не выкидывать. И помни, у тебя самое большее — две недели.


— Пускать туда этого вашего… это была ошибка. Он ее только унизил и настроил против себя. Мир, каким он нам представляется и то, какой он есть на самом деле, это два разных мира. Чтобы понять это, не нужно быть профессионалом. Оставьте в покое девушку. — В голосе психолога слышится скрытая досада.

Профессор Кротов пожимает плечами. Спорить ему не хочется. А последнее слово все равно будет за ним:

— Я не могу. Я ее вытащу. Если понадобится, сам.

— Как? Система не пустит вас обратно. Академик Кротов умер, забыли? Нет вас там. И быть не может! Благодарите бога, что есть этот священник. Он, во всяком случае, даст ей то, чего она желает. Именно ту жизнь и смерть, к которой она готова.

— Это не честно. Почему другие вышли, а она там застряла? Она всегда была очень стойкой девочкой.

— Может быть, может быть. А этот ваш Ярослав… он только усугубил ситуацию. Его авантюра провалилась, не начавшись. Она выждет эти две недели, и все равно уйдет в стазис. А энергия будет уже истрачена. Сколько она так протянет? Месяц? Два? А если бы она попала в общину сегодня, у нас был бы год. На то, чтобы придумать, как ее вытянуть. Я предлагаю запретить ему…

— Подождем.

— Чудес не бывает.


Что я здесь делаю? Лучи рассвета скользят по взлетной площадке. Стою у границы тени от челнока.

— Я знал, что ты придешь.

— Я только спросить. Зачем тебе это нужно? Тебе лично.

— Я, правда, многим обязан твоему старику. Да и все мы, если на то пошло. Но дело даже не в этом.

— В чем?

— А вот:


«…ничего не уходит просто.

Все живет в нас, углы и стены.

Мы, однажды покинув гнезда,

гнезда строим по старым схемам…»


Про нас, не находишь?

Господи, да что можно найти в этих встрепанных пыльных стихах? В древних моих архивах, по недоразумению не удаленных из сети…

— Пойдешь со мной?

Я посмотрела на громадину корабля. На всю жизнь. Господи, на всю жизнь… и без всяких шансов на положительный исход.

Еще настойчивей:

— Пойдешь со мной?

— Я не…

— Аня, Анечка. Это не вход, поверь мне. Это уже выход. Выход, понимаешь? Мы прилетели. Мы добрались… И у нас слишком мало времени, чтобы ждать. Сработает автоматика, система отключится, перейдет на энергосберегающий режим. Всех, кто еще спит, у кого не получилось проснуться, или кто не пожелал просыпаться, она упакует в стазис. А это уже отложенная смерть. Видишь, я ничего не скрываю. Совсем ничего. Ну, пойдешь?

— А что нужно делать?

— Давай руку и пошли.

У него оказалась холодная ладонь. Сухая, холодная.


Гул двигателей большого корабля не разрушает тишину — только подчеркивает ее, делает явной. В анабиозном отсеке пахнет лавандой и капельку — аптекой. Зеленоватые стены отражают свет.

— Проснулась. — В голосе психолога скользит тень удивления.

— Я же говорил, получится! Анька, ну ты меня напугала. Надо же быть такой упрямой ослицей…

— Папка?

— С возвращением.

— Пап, а Ярослав, он где? Он тоже здесь?

— Нет, родное сердце. Вот как раз он — там.

— Почему?

— А ты думаешь, ты одна такая упрямая? Есть и другие… кролики. Которых надо успеть вернуть.

— А если…

— Никаких «если». Ничего с ним не будет, с твоим Ярославом. Ничего. Вот увидишь!

Нина ВЕСЕЛОВА

БУМЕРАНГ

1

Если вы почти прожили жизнь и до сих пор считаете, что судьба наша в наших руках, то мне искренне жаль вас!

Так могла бы сказать Руся, несмотря на свои двадцать. И у неё были для такого заявления веские основания.

В тот день они договорились встретиться с подругой в Центральном доме литератора. Нет, они вовсе не были его завсегдатаями, да и жила тогда Руся не в Москве. Просто приехала по каким-то студенческим надобностям, и — повезло! — подвернулись билеты на интересный вечер.

Ещё стояла зима, но воздух в солнечный полдень уже наполнялся весенней истомой. Кровь в Русиных жилах бурлила и бунтовала, и ничего нельзя было с этим поделать. Впрочем, само по себе это не имело к случившемуся никакого отношения. Тем более что в тот предвечерний час в столице уже всерьёз подморозило, как всегда бывает в природе перед настоящим таянием.

Чтобы не замёрзнуть, Руся зашла в здание и стала поджидать подругу в фойе. Двери почти не закрывались, люди шли и шли и поспешно направлялись к гардеробу. Там даже скопилась небольшая очередь, и она не убывала, а росла. Обслуга брезгливо принимала пальто у простых смертных и, как подачку, швыряла номерки на барьер, зато знатных и нарядных встречала подобострастными улыбками и воркованием. Русе захотелось поскорее снять и спрятать свою старенькую курточку.

В тот момент, когда она раздумывала над этим, в людском потоке за окном возникла задержавшаяся подруга. Она извинительно жестикулировала и что-то говорила, а Руся в ответ кивнула. И тут же увидела… она глазам своим не поверила, потому что следом в двери зашёл он! Руся отпрянула к стене и обмерла с закрытыми глазами: это было невероятно!

Возможно ли объяснить, что он для неё значил! Тот, кто не пережил подобного, всё равно не поймёт, почему она ловила слухом в окружающем мире только его имя, выхватывала с газетной полосы только родное сочетание букв — его имя, засыпала и просыпалась только с одним словом на устах — с его именем. Он был реален и нереален, потому что недоступен, как бог. И вряд ли она посмела бы сама, по своей, не вышней воле, пойти ему навстречу. А теперь…

Теперь он, нахмуренный, деловой походкой прошагал к опустевшей раздевалке и отдал пальто. Руся видела это сквозь туман, застлавший глаза, и никак не могла разобрать, о чём пытается говорить с ней подруга. Слепо сунув курточку в гардероб, она так же машинально рванулась туда, где мелькала, удаляясь, его спина в сером пиджаке. Подруга схватила её за плечо, указывая на лестницу, по которой нужно было подниматься в зал, и на циферблат, где стрелки уже миновали назначенное время. Но Руся была невменяема, и что ей был ошеломлённый взгляд, которым её проводили? Всё это было из какой-то давней уже, прошлой жизни, не имевшей ни малейшего отношения к тому, что зачиналось теперь.

Потом, перебирая в памяти детали случившегося, Руся в ужасе спохватывалась, что ничего могло бы и не быть. Ведь она могла вовсе не приехать в Москву в этот день. Они могли не раздобыть нужных билетов. Да и подруга могла и должна была не опоздать, а потому они вовремя заняли бы места в зале и знать бы не знали, кто появился чуть позже в другом уголке старого особняка. Да и он — привели же его дела сюда именно в этот день и в этот час! Почему? Кто повелевал этим? Кто направлял и исправлял их обычные человеческие планы? Для чего?

Наверное, такие моменты и зовутся судьбоносными. Человеку предстоит самому выбрать своё будущее, чтобы после не на кого было пенять, кроме себя.

И Руся, не раздумывая, шагнула за ним. И тоже встала в очередь за кофе. Она могла бы быть следующей, сразу после него, но у неё не хватило отваги ощутить его столь близко.

Очень кстати между ними вклинилась полная томная дама в меховой накидке и засуетилась, разглядывая из-под очков ценники. Он явно тяготился этим заспинным соседством и постукивал о прилавок узловатыми пальцами. На приветствия отвечал лишь кивком, не желая вступать в разговоры, и, взяв две чашки кофе, удалился за пустой столик в углу зала.

Руся, ловившая каждый его жест, воодушевилась: можно успеть как бы ненароком сесть рядом! Но не тут-то было. Вальяжная дама впереди сначала долго тыкала лаковым ноготком в меню, соображая, что выбрать, затем неспешно копалась в сумочке, разыскивая разменные купюры, пока кто-то с конца очереди своими деньгами не помог женщинам разойтись.

А он в это время уже допил первую порцию! У Руси замерли дрожавшие коленные чашечки, а потом запрыгали ещё сильней. Подсесть к нему просто так, без кофе? Невозможно! Но и дождаться очереди не получалось. Из служебных дверей вдруг вынесли лотки со свежей продукцией, и кудрявая буфетчица, достав из-за уха чернильный карандаш, взялась за накладные. У Руси помутилось в голове: он допивал вторую чашку!

Она закрыла глаза и отёрла рукой вспотевший лоб. То ли это было замечено, то ли милостив тот, кто выше, но буфетчица подняла взор и спросила:

— Вам что?

И быстро выдала нужное.

Руся неслышно опустилась на стул рядом с ним. Никто третий не смог бы пристроиться за уединённым столиком, никто не мог ей теперь помешать. Опустив взор, она взяла в немеющие пальцы чашечку и поднесла её к губам. Содержимое колебалось в ней, как при маленьком шторме.

Он в это время залез в карман пиджака, вынул пачку сигарет и принялся распечатывать её.

Сейчас он сделает это, поднимется и уйдёт. Надо было решаться! И Руся, не узнав собственного голоса, спросила:

— Это не очень смешно, что у меня руки дрожат?

Он не понял сначала, что вопрос обращён к нему, затем пристально глянул Русе в глаза и ответил настороженно:

— Не смешно, нет… А что случилось?

Господи, и это он спрашивал, что случилось! Да она едва не упала в обморок, словно барышня из классического романа! Хотя, если верить писателям, девушки в те времена не могли себе позволить ничего, кроме как безвольно дожидаться решения своей женской участи. Руся на такое не согласилась бы. И теперь, когда всё зависело только от неё, она смирила в себе вдруг подступившие слабость и отчаяние, уставилась в коричневую тьму в чашке и молвила:

— Я люблю вас… И простите, что так, сразу… У меня нет другого выхода.

Он рванул на пачке уголок, и две сигареты выкатились на стол прямо в небольшую кофейную лужицу. Руся не подняла глаз, а затем услышала, как во сне, глуховатый голос:

— Вам кофе взять?

Она молча кивнула.

2

Вера Егоровна допечатывала последнюю страницу, когда зазвонил телефон.

Робкий девичий голос в трубке осведомился:

— А Вадима Семёновича можно?

— Его нет, он будет вечером, — привычно ответила Вера Егоровна и поинтересовалась. — А что ему передать — кто звонил?

— Я председатель литературного объединения при заводе, — пояснил голос, — и мы хотели бы попросить его встретиться с нашими участниками. Как вы думаете, он не откажет?

— Думаю, что нет, — сказала Вера Егоровна, зная, что муж действительно охотно откликался на просьбы всех начинающих.

— Хорошо, я перезвоню, — дисциплинированно ответили на том конце провода. — Всего вам доброго.

«Вам тоже», автоматически подумала Вера Егоровна и удивилась, поймав себя на неожиданном желании слышать этот завораживающий голос ещё. Она даже глянула в недоумении на коротко попискивающую трубку и, опустив её на рычаг, усмехнулась над собой: вот это, наверное, и называется — начать выживать из ума. Когда-то ведь такое всё равно должно произойти, почему бы не теперь?

Едва она закончила печатать рукопись мужа, забарабанили в дверь — явилась из школы дочка. Сколько пи пыталась Вера Егоровна отучить её от этой привычки — стучать, а не звонить, ничего не выходило. Она не умела настаивать и забывала об очередных своих «последних» предупреждениях. Видимо, и впрямь она, после большого перерыва опять став матерью, слепо поддалась родительскому инстинкту, дотоле дремавшему в ней. Всё, чего она так усердно добивалась в своё время от старшей дочери, живущей сейчас далеко и своей семьёй, и чего она от неё добилась, казалось теперь неважным и даже неразумным. Наверное, не просто она сама за минувшие годы изменилась, наверное, тут играло роль и другое. Младшая дочка была рождена от любви, и хоть к обеим девочкам Вера Егоровна относилась, как ей казалось, одинаково, к общению с младшей всё-таки примешивалось своего рода безумие. Глядя на неё, Вера Егоровна сердечным взором видела своего Вадима, и всё, что прежде могло её раздражать, теперь превращалось в нежность и умиление.

Вот и сейчас она поймала себя на этом, проследив, как небрежно спихнула Лида у порога свои сапожки и как они остались стоять посреди коридора носами в разные стороны. Вся — вылитый отец, и можно ли с этим бороться, нужно ли?

Лидочка чмокнула мать в щёку и вывалила на свой письменный стол содержимое портфеля.

— Гляди! — она раскрыла дневник и протянула пестревшую красным страницу. — Опять ни одной троечки! А по зоологии даже пять!

— Так и должно было быть всегда, — как можно бесстрастней произнесла Вера Егоровна, взявшая за правило не захваливать дочь. — Теперь ты сама чувствуешь, как здорово ничего не пропускать.

Лида потянула мать за руку, и они вдвоём присели на диван.

— Ты знаешь, — сказала дочка, скручивая пальцем локон на кончике долгой, почти до пояса, косы, — мне кажется, что я могу учиться даже на одни пятёрки… если захочу.

— Дело не в отметках, — вставила Вера Егоровна с извечной нравоучительностью, от которой никак не могла избавиться, — их вообще не сегодня-завтра не будет…

— Подожди, не перебивай! — дочка по-отцовски свела брови на переносице. — Я тебе не про это хочу сказать… Знаешь, мне, конечно, не очень нравится проходить все эти инфузории, протоплазмы, вакуоли. Но всё равно зоология мой любимый предмет. И я, наверно, пойду работать в заповедник, с животными.

Лида привычным манером закатила глаза к потолку и сложила руки на груди:

— Если бы ты знала, мамочка, как мне хочется лета, чтобы поехать в деревню! Мне уже снится, как мы ходим за грибами, как я ношу воду… Ну поедем скорее, а?!

Она прижалась к Вере Егоровне и стала её тискать, выказывая свою неуёмную, не растраченную на уроках энергию. Пришлось взять дочь за руку и подвести к окну.

Настроение у девочки вновь стало лиричным. Она обняла мать за плечи сзади — шестиклассница ростом с мамочку! — и умолкла.

— А ты знаешь, — сказала Вера Егоровна и сама удивилась, с чего это ей вспомнилось, — я в твоём возрасте написала первое стихотворение. Да-да, в двенадцать лет! Вот так же весной стояла и смотрела в окно, на сосульку. И у меня внезапно стало складываться в рифму… Висела сосулька, смотрела Глазами замёрзшими в свет, И солнце февральское слало Сосульке холодный привет. Сосулька на солнце смотрела И тяжко вздыхала она, Что скоро придётся ей таять, Что скоро наступит весна…

Вера Егоровна замолчала, глядя на купавшееся в снеговых лужах солнце, но Лида тут же затормошила её:

— А дальше, дальше!

— Дальше?.. Все дни напролёт она плачет, Под нею уж лужа воды, У всех на глазах она тает, Страдает от близкой беды. Со светом уж белым простилась, Совсем исхудала она. И вдруг… покрепчали морозы. О радость, она спасена!

Договаривая, Вера Егоровна вопросительно глянула на дочку, но та ничего не сказала, только крепче обняла мать за шею и поцеловала в щёку.

Потом из своей комнаты Вера Егоровна слышала, как Лида мерила шагами паркетный пол и выразительно декламировала:

— И вдруг… покрепчали морозы. О радость! — здесь она, наверно, артистически взмахнула руками и сделала что-то вроде реверанса. — Она спасена!

Уже ночью, когда все окна в доме напротив были тёмными и Вадим лежал рядом спокойный и нежный после ласки, Вера Егоровна вдруг хохотнула про себя.

— Чего? — спросил муж, зная за ней привычку смеяться над непроизнесённым.

— Да я над собой… Какие мы, оказывается, в детстве простодушные!

Рука мужа на мгновение замерла на её голове, а потом снова стала перебирать волосы. И Вера Егоровна продолжила:

— Прочитала я сегодня Лиде своё первое стихотворение, а теперь вот подумала, какое оно… наивное.

— Я знаю его?

— Нет.

— А ну-ка…

Вера Егоровна прочитала, на этот раз без выражения, так, чтобы только передать содержание. Вадим молчал какое-то время, продолжая накручивать на палец её волосы, потом остановился:

— Так как же спасена? Всё равно ведь когда-то растает!

— Вот и я о том же…

Вадим обвил рукой шею жены, притянул её голову к себе и поцеловал в висок. Другая рука ритмично поглаживала её по спине.

— Что ты меня, как маленькую? — спросила Вера Егоровна, прячась у него на груди.

— Чтобы ты была сильная, как большая.

— Я всегда сильная, когда ты рядом…

— Вот и хорошо… Отдыхай.

Муж уже дремал, потому что вздрогнул, когда она вновь заговорила.

— Боюсь сглазить, — Вера Егоровна суеверно поплевала в сторону и отыскала ладонь мужа, — но мне кажется, что из дочки нашей может вырасти очень неплохой человечек.

Вместо ответа Вадим благодарно сжал её пальцы.

— А ты хотел, чтобы я… Как бы мы сейчас одни?

Он снова сжал её руку, теперь надолго, а потом поднёс к губам.

— Спасибо тебе…

— За что? — спросила она.

— За то, что ты есть.

— Это тебе спасибо. Огромное.

— Тебе…

Внутри у Веры Егоровны, будто она слышала эти слова впервые, что-то сладко съехало вниз.

— Старая я становлюсь, — предслёзно сказала она.

— Ты у меня самая-самая хорошая, — медленно проговорил Вадим, наверное, уже засыпая, потому что не уловил, не предупредил зарождавшейся в ней внезапной душевной боли. И Вера Егоровна вопреки здравому смыслу вдруг ощутила острую неуправляемую обиду и долго ещё лежала на спине, не шевелясь и глотая слёзы.

3

Если бы Русе сказали, что слёзы счастья — это совсем другие слёзы и вовсе даже не солёные, она не поверила бы. Да она и не знала до того дня, что можно плакать от счастья. Читала, конечно, про такое, но не верила. Мы о многом знаем понаслышке и из книг, но утверждаемся только в том, что познали сами. И только в этом, самими пережитом, убеждаем потом своих детей. Впрочем, так или иначе, всем приходится пережить всё, только кому-то бледнее, а кому-то ярче. Но уж тут как повезёт. И неизвестно ещё, кто счастливей: тот, кто перенёс сильную бурю, в сравнении с которой всё остальное — жалкие, никому не нужные будни, или тот, кто вяло любил и вяло страдал, но зато уж и не тосковал по когда-то познанным высотам чувства. Останемся каждый при своём представлении, основанном на собственном опыте, потому как другого нам испытать не дано.

Итак, они ехали в такси — Руся и он. Она видела совсем рядом его лицо, осунувшееся и настороженное, какое бывает у людей, постоянно ждущих подвоха. И только когда он оборачивался к ней, глаза его вспыхивали тлеющей добротой, захороненной в ожидании встречной беззащитной искренности. И Руся не пряталась, не скрывала себя истинную, как ничего не собиралась скрывать в себе и о себе. Перебирая в уме прошлое, она понимала, что все прежние удачи и даже ошибки, какими бы жуткими они ни казались, всё это был путь к нему, сидящему теперь рядом с её рукой в своей руке. И что бы ни случилось завтра, как бы ни повернулась жизнь, этот миг всегда будет для неё точкой отсчёта и спасения.

Они приехали в какой-то новый квартал, зашли в какой-то дом, позвонили в какую-то квартиру. Открыл какой-то нетрезвый мужчина.

А потом, когда они остались вдвоём и она присела в кухне на краешек стула, он подошёл, взял двумя ладонями её голову и, повернув, — чтобы глаза в глаза, — сказал:

— Ну, что? Гора с горой?

— Человек с человеком… — в тон ему ответила Руся.

Она обомлела, когда несколько лет назад впервые увидела его фотографию. Взглядом, бровями, даже строением черепа он был знакомый и родной, словно отец или старший брат. И тоска, вдруг пронзившая её сердце, не показалась странной: близкие люди не должны теряться в веках. Но эту ошибку судьбы он исправить не мог — как и где он узнал бы про Русю? Потому и случилось, что встречи искала она, замирая от собственной дерзости.

— Я испугался в кафе, — вдруг признался он, — что ты попросишь, как другие, помочь опубликовать что-то твоё. Стихи, например. Я подумал — вдруг это неталантливо? Как бы я сказал правду?

— А теперь… скаже… — Руся споткнулась. — Скажете теперь?

Он посмотрел на неё испытующе, словно вытягивая из норки за хвостик её струхнувшую душу, и коротко, но уверенно провёл ладонью по её плечу:

— У тебя есть что показать мне?

Она ответила одними глазами.

— Хорошо, я посмотрю… после…

Руся потупила взор. Тогда он двумя пальцами взял её подбородок и повернул лицо к себе.

— Ну?

Она поднялась и, ещё не понимая, что делает, как в бездну, шагнула к нему. Получилось, будто век свой они знали друг друга. Высокий, он обнял её сверху вздрагивавшими ладонями и поцеловал в затылок. А она, уткнувшись ему в подмышку, поняла обречённо, что даже запах его тела знакомый и желанный для неё, точно она родилась уже с памятью о нём и все её прежние дни были направлены именно на это — на поиски его обладателя. Теперь, когда он был рядом, всё вокруг теряло смысл, кроме её желания обрести, наконец, себя такую, какой она была в прежней жизни, когда существовала единым целым с тем, к кому её так тянуло сейчас.

И всё же, переборов помрачение, она прошептала:

— Я хочу, чтобы вы посмотрели это до… Не бойтесь, это не стихи.

Он опять взял её за подбородок и поймал прячущийся взгляд своим. Руся мгновение держалась в его бездонности, потом выскользнула.

— Я не хочу, понимаете, не хочу, чтобы было только это… Я хочу, чтобы вы знали, что у меня в душе…

— А ты думаешь, — он опять положил кисти рук ей на уши, и она едва не потеряла сознание, заслышав шумный ток его крови в ладонях. — Ты думаешь, я этого не вижу и так? В глазах твоих?!.. Глупый ты, дорогой человечек… Как же это ты шагнула ко мне первой?

— Не знаю, — пробормотала Руся и закрыла глаза, потому что только теперь, леденея, представила, что ничего этого могло бы и не быть, если бы не её отчаянность. Ни-че-го.

А следом ощутила на своих губах поцелуй, короткий, властный.

— Ну, — сказал он уже из-за стола, — показывай, что там у тебя.

И приготовил сигарету.

Что её подтолкнуло положить перед поездкой в сумочку свои первые рассказы, оставалось только гадать. Руся никому их до этого не показывала и не собиралась. И вот…

Пока он читал её страницы, она пряталась в прихожей, глядя на себя в зеркало и ненавидя собственное отображение. Ей стало вдруг неловко за своё старое синее платье, на которое для украшения она нашила вокруг стоечки дешёвенькую пёструю тесьму; за свою причёску, сооружённую при помощи жиденького шиньона из собственных отроческих волос; за свои полные ноги, натуго обтянутые капроном. Но прежде всего ей было стыдно за беспомощность своих мыслей, среди которых он теперь вынужденно вылавливал что-нибудь достойное. И Руся, заливаясь краской, решила помочь.

— Если совсем плохо, вы не скрывайте, — сказала она, выглядывая из-за угла. — Я переживу и не обижусь.

Он помолчал.

— Ты давно пробуешь? Иди-ка сюда!

Она подошла и ученически серьёзно села рядом. Он говорил что-то о сюжете, деталях, синонимах, а Руся слушала и не понимала, слушала и не верила, что это его голос, что это он не отверг её первых попыток и хотел бы проследить — он так и сказал: «хотелось бы проследить», — что из неё со временем получится. Господи, да могла ли она мечтать о большем счастье?!

А оно навалилось и большее…

Всю ночь потом Руся не могла заснуть и взором гладила черты его лица.

Он тоже, забывшись, то и дело вздрагивал и поднимал взгляд в потолок:

— Мешает что-то… Как будто токи какие прожигают… Никогда такого не бывало. Правда.

— И меня… прожигают…

К утру стал звонить телефон, и продолжалось это с краткими перерывами в течение часа.

— Может, подойти? — не выдержав, шёпотом спросила Руся.

— Не надо…

Он сел на диване, спустив ноги на пыльный исцарапанный пол чьей-то холостяцкой квартиры, и обнаружил худые мальчишеские коленки. Машинально погладив их, взял сигарету и закурил. Сказал глухо:

— Это жена моя.

И сказка закончилась. Руся почувствовала себя тактично, но твёрдо выставленной за ворота. Не им выставленной, нет, а другими какими-то силами, которым и противиться бесполезно.

Потом он нервно записывал на сигаретной пачке, не найдя в чужом доме клочка бумаги, как найти Русю в другом городе. И споткнулся после фамилии:

— А как же тебя зовут-то?

— Обыкновенно. Вера. Вера Егоровна.

— Почему же Руся?

— Вера, Веруся, Руся. Бабушка меня так называла.

4

Девичий голос, поразивший Веру Егоровну, звонил ещё дважды, но всегда неудачно — Вадима не оказывалось дома: он в эти дни не писал, а бегал по издательствам, по совещаниям. И она решилась сама назначить ему день встречи на заводе, зная, что он не обидится, — лет десять она, по сути, являлась его секретарём, и он всегда был ею доволен. Впрочем, даже будучи неудовлетворённым, муж умел скрывать свои чувства, чтобы не обидеть её. И она никогда не узнала бы о том, что стала жертвой очередной его тактичности, если бы Вадим сам впоследствии не сознавался, что провёл её. Он был, как ребёнок, не умеющий долго хранить тайну, и от этого она испытывала к нему ещё большее тяготение.

Они повстречались в уже зрелом возрасте в Москве на курсах профессиональной переподготовки. У Вадима за Уралом была проблемная семья, у Веры Егоровны с мамой осталась десятилетняя дочка, рождённая в кратких не регистрированных отношениях. Оба не искали любовных приключений и думали лишь о карьере, которая грозила оборваться из-за перестроечных авантюр. В одной комнате их свела случайность в виде сломавшейся у Веры портативной пишущей машинки. А потом они провели целый вечер за разговорами, и Вадим попросил разрешения не уходить в свой холодный одинокий номер. Они уснули на разных диванах, не помышляя ни о чём греховном. Просто время наступило такое, что человеческое тепло и доверчивость стали редкостью, и за них хотелось держаться, не отпускать. А под утро, когда первые трамваи уже громыхали внизу и в коридоре шумели поднявшиеся по своим надобностям соседи, Вадим вдруг перешёл к Вере. Она проснулась оттого, что он обнял её и положил голову на грудь. Не сразу она сообразила, что он спит, что он и сам не знает сейчас, что находится не в своей постели. Видимо, какое-то сновидение заставило его искать материнского надёжного тепла.

Никакой дневной здравый поступок не смог бы произвести на Веру такого впечатления, как это бездумное переселение Вадима под её защиту. Но именно то, что случилось оно на бессознательном уровне, и сразило её: значит, она внезапно так прочно вошла в его жизнь, что разделить их надвое будет непросто. Вскоре поняла она и другое: как бы ни поступил Вадим, ушёл бы из прежней семьи или остался там, она всё равно родила бы Лидочку. Случившееся с ними не было легкомысленной интрижкой, после которой хочется отмыться. Это была любовь, но иная, зрелая, вовсе не похожая на ранние увлечения.

Что мы понимаем в начале пути? Лишь инстинкт влечёт нас, затмевая рассудок, и не видим мы за ним никакой великой цели существования. Может, кому-то это и неважно, кого-то устраивают голая страсть и растительное существование. Вера всегда искала большего, и после того как в двадцать ей довелось испытать запредельные переживания, она безошибочно определяла уровень приземлённости и не вступала в не нужные ей отношения. Выжив после утраты, она знала, что остаётся единственное: снова верить и ждать.

Её всегда удивляли девчонки, спешившие замуж. Несомненно, случается, что счастливая судьба выпадает кому-то сразу и навсегда. Однако большинство женщин до преклонного возраста не перестают носиться по ателье и парикмахерским, надеясь с помощью службы быта обрести никак не дающийся им душевный покой. И они ведать не ведают, что вовсе не в том его ищут.

Рядом с Вадимом Вере стало совершенно ясно, что те, кто накануне старости полон суетливости и страстей и не осознаёт завершённости чувств, те не счастьем были обделены, нет, а терпением и верой. Поспешили ухватить кусок, чтобы быть внешне, как все, — при семье, при ребёнке. А внутри… Но ведь истинно твоё никто не схватит, не отнимет. Жди. А уж через что придётся пройти в этой надежде, одному богу известно. И не кори судьбу, не пеняй на несправедливость. Жди.

Вера поняла, что дождалась, тогда, в той комнатке, где вспыхнул неожиданный роман с Вадимом. Их близость изначально была не самоцелью, а следствием душевного тяготения и благодарности друг другу. Как ещё могут взрослые неустроенные люди выразить свою признательность за понимание и поддержку во всём? Вот и случилось то, что кажется противоестественным только ханжам.

Для них обоих эта связь превратилась в серьёзное открытие. Оказалось, что страсть, принимаемая в юности за любовь и усердно разжигаемая, способна становиться иной, не бунтующей, не агрессивной, а усмиряемой. И смысл существования мужчины и женщины друг подле друга по большому счёту состоит не в усилении её пламени, не в лелеянии его, а в погашении, умиротворении. Так строго и осмысленно хранят огонь в очаге, не давая ему сжечь весь дом, ведь то, что входит в понятие семейных отношений, гораздо шире телесного притяжения. Суть даже не в банальном физическом продолжении рода, не в воспитании детей, а в развитии души, упрятанной в земную оболочку. В болезненном, надрывном устремлении её вверх обрести вдруг верного понимающего попутчика это величайшее счастье! А в том, что на земле иного пути — не плотского — для вызревания незримой материи не придумано, не наша вина. Вот мы и не можем успокоиться, пока интуитивно не обретаем объятия, которые помогают нам установить беспрерывную связь с нашей духовной частью.

Впрочем, понимание этого пришло к Вере не сразу, а с наступлением истинной зрелости, уже после множества жизненных передряг, сопряжённых с развалом страны. Теперь ей и самой казалось чудовищным, что она когда-то мучительно выбирала между газетой, в которой отработала со студенчества до тридцати пяти, и появлением на свет младшей дочери. Знала бы та, что было противовесом её жизни! Конечно, теперь своим детским умом она приветствовала всё, что вершилось вокруг, и верила в незыблемость рождавшихся на глазах новых представлений о жизни. С великим трудом удавалось подправлять её взгляды, чтобы не дать им пустить глубокие корни. Но Вера Егоровна хорошо понимала, что главные домашние столкновения ещё впереди.

Она хорошо помнила себя давнюю, юную и убеждённую, что без её активного участия жизнь может остановиться, исказиться, рухнуть. Не многие так, как она, позволяли себе вмешиваться в судьбы простых людей и начальников, веря, что делают святое дело. Но незаметно убеждённость эта стала слабеть, и только с появлением Вадима Вера Егоровна сумела осознать, что не обстоятельства и факты стали иными, а в корне изменилась она сама. Открыто писавшая обо всём, что видела, думала и чувствовала, она ощутила однажды, что нет в ней больше накала, который гнал в командировки, а затем толкал к письменному столу. Усталость или мудрость поселились в душе? Хотелось больше быть дома, с родными, и выстраивать не всеобщее, а своё позднее семейное счастье. Разве зависит, разве должно оно зависеть от событий вокруг и от людей, правящих страной? Разве могут они приказать или запретить Вадиму замирать, заключив её в объятья, и безмолвно стоять посреди квартиры, поджидая, когда к их неделимому союзу наитием притянется дочка и замрёт в попытке обхватить руками их обоих?

Со временем Вере Егоровне стало казаться, что она всегда была именно такой — поглощённой заботами о хозяйстве, о муже, ребёнке, о здоровье и, в разумных пределах, о литературе. Многие, наверное, и принимали это как должное, и уважали её за это. Однако тот, кто знал когда-то не Веру, а Русю с её горячностью, устремлённостью в несбыточное, с её непреклонностью в достижении цели, тот до сих пор не мог поверить, что две этих женщины — одно и то же лицо. Впрочем, как же одно? Разве не только внешне, но и внутренне за долгие годы жизни на земле мы не изменяемся настолько, что даже престарелым родителям кажемся непонятными и чужими? Ох, как меняемся, и знать бы только, что — к лучшему!

Вера Егоровна давно не гнушалась приготовлением садовых разносолов и выпеканием пирожков, словом, всем тем, что прежде вызывало у неё недоумение и холодок снисходительности. Став редактором в издательстве, она почти все дни находилась дома, чередуя кулинарные заботы с правкой взятых с собой рукописей. И всё в теперешнем течении жизни устраивало её настолько, что изредка в сердце проникал знобящий ветерок, неизвестно с какой стороны дующий. Она старалась не останавливать на нём своё внимание, и всё-таки иногда, в какие-то особо счастливые спокойные минуты, он вдруг пронизывал её насквозь и швырял оборвавшееся сердце вниз, в жуткую пропасть. Врач, не находивший в её раннем климаксе ничего беспокоящего, советовал всё-таки больше бывать на свежем воздухе. И Вера Егоровна вняла этим наставлениям и, прихватив с собой Лидочку, выходила вечерами во двор.

Однажды, гуляя в своём квартале и наперегонки скользя по тонкому льду на лужах, они увидели Вадима Семёновича, и не одного. Девушка в белой вязаной шапочке с загнутым, как у Буратино, кончиком, медленно шла подле и не спускала с него глаз, рискуя поскользнуться. Вскоре так и случилось, и Вадим Семёнович торопливо и нескладно подхватил попутчицу под локоть.

Вера Егоровна невольно подумала, как хорошо смотрится рядом со зрелым мужчиной юное существо, совсем не так, как она сама возле Вадима. И не потому даже, что она на два года старше и что вообще женщина увядает рано и мгновенно. Просто умные мужчины с возрастом становятся всё привлекательней, и неглупые девушки не могут не обратить на них внимания.

В тот миг, когда мать и дочь оказались лицом к лицу с Вадимом Семёновичем и его спутницей, в памяти у Веры Егоровны вдруг ярко-ярко всплыла Руся, идущая навстречу кумиру своей молодости. Это было так неожиданно и так сильно, что ноги отказались идти.

— Ве-ера-а, — услышала она смятенный голос мужа, который тут же поспешил представить свою собеседницу. — А это Оленька, тот самый руководитель того самого объединения, о котором я тебе рассказывал.

— Здравствуйте, — нежно сказала Оленька и протянула Вере Егоровне свою тонкую ладошку, предусмотрительно вынутую из варежки. — Очень рада познакомиться.

Вера Егоровна кивнула и ненадолго задержала застывшие пальцы девушки в своих. Её вновь поразил голос, высокий и напевный, вызывавший желание слышать и слышать его бесконечно.

— А мы вот троллейбус поджидаем, — пояснил Вадим Семёнович. — Оленька живёт в десятом микрорайоне.

— И мы с вами подождём, да, мамочка? — сказала Лида и переметнулась от материнского рукава к отцовскому. — Прокати меня, пожалуйста, а?

— Ли-да, — сказал Вадим Семёнович сдержанно и показал глазами на девушку, — как же я оставлю человека?

Лида набычилась и исподлобья глянула на смущённую соперницу. Тогда Вадим Семёнович рассмеялся и дважды протянул дочку по ближайшей застывшей луже. А потом придержал за руку и решившуюся проехать улыбчивую Оленьку.

Когда ту увёз, наконец, троллейбус, вся семья, не торопясь и глубоко вдыхая прохладный воздух, дошла до дома. Потом долго пили в кухне чай и смеялись над чем-то обычным, показавшимся вдруг очень смешным.

Вадим Семёнович после прогулки уснул быстро, положив свою руку под голову жене и послушно оставив ласки, на которые она не отозвалась. Дыхание его было спокойным и чистым, как у младенца, и Вера Егоровна долго не смела шевельнуться, боясь потревожить его отдых. Сон не шёл и не шёл, и она, мысленно путешествуя в минувшем, вдруг набрела на давно забытый, а теперь живо представший островок.

Она — вернее, Руся — приехала тогда по зиме в Москву, не догадываясь, что встреча с ним вскоре случится сама собой. В сумочке был чудом раздобытый его домашний адрес и тетрадь с вопросами для курсовой работы. Такое объяснение визита перед женой было вполне безобидным, однако страх не покидал Русю всю дорогу.

Выходило, что зря, потому что за нужной дверью никого не оказалось. Два часа она простояла на седьмом этаже блочного дома, прислушиваясь к шагам внизу, и когда уже перестала надеяться, лифт, наконец, остановился и выпустил раскрасневшуюся женщину с двумя девчушками. Каждая из них сжимала синей варежкой по рыжему апельсину.

— А я к вам! — выпалила Руся, обречённо глянув в глаза его жене.

— Так уж ко мне! — усмехнулась та, вставляя ключ в заветную дверь. — К мужу моему… Только вам не повезло! — она отворила квартиру, подтолкнула через порог дочерей и, стягивая с них шубки, добавила. — Проходите, что же вы?.. Он уехал поработать на родину и не скоро будет. Ему что-нибудь передать, когда вернётся?

— Да нет, — давя в себе постыдный жар, ответила Руся. — У меня тут курсовая…

— А-а, — то ли равнодушно, то ли недоверчиво протянула жена и, скрывшись в кухне, забрякала посудой. — К нему многие теперь ходят!

Говорить больше было не о чем, но и уйти вот так, вдруг, было нелепо. Руся продолжала стоять в тесной прихожей, разглядывая, как девочки снимают валенки. Им явно не нравилось Русино присутствие, и она ловила то один, то другой настороженный взгляд. Наконец старшая, кое-как стащив с себя рейтузы, прижалась к стене и, вгрызаясь в нечищеный апельсин, с вызовом произнесла:

— А тебе я не дам!!

Очень кстати в приоткрытую входную дверь просунула голову соседка.

— А я думаю, что тут такое — всё настежь, и никого нет! А тут во-от кто пришёл!

Она принялась доверительно тискать девчонок, и Руся под их звонкий хохоток

выскользнула на площадку…

Даже теперь, через четверть века, воспоминание это прожгло Веру Егоровну, словно она только что влетела в пахнущий лаком лифт и нажала кнопку в никуда. Осторожно высвободив мужнину руку из-под своей головы, она повернулась набок. Но сон по-прежнему не приходил, будто её намеренно оставляли наедине с прошлым. И даже потом, сквозь дрёму, оно являлось и являлось, как заевшая пластинка, всё одним и тем же местом:

— А тебе я не дам!!

Что за осень выдалась в тот год! Сил не было сидеть в кабинете, и Руся выпросилась в командировку, чтобы побродить где-нибудь в глуши по увядающему лесу.

«Ах, зачем ты, бабье лето, по-над Русью настоялось, позавесило осины золотою пеленой..» — невольно сочинялось у неё, пока автобусик катил между деревнями и перелесками, то и дело ныряя под гору и выныривая вверх, на холмы, с которых вновь открывались голубые ладошки озёр. На вылинявшем небе не было ни облачка, и вокруг была такая неподвижность, точно замерло всё навеки и никогда больше не посмеют сюда, в золотое оцепенение, явиться ни снега, ни метели, но никогда не будет здесь больше и зелёных брызг и горчащего запаха первых лопнувших почек. Всё замерло на той звенящей томительно-мучительной ноте, от которой беззвучно плачет сердце, глубинно зная, что этот миг, как и всё на свете, невозвратим.

Сколько раз вот так же убегала Руся от себя! Сколько раз упрятывала себя в глушь лесов, чтобы лишиться возможности, ощутив смертельную тоску, сесть в поезд и поехать искать его, его!.. Она понимала, что это было бы бессмысленно и недопустимо, но что она могла поделать с сердцем, которое помнило о нём каждый миг и не хотело слушать никаких доводов! Да, всё в его жизни давно решено и устроено, да, ничего уже не поделаешь, не изменишь, и всё же, всё же — неужели нет никакой, совсем никакой надежды?! Неужели те часы вместе были для него обычным мужским приключением, простой случайностью, ложью? И его слова про обжигающие токи, шедшие сверху, и его «человечек», с заботливой тревогой обращённое к ней, — это тоже было игрой, притворством?!

Душа отказывалась верить в подобное. Однако ж он не искал её с тех пор, не нашёл, хотя больше года минуло — целая вечность. Не затосковал? Не ощутил их утраченное в прежних веках родство, зовущее к соединению? Или сдерживал себя, сознавая путы обязательств и ответственности за близких? Но ведь их случайная тайная встреча не обокрала, не сделала никого несчастней. Напротив, счастливей! Руся даже в его публикациях между строк угадывала отголоски того дня… Значит, дело? Да, его держало дело, которое было смыслом жизни, и ради него он скрывался от бурь! Потому и Руся, думавшая так, вновь покорялась судьбе: будь как будет. Ей хватало знания, что он есть на этом свете и что в самый отчаянный миг она имеет возможность приползти к нему за спасением.

Но теперь не время было проявлять беспомощность. И Руся нарочно отправилась подальше от железных дорог на берег тихого лесного озера. Там жили две сестры, умницы и красавицы, заманенные комсомолом после школы поднимать животноводство. В прошлый приезд Руся даже ходила с ними поутру на ферму, чтобы рассказать потом в газете об этом опыте. Теперь повторять его не хотелось, мечталось просто побыть одной.

Вечером Руся вышла на берег, села на мостках, спустив ноги в воду, и в странном оцепенении просидела до самой темноты — пока на горизонте не погасло красное зарево.

На рассвете она даже не услышала, как девочки убежали на дойку. Мать-старушка тоже не подавала признаков жизни, чтобы не тревожить гостью.

Но резко, со стуком открылась вдруг форточка, и Руся вскочила с бухающим сердцем. Странно, ведь за окном не было ни дуновения ветерка, даже листва на багровых осинах не шелестела. Не придав событию большого значения, Руся вновь провалилась в сон.

А через сутки почтальон принёс известие, что её просили позвонить в редакцию. Подобного — чтобы её разыскивали в поездке — не бывало никогда. Значит, это несчастье, сразу поняла она и, вихляя на выделенном ей дребезжащем велосипеде, гадала только — где, с кем, когда. Потом, уронив телефонную трубку на почте, пошатнулась и едва успела вышагнуть за порог, в пожухлую траву… Когда очнулась, обнаружила над собой качавших головами старух, сбежавшихся на вой. Ей помогли подняться, посадили на велосипед и подтолкнули вперёд.

Ехала она потом в кабине грузовика, вцепившись пальцами в свою пустую сумку; ехала в тёмном фургоне в обнимку с огромной лохматой собакой, ловившей языком её слёзы; ехала в автобусе с гомонящими подростками, игравшими «в города»; а потом в общем вагоне поезда забилась на третью полку и до Москвы не открывала глаз.

Она не видела той бездны, в которую его опускали. Она стояла, зажатая толпой чужих тел, не имея возможности двинуться вперёд, и тихо-тихо скулила. А когда над его пристанищем в человеческий рост вырос холм из осенних букетов и родные и приближённые уехали на поминки, она тоже пробралась к могиле и опустила на неё свою бордовую ягодную кисть.

В этот беспросветный миг не стало на свете и ещё одного человека — Руси.

Однако сколько бы лет ни проходило и каким бы нереальным ни представлялось ей случившееся в далёкой юности, всякий раз, открывая форточку, Вера Егоровна ощущала внутри угловатое движение чего-то так и не отболевшего, суеверно боящегося вестей, приносимых на рассвете странствующим ветром.


В один из весенних вечеров, застигнутая врасплох этим воспоминанием, она стояла возле окна в спальне и смотрела вниз, туда, где в неторопливых сумерках мелькали на шоссе огни машин. Вере Егоровне не было больно оттого, что она вновь мысленно пережила утрату. Это было уже отстранённое, как бы и не её горе, о котором она могла даже спокойно рассказывать, со всеми деталями переживаний, но без слёз и сердечных спазмов, какие случались с ней в подобные минуты прежде.

Вскоре после утраты судьба послала ей первую дочку. Тоже вот странный зигзаг событий! Откуда взялся этот уважаемый человек, доселе не бывавший в кругу её знакомых? Что привело его в их город? Что заставило обратить внимание именно на Веру? Вокруг каждой девушки вращается немало солидных мужчин, однако чудо притяжения свершается не столь часто, как могло бы. Выходит, опять судьба, предрешённость?

Тогда Вере не важен был ответ на этот вопрос, главным было забыть о горе и уцепиться за жизнь. И она целиком отдалась тому, что запульсировало в её телесной глубине после исповедального вечера с этим седовласым чутким человеком. Она не искала его после и никогда больше не видела, а дочку долго растила на легенде о погибшем отце-лётчике. Душа, меж тем, лечилась временем, и настал тот день, когда внутри обнаружилась новенькая розовая, почти младенческая ткань, говорящая о готовности ещё раз довериться провидению.

Тогда и вошёл в её жизнь Вадим, понятный ей целиком. Схоронив в себе всё прежнее, вместе со стремлением к сочинительству, она желала лишь одного: чтобы спокойно жилось и работалось ему. Он оказался не просто её продолжением или отражением, он был она: близнец по мыслям, чувствам, желаниям, и всё, что она не могла и не смела спросить у него, она читала в себе и отвечала на его нужды, как на свои собственные, — вовремя, полно и самозабвенно. Всё, что не было обговорено между ними словами, становилось явным обоим через жесты, интонации, взгляды. Всё, о чём вдруг начинала маятно тосковать её душа, Вера Егоровна очень скоро обнаруживала между строк новых рассказов мужа. Но и всё, что вытворяли с Вадимом светлые и мутные потоки несущейся жизни, становилось явным ей из тех же самых рассказов.

В тот вечер у окна ей хорошо думалось, и не столько об их отдельном или совместном прошлом, сколько о будущем, которое представлялось устьем широкой-широкой реки, почти готовой уже навек раствориться в водах океана, а потому не способной ни на поворот вспять, ни на ответвления в сторону. Она понимала, что могут быть и будут ещё пороги и отмели, но что они значили по сравнению с тем, что осталось позади!..

Телефон зазвонил резко и коротко, настойчиво. Вызывала по междугородке старшая дочь, Дина. Она репортёрски отчиталась о делах дома и на службе, похвалилась гонорарами, поездкой в Болгарию и сигнальным экземпляром первой книжки. Вера Егоровна подробно рассказала о Лидочке и кратко о муже, с которым у Дины были сложные отношения.

Потом опять был междугородний звонок. Спрашивали Вадима. Его прежняя жена. Пришлось поговорить Вере Егоровне, поскольку мужа дома не было. Супруга хотела знать, не передумал ли он вскоре побывать на родине, чтобы навестить в больнице лежавшего после операции сына. Вера Егоровна сообщила, что нет, не передумал и уже купил билет. Она даже порылась в письменном столе Вадима и продиктовала в трубку номер рейса и дату. В ответ услышала благодарность. И вернулась к окну почти спокойная. Хоть и виделись они с этой женщиной всего однажды, очень давно, разговоры с ней по телефону были не редкостью и не выбивали Веру Егоровну из равновесия. Она давно смирилась с тем, что счастье не бывает непомрачимым, а потому всегда готовила себя к худшему, чтобы радоваться, когда неприятности случались невеликими.

И всё-таки что-то угнетало Веру Егоровну в тот вечер. Она заглянула в спальню к Лидочке. Та читала в постели с ночником и, оторвавшись от книги, притянула мать к себе и обняла за шею.

— Посиди со мной, а?

Вера Егоровна чмокнула дочку в висок, на котором билась выпуклая, как у Вадима, жилочка, и сказала:

— Ты не сердись, но что-то мне нездоровится… В другой раз, ладно?

Лидочка повесила голову, но тут же заговорщицки спохватилась:

— А тогда знаешь что…

— Что? — вяло отозвалась Вера Егоровна.

— Прочитай мне ещё раз про сосульку, а? Я забыла, как там в конце… Вот смотри, — дочка, жестикулируя, начала декламировать в постели. — И солнце февральское слало Сосульке холодный привет …Ну, а как дальше?

— Сосулька на солнце смотрела… — начала было Вера Егоровна, но тут же остановилась и любовно шлёпнула дочку по ягодицам. — Спи-ка лучше, сосулька!

— Ну ма-ам!

— Не мамкай. Всё!

Она вернулась к окну, почему-то облюбованному ею сегодня, и снова уставилась вниз, на дорожку, ведущую к дому. Та серела в полумраке вытаявшим из-под снега асфальтом, и редкие прохожие торопились по ней домой — скоро по новому развлекательному каналу телевидения должен был начаться нашумевший американский фильм, не рекомендованный детям.

Вадим обычно не смотрел такие картины, но сегодня обещал тоже присоединиться к отдыхающим массам, поскольку вечер всё равно пропадал — после встреч с аудиториями работать он не мог. На этот раз он был приглашён в один из вузов, в какой, Вера Егоровна не запомнила, поскольку договаривался он сам, а контролировать его было не в её правилах. Однако часы показывали уже около полуночи, а муж не возвращался.

Вера Егоровна убедилась, что дочка уснула, прошла в гостиную и включила настенный экран. Он тотчас же загорелся зеленовато-голубым светом, и следом замелькали английские титры.

В это время зазвонил телефон. Вера Егоровна брала трубку, уверенная, что это Вадим, и не ошиблась.

— Веруся, — сказал он тревожно, — ты волнуешься, наверно?

— Ты же знаешь, — уклончиво и как можно спокойней сказала она и убрала в телевизоре звук. — Ты скоро?

— Понимаешь, — Вадим слегка замялся и прокашлялся, — застрял я тут у одного человека… Я потом расскажу тебе о нём. И вот — досиделись до фильма… Ты не очень обидишься, если я посмотрю его не дома? — Он помолчал, дожидаясь ответа, и добавил. — В кои веки собрался, и на тебе — обидно!

— Ну конечно же, — с пониманием сказала Вера Егоровна. — Только потом попроси таксиста, чтобы он не очень гнал, а то они ночью лихие!

— Смешная ты у меня, Русенька… Ну что со мной может случиться?

Голос Вадима стал мягким и благодарным. А Вера Егоровна вся съёжилась от этого неуклюжего в устах Вадима «Русенька» и полчаса сидела недвижно, уставившись в немой экран. Затем она погасила его и снова встала к окну в спальне.

На улице было тихо и безлюдно. Время двигалось как-то неравномерно, то мчалось вперёд резкими прыжками, то тягуче ползло по сыпучему песку пустыни. Иногда Вера Егоровна стоя поддавалась дрёме, а очнувшись, проводила сухими ладонями по векам, чтобы вернуть себе благоразумие. Но тогда ей начинала мерещиться на углу соседнего дома знакомая парочка, не желавшая расстаться, и душа молча корчилась от боли. Воображение начинало рисовать картину возвращения Вадима: его деланное оживление, его неловкую, потому что впервые обращённую к Вере, ложь, его нарочитые мужские притязания, так явно говорящие о недавнем грехе. Даже пальцы похолодели, будто снова ощутили ледяную ладошку Оленьки.

Начинало светать. Сама того не сознавая, Вера Егоровна начала вслух вспоминать стихотворение о несчастной сосульке, а когда дошла до покрепчавших морозов, спасительно увидела, что напротив их дома остановилась легковая машина и из неё, легко толкнув дверцу, вышел Вадим. Она узнала его и по силуэту, и по походке, и просто по тому, как трепетно, словно они не виделись целую вечность, забилось сердце.

Пока Вадим шёл к подъезду, поднимался по лестнице, искал в карманах вечно куда-то западавшие ключи, Вера Егоровна не отходила от окна и опять и опять задавала себя вопрос, казавшийся самым главным на свете:

— Как же спасена? Ведь всё кончается…

И не могла ответить на него однозначно.

Послышалась возня на площадке. Наверное, Вадим опять не сумел отыскать ключи и теперь собирался звонить. Уж лучше бы постучал…

Вера Егоровна вздохнула, усилием воли приходя в себя, и шагнула к дверям. Всё равно надо было идти открывать мужу, ведь другого входа — да и выхода — у них не было.

1988, 2014 г.г.

ПОД КОЛЕНО

Она была настолько бойка, что даже меня заграбастала в плен.

— Пойдём, пойдём! — бесцеремонно тянула за рукав. — Разве думно эдакой бабе да без мужика?! Счас мы это поправим, не упирайся! Всего две улицы отсюда.

И я сдалась. Чем куковать одной в гостинице, лучше пойти к людям на ужин и заодно испытать судьбу. Чем чёрт не шутит!

Был тёплый летний вечер. Был глухой северный городок, поросший акациями, сиренью и соснами. Солнце уже собиралось скатиться с чистого неба, тянуло дымками, и где-то вдалеке мычало спешащее домой стадо.

— У них и скотины цельный двор, — набивала цену сваха, — и огород двадцать соток. И дом новенькой, только после ремонту. А главное, — она остановилась, переходя на шёпот, и огляделась. — А главное, у него на книжке… знаешь, сколь?!

Я равнодушно пожала плечами:

— Главное, чтобы человек был хороший…

— Ой, а какой уж он хорошой, какой хорошой! — запела она вдохновенно. И я предпочла помолчать.


Целью путешествия оказался скрытый в зелени широкогрудый дом на возвышенности. С неё открывался чарующий вид на весь холмистый городок, и я невольно ахнула. Провожатая подождала, пока я оценю все красоты, и свернула к железной крашеной калитке.

Хозяйка, мелькнувшая в окне, встретила нас уже на крыльце.

— Матушки мои, Матвеевна… И кого это ты ведёшь? — всплеснула она руками и цепким взором окинула меня с головы до ног.

В отличие от Матвеевны, крепкой, высокой и быстрой, эта женщина была мала, как воробышек, зажата и неспешна. Хотя было ей за шестьдесят, волосы из-под платка выглядывали совсем чёрные, и глаза, мягкие, тёплые, все в морщинках вокруг, озорно улыбались из-под бровей.

Мне стало вдруг спокойно и уютно.

— Это надо же, гости у нас, а занавески снятые, — запричитала крохотная Анна Павловна.

Повсюду, однако, было чистенько, как в больничке. Уже через пять минут — под командованием подруги — хозяйка водила меня по дому, предъявляя его достоинства. Он и впрямь был хорош, крепок и разумно спланирован. Два раза — на пути туда и обратно — открывали погреб.

— Да ты погляди, погляди! — почти пихала меня головой в подпол сваха. — Одних полочек… А банок с мясом! Чуешь?

По её приказу Анна Павловна открывала шкаф за шкафом, предъявляя платья и костюмы.

— Ты посчитай, посчитай! Одних рубах у него пятнадцать! А шуба! Аня, где шуба?

Достали новую шубу, надели на меня.

— Вот! Как барыня ходить будешь! — и отошли полюбоваться.

Я слегка повела плечами.

— Маловата…

— Ничего! — выставленной ладонью успокоила сваха. — Маловата — не беда, дочку твою приоденут. Так ведь? — сваха на всякий случай глянула на хозяйку. Та готовно покивала.

— А теперь, — опять таинственно прошептала Матвеевна, — ступай сюда, сюда! — Она потянула меня за собой, остановила возле сундука и заставила закрыть глаза. Я покорилась. — Открой! — торжественно воскликнула она, брякнув крышкой.

Я прозрела по приказу. И готова была увидеть по крайней мере гору бриллиантов.

Сундук оказался полон постельного белья.

— Три сундука таких! Гляди — под колено!!

Она прижала острой коленкой поклажу, и та ничуть не умялась.

Это добило меня окончательно.

— Всё! — объявила я. — Перекур! Пьём чай…

Это был мудрый ход. Вслед за мной притихшая Анна Павловна жадно выпила две чашки и освобождено вздохнула.

— Ну, как невеста? — возобновила работу сваха. — А?!

— А как век свой с нами жила! — честно сказала хозяйка и посмотрела на меня с надеждой. — Такая простая!

Сердце моё взныло.

— Вот и решайте! — с чувством исполненного долга Матвеевна сложила руки на коленях. — Я плохого не присоветую.

— Может, сначала жениха дождёмся? — робко вставила я. — Мне бы хоть разочек глянуть, а?

Тотчас подали альбом, уселись вокруг и с двух сторон стали пояснять снимки. Я запомнила лишь про Геннадия. Было ему сорок. Анна Павловна приходилась ему неродной матерью. Она взяла его из детдома вскоре после войны, оставшись одинокой. Вырастила послушным и хозяйственным. И вот потеряла надежду, что он женится сам.

— А мне ведь помирать скоро, — завсхлипывала она. — Я бы вам всё отдала — живите одни и делайте всё, как знаете! А сама бы в баню перебралась…

Мне захотелось обнять её и сказать, что не надо в баню, мы с ней прекрасно поладим и в доме. Но она скрестила руки на груди, как перед причастием, и добавила умоляюще:

— Только бы не пила и не курила…

Матвеевну как стегнули.

— Да она и не делает ничего такого! — сваха требовательно глянула на меня: подтверди!

— Ну что вы, — сказала мирно я и на миг положила свою ладонь на сухонькую, с выступающими венами руку Анны Павловны. Затем решительно поднялась и отвернулась к стене — разглядывать фотографии в рамках.

Вот Геннадий с гармошкой, улыбается широко, по-доброму. Вот он за рулём грузовика. Передовик! — гордилась мать. Вот он с нею… Скорей бы возвращался с работы, что ли!

— Вас бы пара была — чернобровых! — пропела над ухом сваха, и я вздрогнула.

— Пойдё-ём, — потянула её хозяйка, — не мешай. У нас дел полно.

Я видела в окошко, как они понесли к бане дрова, затем вёдра с водой, но не тронулась с места, чтобы помочь. Я была в ловушке, и оттого ещё более хотелось сохранить независимость. Уткнуться, например, с умным видом в свои блокноты. Матвеевна, конечно, успела доложить хозяйке про мою журналистскую профессию.

Хитрость подействовала. Вернувшись с улицы, женщины забегали по дому на цыпочках и прикрыли дверь ко мне в залу. Однако я слышала, как звонили какой-то Сергеевне, приглашая на смотрины, и велели зайти в магазин.

Я склонилась над столом и обхватила голову. Сбежать? Это надо было делать сразу, а теперь, обнадёжив, грешно. Значит, плыть по течению, надеясь на чудо? Значит, плыть.


Накануне мы с Матвеевной провели славный день. Я приехала к ней от областной газеты, и она рассказывала, как уходила добровольно на фронт со своим конём, как определили её в транспортную роту, как стригли девчонок перед отправкой.

— Надевали на войне брюки, гимнастёрочку. Ещё шапку надевали, а в руках — винтовочка! — выпевала она свои частушки. — Ленинград я защищала, северну столицу. Была похожая на парня, а не на девицу!

И «языка» приходилось ей брать, и хлеб бойцам печь, и под обстрелы попадать.

— Что гром? Мы его теперь и не слышим!

После войны и с мужем нажилась, и после него, овдовев. Но думать не думала, что вдруг потянет сочинять.

— Сплю-сплю, да вдруг как начнёт в голове складываться. Соскочу — и к столу. Сын стал потом пробки выворачивать. Дак я на стене в темноте карябала, на обоях… Я любила в лес ходить по жёлтую морошку. Я любила игрока за его гармошку!.. Вот какая непутёвая старуха сделалась… Прыгаю лягушкою, да и помру с частушкою. Прыгаю да квакаю, никогда не плакаю!

Когда Матвеевна обнаружила во мне невесту, я отшутилась. Однако силы свои не рассчитала. Она взяла меня, как «языка», и доставила по назначению.

Отсюда ясно было, что и побег мой в любом случае обречён на неуспех. Поэтому, насидевшись над блокнотами без дела, я вышла к женщинам, не забыв изобразить на лице усталость.

Они копошились в кухне. На сковороде фырчало сало. Матвеевна дочищала картошку, а хозяйка выкладывала на тарелки содержимое банок из подполья.

— Вот и тут всё полно! — не преминула ткнуть меня в бок сваха. — И тарелки, и кастрюли, всё новёхонько!

— Ну-ка, — перебивая её, ласково прикоснулась ко мне хозяйка, — порежь-ка вот это на салат, — и пододвинула огромное блюдо.

Я тут же вспотела от боязни накрошить овощи слишком крупно и тем не угодить. При этом едва не оттяпала себе палец.

Затем, перенося посуду в залу, чуть не разбила хрустальную рюмку. Видел бы это жених!

— Там не Гена ли приехал? — повела головою хозяйка на звук проехавшей машины. — Не-ет… Что-то долго он сегодня. Кабы знал, кто его поджидает, поспешал бы…

— А ты бы, Аня, показала покуда свои медали, — предложила Матвеевна. — Я-то уж своими бахвалилась.

Анна Павловна протянула мне коробочку, в которой вместе с грамотами на имя Дуровой А. П. хранились дорогие ей реликвии: «За доблестный труд в Великой Отечественной войне», «К 30-летию Победы» и «Ветеран труда».

Помогая разбирать медали, Матвеевна пояснила мне:

— Она у нас тоже пороху понюхала, санитарочкой была под Ленинградом. А как ранило, сюда вернулась.

Анна Павловна вытерла глаза и подхватила:

— А как одной жить? Решила в Череповец в детский дом ехать. Достала у дверей конфету и думаю: кто первый подойдёт, тот и мой будет…

— Он у тебя и теперь до сладостей, как девица. И по характеру.

— Да плохо ли это для жизни? — Анна Павловна взыскующе глянула на меня. — Он и поросят накормит, и себе поесть сготовит, и постирает, и выгладит — всё может. Полы подметает и песни поёт — ну чисто девка!

Она таяла от любви к сыну.

— Ох, и правда что-то долго, — заёрзала Матвеевна. — Хоть поиграл бы мне, а то ноги плясать чешутся!

— А ты попой! — сказала Анна Павловна, прибирая награды.

— Прямо так? — скокетничала Матвеевна и взмахнула рукой, взвеселяя себя. — Где же вы, мои подружки, фронтовые девушки? Раньше были ладушки, а теперь уж бабушки! И-эх!

Повисла тишина.

— Нет, не получается без музыки! — хлопнула себя по коленям сваха. — Хоть бы Сергеевна скорее шла!

— Да вон она, — спокойно молвила хозяйка, торчавшая у окна, и приветно кивнула во двор. — Ну, теперь и за стол садиться станем, всяко скоро Геночка придёт.

Сердце моё застучало неровно. Я вновь поглядела на снимки на стене. Я верила в случай и хотела испытать его на себе. Тридцать с хвостиком — это не шуточки…

— А у Сергеевны девочка тоже из детдома взятая, — зачем-то шепнула мне Матвеевна и шагнула к дверям.


Гостья оказалась моложе подруг, полная и пышногрудая, с низким голосом. Она выставила заказанные бутылки и улыбнулась мне ободряюще: дескать, я в курсе.

— Давайте, давайте-ко на диван! — с неожиданной решимостью стала загонять нас за стол хозяйка. — Я уже слышу, что сыночкина машина гудит!

И она кинулась из дома. У меня сжалось внутри. Можно было подглядеть в окно… Но — дольше ждали!

Анна Павловна впорхнула на порог взъерошенная.

— Сейчас, мои гостечки! Сполоснётся Геночка! — мигом выбрала в шкафу бельё для сына и исчезла.

Прошло минут десять-пятнадцать, я заметила по настенным часам. Показалось — час. Коленки мои вздрагивали. Я прижала их ладонями.

Вошёл Геннадий. Ясный от умытости! Чернобровый! Открытый! И сразу направился к столу.

Женщин подбросило — они скоренько освободили проход.

Я поднялась… и обнаружила, что он… на голову ниже меня!! Хотелось закричать с досады!

Как потом наливали, ели, говорили, пели, помнится смутно.

Чем они думали, чем, затевая это сватовство?! Хотелось напиться так, чтобы сразу всё кончилось. Но я помнила скрещенные на груди руки Анны Павловны и настойчиво закрывала ладонью стопку.

— Геночка тоже не любит это дело, — довольно соглашалась мать.

— Отчего не люблю? Люблю! — Геннадий был весел, в руках держал гармошку. — Просто нам перед выездом давление проверяют. Проблем не хочу, это да.

— Да вы ешьте, ешьте!

— Эй, Сергевна! — возбуждённо толкнула подругу сваха. И они выбрались на свободу, под гармонь задробили по блестящим от лака половицам.

— Ой-ё-ё-ё-ё-ё-ёй, скажите милушке моёй, чтобы шла венчалася, меня не дожидалася!

— Как артисты выступают, мои слёзы капают. Постарела я теперь, меня уже не сватают! — выдавали женщины тематический репертуар.

— Посидим, повечеряем, никому не досадим. По-хорошему любили, никому не отдадим!

Мы с Геннадием меж тем разговорились. Было легко и просто. Нащупали несколько общих тем, коснулись многих государственных бед.

А женщины судачили о бабьем и строили планы.

— Двумя-то ящиками не отделаешься на свадьбу! — уловила я.

— Да хва-атит, куда её?!

И настало время расходиться. За окном стемнело. Матвеевна, поднявшись, вопросительно глянула на меня.

Я встала. И вдруг ощутила, как хозяйка легонько тянет меня за пальцы:

— Оставайся у нас-то-о…

Я покорно осела на диван.

— А половики-то ещё не казали! Сколь наткано! — простодушная Матвеевна не теряла надежды вытащить меня из-за стола.

Но Анна Павловна подчёркнуто настойчиво подвела её к выходу.

— Милости просим завтра!

— Ой, нет! — враз отрезвела Матвеевна. — Завтра я буду ждать жениха. Вдовец, шестьдесят лет. Я ему сразу трёх невест подобрала.

— Ну-ну, — похлопала её по спине Анна Павловна, — ступай с Богом.

Дверь закрылась.

— Да-а! — восторженно произнёс в тишине Геннадий. — Талант у человека пропадает!

— Разве пропадает, сынок? — мать перекинула заискивающий взгляд с него на меня.

— Да я так… Давайте убирать.

И он стал носить в кухню тарелки. Я покорной супругой начала мыть посуду. Мать вытирала её.


Когда в дом вернулся порядок, Анна Павловна спросила тихонько:

— Вам где стелить-то, Геночка? Тут или в светёлке?

Он взглядом позволил решить мне. И вместо того, чтобы противиться, я буднично сказала:

— Только не здесь, здесь жарко!

Она кивнула и протянула мне мимоходом полотенце и сорочку.

— Ступай ополоснись в баньке. Гена проводит.


Мы сели с ним вдвоём на крыльце. Деревья стояли вокруг тёмными стражами. В небе выступила звездная пыль. Пахло какими-то пряными цветами.

В сердце моём колыхнулась волна счастья, смывая солёный налёт годов. Показалось, что чудо опять рядом, только протяни руку. От соседа веяло покоем, мудростью и прочностью. Разве не о таком мне мечталось: вдали от городской сутолоки приклонить голову к надёжному плечу и начать всё сначала? Подумаешь, рост!…

Геннадий молча курил, не отвечая на исходившую от меня женскую тревогу. Он был как друг, как брат. Как интересный собеседник. Но видеть отныне его — и только его… Нет, к этому я не была готова.

— У меня же работа, — оправдывалась я.

— Ну, газета есть и здесь, — не понимал он.

— Я только в большом городе могу работать и жить, — сочиняла я.

— Тогда я мог бы отсюда уехать. Но пока нельзя…

Я догадалась: пока жива мать. И обрадовалась, что есть у Геннадия причина держаться за дом, — иначе пришлось бы мне выкручиваться дальше.

Однако легче не стало. Представилось, как Анна Павловна притихла в своём уголке со счастливо бьющимся сердцем и молится о том, чтобы у нас всё сложилось. А у нас не складывалось, никак не вырисовывалось общее будущее!

Мы попытались ещё раз.

— А сколько лет твоей дочке?

Я не выказала желания продолжать эту тему.

— А ты про своих настоящих родителей что-нибудь знаешь?

Геннадий помолчал и обронил:

— Это грустная история, не стоит…

Больше говорить было не о чем. Да и спать пора. Мы поднялись.

Я нарочно встала ступенькой ниже. Теперь его глаза были вровень с моими, и в них отражалась круглая луна. Опять в душе моей плеснулось девчоночье ожидание счастья. Я изо всех сил немо прокричала: ну обними же меня, пожалуйста!

Геннадий по-братски положил мне руки на плечи и аккуратно коснулся моих губ своими. Они были бесстрастны, и душу мою лизнуло холодом отчаяния.

— Ну, — бодренько сказала я, — иди, я сейчас! — И пошагала к бане.


Кровать в светёлке оказалась широкая, на двоих. Мы улеглись на комсомольском расстоянии и молчали. Луна нагло подглядывала сквозь плотную штору.

В тишине прошло минут пятнадцать. Жених не шевелился. Подумаешь! — вдруг обиделась я и отвернулась к стене. Ещё уговаривать его! Значит, есть зазноба, о которой мать не ведает! И слава богу… Но я-то, тоже хороша!

Однако не спалось. Очень кстати в огороде истошно завопили коты — как намекали! И я затряслась от смеха, сначала тихонько, потом вслух, в голос.

— Ты чего?! — радостно отозвался Геннадий. — А?!

Господи! Ну не старики же мы, и оба холостые. Ну не смешно ли проваляться всю ночь в одной постели невинно? Кому от этого радость?

Я первой потянулась к Геннадию. Он не воспротивился.


Поднялась я небывало рано.

— Ну, хорошой ли мой сыночек? — отчаянно вскинула на меня глаза Анна Павловна.

Я прижала её к себе осторожно, как прижимают к груди птицу, и поцеловала в висок.

— О-очень!

И добавила, чтобы уж сразу:

— Только мне в обед надо на автобус…

— Ка-ак? — заозиралась она, словно обронила что-то.

— Работа, мам, разве не понимаешь? — выручил вошедший Геннадий. — Я вот не могу не пойти, да? Так и другие.

Попили чаю, говоря о пустяках. Затем Геннадий облачился в робу и стал опять посторонний, незнакомый. Однако красивый, надёжный и уверенный в себе. Я вдруг пожалела, что нет у меня подруг маленького роста. Но куда же местные-то девки смотрят?!

— Мама, ведро сала не забудь подать, обязательно! — сказал Геннадий и уже от дверей по-дружески помахал мне. — Ну, я пошёл!

— Да как же так, как же так…. — растерянно бродила по дому хозяйка. — И когда же ты приедешь опять, а?

Что я могла сказать? От ведра отказалась наотрез. Чтобы загладить вину, до отвала наелась. Становилось тягостно. А она держала мою руку в своих!

— Как же быть-то, как быть, — твердила Анна Павловна погружённо и вдруг придумала. — Погоди-ко, я твоей дочке хоть платочек подарю!

Она опустилась на колени и откинула крышку набитого под колено сундука. Запахло чистым бельём, высохшим на солнечном ветру, и ещё чем-то далёким-далёким и тоскливым, из детства. Захотелось плакать, и я закрыла глаза. Привиделся желанный автобус, дорога…

Вывел меня из оцепенения хозяйкин голос:

— Вот, аленькой!

Она протягивала мне шерстяной платочек, и я приняла его, и поцеловала её во впалый висок. Потом записала почтовый адрес, чтобы купить и выслать ей домашние тапочки редкого тридцать третьего размера. И сбежала…


Ступают ли ещё по земле её ноги? Женился ли сын и счастлив ли? На его богатство в ту пору охотницы нашлись бы! Но сам он, похоже, дожидался любви.

Я свою встретила только в сорок. И сразу, как в омут. Оставила и ненаглядную работу, и даже город. Правда, суженый мой оказался на голову выше меня. Но разве в этом дело?


1997 год

ПОЭЗИЯ

Юрий БЕКИШЕВ

БУМАЖНАЯ АРХИТЕКТУРА
(Фрагмент городской застройки)

Из пробоин в небе — пух и перья:

серафимы, видно, гневят Бога.

За кладбищем Лазаревским — поле,

по полю — железная дорога,

дале лес…

Туда-то и водили

бедолаг веселые чекисты.

Как небытия остекленевший ужас

ныне здесь стоят цеха «красилки». Далее — бетонные заборы —

к узищу, откуда малолетки

смотрят хищно, как лихие воры,

на творенья пятой пятилетки.

Водокачка, склады, гаражи,

баня и котельная с трубою…

Град родной, железные тяжи

повязали нас одной судьбою.

Если правда, что архитектура —

музыка застывшая,

тем паче

знать хочу, где прячут партитуры

дирижеры типового счастья.

И еще. О золотом сеченье…

Зодчий Шевелев глаголет тако:

выверено Богом тело всяко,

всяку телу — с небом сопряженье.

Населенный пункт, как мирозданье,

энтропия где царит, где сущий хаос,

но сейчас я здесь воздвигну зданья:

дом-цветок,

дом-птица,

дом, как парус…

Так куличик из песка дитё,

изготовив, величает замком.

Вот сюда бы ордер на житьё!

Всё отдал бы — ничего не жалко.

И лепил, томясь, в воображенье

солнечные термы и палестры,

своды арок,

где гремят оркестры,

мир из света,

воздуха,

движенья.

А домой окраинами крался,

как подземный житель, тёмным станом,

чтоб никто вовек не догадался,

что зовут меня Огюстом Монферраном.

* * *

Гроза сбирается. Промокнут вирши наши.

Давай заглянем в рюмочную, Саша,

надрюмимся, у Даля это значит —

проплакаться навзрыд, как дети плачут.

Сквозь сад летит пчелиная детва —

их рой бессмертный не исчезнет в персти.

И мы с тобою Божьи вещества:

убудем здесь — в другом пребудем месте.

Какую форму, например, душа

Из чресл исторгнувшись, имеет?

Дир туманный?

Кристалла вид, бутылки или жбана,

иль то, что в миг последний надышал

на донышке граненого стакана?

Там, наверху, всё взвешено безменом

и пустота в сосуде тонкостенном

лишь к невесомости сподвигнет.

Облака

от наших плеч отводит чья рука?

Ударит молния! Кабриолет у врат — в дорогу!

Аж искры с обода летят на парапет!

К Ларисе Огудаловой за Волгу!

И деньги есть, вот счастья только нет.

В недоумении еще исчезнуть жаль,

когда и день хорош, и ночка звездна.

Веселья — миг, и сотня лет — печаль,

и стебенить словами невозможно…

Но что бы ни случилось — всё здесь так!

Есть день и час для каждого мотива.

Что вспомнится о нас? Какой пустяк?

А что душа? Душа невыразима.


* * *


На берег выйди, горсть песка возьми —

и вот перед глазами мирозданье.

О, если б снова стали мы детьми —

какой простор для удивленья и познанья!

Чешуйки рыбьи, ракушки, слюда,

и кварц, и перламутр в прожилках тонких…

Не счесть чудес намыла нам вода

Из дальних стран и из времен далеких.

И если б так, сбываясь, мысль текла

по облакам, светясь в речных раздольях,

и всё зависело, как пыль веков легла

вдоль линий на распахнутых ладонях, —

какие бы открылись письмена,

послания с отгадкой тайны вечной,

где строчка каждая хоть чуть, но продлена

судьбой твоей и жизнью скоротечной.

Два стихотворения

1

Повезло ей на старости, значит,

со снохою и сыном живет,

а обидят, случится, — не плачет,

а на кухне сидит и поёт.

В этой песне ни складу, ни ладу,

всё здесь как-то не так, невпопад,

белы ангелы квохчут над садом,

черны аггелы бочку смолят,

расцветает на кладбище верба,

а на облаке люди живут,

паляницу пшеничного хлеба

беспризорники в торбе несут,

едет муж из германского плена,

на телеге высоко сидит,

и по тракту чумацкому сено

золотое летит и летит.

Груба топится — варится вишня,

Внук-худышка с заедой у рта…

Вот поёт — и обида всё тише,

всё яснее детей правота.

Понимает — сама виновата,

что таить ей, старухе, греха:

глуповата она и бестактна

и, вдобавок, скупа и глуха.

Передумает, переиначит,

ум — подводит, да сердце — не врёт.

было б горе, а то вот — не плачет,

пальцы жменькой — сидит и поёт.

Может, есть в этом пенье нескладном,

в светлом пенье над тихим житьём,

то, что люди зовут бытиём,

то, чему и названья не надо?

Может, есть правота здесь повыше

торопливых и мелких забот?

Вот поёт — всё нескладней, всё тише,

и о чём уже — кто разберет…

2

На суржике, то бишь, на дивной смеси,

хохляцких и кацапских слов и фраз

чирикать начинала…

Чудный час!

К восторгу нашему,

любителей инверсий,

загадок, крестословиц и шарад…

Нам, детям, и просить не надо — в лад

сама вдруг заворкует, запоет:

понятно всё, и всё наоборот —

и буквы кувырком, как акробаты,

и речь — то в рост, то, как трава примята.

Слова — то шествуют в обнимку, словно братья,

а то порознь стоят, как на горе распятья. Ах, бабушка Галина Беднякова,

что видела и знала ты такого,

что я хотел и не сумел спросить?..

Вот жить как спрашивал…

— Та надо, Юрка, жить…

Еще вот спрашивал: «В войну варила мыло?

А из чего?“. „Та из того, шо было.

И тямы не было, ту мутоту варить».

И мы смеялись: «Ну и пошутила!».

Твой абрикос над хаткою беленой

растет ли ввысь? Пумпяночки цветут

в златых венцах? А вишни? А зеленый

плющ у забора?.. Там не так, как тут?

Не там же три войны и два голодомора?

Не там сиротство, смерть, беда разора?

Не там у горла — полицая нож…

Не там же, нет, где ныне ты живешь?

Так много слов ты унесла с собой,

как ветром пуха из херсонских плавней

протокой тихой над лихой водой —

рябь терний горьких, детских упований.

Но слова главного, завета дорогого

не вспомнить мне, да и сестра забыла,

хотя бабуля Галя Беднякова

об этом только нам и говорила,

прижав к себе, как бы оберегая

от ляд земных недалеко от рая.

Предчувствие

1. …и вот уже неделю или две

царит в природе некая истома…

И ранним утром выходя из дома,

к автобусу спеша в толпе людей,

предчувствием томим, ждет поселенец грома

или письма с бедой…

Хлопок дверей!

Однако не теракта, ни погрома,

ни весточки… Чудак ты, ей же ей!

Но с каждым днем кручина всё сильней.

В неведенье — душа тоской ведома.

2. И вот уже — тысячелетья два назад —

кудельки облаков колышет небо

и древнепалестинский Арафат

пасет гусей или торгует хлебом.

И всё бы так, но воздух напряжен,

и мир вдоль кромки словно обожжен,

и черепаха черепом Аллаха

как артефакт торчит средь каменюг и праха.

Но, впрочем, эта быль древна как небыль.

На убыль день — умолкни, кто б ты не был!

3. И вот уже арба пылит в Ефес.

Храм Артемиды издали видати.

В повозке — чин, посланником небес,

особенной какой-то важности и стати.

Да кто такой?!? По нам — простой почтарь.

Но то — сейчас, а то, вестимо, — встарь!

Опасен путь от моря-окияна,

и после встречи с татем ноет рана.

Пустыню смертную и скальный перевал,

сил не щадя, он преодолевал.

Знать, почта доставлялась там исправно.

Но поздно слишком всё, но слишком рано…

Из сна кошмарного, как пасть Левиафана,

себя изьяв на треть,

в кимвал

колотит полоумный пономарь:

ВЛАДЫКЕ С ПАТМОСА ПАКЕТ ОТ ИОАННА!

Анастасия РАЗГУЛЯЕВА

Пес беспородной тоски

Точит червем нутро.

Штопаные носки,

Сцеженное ситро.


Злая потребность — быть,

Горькая — определять.

Это не заячья прыть,

А соловьиная стать.


Вневременной разрыв,

Маленькая швея.

Североморский налив,

Стертая колея.


Потусторонних зим

Неизлечим набат.

Ты одинокий мим,

Переходящий над.


* * *


Розовые огни.

Хвою несут во двор.

В спящего загляни —

Вымытый коридор.


Скрытые зеркала.

Смятая полутень.

Сыплет из труб зола

В предновогодний день.


Крышечные дома,

Солнце в зимнем саду.

Может, и я сама

Завтра из жизни уйду.


* * *


Мраморные дворцы.

Факелов дымный вздох.

Мехом зимней овцы

Мир ослеп и оглох.


Отшелестели балы,

Светская суета.

Не короли голы,

А колыбель пуста.


Будет июль или март,

Разницы никакой.

Между охот и карт

Лист в колее с водой.


* * *


Вырваться

не жалея

срамного задатка

без лица

от горя шалея

наперво сладко

В дым

перелиться

кличем стозвонным

недо-любим

перепелица

просекам сонным

им

Весны туманят

скатные росы

треснет вдали

суженый глянет

русые косы

на млечной мели


* * *


Руки усталые

руки печальные

не откажи

прими

волости малые

волости дальние

не отложи

взгляни

улочки сонные

улочки синие

небом прикушен

луг

завороженные

в май уносимые

душен

гусиный лук

к лету

до дождичка

выйти за изгородь

свистнуть

— А ну где край

— Нету нисколечко

слезы повыклевать

сникнуть

а есть ли май

Белые лебеди

лютые вороги

глаз голубая тьма

в людях лишь нелюди

городу дороги

знаю давно сама

четные стороны

желтые лютики

на перекрестках лишь

вещие вороны

гибкие прутики

брызги известки

в тишь


* * *

Переживают игру

Между блинов и котлет.

Белым мелом затру

Строчки в книге примет.


Сквозь цветное стекло

Нервы, как провода.

Молоко потекло

По плите, в никуда.


Острие лепестка

По живому скребет.

От свистка до свистка

Будет вздох или год.


Веретена поют

О простывшем тепле.

Бесприютен уют

На бездомной земле.

Виктор АКАТОВ

В прострелянном солнцем лесу

блуждаю и выход ищу.

Не слышно ни шума машин,

ни криков детей и мужчин.


Куда путь держать? Невдомёк.

Устало присел на пенёк…

Достал из котомки харчи…

И вдруг увидал я… лучи!


В прострелянном солнцем лесу

лучи освещали листву,

сквозь тени куда-то неслись,

как будто их ждал где-то приз.


Тут щелкнуло что-то в мозгу —

наверно и я так смогу,

и мысль пробудилась во мне:

идти по лучистой волне

туда, куда солнце их шлет,

где к выходу, верно, есть ход…


Так всё и блуждаю

и выход ищу

в прострелянном солнцем

житейском лесу.


* * *


Вот моросит весенний дождик

мельчайшей пылью на снежок.

Когда ж приедешь ко мне в гости,

родной, любимый мой дружок?


Уж скоро этот дождик скромный

неспешно смоет все снега,

своей неспешностью любовной

наполнит влагою луга.


А ты в делах летаешь где-то,

весенней тучкою паря.

Мой милый друг, уж скоро лето —

наполни влагою меня.

МАРИИ ЧАПЫГИНОЙ

Сегодня вновь задело время

прикосновением к щеке…

Не возвращайся к старой теме,

твоя рука — в твоей руке.


Не став рабой, ни Буратино,

ни ступой с Бабою Ягой,

распутав жизни паутину,

нашла свой ключик золотой.


И сквозь волшебную завесу,

не забывая февраля,

идешь по жизни ты принцессой,

творя судьбу из хрусталя.

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Что-то кольнуло…, и вот

сон отступает опять…

Всплыл вдруг далекий фокстрот,

женщины стройная стать,


синий в горошек сатин

плавно мелькает меж пар..,

тает во рту сахарин..,

в лампе коптится нагар..,


волосы треплет рука..,

теплая мягкая грудь,

словно перин облака,

манит и тянет уснуть..,

и, усыпляя, мне шлет

веру, любовь, исполать

детства далекий фокстрот,

женщина, видимо, мать…

Мармелад

Ну, вот и всё, что между нами было.

Огонь дрожит, и струны дребезжат.

Ничто бы нас, поверь, не разлучило,

лишь слухов вздорных сладкий мармелад.


Видать, мы сами в этом виноваты:

на сплетни сладкие доверье разменяв.

Ну, вот и всё. Упала мгла расплатой,

вдруг расколов пленительную явь.


Как видишь, мы, обидев подозреньем,

впустили сами в души едкий мрак.

Ужель любви распались наши звенья?

Вдали горит спасительный маяк.

Куда же деть, что между нами было?

Ведь струны душ во тьме ещё звенят,

а ночь пройдет, но чтобы дни светили,

давай забудем слухов мармелад.

ГУБЫ

Незримо и негрубо

в таинственной глуби

беззвучно твои губы —

в ночи кричат: «Люби!»


Их много, словно стая.

Я вижу шепот их.

И вот подушка тает

на облаках лихих.


Негрубо и незримо

живут со мной они,

и каждый день я с ними

купаюсь в их любви.

МИНУТНАЯ СЛАБОСТЬ

Мы зашли с тобой в чудное место —

в том кафе не бывал никогда.

Ты сияла алмазом невесты

и блистала в кафе, как звезда.


Попросив сигарету из пачки,

я втянул её запах в себя…

Не тревожься, родная чудачка,

это лишь ностальгия моя.


Вспомнил вдруг я картину другую…

В том кафе дым такой же витал.

Резанула она: «Не люблю я!»

и ушла в сигаретную даль…


Положу сигарету я в пачку —

ты же знаешь, что я не курю.

И прости, дорогая чудачка,

за минутную слабость мою.


***

В том лесочке под сосною,

помнишь, по весне,

целовались мы с тобою

там наедине.


Вырос лес, и под сосною,

под весенний цвет,

мы целуемся с тобою

вот уж сорок лет.

Мария ЧАПЫГИНА

***

Мы с тобой присматривались долго,

А сошлись — стремительно, как ветер.

А цветы-конфеты — что в них толку?

Много есть других вещей на свете.

А у нас задача — научиться

Быть не только вместе, но и рядом.

Пропускать занудливые лица,

Излучать причудливые взгляды.

Ну, а если вздумаешь (от скуки)

Испариться, убежать, пропасть —

Я прошу тебя: подставь мне руки!

Я молю тебя — не дай упасть!


***

Я прихожу в сезон простуд,

Я двери настежь открываю,

Капели самой ранней стук

Напоминает, что жива я.

В дождливый, ветреный июнь

Из непогод и ураганов

Наверно, взять с собой боюсь

Тебя, любившего так рано.

Я прихожу в сезон простуд.

Идти за мною не старайся.

Терпи. Не отзовись на стук.

В сезоне лета оставайся.


***


Художник в соседнем доме

Меня нарисует красивой —

Намного моложе и лучше,

Чем ты увидишь сейчас.

Пожалуйста, буде нескромен,

Пожалуйста, стань счастливым,

Скажи спасибо за случай,

Что он познакомил нас.


***

Закрой мои глаза ладонями

От света дня.

Пускай другими мы непоняты —

Пойми меня.

Закрой пути мои отступные

Своей судьбой.

Пускай для прочих недоступная,

Зато — с тобой…


***

Мужик, что подарил мне орхидею,

Похож на костромского берендея.

(Наталья Королёва)

Вот повезло девчонке, правда:

Сейчас, кого ты не возьмешь —

Он на питомца зоосада

По виду больше всех похож.

Он курит «Приму», любит пиво —

Везде полно таких людей.

И так он выглядит счастливым —

Не дарит вовсе орхидей.

***

Представь себе: тебя я угадала!

Теперь ты больше не уйдешь.

А запах нежного сандала

На наш боярышник похож.

Не знаю — рады ли, не рады

Прикосновению уста.

Но выбирай себе награду —

Закрыв глаза, считай до ста…


***

Нас разделяют десять цифр.

Теперь — не более того.

Звони — и подскажи мне рифму

Для настроенья твоего.

Для осени, для листопада

И для аккорда с «до» и «ре».

Мне больше ничего не надо

Для поцелуя в октябре.


***

Нирвана на крае дивана,

На кухне,

В гостиной и в ванной.

Тебя захватила нирвана

И будет с тобой постоянно.

Покой в отраженьи обоев:

Меня представлял ты такою?

Ты скажешь —

Не надо покоя…

Нирвана мне стала родной.


***

Я — твоя открытая книга,

Где среди забытых страниц-

Клочья пыли, солнца блики,

Стук доспехов, скрип колесниц…

Только рыцарей больше нету,

Принцы — в «Ауди» и «Порше».

А в Страну Улыбок билета

Невозможно достать вообще.

Так кому же нужны страницы

Глупой, чистой моей души?

Пусть по жизни не будешь принцем,

Но улыбку в ней запиши…


***

Переведи часы назад,

На время первого свиданья.

Где поцелуями скользя,

Обоих победят желанья…

Переведи часы назад —

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.