Запрещенные приемы новейшей литературы
Когда я подавал заявку на участие в конференции «ЖАНРОВЫЕ ТЕНДЕНЦИИ В СОВРЕМЕННОЙ РУССКОЙ ПРОЗЕ», С. М. Казначеев заметил, что заголовок моего выступления неплохой — провокативный, — но тут же осторожно поинтересовался, а кто их, эти приемы, собственно, запретил? И почему??
Законный вопрос. Он помог мне найти правильный, организующий мотив.
Я вынужден изначально совершить не совсем корректную манипуляцию: совершенно не затрагивать критериев художественности. То есть, «по умолчанию» считать, что наши с вами вкусы совпадают.
Жанры. Это конечно — условность… Но удобная — как, к примеру, психологические типы в психиатрии. В жизни, как известно, типов нет — одни пограничные состояния.
Чистые же жанры не что иное, как бездушные зомби-Франкенштейны от литературы. О которых, за редчайшим исключением, и говорить не приходится.
На Западе давным-давно существуют солидные пособия-руководства. Вполне добросовестные. Любой человек может создать произведение. Эти пособия действительно содержат множество полезных, технических сведений.
Итак, к запрещенным приемам. Они бывают весьма разного свойства.
Ну, во-первых, как в спорте. Типа коленом в боксе. Помню, тренеры учили, если сделаешь что-то запрещенное, чего судья не заметит — это только плюс. За такие нарушения не наказывают строго. Публика, однако, редко жалует такие «финты». Но если вышло с юмором, уместно — то идет на ура.
В литературе, в основном, это порнография, политика, переход на личности.
Говорить о политической цензуре почти не приходится. Буквально в настоящий момент в скандально известном Живом Журнале тысячи блогеров обсуждают, нужно ли убивать Путина, за что и как именно. Вешать, топором, топить.
Это, конечно, эксцесс, вроде припадка падучей. Издержки.
Однако, правда — литературный процесс переместился в основном в Интернет. Огромный котел, в котором варятся новые формы и жанры.
Большинство известных блогеров — по меньшей мере, журналисты, а в душе, конечно, писатели. Попадаются одаренные. Из истории классической литературы известно — что в прозу приходили — и криминальные репортеры, и спортивные комментаторы. Те, кто нес в себе энергию материала, зерна сюжета. А уж жанр формировался по ходу дела.
Такая модная сейчас «дневниковая проза». Собственно, вылившаяся в жанр блогов. Вот Фриш говорил: буду записывать, вести дневник, но — как писатель.
У современных писателей уже вся проза — есть сочетание жанров. Вольная проза Гусева, Казначеева, уважаемых коллег, — уже не литературная игра, не мистификация, как в классической литературе, а так и оно есть — тут и эссеистика, публицистика, дневники, мемуары, эпистолярные формы, афоризмы.
Не так уж все пессимистично с Интернетом. Конечно, там обитают люди практически разучившиеся читать и писать. Однако смс-ки (т.е. буквы!) в чатах-соцсетях необычайно востребованы. Когда практически нечего сказать друг другу — несколько дурацких клише — и вот атмосфера почти реального общения. Конечно, бесконечно далеко от литературы. Но факт остается фактом — буквы из употребления не вышли.
Что ж, мы живем в «фельетонную» эпоху — по Герману Гессе. А еще — она эстрадная.
Эстрадно-фельетонная эпоха. И телевизионная.
Как совмещать в одном лице клоуна и духовного учителя? Или психиатра и шизофреника? Между тем, от писателя сейчас требуют именно этого.
Все шоумены. Лишний раз подтвердился железный закон: кто складно говорит, тот писать не мастер.
Впрочем, публика-то мгновенно чует любую «фанеру». Может тоннами поглощать раскрученную макулатуру, но никогда не станет перечитывать, а тем более, обсуждать с друзьями. Да еще нет-нет — плюнет вслед вылетевшему из обоймы кумиру.
Любой издатель считает себя умнее любого писателя. А любой читатель — умнее их обоих. Если бы это было иначе, у писателя, пожалуй, не было бы никакого стимула писать как можно лучше и экспериментировать. В частности, рвать жанровые барьеры как колючую проволоку.
Однако сколько раз я наблюдал грустную картину! Хороший писатель, затюканный, одинокий, не выдержал, написал дерьмовую книжку, принес в издательство, издающее сплошное дерьмо, так его не только не напечатали, но еще и принялись совестить и позорить, хохоча: «Глядите, какое дерьмо написал!»
А умнее читателя может быть только милиционер. Теперь да, полицейский.
Еще одна очень специфическая разновидность новейшего жанра (и она же — сплошь запрещенный прием) — даже не знаю, как это назвать. Есть такое уже набившее оскомину словечко — «проект». Иногда для книги, для текста вообще ничего не нужно. Даже слов. Все равно никто читать не будет. Все передается по каким-то иным каналам. Часто достаточно одного названия и обложки. Этот феномен удивительного жанра подметил еще Дмитрий Михайлович Урнов — мол, стали появляться в 20-м веке толстые книги, которые заведомо никто не прочет. Но говорил он об этом не в отрицательном, а именно в положительном смысле. Роман как чистая идея, существующая в бесплотном пространстве и излучающая энергию, которая влияет, передается. На примере того Улисса, Джойса. Можно вспомнить и Человека Без Свойств, Музиля и Тошноту, Сартра. Хотя последние уже начали злоупотреблять жанром — добавляя неорганичную подкачку в виде философии.
Гумилевский «Этногенез» — в чистом виде такой предтеча этого странного жанра.
Новаторство в искусстве само по себе — всегда из разряда запрещенных приемов. Но тут все просто — либо пан, либо пропал. Если публика принимает новшества — употребленный прием часто становится незапрещенным.
Теперь об особом роде литературы. Не знаю, опять-таки, как ее обозначить. Придворная, что ли. Несмотря на близость к Кремлю, современные галереи литераторов напоминают провинциальную доску почета — кроме начальства, все родственники, любовницы или кумовья начальников — и оформление только для одного — создать себе памятник при жизни. И большинство их книг — такие доски почета.
За что ни возьмется литератор — издание журнала, организацию элементарного сайта в Интернете, даже за постройку сортира на своем дачном участке — все превращается в памятник себе любимому.
«Если бы я был знаменитым писателем, я бы приятельствовал с олигархами и министрами культуры, встречался с президентом, числился правозащитником или сатрапом, обо мне бы говорили по телевизору, ко мне бы приставали на улице, я бы не знал, куда девать деньги, не ездил на метро, у меня не было бы времени лежать на диване, и, вообще, я был бы маленьким, лысым и рыжим…»
В общем, чувствовать себя гением и быть гением — все-таки не одно и то же.
Реальная сценка в центральном книжном магазине. Инглишмен с охапкой альбомов по искусству, придерживая кипу подбородком, подходит к продавцу-консультанту с табличкой старшего менеджера на жилетке и на ломаном русском интересуется, что бы такого купить друзьям в подарок — из современной русской литературы.
Продавец сначала почему-то изумленно таращит глаза, потом суетливо оглядывается вокруг, как бы ища поддержки, наконец почти в отчаянии хватает с полки книгу (которая расставлена по всему магазину):
— Вот! Совершенно новый роман нашего самого популярного писателя!
Инглишмен осторожно спрашивает:
— А о чем книга?
Консультант снова приходит в замешательство. Потом, почему-то покраснев, выдыхает:
— Ну это такой очень крутой роман… Там, знаете ли, вампиры и все такое…
Вежливый инглишмен кивает, покладисто берет книгу и семенит к кассе.
Возможно ли сочетание «талантливая бездарность»? Почему бы и нет. Говорят же о покойнике в гробу — «как живой».
Смотрю, читаю, слушаю… Великое нашествие идиотов. Неужели каждое поколение живет с таким ощущением?
Один витиеватый психолог изобрел формулу: «Сознание — это то, что имеет потенциальную возможность быть сообщенным».
Тогда литература — это то, что имеет потенциальную возможность быть напечатанным?
Конечно, это так и есть. Особенно сейчас. Но в прежние времена это никак не работало. Никакие жанровые ухищрения и запрещенные приемы бы не помогли. Любой, даже самый дуб, секретарь СП, имел как минимум один-два рассказа, перепечатанные многократно в различных сборниках, включая БВЛ. Их, кстати, ничуть не стыдно прочесть, как говорится, в самом Гамбургском Клубе.
Вот говорят — партийные номенклатурщики начали дело погубления Российской словесности со своими малохудожественными кирпичами. Малая Земля Брежнева апофеоз. Но с другой стороны баррикады — прикрываясь диссидентским щитом — выпекались такие же рыхлые кирпичи.
Тот же Довлатов. Недавно перечитал «Чемодан». По сути, рассказы мелкого фарцовщика. Даже не пижона. Описывать это мастерски — на тот момент — безусловно запрещенный прием. Теперь выглядит рядовым тряпичничеством.
Так что урок, полученный с той и с другой стороны, — в сущности один и тот же: пока не попадешься на «запрещенном приеме», никто не узнает, что ты бездарность. К Довлатову, понятно, это никак не относится. «Заповедник» и «Компромисс» — великолепные вещи!
Иных «современных модных писателей» и называть неловко. На одной из книжных ярмарок. Одна из деятельниц сообщала про свой новый роман: «У меня там много чего понапихано».
Другой издал книжку под названием «А-Хули». Трехметровый муляж-макет книги высился на очередной ярмарке интеллектуальной литературы.
Скажите, какой сюрреализм-постмодернизм способен измыслить более фантастические сцены?! Подобная реальность побивает любой вымысел. Любое направление современной литературы, кроме ново-реалистического, есть бледная немощь.
Да, трудно сказать, какие книги будут читать через 100 лет. Но какие точно не будут — совсем не трудно.
Впрочем, если на секунду представить, что каким-то образом (в ранние и средние века это делалось просто) вся литература, даже с ее весьма посредственными достижениями и художественностью, за минувшие 20 лет, будет полностью изъята из культуры — человек окажется словно посреди дикого голого поля, со всех сторон которого на него наплывают волны чуждых, совершенно непонятных реалий других племен и народов.
Война культур в эпоху нового переселения народов и смешения языков — реальность. В условиях войны хранить «политкорректность» — смешно. Вступление литературы в «зацензурную» область — даже выгодна государству. Любому. Всегда можно привлечь… Гораздо труднее творить без заходов в эти «политические» области. Мое поколение попало в самый-самый конец этой эпохи. И мы, в отличие от предыдущих поколений, скрывающих вечную фигу в кармане, не просто научились это виртуозно делать, но главное поняли — на печальном примере старших братьев-писателей — что это совершенно ни к чему. Кроме малохудожественности ничего в себе не разовьешь…
Совсем небольшая категория современных писателей — писателей-стоиков — так сказать классического направления — просто тихо и мирно, кто как раб на галере, кто как помещик в имении — трудятся исключительно в классически устоявшихся жанрах, вообще без оглядки на публику и процессы. Если они и пользуются «запрещенными приемами», о которых я здесь говорю — то лишь теми, которые лет 50 не запрещены.
Кстати, иногда очень здорово получается! Недавно рецензировал альманах «Московский Год Прозы» — исключительно высококачественная проза — ее «классичность» — достоинство или недостаток — не знаю…
Скажем так: они и есть хранители предания, классической традиции.
Иногда у меня такое ощущение, что литература — практически раздел археологии.
Почему? Ну вот представьте, откапывают где-то книжку. Скажем, того Сэлинджера. У него в «Над пропастью» есть такой эпизод. Парнишка заказывает себе в вокзальной забегаловке завтрак: яичницу с двойным беконом, апельсиновый сок, кофе с молоком, горячие булочки… А тут же за столом молоденькие монашенки перебиваются пустым кофе с тостами. Вот парень отчаянно мается про себя: нет, просто кусок в горло не лезет, когда у меня на завтрак яичница с беконом и так далее, а у бедных монашенок пустой кофе с тостами!
Допустим, начинают расшифровывать ученые филологи-психологи это место, а расшифровать не могут. Как? Почему? Что за странные буквы! Что, вообще, там происходит??
Культура не столько объединяет, сколько разъединяет. И не только на национальной почве.
Жанры, направления всегда выполняли еще и функцию заборов между враждующими литературными кланами. Многие поколения лепятся вокруг неких т. н. особенно «нравственных» кумиров. При этом как-то очень уж истово распаляют в себе любовь к оным. Даже если достижения кумиров весьма спорного, даже подозрительного свойства. Даже художественно ущербное. Только неожиданные исторические находки-документы проливают свет на тайны кумиров. И тогда оказывается, что в биографии, несмотря на всю парадную эстетику, скрыт порок. Доносы, предательства. Вот и получается: неспроста было это смутное ощущение чего фальшивого, экзальтированного. Подобные факты, хоть и не столь вопиющие, как-то усвоены, переварены теперешней публикой. И кумиры даже публично каялись (что, конечно, делает им честь), но, благодаря какой-то удивительной не-брезгливости публики, как ни в чем не бывало продолжают существовать в привычном образе «нравственного кумира».
Интересно, что подобные случаи характерны лишь для культурной ситуации новейшего времени. Которое предвидел Гоголь, когда писал во 2 томе «Мертвых Душ» о сокровенной цели злоумышленников так спутать всё, чтобы была полная невозможность достичь истины. В прежние эпохи даже отдаленный привкус дегтя ставил крест на кумире. Мол, мастерство мастерством, а ты все ж, братец, шельма, и детей я тебе не доверю… Появись подобные разоблачительные свидетельства о нынешних кумирах, публика, пожалуй, даже не удивится.
Как говорится, что толковать о литературе — лучше уж сразу переходить на личности!
Один пожилой писатель, рыбак и охотник, характеризуя подход современных издателей и редакторов, говорил, что, мол, есть в рыбной ловле аналогичная хитрость — ловля «на вонючку».
Матерщина в прозе — особ статья. Скорее, она характеризует культурное состояние общества в целом. Есть в медицине даже такой симптом, характеризующий определенные клинические аномалии. Сквернословие — как признак психического помешательства.
С другой стороны, талантливая метафора или сравнение, употребленные не к месту, ради красного словца, — производят впечатление похуже, чем грязные ругательства в приличном обществе.
Ситуацию, в которой эстетические критерии объявлены исключительно «делом вкуса», как-то неловко называть «культурной».
Художественная литература, вообще говоря, кроме собственно эстетического назначения, имеет массу полезных функций: коммуникации, социально-психологической терапии, просветительства, обкатки новых и неизвестных идей — часто весьма далеких от литературы (не только в сегменте научно-фантастической прозы), моделирования иррационального, футурологии, индивидуальной корректировки личности и, наконец, хранительницы национального духа.
Вот Японцы. Говорят, исследовали влияние художественной литературы (прозы!) на развитие науки и технологий. Именно благодаря расцвету и поддержке прозы (а мы знаем, что послевоенная литература необычайно высока — достаточно называть нобелевских лауреатов Оэ и Кобо Абэ. На Кобе, к слову, Нобелевка возможно и «закончилась».
Или вот хоть юбиляр Жюль Верн — основанный им жанр немало поспособствовал прогрессу цивилизации — но вовсе не в смысле популяризаторства науки, а раскрепощая посредством художественных образов — образного мышления как такового, развивая способность к концентрации и удержанию информации в сознании.
Стоило бы поразмыслить о феномене возникновения жанров. Ведь они не плод праздных фантазий. Не компилирование Аристотеля и прочих греков.
Впервые, я лично стал свидетелем формирования более или менее новой жанровой системы, когда молодым редактором пришел в журнал «Московский Вестник» и завотделом Игорь Николенко с загадочным видом говорил: о, здесь исповедуют особ жанр, мистическая проза! Бежин, Караваев, Отрошенко, Есин, ну и сам Николенко…
Это был 89—90 год, когда само слово «мистика» (сейчас трудно поверить!) произносилось шепотом. Хотя толком никто не знал, что это такое. Понятно, так повелось еще антицерковных кампаний, когда за проповедование определенных идей могли и посадить, а еще раньше и расстрелять.
Вот Пушкин жил во времена, когда еще никому не приходило в голову игнорировать или уничтожать границы жанров. А тем более смешивать их — что представлялось высшей степенью непрофессиональным, да и просто безвкусным. Я не говорю о тех случаях, когда обозначение жанра выдумывалось исключительно ради привлечения читательского внимания. Известно, что требовался изрядный авторитет, риск и смелость, чтобы заявлять свои новые тексты как «роман в стихах», применительно к поэме, или «поэма», применительно к роману.
По правде сказать, современные литераторы не особо сведущи в жанровых хитросплетениях. Да и особ не печалятся.
Многим пишущим, наверное, знаком это процесс — рождения произведения — рассказа, миниатюры. Думаешь ли в этот момент о каких-то там жанровых свойствах? Нет. Перебираешь какие-то слова, образы. Как мелодия, как песня. Мне нравится аналогия с музыкой. Композитор работает на пространстве семи нот, ограниченном кол-ве ритмов, гармоний, пространстве, которое исследовано до атома. Но «Дыры» удается отыскать. Самые простые мелодии — как правило, самые красивые и яркие. Там где, казалось бы, всё вычищено — что-то чувствуешь, что-то находится.… Потом начинается что-то вроде золотой лихорадки: как в рассказе Джека Лондона, что-то странное приключается со временем, с его течением — от рассвета до заката проходит– словно всего несколько минут… Но ведь и читатель, если автору удается нащупать золотую жилу, испытывает то же самое…
Конечно, когда произведение готово, бывает любопытно попытаться проанализировать его структуру и генезис.
Моя вторая литературная профессия — переводчик. Последние годы я перевожу на литературный английский. То есть на язык изначально мне чужой. В отличие, например, от Набокова.
И вот какое удивительное я сделал открытие — в процессе перехода на английский. Читая в оригинале Лондона, Фаулза, Кинга — вдруг осознал, какие скромные средства (при моем весьма ограниченных языковых возможностях) требуются для того, чтобы в моей голове возник детальнейший, до мельчайших изгибов и оттенков проработанный образ…
Кстати, весьма искушенный в писательском ремесле Стивен Кинг пишет о чем-то подобном. Литература — есть своего рода гипноз и телепатия. И магия. Например, если напишете нечто весьма примитивное, примитивным языком, простыми словами: «На столе, покрытым скатертью в горошек, стоит клетка с кроликом, на боку у которого выведены зеленые цифры 66…» Вы тут же представите себе определенный стол, скатерть в красный горошек, железную клетку с никелированными прутьями, белого кролика с розовым носом и неровные, словно намазанные зеленкой, цифры… Как, откуда? Ничего этого в убогом тексте не было!.. Но я скажу больше: вы не только увидите эти почти осязаемые подробности, но и почувствует нечто другое — загадочное, глубокое пространство вокруг…
Жанры, приемы… Классический писатель, бедный, мучается, постоянно в сомнениях — писатель ли он. А вот у женщины проще. Приносишь деньги — писатель. Не приносишь — не писатель. Опять приносишь — опять писатель… И только мы понимаем, что писатель — раз и навсегда писатель!
Очень кратко. Проза и стих: дивергенция или конвергенция?.. Думаю — полная, безоговорочная конвергенция. Прошли времена формальных экспериментов. Как в Оптимистической Трагедии (кстати, пример синтеза многих жанров), которую я сейчас перевожу — где в текст встраивается ритмическая проза и чисто поэтические образы.
Но все ж в Каннах — приз дали не за художественные изыски и эксперименты — а в категории лучшая Революционная Эпопея.
Иногда хочется воскликнуть: какие там жанры, какая там эстетика!
Литература без иерархии, без императоров и фараонов (как и жизнь вообще) превратилась в сплошное Гуляй-Поле. Никто не видит ни смысла, ни потребности чему бы то ни было соответствовать. Случайные люди не чувствуют себя обязанными хотя бы иногда заглядывать в орфографический словарь. Какие уж тут пирамиды и маяки! Одни землянки, да хутора.
Да самозваные «батьки» и «мамки».
Также хочу сказать о запретах совсем иной природы. О том, что, наверное, имел в виду Щедрин — говоря о литературе как о «путешествии в запретное».
А Юнг так прямо и заявлял: «Наивный не замечает, какое оскорбление наносит людям, говоря с ними о том, чего они не знают…»
С другой стороны, чуть-чуть перефразируя Ф. Сологуба, и писатель никак не может примириться с тем, что несправедливость и неправда очень удобны для людей, а справедливость и правду надобно создавать, ибо нет их в земной природе. Горько писателю видеть, что ложью держится сама жизнь. А правда разрушает ее.
Это очень похоже на то, что описывал Томас Вулф в «Домой Возврата Нет», когда писателя грозились линчевать земляки — за вполне невинно изложенные подробности их провинциального быта.
Можно еще проще: приходишь, значит, в гости, отлично эдак пообедаешь, выпьешь, и что же — никак не можешь удержаться, чтобы не открыть глаза хозяевам на их уродства!
Собственно, литература этим, по большей части, и занимается.
Сюжет, материал, композиция, жанр, стиль, чувство меры… Только когда читаешь великих, понимаешь, какая все это чепуха!
Гоголь говорил, что не видит большего подвига писателя — как подать руку изнемогшему духом. В этом смысле, я уверен, при всем своем благоговении перед литературой, он не остановился бы перед использованием любых запрещенных приемов.
Нынешние писатели частенько сетуют на подлое наше время: мол, слово литераторов теперь ничего не стоит. Вряд ли это справедливо. То есть и ныне, и в прежние годы слово имеет один и тот же вес. Вот только сами литераторы изрядно «полегчали». Взять хоть «благословенную» пушкинскую пору. Тогда литераторов опасались. А сами они жизнями не аллегорически рисковали. И сажали их, и вешали. Не из-за их книжек, конечно. Ведь и заговоры устраивали, и в масонских ложах сиживали. Были не при власти, а сами были частью власти. Бестужевы-Пестели. Да и в быту могли эдак запросто на дуэль вызвать — застрелить, заколоть… Сколько их было — писателей-революционеров! Не только подпольно листовки печатали, но и бомбы метали. Вроде даровитого Степняка-Кравчинского. Да и Владимир Ильич — тоже именовал себя «писателем».
Если бы нынешние собрались да ухлопали парочку губернаторов, олигархов или еще кого, так и на их книжки публика, может быть, стала бы молиться… А так — расписались в худосочности своего слова — не способного ни образумить, ни уничтожить, ни даже толком оскорбить…
Я веду именно к понятию жанра, и, что важнее, к его корню. Русская традиция понимания литературы — отнюдь не ограничивается выделением ее в вид искусства, обслуживающего досуг обывателя. Литература, ее предмет и содержание — даже не продолжение и не результат, есть жизнь как таковая.
Таким образом, нужно зафиксировать правильную причинно-следственную связь. Сначала жизнь и автор — и только затем жанр и произведение!
Солнце наше, Пушкин Александр Сергеевич, как подметил еще Юрий Лотман, «…вошел в русскую культуру не только как Поэт, но и как гениальный мастер жизни». Вот уж, действительно, кто не вдавался в теорию литературы, не делал нарочитых разделений на жанры. При этом свободно плавая в любом из них. Если нужно оперативно отреагировать на подлость, тупость или тиранство — пускал эпиграмму. Если хотел добиться женской благосклонности — писал сонет-посвящение. В минуту праздности — мог и поэмку присочинить. Потребность общения — прибегал к эпистолярию. И т. д. Форма, жанр рождались исключительно в соответствии с потребностями сердца и ума. Когда он говорил о чистой поэзии, то, как мне всегда казалось, он имел в виду именно это — свободу творчества как свободу жизни — как высшее ее мастерство. … Ох, недаром, видно, с памятника Пушкину, как известно, регулярно тырят ограничительные цепи! Это очень символично!
Как две формы существования одного и того же — свободы духа — жизнь и литература всегда перетекала одно в другое. То жизнь немножко обгонит слово, то слово жизнь.
Вот об этом «мастерстве жизни» и следует помнить тому, кто имеет дело с русской литературой!
(частично текст был зачитан в качестве содоклада на научно-практической конференции в Литературном институте)
Только не будь… поэтом! или сокровенный цесельчук
(опыт дифирамба)
Сразу подумал: вот бы немножко переключиться, написать под видом рецензии маленький мемуар.
Тесный такой подвальчик старинной театральной библиотеки. Презентация новой поэтической книжки Дмитрия Цесельчука «В рай как прежде открыта калитка». Поэзия по-прежнему в глубоком подполье. Как в молодости. Так, вероятно, и надо: поэзия — перманентные катакомбы, удел пассионарных неофитов. И вечная юность. Рай.
Знакомые-незнакомые глаза. Хорошие. Неравнодушные. Человеческие. Несколько старых друзей. И неожиданно для одного культурного мероприятия — густой рой сугубо личных, очень давних воспоминаний, ассоциаций.
Кстати, первый раздел книги так и озаглавлен «Private Life». Аллюзия с англо-саксонским периодом Бродского. В переводе с английского — «Частная жизнь». А еще точнее — «личная». Само понятие в качестве исходного концепта.
С этого и начал Цесельчук, упершись локтями в изящный, утрасовременного дизайна, как на брифингах ООН, стойку-пюпитр. В очках для «близости». Адекватно харизматичный, точь-в-точь как на новенькой обложке.
— В конце концов, это ведь нормально, — принялся разобъяснять он. Интеллигентно. Как бы оправдываясь, — это ведь еще у Пушкина о себе: мол, мещанин я, мещанин…
Аналогично, мол, и мы, литераторы, всегда себя так ощущаем. Как он, Александр Сергеевич. И прозаики, и поэты. Вот и у Бродского, знакомца Цесельчука в молодые годы, где-то эта тема тоже обозначена.
А как насчет Боба Дилана?..
Нет, пожалуй, я бы не смог писать мемуары. Куда там рецензии. Зверски трудное это дело. Едва начнешь протирать закопченное стеклышко памяти, как за ним сразу вспыхивают звезды, много звезд, солнце, луна, распахивается небо, бегут ручьи, пахнут почки, зеленится зелень, слышны родные голоса, смеются девушки, машут руками, танцуют, плачут люди. Как обо всем об этом рассказать?! А ведь жанр мемуара, как ни странно, предполагает определенную компактность изложения. Хоть бы в результате и выписались два тома «Былого и дум» как у Герцена. Но никак не растеканье мысью по древу.
На самом деле, у меня совершенно другое намерение. Я хочу написать здесь о небывалом феномене. К тому ж, книга, которая лежит передо мной, не только текст, но и повод.
Иногда мне кажется (перекрестился), что вся наша жизнь — только повод.
Да, да, да. Заявляю ответственно: случай уникальный. И, может быть — даже в масштабах всей современной литературы. Собственно, это, может быть, центральный ее эпизод.
Он мог бы стать энциклопедической статьей, украшением какого-нибудь помпезного, золоченого фолианта. А еще лучше — если б вписать его в какую-нибудь Книгу Почета, вроде книги рекордов Гиннеса, но такую, где запечатлены не дурацкие сальто-мортале, а лучшие человеческие поступки, замечательные достижения духа, куда вписаны имена самых достойных людей.
Вообще странно. Судя по всему, я первый, кто сообразил зафиксировать этот факт для истории. А ведь с тех пор минул не один десяток лет. Да и я — отнюдь не единственный свидетель и участник… Конечно, это огромная удача! Я ужасно, ужасно этому рад. Такое хорошее, яркое, свежее чувство! Вот, давеча от радости даже хохотал во сне. И, конечно, чувствую писательский азарт. Еще бы не ухватиться за такой эксклюзив! Пусть даже окажется, что об этом уже написали 880 литераторов, вроде меня, я, пожалуй, не сильно огорчусь.
Ведь я и сам до поры до времени не писал. Как-то осело в запасниках души, пока оказия в виде презентации не подвернулась. Да и легко ли писать об основах?!.. Да, да, в свое время мы именно так именовали между собой людей, которые вызывали у нас особенное уважение: такой-то, мол, а? У-у! Что ты! Основа!
Пусть даже 2880 человек. Чем больше, тем лучше! Ибо и сама история, и ее герой этого более чем заслуживают.
Итак, напишу, как оно есть.
Еще при Советской власти, но уже где-то между Черненко и Горбачевым, жизнь молодого литератора была все еще довольно сложной штукой. А зачастую, и драматичной. И это при том, надо заметить, что мое поколение не отличалось никакой такой особой притязательностью. Не желало изысков, вроде усадеб в Ясных Полянах, домов Творчества в Ялтах или Переделкине. Чтобы писать-творить много нам не требовалось. Всего-то и было нужно: чуть-чуть пространства этой самой «Private Life». Частной, личной жизни.
Мне было 25 лет, а может, 27. Кажется, у Пушкина где-то есть наблюдение, что если мужчина вообще способен научиться чему-либо, то лишь до 30 лет. А если не успел, дело плохо — так дураком и помрет. Кстати, и Хэм где-то категорично заявлял: если хочешь стать настоящим, профессиональным литератором, то первый свой серьезный роман обязан написать до 29 лет.
В общем, я чувствовал: время жутко поджимает.
У того же Хемингуэя: чтобы написать полноценную книжку молодому писателю требуется изрядный кусок времени продолжительностью не менее одного года, это как минимум. Притом абсолютно свободного времени.
К тому моменту, я уже отработал положенные после института два или три года по распределению и без особых колебаний уволился с работы — чтобы засесть за нетленку. А в том, что это будет по-настоящему сильная книга, я не сомневался. Ведь речь шла о романе «Человек-пистолет, или Ком».
Кое-какое личное пространство у меня тоже имелось. Две комнатки в коммунальной квартире. В меньшей, «шестиметровке», устроил кабинет. В другую приводил девушек.
Однако и проблемы обнажились сразу. Да еще какие! Можно сказать, хрестоматийные.
Во-первых, как только я приглашал девушку, злобная и склочная старуха-соседка (к слову сказать, ветеран партии и орденоносец) устраивала скандалешник и вызывала милицию.
Во-вторых, я тут же был поставлен на учет как потенциальный тунеядец. Хоть бы и бывший инженер-физик. Участковый, вооруженный резиновой дубиной, (тот самый, который являлся по вызову старухи-соседки с проверками паспортного режима, писанием протоколов и т.д.) регулярно вызывал меня звонками и повестками в отделение для профилактических бесед. Реально похожий на Берию, эдакий хрестоматийный плешивый человекоядный хряк с садистской ухмылкой кивал на настенный календарь у себя в кабинете, в котором неопустительно делал пометки, вычеркивал заточенным с двух сторон сине-красным карандашом дни, оставшиеся до «времени Ч». Это был двухмесячный срок, в течение которого я был обязан устроиться на работу. Иначе… страшно представить. Впрочем, участковый, несомненно обладавший неким извращенным изобразительным даром, очень доходчиво живописал мою дальнейшую судьбу: суд, высылка за 101-й км из Москвы, тюрьма, лагерь… Ибо статья о тунеядстве (уснащенная при желании, а такое желание у моего участкового имелось, дополнительными скверными, отягощающими параграфами и пунктами, включая антиобщественную и антисоветскую деятельность) была отнюдь не пустой страшилкой. К тому же, для устройства на работу, если бы я и решил трудоустроиться, мне, опять-таки, потребовалась бы справка из милиции.
Какое уж тут личное-частное бытие молодого писателя! Дни моей молодой творческой жизни стремительно таяли. Да что там, творческой — дни моей жизни на свободе!
Честно говоря, в тот момент я и правда не представлял, какой могла быть развязка. Как вообще выкручусь из всей этой ситуации.
Может сложиться впечатление, что я пишу о себе да о себе. Ничего подобного! Я пишу о Цесельчуке!
Вдруг звонит мне знакомый поэт и мастер жизни Федя Филиппов и, по своему обыкновению, простым русским языком обрисовывает мою ситуацию точно как она есть:
— Что, хреново тебе живется, Сергей Анатольевич?
— А есть варианты, Федя? — отвечаю не без резкости.
— Это, — усмехается Федя, — судьба всех нас, гениев. — И тут же, без всякого перехода спрашивает: — Ты Диму Цесельчука знаешь?.. У-у, — говорит, — это человек! Это основа!
И начинает растолковывать, что, дескать, существует такой Профком, или еще по-другому, Комитет Литераторов, общественная организация, председателем которой и является Цесельчук. Что-то вроде, отделения Литфонда, того самого, дореволюционного, который еще Максим Горький с Гумилевым создавали для помощи «пьющим литераторам», а в жуткие годы революции выбивавшего для голодающих писателей и поэтов пайки от молодой Советской Власти. И вот теперь, в условиях неких демократических реформ и объявленной Перестройки, группе слегка диссиденствующих энтузиастов удалось учредить и зарегистрировать собственный творческий союз — под соусом недавно принятого закона об общественных организациях.
— Будешь вступать? Я уже вступил!
— А смысл? — поморщился я, все еще не понимая, какой прок от этих дурацких союзов, диссидентских ли, верноподданнических ли.
Мало у нас и без этого проблем? Можно сказать, только-только распрямились, вздохнули свободно с сознанием собственного индивидуализма и эгоизма, послали подальше все эти октябрятские, пионерские и комсомольские организации, ДОСААФы и прочие Пролеткульты, а тут опять какие-то «инициативы снизу», взносы, собрания, рутина… Единственной организацией, тяга к вступлению в которую была заложена, так сказать, на генетическом уровне, был аристократический СП, членство в нем давало массу реальных привилегий и возможностей. Впрочем, на тот момент о вступлении в настоящий Союз Писателей мы, естессно, даже мечтать не могли. Хотя бы потому, что большинство из нас не только ничего не опубликовало (а требовалась как минимум опубликованная книга!), но даже не написало. Не говоря уж про блат, рекомендации и т. д.
— Смысл? — фыркает Федя. — Еще какой! Во-первых, ты получаешь членский билет, официально удостоверяющий, что ты литератор и представитель свободной профессии. Не работай сколько твоей душе угодно, никто тебя больше не привлечет за тунеядство!
Прямо как у профессора Преображенского. «Дайте мне бумагу, но только такую бумагу, железную, бронированную, чтоб больше ни одна шельма не посмела ко мне и носа сунуть!»
— Во-вторых, — продолжал Федя, — как труженик-надомник, ты получаешь право на дополнительные 20 квадратных метров жилой площади.
— Неужели?
— Я свои квадраты уже получил! Когда подошла очередь на расселение моей коммуналки. Теперь, как человек семейный и солидный, проживаю в чудесной трехкомнатной квартире с гениальным видом на Кремль…
Это было похоже на волшебный сон. Еще бы.
— Ну что, будешь вступать? — уже почти с обидой проворчал Федя.
— Да!! Что для этого надо?
На следующий день Федя привел меня к Цесельчуку. Мимолетная, в общем-то, встреча. Дима, это Сережа. Сережа, это Дима.
Он показался мне ветхозаветным вождем и пророком, вроде Авраама-Моисея. Бородатый, мудрый. Может быть даже, прости Господи, не за ради красного словца говорю или богохульства, — на Саваофа, каким Его изображают на малоросских иконах. Представьте только, народ с нежностью, без тени фамильярности или ехидства называющий своего вождя, солнцеподобного пустыневодителя — просто Дима!
Скорее, от смущения, нежели ради прикола, разрешите, говорю, ваше удостоверение.
Просияв, Цесельчук охотно протягивает мне «корочку». Читаю: «Председатель Профкома Литераторов». Так и есть. Круто, как сказали бы сейчас. Покруче «Председателя Земного Шара», правда.
Я так думаю, что это вообще исключительный тип человека. Причем сам, может быть, об том не подозревающий. Тысячу лет Председателю Диме!
По возрасту, как я теперь понимаю, мой пижонистый старший брат, а то и молодой прикольный дядька. Из московских пижонов, музыкантов, знатоков на все случаи жизни. Не подсевших на всякую муру, вроде блатняка или эстрады… Которым в армии, видимо, не снося их открытого дружелюбного взгляда, провинциалы первым делом стараются морду набить. Но которые, кстати, никогда не называли, не позиционировали себя ни «центровыми», ни москвичами — всякими там «детьми Арбата» (какие нафиг дети, ежели мы даже в детстве себя ощущали «молодыми людьми»! ) … Но это так, к слову.
Дима пунктуально пересказал мне то, что я уже слышал от Феди.
— Надо две фотокарточки 2х3. И две рекомендации.
— Фотокарточки я принес…
— А рекомендации?.. Я-то, — говорит со вздохом, виновато, — как председатель, по уставу давать не имею права. Извини, старик!
Я смотрю на Федю.
— А я как без году неделю поступивший, тоже не могу, — разводит руками тот.
Сердце мое готово оборваться.
— Да я, — говорю, — никого тут не знаю.
— Ладно, — успокаивает Дима, — это тоже решим…
Не прошло недели, как мне подыскали рекомендателей-поручителей. Ими стали Света Василенко и Володя Вишневский. К слову сказать, в глаза меня раньше не видевшие и текстов моих не читавшие.
Собственно, я-то не удивился. Переступать через всякие условности, разные там говеные «правила» — нормально для творческих людей, разве нет? Какая разница, умел я на тот момент писать или нет, а все мое «собрание сочинений» состояло из «двух с половиной» рассказов, естественно, неопубликованных, в полтора десятка страниц? Один из которых, кстати, до сих пор не опубликован.
Кто-то скажет, подумаешь, плевое дело!
Э, нет, уважаемые! Вас вот когда-нибудь просили написать кому-нибудь рекомендацию, а? Вы написали? Или отговорились грыжей? То-то и оно!
Кто-то скажет, подумаешь, ведь это им ничего не стоило!
В том-то и фокус, что сделать что-то для другого человека, которому, может быть, это самое как раз позарез нужно, что-то простое, а нам ничего не стоит, почему-то труднее всего! Скажу больше, мы почему-то почти никогда этого не делаем.
Я, кстати, однажды писал об этом. Сам человек может бесконечно долго, бедный, прозябать-загибаться в своем «замкнутом кругу». Если только другой человек не протянет руку, не поможет спастись. Тогда вмешательство этого другого будет, по сути, ничем иным, как божественным вмешательством. А сам этот другой практически богом. Так устроена жизнь. К сожалению, мы этого не понимаем. В мировой литературе это отчасти выражено известной формулой Хэма. «Один человек не может ни черта». Но это лишь отчасти. Конечно, очень важно просечь эту истину, усмирить свою гордыню «всё могу и сам-с-усам»… Но еще — должен помочь ближний ваш. В данном случае, вы должны помочь. Хоть это вам и «плевое дело». А это куда сложнее!
Дороже всего стоит то, что ничего не стоит. По себе, конечно, сужу. Увы, мне, увы.
В общем, приняли меня по этим «двум с половиной» рассказам.
В этой связи, по касательной вспоминается удивительный характерный случай, который рассказывает Ринго, когда Битлз только-только нацелились переманить его к себе. Мол, у него на тот момент было еще одно предложение. Даже более завлекательное. Приглашали в другой группешник, но — басистом. «Басистом?! — изумился он. — Да я ж барабанщик, а на басу вообще играть же ж не умею!» — «Да фигня, — говорят, — что не умеешь. Научишься! Главное, ты музыку понимаешь!» Он тогда еще даже некоторое время колебался, раздумывал, представлял: вот, дескать, буду стоять с бас-гитарой у самой рампы, куда почетнее, на виду у девчонок, это вам не где-то там за грудой барабанов в глубине сцены горбатиться!
Я же, в отличие от Ринго, вообще ни на чем играть не умел.
Так я стал членом Профкома и обладателем «железной бумаги». Старуха-соседка вскоре существенно улучшила свои жилищные условия, а хряк-участковый то ли тоже накрылся медным тазом, то ли просто сокрылся в туман. Я спокойно написал «План» и несколько рассказов. Потом был написан «Человек-пистолет, или Ком». Спасибо, Диме.
А еще через некоторое время в коммуналке освободилась комната. Я уже был женат. Я взял в Союзе Литераторов справку о том, что состою в оном. Узкий такой, прозрачный, как трамвайный билетик, убогий клочок с печатью Профкома, за подписью Цесельчука. Я принес этот «трамвайный билет» в районный исполком, в какой-то жилищный отдел или комиссию. Тетка-бюрократка, сделав морду валенком, посмотрела на меня, юношу с милыми, но наглыми ямками на щеках, как на вышеупомянутого нобелевского лауреата. Как на недобитого Бродского.
— Ну и что мне ваш Союз Литераторов?
Однако и на этот случай Дима снабжал нас инструкцией, как действовать.
— А вот вы, мадам, плиз, если полистаете папочку с документами и распоряжениями, то найдете в ней приказ за нумером таким-то, где прочтете о положенных дополнительных квадратных метрах!
Делать нечего. «Трамвайный билет» был подклеен в соответствующую папку, а мне выдан ордер на комнату. Как бы там ни было, это выглядело как настоящий сюр. А впоследствии, точно как в Федином случае, мы весьма удачно разменяли свою коммуналку. Спасибо, Диме.
Я понимаю, что спасибо — «это много».
Все верно: для серьезного писательства действительно нужен изрядный кусок свободного времени и пространства. В молодости, как известно, и год-другой, даже несколько месяцев — часто критический отрезок. При неблагоприятных обстоятельствах можно внутренне перегореть, спиться, работая дворником или пожарным, заболеть, элементарно растерять творческие силы, настроение, уверенность в себе. Кое-кто из моих знакомых, даже вступив в Союз Литераторов, так не решился уволиться с работы, уйти в «свободное плаванье», не воспользовался чудесным счастливым членским билетом Профкома; большинство из них, увы, так ничего серьезного и не написали…
Когда вышел «Ком», меня приняли в Союз Писателей. А затем в Литфонд.
К слову сказать, просто ради справедливости, что мне дал СП? Облегчил публикации? Нисколько. Если только осложнил. Кроме нескольких дешевых бутеров в ЦДЛ, ничего. То есть вообще ничего. Ноль. Баранка. А Литфонд? Только несколько дешевых пломб да поликлинику без очереди, в которой все равно не лечат. Даже ни разу в Переделкино не пригласили! Наверное, уже безнадежно заскорузлые структуры. Коррумпированные, нуменклатурализированные, политизированные. Говорят же среди писателей, что единственная реальная заслуга этих двух организаций — похоронные деньги. Что да, то да. В этом смысле, бедный как церковная мышь Профком, денег никогда не имел. Грустно, но факт остается фактом.
Вот Андрюша Голов умер, так и не сподобившись чести быть принятым — ни в СП, ни в Литфонд. И денег ему на похороны они не дали.
Вообще-то, до этой презентации я не виделся с Цесельчуком лет 25. Собственно, с тех пор и не виделся.
Хотя приветы передавал. Они общались с Андреем Головым. А иногда и Бога за него молил…
И вот да, конечно! Что еще я приобрел, благодаря Профкому! Несколько замечательных знакомств среди литераторов. И Андрей — один из них.
Ну вот. Все познается в сравнении. И времена тоже. Конечно, что ни говори, моему поколению посчастливилось родиться в тот момент, когда Дима оказался у руля Профкома.
А вот тому же Бродскому, к примеру, повезло меньше. Ему, своему именитому, а тогда, конечно, безвестному приятелю, Дима, увы, «не успел» выписать членский билет. Вьюноша «тунеядец» одним из первых глотнул поэтического эфира частной жизни, за что ему тут же пришлось поплатиться. Был он, как известно, послан вперед самого Макара с телятами — аж под самую звезду родных полей.
И Сергею Чудакову, тоже, кстати, из компании Димы и Бродского — не посчастливилось. К слову сказать, я слышал, Бродский как-то обронил о себе и Чудакове, которому посвящал и стихи: «Он талантливее меня!» Пропал загадочный человек, погиб удивительный поэт. Я чуть-чуть изобразил его в образе сумасшедшего художника в «Абсолютной Картине»…
Немного теории. Не вдаваясь в толстовско-чеховские абстракции, а конкретно. Что нужно писателю? Два ли аршина земли, весь ли мир? Только одно: возможность «частной жизни»: А) Свобода. И, опять-таки, не в каком-то там аллегорически-духовном смысле, а в самом элементарном: чтоб в тюрьму, психушку или лагерь не укатали… и Б) Немного личного пространства.
И еще архиважное обстоятельство! Чтобы за эти А) и Б) ничего взамен не потребовали. Что касается меня, то когда я получил и то и другое, от меня действительно НИЧЕГО не потребовали. Наоборот, как бы даже сказали: живи спокойно, друг, будь мещанином. Как Пушкин. Как все мы, гении, твои собратья по перу.
А сейчас — что нужно молодым писателям для частной жизни? Не знаю. Может быть, немного «трафика»? Немного денег на «мобиле»? Пачку «лайков» в «бложике»?
Сейчас даже дружных компаний талантливых людей, способных хорошенько расхвалить друг друга, и то нет. В лучшем случае цепляются к «паровозу». Чугуннозадому и кисельномозгому.
Что ж, сейчас в России как минимум — две культуры-антипода, две литературы. Каждая из которой таковой как раз другую не считает. Однако кое-какие факты указывают, какая именно из них является литературой.
Для меня всегда был, в частности, надежный критерий: когда что-то выходит, публикуется не то чтобы без всякого блата и поддержки, а и даже вопреки им. Пример — тот же Андрей Голов, вполне сопоставимый, хотя бы по формальным признакам с Бродским, которого привечали антагонистические литературные тусовки, публиковали противоборствующие издания. Публиковала, а затем открещивалась газета «День». Однажды журнал «Знамя» вдруг отметил как автора лучшей стихотворной подборки. Но так же быстро и забыл, распознав православную основу поэзии. Зато немного погодя Евтушенко включил его в свои эпические «Строфы Века». Ты помнишь, друг, была пора…
Еще немного о Голове. Под эгидой Союза Литераторов и клуба «Бригантина», естественно абсолютно на общественных началах, в паре с Цесельчуком, Андрей много лет вел для молодых поэтов что-то вроде литературного семинара. Прямо у себя дома.
Эх, как хотелось бы написать когда-нибудь об Андрюше, абсолютно гениальном мещанине, отдельно, развернуто! Ведь о нем не осталось ни одной единой видео или аудиозаписи!
Ну да, мещане-писатели. Это ведь совсем не то, что писатели-мещане. Вот, говорят, Пушкин не поехал в Питер делать мятеж и революцию, повернул, суеверный, домой, потому что перебежавшего дорогу зайца побоялся. Вот смешно, ей-Богу! Чтоб Пушкин зайца испужался! Потому что мы ж поэты. Мы ж писатели. А?
А ведь у нас поэту или писателю, особенно теперь, прям буквально руки выкручивают, пинками гонят — на баррикады, на трибуну, в «говорящие головы» на ТВ, в депутаты, богословы, мессии… Требуют: будь больше, чем поэт! Будь больше, чем поэт!..
Только… не будь, сука, поэтом!
Да пошли вы!
Хорошо помню в начале 90-х только-только вернувшихся из Франции Лимонова и Наталью Медведеву. Усталые, осунувшиеся, постаревшие. Но рвущиеся в бой. Хоть и как-то рефлекторно, закомплексовано, что ли. Впрочем, я-то их, конечно, молодыми не знал. Но удивило, вызвало тихое недоумение это их заявление: «Нужно писателю постоянно напоминать о себе, как угодно, иначе через неделю никому-на не нужен! Иначе ничего-на не будет!» Почти надрывное-на.
Ну и что, добавили хоть йоту своими «напоминаниями»? Не берусь оценивать.
Как и Бродскому, не посчастливилось им встретиться с Димой, заполучить счастливый членский билет. А жаль! Первые рассказы, стихи Лимонова, на листочках через третью копирку через один интервал, помнится, классные были, правда. Надо поискать в бумагах.
Кстати, возвращаясь к Бродскому. Мне кажется, самого его несколько тяготил имидж бунтаря. Отсюда, вероятно, и — private life. Отсюда и мятый профессорский пиджачишко с гипертрофированными декоративными заплатами на локтях. И непонимание, «на каком языке он, в конце концов, писатель».
И да, жалко мне, так жалко, что не посчастливилось ему, как нам с Димой, хоть и в разных компаниях, земляничку и черничку, свинушки и сыроеги в Купавне собирать, обнимать не ведающих изысков секса подмосковных дев, декламировать стишата друзьям на летней травке с бутылкой теплого Каберне и бутерами с «докторской» на газетке, и гитарой… Поганые судейские тетки, с рожами, как на подбор, ни одного такого нобелевца лишили сих нехитрых радостей, оставив в унесенной ветром душе лишь вязкий комок глины из карьера, да в аорте тромб, тупой как пуля из «бульдога»…
Вот, сначала хотел написать о том, как мне понравилась эта поэтическая книжка. Но книжку лучше читать самому. А вот о человеке написать — совсем другое дело. Это как песня. Тем более о Диме, человеке, который спас, устроил судьбу одного, двух, а то и трех поколений.
А разве нет?
Покажите мне другого такого человека, который сделал для современной русской литературы больше!
Как ни парадоксально, до Цесельчука подобные масштабные деяния были по плечу разве что Отцу Народов, который, говорят, имел такое обыкновение — вытащить изо рта трубку и, послюнявив карандаш, вычеркнуть из расстрельных списков пару-тройку писателей, одарив взамен премиями своего имени, квартирами, дачами.
Ну Дима нас хоть, конечно, и не из расстрельных списков вычеркивал, но зато — сразу десятками, сотнями.
Потому что не в билете дело. А в поступке, результат которого — свобода и жизнь многих людей.
Есть такое кино — «Список Шиндлера». Там эсесовский офицер укрывает, спасает евреев. Ничуть не сравнивая, тем более, не сопоставляя или противопоставляя. Разве что минимально ассоциируя. И ассоциация эта очень простая. У меня нет никакого специального желания снова и снова тревожить великих учителей-мещан, а тем более, поправлять их своими «пятью копейками», но в данном случае не могу не сделать небольшое дополнение в свете хрестоматийного речения Хэма, что «писатель может работать при любом режиме, кроме фашистского». Я бы поставил запятую и уточнил: «…если, конечно, и тут не вмешается Цесельчук».
Список Цесельчука. Существовал ведь, стало быть, такой список. Да-с. Шутки шутками, а у него у самого, между прочим, дед сидел в Аушвице (бежал!).
Поэтому, пользуясь случаем, предлагаю дать Диме какую-нибудь лучшую премию мира или две. Если нужно, пусть их для этого специально учредят, ага.
Вот такие люди могли бы возродить нашу культуру. И тогда. И сейчас. Да вот беда: ищут их власти да «никак не могут найти».
Конечно, объявятся такие, кто скажет: даже не знаю такого — о ком тут пишут! Да и самого пишущего знать не знаю. Но ведь это, если откровенно, уже не мои проблемы. Как говорится, кому надо, тот знает.
Отдельно скажу критикам-злопыхателям, если таковые тоже нарисуются. Вам во все ваши судьбы, даже сложив их вместе, даже для весу с вашими предками и потомками, не сделать того, что сделал в русской литературе Дима. Можете сколь угодно прыскать в кулак ядом. Мол, кто такой? Что написал? Да и вообще, мол, дескать, тоже мне сти-и-хи!.. Стыдно! Вы что написали, что создали?.. Ну, стихи. Что стихи! Да и стихов таких вам, бедные, тоже ни в жизнь не написать!
Писателей много. Переписывателей еще больше. Делателей мало, вот беда.
А вот и книга…
Лирическая. Чувствительная и чувственная. «В рай как прежде открыта калитка…» Мне кажется, Дима вполне может это и от своего лица говорить. Нам. И мне, конечно. Он ее, калитку эту, то есть и открывает.
Подумать только, какой тираж у Председателя Профкома! Сколько бы вы думали? Well. Well. Аж «целых» 200 экз.!
И один из них — у меня!
Мне кажется, каким-то затейливым, обходным манером я все-таки ухитрился и достаточно адекватно передать и содержание поэтической книги и, что еще важнее, ее внутренний настрой. Так как я его понимаю, естественно. А что еще нужно для добротной рецензии?
Да! Несколько строк из самой книги. Только чтобы не быть совсем уж голословным…
Так и слышится в этом брутально-эрегированный моррисоновский вокал. Ох, как не просто конвертировать из саунда в иероглифы! А ведь хоть сразу клади на музыку:
Прохожих встревожены лица
Врезаясь в туман ледяной
Над городом кружат птицы
Их крылья звенят за спиной.
Ну и так далее.
Не знаю, что означает Димина фамилия, но она и правда звенит, как эти его крылья за спиной. Кому-кому, а ему-то ни к чему, чтоб кто-то где-то стучал в стеклянный колокольчик.
Я прочел книжку, и горячо ее одобряю.
P.S. Я счел уместным (ибо сам был изрядно удивлен) по горячим следам поместить ниже ругательную рецензию на данный текст, которая пришла в день его публикации. А также мой ответ. Мне кажется, это очень характерно и в какой-то степени замечательно иллюстрирует идею о тонкой грани, иногда смазывающейся до неразличимости, между жизнью и литературой.
Рецензия на «Только не будь… поэтом!»
Я обязан высказать Вам кое-что. Эпигона Андрея Голова вы приравниваете к подлиннику — к гению Бродскому («Пример — тот же Андрей Голов, вполне сопоставимый, хотя бы по формальным признакам с Бродским»). Имеющего очень-очень слабый талант Сергея Чудакова тоже приравниваете к Бродскому (причем выдумывая за Бродского — «К слову сказать, я слышал, Бродский как-то обронил о себе и Чудакове, которому посвящал и стихи: «Он талантливее меня!»). Себя, почти не имеющего таланта (сужу по публикациям в интернет-обозрении «Русская жизнь»), тоже, получается, приравниваете к гению Бродскому. Оно, конечно, мели емеля твоя неделя. Жаль только, что неделя эта в России затянулась более чем на десятилетие. Особенно жаль, что уничтожается журнал «Русская жизнь».
Ю.Е.
«Я ОБЯЗАН высказать Вам КОЕ-ЧТО». За этот перл благодарю! Сразу весь человек — на ладони как живой. Добро пожаловать в «Прививку от бешенства»! Остальное, воля Ваша, как бы избыточно. Достаточно было бы каких-нибудь зверских смайликов типа:
?%%%#??..»^##!?..*??//%**;!?..+%$*#$%;)!!!»
И еще… только чтобы не удалять коммент моего неожиданного оппонента, ради той же первой так понравившейся мне фразы, помещаю здесь для сведения читателей стихотворение самого Бродского (которого я, увы, не знал), посвященное Чудакову (которого мне-таки посчастливилось знавать, и довольно коротко). Кстати, эти строки написаны еще в 1973 г, еще «не поздним» Бродским — якобы на смерть Чудакова, слухи о которой распустил сам Сергей, мастер мистификаций.
НА СМЕРТЬ ДРУГА
Имяреку, тебе, — потому что не станет за труд
из-под камня тебя раздобыть, — от меня, анонима,
как по тем же делам: потому что и с камня сотрут,
так и в силу того, что я сверху и, камня помимо,
чересчур далеко, чтоб тебе различать голоса —
на эзоповой фене в отечестве белых головок,
где на ощупь и слух наколол ты свои полюса
в мокром космосе злых корольков и визгливых сиповок;
имяреку, тебе, сыну вдовой кондукторши от
то ли Духа Святого, то ль поднятой пыли дворовой,
похитителю книг, сочинителю лучшей из од
на паденье А. С. в кружева и к ногам Гончаровой,
слововержцу, лжецу, пожирателю мелкой слезы,
обожателю Энгра, трамвайных звонков, асфоделей,
белозубой змее в колоннаде жандармской кирзы,
одинокому сердцу и телу бессчетных постелей —
да лежится тебе, как в большом оренбургском платке,
в нашей бурой земле, местных труб проходимцу и дыма,
понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке,
и замерзшему насмерть в параднике Третьего Рима.
Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто.
Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,
вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,
чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,
тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
с берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно
Кстати, в контексте отзыва Ю.Е. сама тональность стихотворения звучит весьма мистически и промыслительно.
Вообще, прекрасное стихотворение…
(Стихи Сергея Чудакова читатель без труда отыщет в Инете)
Что же касается Голова, с которым я дружил много лет, то лишь для читателя, менее осведомленного, чем Ю.Е., Бог с ним, думаю, уместно привести здесь навскидку хоть парочку стихотворений Андрея:
ИБО ПОЭЗИЯ
…[и] бо у каждого Сталина — своя Ницца,
Свои пирамиды, статуи и ГУЛАГ,
Ибо перед расстрелом не обязательно бриться,
Ибо поэзия — способ договориться
О числе невостребованно-безблагодатных благ
С языком, в чьей ступке они исступлённо толкутся
Каких-нибудь тридцать веков или целый год,
И пестик событий, племена разминая куце,
Вываливает в волюмы и на блюдца
Дроблёнку метафор, мятую глину литот
И т. д., ибо язык не прощает левых
Реверансов сознания, ибо всегда прав,
Ибо империи держатся на кухарках и королевах,
И Абсолют, заблудившийся в дивах и девах,
Ставит кассету новых пророческих глав
На плеер очередного пророка и провидца,
Обратившего профиль к тени рыб, овец и ослов,
Ибо погибшим царствам некуда торопиться,
Ибо поэзия — способ уговориться
С богословами о сущности богослов-
ствования во славу Бога Слова, сиречь — слагая
Строки, чью бронзу ни надеть, ни выпить, ни съесть,
Как делали акмеистские бонзы, богам помогая;
Ибо поэзия — это всегда благая
Весть или в крайнем случае — честь.
Евангелисты
Их — именно четверо. В единицу времени
Больше попросту не умещается,
Хотя, впрочем, и прочему роду-племени
Прорастать и множиться не запрещается
На ладонях веков. Волны и рыбы к веслу
Ластятся. Искариот лобзает Равви в уста.
А их — именно четверо: по числу
Букв в надписании или концов Креста.
Трое, творя словесное приношение
Пребудут едины, как тень едина с телегою,
А четвертый — любимый — явится в завершение
И останется арсисом над Альфою и Омегою.
Переглянутся книжники. Перекрестятся простецы.
Последние фразы допишутся Фаворским лучом.
А Истина сопряжет начала и концы
И верных не укорит ни в чем.
Свитки изрежутся на кодексы, либры, логии
Вечность восстанет из капель крови Спасителя
И без комментариев гностической теологии
Мир изберет в сущего тайнозрителя
Голгофского чуда. И когда четверо, чресла свои
Препоясав служением Благовестию в пепле дней,
К Свету мирови обратятся лицом в бытии —
Верные за их спинами уже не увидят теней.
Дар языков: искусство перевода как ощущение жизни
«Он славно пишет, переводит…»
Сам себе удивляюсь. Оказавшись в числе финалистов почетной британско-ирландской премии мастеров литературного перевода и получив возможность обозреть достигнутое с высоты птичьего полета, не могу избавиться от ощущения, что значение и заслуги перевода как полноценного и вполне оформившегося литературного жанра — как минимум изрядно переоценены.
Давайте, я сразу выложу то немногое, что думаю о переводах. А всё последующее, мало добавляющее к существу вопроса, можно считать попыткой проникновения в некие иные области бытия, — а искусство литературного перевода — еще одним окошком в незнаемое.
Итак, литературный перевод — дело, по своей сути, бессмысленное, бесполезное и, как всякий заменитель истины, даже пагубное. Пагубное, в первую очередь, конечно, для истины. Вряд ли такое заявление сочтут неполиткорректрым, бесцеремонным «срыванием покровов». Даже участники и организаторы процесса.
Чего тут только не намешано: грубое самообольщение вперемежку с лицемерным формализмом, закоренелый снобизм, да и, конечно, алчность.
Впрочем, это — лишь частный случай современной литературной жизни. Да, пожалуй, и российской в целом. Разве что в переводческом деле — артельный подряд, шабашка, халтура — практически узаконены, бесстыдно неприкрыты. Даже коммерсантам от литературы не приходит в голову выставить вывеску: «Цех по производству романов». Однако с переводами — сколько угодно: агентства, мастерские, бюро переводов. А сами переводчики низведены до литературных рабов и парий, — как в смысле попрания элементарного авторского права, так и ничтожной оплаты труда, просто за «харчи».
Почему же переводчики берутся за столь унизительный труд? Где их человеческое достоинство?.. Уже сам по себе, подобный издевательский вопрос — пример повседневного цинизма, о котором я и веду речь. А почему трудятся рабы, к примеру, на кирпичных заводах в Китае? Приходит на ум маканинская характеристика современных литературных разборок, похожих на драку бомжей из-за куска селедки. Однако в данном контексте метафора приобретает совсем иное значение.
Как говорится, жизнь такова, какова она есть и больше «никакова». Помните, как Остап Бендер показывал иностранному специалисту специальный такой ящичек «Для жалоб и предложений», куда каждый мог опустить свои жалобы и предложения, но их все равно никто не читал.
Я человек не заинтересованный. Я человек случайный. Как говорил Швейк: вроде найденыша. Я не представляю ни издательство, ни школу, ни направление. Переведя с десяток книг, я не могу сказать, что среди них, при всей их «добротности», найдется хоть бы одна, которую я бы мог выставить как образец литературного перевода. И моя речь — не призывы и не обличения. Вы уж как хотите, а хороших переводов нынче не достать. Как заметил один уличный остряк-философ, о подобных явлениях можно высказываться лишь в форме безличностных предложений о природных явлениях. Вроде: «Смеркается…», «Накрапывает…» или «Тянет навозцем…»
Теперешняя коммерциализация-узурпация-монополизация всего и вся, в т.ч. культуры, не говоря уж про какие-то там жалкие переводы, — напоминает мне «силу и мощь» советской промышленности, когда выпускалось по три наименования автомобилей, холодильников, мыла и т. д. Впрочем, промывание мозгов было в высшей степени эффективным: люди считали за счастье иметь то, что имели… Кстати, мне всегда претили высказывания, вроде «пипл-де хавает», поскольку тот, кто высказывается подобным образом, как правило, либо сам производит баланду, либо наживается на ней. А попав в ситуацию «пипла», «хавал» бы, как и «пипл».
Как в «большой» литературе, так и в цеху переводчиков существуют два несмешиваемых явления: с одной стороны, застилающие белый свет громадьё коммерческих проектов, а с другой — штучные произведения искусства, одинокие «Циолковские», затерявшиеся среди городских сумасшедших и попрошаек. Как бывший союз писателей отстаивал не достоинство отдельных членов, а всей партии-организации, так и теперь — что может противопоставить одиночка-переводчик потогонной системе издательств, со всеми услужливыми агентствами, гильдиями, артелями? Ох уж, этот приснопамятный Союз Писателей, где детская литература была отдана на откуп женам литературных генералов-идеологов, а переводы их «продвинутым» отпрыскам.
Если кто-то будет вас убеждать, что выдал полноценный продукт — не верьте, не верьте, не верьте. За два месяца и четыре минимальных зарплаты нельзя перевести книгу в шестьсот страниц. Даже вдвоем. Даже вдесятером. Если среди писателей (давным-давно забывших, что такое жить литературным трудом) нет-нет, да и попадаются уникумы, отстаивающие собственные убеждения, то переводчики, впрягшиеся в литературное ярмо, обречены угождать издателю. Проблемы перевода? Нет проблем!.. В конце концов, и Каштанка знала, что такое «плотник супротив столяра».
Можно учреждать сколько угодно премий, сколько угодно уверять самих себя и других в высочайшем качестве наших переводов — только промеж себя ясно, что в нашем деле, как в истории с котлетами: сколько ни подмешивай хлеба, а они все как будто пахнут говядиной. Понятно, на фоне такой халтуры любой бойкий синхронный переводчик, переквалифицировавшийся в литератора, будет выглядеть мастером пера.
Вот говорят: в русской литературе всегда существовали две школы, две принципиально различные традиции перевода. Нет, не будем лукавить. Нет и нет. Как ни называй — одна традиция — живое творчество, другая — вымученный педантизм-бюрократизм. По сути — самое что ни на есть кондовое начетничество и уравниловка, откровенное приспособленчество, единственная цель которого — отчитаться перед начальством, потрясая стоявшим на одной полке с уголовным кодексом словарем, «утвержденным последним пленумом». Что ж, угроза лагеря, а то и расстрельной статьи требовала не творческой смелости, а формального соответствия текста партийно-цензурным нормам.
Нет, никак не поворачивается язык назвать школой или традицией мертвые и узкие догмы советской системы. Хороша «традиция» — берущая начало от сталинских «вопросов языкознания», унаследованная от советской тоталитарной системы, навсегда похоронившая и продолжающая хоронить читательский интерес к сонму первоклассной литературы!
Именно эта «традиция» отлично приспособилась к «новым» экономическим условиям и одержала верх — оказавшись так созвучна прагматике новейшего времени — эпохе всяческих импортирований и конвертаций… Вот только перевод литературного текста — не перевод денег из одного банка в другой, не перевод «фертингов» в рубли. Подобные технологии вряд ли пригодятся «мастерам художественного перевода». В лучшем случае — синхронистам, райтерам субтитров, экскурсоводам, журналистам, секретарям-референтам, переводчикам специальной литературы.
У меня есть знакомый, вот уже на протяжении нескольких лет искренне убежденный, что не сегодня-завтра каждому в ухо, а то и прямо в мозг, вживят компьютерные чипы-переводчики. На этом основании, кстати, бросил читать не только переводную литературу, но и книги вообще.
Впрочем, все это, пожалуй, тривиальные вещи. Не стоят разговора. Побоку их!
Я собирался начать совершенно с другого. А именно, с забавного, но в то же время чрезвычайно поучительного эпизода, случившегося на встрече британских и российских переводчиков.
Выступал профессор Бриггс, автор нового перевода «Войны и Мира». Лет шестидесяти, коренастый брит, с рыжеватой челкой и младенчески лучистыми голубыми глазами. Средоточие жизненной силы. Что-то от воодушевленного добряка Безухова, что-то от артиллерийского капитана. Словом, ужасно напоминающий какими-то черточками самого Толстого и его корневых персонажей.
Объясняя, почему он решился взяться за новый перевод, несмотря на то, что существует шесть или семь других, профессор заметил, что все они были выполнены женщинами, причем женщины эти принадлежали к высшему обществу, — оттого их язык, литературный, изощренный, мало соответствовал языку оригинала. Сам же профессор — родом из северной Англии, где говорят на «самом понятном английском», необычайно простом и выразительном. Его устная речь естественным образом ложится на лист бумаги, преобразуясь в энергичный, полный жизни стиль, как нельзя лучше соответствующий крепкому, народному языку Толстого. К тому же, в молодости профессору пришлось послужить в армии, а следовательно, он мог лучше понять и передать армейские мотивы произведения. И, в самом деле, английский язык профессора, о котором он говорил с такой любовью и жаром, показался мне куда понятнее, чем тот русский, на котором говорил кое-кто из моих коллег-соотечественников.
Председательствующая на собрании дама, влиятельная во всех отношениях, неожиданно бурно отреагировала на эти доводы. Она углядела в них даже нечто возмутительное. И совершенно недопустимое. Это что ж получается, встревожилась она, эдак можно дойти до того, что, прежде чем допустить переводчика к работе, его будут заставлять заполнять специальную анкету — о половой принадлежности, происхождении, социальном положении, национальности! То есть заподозрила профессора (хотя бы и в шутку) чуть ли не в шовинизме.
Между тем, в словах профессора был заключен главнейший — мощный и, вероятно, единственный фундаментальный мотив, без которого было бы невозможно приняться за громадный труд; да и за более скромный тоже. Это мотив Языка.
Как-то забылось, что литературный переводчик тоже писатель. И только в том случае, если он сподобился творческому прозрению о Языке, из-под его пера способна появиться настоящая литература.
Хемингуэй не раз напоминает, что недопустимо писать о вещах, которые автор в том или ином смысле не пережил лично. Можно ли представить, что «Тома Сойера», к примеру, способен перевести человек, не бегавший в детстве на природе, не купавшийся нагишом в реке, не шаливший в школе? Тот же Хемингуэй, как сознающий свои возможности литератор, никогда бы не взялся за «женский» роман. Счел бы себя не вправе. Почему же переводчики считают себя вправе? Что же касается, Толстого, то он, безусловно, — «материал» никак не подъемный для литературных дам, независимо от масштаба их прочих дарований. Почему дамы из высшего общества, не нюхавшие пороху, не имевшие иной языковой практики, кроме светских бесед, берутся переводить «Войну и мир»?
Самый выигрышный материал, будь то впечатления живой жизни или интересная книга, предназначенная для перевода, не имеют никакого шанса воплотиться в новой литературной ипостаси, если автор или переводчик лишены самобытного взгляда на вещи и чисто человеческого таланта.
Об этом, кстати, не уставал напоминать замечательный советский критик-джойсовед Дмитрий Михайлович Урнов, человек необычайного обаяния и темперамента, знаток-англофил, постоянно мобилизовавшийся партийным начальством принимать живых зарубежных классиков, вроде Рокуэлла Кента. Рассказывают, что за рюмкой русской водки Урнов произвел на американца такое неизгладимое впечатление, что прославленный художник, специально привезший в дар советскому правительству собственную картину стоимостью в полторы сотни тысяч долларов, до того расчувствовался, что передумал и — подарил картину новому другу. Правда, после отъезда именитого гостя автору любопытнейшей монографии «Литература и Движение Времени» напомнили, что подарок предназначался отнюдь не ему, картину отобрали и отправили в Эрмитаж, и, говорят, она так и висит с размашистым дарственным росчерком на обороте: «Диме от Рокки».
Филолог с изощренным чувством стиля, чувствовавший себя, как рыба в воде, среди отглагольных существительных, транслитераций и деепричастных оборотов, считавший наличие у литератора абсолютной грамотности само собой разумеющимся делом, Урнов, тем не менее, полагал, что никакие формальные познания не заменят проницательного и самобытного писательского взгляда — для адекватного воссоздания в новой языковой стихии самых простых поворотов оригинала. Эти-то, внешне простые, ситуации зачастую оказываются самыми сложными для перевода. Куда проще подыскивать лаконичные, выразительные обороты при переводе идиом.
Одним из любимых его примеров был эпизод из первой главы «Улисса». Пройдоха Маллиган, вроде нашего хитрована деда Ерошки, раздеваясь на диком пляже, чтобы искупаться, кладет рубашку и, чтобы ее не унесло ветром, просит у приятеля ключ — придавить, а заодно, для увесистости, выцыганивает еще и монету в пару пенсов на пиво. Маленькая деталь, так называемый «литературный жест», требующий от переводчика полновесного писательского дара.
Удался ли перевод «Улисса»? Я бы не сказал. Для меня совершенно очевидно, что, если западная культурная элита действительно прочла, смогла оценить, испытала на себе влияние легендарного романа, то среди русских литераторов лишь редкие одиночки смогли заставить себя прочесть его от корки до корки.
Между тем, влияние «Улисса» на русскую литературу, как ни парадоксально, оказалось не менее значительным, чем на западную. По Урнову — феномен великих, но принципиально «нечитабельных» романов-мифов, — когда, вне конкретного текста, литературные идеи способны распространяться каким-то косвенными путями — сами по себе, вне границ, даже без перевода. На читателя действует одно лишь название, и, конечно, его неуловимая аура.
К слову сказать, в отношении новейшей литературы, как отечественной, так и зарубежной, не говоря уж о переводах, Урнов был беспросветным пессимистом. По его мнению, современная литература закончилась еще в начале двадцатого века двумя до сих пор непревзойденными произведениями — «Швейком» и «Шерлоком Холмсом». Теперь мне кажется, что его мысль заключалась в следующем. Герои, вызванные к жизни творческим гением их авторов, принадлежат к чрезвычайно редкостной и весьма немногочисленной категории персонажей, к которым относятся, к примеру, Дон Кихот, Гулливер, Мюнхгаузен, Крузо, Гаргантюа с Пантагрюэлем. Утвердившиеся в сознании миллионов читателей, как абсолютно реальные личности, они, тем не менее, не имели никаких реальных прототипов, не были ни обобщениями, ни типичными представителями какой бы то ни было эпохи или прослойки. Они естественны, уникальны и неповторимы в той же мере, как естественен, уникален и неповторим являющийся созданием Божьим каждый отдельный человек. Такого рода вершинные персонажи, строго говоря, вообще не воспринимаются в качестве условных персонажей, привязанных к книгам, как тени к предметам, и не существующие вне них. Как о реальных людях, о них могли бы рассказывать те, кому довелось их узнать, — во многих книгах, на разных языках. Вероятно, удачные переводы книг, подобных «Швейку» и «Шерлоку Холмсу», воспринимаются в качестве оригинальных произведений. Можно сказать и по-другому: чем лучше перевод, тем меньше он имеет общего с оригиналом. А идеальный перевод — просто-таки абсолютно самостоятельное литературное произведение. Но ни в коей мере не «литературный «пересказ». Точно так же, как, скажем, о реальном человеке Наполеоне и его реальной жизни может быть написано сколько угодно книг, легенд, на каких угодно языках, однако ни одна из них, ни все они вместе, не смогут заменить его реальную историю.
К чему я веду? Да к тому, что проблема перевода куда сложнее, чем я ее сформулировал. И дело не в том, что они, переводчики, такие уж беспринципные, законченные халтурщики, а в литературе, как в приличном гастрономе, не бывает «второй свежести». Похоже, проблема вообще не «решабельна».
Словом, мое скептическое отношение к жанру перевода проистекает из ощущения его принципиальной невозможности. Даже помимо рассуждений о школах и традициях.
Нет, видно недаром пришли мне на ум и «Улисс» и обаятельный литературовед Дмитрий Михайлович Урнов.
Дело в том, что общая тенденция современных переводов — стремление убедить читателя, что литературный перевод есть нечто вполне аутентичное оригиналу. Может быть, даже «более аутентичное», чем сам оригинал. Переводчик все больше напоминает жалкую пародию Улисса-путешественника, тщеславного, заносчивого человечка, вернувшегося домой из дальних странствий. Будучи довольно бойким рассказчиком, он начинает уверять своих соотечественников, что его истории о том, что он видел в чудесных землях, до того хороши и живописны, что, по сути, ничуть не хуже самих чудесных земель и, следовательно, теперь соотечественникам нет никакой нужды самим пускаться в странствия: они вполне могут перебиться его аутентичными байками. В крайнем случае, прогуляться в местный «культурный» парк — покататься на аттракционах.
Не знаю, как другие, но, по мере проникновения в язык оригинала, я многое переоценил. Даже самые лучшие переводы, которые так восхищали меня в детстве и до определенного момента представлявшиеся мне образцами переводческого мастерства, совершенно поблекли. Вот, к примеру, такая мелочь, элементарный диалог из «Тома Сойера».
«Hello, Huckleberry»
«Hello yourself, and see how you like it»
Казавшийся таким живым перевод Дарузес, предлагает следующий вариант:
«Привет, Гекельбери»
«Привет и тебе, коли не шутишь»
Что и говорить, довольно-таки плоско…
И бессмысленно искать решение проблемы перевода в наработанной изворотливости и стилистическом проворстве переводчика. Я уж не говорю о таких вещах, как «Алиса». Даже перевод такого изощренного стилиста, как Набоков, выглядит, по сравнению с оригиналом, мягко говоря, глуповато.
В чем же дело?
Философы знают, что мы никогда не имеем дело с реальностью — только с представлением о ней, а язык — как непосредственное отражение этого преставления — по сути, и есть полноценная реальность. Именно поэтому перевод с одного языка на другой есть не что иное, как попытка подмены, попытка выдать одну реальность за другую.
К примеру, для русского человека представления, выраженные в самых простых словах, таких, как «трава», «небо», «солнце», никак не могут считаться идентичными соответствующими аналогам для англичанина, — как не являются идентичными обе эти реальности.
Кстати сказать, подобные проблемы назревали и с американским английским. Язык, перенесенный на новую почву, открытый для новых реалий и представлений потребовал выработки новых языковых образов. К счастью, появление кинематографа, а затем радио и телевидения позволило в значительной степени воссоединить языковое пространство.
Что же говорить о двух таких разных мирах — русского и английского! При всей интенсивности проникновения английского языка в русский, наблюдаемого в настоящее время, современный русский язык не имеет достаточных средств для изображения другого мира, и английская литература остается для русского читателя «вещью в себе».
Помнится, в детстве нас кормили небылицами, что в будущем все люди не только построят всенародное коммунистическое общежитие, но и будут говорить на одном языке. Точнее, все языки, так или иначе, пройдя все стадии уравниловки, сольются в некую однородную феню. Идея вполне в тоталитарном духе. Теперь я понимаю, что для установления этого комфортного единомыслия и единообразия подразумевалось полное культурное, а то и физическое уничтожение одного из миров.
Изображение чужестранных реалий средствами родного языка — неизбежно условность. Но она — так же и особый прием, помогающий автору решать свои внутренние задачи. Лучший пример, в этом смысле, Шекспир. Действие может разворачиваться где угодно — в Дании, Венеции, — но писатель никогда не идет по порочному пути стилизации. Если так можно выразиться, всегда остается в родной языковой стихии, в пространстве органичных для него реалий. Поскольку, как уже было сказано, перевод — тоже писательство, — а хороший перевод должен отвечать всем требованиям полноценной, настоящей литературы, — то и переводчик обязан избегать нелепых построений — плодить ряженых персонажей, изображать из себя «иностранца».
В общем, как ни прискорбно, но единственная благородная и честная миссия, которую может взять на себя переводчик, это своим собственным примером воодушевлять людей для изучения языка и чтения оригиналов. В конце концов, если сложить деньги и время, затраченные человеком на чтение переводов, станет очевидным, что куда разумнее было бы уж сразу выучить язык.
В этой связи любопытно оглянуться в прошлое. Литературный перевод куда моложе самой литературы. Каких-нибудь полторы сотни лет назад образованному человеку и в голову не приходило искать переводы. Разве что с редких и «совсем уж мертвых» языков. Первые литературные переводы появились именно на потребу плебсу. Я не имею в виду перлы, вроде Лермонтовского «Из Гейне» или Пушкинского «Из Корана», где оригинал был лишь вдохновляющим поводом. Известно, что Достоевский, к примеру, переводил с французского. Однако своих детишек, как прежде и его самого, заставлял читать оригиналы.
Хорошо еще, что современные молодые люди, несмотря на все усилия департамента образования с его шизофреническими реформами, имеют немало возможностей изучать языки.
Пожалуйста, коллеги мои переводчики! Не обижайтесь за высказанное! Вы делаете что можете. И как можете. Самые совестливые из вас скорбят, посыпают голову пеплом. Разве ваша вина, что издатели наседают, отгружают книги «пудами». Да еще лицемерно рассуждают о качестве. Как кустари-торговцы, сидят в своей лавочке, сбывают свои плохо слепленные, с подозрительной начинкой пельмени.
К счастью, всегда найдутся исключения подтверждающие правило. Бережно и с благодарностью храню в своей библиотеке наиболее удачные работы старых мастеров — Чуковского, Маршака, Прозоровской, Кашкина. Фантастическими удачами, ставшими полноправными шедеврами отечественной литературы, можно считать также переводы, выполненные Аксеновым (Доктороу), Аптом (Гессе, Фриш), Треневой и Суриц (Олдридж, Гамсун), Сорокой (Фитцджеральд), Тарасовой (Вежинов, Райнов). Особенно замечателен для меня случай «расшитого бисером по канве» аксеновского «Регтайма», когда, влюбившийся в роман, я бросился искать другие вещи Доктороу, разочарованию моему не было пределов — такими посредственными оказались другие переводы, а Василий Палыч так и утвердился в моей сознании как законный автор «Рэгтайма».
Наконец, о сокровенном. Помимо философского объяснения несостоятельности литературного перевода как такового существует и религиозно-мистическая причина.
Все помнят?.. Снизошел Дух Святой на собрание апостолов и заговорили они разными языками, славя Иисуса Христа, а прохожие, с удивлением внимая невнятному многоголосью, думали, что перед ними напившиеся вина.
Дар языков, как вы помните, был отнят у человека во время возведения пресловутой Вавилонской Башни — в наказание за его непомерную гордыню, а возвращен — исключительно для того, чтобы один человек мог передать другому Благую Весть о Спасении и Спасителе. Поэтому неудивительно, что попытки использовать Божий дар — Дар Благовествования — не по назначению оборачиваются безобразным косноязычием, вместо откровения художественного слова. Худосочными миражами — вместо полнокровной живой жизни.
Титанические усилия русских писателей
Теперешние мои занятия — по большей части работа с материалами к новому роману. Как говаривал Платон: «Одному лишь мыслителю позволено думать долго». К тому же, лучшей отговорки, для окружающих, которых нервирует твоя мнимая (или действительная) бездеятельность, не придумаешь. О содержании и направленности нового сочинения умолчу. Во-первых, по причине характерного для литераторов суеверия, а во-вторых, потому что, если бы и решился, вряд ли сумел бы это выразить.
Где-то в письмах Пушкин сетует на неповоротливость и неприспособленность русского литературного языка, говорит о едва нарождающемся слоге новой русской прозы — может быть, вырабатывающемся в этой самой переписке, глубоко личной, частной. И правда, язык Пушкина в письмах куда более живой и непосредственный, чем в его повестях, которые, казалось бы, верх художественного совершенства.
Впрочем, даже до сего дня любой из перлов русской словесности — прежде всего факт литературы, и только потом — жизнь, а каждая страница — свидетельство титанических усилий русских писателей вырваться из удушающих объятий высокого искусства. Шагнуть за эту заколдованную грань, оторваться от собственной тени — хотя бы на миг — удавалось разве что Толстому и Достоевскому. Так что прогрессивными в жанровом смысле всегда оказывались разного рода писательские дневники, случайные заметки, письма. Да и лучшие классические романы выходили в свет при посредстве разного рода мистификаций, подавались читателю под соусом «непридуманных историй».
Сегодня мы переживаем очередной бум документального жанра, а «нон-фикшн» — наиболее перспективный и популярный жанр. Олигархи и партийные бонзы нанимают писателей — писать за них биографии, философские воззрения, мемуары, — за немалые деньги, хотя, казалось бы, литераторы должны почитать за честь трудиться на этом поприще — это ли не лучшая возможность для мистификаций и продвижения жанра?
Похоже, художественная литература как таковая и правда приказала долго жить. Со времен Пушкина мы застряли в стадии поисков слова. Перепробовали все — и ненормативную лексику, и национально-политический экстрим, и жесткое порно, — но, может быть, теперь, как никогда близки к тому, чтобы, наконец, начать писать с чувством абсолютной внутренней свободы.
Последние из прочитанных произведений собратьев по перу все больше утверждают меня в этой мысли. Новая проза представляются мне именно фактом жизни, нежели плодом воображения. Сергей Казначеев, один любимейших моих писателей ровесников, пишет в своих «Горных Вершинах», что новая проза только-только нарождается, что ему довелось прочесть немало последних сочинений и лишь два-три человека понимают или смутно догадываются, о чем речь. Иногда мне кажется, что и я вполне могу причислить себя к этим «двум-трем»! Требуется принципиально новый подход, причем не столько к технике письма, сколько к жизни. Казначеев, к тому же, еще и суровый литературный критик, — как истинный исследователь экспериментирует на самом себе, собственноручно иссекает из себя атавизм беллетристики — без наркоза, естественно.
Главное испытание, подстерегающее русского писателя на этом пути, как мне кажется, — это испытание творческим одиночеством. Литература сузилась до невообразимости. Культурный вакуум, отсутствие плодотворной, творческой атмосферы. Я пытаюсь жить в едином мире, ищу литературное пространство, пытаюсь опереться на собратьев по перу. Я чувствую себя уверенней, если удается перебросить мостик на соседний остров.
Чтение и перечитывание современников дает ощущение адекватности. Я счастлив, что у меня есть такая возможность и есть такие книги. Моему сердцу дорога наша спокойная и мудрая «московская школа». Мне жаль тех пишущих, которые ощущают себя одинокими гениями, с которым не может сравниться никто из современников. Сверхкритическое отношение к чужим текстам, вплоть до полного неприятия-непонимания. В лучшем случае, обходятся классиками. Предпочитают секретничать с мумиями. Им комфортнее с мертвецами. Как они понимают классиков — это другой вопрос. Знают, что ни Толстой, ни Тютчев не поднимутся из могилы, не заедут в физиономию.
В затворе, пожалуй, можно сочинять молитвы, но создавать прозу вне живой литературной среды — навряд ли. Все познается в сравнении. Это особенно важно для культуры, которая никогда не синтезировалась из пустоты одиночками-дилетантами, но является громадной пирамидой, созданной многими поколениями творцов, их опытом, традициями, образами. Любая сильная книга насыщена, перенасыщена литературными ассоциациями.
К сожалению, удельный вес литературы сегодняшнего дня в круге моего чтения очень невелик. Это и понятно: список книг, самых важных, самых необходимых, ждущих своей очереди, — огромен, на несколько жизней вперед. Сколько реально можно прочесть книг — за неделю, за месяц? Я читаю (да и пишу) довольно медленно. Как правило, несколько книг одновременно.
Припоминаю одну историю, как какой-то автор попросил маститого коллегу ознакомиться с его произведением. Тот не выдержал, ядовито прошипел: «А понимаете ли вы, батенька, что мне придется выкроить для этого массу времени? Столько-то часов не-доспать, столько-то бифштексов не-доесть, столько-то женщин не-долюбить, не-дописать энное количество глав собственной повести? Стоит ваша писанина того, чтобы я пошел ради нее на такие жертвы??» И неважно, что в тот момент мэтр страдал бессонницей, полным отсутствием аппетита, женщины его не любили и, вдобавок, он находился в жесточайшем творческом кризисе. Суть ясна. Вот где загадка настоящей литературы! Через все преграды она приходит к нам, мы с радостью жертвуем ради нее всем — и женщинами, и собственным творчеством. Подобные произведения для меня — не просто увлекательное чтение, не книги, которые отложил и забыл. Сами того не подозревая, авторы становятся моими каждодневными собеседниками. Иногда весьма косвенным, не прямым образом вдохновляют, наталкивают на самые неожиданные мысли, лучшие открытия внутреннего бытия. Без них я — уже не я.
Увы, современная художественная литература, презрительно именуемая в издательствах «художкой», почти не издается. Отчаянное падение художественного уровня современного книгоизданий — общее место. Что на прилавках? Как в «Незнайке на Луне» — книги «для худеньких», которые с удовольствием читают толстенькие, книги «для толстеньких», которые читают худенькие, книги «для глупеньких», которые с любопытством листают умненькие, и так далее. Не знаю, как кому, но мне выносимо, да просто унизительно выискивать нечто достойное среди бездарной, безответственной журнально-газетной мороки. Взглянешь на иное издание и за версту видишь, что не любит издатель ни своего дела, ни того, что публикует. Рассчитывать отыскать что-то любопытное в Интернете? Впрочем, до сих пор сколько-нибудь талантливые литераторы, даже те, что помногу лет не издаются, отчаянно жмутся, не желают вывешивать свои произведения на сайтах, опасаясь воровства, пиратства, прочих ущемлений авторских прав. К слову сказать, в финансовом отношении в англоязычном Интернете эта проблема давно отрегулирована. Бесплатно можно «скачать» лишь весьма ограниченное количество приличных текстов. Рыться в Интернете наобум? Мягко говоря, неэффективно. Так что поиск хорошей книги — из проблемы технической превратился в мистическую. Как говорится, хороших книг нынче почти не достать. А плохие я бы не стал читать даже на необитаемом острове. Слава Богу, я не рецензент и не критик. Меня всегда удивляло, зачем люди тратят время, чтобы рассуждать о том, что они не любят. Вроде того, как в одной литературной дискуссии, после серьезного и профессионального критического разбора, книгу Дэна Брауна критик обозвал «громадной кучей свежего слоновьего помета». А ведь он, бедный, поди, не один день просидел над этой «кучей». А может, у него, бедного, просто нет любимых произведений, о которых он хотел бы поговорить, или он какой-то особенный любитель слонов?..
С другой стороны, и критиков можно понять. Проблема известная: узок круг избранных. Начнешь ругать — наживешь врага, станешь хвалить — ложь, как проказа, рано или поздно разрушит отношения, отравит жизнь. Вежливые улыбки, неспособные скрыть презрения, проклятия сквозь зубы, подобно тому, как вынужденный просить милостыню может ненавидеть подающего. Я человек увлекающийся. Я готов выдавать желаемое за действительное. Разве и меня прощали за конфузы, не поощряли, не лелеяли? Но я также знаю — как запутываются отношения, когда говоришь людям, что они хорошие писатели, а они, может быть, всего лишь хорошие люди с крупицей литературного дара… А сколько тут замешано ревности! Один главный редактор прятал письма читателей, которые приходили не ему, а его сотруднику. Другой выжил сотрудника-поэта, которому отдалась его машинистка, очарованная стихами поэта. Третий выгнал коллегу за то, что на встрече на читателями последние повалили за автографами к коллеге, а не к нему. Господи, как глупо! А это ведь самые невинные, почти анекдотические случаи. Что ж, лучше уж отшутиться… Стоит ли вообще критиковать пишущего собрата, даже из самых лучших побуждений? Чего доброго он впадет в депрессию, бросит писать, и мы навсегда лишимся прекрасных произведений. Мне в этом смысле повезло. Особых врагов, кажется, не нажил, у меня есть несколько писателей, с которыми я давно приятельствую и, кажется, могу говорить обо всем (или почти обо всем).
Возвращаясь к прогрессивной форме литературы — «нон-фикшн». Другая недавно прочитанная вещь — «Гибель Героев», опубликованная в летней «ЛитУчебе», из того же ряда. Ее автор Михаил Попов, чьим мастерством я восхищался задолго до знакомства с ним. Роман о бражке молодых товарищей поэтов-прозаиков конца 80-х или начала 90-х, захлебывающихся от тщеславия и самомнения, но еще не знающих, что их звездный час никогда не наступит. Сначала гибнут боги, а затем и герои. Когда в ход идут реальные имена и фамилии, даже самые пошлые и растиражированные, а вымышленные звучат так, словно и они взяты из жизни — это ли не признак «нон-фикшн»? Еще Хэм, которого обычно помнят лишь за теорию «айсберга», да еще за презрение к эпитетам и любовь к глаголам, замечал, что кровь повествования — имена, фамилии, географические названия. В них особая магия настоящей литературы. «Гибель Героев» написана предельно простым языком. Авторская речь — существительные, глаголы, минимум эпитетов, неологизмов. Но, скажем, в отличие от того же дорогому каждому русскому литератору хрестоматийного Хемингуэя, лапидарность стиля вовсе не нарочитая, не мозолит глаза. Содержание, и только оно, определяет и форму и стиль. Кстати, если уж речь зашла о Хемингуэе. Он, конечно, меньше всего похож на беллетриста. Главное его достижение, как раз в том, что ему удалось изобрести и утвердить супер-документального героя — самого себя… Стиль — вещь хорошая, но пустому человеку, владеющему пером, как правило, удается обнажить лишь собственный срам.
Перечитывая любимые книги, я понимаю, что конечно же дело не в стиле, а в понимании писателем сути вещей и движений человеческой души. Какие мысли возникают в связи с его текстом. Способен ли писатель сообщить новую, обжигающую правду, освежить развернуть восприятие мира. Если Господь хочет наказать, то лишает разума. А если хочет просветить, посылает встречу с хорошей книгой. Помню, как поразили меня рассуждения Михаила Попова о философском смысле времени — Прошлого и Будущего в романе «Пора ехать в Сараево». Прошлое — фатально непостижимое, с каждым днем все глубже проваливается в непроглядную черноту небытия, тогда как Будущее, не такое уж и непостижимое, — когда-нибудь да наступит. Как раз то, что я бы назвал мышлением в духе «нон-фикшн». Теперь даже странно, что когда-то я чувствовал это иначе.
Еще один писатель, которым я не перестаю восхищаться, Александр Водолагин, профессиональный философ, автор повестей, новелл, эссе. Образы, которыми он оперирует, всегда ясные и мощные. Государство, устроенное по вавилоно-халдейскому типу, питающееся собственным населением. Суровая притча о просвещенном человеке, томящемся в «Платоновой пещере» посредственности. Недавно у него вышла небольшая книга «Ворох», роман-мифологема — о физическом и метафизическом противостоянии пространства и антипространства — свободной человеческой воли и государственного концерна-мясорубки, вроде всесильного Газпрома, с его невидимыми пружинами и шестернями, жестокой подковерной борьбой. И снова — факт литературы бледнеет перед фактом жизни. Уникальное свойство прозы Александра Водолагина в том, что она является воплощенной философской системой — в поворотах сюжета, эпизодах, полутонах, характерах персонажей, самой атмосфере. Подобно знаку мандалы, в символической форме которой может быть заключена целая вселенная и которая объясняет идею не менее, а может быть, даже более эффективно, чем академический, философский трактат. Более того, самим фактом своего существования меняет не только наше мировосприятие, но и сам мир.
И, наконец, — о бесценном, ни с чем не сравнимым труде духовного писателя о. Дамаскина (Орловского), монаха и современного подвижника. В недавно завершенном семитомном издании собраны и с величайшим тактом и мастерством поданы подробнейшие биографические материалы-жизнеописания русских новомучеников и исповедников ХХ столетия. О текстах такого рода не поворачивается язык сказать, что они «интересны» или «любопытны». Но, помимо бесценного духовного содержания, они именно интересны как высочайший образец документальной прозы.
Пользуясь случаем, «озвучу» также названия собственных произведений, недавно оконченных: это два романа — «Последний русский» и «Записки Степной Волчицы». Титанические усилия. Надеюсь, названия говорят сами за себя и книги скоро найдут издателя. Перефразируя Швейка: если вас однажды признали интеллектуальным писателем, то это вам пригодится на всю жизнь.
Флеш-фикшн
или опыт авторецензии
«Назвал сына в честь брата. Авелем».
Всё познается в сравнении. В данном случае, в контексте хрестоматийной миниатюры Хэма
«Продаются детские ботиночки. Неношеные».
В своё время писатель любил прихвастнуть, что, дескать, написал самый короткий и в то же время по-настоящему драматичный рассказ. Кто сможет короче и драматичнее?
Что ж, если сравнивать аутентично, то есть, по словам и на языке автора, то в обоих произведениях по шести слов. Хотя с точки зрения плотности образно-информационного потока корректнее было бы сравнивать по количеству букв, включая пробелы и знаки препинания. Тогда, правда, моя миниатюра окажется длиннее на один знак. Конечно, в ущерб художественным достоинствам, я мог бы сфинтить, укоротить «Авелем» до «Авель» и даже вместо «в честь брата» — «как брата». Нет уж, пусть будет по Гамбургскому счету!
К тому же моя миниатюра — не какой-нибудь там рассказ, а целая повесть!
Вдобавок «произведение» Хэма — как художественное произведение — уязвимо именно в этом отношении. Ведь этот текст вполне мог быть реальным объявлением. Да скорее всего, так и было. И просто попалось на глаза Хэму, который придал ему соответствующий литературный контекст. Моя же повесть — изначально конгениальна и оригинальна. И, конечно, глубже и литературнее.
А уж какое из произведений более драматично… Тут сравнения вообще неуместны. Кому придёт в голову, словно в ломбарде, взвешивать и оценивать по баллам человеческое горе!
Кстати, сам Хэм любил повторять, что для поддержания формы писатель обязан постоянно меряться силой с другими мастерами. Что лично он предпочитает «выходить на ринг» с самыми сильными «бойцами-титанами», такими как, например, Лев Николаевич. Поэтому, наверное, и придумал этот свой «самый» короткий рассказ. Ну, многословного старика Толстого с его «Филиппок пошел в школу…» он, ясное дело, нокаутировал.
Мозжечок
Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой, Толстой, Достоевский, Герцен (Былое), Гончаров, Чехов, Лесков, Бальзак, Куприн, Бунин, Сологуб (Мелкий бес), Горький, Шолохов (Поднятая целина), Гайдар (Судьба Барабанщика), Ильф-Петров, Олеша, Катаев (Венец), Твен (Том Сойер и Гек), Гашек, Аверченко, Лондон, Хэм, Фицджеральд, Льоса, Зайцев (Пр. Сергий), Гессе, Натаниэль Уэст (Подруга), Павел Вежинов (Барьер), Акутагава, Кобо Абэ (Человек-ящик), Гамсун, Оэ (Воды), Хармс, Фриш, Томас Манн (Круль), Платонов, Олдридж (Последний взгляд), Юз Алешковский (Николай Николаевич), Пий (Обличитель), Носов, Маканин, Доктороу (Рэгтайм) Аксенов…
(…где-то я слышал такую притчу. Один человек переезжал из одного города в другой. Путь был долгий. Через леса, пустыни. Вещей — несколько подвод. В пути лошади стали падать. Вещи одну за другой приходилось выбрасывать. Наконец пришлось идти пешком. Остался только мешок с книгами. А силы убывали. Делая привал, человек развязывал мешок, пересматривал книги. Какие-то выкладывал, оставлял на дороге, какие-то нес дальше. Вот осталось всего несколько штук. Вот выложил он и оставил Данте, Боккаччо, Сервантеса… Только две книги понес дальше — Шекспира и Библию… Автор притчи оказался достаточно благоразумен и воздержался от того, чтобы сделать выбор между этими двумя книгами.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.