Премия им. Марка Алданова
18+
Трамвай её желания

Бесплатный фрагмент - Трамвай её желания

Объем: 338 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Эта книга является художественным произведением. Имена, характеры, места действия вымышлены или творчески переосмыслены. Все аналогии с действительными персонажами или событиями случайны.

Об авторе

Валериан Маркаров родился в 1967 году в Грузии, в семье тбилисских интеллигентов. С отличием окончив факультет истории Тбилисского Университета, он впоследствии изучал бизнес и менеджмент в США и Израиле. Трудился в ряде международных организаций и дипломатических миссий, и более четверти века посвятил образовательной деятельности. Автор книг «Личный дневник Оливии Уилсон» и «Всему своё время», историко-биографических романов «Гении тоже люди… Леонардо да Винчи» и «Легенда о Пиросмани», сборника психологической прозы и др., переведённых на другие языки мира и получивших признание экспертов. Руководитель Международного творческого Союза современных литераторов «Парнас». Член жюри ряда литературных премий. Публикуется в России, Грузии, Армении, США, Канаде, Германии, Италии, Израиле, Греции, Дании, Финляндии, Бельгии и др. странах. Лауреат Международного Славянского литературного форума «Золотой Витязь», премий им. Пушкина и Гоголя (Россия), Марка Твена (США), Генриха Бёлля, Де Ришелье, «Лучшая книга года» (Германия), победитель премии «ДИАС», обладатель «Золотого Пера Руси», Международной литературной премии мира, финалист премий имени Э. Хэмингуэя (Канада),  "Данко", «На Благо Мира», «Большой Финал» и др.

Трамвай её желания

Нино спешила, весело стуча каблучками по тротуару. Платьице и голубая джинсовая курточка развевались от быстрого шага, а модная короткая стрижка, небольшой вздёрнутый носик, доставшийся ей по наследству от русской бабушки, тонкие брови, большие карие глаза и пухлые губы придавали ей полное сходство со студенткой-отличницей. Красавица, ничего не скажешь. И только свежесть этого утра была готова поспорить с её природной красотой.

Весной ей особенно верилось, что жизнь прекрасна и удивительна, несмотря ни на что! Светило солнце, которому ещё предстояло набрать силу. Давно проснулись воробьи и сердито скакали по мокрым веткам с набухающими почками, а порой безбоязненно, с бешеным чириканьем запрыгивали в полуоткрытые окна старых четырёхэтажных хрущёвок, горделиво стоящих вдоль всего проспекта.

Завернув за угол дома, Нино увидела свой трамвай седьмого маршрута: он вот-вот отойдет. Боже, как же не хотелось опаздывать на работу. Перепрыгивая через лужицы, она помчалась к остановке. В голове стучали неприятные тяжелые молоточки, дыхание сбилось. Ей было ясно, что уже не успеть. В отчаянии она помахала рукой. Машинист, завидев девушку, помедлил, и в последнюю секунду ей удалось ухватиться за поручень и вскочить на узкую железную подножку. Растолкав отчего-то столпившуюся у дверей заспанную компанию, она нырнула вглубь вагона и присела на свободное место у окна. Красно-белый трамвай с шумом захлопнул дверки, звякнул и тронулся в путь, лязгая стальными колесами по рельсам и покачиваясь из стороны в сторону.

Трамвай всегда казался ей уютным домом. Сидя у окна, она любила задумчиво созерцать, как мимо плывут дома, торопятся по своим делам прохожие. А порой закрывала глаза и представляла себе, что скорый поезд уносит её в неведомые дали. И тогда, как и большинство девушек её возраста, предавалась грёзам о лучшей жизни, мечтам, полным светло-розовых оттенков, подобным лучезарной весенней заре. А что? Ведь если не мечтать о грядущем — навеки останешься прозябать в унылом настоящем.

Когда её взгляд упал на оконные проёмы быстро исчезавшего из виду многоквартирного дома, она, дав волю фантазии, живо вообразила себе, что за каждым таким окошком сидит человек. Полными надежды глазами он вглядывается в синие небеса, всякий раз посылая к далёким светилам горячую, но безмолвную мольбу о счастье.

Девушке вдруг стало грустно. Но нет, это была не та грусть, которая граничит с глубокой печалью. Грусть её была мечтательной, светлой и вдохновляющей: ведь ей всего двадцать три, хотя временами кажется, что душа мудрее, много старше её самой. Может поэтому она и не растрачивала время попусту, как большинство её ровесниц — кокеток в коротких юбках, буйно мнущих и треплющих свою молодость. Ей ничто не мешало вести подобный образ жизни — родители жили и работали в другом городе. Но её больше влекли хорошие книги и компания пушистого кота Бальтазара.

Когда ей стукнуло девятнадцать, у неё появился парень. Давид. Из интеллигентной тбилисской семьи, студент университета, весьма перспективный и, как ей казалось, почти идеальный. У них быстро завязались серьезные отношения. Подруги завидовали Нино по-чёрному: ишь какого красавца себе отхватила!

Однажды, встретившись с девушкой, Давид предложил ей провести время в квартире друга. Вот, он мне ключи оставил, сказал он торопливо, пойдем, а? — и даже подмигнул ей с нескрываемым вожделением, ну прямо как её Бальтазар: когда тот влюблялся в кошек, то вёл себя точно так же.

— А что там делать? — спросила Нино удивлённо.

— Как что? — парень посмотрел на неё пристально, покраснел и насупил тёмные брови, и она поняла, что он рассердился. — Мы уже вон сколько времени встречаемся, а ещё ни разу…

— Что ни разу, Дато? — тут уже рассердилась Нино. — Как ты можешь предлагать мне такое? — а потом, взяв себя в руки, спокойно произнесла:

— Может, просто погуляем? Погода сегодня хорошая.

— Хм, погода! — Давид порывисто качнулся на каблуках, пытаясь скрыть раздражение, за которым, как ей почудилось, пряталось разочарование. Его ноздри вздрогнули, а в глазах блеснула молния. Казалось, ещё чуть-чуть и у него из ушей пойдёт пар. — В общем так, не хочешь — не надо. Пока…

Повернувшись, он решительно зашагал прочь, к остановке трамвая. Нино и сейчас, по прошествии четырёх лет, помнила затихающий в ушах перестук колес и удаляющийся силуэт вагона, отнявшего у неё что-то очень ценное, дорогое… А в воздухе пахло осенью. Расставания всегда пахнут осенью. Не той, что раскрашена всевозможными цветами в солнечный день, а той, с мерзким дождем, не прекращающимся ни на секунду, сбивающим с деревьев последние листья, которые, падая на чёрную землю, медленно гниют и умирают.

Она всё ждала, что он объявится. Но он так и не позвонил. Ни вечером, ни на следующий день, ни через неделю. Проклятый телефон молчал, как заговорённый, не считая одного раза, когда ошиблись номером. Только тогда Нино поняла все оттенки сказанного им слова «Пока…», всю его цветовую палитру, от жизнерадостного жёлтого «Скоро созвонимся» до отвратительно-мрачного, чёрного «Прощай! Не звони никогда!» И такой невыносимой тоской защемило сердце, что она проревела в подушку всю неделю напролёт.

На этом их отношения разладились окончательно. Поначалу Нино с головой ушла в свой собственный мир, полюбив тишину и одиночество, погрузилась на самое дно, отгородившись от вселенной чёрной толщей воды. Дождливое лето сменилось меланхоличным межсезоньем. Она не знала, как будет протекать её жизнь дальше, без Давида, но где-то в глубине души смела надеяться, что всё наладится рано или поздно. Раз чёрная полоса уже была, значит, скоро непременно будет белая… Нужно верить в лучшее, иначе нельзя.

Прошло время и жизнь Нино постепенно вернулась в своё русло. Она давно уже не переживала, не просиживала на диване, уставившись в одну точку. Она поняла: реальность вовсе не похожа на приторно-сладкую сказку, в которой девушка встречает принца и они живут потом долго и счастливо тысячу лет. Действительность сурова и слишком предсказуема: от бесцеремонного взгляда, брошенного при встрече, до откровенных фраз и тошнотворно-одинаковых обещаний.

Где бы Нино ни появлялась, её внешность завоёвывала всеобщее внимание: мужчины пялились, не в силах оторвать глаз, или оборачивались на улице, смотря ей вслед. Многие парни увивались за ней: одни разорялись на подарки, чтобы с их помощью добраться до её хрупкого тела, другие искали слова, которые смогли бы проложить дорогу к её душе. А она, такая «странная» и «недоступная», на них и смотреть не хотела — вежливо улыбалась и говорила всем «Нет!». Потому что никогда особо не верила в любовь. Хотя с самого детства знала, что когда-нибудь встретит его, того самого Принца…

Стоял тёплый тбилисский январь. Снега в том году не было и в помине — такая уж выдалась зима. Впрочем, этим здесь никого не удивишь. Соседка по подъезду, Тамрико, заманила Нино к себе в самый день Крещения, угостила крепким кофе с ореховой пахлавой, а потом предложила заглянуть в будущее, узнать, что предрекает ей судьба. Нино не верила в гадания, знала, что все эти предсказания — сплошная ерунда, недостойная взрослых и серьёзных людей, напрасная трата времени. Но отвертеться не получилось. Карты Тамрико презирала, но по руке и на кофейной гуще гадала охотно, никогда, впрочем, не сообщая, из каких источников черпала она свои знания о человеческих судьбах. Этим и жила. Молва окружила пророчицу таинственным ореолом, и жители проспекта, завидев её за версту, старались обходить стороной, чувствуя перед ней какой-то суеверный страх, однако же, встретившись лицом к лицу, всегда вежливо здоровались — как бы чего ненароком не вышло.

— Готовься, Нино, в нынешнюю ночь все потусторонние силы готовы помочь нам.

Тамрико медленно вытащила очередную сигарету из полупустой пачки, открыла форточку и закурила, всем своим видом показывая, какое удовольствие ей доставляет ароматный дым.

— Сейчас бы ещё бокал хорошего шампанского, — протянула она хриплым голосом, — и я снова поверю, что жизнь всё-таки приятная штука. Знаешь, а я не жалею, что прожила её именно так, мне не стыдно людям в глаза взглянуть, хоть они от меня и шарахаются, как черти от ладана. Да и Бог с ними! Жаль только, что семью свою я так и не создалА. И превратилась в одинокую, никому не нужную старуху… Не бери с меня пример, красавица моя. Вон как созрела ты, пора уже тебе жениха достойного найти. Господь ведь каждой твари создал по паре. Твоя половина тоже где-нибудь сейчас сидит или, может, в такси едет. И тебя ждёт — не дождётся.

— Я в такси не езжу, — весело перебила Нино. — Только вот на нашем трамвае — на работу и обратно.

— Ну, значит, на трамвае. Какая разница! Не мешай! — отмахнулась Тамрико. — Всё в жизни происходит в назначенный срок. Если ещё не встретились, значит, не пришло время, не готовы вы ещё. Это не я тебе говорю. Так здесь написано! — она протянула руку и взяла с комода, уставленного пыльными иконками с изображениями святых, толстую книгу в красивом цветном переплёте. — Вот, смотри, китайская «Книга Перемен». Сестра из Москвы прислала, знала, что мечтаю её иметь. Ты про Конфуция слыхала? Был такой философ, китайский. Знаешь, что он перед смертью сказал? «Если бы я мог продлить свою жизнь, то пятьдесят лет отдал бы изучению Книги Перемен, и тогда смог бы не совершать ошибок». Книга эта хоть и очень старая — здесь проверенная тысячелетиями мудрость! — но она живая, — Тамрико громко постучала по ней пальцем, — она может точно сказать, каким будет твой завтрашний день. Не веришь? Или не готова узнать правду? Ну тогда ближе к делу, а то и так кучу времени зря потратили. Вот тебе монета. Давай, думай о женихе и бросай её шесть раз! И, главное, верь. Поняла? — она критично и пристально взглянула на Нино и, по всей видимости, предположила, что та задумала что-то крайне значительное.

Мудрёная гексаграмма в Книге Перемен выдала им толкование следующего содержания:

«Новый день стирает границы ночи». Все перемены и потрясения в вашей жизни закончились, и очень скоро вы обретёте долгожданное счастье. Не грустите о прошлом: ваша новая ступень гораздо выше и интереснее предыдущей. Удача улыбается вам. Следуйте зову своего сердца, не бойтесь быть смелой, и тогда ваше заветное желание непременно исполнится.

Медленно шевеля губами, Тамрико читала толкование и всё поглядывала на Нино, ловила выражение её лица. И, завидев, как оно оживилось, как засияло ямочками на щеках, женщина осталась довольна собой. Или великим Конфуцием…

После той Крещенской ночи настроение у Нино и в самом деле оставалось приподнятым. Теперь она с нетерпением ожидала прихода весны: ей хотелось поскорее обнять небо, улыбаться ласковому солнцу, деревьям, цветам. Как много надежды, романтики и теплоты, оказывается, может подарить человеку одно небольшое пророчество!

И вот пришла долгожданная весна — чудное время года. На деревьях появились зелёные побеги будущих листочков. Весело закружили над головой ласточки, а аромат свежести благоухал в воздухе, извещая о том, что и летние дни уже не за горами.

— Покупаем билеты! Оплачиваем проезд!

Суровый женский голос отвлёк Нино от радужных картин, когда мысли её были гораздо дальше мокрого тротуара со снующими людьми, а глаза устремлены куда-то в бесконечную даль и совсем не следили за происходящим.

Кондукторша, протолкнувшись сквозь спины пассажиров, подошла к девушке и тронула за плечо. Это была высокая полноватая женщина с волосами, собранными на затылке, и с маленькими бегающими глазками, уже давно не молодая. Славилась она тем, что не позволяла пассажирам лепить на окна старые раскисшие билеты и рисовать пальцем на потном стекле носатые рожи. Да ещё и гнала безбилетников безо всякой жалости. С раздражённым и уставшим, несмотря на утренний час, лицом, она зелёными от медных денег пальцами теребила ролики билетов в ожидании оплаты.

Нино открыла сумку, чтобы выудить из неё кошелёк. Мелкие предметы вроде зеркальца, помады, шариковой ручки, почти нового флакончика от духов хватали её за пальцы, и, отброшенные в сторону, мгновением позже снова попадались под руку. Кошелька в сумке не было. Нино уже понимала, что ненароком оставила его дома. И отчетливо представила себе, как он, маленький кожаный кошелек, сейчас лежит себе тихо на трюмо в прихожей и тускло поблёскивает своим серебряным замочком.

— Вот досада! — уныло пронеслось в голове. Ведь трамвай уже отъехал на целую остановку от дома, даже если выйти сейчас и вернуться за деньгами, то она точно опоздает на работу, и тогда… Даже думать об этом не хочется. Её прошиб холодный пот.

— Сейчас, минутку, — произнесла она. Кондукторша вяло кивнула, поглядывая куда-то в окно. В её глазах, как и в оконном стекле, отражались проплывающие дома, отвлечённые мысли не колыхали омут бесцветных зрачков. Думала она о том, что болит этим утром спина, натруженная вчера большой ручной стиркой, глажкой, и наведением порядка в убогой и обшарпанной квартирке на первом этаже. И не было ей дела до суетливо роющейся в сумке девицы со вздёрнутым носиком и модной стрижкой.

— Сейчас, простите, пожалуйста. Я сейчас, — повторила Нино, лихорадочно соображая, как избежать неминуемого позора. Она ощупала карманы джинсовой курточки — вдруг завалялась какая-нибудь мелочь. Пусто. Просунула руку во внутренний карманчик. Но и здесь ничего! Даже за подкладку лазила — хоть шаром покати. Впервые в жизни оказалась «зайцем» — сущий стыд и срам!

Люди, ехавшие в трамвае, смотрели на Нино, как на сумасшедшую, но она упорно продолжала поиски несчастной мелочи. И всё напрасно! Она не знала, что ей делать. Представила, как строгая кондукторша останавливает переполненный трамвай и со скандалом высаживает её. Сможет ли она убедить её, что стала жертвой собственной рассеянности? Ведь она не имеет ничего общего с любителями прокатиться на халяву!

Когда всякая надежда покинула её, вагон дернулся и пошёл. Кондукторша всё ещё стояла рядом, в ожидании опустив на грудь подбородок. Казалось, она сосредоточенно рассматривала тяжеленную сумку на ремне, набитую разменными монетами и голубыми роликами билетов. Потом, потеряв всякое терпение, нахмурилась, открыла было рот, но ничего не успела выговорить: над хрупким плечом Нино вдруг протянулась мужская рука, на раскрытой ладони лежали монетки.

— Вот, возьмите за девушку.

Да уж, непостижимы пути провидения: никому не дано знать, отчего милостивой судьбе угодно, чтобы беда его обернулась удачей. Между тем, полноватая женщина равнодушно приняла деньги, привычно стряхнула их в сумку и мгновенно потеряла всякий интерес к девушке. Оплачиваем проезд, нараспев протянула она, протискиваясь дальше сквозь толпу пассажиров. Трамвай звякнул на стыке рельс, а Нино обернулась, чтобы взглянуть на своего спасителя. Казалось, время нарочно замедлило ход, чтобы дать ей возможность разглядеть его. Этот среднего роста симпатичный парень, совершенно определённо, не был одним из сотен. Так подсказывал её внутренний голос, но она не понимала почему, лишь почувствовала, как тревожно застучало её сердечко.

Парень еле заметно улыбнулся. Ей часто доводилось встречать случайные улыбки прохожих. Среди толпы всегда найдёшь доброжелательных людей, которые не прочь лишний раз поделиться хорошим настроением. Но в этот раз она немного растерялась, хотя и не отвела взгляда. Заметив это, парень нахмурился и попытался продвинуться вглубь вагона. Но Нино успела схватить его за рукав.

— Спасибо вам большое, — сказала она проникновенно.

— Не за что, — ответил он и заморгал карими глазами в обрамлении длинных ресниц, которым позавидует любая девушка. Её всегда нравились карие глаза, она считала их очень выразительными, умными и романтичными. А потом на его щеках выступил румянец. Видать, засмущался, решила она. Это надо же — встретить в наши дни парня, способного смущаться!

— Я вам обязательно верну, обещаю, — добавила она, улыбаясь. — Сегодня же.

— Да не стоит, — равнодушно пожал он плечами и посмотрел на двери.

Бог ты мой, наверное, ему скоро выходить, прикинула Нино. А ведь даже не познакомились. А он такой… такой! Просто эталон красоты. Его густые тёмно-каштановые волосы блестели в свете солнечных лучей, а четкие линии бровей добавляли выразительности взгляду. Он слегка щурился, словно забыл дома очки, и хмурил переносицу, что выглядело чрезвычайно мило. Да, странно было встретить его здесь, в трамвае. Солнце за окнами засветило ярче прежнего, и сердце её запело. Ей всегда было интересно, существует ли любовь с первого взгляда. Сейчас она убедилась, что существует. И ей захотелось смеяться, кричать в неудержимом восторге и творить глупости. «Влюбляюсь», — молнией пронеслось в голове. Влюбляюсь и ничего не могу с этим поделать. Да и вид у неё был слишком довольный. Правда, она не знала, что делать со всем этим дальше.

— Не хотите сесть? — нежданно-негаданно предложила она незнакомцу. — Вон там, впереди, возле выхода, освободились два места.

Он молча кивнул и послушно двинулся в указанном направлении. Сел возле окна. Нино пристроилась рядышком.

— А я ведь и не спросила, как ваше имя, — полюбопытствовала она и тут же заподозрила, что он сейчас скажет «Георгий», ведь это, пожалуй, самое распространённое мужское имя в Грузии.

— Георгий…

Ну надо же, до чего я догадливая, вмиг пронеслось в её голове. А вслух произнесла:

— Очень приятно, Георгий. А меня зовут Нино. Я, представляете, в первый раз в жизни кошелёк дома забыла. Такая досада. Обычно я не такая растеряха. Знаете, если бы не вы…

— Да ничего страшного, — парень смущённо улыбнулся. Правда, теперь он разглядывал девушку с некоторым интересом. Чудо, какой скромненький, заключила она. И уж точно, что умный и добрый. Ну сущий Мистер Немногословность. Болтливых людей она не любила, в особенности — болтливых парней.

Она и не заметила, как трамвай плавно подошёл к остановке. Георгий вдруг подскочил, ловко огибая колени Нино и бросил на ходу:

— Извините, мне пора сходить.

— Ой, — всполошилась Нино, глянув в окно. — Мне тоже… уже…

Он ловко спрыгнул со ступеньки и протянул ей руку. Сердце Нино растаяло. Точно влюбилась, подумала она радостно. А потом железные двери гулко закрылись перед ними и гостеприимный вагон покатился по рельсам, раскачиваясь и набирая ход.

— Ну, я пойду, — неловко сказал парень. — Всего вам хорошего, Нино.

— И вам, — отозвалась она.

Он кивнул, развернулся и зашагал по тротуару вдоль по улице. Нино, растерянная, смотрела ему вслед так, словно не верила, что он уходит. Потом вздохнула. Ожидание чуда — отчаянное и безумное, но такое нелепое — таяло с каждой секундой. Рассчитывать больше было не на что.

В глубокой задумчивости направилась она в другую сторону. И, с трудом сдерживая слёзы, уговаривала себя не терять голову, не разрушать свой прежний благополучный и спокойный мир, такой незыблемый и устойчивый, в котором ещё совсем недавно была счастлива. И всё же слабая надежда не покидала её, вопреки холодным и расчётливым доводам рассудка.

— Нино! — вдруг раздалось сзади.

Чуть не подпрыгнув от неожиданности, она обернулась. И в душе её зажёгся свет. Георгий догонял её широкими шагами и вскоре оказался рядом.

— Знаете что? — выпалил он, задыхаясь. Нино смотрела на него снизу вверх и ждала. — Позвоните мне, если что. Я там, на билете, номер записал.

С этими словами он что-то проворно вложил в карман её курточки и побежал обратно. Нино, на седьмом небе от счастья, глядела ему вслед, пока его фигура не растворилась в толпе прохожих.

А спустя мгновение, она, не веря собственным глазам, долго смотрела на ладонь, на которой, поблескивая серебряным замочком, лежал её маленький кожаный кошелёк. А из него торчал смятый трамвайный билет.

Мимо шли люди, поглощённые своими большими и маленькими проблемами, своими бедами и печалями, и им не было никакого дела до Нино, как и ей теперь не было дела до них. Её больше не радовала тёплая весна, яркое солнце на голубом небосводе, буйное цветение природы и звонкое пение жаворонка. Ей казалось, окружающий мир ухнул в небытие, как в бездонную пропасть. И была она совершенно одна, а вокруг ни души — лишь тяжелая, неподвижная тишина, разом поглотившая все краски и звуки жизни…

Неношеное платье

Время от времени старуха покашливала, и влажная мокрота протяжно хрипела у неё в бронхах, превращаясь в сладковатый слизистый комочек во рту. Она сидела в чёрной косынке перед гробом мужа и неотрывно теребила в руках носовой платок, часто поднося его к лицу и протирая уголком то глаза, то подрагивающие кончики губ, которые, казалось, вот-вот коснутся выпирающего подбородка. А порой медленно покачивалась в такт негромким, певучим причитаниям: «Ваня, милый ты мой, кровинушка! На кого ж ты меня покинул?! За что наказал? Теперь одна… Как же жить-то теперь?», и тогда солёные слёзы разъедали ей лицо, а мысли о трагической смерти мужа душили мучительно больно.

Чин отпевания подошёл к концу, но хромоногий дьячок в белой обожжённой рясе не ушёл: уселся себе в дальнем углу, отложил в сторонку дымящееся кадило и тихим однообразным голосом читал псалтырь. Дверь, как положено в таких случаях, была нараспашку и народ всё шёл и шёл: как-никак, а село у них большое. Одна толпа сменяла другую: одни шли, чтоб отдать последний поклон гробу, другие, чтобы поглазеть, как покоится в нём Иван. Крепкий мужчина, облачённый в новый тёмный пиджак, лежал, накрытый белой простынёй, с ликом Спасителя на груди, безвольно зажав погребальный крест в восковых руках. Слабый мерцающий огонёк свечи бросал косые лучи на его заострившийся нос и загорелый морщинистый лоб с насупленными бровями: он словно сердился на тех, кто уложил его в эту окроплённую святой водой холодную некрашеную домовину, сколоченную из свежеструганных сосновых досок.

Сельские бабы, только ступив в дом, принимались голосить с самого порога. Мужики же поначалу копошились в сенях, топали валенками, сбивая с них снег, затем украдкой заглядывали в горницу, где проходило прощание, жались по углам, больше удивлённые и испуганные, чем огорчённые. Входили бочком и, бросая несмелые взгляды на Ивана, торопливо скидывали шапки, крестились на иконы, обкладывали гроб мокрым, колючим еловым лапником и, оборачиваясь, сочувствие вдове выражали. Бабы рассаживались на лавках, что стояли полукругом перед гробом, пускали слезу, а потом удручённо головами в косыночках мотали и о чём-то шептались меж собой. Кто-то из них обронил, что, мол, рановато Иван отдал Богу душу, дюжий был мужик, мог бы ещё жить да жить. Вдова не повернула головы: всё шевелила губами немые причитания да теребила платок.

Глядь, в дом вбежал полоумный Васька-заморыш, ногами к гробу засеменил и раз — что-то сунул в ноги покойному.

— Эй, Васька, ты чё учудил, дуралей? — хмуро спросил сосед, наклонившись и дохнув табачищем с лёгким перегаром, когда тот примостился рядом.

— Да Васька чё? Васька всё село обежал, нигде цветов нету. Непогодица. Все Ваську журят, а Васька Ивану шоколадку…

В какой-то момент ей показалось, что покойник тяжело вздохнул, и от неожиданности она вздрогнула всем телом, едва не лишившись чувств. Зашлась родимая затяжным кашлем, закрыв рот рукавом и так давясь горлом, будто её рвало.

— Худо мне, Клава, — произнесла она, едва успокоившись.

— Дак это с непривычки, Люда, — закивала соседка, махнув рукой. — Уж на что я привычная — ведь мужа, брата и сына схоронить успела — и то… Вот я тебе ща водицы подам, даст Бог полегчает. Изморилась ты, два дня не пимши, не емши, кишка кишке, поди, кукиш кажет. И глаза все вконец выплакала, горемычная… Ты того, ступай, поешь малость, а мне идти надоть, скотинка некормленая ждёт.

Права была Клавдия — Люда с головой ушла в своё горе. Как прознала про мужа, так ноги и подкосились, ничком на пол рухнула и забилась, завыла как собака. Клавка, которая прибежала на этот вой, смотрела на неё и, поди, думала, что Людка сошла с ума. Она не смыкала глаз вторые сутки кряду: пока покойник в доме, надобно держать всенощную. Иван работал дежурным электромонтёром, спешил по вызову устранять всякие неполадки. Всё твердил, что без электрика в жизни — ни туды и ни сюды. Электрик, он ведь всё может: захочет — свет зажжёт, захочет — погасит, короткое замыкание может удлинить, а длинное — укоротить. Выходит, без электрика миру хана придёт. А тут током его и убило, пока был на халтурке у Валентины. У той завсегда что-нибудь не так, как у людей. Живёт, говорят, одна, без детей, без мужа. Дом старый, от бабки остался. В нём то утюг заискрит, то розетка в стене задымится, то пробки к чертям вылетят, а то и проводка дотла сгорит. Вот Иван по доброте душевной и пособляет ей. А в этот раз Валькин телевизор чинить полез, безбашенный, так его на месте как шандарахнуло. На смерть! В морге сказали, что под градусом был да лыка не вязал, и кончился без мучений — моргнуть не успел.

На приличные похороны денег не хватало. Но сельчане выручили, всячески пособляли Люде устроить мужу подобающее прощание, да такое, чтоб никто не осудил. И что б она делала без этих добрых людей? Бабы суетились на славу, прибирая в доме. Засучив рукава и попутно вытирая сопли, драили мылом полы, окна и двери, вытирали от пыли образа, завешивали сервант да зеркала. Лавочек вот натаскали — собирали с миру по нитке. Да ведь всё ж надо было сделать одним пыхом, пока в доме не было тела усопшего: все хорошо помнили, что сор при покойнике вымести — всех из дому вынести. А мужики вот с машиной помогли, доставили Ивана из больничного морга, за гробом съездили, недорогим, правда, но очень добротным, священника местного пригласили. Свечи для погоста прикупили, лампадку разожгли, чтобы душа его, покинув тело, не испугалась темноты, а свет пламени её успокоил.

Стыд да срам, что родной сын приехать не смог — дела у него да заботы. Говорит, Москва слезам не верит, тут в оба глядеть надо, иначе с голым задом останешься! Всё у него шито-крыто: с кем живёт и как, что ест и пьёт, где лямку тянет — ничего ей толком не знамо. Безалаберный, даже внука ей с Иваном не подарил. Господи, образумь, ты его! Вернулся бы в село. Нашёл бы себе девку здоровую, работящую. Детишек бы на свет Божий нарожали. Жили бы как люди… Хорошо хоть депешу прислал, короткую, в три слова: «соболезную похорони оплачу».

На освободившееся Клавкино место тихонько подсела Алевтина. Обняла, руку сжала и что-то шепнула на ухо, да только Люда не разобрала слов, сидела с каменным лицом. А та опять за своё, что-то ей там про Ивана на тихой ноте бубнит. Люда и прислушалась глухо, хоть и не повернула головы.

Не убивайся ты так, подруга, услыхала она. Не стоит он того! Всю жизнь гулял от тебя, ни одну юбку мимо не пропускал. Вот те крест святой, не вру. Чего глядишь? Да неужто не ведала? А год назад с Валькой снюхался, жил с нею блудно. Вальку-то Раскладушку всё знают. Охомутала она его — кого хошь спроси! А в тот день благоверный твой квасил у неё во всю — дым коромыслом стоял. Я ведь там близёхонько, по-соседству. Напились до поросячьего визгу. Ванька твой орать стал, что изменяет ему Валька. Да оно, небось, так и было. Валька, как-никак, баба видная: краснощёкая, стройная, грудастая. Вон воротилась из города — накувыркалась там, поди, с лихвой. Рыжие патлы свои распустила, напомадилась, хоть стой — хоть падай, огляделась, приметила себе мужика крепкого, работящего, раз в гости позвала — по хозяйству подсобить, другой, третий, да и увела. Да чтоб мне сквозь землю провалиться, коль наговариваю! Хоть и ведаю, что негоже поминать покойного дурным словом — душа его на том свете умается, но как по мне, коли чего не так, то и молчать не стану, правду-матку всю выложу, как на ладошке.

Люда замерла, чувствуя, как бешено застучало её сердце и кровь ударила в лицо. Руки её задрожали, тело обмякло, а всё перед глазами, как в сильный ливень, поплыло. Верно в народе говорят: жена об изменах мужа узнает в последнюю очередь. Всё внутри взбунтовалось, вскипело… Получается, все знали! Да молчали, грех Ванькин покрывали.

Будь на твоём месте, продолжала Алевтина, извела бы её на корню, змею подколодную, тварь поганую, зелья бы подсыпала или порчу навела. К слову сказать, я тут вот что вчерась надумала: покласть бы в Иванину домовину вещицу её какую, трусики разноцветные али лифчик — всякий раз на бельевой верёвке качаются туды-сюды, мужиков закликают. Покласть — и всего-то делов. Ахнуть не успеешь — вослед за супружником твоим покандехает.

За окнами мело не на шутку. Ветер с силой, размашисто кидал снежные хлопья в стекла, в белой пелене расплывались, терялись силуэты изб и деревьев. Снег, едва долетев до земли, начинал таять, превращая её в месиво из грязи и воды. Был слышен лай собак вдалеке и скрип сверчка где-то в углу. Погребальная свеча медленно догорала, сероватый воск таял, стекая на дощатый пол, а его запах смешивался с ароматом ладана, дымок рваными волокнами нависал над собравшимися вокруг гроба усопшего.

Зловещую тишину нарушило лёгкое шуршание ткани: упало покрывало с зеркала, обнажив леденящую душу картину. Что это — явь иль сон? В горнице гроб стоит, входят и толпятся мужики и бабы, несут на валенках грязный снег, хлопочут, утешают и кручинятся. Но за спиной её, пустозвонки, всё судачат да языки чешут, думая, что она этого не видит. Видит!

Знали все! И молчали. А теперь шастают туда-сюда, сороки, лишь бы кости Ванькины перемыть, и, может статься, кое-кто в душе даже радуется беде её.

Темнота внутри зеркала кое-где рассеивалась дрожащим огоньком лампадки, пытаясь заполнить звенящую пустоту отчаянья и злости, пробиравшую Люду до самого сердца.

Ясно, во всех красках, представила, как Валька хитростью заманила Ивана, поила его холодной брагой, стакан за стаканом, а потом растрепанная, шалая, в сползшей с плеча кофте, устроилась подле него, телка захмелевшего, стала будить-тормошить пунцовыми губками: «Да не спи ты, соколик! Полюби меня сильно…» Иван, дурья башка, что-то мычал со сна, отталкивал ее, а Валька кофточку скинула, и сисечки свои напоказ — остренькие, как у её козочки Зорьки, в разные стороны глядящие тугими сосками.

Вздохнула прерывисто да на мужа глянула — лежит, не шевелится, непутёвый. Вздрогнула, вспомнив про его частые отлучки: охоту на три дня и три ночи, рыбалку на вечернюю зорьку — говорил, перед закатом лучше клюет, — а то и халтурку на стороне, когда неделями ждала — не могла дождаться. А возвращался домой пьяным, взгляд мутный — ты и не пикни, не суй свой нос в посторонние дела, щи вари да знай место, женщина. А ежели что не так, вставал на дыбы, посылал крепко в Тьму-Таракань, так то и ладно, а то мог ведь и промеж глаз. Ох, и слепая ж была! Дура!

Лицо её исказила судорога, глаза закатились, а грудь порывисто заколыхалась от кашля. И сызнова отдалась во власть воспоминаний, и замелькали пред ней картины прошлого, которые она в обычной жизни старалась не ворошить. Вот здесь ей восемнадцать годков. Хороша! Приударил за ней Иван, гармонист чубастый, первый парень на селе, девок щелчком пальца подзывал! Всё твердил: «Гуляй ты, Людка, пока молода да красива. Другие ж девки гуляют. Чего тебе-то порожнем ходить? Неужто хуже других?» Иван завидным женихом считался, зарплата для села большая и служебным грузовиком пользовался, как личным. Начальство позволяло держать машину в заулке возле дома, вот и катал он девчат, а те визжали от радости. А как-то однажды балясами её заморочил, затащил на сеновал, подальше от людских глаз, где сладко пахли недавно скошенные травы. Тьма там стояла — глаз выколи, только слабо светились щели в полу да кое-где сквозь дырявую кровлю пятнышки лунного света пробивались. Не обхаживал, не задабривал, не упрашивал. Огляделся вокруг, сплюнул, взял сзади за груди. Сдавил жадно, до боли. Кинул на ворох сухой травы. Прижал собой в темноте, целовал лебединую шею, ласкал, рукой под белый сарафан забрался. Уступила она. Одна только мысль вертелась: скорей бы только всё кончилось. А он потом всю жизнь попрекал да и унижал, что не честной за него пошла, не блюла себя, как положено, отдалась до свадьбы.

До того жадным оказался — всяку копейку считал, ничем не делился, а даст кому рубль, так потом два требует. Да и жуть каким ревнючим был! Не дозволил ей работу продолжить в больничке местной — где фельдшером трудилась, даром что ли техникум медицинский закончила. И с любым она общий язык найти умела — с малым и старым. Многие на селе одиноки были, приходили к ней душу изливать, им легче становилось — а у неё радость на сердце! Уважали её там, другим в пример ставили, подработку частную подсовывали. А она и не отказывалась: кому укольчику поставить, кому массажика лечебного от радикулита, а кому и давленьице смерить да сбор травяной подсказать. А Иван всё допытывал: где была, куда пошла? — Куда-куда? На Кудыкины горы продавать помидоры. Как-то вздумала ерепениться, так люто разгневался, и раз! — наотмашь по щеке! А рука тяжеленная, ладонь лопатой. Промочила горькими слезами подушку, синяки хвойными примочками залечила. Да и свекруха туда же: полно тебе выть! Крепись, мол, дурёха… Терпи! Стерпится — слюбится! Не ты одна — все так живут. Вот и смирилась Люда, да и смирение своё себе в великую заслугу поставила.

Стала по хозяйству ишачить, свету белого не видала. А хозяйство-то большое, знай, поворачивайся. Пока дела бабские сделаешь, денёк и прошёл. В огороде раком над картошкой стояла, за скотинкой ходила. А сбудешь её на базаре — радость мужу да ублажение. Тут ещё и сынок народился — вылитый Иван, один в один! Вот как бывает! Дитятко малое догляда требует. Любила его, души в нём не чаяла, баловала как могла. А он подрос — и тю-тю в город, за лучшей долей, будто там мёдом липовым помазано. Говорит, отжила деревня своё. Что верно, то верно — когда-то богатое колхозное хозяйство гордилось новостройками: двухэтажная школа, не просто клуб, а дом культуры, своя больница… А какие дворы! Один к одному, как огурчики! Теперь, как выбитые зубы — пустошь между домами, а того хуже — пустые халупы. К югу, где начинаются поля, гниёт брошенная ферма с полуобвалившимися зданиями. Что сыночке тут делать прикажешь? Мужики почти все спились и вымерли от спирта суррогатного, бабы лютые, а молодежь разбежалась кто куда горазд, лишь бы подальше… Вот и она не заметила, как сама переменилась с возрастом, на всю округу озлобилась, очерствела. Верно в народе говорят, не уйти от судьбинушки своей — отыщет тебя повсюду и приведет туда, куда ей надобно.

Враз спохватилась: ой, батюшки, да хватит ли всем водоньки на поминках? Надо предостеречь, чтоб много не наливали. По три рюмки и будет с них. Тут такие — им только подноси глаза заливать… И мясного не дождутся — постные дни пошли. Кутьёй обойдутся. Ишь, губу раскатали на булдыжку. А сами-то, сами чего? Её глаза, холодные и бесчувственные, стали зорко следить за руками односельчан, подчас сующими деньги в карман её шерстяной жакетки. Она уже жалела, что не поставила на табурет с погребальной свечой поднос для благотворений: на нём сразу видно, кто сколько дал. А тут — сиди себе да и гадай на бобах, кто поскупился.

Выносили Ивана головой вперёд, да бережно — не приведи Господь задеть о дверной косяк. Зашлёпали по рытвинам, по грязи, по неровным да скользким дорогам — мимо полинялых, давно не крашеных деревянных домов, крытых дранкой, покосившихся курятников да свинарников, заросших репейником, мимо мятых холмов прошлогоднего жнивья и столетних берёз, сквозь лай собак, ржание лошадей, кислый запах навоза, сена и талого снега. Ветер мягко в спины толкал, словно гнал — лишь ноги переставляй. Как взбирались на пригорок, откуда всё село как на ладони, так чуть не уронили Ивана: припал на колено первый несущий, но остальные сдюжили. Так и пришли на заснеженный погост, где вытянулся в одну линию ряд невысоких, поросших редкой травой да бурьяном холмов с нетесаными крестами русскими. За последним — зловещим прямоугольником чернела у ног свежевырытая могила, чернела и терпеливо ждала, готовая поглотить новое тело. Вокруг ямы — слякоть, глина вязкая: народ копошился, спотыкаясь на мокрых комьях взрытой земли, все валенки себе извазюкал.

Добродушный дьячок, немного покачиваясь взад-вперед, кропил покойного святой водицей, отпуская ему земные грехи: «Со Святыми упокой, Христе, душу раба Твоего Ивана, где нет болезни, скорби и страданий, но жизни вечно блаженная». Сельчане держали горящие свечи и по очереди крест батюшки целовали, чтоб всё худое из них повылазило. Слова соболезнования были сухими и шершавыми, как наждачная бумага. Бледное лицо Люды наблюдало за происходящим пустым, отрешённым взглядом. Соседушки с двух сторон шептали ей, приказывая плакать и причитать, но она оставалась глуха к их мольбам, полностью ушла в себя, ничего не видела и не слышала. Очнулась, когда кто-то сильно подтолкнул в спину: надо прощаться с благоверным. Подошла и… отпрянула — совсем не похож на себя Иван. Лицо спокойное, восковое. Снег на него падает и не тает. До самых костей, должно быть, заледенел. Лежит себе мирно, руки сложив. А ведь всю жизнь на ногах был, покоя не знал. Наклонилась, поцеловала венчик на лбу, не касаясь губами. Да так,  с плотно сжатым ртом,  и осталась стоять. Выждав для приличия маленько и не увидев больше желающих проститься с умершим, два здоровенных бугая, отбросив окурки, заколотили крышку гвоздями и торопливо опустили Ивана в могилу, головой на восток, ловко выдернув из-под ящика облезлые верёвки. С каменным лицом бросила она три горсти земли на крышку гроба. Мужики стали быстро орудовать лопатами, закидывая яму землёй. В ногах крест православный поставили, восьмиконечный, на него рушник повязали белый, расшитый пионами и ромашками. Украсили свежий холмик еловыми ветками да небольшим букетиком подснежников, ещё влажных, с упругими стеблями, хранящими тепло чьих-то рук. «Земля, природы мать, — её же и могила: что породила, то и схоронила», деловито изрёк «полоумный» Васька.

На поминки в столовую пришли всем селом — чтоб Ивана помянуть, самим поесть-попить да вспомнить собственных покойников. За длинным столом подавали пироги, солёную рыбу, овощи, фрукты, конфеты и печенье. В центре красовались румяные блины и кутья с изюмом да густой патокой, с них и начали трапезу, не забыв помолиться за покойного и поставить ему полную рюмочку с хлебом. Пили и ели много — да всё ложкой, курили, тягомотину разводили. После трёх стопок фестивалить стали: шутки травить с прибаутками, старухи дурными голосами песнь затянули — молодость припомнили. Пили за Людку-вдову стоя, за их с Иваном сынушку, что не доехал до батьки, за жизнь, за друзей и соседей, за здоровье, даже, кажись, за Сталина. Пить-то сильно хотелось, а без тоста не принято. Дальше всякие напутствия пошли. А напоследок — слёзы. Наконец разбрелись по домам, видать, слов доктора тутошнего постыдились, Алексея Палыча. Помянули — и будет, сказал он им твёрдым голосом, пора, мол, и честь знать.

Это был невысокий, голубоглазый мужчина с жесткими щетинистыми волосами, такими светлыми, что они были светлее его лица. Когда-то они с Людой работали бок о бок: он врачом, она — фельдшером. Оба были молоды-зелены, вели на дежурстве умные разговоры, пришёлся ей по сердцу тем, что ни на маковое зёрнышко похож не был на других парней — дюже культурный был, добрый… Душа-человек. Мечтала, чтобы он её целовал, обнимал, но так ни разу и не поцеловались! А потом… потом она пошла замуж за Ивана, забрюхатела, и всё рухнуло. Дальше был сон. Самый кошмарный и самый длинный сон в её жизни. Он длился многие дни, недели, месяцы, годы. Алексей вскорости уехал то ли в Сибирь, то ли на Дальний Восток. И вот, оказывается, вернулся лишь немногим более месяца назад. Бабы на селе балаболят, что вдовец он теперича. Завидев его на поминках, Люда удивилась до безумия — сто лет не виделись. А как глянула в глаза да взгляды их встретились, он и покраснел, как юноша, да так, что лицо его белоснежное багровыми пятнами и покрылось. А она испуганно вдохнула воздух и — Бог ты мой! — почувствовала, как всколыхнулось в ней что-то, как ожило прежнее чувство, которое вроде бы давно умерло, но было ещё живо. И сердце её гулко забилось.

Придя в одинокий дом, Люда первым делом выгребла из кармана деньгу, дважды пересчитала — не густо, не окупились похороны, но, как говорится, и на том спасибо. Спрятала наличность в нижний ящик комода, поднялась с колен, и тут взгляд её упал на зеркало. Перед ней стояла поседелая хмурая женщина с лицом, скрытым тенью вдовьего платка и по-зимнему быстро надвинувшихся сумерек. Что и говорить — точно старуха! Разом вся жизнь её серая да бестолковая перед глазами пролетела, да и потухла, словно и не было её вовсе.

И вдруг слова Алевтины припомнила, что сказаны были ей во хмелю, под самое прощание:

— Будет тебе, Людка. Ухажёра себе ищи! Ты баба пока что не старая. Гляди, ещё, может, и замуж пойдешь!

Представила себя молодушкой и застыла от волнения. Вскинув руки, неспешно стянула с головы платок, порывисто распустила волосы, и, когда они тяжелыми прядями рассыпались по её плечам, стала расчёсывать их гребнем — долго, как никогда прежде. Потом, точно её взорвало, метнулась к широкому, окованному железными полосами сундуку со всяким тряпьём, отворила его, громко звякнув навесным замком, и погрузилась в пропахшее нафталином нутро. На глаза попались заплесневелые и поеденные молью, оставшиеся от свадьбы рубашки-длиннорукавки с вышивкой, рушники из беленого льна, отделанные красным шёлком и вышитые золотой нитью, пояса тканные с узлами в бахроме. Обилие красного, цвета жизни и плодородия, взбодрило ее, взбудоражило. Засунув руку под свекровину пряжу, полотенчики-салфеточки, старую скатерть, расшитую гарусом, она нащупала на самом дне свёрток. В нём было платье цвета спелого персика — давненько сынок из Москвы привозил, да всё негде было носить. Обидно. Берегла его на счастливый день, да не случилось такого. Знать бы, будет ли впору или к портнихе нести придётся? Здесь же лежали аккурат под стать платью бусы с крупными бусинами, и туфли с каблучком — обзавелась ими, когда техникум закончила. Про них то она и напрочь забыла! А нынче чудо как возрадовалась, так радуются при встрече со старыми знакомыми, с которыми с давних пор не виделись и от которых думают услышать что-то новое и путное.

Напялила платье, влезла ногами в туфли. Попробовала окинуть себя взглядом со стороны и невольно залюбовалась: до того ладная да фигуристая бабёнка. Наряд придал её бледным чертам смелости, вдохнул в неё жизни. Распущенные волосы легкомысленно с плеч спадали, да и ноги, пусть и натруженные, с мозолями, оказались всё ещё ровнёхонькие да стройные.

И совсем ещё не старуха! — вырвалось из груди. — Полтинник внедавне разменяла, а ничего. Всю жизнь пахала, ломала хребтину как лошадь, так ужель себе право на счастье не заработала?

Сказала, и лёгкий испуг пробежал по её телу. Вот те и раз! Совсем сдурела баба? Аль наполовину?

Покойный Иван слов сих бесстыжих не слыхал, нарядов не видал. Он спал, крепко скрестив руки, глубоко под окоченелой землей, в тиши и покое. А жена его, Людка, осталась наверху, в заснеженном холодном мире. Да только, поди, недолго осталось ей тепла ждать: февраль уж в дорогу сбирался, и чувствовалось робкое, едва уловимое дыхание весны. Оно дурманило воздух и всё живое на земле, поднимало соки в деревьях, чьи почки сбрасывали оковы льда, и несло с собой пьянящее ожидание перемен.

Тайна синьоры Герардини

На пьяцца Санта Мария Новелла, почти напротив Папской залы, которую Синьория Флоренции предоставила Леонардо для росписи картонов, находился дом некоего мессера Джокондо. Он владел большим поместьем в Маремме, выращивая на тех лугах стада страстных быков-осеменителей и разводя кучерявых овец. Сие прибыльное занятие, вкупе с умением надёжно помещать свои деньги, дабы с божьей помощью они умножились, принесло богатому землевладельцу финансовый успех и твёрдо поставило на ноги, хотя и вынуждало к частым и долгим отлучкам. Как бы то ни было, он не стал довольствоваться, образно говоря, одной дойной коровой. И решил завести и другую, открыв при доме весьма просторную лавку по продаже ткани. Леонардо время от времени захаживал туда для своих новых приобретений.

Пришёл он сюда и на этот раз. И взгляд его встретился с молодой синьорой лет двадцати восьми, похожей на хорошо распустившийся цветок. Такой красотой могли обладать лишь барышни-патрицианки.

— Добрый день, — приветливо произнёс он. — Могу ли я видеть хозяина?

— Моё почтение, синьор. Вынуждена вас огорчить. Мессера Джокондо сейчас нет, — учтиво ответила женщина, — но он вот-вот должен вернуться с новыми тканями. Я готова помочь…

Узорчатое шёлковое платье бордового цвета облегает её тело, мягко обрисовывая грациозные линии. На рукаве вышит рисунок в виде цветка ириса. А декольте, вырезы которого сделаны спереди и на спинке платья, деликатно подчёркивают узкую ложбинку на груди и длину её шеи, и говорят об отменном вкусе хозяйки. Что-то необъяснимо знакомое, почти родное, таится в её внешности.

— Альбиера, — пронеслось в голове. — Пресвятая Дева, какое поразительное сходство! — Женщина действительно напомнила ему Альбиеру, мачеху, что была так добра к нему, заменив в детстве мать. Но кто она, эта таинственная особа? Не иначе как дочь хозяина?

— А я знаю вас, синьор. Вы — Леонардо да Винчи! Пред вашим талантом склоняются все головы Фьоренцы!

— Я, коли вам известно, донна… — он запнулся, не зная ее имени…

— Лиза Герардини… — представилась она, слегка улыбнувшись.

— Синьорина Герардини… — повторил Леонардо.

— Синьора… Я замужем за Франческо дель Джокондо. Вы можете звать меня донной Лизой.

— Замужем за купцом Джокондо? — пронеслось в голове. А она, словно читая его мысли, продолжала:

— Да-да, мессер Леонардо, вы не ослышались. Я его вторая жена…

Слушая её, ловя каждое произнесённое ею слово, Леонардо не мог не заметить таинственного блеска и влажности её глубоких, моментами печальных, глаз, а в углублении шеи — участившегося биения пульса. Её внешность повергла его в смятение и некий необъяснимый страх. Казалось, между ними проскочила невидимая искра взаимного притяжения. И, улыбнувшись в ответ на её лёгкую улыбку, Леонардо почувствовал — эту женщину он знает давно, к тому же, её сходство с Альбиерой по-прежнему не давало ему покоя.

— Так что же вас привело к нам, мессер? Верно, ткань… Тогда я к вашим услугам. Муж рассказывал, что вы — маг и волшебник — сами же и превращаете её в одежду. Простите мою пытливость, но может ли быть, чтобы вам не удалось отыскать искусную швею во всей Фьоренце?

— Не думаю, что это нечто постыдное… шить самому…

— Ну что вы, мессер, что вы?! Напротив! Я восхищена! Сколько же в вас безграничного дарования!

— Одеяния мои далеки от совершенства, донна Лиза. Я только учусь, можно сказать — экспериментирую…

— Вы скромный человек! Позволю себе отметить, что ваши «эксперименты» венчаются несомненным успехом!

Зрачки её глаз расширились, когда она оценивающе разглядывала его одежду: на его голове водрузился красный берет с пером; камзол, облегающий корпус, доходит до талии, с вырезом спереди на груди; ниже выреза красуется вставка благородного жёлтого атласа. Пытливый взгляд женщины легонько перебежал на рукава — длинные и широкие, — с разрезами на плечах; из-под них видны зелёные рукава нижней, облегающей одежды — гавардина.

— Изумительно! Впрочем, я наблюдала вас и в другом одеянии, ведь вы ежедневно проходите мимо наших окон в Папскую залу. Ах, оно было таким грациозным, почти античным: эта плавность, свободно ниспадающие складки, очерчивающие безупречные человеческие пропорции. И ткань у вас крайне дорогостоящая — пурпурный бархат, шёлк, венецианская винно-красная парча с золотыми нитями…

— А вы знаете толк в тканях, донна Лиза, — то ли спросил, то ли констатировал Леонардо.

— Не столько в материи, как в моде. Ведь, право же, наша Фьоренца есть столица не исключительно одних лишь искусств, но и моды. Хотя, я боюсь, что пальму первенства в скором времени у нас может отобрать Венеция… Да, так вот, синьор Джокондо не без оснований полагает, что я успешно заменяю его в этой лавке. Порой даже приходится думать, что он женился на мне ещё и по этой причине… — за внешней улыбкой она попыталась укрыть внезапно появившуюся меланхолию, и замерла в целомудренной нерешительности. — Впрочем, давайте перейдем к делу, маэстро. Скажите мне, чему ваш изысканный вкус отдаёт предпочтение? Парче? Бархату? А может быть, льну или нашему знаменитому флорентийскому кружеву? Либо всё-таки шёлку?

— А что вам более по вкусу, донна Лиза?

— Я предпочитаю шёлк, конечно же, шёлк. Вы только взгляните, как он тонок — тоньше паутины! Какое пленительно красивое переливание и блеск! — её рука легонько коснулась развешанных повсюду рулонов разных цветов и оттенков. — Кстати, мессер, а известна ли вам история оного прелестного материала?

— Уверен, не столь хорошо, как вам, — уклончиво ответил он.

— Скажу я вам, что история шёлка окутана легендой. Был он якобы открыт любимой наложницей легендарного Желтого императора ЛэйЦзу. Однажды, во время утреннего моциона, она обратила внимание на гусениц, пожиравших тутовые деревья, а случайно уронив в горячую воду кокон, вытянула из него, к удивлению своему, длинную нить. — Лиза загадочно улыбнулась и посмотрела ему в глаза. — Много позже, другая женщина — прекрасная Феодора, сумевшая превратиться из танцовщицы и блудницы в законную супругу импе­ратора Юстиниана, — поспособствовала распространению шёлка по миру. Вам, наверное, известно, что в те времена Византия получала очень дорогой сырец из Персии. Феодора сдружилась с молодым странствующим сирийским купцом и очаровала его, а тот рискнул привезти ей в дар личинки шелкопряда, спрятанные в своём, выдолбленном внутри, посо­хе. Вот так шёлк и попал в Константинополь, а оттуда — к нам. Не стану скрывать, что торговля этим чудеснейшим материалом приносит баснословные доходы…

— Прекрасная Феодора и продавец шёлка… — подумал Леонардо. — И прекрасная Лиза Герардини и продавец шёлка Франческо дель Джокондо…

Лиза же, не сводя с него глаз, читала его мысли, а затем озвучила их вопросом:

— Признайтесь, маэстро Леонардо, не искали ли вы сию минуту некую аналогию? Впрочем, в отличие от Феодоры, я никогда не была танцовщицей…

— Интересная история, — единственное, что сказал Леонардо, желая избавить собеседницу от неловкости.

— Вы, верно, знаете, что сия чудесная ткань обеспечивает должный уровень гигиены, ведь эти отвратительные вши и прочие паразиты, что разносят болезни по нашим городам, не живут в складках шёлковых одеял и белья…

«Такие лица редки», — думал в тот момент Леонардо, внимательно следя за ней. — «Очень редки!».

Действительно, она улыбалась удивительной улыбкой; её прекрасные глаза, лёгкой насмешкой светившиеся из-под еле заметных бровей, сияли, как будто она заигрывает. Но с кем? Неужели с ним? Было ли это кокетством с её стороны? Очаровал ли её Леонардо, умевший одной своей улыбкой расплавлять самые холодные сердца?

Их беседа длилась некоторое время, нося приятельский характер, словно знали они друг друга давно, пока в двери не появилась крупная фигура самого хозяина.

— Мессер да Винчи! — раскатисто возгласил он, снимая шляпу в учтивом поклоне, и вытирая платком потное лицо. — Весьма и весьма рад вашему визиту! Вы уже успели познакомиться с моей красавицей-женой? — он коснулся потрескавшимися на ветру губами нежной руки молодой супруги. — Она — воплощённая добродетель. Лиза, дорогая! Великая честь оказана нашему дому: пред тобой сам маэстро Леонардо да Винчи! Нынче, маэстро, привез я новую партию восхитительной ткани на любой вкус и цвет, и хотел бы предложить вам, человеку утончённому, взглянуть. Нет сомнений, вы найдёте здесь всё, чего только пожелает ваше пристрастие. Ах, да, чуть не забыл! Пользуясь блестящей возможностью лицезреть вас, позвольте узнать, не будет ли ваша милость так благодушна, чтобы написать портрет моей ненаглядной Лизы?

— С превеликим удовольствием, — ответил Леонардо и заметил, что глаза женщины засияли, а в уголках губ вновь родилась еле уловимая улыбка.

— Так, стало быть, вы ничего не имеете против?

— Вовсе нет, синьор. Но… лишь с одним условием…

— С условием? С каким же, маэстро Леонардо? — нетерпеливо спросил расчётливый дель Джокондо. — Вы знаете, человек я, слава господу нашему, имущий, в меру состоятельный, и могу позволить себе заплатить за портрет вашей кисти любую цену.

— Я как раз об этом…

— Ну, так назовите вашу цену, маэстро Леонардо, прошу вас. Отбросьте прочь, хоть на время, присущую вам скромность! — упорствовал тот.

— Я хотел сказать, синьорДжокондо, что возьмусь за портрет, но не соблаговолите считать эту работу заказом. Я не приму денег.

— Хм. Ну, коли так, то что же поделаешь? Не смею вам перечить, маэстро. — произнес купец, в изумлении уставившись на гостя. — Хотя, мне кажется, я догадываюсь, в чём тут дело. Вполне возможно, ваше творческое «Я» требует сотворить кое-что, так сказать, для услады собственной души, но никак не для пользы кармана. Как коммерсанту мне нелегко это понять: без дохода нет утехи, но мне вас не переуверить… посему, решено! Вы могли бы начать в пятницу, после мессы, маэстро? Мы не хотим докучать вам… всего один час, коротенький час в день…

— Тогда и у меня есть одно небольшое условие, — вдруг произнесла женщина, повернув голову к мужу. — Думаю, вы не станете возражать, сударь, если я буду позировать в простом тёмном платье, с прозрачной вуалью на голове?

— Что я слышу, дражайшая моя госпожа? Всем известны ваши безмерные добродетели — благочестие и милосердие к больным и просящим. Но, дать позволение любимой жене позировать в простом платье, как простолюдинке? С нашими возможностями и положением? Ну уж нет, это немыслимо и, по меньшей мере, странно! Вы только пожелайте, радость моя, и вам пошьют любое роскошное платье для сего изображения!

— Будьте так любезны уступить мне, сударь, хотя бы на сей раз, — её глаза внезапно стали влажными, наполнившись унынием. — Я ведь прошу не слишком многого…

— Хорошо, хорошо, Лиза, будь по-вашему, — сухо согласился супруг, поджав губы и махнув рукой. Но тут же обратился к Леонардо:

— Надеюсь, маэстро, вы не откажетесь отобедать в моём скромном доме, чтобы засвидетельствовать нам с Лизой своё почтение?

Спустя некоторое время он, по обычаю, долго глядел вслед удаляющемуся гостю, а затем, обернувшись. позвал жену:

— Лиза, душа моя, я так утомился с дороги. Эти многодневные разъезды выбивают меня их сил. Подайте же мне поскорее нашего доброго старого винаиз погреба. Оно давно ждёт подходящего случая. Нет, подайте мне двойную порцию вина! И любви!..

* * *

Итак, Леонардо начал писать портрет молодой флорентийской дамы. Она приходила к нему в мастерскую сразу после мессы, и, всякий раз, когда переступала порог, чем-то необъяснимо ярким и новым наполнялось всё пространство. Он же, обычно такой спокойный, всегда нетерпеливо, с какой-то тревогой, ожидал её прихода, тщательно приготовляя мастерскую, расставляя по местам кисти, палитры, краски. Оказалось, он отвык от испарений уксусной эссенции, скипидара, лака и льняного масла. Глаза у него щипало и жгло, от этого болела голова, но он её ждал! Поправлял кресло, в которое она должна была сесть. Специально включал струи музыкального фонтана собственного изобретения, что находился посреди двора, через который должна была пройти Лиза Герардини. А вокруг фонтана он своими руками посадил её любимые цветы — ирисы. И всё волновался: не опаздывает ли? Она ведь знает, как я жду. Нет, она не может не прийти. Должна прийти!

А вскоре, узнав, как донна Лиза любит кошек, он за большие деньги приобрел забавного чёрного кота с глазами разного цвета — и она стала с ним играть. А в душе у Леонардо играла музыка.

Музыка! Как же он мог об этом забыть? Она — неаполитанка по происхождению — не может быть равнодушной к музыке! — и художник, чей возраст перевалил за полувековой рубеж, попросил одного из своих учеников, Андреа, принести ноты и настроить виолу. А другому, АттавантеМильоротти, тому самому, кто когда-то поехал с ним в Милан петь и играть на изобретённой им серебряной лютне в форме конского черепа, он повелел подготовить весёлую, но в то же время глубокую и утончённую музыку. Раз за разом, лучших музыкантов, певцов, рассказчиков, поэтов и остроумных собеседников приглашал Леонардо в мастерскую, чтобы они развлекали её во избежание скуки, свойственной тем, с кого пишут портреты. Он изучал в её лице игру мыслей и чувств, возбуждаемых беседами и музыкой. А когда музыканты принимались играть, он брал кисть, чтобы запечатлеть на полотне самое важное…

В один из дней, когда сеанс позирования был закончен, Лиза молвила:

— Маэстро Леонардо, я вижу, как вы стараетесь ради меня, дабы не допустить моего томления, но я попросила бы вас больше не устраивать подобных забав.

— Почему, донна Лиза? Вам не нравится музыка, или поэзия? А, быть может, вас раздражают рассказчики? — расстроился он, не понимая, как ему развеселить его «музу Молчания».

— Нет, маэстро Леонардо. ЭТИ люди мне не нужны… Мне не может быть скучно в ВАШЕМ присутствии!..

* * *

Шёл третий год их знакомства и отношения между ними день ото дня становились всё более доверительными. Лиза поведала Леонардо, что происходит она из некогда богатого рода, который во время французского нашествия в 1495 году разорился. У отца её, бывшего вельможи, росли большие долги и семье грозила потеря единственного, что у них оставалось — родового дома. Одним лишь выходом было выгодное замужество дочери, только оно могло спасти семью от полного разорения.

— Я должна была заботиться о семье, поддерживать её, ожидая кого-то, кто решит мою судьбу. Ночи напролет я молилась, чтобы меня не заставили выйти замуж за того, кого я даже не знаю… Но в шестнадцать лет мне пришлось отдать себя Франческо дель Джокондо, невзирая на слишком большую разницу в возрасте. Так повелел отец, а я не смела ему перечить, — сегодня она была особенно открытой и уже не прятала своих мокрых глаз.

— Не плачьте, прошу вас, — Леонардо всеми силами пытался утешить её уныние. — Судьба всегда преподносит нам испытания… — он протянул ей фарфоровую чашу с ключевой водой.

— Вы правы, маэстро, и нужно уметь смиренно принять свои обязательства. Некоторые из них более важные, чем любовь. Брак для меня — это священное таинство. Оно превратило меня в смиренную католичку, знающую своё место в супружеском союзе… Помилуйте меня за то, что я надоедаю вам такими пустяками.

Он снова попытался приступить к работе, сосредоточившись на портрете.

— Сидите так, как сидите, донна Лиза. Не шевелитесь, прошу вас…

— Расскажите что-нибудь, — вдруг произнесла она, сменив позу наперекор его просьбе, и Леонардо понял, что сегодня он не продвинется ни на шаг. — Ну же, прошу вас, маэстро.

— Что бы вы хотели услышать сегодня?

Немного подумав, она произнесла:

— Что-нибудь из ваших сказок. В каждой из них — сама мудрость!

Она любила его поучительные притчи, и он умел их рассказывать своим приятным голосом, простыми, почти детскими, словами, под звуки тихой музыки. И сейчас он был полон готовности развлечь её:

— В таком случае, донна Лиза, я расскажу вам о фиговом дереве. Только прошу вас не перебивать, договорились?

«Дерево это стояло в соседстве с вязом, и, видя, что на ветвях у него нет плодов, и горя желанием заполучить солнце для кислых своих фиг, с попрёком сказало ему:

— О вяз, неужели же тебе не стыдно заслонять меня?.. Но погоди, пусть дети мои достигнут зрелости, тогда увидишь, где ты окажешься!

Когда эти дети созрели, то проходивший отряд солдат, дабы оборвать фиги, всего его изодрал и сломал. И когда так стояло оно, лишённое своих ветвей, задал ему вяз вопрос, говоря:

— О фиговое древо, не много ли лучше было стоять без детей, нежели из-за них прийти в такое злосчастное состояние?

Фиговое дерево ещё долго сокрушалось, залечивая свои раны, а добрый вяз продолжал разрастаться, никому не завидуя и не желая худого…».

Бледность вновь вернулась на лицо Лизы и она тихо заплакала. Леонардо не понимал причины её слез.

— Я хочу попросить у вас прощения, донна Лиза, за то, что расстроил вас. Не надо так печалиться, это всего лишь сказка!

— Здесь нет вашей вины, Леонардо, — негромко сказала она, вытирая глаза краешком белоснежного платка. — Это мне следует просить у вас снисхождения.

А спустя некоторое время, придя в себя, она открылась ему:

— Через год после венчания у нас родилась дочь, чудесная кроха, маленький ангелочек, которая… — ее губы задрожали, — которая покинула меня навсегда… С тех пор я больше не смеюсь, не бываю на празднествах, почти не выхожу из дому, живя в величайшей озабоченности и страхе…

— Не плачьте, бога ради…

— Человек должен плакать по тем, кого он любит. Если он этого не делает, то он не человек. Или не любит…

— Я сердечно сопереживаю вам, донна Лиза.

— Простите, простите же меня, что я обременяю вас мирскими делами, над которыми так высоко воспаряет ваш дух…

— Не позволяйте горю сломить вас…

— Я одинока, маэстро Леонардо, хоть и живу в достатке. Мой супруг — обыкновенный человек со своими слабостями. Не патриций, но, как говорят у нас в Италии, ему многое позволено. Я кажусь ему самым пристойным украшением в доме. Но душа моя и сердце ему не ведомы. Он намного лучше разбирается в быках, овцах, тканях и таможенных пошлинах. Однако же, он мой супруг, и я ему верна.

— Мессер Джокондо питает к вам любовь… Это заметно… — Леонардо был тронут её вспышкой доверительности.

— Но не я… Однако же, будучи воспитанной в правилах нравственности, я научена ценить и уважать супруга вопреки своим чувствам.

— Человек одинок, донна Лиза, Он рождается один и умирает один. Всё остальное приходит и уходит. Мечты. Опыт. Привязанности. Попутчики в определённые моменты жизни. Разочарование…

— Всегда один, — задумчиво повторила она, отвернув голову и остановив тоскливый взгляд на одной точке на стекле в оконной раме… — Вот и вы тоже один. Одинокая жизнь достойна такого мудреца, как вы, маэстро. Но всё же я полагаю, что безбрачие — обет и привилегия тех, кто носит сутану.

— Судьба живописца — это судьба странника и бродяги…

— А мне страшно, очень страшно быть одной…

— В то же время мы есть часть всего. Не забывайте об этом, моя донна Лиза!

— «MadonnaLisa»… — медленно и отчётливо повторила она вслед за Леонардо, продолжая думать о чём-то своем. — Как забавно! Если проговорить это быстро, то слышится «Мона Лиза». Мне по душе звучаньесей мелодии из ваших уст! Оно — как сама жизнь! — и она показала ему непонятную улыбку. — А, кстати, вы позволите мне взглянуть на портрет, маэстро Леонардо? Почему вы никогда его не показываете, пряча картину от моих глаз? Право же, я не сторонний человек…

— Но это ещё не портрет, донна Лиза…

— Хотела бы заметить, что вы однажды назвали меня Моной Лизой! Так продолжайте же величать меня именно так, когда мы одни! Пусть это будет нашей маленькой тайной! А теперь… теперь дайте мне взглянуть на то, что отняло у вас более двух лет… Я этого жажду всем сердцем… — произнесла она с капризностью ребёнка. И, не дожидаясь ответа, медленно поднялась со своего кресла и подошла к мольберту, внимательно всматриваясь в черты лица той, что должна была стать её рукотворным образом в исполнении знаменитого маэстро да Винчи.

— Это я? — с пытливостью спросила она, слегка сощурив глаза. — Значит, вот так я выгляжу со стороны глазами великого живописца?

— Да… — пробормотал он, растерявшись. — Вам не нравится? Вы сердитесь?

— Неужели я и вправду могу быть такой… — она замялась, словно подбирала нужное слово, — такой… невинной? Мне кажется, я смотрю на женщину, какой хотела бы быть.

Он внимательно рассматривал её лицо, его тонкие черты. В огненных лучах заходящего за окном солнца они представились ему в ином, поразившем его виде. Потоки света просачивались сквозь листья и ветви кустарника, их блики блуждали по лицу и плечам Лизы. Ему показалось, что она на мгновенье задумалась. Не сердится ли она на него? Но за что?

— А куда же вы дели мои морщины, друг мой?

— У вас их ещё нет, к счастью.

— Хм, ну что ж. Коли они появятся, то обещайте не скрывать ни единой. Они мне не страшны, я к ним готова… — она улыбнулась, и Леонардо поразила её улыбка — в меру меланхолическая, однако сдержанная, и по-прежнему загадочная. — Кстати, не кажется ли вам, маэстро да Винчи, что вы, рисуя меня, подражаете собственному лицу? Хотя это меня не обижает — у вас благородное и красивое лицо!

— Подражаю своему лицу? — Леонардо задумчиво взглянул на портрет, — Вы наблюдательны, Мона Лиза… Я бы ответил вам, что все художники имеют наклонность в изображаемых ими телах и лицах подражать собственному телу и лицу.

— Неужели? Отчего же так происходит?

— Оттого, что человеческая душа, будучи создательницей своего тела, каждый раз, как ей предстоит изобрести новое тело, стремится и в нём повторить то, что уже некогда было создано ею. И так сильна эта наклонность, что порой в портретах, сквозь внешнее сходство с изображаемым, мелькает если не лицо, то по крайней мере душа самого художника…

— Кажется, я поняла… Впрочем, на портрете этом я улыбаюсь, что удивительно. — перебила она.

— Вам следует это делать! Улыбка так идёт вашему лицу.

— Впору заметить, я благодарна вам, маэстро, за вашу поддержку, за соучастие… и за портрет… Только вашему таланту под силу бросить вызов самой природе, чтобы сохранить мой печальный образ, который время или смерть вскоре разрушат… Как вам это удаётся?

— Лиза… Мона Лиза… — молвил Леонардо, оторвав взгляд от картины, — перво-наперво, мне нужно было воссоздать ваш образ в самом себе, отыскать его в глубинах собственной души. И живость вашего лица передать, быть может, в еле заметной улыбке одними вашими губами…

* * *

Утром другого дня она была весела, шутила, и ей вовсе не хотелось сидеть смиренно, сложив руки перед собой. Леонардо же выглядел уставшим. Работа забирала все его силы, будто высасывая его душу по крохам. По вечерам, когда он оставался один на один с картиной, он с удивлением замечал, что она живёт собственной жизнью. Изображение на ней то улыбается, то смотрит надменно, то темнеет лицом, говоря: «Не пытайтесь разгадать мой секрет!». Тогда он останавливался и начинал всматриваться в черты лица — и картина оживала, фон её становился светлым, появлялись сочные краски… И Лиза начинала улыбаться…

— Вы выглядите угрюмым, маэстро Леонардо? Не случилось ли чего-нибудь неладного? — участливо спросила она.

— Нет, Мона Лиза, — ответил он. — Наверное, это усталость, которая накопилась во мне с годами.

— Видно, вы завалены таким множеством работ, что и сам Сизиф до конца дней своих не смог бы всё довести до конца. Как же великолепно всё, что вы творите. Вы, наверное, успели написать сотни картин в своей жизни? — она посмотрела на него с восхищением и еле заметной жалостью.

— Я писал, но далеко не сотни… Не жалейте же старого смиренного художника! Он не жалок, ибо может быть властелином всего, что существует во Вселенной. Сначала оно возникает в его разуме, а затем — в его руках.

— А вы великий философ, маэстро да Винчи! Подобно Аристотелю или Платону, вы, не хвастая, обладаете той мудростью, которой хвастают другие, не обладая ею. И на вашем лице почти нет морщин, этих следов трудных лет. Я уверена, вы из той самой породы людей, что всегда остаются привлекательными! — сегодня ей отчего-то хотелось шутить. И Леонардо заметил необъяснимый задор в глазах этой тридцатилетней дамы. Как же она прекрасна, когда свет вот так падает на неё сбоку!

— Я была бы не прочь поесть чего-нибудь, — неожиданно изрекла она, еле заметно хрустнув своими тонкими, почти восковыми, пальцами. Леонардо был удивлен, ведь Лиза, сама скромность, никогда раньше не изъявляла подобного желания.

— Не будет ли неуместным, если я предложу вам сладостей? — спросил он осторожно.

— Не вижу в этом ничего предосудительного, — заявила она возбуждённо. — Я боготворю сладости. Это недостаток, от которого не могу избавиться.

— Ваш недостаток прекрасен, Мона Лиза!

— Ваши слова мне льстят…

А потом, наевшись фруктов, отведав торта из марципана, бисквита и подслащенной рикотты с орехами, и с жадностью запив еду греческим вином, к которому были добавлены пряности, она внезапно откинулась в своём кресле. Её лицо побледнело и покрылось капельками холодного пота. Не было сомнений, что её что-то тревожило.

— Вам нездоровится? — забеспокоился Леонардо. — Вы неважно выглядите. Вас тошнит?

— Не обращайте внимания, так бывает по утрам, — сказала она слабым голосом, махнув рукой и отвернув от него лицо.

— Слабость, тошнота по утрам… И вы поправились, должен я сказать, за последнее время…

— Меня сломила смерть моей дочери, Леонардо. Я скучаю по ней. Жду ее, как сухая земля ждёт каплю воды. Зову… И она приходит ко мне, но только в беспокойном сне. В одном и том же плохом сне. Вот и накануне — она вновь мне снилась — всё тянула ко мне свои ручки сквозь колючие ветви зарослей и звала меня криком, не давая сомкнуть глаз… Доктор говорит, что когда-нибудь это пройдет, или останется лишь плохим воспоминанием… Бедное, бедное мое ДИТЯ, навсегда сделавшее меня несчастной…

— А другое вскоре сделает вас вновь счастливой…

— Вы о чём? Что вы говорите, Леонардо? Я не понимаю. — молвила она бессильным голосом, бросив на него мимолётный взгляд.

— Судя по всему, вы носите в себе ребёнка, Мона Лиза, — заключил он, уставившись на неё своими восхищёнными глазами.

— Бросьте! Этого не может быть! — она безнадежно махнула рукой.

— Обычно чутьё меня не подводит. Увидим, кто будет прав.

— Если вы и правы, то умоляю, никому об этом не говорите, — она обеспокоенно схватила его за руку. — Заклинаю вас, ни единой душе! Покуда я сама не пойму… — в ней говорили сомнение и растерянность. И тревога…

— Я ваш друг, Мона Лиза. Никогда не сомневайтесь во мне. Я вам предан…

— Но преданность можно легко спутать с некоторыми другими вещами… — молвила она отрешённо. — Признайтесь, что вы чувствуете ко мне?

— Уважение… Восторг… Привязанность…

— Я хочу, чтобы вы всегда были со мной, Леонардо… — она крепко ухватила его за руку. — До последнего моего дня… Дайте мне слово! — её глаза жадно впились в него в ожидании ответа.

— Вы ВСЕГДА будете со мной, Мона Лиза! И я всегда буду с вами! Обещаю вам! И прошу вашу милость обращаться ко мне с любой просьбой, как к верному другу, и я буду вам во всём помогать, делая всё, что только в моих силах…

— На сегодня достаточно, я полагаю, — неожиданно процедили ее холодные губы. Она оторвала руку от его сильного плеча и, опираясь о подлокотники, тяжело поднялась с кресла.

— Как пожелаете, — ответил Леонардо, кивнув головой.

В тот день она покидала его разбитой, не улыбаясь своей почтительной, но неизменно таинственной улыбкой. Не погладив столь любимого ею разноглазого котика на прощание и не бросив, по обыкновению своему, восторженного взгляда на музыкальный фонтан во дворе, она, слегка сгорбившись, покинула дом, уходя в свою молчаливую тоску. Глядя ей вслед, Леонардо показалось, что за один лишь этот день Лиза постарела на дюжину лет. Боль тяжелым комом встала в его горле, а грусть неровной морщиной пролегла через лоб, оставляя след уходящего времени…

* * *

— Эй, Зороастро, — громко сказал Салаи, войдя вечером, в отсутствие Леонардо, в мастерскую, — не объясните ли вы мне, отчего эта чудаковатая синьора вот уже третий год околачивается в нашем доме?

— Салаи, ты ведь знаешь, что эта почтенная дама позирует нашему учителю.

— Позирует третий год подряд? Да картина эта давно уже готова! По мне — этой донне Лизе просто нечего делать! Надоел ей муж — вот она и приходит сюда поразвлечь себя умными беседами с маэстро, — злился Салаи. — Единственное, что она делает, так только отвлекает нашего Леонардо от заказов, за которые хорошо платят. Вскружила ему голову своими противными вздохами!

— Твоя беда, Салаи, что ты меряешь искусство деньгами! — упрекнул его Зороастро.

— Вечно вы защищаете Леонардо! Ну какое же это искусство? Картина должна радовать зрителя, не так ли говорит маэстро? А эта меня пугает, когда смотрю на неё долго! Иногда мне кажется, что обе — и та, что изображена на картине, и сама живая донна Лиза — с каждым днём становятся все больше похожими на маэстро. Одни и те же черты лица! Одно выражение глаз и улыбка! Какой-то женский его двойник! А вам самому-то не жутко?

— Вовсе нет, Салаи. Что ты выдумываешь? Мне картина улыбается…

— А мне, в каком бы углу комнаты я ни стоял, куда бы ни спрятался — везде эта дама в чёрном находит меня своими глазами и корчит рожи, — хныкал тот.

— Значит, ты того заслуживаешь, Салаи, — засмеялся Зороастро. — Стань добрее и терпимее.

— Но как можно это вытерпеть, если маэстро всего себя отдает этой дурацкой картине? Да он просто влюбился в эту Лизу и умышленно затягивает работу, чтобы подольше оставаться с ней, а она, в знак благодарности, дразнит его своей улыбкой…

— Ничего-то ты не понимаешь, Салаи, художник ты несостоявшийся! Искусство для маэстро есть наука. При помощи своего sfumato он стремится сделать больше, чем делал раньше: создать живое лицо, да так воспроизвести все черты, чтобы ими был до конца раскрыт внутренний мир человека.

— Вот именно, Зороастро, человека! А она, я думал, добрая католичка, а оказалось — ну просто сущая ведьма!

— Ты что мелешь, Салаи? В своём ли ты уме?

— В своём, в своём! Посмотрите на неё повнимательней, приглядитесь — всегда в тёмных одеяниях, в длинных юбках. Её глаза иногда приобретают те же цвета, что и глаза ее котика. А накануне, заметил я, вышла она из дома спиной вперед и обогнула фонтан во дворе против часовой стрелки. Это ли не явный знак ведьмы?

— Глупец ты, Чертёнок! — буркнул Зороастро сердито, покачав головой.

— Как бы там ни было, я готов уничтожить эту мерзкую картину, сжечь ее в топке…

— Что ты несёшь? Вот только попробуй пальцем прикоснуться…

— Ещё как попробую…

— А ведь ты так и не стал человеком!

— А сам-то ты человек? Или просто тень? Тень Леонардо! — выкрикнул Салаи и вовремя выскочил из мастерской, поскольку Зороастро уже в ярости засучивал рукава, обнажая свои ручища и готовясь наказать как следует этого давно уже возмужавшего негодника и любимца маэстро Леонардо…

* * *

Работа над картиной продолжалась еще несколько месяцев. Донна Лиза приходила в мастерскую каждый день, в одно и то же время. Ее беременность была незаметна разве что слепцу, хотя она старательно прикрывала увеличившиеся грудь и живот, инстинктивно, по-матерински, оберегая его живое содержимое, временами толкавшее её изнутри маленькими ножками так, что Лиза издавала какие-то малоразличимые звуки и, вследствие этого, незначительно меняла позу в своем кресле. Её душевное состояние стало переменчивым, стремительно варьируя от радости к печали, от сонливости и заторможенности к капризности и раздражительности…

— Маэстро Леонардо, — сказала она однажды, будучи в приподнятом расположении духа, — как вы думаете, кто у меня родится — мальчик или девочка? О чём вам шепчет интуиция? — и, увидев, что Леонардо медлит с ответом, изрекла:

— Мужья одержимы целью иметь сына, а в результате получают дочь. Я же буду только счастлива, если появится девочка.

Леонардо сдержанно улыбнулся её словам.

— А знали ли вы, — повинуясь тонкому инстинкту кокетства, она откинулась на спинку своего кресла и показала белые зубы, — что до сих пор ни один художник не смог изобразить моё лицо из-за моей нетерпеливости, которая не позволяет мне смиренно сохранять неподвижность позы. Все они, отказываясь от выгодного заказа, говорили, что создание портрета является делом слишком уж ответственным. Почему ВЫ терпите меня, простую женщину — не герцогиню, не куртизанку, и не святую. И что вы со мной сотворили? До вашего появления я жила обычной жизнью: бренчала ключами, читала мораль служанкам, помогала мужу в лавке, а вечером томилась от скуки рядом с ним. Во мне нет ничего, что заслуживало бы вашего внимания. Что вы сделали, чтобы я улыбнулась? Зачем ВЫ вообще взялись за эту работу, к тому же без всякой за сию пытку оплаты?

— Благородство вашего облика, Мона Лиза, заставило меня подвергнуть испытанию мою скромную кисть. А честь выполнять столь высокое задание уже служит достаточным вознаграждением. Я приложу все усилия, чтобы завершить ваш портрет. А деньги… они ослепляют: для художника они сущий яд! Чрезмерное богатство вызывает у человека апатию и портит величайших из мастеров…

— Но вы уходите от ответа, маэстро Леонардо. Я говорю: вы ведь и раньше писали женщин. Умных и тонких, таких как Беатриче д’Эсте и её сестра Изабелла, или Чечилия Галлерани, которые, поговаривают, были образцами изящества и совершенных добродетелей. На своёмпути вы встречали изысканно развращённых куртизанок, и простодушных дев, служивших моделями для ваших мадонн…

— Но, признаюсь, ни одна из них не вызывала во мне столь сильного волнения… Порой мне кажется, что вы заключаете в себе всех других…

— Значит вы нарочно затягиваете работу, наслаждаясь каждой нашей встречей? — спросила она с мистической улыбкой. — Впрочем, не скрою, мне и самой это доставляет удовольствие. В наших беседах вы раскрываете все сокровища своего опыта и мысли. С увлечением рассказываете мне о своих невзгодах, о соперниках, об унижениях, наносимых художнику правителями, которым он служил, о неблагодарности некоторых учеников, и о тайных муках вашей души в поисках истины…

— В путешествиях по дорогам моей жизни, вы, Мона Лиза, будучи великолепной слушательницей, сопровождаете меня во всех моих помыслах. Своими неожиданными взглядами на людей, на искусство и жизнь вы дарите мне новые мысли. Своим вдохновляющим присутствием вы давно стали музыкой моей души. Но по-прежнему остаетесь закрытой для меня…

* * *

В один из дней она явилась в унылом настроении и с поспешностью сообщила:

— Леонардо, друг мой, вчерашнего дня получила я известие из Неаполя. Пишут, что моя мать очень плоха, мало ей осталось… Я намерена отправиться туда как можно скорее. Надо успеть…

— Но это недопустимо, Мона Лиза! Вам нельзя путешествовать в вашем положении, — пытался отговорить ее Леонардо.

— Кто позаботится о ней напоследок? Кто вытрет её пот? Кто сменит ей бельё? Кто подаст ей воды и лекарства? А ведь придётся ещё уговаривать её их принять! Как я могу доверить прислуге уход за ней? Нет-нет, всё решено… Я должна успеть… Если что-нибудь случится, я себе этого не прощу. Никогда! — она была непоколебима в своём решении. — Друг мой, помните ли вы о вашем обещании?

Леонардо посмотрел ей в глаза. Зрачки их были увеличены, а губы подрагивали. Он, не понимая, что она имеет в виду, просто созерцал своим добрым и мудрым взглядом её таинственность, укрытую чёрной полупрозрачной дымкой, словно она позаимствовала у художника придуманное им сфумато для своего покрова. Она надолго замолчала. Казалось, будто она видит всё насквозь, и в этом было что-то жуткое…

— Ваше молчание пугает меня, Мона Лиза, — обеспокоенно сказал Леонардо. — Расскажите же мне, какие мысли бродят в вашей прелестной голове?

— Их слишком много, и, порой, мне не хватает для них даже длинных ночей. И тогда я говорю с Богом…

— И что он вам говорит?

— Он давно потерял желание беседовать со мной. — она тяжело вздохнула, словно пытаясь избавиться от какого-то невидимого груза, всей своей тяжестью давившего на неё.

— Тогда, возможно, вам следует обратиться к молитвам? — Ему казалось, он дал дельный совет, учитывая, какой набожной она была.

— Леонардо, дорогой мой друг, если бы молитвы помогали, то все люди на земле были бы счастливы… А вам я скажу вот что: мужчины никогда не помнят своих обещаний! И вы, к сожалению, не являетесь исключением, — теперь уже капризно молвила она и нижние веки её глаз стремительно отяжелели от влаги. — Но простите, простите меня, я совершенно не контролирую своё пыл. Напомню, что когда-то вы обещали никогда не расставаться со мной.

— Я помню об этом, Мона Лиза, и не отступлю от своих слов.

— Лучше сладкая ложь, чем горькая правда…

Он увидел, как в её зрачках блеснула чуть заметная насмешка, а уголки её губ искривились в улыбке. Она была вне времени и пространства — эта её всезнающая, отрешённая и немного издевательская усмешка.

— Но теперь я спокойна, — зачем-то произнесла она тихо, а затем, чуть громче:

— А скажите, если ли у вас мечта?

— Я с детства пронёс мечту во взрослую свою жизнь — мечту о полёте человека. — ответил он, радуясь тому, что она поменяла унылую тему.

— Человек может полететь в небо? Вы изволите шутить, Леонардо?

— Нисколько, Мона Лиза. Ведь если тяжелый орёл на крыльях держится в воздухе, если большие корабли на парусах движутся по воде, почему не может и человек, рассекая воздух крыльями, овладеть ветром и подняться на высоту победителем?

— Вот и я хочу летать. Иногда мне кажется, что я птица, волею жестоких судеб попавшая в золотую клеть, — она вновь ушла в себя на какие-то мгновения, а потом молвила многозначительно:

— Будущее всегда так неопределенно… Дайте же мне на прощанье вашу руку…

— Будьте осторожны, прошу вас, Мона Лиза. Пощадите себя… и ребёнка!

— Не тревожьтесь обо мне, Леонардо. — лицо её было бледным и утомлённым, а взор блуждал где-то далеко.

* * *

Той тёмной ночью она приснилась ему. Её тонкая улыбка выглядела горькой, а сама она — возбуждённой. Грудь её вздымалась, а голос, более звучный и сочный, чем обычно, говорил ему:

— Многие мужчины теряли разум, поскольку любили меня, а я не желала отвечать на их чувства. А сейчас настал мой черед трепетать. Но вы, великий Леонардо, Повелитель Искусства и Науки, непревзойдённый знаток Природы и Человека, так и не поняли, что я люблю вас так же безумно, как вы безгранично любите свою науку. Я готова дать вам то, чего не могла бы дать ни одна женщина на свете. Но вы никогда не сможете полюбить меня, маэстро! Вот почему я не доверю вам тайну своей души. А если вы все-таки полюбите меня, то я усмирю вас своей любовью и тогда мы будем непобедимы!

— Но я желаю знать вашу тайну, Мона Лиза! — прошептал Леонардо.

— Всё Добро в Любви. А всё Зло — без неё. — ответила она, а на ее устах заиграла обычная улыбка, невыразимая смесь нежности и иронии. — Не существует самого страшного круга ада, куда не смогла бы я проникнуть, если мне будет не хватать вашей любви. И нет таких высот, куда мне было бы не под силу подняться с этой любовью. — колоколом звучал в тиши её взволнованный голос. — Так не позволяйте же мне вновь упасть в бездну, после того как я поднялась на вашу вершину. Мы сольём воедино наши миры и вдвоём станем непобедимы… — с этими словами она протянула к нему свои обнаженные руки. Он отдал ей свои. И она спрятала своё лицо у него на груди…

Он поцеловал её. Через мгновение она была уже в его объятиях.

Он успел узнать её тело, благоухающее свежим запахом флорентийского ириса, и похожее на ветер, прилетевший издалека. Он сумел разглядеть его сквозь одежду, и настолько точно его знал, что в любой момент, взяв в руки мелок, мог уверенно изобразить все его холмы, впадины и долины…

* * *

Марко Тоскано, молодой профессор истории искусств Флорентийского Университета, безмятежно спал в своей постели. Накануне вечером долгое и приятное общение с матерью, плотный ужин в ресторане и качественное вино сделали своё дело… Но, как вскоре оказалось, даже крепкий, здоровый сон волен распахнуть врата прошлого, где все происходящее выглядит пронзительно живым, ярко-красочным и более чем просто реальным!..

— Кто вы будете, синьор? — отчётливо слышит он голос и видит мастерскую: повсюду кисти, палитры, запах красок…

— Марко… — отвечает он.

И внезапно ловит себя на мысли, что всё это выглядит более чем странным, ведь вопрос прозвучал не на современном итальянском языке, а на старом тосканском наречии. Кто сейчас, в двадцать первом веке, разговаривает на вольгаре? Любопытство его оказалось столь сильным, что он широко раскрыл глаза и пристально вгляделся в лицо человека, который сейчас сидит перед ним. Боже Милосердный! Он потерял дар речи — этого не могло быть! Он провёл ладонью перед лицом, словно пытаясь снять с глаз магическую пелену — в кресле перед ним восседал живой — не призрак и не бестелесный дух! — Гений — сам Леонардо да Винчи! Одет просто — на нём чёрный бархатный берет без всяких украшений. Поверх чёрного камзола — длинный, до колен, тёмно-красный плащ с прямыми складками, старинного покроя. Марко видит его седые волнистые волосы и бороду, высокий лоб с несколькими глубокими морщинами. И глаза. Удивительные глаза, они посылают пронизывающий взгляд из-под густых бровей. Что-то меланхолическое наблюдается в этом взоре…

Марко оторопело изучает его. Во плоти он, в самом деле, очень красив! Особенно хороши его добрые, внимательные и пронзительные глаза — два бездонных тихих озера с дугами бровей по берегам. Конечно, это он, кто же ещё? Но как, как такое может быть, чтобы собственными глазами созерцать перед собой живого человека, жившего более пяти сотен лет назад. Боже правый! Необычайное и необъяснимое явление, которое называют чудом или волшебством? Или это зрительные галлюцинации? Какая божественная или потусторонняя сила вызвала это сверхъестественное пришествие?

— Маэстро Леонардо да Винчи, — проговорил Марко почти шёпотом, в котором ревела лавина сомнения, — это… Вы? — он протягивает вперёд руку, словно пытаясь прикоснуться к чуду.

— Вы не ошиблись, сударь. Как вы назвали своё имя? Марко? — человек прищурил один глаз с немного лукавым, но добрым выражением. — И по какому же назначению вы возымели намерение нанести мне визит из своего далёкого будущего? Сделаю предположение, что вас интересуют мои связи с Моной Лизой? — он опустил веки на глаза и лицо его мгновенно стало безрадостным. — Многих это забавляет, чтобы потом повсюду толковать… Но, зачем спрашивать, если вы там, в своем будущем, и так всё знаете? — спросил он устало.

— Ваш биограф — Джорджио Вазари — об этом умалчивает…

— Ну, надо же! У меня есть биограф! И он, наверняка, обессмертил моё имя? Мог ли я, смиренный живописец и инженер, когда-нибудь мечтать о такой славе?

— О вас написаны тысячи книг, маэстро Леонардо! Ваша слава будет жить до тех пор, пока существует мир. А имя ваше будет оставаться в устах людей и произведениях писателей — вопреки зависти и даже самой смерти!

— Получается, вы сотворили себе кумира? — Леонардо неодобрительно покачал головой.

— Сотворяет их Господь, — ответил Марко, — а вот память о них воскрешают простые смертные…

— Все мы смертны, друг мой. Таков закон Природы. А, знаете ли, было бы забавно узнать, что обо мне говорят… Полагаю, у вас там, в будущем, моя скромная персона выступает в роли смиренного подопытного кролика под безжалостным и холодным скальпелем истории. — он постарался улыбнуться сквозь толщину своей грусти. — Ну что же, никому ещё я не открывал тайн своего сердца, но, вижу я, вы, Марко, человек достойный. К тому же, чего не сделаешь ради истории…

С этими словами пальцы его левой руки, на которых красовались два золотых перстня — с квадратным изумрудом и тёмно-красным гранатом — затеребили единственное кольцо из серебра на безымянном пальце правой руки…

— Когда Мона Лиза уехала повидаться с умирающей матерью, я считал дни, — тяжело начал Леонардо. — Мысль о том, что разлука может затянуться надолго, что она может не вернуться, что с ней что-то может произойти — все эти суеверные страхи, тоска и какое-то грозное предчувствие сжимали моё сердце. Я уже не задавал себе вопроса, как мы встретимся, и что я скажу ей. Лишь бы она вернулась. Поскорее. Но так вышло, что вскорости мне пришлось покинуть Фьоренцу. Я уехал в Милан, а оттуда — в Рим…

Однажды я возвращался домой, и на мосту меня догнал мой ученик Салаи. Его взволнованный вид свидетельствовал, что произошло что-то нехорошее.

— Скажите, маэстро, — завёл он разговор, — вы ведь всё еще рисуете портрет жены мессера Джокондо?

— Да, Салаи, — ответил я, — а что?

— Ничего. Почти четыре года корпите над ним, а ещё не завершили… — укоризненно говорил тот, заглядывая мне в глаза. — Что же теперь будет с портретом?

— Что тыхочешь сказать?

— Так значит вы не слышали новостей, маэстро? — в его глазах прыгали дьявольские огоньки, — ну конечно, вы ничего не знаете о несчастье… Бедный мессер, супруг вашей донны Лизы, во второй раз овдовел. Напасть-то какая!

В глазах у меня почернело и я был готов упасть, если бы не ухватился за верёвочную сеть, натянутую по краям моста. Сначала я подумал, что сказанное не может быть правдой. Но в тот же день я узнал всё. Моя бедная, бедная Мона Лиза… она… умерла при родах, уступив свою жизнь новорожденной девочке. Эта весть разбила мне сердце… — и он вновь затеребил серебряное кольцо.

Знаете, Марко, всю свою жизнь я отрицал дружбу с женщиной. Не понимал, для чего искать равновесия на краю вулкана с кипящей лавой. А сейчас приходится признать, что в придуманном нами пространстве, на расстоянии вытянутой руки, сложилось у меня некое подобие дружбы, или, может, чего-то большего с Моной Лизой, этой умной и совершенно таинственной женщиной, позволившей мне понять сладкий и горький привкус счастья, чей вулкан, исторгнув в гневе каменное пламя, остывал и обретал добродушный вид. И такая радость наполняла душу мою, как будто мне не пятьдесят четыре, а шестнадцать лет, будто вся жизнь была впереди. В желании дотронуться до неё я стал терять ощущение дружбы, и это нас погубило. Но именно в этом страстном желании во мне воспламенялась способность носить её на руках…

— Вы, стало быть, любили её, маэстро Леонардо? — осторожно спросил Марко.

— Не уверен, что смогу объяснить вам, друг мой, — ответил он. — Общение захватывало нас полностью, а чувства и мысли пребывали в глубокой гармонии. Но это была духовная драма, вечный спор, если хотите, или битва между нашими душами, которые пытались проникнуть друг в друга, чтобы не победить, нет! А наоборот, быть покоренными.

Я околдован своей картиной, и улыбкой Моны Лизы на ней, — продолжал Леонардо. — Лиза позволяла писать себя и владеть своей плотью под мазками кисти, не позволяя владеть своей душой, всегда ускользавшей от меня. Я же чувствовал себя её пленником. Я трепетал от страха и много раз пробовал остановиться, но какая-то неизведанная сила заставляла меня продолжать писать.

— Вам удалось заглянуть в её душу? — тихо поинтересовался Марко.

— Молодой человек, вы думаете, легко заглянуть в человеческую душу, а потом запечатлеть её на холсте или дереве? — вздохнул Леонардо. — Для этого требуется не только художественное мастерство, но и способность выдержать соприкосновение с душой другого человека, с тайной, хранящейся в ней… Увы, мне оказалось не под силу разгадать тайну этой удивительной женщины! Поэтому я решил, что должен оставить картину у себя! Знаете, я ведь однажды дал ей обещание, что мы никогда не покинем друг друга!

— Волшебство этой картины помогло вам оставить потомкам уникальный шедевр, вдохновляющий тысячи и тысячи людей на протяжении веков!

— Приятно это слышать! Мне удалось создать картину действительно божественную! Я знал, что погружать образы в световоздушную среду — это значит погружать их в бесконечность… Так какова же судьба картины, Марко? Что вам об этом известно?

— В 1516 году вы, маэстро Леонардо, покинете Италию и увезёте картину с собой…

— Вы сказали «покину Италию»? — перебил тот, и Марко показалось, что взор его проник в глубины его души.

— Да, Вы уедете во Францию по приглашению короля Франциска, который заплатит за картину очень много золотых флоринов.

— Бред! Этого не случится! — воскликнул возмущённый художник. — Ибо я никогда не продам ее! Даже за очень большие деньги. Вы ошибаетесь!

— Нет-нет, маэстро Леонардо, «Джоконда» до последних ваших дней останется с вами…

— Вы сказали «Джоконда», Марко? Было бы куда правильнее, если бы она осталась в истории как «Мона Лиза»! — с излишней требовательностью в голосе произнёс Леонардо.

— Кстати, до сих пор, по прошествии пяти сотен лет, не утихает спор, кто же изображен на картине, — продолжал Марко. — То ли это Лиза Герардини дель Джокондо, то ли Изабелла Гуаландо, или Изабелла д'Эсте, или Филиберта Савойская, Констанция д'Авалос, ПачификаБрандано… Никто не знает… Дискуссии идут и поныне…

— Неучи! — с негодованием вскрикнул Леонардо, — Им не хватает знаний! Несчастны те, кто считает, что всё знает! — а Марко, наслаждаясь невероятной возможностью беседовать с самим Гением и увлекшись рассказом, продолжал:

— Неясность происхождения способствовала известности картины, что провела её сквозь века в сиянии своей тайны. Долгие годы портрет «придворной дамы в прозрачном покрывале» служил украшением королевских коллекций. Повсюду — и в замках, и в городских домах — дочерей пытались обучать знаменитой улыбке.

Леонардо слушал прорицателя как зачарованный. Лишь единственный раз он поднял руку, чтобы поправить красиво ниспадавшую седую прядь волос. О чём он думал сейчас? Этого Марко не понимал. Но он видел напряженную работу могучего мозга, а также то, как сияло его лицо. Как золотой дукат на ярком солнце!

— Так что там было дальше, с моей «Моной Лизой»? Продолжайте же, прошу вас, Марко!

— Маэстро, популярность вашей картины среди профессиональных художников всегда была высока — они создали более двухсот её копий. Ей, картине, даже посылают письма с объяснением в любви. И вот, в августе 1911 года, картина была похищена.

— Похищена? — глаза живописца наполнились беспокойством. — Как?

— Да, но ненадолго, маэстро Леонардо. Её разыскивали. О ней горевали. Её оплакивали… Но в итоге, только через два с половиной года, сумели найтив тайнике под кроватью. Вор, бедный итальянский эмигрант, хотел вернуть картину на родину, в Италию.

— На родину, в Италию! — задумчиво повторил Леонардо.

— Именно тогда о картине заговорил весь мир! Её называли, и сейчас называют, божеством. И все сетуют, что вы, маэстро, не открыли нам, простым смертным, её тайну!

— Тайну? Она гложет меня самого. «Мона Лиза» и для меня, её создателя, является великой загадкой… — тихо произнес Леонардо и отвел в сторону глаза…

Приятно мерцали массивные восковые свечи в высоких бронзовых канделябрах. озаряя помещение желтоватым полусветом, и добавляя таинственности всему этому необъяснимому действу. Их блики отражались бесчисленными огнями в двух больших венецианских зеркалах, а также на позолоте стен, плафонов и мебели. Вдруг прямо в окно заглянула полная, яркая луна, наполнив всю комнату серебром и голубыми тенями. Двое сидящих мужчин вели неторопливую беседу. Открыто рассказывая о многом, утаил Марко лишь об одном. Что Лиза Герардини, жена Франческо Дель Джокондо, не умерла при родах. Что она пережила самого Леонардо на долгих двадцать три года и была похоронена на кладбище при монастыре Святой Урсулы во Флоренции. Дожив до шестидесяти трёх лет, она успела стать матерью пятерых собственных детей и одного приёмного ребенка. В обители сего монастыря, согласно завещанию властного мужа, умершего на четыре года раньше неё, Мона Лиза и закончила свои дни. Она, весьма почтенная матрона с лицом, исчерченным морщинами, больше не улыбалась, а если и улыбалась, то уже далеко не столь загадочно. Будучи истой католичкой, она предпочла провести жизнь в золотой клетке, сбежав когда-то от настоящей любви…

(Фрагмент романа В. Маркарова «Гении тоже люди… Леонардо да Винчи»)

Глоток воздуха

В пятницу Алексей Николаевич пропал. Просто не вернулся домой после работы. Часы на комоде, отделанные позолотой, устало тикали, мелодично отмеряя время каждые тридцать минут. Вот они пробили половину двенадцатого, а он всё не появлялся.

— На него это так не похоже. Разве он не мог позвонить со служебного телефона, чтобы предупредить о задержке? — вопрошала его супруга Вера Сергеевна. — Такой поступок непростителен. Неужели что-то случилось?

Она подошла к окну, надеясь высмотреть идущего домой мужа.

— Конечно же, нет, что может случиться? — всеми силами успокаивала её взрослая дочь Ирина. — Мам, ты слышишь меня? — она дотронулась до её хрупкого плеча и пристально посмотрела в глаза. — Папа ведущий инженер. Их институт сейчас разрабатывает какой-то важный проект. А с папиной-то ответственностью… ты ведь знаешь. И потом он ведь и так часто задерживался в последнее время…

— Но всегда звонил…


В их семье было заведено дожидаться мужа и отца, как бы поздно он ни приходил. Хотя Алексей Николаевич и противился подобной жертвенности, но прекрасно понимал домочадцев. Разве же он сам смог бы уснуть, если бы Веры или Ирочки не было дома? Поднимаясь на свой этаж, он всовывал ключ в замочную скважину, осторожно поворачивал его, чтобы замок не щелкнул. Тихо отворял дверь, входил на цыпочках и, осторожно прикрыв её, направлялся на кухню в темноте, не включая света в коридоре. Впрочем, всякий раз его предосторожности были напрасными: из комнаты слышались тихие голоса и звук включённого телевизора. Значит, домочадцы, как всегда, не спят. Тогда было бы неплохо подкрепиться, как-никак, а он не ел с самого обеда. В коридоре, за его спиной, слышались шаги, направляющиеся к кухне. На пороге появлялась жена, запахнутая в бледно-голубой халат.

— Алексей, — обычно восклицала она и в недоумении разводила руками. — Ну наконец-то! Ты знаешь, который сейчас час?

— Застрял на работе, — растерянно бормотал под нос Алексей Николаевич. — Каюсь. Прости… Ты ложись. Я пожую что-нибудь…


Большой город за окном был окутан тишиной. Правда, где-то чуть слышно гулял ветерок, где-то скрипело распахнутое окно. Ещё в каких-то окнах горели полуночные огни, но в основном город спал. Когда маленькая чёрная стрелка на часах перешагнула полночь и стала медленно приближаться к единице, Вера Сергеевна, устав отмерять шагами квадратные метры их сталинской двушки в монолитной многоэтажке, стала звонить в НИИ. Звонки на проходную не принесли результата — коммутатор тихо мурлыкал, повторяя вызов снова и снова, — всё впустую. Она в очередной раз опустила чёрную эбонитовую трубку телефона на никелированные рычажки и, не в силах более стоять на ногах, в изнеможении села в кресло и закрыла глаза.

— Чует моё сердце, Ира, что-то стряслось… — проговорила она с мукой на лице. Потом хлынули слезы, появился платок, который ничуть не помог делу.

Дочь Ирина спряталась за занавеской на подоконнике и, обняв руками колени, отсутствующим взглядом уставилась в окно, замкнувшись в своих переживаниях. Поначалу в её голове роились разнообразные мысли — вполне обнадёживающие: отец подойдёт с минуты на минуту, он просто застрял на работе. А ведь ему нельзя переутомляться! В последнее время стал выглядеть неважно: лицо бледное, худое, круги под глазами — словно постарел лет на пятнадцать. А в эти дни в нём вообще что-то поменялось, он сам не свой: опершись подбородком на скрещенные руки, сидит, погруженный в думы, или запирается в своём кабинете, отказываясь от ужина и прося лишь одного — тишины и покоя. С каждой уплывавшей в прошлое секундой мысли её становились всё тревожнее, пока наконец ледяной холодок не пробежал между лопаток и её не сковал леденящий ужас от того, что с отцом действительно могло случиться что-то непоправимое.


Самые первые её воспоминания были связаны именно с отцом. Когда ей было года три, он подкидывал её вверх, а она, раскрыв руки как птица, вскрикивала от удивления и восторга. И это чувство полёта, ясное, сильное, она носит где-то в глубинах души вот уже почти двадцать лет. С фанатичной дотошностью, словно реставрируя старую киноленту, эпизод за эпизодом, реплику за репликой, она восстанавливала в памяти мельчайшие детали, связанные с отцом: его запах, твердую походку, сдержанные жесты. Все свободное время они проводили вместе. Она вспоминала, как он читал ей сказки, как она засыпала на его руках. Как день за днём он открывал для неё целый мир, придумывая самые невероятные игры, делал домики для её кукол, мастерил поезда из катушек от ниток. Как катал зимой на санках, а летом мазал зелёнкой ободранные коленки, когда она падала с велосипеда. Ирина вспоминала, как лежала с температурой в своей комнате и терпеливо ждала, когда тихо звякнет входная дверь, и жалобно скулила из-под одеяла:

«Паааапа! Пааа! Я заболела». Папа заглядывал в комнату, заботливо прикладывал руку ко лбу, становился очень серьезным и уходил в магазин за спелыми апельсинами и анисовой микстурой от кашля. А перед сном всегда поправлял сползшее одеяло, ласковым поцелуем касался её лба, тыкал носом в изгиб шеи, глубоко вдыхая милый запах детства, бесшумно задвигал шторы и выходил из комнаты, тихонько притворив за собой дверь.

Она закрыла глаза, и воспоминания вновь ожили. Папа наряжал её, маленькую Ирочку, в красивое платье, неумело заплетал ей косички. Они шли на прогулку по набережной, устраивали походы в зоопарк и театр, а на летние каникулы ездили к морю, где он учил её плавать и, загорая потом на песке, разглядывал с ней пушистые облака: они видели в небе крылатых коней и других сказочных животных. Она не уставала слушать его рассказы о жизни скалистых гор, непроходимых джунглей и далёких морей. А позже они вместе смеялись и плакали над книгами. Она постоянно твердила всем, что у неё самый лучший папа в мире.

В силу своего характера, заложенного отцом, Ирина любое дело — и большое и малое — доводила до конца и с самым лучшим результатом. По-другому она не умела. Если школа — то золотая медаль, если институт — то лучшая студентка. И отец гордился всеми, даже самыми незначительными достижениями дочери, всегда хвалил её и во всем поддерживал.

Правда, когда-то между ними возникли некоторые противоречия во взглядах на жизнь. Начались они в старших классах, когда Ирина стала интересоваться обычными подростковыми радостями: современной музыкой, танцами, американскими кинофильмами, косметикой и модной одеждой, — всё это шло вразрез с папиными представлениями о целомудренном девичьем поведении, и их отношения разладились. Но, к счастью, она быстро переросла подростковый период со всеми присущими этому возрасту прыщами и особенностями характера — упрямством и всезнайством. И её любовь к отцу стала ещё крепче, чем в отрочестве. Она, папина дочка, не смела даже подумать о нём плохо, любя его больше всех. Отец оставался для неё Космосом, недосягаемым идеалом, образцом для подражания и объектом её бесконечной гордости.


Господи, где же он сейчас? Неужели он уже никогда не придёт домой, не обнимет её, не поцелует? Неужели они уже никогда не будут вместе? Но этого не может быть! А вдруг… вдруг он умер? Она с ужасом представила его в гробу — всего белого, с ровными чертами лица, тело выглядит легким, невесомым, будто бы из него извлекли внутренности и оно похудело и сжалось. Осталась лишь сухая, тонкая оболочка. От этой мысли волосы у неё встали дыбом, а кровь застыла. И непроизвольно вырвалось: «Папа!».

Она невольно вздрогнула и вновь взглянула на часы: боже, почти пять часов утра. В эту несусветную рань город спал беспробудным сном в свой заслуженный выходной день. Уличное освещение отключили, как только небо едва заметно посветлело, предвещая рассвет. А потом в самом конце проспекта стало подниматься тусклое белое солнце. Было невыносимо тихо — ни звука, ни шороха. Только часы на комоде своим монотонным, но зловещим стуком нарушали гробовую тишину, от которой становилось жутко на сердце. Да и сам воздух пропитался мучительной тревожностью. Бедная мама, обессилев от усталости, откинулась на подушки, забылась спасительным сном. Вот только как заснёшь, если папы нет? Она бы точно не смогла.


Но Вера Сергеевна не спала, а лишь погрузилась в думы, окружённые полумраком. У неё были свои могилы в сердце, свои воспоминания об их жизни с мужем: смесь ощущений сладостных и горьких. И картины прошлого, поднятые из пыли забвения, возникали перед ней всё резче и яснее.

…Была она в юности чудо как хороша — статная, широкая в кости, цветущая, сбитая, краснощёкая, глаза бездонные, синие, как Байкал, коса толщиной в запястье, острая на язык — настоящая сибирячка. Правда, вот училась неважно. Когда стала приносить из школы тройки, мать её сразу утешила, а заодно и просветила: не горюй, мол, дочка, учёба в жизни не главное. Главное — нервы береги, ни о чём не переживай. Вот я по арифметике хуже всех в классе училась. Ну и что с того? Зато вот в магазине сижу, на счетах щелкаю да дефицит для себя и нужных людей под прилавок прячу. А те, кто на четыре и пять учились, где они? Если в деревне остались, то на ферме под коровами сидят или в поле с вилами да граблями, а кто в город подался, то в основном на стройках да в посудомойках горбатятся. Так и знай, Верка, главное в жизни не учиться, а приладиться. Лучше всего, конечно, замуж за стоящего мужика выйти, за начальника, например. Но это трудно, тут угадать надо, да и немного таких, и они красивых ищут. А мы по породе красавы. Но и это не самое главное. Иная краля всю жизнь мучиться будет, слезой умываться, а такие, вроде нас с тобой, как сыр в масле кататься. Я ж говорю, главное приладиться половчее…


Окончив курсы парикмахеров, Вера, готовая бросить вызов судьбе, рванула покорять столицу. Да и какая девчонка не мечтала бы о будущем, похожем на сказку? Тем более что и мать её всячески потворствовала подобным мечтам.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.