Рассказы
Таёжный инстинкт
Не гут война
Дорога к родному дому.
Гость с Енисея
Улыбка розового зайца
Да кому ты нужна!
Закланные Зоной
Ладно, Санёк, забудь!
Кем я был?
Пассажи затейливой
Полилог под «Хеннеси»
Столпник и скоморох
Разрешите к Вашему огоньку?
Кокон её одиночества
Последние записки
Отшитая
И снилась музыка
К тебе вопросик
И только потом прости
Обгоняющий
Лимон на снегу
Живые ниточки
Пострадалец правды
Блюз памяти
Зачем звонит колокол
МИНИАТЮРЫ
Снег минувшего и сущего
Прощание с печкой
Выкрасть у забвения
«Опавшие листья» памяти
Димыч — грустные глаза
Подружка Раиса
А, может, и её душа…
Чуточные радости
И куда летим?
Не угнаться за Природой!
Зачем окликнула?
Снись, влюблённость
Таёжный СИНДРОМ
Она была журналисткой, я — режиссером. Вместе делали передачи, разъезжая по заводам, фабрикам, колхозам области, — и теперь очень жалею, что в своих дневниках нашла о ней только одну запись, хотя было с ней интересно, ибо она из тех, кого могла бы и теперь назвать подругой.
«Ездили с Аниной на юг области в передовой колхоз отбирать самодеятельность для передачи. Интересным оказался хор… да нет, не хор, а октет своими песнями — смесь украинского и русского. Когда бабульки пели, то нам не все слова были понятны и Анина шепнула: „Может, не надо их брать? Ведь почти не разобрать — о чём они?..“ Но я всё же отобрала шесть песен, убедив её, что в общем-то не так важны слова, как напевность, сами женщины, их лица, пестрые наряды. После обильного деревенского угощения, уже затемно, отвозили нас в город к поезду на санях, укутав шубами, — было морозно. Над нами висела огромная луна в широком желтом ореоле, лошадь покорно тянула сани, под её копытами хрумкал снег уже в нескольких метрах от саней смешиваясь с темно-синей ночью. Ехать полем, полулёжа в санях было не только диковато, но удивительно отрадно и, может быть, потому, что ниточкой тянулось совсем недавно увиденное, услышанное, — открытые лица женщин, их радушное угощение, застольные напевные песни, — и хотелось ехать долго-долго!»
А пишу об Анине потому, что совсем недавно она неожиданно пришла ко мне. И неожиданно потому, что лет пятнадцать назад с мужем и двумя сыновьями уехала в Германию, и только теперь заехала в наш город, чтобы навестить друзей, а заодно и меня, хотя думалось: никогда больше не увидимся. Но вот теперь делаю еще одну запись о ней, стараясь сохранить, не упустить «детали» встречи, — её жесты, взгляды, улыбки, — ведь всё это зачастую говорит о человеке больше слов.
Мы сидим за столом за бутылкой моего смородинного вина и наспех собранных угощений и после обычных при таких встречах расспросах, — как ты здесь?.. как ты там?.. а помнишь, как мы… — она начинает все чаще делать паузы, словно задумываясь над чем-то и мне уже кажется, что хочет рассказать о чем-то, но не решается. И тогда отваживаюсь подтолкнуть её к этому:
— Анин, может расскажешь о том, как вживались ты, Георг, дети в непривычный мир? Ведь хотя вы и немцы, но раз столько прожили в России, то… Она коротко взглядывает на меня, но пока молчит. Неужели не решится? Что, так и расстанемся, не поговорив о самом интересном? Но слышу:
— А по-разному вживались. Муж довольно скоро адаптировался, ведь он же неплохо знал немецкий язык, да и профессия ему помогла. Правда, дипломы российские там не признают и надо было заново переучиваться, но он довольно успешно с этим справился, а потом и работу хорошую нашел, а я… (Взяла кусочек сыра, посмотрела на него, но положила на тарелочку.) А вот мне так и не удалось снова оказаться в журналистике… Да нет, язык довольно быстро выучила, но угодить редакторам не получилось, хотя и не раз пробовала… А понимаешь, подход к журналистике там совсем другой, чем у нас… чем в России. Мы-то писали для того, чтобы познакомить читателя с тем или иным явлением, человеком, а там… а в немецких газетах надо… (Снова взяла сыр, откусила.) Надо не столько знакомить с кем-то или с чем-то, сколько привлекать, завлекать читателя, выискивая для него что-то яркое, необычное, а я… (Помолчала, пожала плечами.) А я не понимала… и не принимала этого. Зачем?.. Ну да, чтобы привлекать к газете, но ведь такой подход к журналистике вытравляет из пишущего желание анализировать, делать свои выводы, чтобы предложить их читателю… А что теперь… (Взяла мандарин, положила его на ладонь, качнула вправо, влево.) Теперь мой мир сузился. (Зажала мандарин меж ладоней, грустно улыбнулась.) Теперь я простая Hausfrau, слежу за домом, готовлю завтраки-обеды… Да нет, денег хватает, Георг хорошо зарабатывает, да и старший сын… Помнишь моего Леона?.. Ну да, сейчас ты и не узнала бы его, как-никак почти двадцать лет прошло. Так вот он тоже постепенно влился в ту жизнь, хотя и были проблемы с языком, профессией. Но ничего, работает менеджером в одном из торговых центров Компании, у которой больше ста магазинов по Европе, женился на немке, двое детей у них… (Помолчала, опустив глаза.) А вот младший Сашок… Я-то к нему и еду, он же теперь на Алтае живёт… Ну что ты так смотришь? Не знаешь, что немцы возвращаются в Россию?.. Нет, сколько таких, как он, не знаю, но мой Сашок уже здесь… Почему уехал из сытой, чистой Германии? (Усмехнулась.) Да вот, значит есть еще и то, что выше… чего некоторые не нашли там, «в сытой, чистой», как ты сказала… (Замолчала. Будет ли говорить еще о Сашке?) Знаешь, теперь мир так быстро меняется! (Вопросительно взглянула: согласна ли? Нет, не отвечу.) А люди защищаются от него, погружаясь в домашнюю суету, в разные покупки, но напрасно… (Снова взглянула.) Куда ни пойдёшь, ни поедешь обязательно догонит приятный голос… (Отодвинула от себя тарелку.) И услышишь примерно такое: так как поток эмиграции с Востока огромен, то беженцев поместили в бывший концентрационный лагерь. (Иронично улыбнулась.) Помещения есть, так зачем же им простаивать? (Взглянула с болью.) И сообщат об этом без эмоций, без всяких оценок… да-да, будто бы в этом ничего особенного нет. А беженцев столько! И чувствуют себя уверенно, порой и нагло, хотя… (Помолчала. Коротко вздохнула.) Хотя много и таких, у которых взгляд, как у бездомной собаки. Наверное, понимают, что нужны в этом новом для них мире только для того, чтобы чистить туалеты хозяев. (Встала, прошлась по комнате, присела на диван, улыбнулась, словно извиняясь.) Я тебя не ошарашила своими реминисценциями?.. Ну, раз «нет, и даже наоборот», то уж закончу о том, о чем так упорно думается. Знаешь, сытый, аккуратный и прибранный западный мир… ну, там, где живу, насыщается какой-то дурной и порою непристойной вседозволенностью! Во многих журналах можно прочитать о групповом сексе, свободных отношениях в партнёрстве, лесбиянках, геях… и обо всём этом пишут настолько привычно, что уже не удивляешься. (Подошла к столу, села напротив.) Похоже, что мир поворачивается к людям какой-то совсем другой… темной стороной, в котором кроме хлеба, вещей, зрелищ больше ничего не предлагается, а услышанные слова теряют искренность, превращаются в какие-то перевёртыши и… (Посмотрела с явной тревогой.) И мне всё чаще кажется, что кто-то невидимый и страшный правит нашим миром, а к чему это приведёт?.. (Улыбнулась растерянно, развела руками.) Ну, ладно, хватит об этом. (Фальшиво рассмеялась.) А то я тебя, наверное, испугала своими наблюдениями?.. Ну да, когда ехали туда, то думалось, что попадём в настоящую цивилизацию, а оказалось… (Погрустнела.) А оказалось, что не всем по душе мир, о котором я тебе… как и моему младшему Сашуньке, которого не видела уже пять лет. Но прежде чем рассказать о нём, завари-ка кофейку.
— Да нет, всё, о чем тебе рассказала, большинство людей не замечают… а, может, просто привыкли к этому, только для нас, бывших русских, с нашим таёжным синдромом… Нет, это не я так… это ювенальщики… ага, по-немецки Югендамт (Сглотнула кофе, помолчала.) Что значит «таёжный»? (Почти рассмеялась.) А это… (Коротко взглянула, опустила глаза.) Впрочем, поймёшь о нём по ходу моего рассказа, но одно скажу, что в большей степени из-за него мой Саша и возвратился в Россию… (Хотела встать, но…) Да понимаешь, он и так плохо вживался во всё немецкое и даже язык с неохотой учил и только с годами пообвык, обжился, дом построил, женился на русской немке, родили они троих детей и казалось, что жить можно, а вышло… (Посмотрела на фотографии моих внуков в общей раме.) Как раз с детей всё и началось. Там же как их воспитывают? Если в садик взяли, то сразу заводят досье на каждого… А такое. Записывают что он говорит, рисует, делает и даже описывают его любимые игрушки с выводами социального работника… А для того, чтобы собрать информация для приемных родителей, если отберут у родных… Как часто отбирают? Да только за прошлый год больше семидесяти тысяч. Правда, потом какую-то часть возвратили, но представляешь с какими сердечными травмами у детей?.. То-то ж. Ну, этот Югендамт прицепился и к моим внукам. (Всё же встала, жестом пригласила пересесть на диван.) Как-то в садике Клару предупредили… Да, уже все трое туда ходили. Так вот, предупредили, что дети nicht vollst; ndig angepasst… не совсем адаптированы, слишком молчаливы и плохо говорят по-немецки. В семье-то оба говорят по-русски, поэтому и дети… и что надо, мол, детей показать психологу. Клара попробовала объяснить, что с детьми всё нормально и что дома болтают они беспрерывно, а те стали настаивать, грубить, а потом пригрозили, что выгонят их из садика. Ну она и написала заявление, что сама их забирает. И что началось!.. (Взяла одну из подушек, положила на колени, почему-то разгладила её и, чеканя каждое слово, проговорила.) А то, что заведующая и социальный работник написали донос в ювенальную юстицию: дети, мол, не ходят в детский сад из-за безответственной матери и поэтому находятся в опасной для жизни ситуации… (Взглянула: веришь ли?) А вот так. У них же совсем другое воспитание, чем в России. Считают, что детскую психику надо защищать от грусти, всяких дум, размышлений о жизни, и даже Красная шапочка из сказки может расстроить ребёнка! Вот и читают им разную ерунду про весёлую какашку, про зверя непонятного пола и непонятной породы, про двух женщин-мам или двух мужчин-пап… Ну да, плевать, что когда дети вырастут, им придётся сталкиваться с болезнями, смертью, предательством… Самим читать им другие сказки? Да ты что! Если от них воспитатели узнают об этом!.. (Отбросила подушку в угол дивана.) Да собственно так и случилось. Саша прочитал Костику про эту самую «Красную шапочку», а он рассказал кому-то из детей, вот вскоре и пришли к нам из Югендамта, стали ходить ко дому, заглядывать во все углы… Да что ты, какой ордер? Ордер обязана предоставлять полиция, а ювенальщики имеют права в любое время прийти в дом и начать докапываться: как и чем стираешь бельё на детей, гладишь ли его, в каком порядке игрушки и если начнёшь нервничать, то… (Помолчала. Вздохнула.) Хорошо, что к тому времени соседи нам уже объяснили, как нужно себя с представителями этого органа вести, чтоб выглядеть позитивно… А вот так: нельзя плакать, кричать, а только соглашаться и улыбаться… Какие обвинения предъявляют? А какие высмотрят, те и предъявят. Список оснований для изъятия у них широ-окий, причем консультанты, психологи, опекуны толкуют его каждый по-своему и жаловаться на них некому… Суд? (Взмахнула руками.) Ой, да брось ты! Найти адвоката против этого страшного органа очень трудно и похоже, что Югендамт никому неподконтролен и даже выступление очень известного в Германии доктора Вольффа о том, что Югендамт проводит наблюдение за детьми без ведома родителей и без предупреждения забирает из семьи, увозит неизвестно куда, осталось неуслышанным. Ведь разные там консультанты, семейные психологи, опекуны, частные фирмы, детские приюты потому так активны и наглы, что зарабатывают на детях большие деньги!.. (Встала, подошла к столу, взяла мандарин… положила, резко обернулась на мой вопрос.) Да нет, выступает общественность, выступает! Но похоже, что все каналы для неё перекрыты. За несколько лет столько митингов прошло в Берлине, Мюнхене, Падерборне, Кёльне против действий Югендамта, и против сексуального воспитания, а реакции властей почти ни-ка-кой… (Снова присела рядом.) А так и есть, против семьи борются. Любую жалобу ребёнка на мать или отца тут же используют, чтобы настроить его против них, а если начнёшь доказывать, что всё не так, да еще разволнуешься, заплачешь, то именно это и сыграет против тебя, и доведут до такого состояния, что будешь бояться звонков в дверь, а по ночам не спать… Да, и со мной такое было. Особенно после того, как у Петра… Да жил от нас недалеко сосед, тоже уехавший из России, так у него четверо детей отобрали… Нет, только иногда выпивал… вот и прицепились. (Умолкла. На глазах мелькнули слёзы.) А что он… Повесился… Да ладно, не утешай. Не один он так… (Встала. Прошлась по комнате, остановилась напротив нашего пейзажа.) Красивая у вас картина. Стайка берёзок посреди снегов… Настоящая Россия. (Присела.) Но то, что делают в садике, еще не всё, ведь уже со второго класса в Германии начинается сексуальное воспитание. Соседка как-то жаловалась, что её сын второклассник принёс домой вылепленный из пластилина по заданию учительницы мужской член, а когда пошла в школу со своим возмущением, то на неё смотрели с презрением и даже пригрозили: если будет настраивать детей против такого передового воспитания, то их могут отобрать, а её на сутки посадить в тюрьму… Не веришь? А Сашу с Кларой это очень испугало и поняли, что когда начнут сопротивляться и этому, то, если детей и не заберут, то потеряют они их души нав-сег-да. (Помолчала, улыбнулась горестно.) Вот и сорвались. И уехали… Сразу и запросто? Да нет, уехать даже очень непросто. Ведь государству нужны белые дети, можно сказать, что прямо охота на таких, как мои внуки идёт… за белобрысыми, голубоглазыми. В гамбургском отделении российского консульства, куда Сашка вначале подал документы, его так упорно отговаривали! Какая, мол, ужасная страна Россия, как его семья будет там никому не нужна! А потом пришло письменное уведомление с подписью «Mit freundlichen Grüßen»… ну, «С дружеским приветом», у них все письма от чиновников так заканчиваются, но в отъезде было отказано. И только со второго раза, с помощью российского посольства удалось… (Сняла с плеч плед, аккуратно свернула, положила на спинку дивана.) Ну вот, и поведала я тебе о своей драме жизни… Не драма, говоришь? Всё обойдется-устроится? Может, и обойдётся. Потому и еду к Сашке и Кларе, чтобы убедиться: а так ли всё alles ist gut, как пишут и звонят? По фотографиям вроде бы всё так и есть, хотя домик их… Не сравнить с тем, какой был в Германии… Не «в деньгах счастье»… Может, и не в деньгах. (Подошла к столу, допила уже остывший кофе.) Нет, не надо еще заваривать, сейчас уйду и встретимся ли снова? (Обернулась, вяло улыбнулась.) Не знаю. Скорее всего сразу после Алтая улечу в Германию.
Расставаясь, мы обменялись адресами эл-почты, и я попросила обязательно написать об Алтае, — так люблю смотреть иногда слайды об этом красивейшем крае! — но, честно говоря, не надеялась, что напишет, ведь уже не пробовала связаться столько лет! И, наверное, потому, что в бытность нашей «совместной деятельности» стали мы как-то говорить о подругах детства, а я и сказала: «Знаешь, Анин, в детстве и юности у меня было много хороших подруг, а теперь почему-то нет… настоящих нет». И увидев вопрос в её коротком взгляде, тут же сообразила, что брякнула бестактность и добавила: «Кроме тебя». Но после этого она стала как-то отдаляться от меня, а вскоре уехали они в Германию, и я не получала от неё никаких вестей, поэтому и теперь подумалось… Но месяца через два по Гугл-почте из Германии получила письмо, написанное по-журналистски обстоятельно, по-русски эмоционально и похоже, что писала его потому, что просто необходимо было высказать наболевшее.
«Хочется продолжить наш разговор, хотя… Помнишь, как мы вместе делали передачи, ходили на фильмы, спорили о них, хотя почти одинаково воспринимали, а потом ты дала мне понять, что я для тебя подруга не «настоящая»?.. Но ладно, что было, то прошло, а теперь мне, как «настоящей» (шучу!), хочется рассказать тебе о своей поездке на Алтай, и потому, что думалось встретить там совсем не то, что увидела. В германском быту мы привыкли чувствовать себя сдержанно, почти всегда ощущая на себе взгляды соседей и ловя на мысли: а не слишком ли громко разговариваем или дети резвятся? Да и других ограничений немало. Газон возле дома должен быть не выше назначенной отметки, участок земли — стандартный, сажать на нём огурцы, лук, помидоры можно только на четверти площади. Муж высадил побольше, так оштрафовали. А как-то попробовал посадить вишню, малину, так соседи перестали здороваться и донесли куда надо, после чего пришел полицейский и объяснил, что ягоды и фрукты полагается покупать, а в саду они растут только для птиц. Подумали, что шутит, а он выписал штраф. Но ладно, отвлеклась от рассказа об Алтае.
А живёт мой Саша с семьей в Немецком округе в Подсосново, работает на сырзаводе, а Клара — в садике воспитательницей. Дом пока снимают, при нём земли шестнадцать соток, и они всё там выращивают, но думают поднакопить денег и, когда подрастут дети, переехать в центральный Гальбштадт. Правда, поднакопить будет не просто, у нас-то там, где работал, на четыре годовых зарплаты смог бы купить хороший дом, а в России с их зарплат надо копить еще немало лет. Но ничего, надеются, хотя я не советовала уезжать из Подсосново. Зачем? Ведь их посёлок хотя и молодой, но по немецким меркам уже вполне самостоятельный город. Представляешь, в нём даже кирха лютеранская есть! И свои производства, на которых делают очень вкусные колбасы, сыры, сладости и даже грибы выращивают, пиво «Подсосновское» варят, которое по вкусу не хуже нашего «Дукштайна» и в ресторанчике закусывают такими же калачиками «Брецель», как и в Берге, где живу. Да и в культурном отношении… Всё там есть: музей, Детская школа искусств, Дом культуры, Дом немецких обрядов, спортивный комплекс и даже свой зоопарк, в котором такие забавные пони, верблюды, маралы, яки, страусы… А вокруг такая ширь с бескрайними полями и березовыми рощами! Дух захватывает. Вышел за посёлок и все ягоды-грибы твои. А у нас за всё надо платить, «мой, моя, моё» в Германии очень развито. Соседи наши, коренные немцы, на рыбалку ездят в Нидерланды или во Францию, — дешевле обходится. Знаешь, уезжая из России, мы летели, как бабочки на огонь, думая, что только в Европе настоящая цивилизация, несущая свет, свободу, благо, что между макдональдсами и кебабами есть та самая тихая и таинственная Германия, которая притягивала, а оказалось… Сколько же там идей-перевертышей, ёрничинья, клоунских масок, под которыми не знаешь, что скрывается? Да и с помощью мигрантов с Востока, которые уверенно обживаются, немецкий мир становится совсем другим, не зря же лидер партии «Зеленых» предложил петь второй куплет государственного гимна на турецком языке. Конечно, можно спрятаться от всех этих грустных размышлений, — не включать радио, не смотреть телевизор, да и в Интернете есть множество групп по интересам, в которых можно забыться на какое-то время, чтобы мир снова стал комфортным… кстати, многие так делают, но нам, выросшим в России, да еще, как говорят о нас коренные немцы, с нашим «таёжным синдромом», это не под силу. Судьба закинула нас в Германию, а сердце и голову оставила в России.
Наверное, если бы сидели сейчас с тобой и разговаривали, то ты спросила бы: ну и как ты думаешь жить без сердца и головы? А так. Прожив здесь почти двадцать лет, мы с мужем уже привыкли к бытовому комфорту, ухоженности городов, деревень, к гладким дорогам, да и к относительной обеспеченности, когда не работающие могут прожить на Sozialf; rsorge всю жизнь, и когда бомжи держат при себе беспризорных собак потому, что и на тех дают денежное пособие. Всё это и удерживает, — ведь большая часть жизни позади, — ну а уезжают из этой комфортной страны те, в ком так и не умер его «таёжный синдром».
Не гут война
Рассказала мама, Сафонова Мария Тихоновна (1903—1994)
Спрашиваешь, как война началася?.. Ну, слушай.
Собралися мы как-то в воскресенье поросенка покупать. Пришли на базар, подошли к одному, а он ляжить и ве-есь красный. Думаю себе: чтой-то с ним не так… больной, должно. А тут знакомый ветеринар как раз подходить:
— Не покупайте этого, он больной. Эпидемия сейчас.
Женшына рядом стоить:
— Идемте-ка ко мне, — говорить. — У меня есть два поросенка. Увидите, как они едять, больные или нет, вот и выберите подхожяшшего.
Пошли мы. Понравилися нам поросята, большие, жирные, чистые. Сговорилися. Вернулися на базар подводу нанять, а тут уже шумять: война, мол, немец напал! Ну, и началося… Из магазинов и последние продукты куда-то попровалилися, повестки понесли, бабы идуть, ревуть, этого уже мобилизовали, того провожають… И всю-то ночь мы уже не спали, уличкомы ходили, дежурства назначали и как раз первой я и попала, надо было делать вот что: как налятить самолет, так сразу бежать и всех будить.
Зачем?
А кто ж их знаить! Ведь ни бомбоубежишш, ни ямок не было, куда ж прятаться-то?
Да нет, вначале, не бомбили, это через неделю только как-то налетели самолеты на Трыковку и по-ошло! Бомбы рвутся, дома горять! Но мы всё ишшо надеялися: может, задержуть наши немца?
А раз приходить к нам Вера из Рясника и говорить:
— Да что вы рассуждаете? Придёть немец, обязательно придёть! Он же всё бярёть, все ему сдаются.
А знала потому, что, как и мы, в Энгельгардовской жила, но мы уехали, а её с семьей война там и застала, так они всё побросали и убежали: где подъедуть, где пяшком… вот, видать, и поверила сразу, что немец всё можить. Ну, и правда, стали вскорости нас бомбить как следуить, началося его молниеносное наступление, а вскорости и к Карачевау подкатился. Ну, что делать? Вырыли мы с Витькой ямку в огороде, спряталисья в ней, сидим. А тут еще соседи своих детей приташшыли, сами-то разбежалися ухватить чего поесть, а я и осталася с оравой цельной: своих двое, Собакиных двое, Кутеповых двое, Бариновых трое… Сбилися все в этой ямке, сидим, ждем.
Вотони! Стреляють, шумять, нясуцца на танках по болоту прямо, да к нам уже… с луга-то! Ну, — думаю, — сейчас со слепу наедуть танками своими на нашу ямку и прямо тут-то и передушуть всех как котят слепых! Да выскочила и ка-ак начала вышвыривать детей оттудова! Подъехали, вылезли из танков, окружили… Стоять и по-своему что-то гормочуть, а потом ка-ак стали хохотать! Вижу: детей считають. Во, мол, крольчиха-то вылезла! Потом воды попросили, попили… а после завернули танки и по-оехали дальше. Пронесло!.. Тут-то и от сердца отлегло. Думали-то, что начнуть всех стрелять, а они… Как и люди всеодно оказалися, и смеялися даже. Вот так и началася оккупация. Ну, ночь кое-как промаялися, а на утро смотрю: немцы к нам в хату валють. И выгнали всех на улицу! Просила-просила хоть в коридорчике-то оставьте, но и там не разрешили. Что делать? Да сгородили с Витькой шалаш в огороде кой из чего и устроилися в нём… Да нет, в хату пускали, но только прибирать да печку для них истопить. А как же? Они ж, когда выгоняли-то нас, так я переводчику сразу и растолковала, что нашу русскую печку топить надо умеючи, а то и дом, и все барахло ихнее погорить, вот и впускали.
Как-то сижу возле шалаша нашего, чишшу картошку, да глядь так-то… Динка с Идой идуть! Они ж уехали от немца-то, но вот теперь, значить, и… И оказалося: отъехала их машина сколько-то от Карачева, да возьми и сломайся. Что делать? Андрею ж никак нельзя было возвращаться! Как же ему возвратиться, когда он комиссаром был, а тогда всё говорили, что коммунистов немец первым делом расстреливал. Вот и добралися они до первой попавшейся деревни, нашли ему там шапку, старую фуфайку, он и ушел с проходящими частями, а Динка оставила свекровь и Лору… той, как и тебе, три годика только было… оставила их в той деревне, схватила кой-какие вешшычки, Иду и-и назад, в Карачев. А идти надо было лесом, через болото, и как раз в тех местах немцы разбили часть нашу… загнали в болото и разбили. И вот идёть Динка вдоль болота этого, а в нём солдатики мертвые плавають в тине болотной… и головы их торчать… и глаза ещё вроде как лупають. «Гля-ядить один, как живой всеодно! — всё убивалася. — А, может, и живой ишшо был.» Страху набралася!
А вскорости стали немцы пленных наших гнать по Карачеву, и я всё бегала смотреть: не гнали б моих… Сеньку, Колю! Наварим с Динкой ведро свеклы, картошки, капусты, приправим чем-нибудь и, как утром встанем, так Динка с детьми управляться, а я туда, к дороге. Ох, и тяжко ж было видеть всё это! Плятутся наши пленные, друг друга ташшуть! Поднесу ведро, а они как набросются на него! Кому горстью варева этого в руку сунешь, кому в карман. А немцы ж кричать, стреляють! О-о, сколько ж их тогда гнали! Сплошной колонной. Потом и холода началися, а пленные-то почти раздеты-разуты!.. или в тряпки какие завернуты. И уже к ведру моему не бросалися, сил не было, а следом немцы на лошадях ехали… подбяруть какого, швырнуть в сани. Ля-яжить мертвый, зубы оскалимши… а какой и помираить только. Ох, Господи!
Были ль лагеря для пленных?
А как же? И не один. Вот там-то, за базаром церковь стояла, «Преображение» называлася. При советской власти её на театр переделали, а тогда пленных туда… И сколько ж их было! Так-то спустють сверху банку какую и просють: водички, мол!.. налейте хоть водички. Сунешь что-нибудь в эту банку, поднимуть… А еще лагерь был… как идешь теперь на базар, так по левой стороне… и проволока в несколько рядов вокруг него была натянута, за ней-то они и находилися. Грязные, обросшие и до того отошшавшие, что в чём только душа держалася! Всё-ё мы туда к одному знакомому ходили, сына-то его немцы расстреляли, а самого в лагерь этот и бросили, хотели мы его оттуда вызволить, но как? С месяц, должно, там продержали, потом угнали куда-то. А как-то к больнице пошла, настряпала кой-чего и пошла. Боже мой, а там!.. Всё этими пленными забито! И лежать прямо на голом полу, стонуть, водички просють! А тут еще таких же машину цельную подогнали, кричать: сымите нас, сымите! Нет, не могу и вспоминать про это. И не приведи, Господи, пережить такое вам и детям вашим!
Лето сорок первого жаркое было, сухое, поэтому немцы бы-ыстро продвигалися, они ж на машинах были, пехоты у них и не видела. И страху ж нагнали своими машинами! Прямо парализовал всех этот страх. Бывало, как лятить мотоцикл, как рычить!.. У нас и человек по болоту не пройдёть, а он нясёцца себе и хоть бы что! Потом и грабить на машинах этих стали по деревням, всё оттудова ташшыли: одеяла, подушки, половики, лук связками… холстина какая и её в сумку, лампа — давай и лампу! А уж скот как губили!.. Поедуть в деревни и вязуть оттудова и овец, и телят, коров. Привязуть свинью, зарежуть, так чего ж потом только с ней ни мудрять! Рулеты крутють, свельтисоны разные. Панствовали во всю, повара-то ихние умели готовить! Это тебе не наши: отварил кусок мяса, да и нате, ешьте, а эти!.. Эти умели готовить. Как, бывало, привязуть гусей связками, так и сбрасывають с машины, головы тут же им рубють, рубють… Резали почём зря, ни овец, ни коров тельных не жалели. Раз смотрю так-то в окно — корову вядуть, а у неё уже вымя налитое, вот-вот отелиться! Еле-еле в калитку пролезла и сразу слышу: за-аревела… Режуть. Вот тут-то и подумала: не удержаться немцу в России, не стерпить мужик этого! Его, бедного, коммунисты всё мучили-мучили, а теперь ишшо и немец добивать будить? Ну и, правда. Когда в первую-то зиму возле городов всё пообчистили, поприжрали, как саранча, так на вторую поехали в дальние деревни, а там партизаны их луданить стали. Приезжають раз мои немцы, что в хате нашей жили, и немують: во, матка, русских всех убивать надо! Только, мол, шесть лет ребенку, а что сделал: дверь снаружи подпёр и поджег хату, и спалил двенадцать немцев! Гормочуть так-то по-своему, возмушшаются: киндер, мол, а какой коварный! Но разве станешь возражать? Поддакиваю, а сама и думаю: стоить вам, стоить! Как же, господа новые понаехали! Нас, значить, за рабов теперя считать будуть?
А издеватели какие были! Как белье чуть поносил, так и стирай. Среди наших тоже мучитель попался, так что раз удумал: сегодня, мол, сам стирать буду. Да взял рубашку, три носовых платка и начал… Виктор таскаить воду, я грею, Виктор носить, я выношу. И так двенадцать вёдер только для него одного нагрели! Ну, ты подумай только: какой издеватель! А-а, они все, кто ни придуть… китайцы, французы, японцы все такими и будуть. А финны? Издевалися хуже немцев! Один что удумал:
— Топи, матка, печку, я сам картошку варить буду.
И поставил чугунок туда-то, наверх, где мы греемся. Объясняю ему: русские, мол, варють в печке, а не на печке, там-то пишша твоя никогда не сварится. А он — своё! И вот, носить дрова, а я топлю, носить, я топлю… и вижу: печка моя раскалилася, как домна! И ты знаешь… Принёс ишшо охапку, нагнулся так-то сбросить, а я как хватила топор! Всё-то у меня в глазах потемнело!.. Но что остановило? Должно, кто-то из вас крикнул… только тут-то сознание и прочнулося: да что ж это я, помилують они нас после этого чтолича?.. Вот так-то, моя милая, все они, кто не придёть в Россию, такими и будуть, как финны эти.
Жилил мы тогда опять в своей хате, впустили нас немцы к зиме-то, но только за перегородку, отгородили мы себе уголок за печкой, там и толклися.
Питалися чем?
Да что Бог пошлёть. Немец-то угошшал чтолича? Помню, когда начали скот губить, так пойду, наберу требухи, печёнки, селезенки… они ж всё это выбрасывали, потом вымочу, накручу, котлет нажарю, вот вы и едите. А как-то еще и картошкой запаслися, правда, подмороженной…
А вот так. Немцы уже поздней осенью привезли машину цельную и оставили на улице, а тут ночью как раз мороз, вот она и примерзла. Что ж, есть они такую будуть? Они себе и не мерзлой привязуть. Ну, мы и взялися да перетаскали её к себе. Бывало, зальешь холодной водой на ночь, утром отваришь, натрешь и печёшь пирожки, да еще требухой заправишь. Надо ж было есть что-то? Вот и промышляли, как собаки, где что ухватишь, то и твоё.
Какими немцы были?..
Да разными. И совестливые попадалися, всё-ё так-то хоть печеник какой вам сунуть. Выстираешь ему бельё, выгладишь, а он и дасть буханку хлеба. А были и издеватели. Сварила раз щи из крапивы, приправила требухой, а она ж пахнить-то… не мясом жареным! И вот сидите вы, едите. Смотрю, Курт входить. А вре-едный был немец! Посмотрел так-то на вас, посморел, носом подвигал, а потом подошел к столу, перегнулся через Витьку да как плюнить в щи!
— Руссишь швайн!
Свинья, значить, по-ихнему. Покачала я головой, покачала, да вылила миску, налила другую.
Вольно они себя вначале вели. Бывало, поставють так-то машину возле дома, вот и ходи возле нее, и рассматривай, а ребятишкам и посидеть в ней разрешали. Если идти куда нужно, так и иди себе, никто не задержить ни днем, ни ночью. Ведь в сорок первом-то… вроде как прогулка у них была, без остановки ехали. Лето ж сухое, жаркое было, что им было до Москвы промахнуть на своих машинах? Они б и до Дальнего Востока проскочили, если б дороги хорошие. Но осенью дожди пошли и как замороси-ило! Вот дожди-то их и затормозили. Бывало, завязнить машина в грязи, как сбягуцца: ва-ва-ва-ва! Гормочуть-гормучуть по-своему, потом уцепюцца человек двадцать за эту машину, выволокуть. Проедить сколько-то… опять увязла! Снова таскать. Ругаются, кричать! Пробка собьёцца. Дороги-то наши какие? Грязь да топость, особенно туда-то, на Орёл. Там, нябось, и с моторами машины ихние заливалися. Вот это-то и погубило их, узнали, как по России ездить! Потом ишшо и морозы ударили, метели закружили, и вот молодые немцы еще не поддавалися морозам этим, даже пробовали в одних мундирчиках бегать, ну а те, кто постарше… Если мороз сильный, как намотають тряпок на голову, на ноги! Они ж пло-охо обувалися, сапоги-то ихние ши-ирокие были. И что за фасон такой? Как ступить какой в сугроб, так сразу и полные снегу. Вот, бывало, и не показывайся на улицу ни в валенках, ни в рукавицах, сейчас повалють, снимуть и ни-икаких тебе расчетов.
На вторую зиму начали немцев партизаны шшыпать, наскочуть так-то ночью на одиночную хату и всех перебьють, поэтому стали они скучиваться по большим хатам. А наша-то на краю города стояла, возле оврага, вот и боялися у нас жить: а вдруг партизаны из оврага выскочуть? Но все ж иногда придуть, да придуть и сразу:
— Матка, партизан?.. — и показывають на овраг.
Вот мы и приладилися говорить, чтоб меньше таскалися:
— Да, да, пан, партизан!
А они и начнуть по двору шастать… шастають так-то, и всё турчать: партизан, мол, партизан! Ходишь за ними и думаешь: пралич вас побей, ну что ж партизаны… воробьи, чтолича, клюнул да в кусты? Прямо парализовали их эти партизаны! Раньше-то вольники какие были, ходили, насвистывали, а теперя стали потихонечку, чтоб незаметно как. А раз пришли к нам и немують: во, мол, лес прочёсывать идем, и ни одного партизана не оставим!
— О-о, лес велик, — говорю. — И туда лес, — показываю, — и туда, как от Карачева начинается, так и до самой Москвы. — Стоять, слушають. — Сколько ж вам солдат-то надо, чтоб его прочесать?
— Не-е, у нас собаки…
— Ну, раз собаки… Ладно, прочёсывайте.
Вот и пошли. А там их как чесанули. И не под гребешок, а под гребёнку. Партизаны-то все тропочки в этих лесах знали, а немец только чуть отошел в сторону, так и заблудился. Стали тут и люди головы подымать: оказывается, не так страшен черт, как его малюють, можно и немца победить. А вскорости пришла к нашей соседке Шуре Собакиной связная от партизан, и стали мы через нее кой-какие сведения передавать: сколько немцев, как себя ведуть, сколько машин, какие. Им же все интересно было! Да и соли, бывало, соберем, табачку переправим. Господи, а как же при этом режиме и помогать-то? Вот и объявила Шура себя портнихой, чтоб с людьми связываться. Как пошли к ней! Дорогу прямо протолкли. А разве ж можно так ходить-то под самым носом у немцев, комендатура ж их рядом была. Вот я и говорю Виктору с Динкой:
— Не ходите вы туда, не обойдется без провокатора, обязательно какой-нибудь вотрётся!
Но куда там! Мой Витя-то: надо с немцем сражаться, надо, мол, его одолеть! А раз приходить ко мне эта Шура и говорить:
— На-ка, возьми себе…
И подаёть штамп «Смерть немецким оккупантам!» и список какой-то: распишись, мол, что получила.
— Да иди ты к свиньям! — вскинулася. — Что мы, для этих бумажек работаем? Для себя работаем. Каждый по крошечке сделаить, а немцам — во вред.
И начал мой Витька: как вечер, нарядится в батькин пиджак, в валенки его большие и по-ошёл. Повесють немцы листовку, какие они хорошие да милосердные, какое счастье нам нясуть, а Витька хлоп сверху: «Смерть немецким оккупантам!» Вот руки и в чернилах. Что если поймають, доказательства ж сразу видны! И вот, как пойдёть, бывало, штамповать, а я стану возле окна и задеревенею вся, гляжу в конец улицы и не могу с места сдвинуться: никогда больше не увижу моего Витю! А уж как покажется да ровным шагом идёть!.. и начнёть мое сердце отходить, отходить. Уж очень волновалася за него, он же такой безоглядный был! Когда наши бомбить-то начали, так что он удумали с Володькой Дальским: как начнуть самолеты на бомбежку заходить, а они залезуть на крышу дома, где немцы живуть да лампу в трубу и опустють, потом самолеты и лупють по этим хатам. А в то время наши уж крепко часто бомбить стали! И днем ишшо не так, а как ночь, и-и по-олетели. Один бомбардировшик улетаить, другой прилетаить, один уходить, другой заходить. Ну, так лихо стало! И немцы что удумали: как только самолёты загудять, попрыгають на машины и разъедутся по деревням. Лови их! И получалося, что наши своих же и бомбили. А раз и мы, как немцы, подхватилися и-и на ПодсосОнки. Прибежали, а там ещё больше бомб рвется, да снег, метель разыгралася! Ну, выскочили из этих Подсосонок, да назад. И я с Динкой и детьми по дороге наладилася, а Витька левее взял, через луг, вот и схватилася через сколько-то: а где ж мой Витька-то? Да кричать, да звать его. После этого и сказала себе: никуда больше не побегу, не знаешь, где убьёть. Там-то, на Подсосонках, бомба тогда прямо в хату попала и всех побило.
Были ль у немцев и убежища?
А прямо рядом с нами дот они выкопали и пряталися в нём.
Нет, нас туда не пускали, так что ж мы? Взяли да передали партизанам про это дот, а через какое-то время наши самолёты как начали этот дот луданить, как начали! Немцы в нем ночь пересидели да разъехалися по деревням, а к вечеру опять бомбежка началася. Ну, раз немцев в доте нетути, мы — туда. А бомбы как посыпалися!.. как начали рваться! Сидим, молимся: Господи, спаси нас, дураков! Сами на свою голову беду накликали! И все-то поджилочки наши перетряслися, и губы-то попересмякли! Но все ж ни одна бомба тогда в него не попала… а, можить, и попала, но крышу не пробила. Вылезли оттудова утром на свет божий и аж чёрные все! Земля-то в этом доте во время бомбежки сыпалася из-под брёвен, вот мы и… Села я возле, и глаза мои не смотрють, и руки не подымаются, а тут как раз Энс… Да был такой немец добрый в комендатуре… Как глянул!..
— Мария! Ты как… — и на землю показываить. — Не гут война.
— Ох, — головой качаю, — не гут!
А он на небо показываить: это, мол, ваши бомбять, русские.
— Ну, что ж, — глаза чуть протерла, — надо и нашим.
С тех пор не прошло ни дня, ни ночи без бомбежек, уж так наши налетать стали, так лупить! А немцы из зениток — по самолетам. Вот и сбили как-то бомбардировшик наш, и упал тот возле базара, и сгорел, а лёчика, видать, как-то отбросило, жив остался. Схватили его немцы, пытали, потом раздели и выбросили во двор. А мороз как раз был!.. градусов тридцать должно. Ребяты наши как раз пробегали возле того дома, так успел этот лётчик через забор им передать, что из Сибири, мол, он… И замерз, бедный.
В начале третьей зимы немцы еще весё-ёлые были, всё пели-распевали. Бывало, приду в хату убирать, а они свистять, как соловьи! И что за манера такая… свистеть? Оглушуть прямо. А как-то объяснять стали: скоро, мол, помешшыки в Россию приедуть и управлять вами будуть. Ну, я возьми да скажи:
— Еще курочка яичко не снесла, а вы уже яишницу жарите?
Рассмеялися даже. «Мария-политик» меня звали. Скажуть так-то: вот, мол, скоро Волгу перейдем, выкупаемся в ней, да еще и покажуть: спинки, мол, полотенчиком утрём, и дальше, на Баку. А я погляжу-погляжу на них так-то, а сама и подумаю: ишь, разбрехалися! Подождите-ка, бываить наши спинки так потруть, что и до дому не добягите! А вслух и пробурчу:
— Россия мно-ого войн пережила и еще неизвестно, будете ли купаться в Волге.
— Ну, что ты, Мария! — опять засмеются: — Русским капут!
Но, видать, рано смеялися. Через какое-то время ка-ак начали им спинки тереть, как начали! Тут-то они и перестали смеяться, свистеть. Одно утро подхожу к своей хате… и что-то тихо, не слышно ни говору ихнего, ни свиста. Что это с моими немцами, ай, померли? Открываю так-то дверь… не-ет, живые сидять, но никто не свистить, не поёть. Господи, да что ж такое? А тут выходить один… Хорошо-о к вам относился, всё, бывало, по конфетке какой сунить… конфетки такие у них цЫбиками были. Так вот как раз он-то выходить и говорить:
— Матка, капут нашей армии. Аллес немцев окружили русские, — объясняить, — и капут.
— Ах, — качаю головой, — жалко-то как…
А сама думаю: пралич вас всех побей, так вам и надо! Как же, господа новые наехали! Да подхватилася и к бабам: радость-то какая! Так Шура, что рядом жила, на что старая была, ноги у нее болели, так и она как начала танцевать! Кто петь, кто — на коленки и Богу молиться! Вот и началося у немцев: сразу раненых повезли, злые стали, как собаки и спорить с ними я бросила, а то, думаю, ишшо как-нибудь пристрелють и останетеся вы одни.
Ну, а к весне… Помню, выйдешь зарею, приложишь к земле ухо… Гу-удит земля наша от орудийных выстрелов!
Ну, можить, снаряды эти и где-то за сто километров рвалися, но нам всё ж думалося: слава Богу!.. пошли наши в наступление!
А что немцы… Немцы хоть и перестали свистеть и на гармошках губных играть, но стали тянуть из домов всё, что ещё не успели, а людей вон выгонять. Выгнали опять и нас. Где жить? Вот и приладилися: подхватимся, да и уйдем в ров.
А такой ров. Как раз перед войною всё-ё гоняли нас его рыть… а немец потом на него и плюнул. Ну что ему этот ров? Он сейчас, где ему надо, и соорудить себе мост, да еще так быстро, что ты и папиросу не успеешь выкурить.
Ну да, видать не зря мы его вырыли, как раз в нём-то теперя и пряталися. Он же вавилонами разными был, куда ни пойдешь, везде спрячешься. Выроешь так-то ямку, ляжешь, укроешься травой, сеном, жневником и не видать тебя. Лето-то жа-аркое выдалося, ров этот весь цветами порос, травою, да и картошка вокруг него была посажена, и зерно, горох, вика. Война, не война, а мужики сеяли. Ну, а когда паника началася, тут уж… ишшы хозяев! Кого в Германию угнали, кто уехал, кто спрятался и вот, бывало, выскочим из этого рва да по полям, как мыши, и шастаем. Насбираем кой-чего, потом скатимся в этот ров, натрём колосков, напарим на костре, вот и сыты. Ели! Ничем не гнушалися.
А к августу наши совсем близко подошли и начали немцы город наш жечь, взрывать. Заложуть мину под кирпичный дом да как рвануть! Грохот стоял! А деревянные хаты жгли. С неделю, должно, Карачев горел-пылал. Да и во рву покою не стало, оцепили его как-то немцы, у кого какая живность оставалася, поотобрали, а народ повыташшыли из шшелей и стали гнать в Германию. Так что ж мы приладилися делать: как выгонють нас на дорогу… А дорога как раз через коноплю проходила и стёжек разных протоптано в ней было! И вот, значить, как погонють нас колонной, а мы пройдем сколько-то да ша-асть в коноплю эту и сидим, как зайцы какие. Пройдёть колонна, мы и вернемся. Но сами-то бегали, а корову свою во рву держали.
Как уцелела…
Да к дому закуточка была прилеплена, и я никуда её оттудова не выпускала, немцы не заметили сначала мою корову, а потом, когда Гитлер запретил грабежи и на коров списки составили, молоко носить приказали, то я и носила. А тогда в ров с собою её увели, вырыли в стене углубление такое, поставили туда, завесили кой-чем, и вот что? Когда свободно то корова гуляить, ну-ка, закрой её в такой… а тут хоть бы раз мыкнула! Скотина, а видать чувствовала. И уже наши стали подходить, перестрелка слышна, бой… И наскочил тут змей-немец, и обнаружил нашу корову! Схватил и-и на машину. И повёз! Я, было, погналася следом, а он ка-ак швырнёть в меня буханкой хлеба, прямо по голове попал. Как же плакала по коровке по своей, как убивалася! Ведь миг какой-то не уберегла! Плакали и вы… Ну как же, всю-то войну она нас кормила, всю-то войну вместе страдали, а тут… Так и распрошшалися мы с коровкой нашей. А к вечеру побежала Динка в Карачев за чем-то да прибегаить назад и кричить:
— Мария, твой дом горить!
— Ну что ж, — только и сказала. — Что всем, то и мне. Зато теперя немцы уйдуть.
И, правда, сожгли весь Карачев дотла и ушли. А вскорости глядим: вроде наши солдатики по краю оврага идуть? Господи, не верим глазам своим! А потом и слышим: по-русски говорять! Бросилися к ним, обнимаем, целуем, плачем, детей к ним тянем! Да какие ж они все молоденькие, да какие ж замученные! В гимнастерочках выцветших, в плащ-палатках пыльных, и губочки-то у них попересмякли! Ох, замерло сердце моё: а ведь и Колька мой такой же…
Ну, пересидели ночь во рву, а наутро подхватилися да к дому своему сгоревшему. Только вышли в поле, а вы и запросили есть. Смотрим, фургон солдатский стоить и кухня при нём. Я — к бойцам: детям, мол, поесть… А тут ка-ак лупанёть снаряд! Лошади с кухней как понесли! И мы-то все попадали на землю, прижалися к ней, а ты и стоишь… Ну, если б снаряд осколочным оказался! Потом подхватилися да скорей домой бежать. Прибежали, а вместо дома — одна печка стоить да грушня обгорелая, и груши на ней печёные качаются. Но грушами сыт не будешь, надо есть соображать, картошку варить.
Да мы её нарыли, когда по полю бежали. А на чём варить? Дом же сгорел, только печка осталася и стоить, как скала какая, даже труба на ней не завалилася. И пол то сгорел, вот она и вы-ысокая стала, что до загнетки не дотянешься. Ну, пошел Витька, набрал кой-каких чурок, чтоб помост сгородить, нагромоздили, теперь и варить можно, но в чем? Да насбирали банок консервных, что от солдат осталися, поотбивал им Витька краешки, отчистил, вот и посуда. Наварили картошки, наелися, а дальше что? Куда теперя деваться, где прятаться? Немец-то всё еще стреляить! По дороге ж бойцы идуть, он по ним и лупить.
— Пойдем-ка на Орел! — Динка говорить. — Его раньше осводили, может там пристроимся.
Выбежали из Карачева, а немец и там стреляить. Да и ночь уже, куда ж итить-то? Сошли с обочины, остановилися. Смотрим, дом разрушенный стоить и ворота рядом лежать. Улеглися мы на эти ворота, обосновалися, а тут подходить военный, да как начнёть кричать:
— Что ж вы, дуры, привели сюда детей? Не соображаете, что ль? Здесь же армия идет, машины едут, вот по ним-то немцы и стреляют. Идите-ка в поле.
А куда ж ночью да в поле? Подхватилися, и опять — домой, к своей хате сгоревшей. Прибежали, а тут рядом бомбоубежишше немецкое ишшо целым оставалося, накатники в нем — в три бревна и столбы то-олстые. Ну надо ж, от такой благодати и бежать чёрт знаить куда? Совсем, видать, от горя очумели. Да забралися в этот дот, устроилися, уложили детей и хорошо-то как! Взрывы почти не слышны, вы и заснули. А наутро побежала в те домики, что целыми оставалися… сказали ж, что там милиция поместилася. И правда, Захаров как раз сидить.
— Моих-то не видел? — к нему кинулася: — Можить, знаешь что?
А он:
— Живы твои, живы. И муж, и сын.
Я как стояла!.. Так и ушам не верю: муж — в пожарных войсках, Коля тоже живой! И ты поверишь? Когда услышала это, то большей радости в моей жизни и не было…
Да нет, была, конечно, была, но что б такая! Колька живой, Сенька! А что всё погорело, на-пле-вать! Ещё наживем, если мои домой вернутся.
Дорога к родному дому
В вагоне электрички было всего несколько человек. За окном, с яркими вкраплениями оранжевых берёз и клёнов, уже мелькали серые пригороды, а прямо под окнами вагона тянулись такие же серые, отдавшие свой урожай, безлюдные огороды дачек. Вот уж точно, как и у Бунина: «В полях сухие стебли кукурузы, следы колес и блеклая ботва…» Однообразная картина. Ехать почти с час, так что пока почитаю его стихи, а потом буду радовать свой глаз и душу разноцветьем, ведь скоро въедем в лес, а осенью он так красив!
Осыпаются астры в садах,
Стройный клен под окошком желтеет…
Нет, под такой заразительный смех вон тех девчушек читать стихи о грустной осени просто невозможно. Интересно, замечают ли они эту грусть? А, впрочем, помню… еще помню: в таком возрасте в душе всегда весна и лето… А помнит ли о «лете» вон тот старичок? И волосы белые, и бородка… поди, лет семьдесят ему. А читает без очков. Интересно, кто по профессии? Наверное, учитель… Однако, банально я — о нём. Что, раз с книгой, значит непременно учитель? А, может, слесарь, но читающий, думающий… как и вон тот мужчина, что смотрит в окно. И смотрит-то не отрываясь. Что видит? А, может, просто думает о чём-то своём?
Стройный клен под окошком желтеет,
И холодный туман на полях
Целый день неподвижно белеет…
А разве может туман… целый день? Что-то не то у Ивана Алексеевича. А, впрочем… или обаче, как мог бы он написать, если туман в низине, то… И чего тот, в окно смотрящий, обернулся, на меня смотрит? С кем-то перепутал? Но встал, идёт… ко мне:
— Здравствуйте.
Улыбнулся-то как тепло. Да кто же это?.. Ой, кажется…
— Саша, Вы?
Присел напротив, улыбнулся еще теплее:
— Узнали… Ну и слава богу.
Да, тогда почти сразу вспомнила его, хотя столько лет прошло! И потому, что среди моих записок о тех, восьмидесятых годах, есть немного и о нём, — редактируя их, перечитывала не раз.
«После пятичасовой записи спектакля вымоталась до чертиков! Стою на остановке, жую яблоко, — оператор Саша Федоров аж целый пакет принес из своего сада, — а тут подходит мужчина лет тридцати пяти в курточке, в шляпе и словно заморенный, — мелкое, худое, напряженное личико.
— Дайте яблочка, — смотрит хмуро. — Сегодня еще ничего не ел.
Когда вошла в троллейбус, подумалось: хотя бы не подсел! Но как раз рядом и сел. И сразу заговорил: проработал на Севере двенадцать лет и хорошо зарабатывал, но вот потянуло на родину:
— Человек должен домой возвращаться… просто обязан, — в паузах хрустит яблоком и все рассказывает и рассказывает: сменил здесь много мест работы, а сейчас опять: — Хоть уходи! По две недели ничего не делаю, а зарплата идет. А зачем мне эти деньги? Я же хочу честно: заработал — отдай положенное, а не заработал… — кусает яблоко, вяло жует. — Но начальник говорит: «Не уходи. Хочешь, буду еще больше платить? Я ж на тебя положиться могу, ты, когда нужно, все хорошо сделаешь». — И вдруг повышает голос: — Сделаю, да. Умру, но сделаю, если обещал. — На нас оглядываются, и он неожиданно замолкает, смотрит в окно, а потом резко взмахивает рукой с искусанным яблоком: — Помощник мой ни-и-и черта не умеет! А получает семьдесят процентов от моего оклада. «Да не нужен он мне!» — говорю начальнику. Нет, не убирает, по инструкции, видите ли, положено. — Снова замолкает, словно устал: — Когда пришел к нему устраиваться, сказал: «Видишь тот экскаватор? Отремонтируешь — возьмем». Ну, я и отремонтировал. Без всякой помощи, — опять говорит громко, с нарастающей болью и на нас опять посматривают, а он, словно не замечая этого, уже возмущается: — Ни столовой рядом, ни обедов не привозят. Как собаки! — И вдруг бьет себя кулаком по колену: — Девчонка-контролер весь день на холоде работает! — Смотрю на его руки в царапинах, мозолях и большой палец сбит, а остальные скрючены, как в судороге. — Думаешь, грязные? — замечает. — Да нет, вообще не отмываются. — И продолжает: — Так вот… Девчонка эта целыми днями на холоде и сегодня аж посинела вся. А у нее, между прочим, через два дня свадьба. Свадьба у нее! — выкрикивает с болью. — Ведь простудиться может на всю жизнь! А он… — закашливается, молчит с минуту, а потом негромко продолжает: — А он не может ей даже будочку поставить возле ворот, чтоб теплей было и только все: «Давай, давай»! — Опускает голову, с минуту сидит, покусывая яблоко. — Ладно уж мне… я двенадцать лет на Севере оттельпужил и сейчас на своем экскаваторе без окон работаю. Пальцы, думаешь, отчего не разгибаются? От холода. К рычагам приросли… Так вот, ладно — я, а ей за что все это? — снова выкрикивает и на нас снова оборачиваются. — Говорю сегодня начальнику: «Чтоб будку к зиме поставил! По-ста-вишь! Ты меня знаешь»!
Искусанное яблоко повисает у меня перед глазами, зажатое в кулаке, а потом медленно опускается вниз. Но уже подъезжаем к моей остановке, надо выходить. Он замечает это, с сожалением поднимается:
— А на родину человек должен возвращаться, — словно закругляет свой рассказ. — Нельзя ему без родины, без родных, должен человек кого-то любить, кого-то ругать…
Выхожу из троллейбуса, оглядываюсь: через забрызганное стекло вижу улыбку… нет, гримасу на его маленьком, издерганном личике и взмах руки со скрюченными пальцами, искусанным яблоком…»
А еще помню Сашу и потому, что снова встретила его почти через полгода на той же остановке и он рассказал, что живёт теперь в родной деревне и пробует заняться разведением и продажей скота, но местные власти не дают. «Но почему? — возмущался. — Ведь и мне было бы хорошо, и деревне». Тогда же я рассказала об этой встрече мужу и он, заинтересовавшись (Ну как же, ведь тогда уже «дул ветер перемен!»), поехал к Саше, чтобы написать очерк в его защиту. Да, так и оказалось, и уже местные колхозные «феодалы» через Обком добились, чтобы мясокомбинат не принимал скот начинающего фермера. И написал Платон очерк, но в газету его не взяли, — «Материал частный и слишком острый» — не защитил Сашу, и пришлось тому бросить начатое дело. Вот с тех пор и стал он к нам заезжать-захаживать, — значит, была потребность излить душу тем, кто понимал и сочувствовал, — а еще всегда увозил с собой какой-либо томик рассказов или стихов, — «Для меня всё это незнакомо… — частенько слышали при этом, — но постараюсь понять».
И вот теперь мы сидим почти в пустом вагоне электрички. Да, годы берут своё! Конечно, постарел и, как говорила мама, «задубел» наш бывший гость, а лицо, еще храня густой летний загар, стало более напряженным, осунувшимся. Спросить, как и чем теперь живёт? Как-то неудобно вот так, сразу… Может, сам расскажет? И он, после нескольких привычных при таких встречах фраз, и впрямь как-то сразу заговорил:
— Да-а, расстался я тогда с вами… И знаете почему?.. Нет. Ну тогда… — Опустил голову, посидел какое-то время, словно вглядываясь в пол, потом выпрямился, взглянул в окно, в котором опять замелькали оранжево-веселые кроны леса: — Вот и тогда осень начиналась, когда я… — Пристально посмотрел в глаза, и я прочла в этом взгляде вопрос, обращенный толи ко мне, толи к себе: а стоит ли дальше рассказывать? Но промолчала, по опыту зная, что случайные слова могут сбить рассказчика с взволновавшей темы. — Ну ладно… — Саша махнул рукой и встал: — Перенесу свой рюкзак сюда и расскажу Вам всё, как на духу.
Медленно пошел по вагону, подошел к своему месту, хотел взять рюкзак, но, взглянув в окно, распрямился и стал смотреть туда, на лес, провожая уже замелькавшие темные сосны.
В те полуголодные девяностые Саша, приезжая к нам, всегда привозил или кусок сала, или цыпленка и его рассказы о житье-быть в деревне, были весьма интересны, особенно для моего мужа-журналиста, — после очередного его посещения Платон помещал материалы в газетах, ведь всё же гласность пробивала себе дорогу. Но с некоторых пор стали мы замечать в госте некую странность, а Платон даже стал поговаривать: ведь и не пьёт, а с головой у него что-то не так, всё кажется ему, что следят за ним гэбисты, ходят по пятам. Да и не только поговаривал, но и, как и всегда со своими друзьями, стал спорить с ним, уверяя, что всё это, мол, ерунда, что никому, мол, ты не нужен со своим фермерством, что гебисты за другими следят. Я же, кое-что зная о признаках паранойи, пробовала останавливать мужа: пойми, если будешь разубеждать Сашу такими доводами, то он скоро и тебя начнет принимать за гебиста, но Платон не слушал меня. А как-то, уходя от нас, Саша тихо сказал, что больше не будет нам докучать.
— Почему? Уезжаете куда-то? — спросила я.
— Да нет… — странно улыбнулся. — Но сказать не могу.
Однако, объявившись вскоре, попросил Платона, чтобы тот устроил его в газету.
— Ну, как же, Саша? — удивился он. — Вы же не знаете этой профессии… не работали никогда.
— Да, не знаю, — взглянул пытливо: — Но если порекомендуете, то возьмут.
Потом пришел с этой же просьбой еще раз, и тогда Платон сказал ему, что не может рекомендовать и что пусть ищет себе работу по специальности, эксковаторщиком, на что тот бросил:
— Ну, значит и Вы — гэбист… как все.
И снова пропал… Но примерно через месяц позвонил: хочет прийти и поговорить именно со мной, попросить совета. И сидели мы вечером на кухне, он все говорил… причем, отвечал на мои вопросы не как всегда, а медленно, словно взвешивая каждое слово, и говорил о том, что уже совсем отравлен его организм, что сестра и мать подсыпают ему в пищу отраву и поэтому сидит он на одной картошке, которую сам варит, что днем и ночью следят за ним гэбисты, и ему приходится ходить спать в поле, в стог сена. Вначале я слушала эти его признания молча, потом стала робко переубеждать, но от моих слов он становился только беспокойней, злее, поэтому стала лишь сочувствовать, но в душе, нарастая, уже метался страх.
Но вот тот самый Саша сидит теперь напротив меня, облокотившись на свой большой рюкзак.
— Что, снова продукты везёте из города в деревню, как в былые времена? — пошутила, но тут же спохватилась: — А, впрочем, может уже не в деревне живёте…
— Да нет, в деревне, — улыбнулся, — куда я от своей Фроловки денусь?
— Но почему же… Многие деваются, так что было бы не удивительно, если бы и…
— Если бы и я? — прервал. — Нет, для меня такое исключено. Я навек прирос к своей родной деревне и ни на какой город её не променяю. Разве можно вот такое… — кивнул на окно, в котором, после вида темных полос перепаханной земли, вновь замелькала яркая пестрота осеннего леса, — променять на серые камни городов? — И посмотрел на меня вдруг потемневшими глазами: — Ну, если только вынудят, как когда-то… — Помолчал, опустил глаза: — Ведь тогда, в начале девяностых, я в одночасье надолго попал в психлечебницу.
Удивлённо взглянула:
— Саша… Как же так?
— А вот так… Очутился там вдруг, сразу, и только, когда проснулся в палате с такими же… то они и объяснили, где нахожусь.
Не сообразив, что не надо бы расспрашивать, воскликнула:
— Как же так?.. Неужели и впрямь…
— И впрямь, — сказал тихо. — «Психическая дисфункция» или мания преследования как определили врачи. И лечили меня там до-олго… наглотался разных антидепрессантов, транквилизаторов, нейролептиков…
Встал, постоял, сделал несколько шагов туда-сюда, потом почему-то присел на соседнюю скамью, спиной ко мне, отчего я теперь видела только его седеющие волосы. Так сильно растревожило его воспоминание? Да, наверное. Такое не забывается… Но подошёл, сел напротив.
— Ладно, не буду больше — о том… Лучше расскажу, как живу теперь. Вы не против? — И неожиданно улыбнулся широко и открыто: — Ведь выплывать из прошлого… из тяжкого прошлого надо, надо!.. чтобы не мешать себе жить в настоящем. Не так ли?
— Так, Саша, так… — улыбнулась ответно: — И чем же теперь живёте? Снова фермерствуете?
— Нет, что Вы! Силы уже не те. Да и отбили охоту тогда, в девяностых, так что живу совсем другим. — Взглянул на томик стихов Бунина, который лежал на столике: — Разрешите? — Взял книгу, полистал, прочитал: — «Сегодня так светло кругом, такое мертвое молчанье в лесу и в синей вышине, что можно в этой тишине расслышать листика шуршанье…» — Перелистнул страницу: — «Лес, точно терем расписной, лиловый, золотой, багряный, стоит над солнечной поляной, завороженный тишиной…» Знаете… — Закрыл книгу и отвернулся к окну, в котором всё тянулись полосы того самого лилово-багряного леса: — Наверное, еще и встречи с вами подтолкнули меня в другую жизнь. — И снова я увидела на его лице улыбку, которой раньше не доводилось замечать: — И эта жизнь оказалась именно такой, какая мне и была нужна… которая меня излечила. Верите ли?.. А вот такая. После возвращения в деревню, какое-то время не знал, чем заняться, а потом… Как-то, проходя мимо нашей разрушенной церкви, увидел, что возле неё копошатся люди. Подошел, спросил… и оказалось, что они хотят и пробуют восстанавливать её… своими силами! И даже какие-то деньги для этого собрали. Ну, я и стал им помогать. И что ж вы думаете?.. Через какое-то время начали к нам присоединяться и другие мужики, а потом фермер из соседней деревни деньгами помог… Да-да, нашелся такой. И теперь живу я при этой, ожившей церкви… Да нет, не священнослужителем, а читаю во время служения тексты Священного Писания, пою молитвы, а еще, тем, кто не понимает их, разъясняю значение текстов… Конечно, конечно, до многого пришлось самому докапываться, покупать книги… Нет, не только церковные, а самые разные, из которых у меня в хате теперь настоящая библиотека. — И почти рассмеялся: — Не хата, а прямо изба-читальня и приходят, просят что-нибудь почитать… — Взглянул в окно: — Ну вот, мне скоро выходить. — Расправил шлейки рюкзака: — А здесь у меня не продукты, а в основном книги. Один друг позвонил, предложил кое-что из своей библиотеки, вот и везу в свою. Пусть люди читают, да и я сам… Кстати, есть среди этих книг и Бунин, которого Вы… — Поднял рюкзак, накинул на плечи: — Ну… мне пора. Рад был вас встретить. Передавайте мой привет мужу, я помню… я всё помню, о чем мы тогда с ним… И еще передайте моё извинение за то, что заподозрил его… — Взглянул смущенно: — Бывает. Не так ли?
Электричка медленно отходила от безлюдной маленькой станции, и я снова увидела Сашу: тяжело ступая, он направлялся в сторону просёлочной дороги, и я подумала: до его родной Фроловки топать ему со своей ношей не меньше пяти километров, но чувствует ли он эту тяжесть? Да и тяжесть избранного пути, — быть «пастырем» для тех, кто приходит к нему в обретённый «дом» знаний? Но пока на мой вопрос: а не слишком ли обременительно быть «учителем» всей деревни, только что ответил: «Да нет, что Вы! Как раз в этом моя жизнь, моя радость».
Гость с Енисея
Долгие годы ничего о нём не знала и вот… «Это я, Пишулин, ты помнишь меня?» — был первый его вопрос в Интернете. Он, мой бывший поклонник и журналист районной газеты, который в юные мои годы, сделав предложение и получив отказ, уехал на Дальний Восток. Но тогда я ответила, всё же маскируясь и проверяя адресата: «Когда-то знала парня, который жил…» и назвала мой городок. И он тут же ответил: «Ну да, это я, я! Василий. Может, вспомнишь, как танцевали в парке, а потом я провожал тебя домой и нас всегда встречала ваша белая собачка по имени Ласка?» Да, это был он. И написала: «Где ты теперь?» «Живу на берегу Енисея и так сталось, что теперь ощущаю эти края своей родиной». Ну, а потом — слово-за слово и выяснилось, что скоро приезжает в мой городок, в котором живёт моя мама, навестить родственников, и если буду не против, то хотел бы встретиться. И была встреча. И распахнул Василий передо мной дверь в мир, который был совсем незнаком — мир жизни на берегах далекой реки Енисей.
Мы сидим возле того места, где когда-то была танцплощадка, на которой кружились с ним в вальсе, и он грустит:
— Как же всё изменилось! Ничего от прошлого не осталось. А помнишь…
И начинает вспоминать те далекие дни, когда этот парк назывался Городским садом, когда каждый вечер здесь играл духовой оркестр, когда вон на том месте был неработающий фонтан в виде круглой чаши, на краях которой белели три маленькие фигурки львят, смотрящих на предполагаемые струи воды…
— Василь, — мягко прерываю его, — можно я тебя так поназываю… как в давние годы?
Улыбнулся:
— Да, конечно… — Опустил глаза и в лице промелькнуло нечто давнее: — И это мне даже очень приятно.
— Так вот, Василь, жизнь идёт, бежит, летит, всё течет, всё изменяется, так зачем же грустить? Я тебе рассказала о себе, а теперь расскажи-ка ты о том, как живётся там, на далёком Енисее?
— Да живём… — И помедлил, поводив взглядом пробегающего мальчишку: — А вернее, выживаем. И говорю «выживаем» не для того, чтобы вызвать жалость, а потому… — Замолкает, смотрит какое-то время на детишек, пытающихся раскачаться на качелях, и я слышу: — Когда уезжал отсюда, то увозил с собой в душе робость: как я там буду?.. в чужих-то краях, в чуждой среде, в суровой сибирской тайге?
— Почему непременно в тайге? Там есть и большие города, а журналисту в них…
Усмехается:
— А я туда ехал не как журналист. Ведь сразу решил, что стану промысловиком-охотником.
— Господи, почему такой крутой поворот?
— А вот так… Почему-то решил тогда… когда ты не… — И взглянул, улыбнулся, но не продолжил. — Решил сразу и бесповоротно: нет, не хочу быть журналистом. Надоело исхитряться, врать, подчиняться партийным «товарищам». Стану-ка я человеком, который — сам по себе, и которому никто не указывал бы что делать. А как раз тогда вычитал в газете, что на Енисее нужны промысловики-охотники, вот и…
— Но ты же… — взглянула вопросительно.
И он догадался:
— Ну да, охотник из меня был так себе… лишь с батей иногда с ружьем в лес ходили, но на Енисее были инструктора, вот и…
Василий снова замолк, словно вспоминая что-то, но встрепенулся:
— Ничего, выучился. А, вернее, пришлось учиться, когда забросили с собакой, консервами и мешком сухарей на несколько месяцев в тайгу. Жить захочешь, выживешь. Сразу всё пришлось постигать за четыре месяца охоты. И кулемки делать, и костер из сырых дров разжигать, и с собакой общий язык находить, чтобы кормила, избушки рубить, путики к ним прокладывать…
— Подожди, подожди… — замотала головой, — ты забываешь, с кем говоришь. Я же не знаю, что значит кулёмки, путики и зачем избушки надо было рубить?
Засмеялся:
— Ой, прости, и впрямь… Ты если что, спрашивай, а то я… Да кулёмки — ловушки для соболя, которые делаем через каждые сто, сто пятьдесят метров, а путики — тропы к лобазам… избушкам, утеплённым мхом и землёй и на высоких столбах…
— На курьих ножках? — усмехнулась.
— Ага, от медведей. А то заберутся, переломают всё, повыбросят… Так вот, завозим в эти лобазы по девяносто буханок хлеба, другие продукты, а они разбросаны по территории охотника в восемьсот квадратных километров через каждые сто километров.
— Ой, теперь ты прости. Неужто у одного охотника такое огромное пространства?
— Так и есть, — усмехнулся. — Тебе, жителю этой скученности, в которой живёшь, трудно поверить, но… — Он встал и жестом предложив пройтись по парку, зашагал рядом: — А потом возвратился в станок… в село, на вырученные за мех деньги купил домик и зажил.
— Сразу решил там остаться или?.. — спросила, тут же поняв неуместность своего вопроса.
— А вообще-то «зажил» — не то слово. Точнее — начал пробовать жить. Знаешь, попасть из относительной цивилизации в такой быт, как там… — Остановился, усмехнулся: — Станок человек в триста, врач и милиционер за сто пятьдесят километров, один магазинчик, в который продукты завозят вертолётом раз в неделю, а муку — в навигацию, с мая по сентябрь… В общем, условия еще те… но простор, красота! Широченный Енисей с восходами над высоким берегом, бескрайние леса с высоченными кедрами и воздух обалденный! А главное, не покидающее ощущение, что я наконец-то выпрямился, стою перед этой красотой и дышу всей грудью.
Я усмехнулась, и он заметил это:
— Что, литературщиной пахнуло? — И, не получив ответа, добавил: — Но то, о чем говорю, правда, а что не могу как-то иначе… Так это моя профессия журналиста сказывается.
— Ладно, — взглянула: — Дело не в том. Главное, что я столько нового узнала… станок, кулёмки, путики, восход над высоким берегом Енисея… — И улыбнулась как можно ласковее, пошла: — Ты давай, рассказывай, Василёк. И впрямь для меня всё это ново и очень интересно. И как ты вживался в эти просторы? — подтолкнула вопросом.
— А вот так и вживался, — пошёл рядом. — Прежде всего научился топором не только кулёмки строить и избы рубить, но и всё остальное делать, ведь топор самый необходимый инструмент в тех краях. Знаешь, там говорят: если б не клин да мох, то плотник сдох.
— Ну, мох… вроде понятно для чего, а вот при чем тут клин?
— Да не тут… — рассмеялся, — а там. А там клин, вырубленный топором, нужен для того, чтобы расщеплять ель на дерёво, из которого потом делают лыжи, ведь на купленных далеко не уедешь, только на своих… И не сразу я научился их делать, только на четвертый раз и получились, а то начну нос загибать в бале… в приспособлении, и трещина, трещина… Для этого нужен опыт, сноровка… — Помолчал, приостановился, взглянул: — Знаешь, у нас постоянно надо думать о своей работе, иначе не выживешь, а у вас… Сходил на работу, пришел домой и всё, отдыхай.
— Да нет… ну как же… я тоже… — залепетала, а Василь усмехнулся:
— «Тоже», да не тоже… Если ты сделаешь что-то не так, то тебя начальники поправят, а у нас… Не наловил рыбы, не настрелял во время перелёта гусей, уток, вот и…
— Жалко птичек, — вырвалось. — Ведь нечаянно можно и лебедя…
— Можно… но охотники их гонят с выв… — Взглянул: — Ну, с небольших озёр, остающихся после половодья, и гонят потому, что если лебеди сели, то гуси уже не опустятся. На эти вывы потом садятся утки, гоголи, кряквы, чернецы, которых…
— Которых вы и убиваете? — взглянула с упрёком.
Василий помолчал, сделал несколько шагов и только потом услышала:
— У нас не говорят «убить». У нас говорят «добыть». И пойми, ведь зарплату в нашем станке получает немногие и большинство живёт тем, что добывает на охоте, в реке, на своих огородах за короткое лето, когда и в июне может выпасть снег. Правда, выручают белые ночи, успевают овощи вырасти, но основное дает охота, вот весной и плывут каждый — в свой балОк… ну, сарайчик на озерцах, в котором живут во время весновки… — И снова взглянул: — Поясняю, поясняю. ВеснОвка — весенняя охота и ловля рыбы на озерцах.
Мы вышли из парка и пошли по улице, спускающейся к реке. Когда-то шли с ним этой дорогой вот так… но держась за руки. Господи, как же давно то было! Интересно, а помнит ли он об этом? Спросить? Нет, не буду, а спрошу вот о чем:
— Василь, а как ты?.. Женился ли, есть ли дети?
Но он ответил не сразу:
— А ведь по этой дорожке когда-то мы с тобой… — улыбнулся и, махнув рукой, продолжил: — Женился… Но когда дети…
— И кто да кто? — перебила.
— Дочь почти взрослая и сынишка… Так вот, когда они подросли и жена упорно стала проситься в Красноярск, то я и купил им там квартиру. Звала меня с собой, но я… — И поддал ногой попавшуюся на дороге палку: — А я не поехал. Ну не мог я снова отдать себя в рабство после того, как почувствовал свободу! Но частенько наезжаю к ним, ведь я же кое-что пишу для краевой газеты, да и по детям скучаю.
Замолчал… Наверное, эта тема для него и теперь больная, надо уйти от неё. И спросила первое попавшееся:
— Скажи, — а не надоедает ли есть толькорабу, рыбу, рыбу?
Засмеялся:
— Не-а, не надоедает. Ведь её столько!.. Мукша, чир, нельма, харица, окунь, вязь, ленок, щука… правда, щуку больше для собак запасаем, ведь во время зимы килограмм двести на каждую надо. А еще таймень, осетровые, тогун… ме-елкая такая рыбёшка, жирная, но до чего ж копчёная хороша! Да и вообще, рыбу по-разному запасают: засаливают, коптят, вялят, сугуду готовят… — И взглянул: — Да зимой ловят её в прорубях, режут на куски, со снегом и солью перемешивают, а когда едят, то каждый кусочек обмывают и в рот, обмывают и в рот. Вкусно.
— Так вкусно, что у меня слюнки потекли. А еще орешки кедровые…
— Да, и орешки кедровые.
— Кстати, а как их собирают?
— А собирать их начинаем тогда, когда бурундуки начинают шелушить. Подойдёшь к кедру, ударишь деревянным молотом по стволу и-и полетели шишки, только собирай! Принесёшь домой, перемелешь, вынесешь во двор на наш енисейский ветерок, подсушишь и лакомишься всю зиму. Всего в Сибири полно, только не ленись…
Улица вывела нас к речке, я присела на опрокинутую лодку, а Василь отошел от неё на несколько шагов и окинул взглядом:
— Прочное сооружение, но…
— И что значит «но»?
— А то, что тяжёлое, неповоротливое. Наши то ветки лёгкие, подвижные… правда стрелять из них можно только вперед, а то перевернётся. — И заметив вопрос в моих глазах, пояснил: — Мы же выдалбливаем их из стволов осины. Ох, и кропотливая ж работа! Три дня долбишь, долбишь, а когда стенки тонкими станут, тогда и будь на чеку, чтобы не промахнуться, не продырявить. Эти ветки-деревяшки раньше делали местные кеты, а потом… — И замолчал.
— А что потом?
— А потом спились. У них же иммунитет против спиртного низкий, а тут русские пришли, магазины с водкой открыли, они и начали пушнину на водку выменивать, и стали спиваться, осталось их не больше тысячи. Да и обычай у них странный: огородами не заниматься, скот не разводить, а как без всего этого?
Не найдя что ответить, я лишь вдохнула вечерний пахучий воздух и вымолвила:
— Прелесть-то какая!
И взглянула на Василия: а как ему наша «прелесть»? Но взгляд его был уже отстранённым, словно в эти минуты покинул меня и был где-то там… может, на берегу Енисея?
— Василь, ау! — тихо окликнула. — Ты где сейчас?
И он возвратился:
— Конечно понимаю, что для тебя «прелесть» — вот этот ручеек, а для меня…
— А мне, — подхватила, — у этого ручейка уже комар укусил, зараза…
Засмеялся:
— Только один и сразу — «зараза»? А если бы весь гнус: комары, москиты, мошкара?
— Ой, и впрямь… — пришлёпнуло еще одного, — и как вы всё это терпите?
— А спасаемся дегтем березовым. Надерешь бересты, на плошку со сточным отверстием, выложишь, прикроешь тазом, подожжешь и часа через три готов дёготь. Потом перемешаешь его с жиром, намажешься и работаешь. Да и привычка. В работе гнуса почти не замечаешь. А если честно, лето для нас не самая лучшая пора…
— Ну как же, летом тепло. Кстати, зимы у вас очень морозные?
— Морозные. Морозные и снежные. Сугробов наметёт!.. Только и управляйся дорожки к дровам расчищать, ведь мы почти только ими топимся, уголь-то в навигацию надо завозить, а вот дрова… В апреле, когда наст твердым станет, их сколько угодно можно заготовить. Да и в мае, когда вода ото льда освободится, начинают плыть брёвна, срезанные там, в верховьях Енисея, а мы их вылавливаем, потом всё лето они сохнут, а к зиме пилим и рубим, пилим и рубим… В общем, скучать некогда.
Василий встал, расправил плечи:
— Ну что, пошли… а то я, наверное, достал тебя своими…
— Да нет, что ты! — Поспешила прервать. — В буднях моей серой и однообразной жизни твои рассказы… как свежий ветер. Знаешь, слушала тебя и не покидало ощущение, что я в жизни прошла мимо чего-то самого главного, такого, как…
И замолчала, не найдя подходящих слов. А он уловил мой настрой… уловил смысл того, о чем хотела сказать, и чтобы не дать разрастись моему грустному ощущению, заговорил о руинах храма на холме, о парке, мимо которого проходили.
Тогда мы расстались, договорившись встретиться еще раз, чтобы снова поговорить о Енисее, о моём восприятии рассказанного Василём, да не случилось. Но было его письмо, словно подводящее итог нашей встречи.
«Извини, что пришлось срочно уехать, хотя так хотелось еще раз встретиться! Всю дорогу додумывал то, что хотелось бы досказать и теперь, зная, что едва ли встретимся, постараюсь написать в этом письме. Знаешь, твои слова: «Я в жизни прошла мимо чего-то самого главного» возвратили меня в моё журналистское прошлое и я подумал: а, может, зря променял возможность сказать людям что-то своё на вольную жизнь обыкновенного человека, живущего плодами труда, которые всегда перед глазами? И, честно сказать, не нашел ответа на этот вопрос. Но одно могу сказать твердо: видно ЭТО было во мне сильней. Почти вижу твою полуулыбку: «А что за это?» И отвечаю, заранее прося прощения за литературщину (журналист во мне еще жив!). Понимаешь, когда в начале мая стою на берегу и смотрю на подвижку льда, за которой вот-вот последует ледоход, и когда наконец Енисей трогается, а лёд, коробясь и разламываясь, начинает свой вековечный ход, то во мне зарождается нечто, наполняющее непонятной силой и верой в своё… только моё! человеческое достоинство. Почему вспыхивает такое? Не знаю. Как и не знаю того, что когда в лодке несусь по глади реки с бесконечной чертой лесов по берегам, а вокруг — ни души, лишь собака на носу моторки, то во мне вспыхивает сладостное ощущение вечности и моего причасти к ней. Может, память поколений? Ведь не зря же в первые часы ледохода люди бросали в воду Енисея кусочки самого дорогого, — хлеба, и ополаскивали лицо горстью воды. Может, только эта неразрывная связь с природой и возрождает достоинство в человеке, придавая ему силы? А смещённость с земли, утрата связи и интереса к ней, потеря возможности видеть результаты своего труда не где-то там, в неопределенной перспективе, а непосредственно, сию минут, приводит к тому, что исчезает чувство действительности, разрыхляются, размываются здоровые инстинкты и окружающий мир становится чуждым, далеким, а в душе образуется некая пустота, которую трудно заполнить чем-то интересным. Да к тому же мир городов суетен, шумен, а думать и жить хорошо лишь с запасом большой тишины в душе. Да, наверное, так и есть.
Не знаю, сказал ли тебе этими строками что-то новое, возразишь или промолчишь, но поверь, мне надо было исторгнуть это из себя именно тебе, тебе!»
И пока Василию я не ответила.
Улыбка розового зайца
Есть, есть во мне нечто от провокатора, — так и хочется подбросить человеку ситуацию, в которой он раскрылся бы своими, неведомыми мне дотоле, качествами, — вот и сейчас сделаю это, тем более, что после столь долгой разлуки, сидим с ней друг против друга и, кажется, я нашла «тему», которая должна её зацепить.
Слушай, после твоих жалоб на «чудовищное непонимание дочери», хочешь расскажу похожую историю примерно десятилетней давности, только о непонимании матери? Кстати, и свидетель той истории есть… вот этот розовый заяц, оставленный мне той, о которой хочу рассказать. Правда, послух этот несколько облинял, но тогда в его облике и особенно во вздёрнутом носике было что-то радостное, — словно улыбался. Согласна слушать? Ну, тогда поехали. А случилась эта бывальщина вскоре после того, как ты уехала, — поселились как раз напротив нас в однокомнатной квартире мать и дочь, и довольно скоро мать стала ко мне захаживать, хотя я и не видела в ней подруги. Странной они были парой… А вот чем. Обычно мать впархивала ко мне с очередной жалобой на дочь: ты знаешь, моя-то прелесть опять!.. ведь сколько раз ей говорила!.. нет, больше с ней не могу… представляешь, моя паршивка!.. А её тихой, задумчивой, словно вглядывающаяся в мир дочери, было тогда только семнадцать и была она очень похожа на отца, с которым моя соседка недавно развелась… Ну да, как и ты — со своим… Нет, о муже её мало знаю, всего только два раза и видела, когда приходил навестить дочь пред тем, как уехать в другой город, но я успела схватить о нём главное, чтобы потом недоумевать: и как, зачем судьба свела эту пару? А, впрочем, ты по собственному опыту знаешь, что в семейные пары зачастую соединяются люди не очень-то похожие… словно природой так задумано, чтобы непременно свершалось некое «перекрестное опыление» разных миров… Для чего? Не знаю, не поняла и до сих пор, но подобные семьи наблюдала часто, вот и тогда… Да-да, понимаю тебя, остаться без мужа с дочерью, которая только-только окончила школу и начинает искать свой путь… Ну, конечно, права ты, права, но всё же… Нет, Раиса, думаю, что матери надо быть терпеливее и мудрее, раз так получилось, а Ирэна… Кстати, имя своё Ира, Ираида она почему-то переиначила в Ирэну и когда произносила его, то «э» звучало как дубль «э», с ударением на второй звук, а в этом мне всегда слышалось: э-э, брось спорить, ведь все равно я права!.. Думаешь, переиначила просто из причуды? Не скажи. Есть в сонористике имён что-то и от характера человека, вот и в звучании имени Ирэ-эна… Не могла она жить с другими мирами, вот и мир дочери всё пыталась переделать, перекроить по-своему… Говоришь, так и надо? А я… Но ладно, слушай дальше. Но какое-то время спустя познакомилась Ирэна с мужчиной и довольно скоро уехала к нему в Калугу, покинув свою, еще «не оперившуюся» дочь, а этот хрупкий возраст… Ну, конечно, хорошо, что с твоей дочкой всё было олрайт, когда ты её оставила, но ведь не каждая юная, не окрепшая душа может выдержать одиночество и не сломаться, приняв подброшенные жизнью испытания. Вот и привыкшая к каждодневной жесткой опекой матери Настенька, оставшись одна, растерялась и замкнулась в своём мирке. Когда я заходила к ней, то вначале кроме «да» и «нет» ничего от неё не слышала, но понемногу всё же сумела эту «тишину» наполнить «звуками» своего мироощущения, и она, уловив в них нечто своё, стала приходить ко мне после работы, садиться в уголок дивана и, поглядывая на экран телевизора, слушать… Да нет, не читала я ей лекций, не мудрствовала по любому поводу, но… Понимаешь, я же видела, чувствовала, что принимает она и даже ждёт моих коротких реплик к тому, что только что увидела, о чём сама рассказала… и даже к тому, во что одевалась. Как-то пришла в странном наряде, который сама и сшила из белой ткани: что-то вроде длинного сарафана с приспущенными бретелями, а сверху натянула короткую черную майку с ярким узором… Ну, может, это и модно, но не сплетался этот наряд с её замкнутым характером и показался мне даже крикливым… Нет, не сказала ей об этом, смекнув: наверное, такой внешностью хочет бросить что-то вроде вызова своей тихой «задумчивой» сути… Хорошо, хорошо, «давай к действию». А действие развернулось после того, как неожиданно, по горящей путёвке, на неделю она съездила в Болгарию, а когда возвратилась… Помню, как светясь радостью, вошла ко мне, и я услышала:
— Тётьаль…
А вот так забавно и звала меня, слив воедино два слова и вместо «я» смягчив звучание мягкими знаками.
— Тётьаль, посмотрите на это чудо! — И протянула мне вот этого, тогда еще розового и улыбающегося плюшевого зверька. — А подарил мне его тот, который будет со мной всю жизнь!
А что я… Вначале порадовалась за неё, а потом оставалось только слушать и по привычке записывать каждодневные её рассказы: мы сегодня с Пашкой… Пашка сказал… Пашка придумал, Пашка предложил… Да нет, до твоего понимания «мужчины» ему было далеко, он только учился в ПТУ на третьем курсе… Раиса, ну как можно такое? Ведь первая влюблённость, первые восторги юности… Не ругала я Настю, не пыталась отговорить от Пашки… Хорошо, «даю» дальше. Помню, как-то забегает Настенька ко мне и слышу:
— Вы не знаете, чем лечить себорею? У Пашки, на лице…
Входит и он следом. Приглашаю пройти в зал, достаю книгу «Лечение травами» и они садятся рядышком на диван, листают ее. Ничего, симпатичный мальчик, высокий, стройный, блондинистый, голубоглазый… А еще и такое помню… Нет, лучше давай-ка прочитаю тебе записки из дневника тех дней, идёт?.. Вот и хорошо. Только я их вначале найду, а ты пока завари кофейку.
Ну, а теперь слушай:
«Вчера забегала ко мне встревоженная Настенька:
— Тётьаль, что же делать? У Пашки такой большой мозоль на ноге!
Улыбнулась:
— Настенька, мозоль до этого была женского рода.
— Ну, всё равно, — даже не ответила улыбкой, — такая большая и уже кровью налилась.
Да и сегодня сообщила:
— Иду к Пашке. Надо посмотреть его ногу.
— Настасья, — постаралась не ворчать, — не хорошо это… ходить домой к парню.
Но всё же она сходила и вечером рассказала, как возила Пашку к врачу, как его там ругали, что не пришел раньше, как больно ему было и как будет еще больнее, когда завтра пойдет на перевязку».
Раис, ну почему ж ты сразу… «по-дурацки»? Разве сострадание к человеку, да еще любимому так уж и плохо?.. Ну хорошо, хорошо, в какой-то мере соглашусь, что нельзя вот так, сразу… Ведь она к нему — со своей любовью и преданностью, а ты… Но кстати, может, и из-за этого довольно скоро над любовью Настеньки и нависла первая тучка… А вот такая, слушай:
«Еще вчера хвалилась Настенька с радостной улыбкой: „Пашка, сказал, что если брошу его, то сядет на мотоцикл, разгонится и головой — о столб“, а сегодня ходит грустная и всё ждет, — оказывается, не звонит уже третий день. Вижу, что переживает, но домой к нему не идет.»
«Сегодня забегаю к ней. Открывает. Лицо — в слезах. Ныряет в зал, бухается на тахту, прижимает к груди своего зайца, а ко мне — спиной.
— Настенька, в чём дело?
Молчит, плачет.
— А ну-ка обернись ко мне, рассказывай.
Полежала. Что-то тихо пробурчала, но всё же повернулась ко мне, посадила зайца на спинку тахты, утерла слезы и стала рассказывать: упрекнула Пашку, что, мол, не так к ней относится, как в Болгарии… и еще кое-что прибавила, а он и обиделся. Ехали потом в троллейбусе, как чужие, в разных углах и она вышла на своей остановке, а он дальше поехал… А потом сидели мы с ней на кухне и она, зажатая между холодильником и столом, слушала мои утешения, молча смахивая со щёк не унимающиеся слезы, но когда я спросила: «А что еще сказала своему Пашке?», то, не поднимая глаз, прошептала: «Тебе бы только переспать со мной и всё!» И снова ринулась к тахте, обняла зайца и сжалась с ним в комочек».
Раис, ну почему же «и всё же дура твоя подопечная»? Ты забыла уже, что значит быть влюблённой?.. А если не забыла, то должна понять её и простить… Нет, не понимаешь. Не простила бы. Может, и слушать дальше не хочешь?.. Ну, если «валяй дальше», то слушай… дальше:
«На другой день Настя не приходила, да я и вернулась с работы поздно, а на следующий, прямо с утра, позвонила в дверь и:
— Пашку вчера встретила. Шёл с какими-то девками.
И снова полились ее слёзыньки. Утешала: и недостоин, мол, тебя!.. и уж очень молод, но ничего не помогало. Правда, потом вроде бы и встрепенулась:
— Сегодня же поеду к нему и потребую назад деньги, которые у меня взял. Ведь сказал, что будет возвращать по десятке, чтобы не бросила его, а сам… И скажу всё, что о нем думаю.
Посоветовала пока не ездить, а подождать, но она снова разревелась: уж очень обидно!
— Настенька, успокойся, — гладила её по растрепавшимся волосам: — Держись, девочка, и верь: будут у тебя, такой молодой и красивой, встречи еще и еще!
И удалось кое-как утешить, ушла к себе. А к вечеру она позвонила с работы, что-то буркнула и замолчала.
— Настя, ты что? — насторожилась. — Опять плачешь?
— Опять, — хлюпнула в трубку. — Тетьаль, знаете, как мне плохо!
Когда после работы сразу забежала к ней, то… Снова лежала она на тахте в обнимку с зайцем и обернувшись пледом. Присела рядом, поцеловала в щёчку, пригладила волосы, а она и расплакалась. И опять я уговаривала её, утешала, как могла, а когда чуть успокоила, вышли с ней на балкон, я попробовала отвлечь её юмористическим рассказом из газеты, а она лишь раз усмехалась сквозь слезы, потом встала, посмотрела вниз и вдруг сказала:
— А зачем жить? Это мне Вас жалко, а то б…
От испуга затараторила:
— Настенька, детка, думать о смысле жизни в такие годы… это естественно, но… — И кивнула вниз: — Вон, видишь дерево под балконом? Растет себе да растет. Так и ты живи.
И приобняв за плечи, снова поцеловала в висок».
Ну, Раисочка, если к тебе и не приходили такие мысли, то это не значит, что те, к кому… «просто ненормальные». Через такое проходят натуры тонкие, которые и создают духовную ауру жизни, через них… Да не умничаю я, не достаю левой рукой правое ухо, а… Хорошо, хорошо, не будем больше об этом, лучше опять — к дневнику.
«Сегодня, чтобы отвлечь мою исстрадавшуюся подопечную от тягостных мыслей, повела на фильм Тарковского «Жертвоприношение», а когда шли домой, снова услышала:
— Вот и фильм этот… Словно подсказывает: а зачем жить?
Попробовала даже выругать её, а она… Когда привела домой, сразу легла на тахту, отвернулась к стене. Подошла, присела рядом и, чтоб отвлечь от вопроса «зачем?», стала расспрашивать о работе, а она опять:
— И всё же, Тетьаль, скажите: а зачем жить, для чего?
И пришлось суемудрствовать: смысла жизни как такового вообще нет… даже более умные головы не нашли ответа на этот вопрос… перед человеком должен стоять только выбор: как жить… Слушала, успокаивалась понемногу… Да-а, ошибку я сделала, что повела её на этот фильм, рано ей — такое…»
А ты и вовсе заснула на нём?.. Ну, может и лучше было б Настю — на другой… ага, на «Новые приключения Шурика» или «Пёс Барбос…», но тогда они не шли в кинотеатрах, вот и… Ладно, отвлеклись мы с тобой, читаем дальше.
«И всё же в субботу собралась Настенька к Пашке, а я даже и не попыталась отговорить её, ибо знала: не послушает, но перед уходом забежала ко мне и улыбнулась грустно:
— Тетьаль, пожелайте мне ни пуха, ни пера.
А вечером сидели с ней на кухне, и она рассказывала: приехала к Пашке, позвонила. Вышла его сестра и сказала, что его нет дома. Хотела сразу уйти, но тут высунулась мать и затащила к себе.
— Посидели мы, поговорили… — Настенька смотрит в окно на иву, что растет как раз напротив моего окна: — Спросила: буду ли я поступать в Университет? Сказала, что поеду, а она вдруг и говорит: «Если поступишь, то приди, скажи». — И всё так же смотрит на верхушку ивы, но губы ее… Вот-вот заплачет! Но сдержалась: — И почему-то меня это сразу резануло: значит, знают, что Пашка меня бросил.
Оборачивается ко мне, смотрит в глаза, а я… А я будто бы эдак легко-о, как ни в чём ни бывало восклицаю:
— Ну, бросил, так бросил, — и даже выдавливаю улыбку: — Дурак, что отказался от счастья. — И снова улыбаюсь, но уже искренне: — Настюша, да найдешь ты себе друга лучше Пашки! Ты только верь в себя! — Она дернула плечом, горько усмехнулась, но я не унялась: — Ты же красивая, умная, будь еще и гордой!
Ничего не ответила моя исстрадавшаяся девочка. Поднялась, засобиралась к себе, а когда прощалась, взглянула виновато… и почему виновато?»
Ну, может и извинялась за «своё дурацкое поведение». Но Раис, почему непременно «дурацкое», объясни? Влюблённая, страдающая… и не с кем посоветоваться потому, что мать бросила… Ну, хорошо, не бросила, а предоставила свободу… от которой в её годы может повеять холодом и случиться беда… Ну, я рада, что с твоей ничего не случилось, что у неё «всё тип-топ»: и дом, и денежный муж, дети… но давай вернёмся к Насте.
«И снова я — у Настеньки. И снова встречает заплаканная, ложится на тахту, но розового зайца уже не обнимает, а сидит тот на спинке тахты, свесив голову набок, отчего кажется, что улыбка его погасла. Сажусь рядом с ней, глажу по волосам и слышу.
— Ну за что мне такое горе? — рыдает. — Я же никому плохого не де-елала!
Как помочь, чем? И тогда, — может это подействует? — опять начинаю ругать Пашку, а она:
— Никого больше так не полюблю, как его! — сдёргивает зайца со спинки тахты, прижимает к груди.
И опять стараюсь пробудить в ней гордость, и опять говорю, говорю, что она достойнее, умнее его, что он — так, мальчишка неразумный, если отказывается от такой красивой, доброй и умной дивчины. Немного помогает… хоть плакать перестаёт, но тут же слышу:
— Вот заснуть бы сейчас… и не проснуться».
Ты, Раис, счастливая, если с тобой такого не было. А, впрочем… Знаешь, человек должен пройти через подобное потому, что оно не унижает, как ты думаешь, а наполняет душу… А хотя бы и страданиями, как же без них? Нельзя порхать по жизни только мотыльком, с василька на василёк, с ромашки на… Можно? И даже очень «олрайтно»? Ну что ж, Раисочка, каждому — своё. Но позволь мне закончить свой рассказ, тем более, что осталось всего… всего три записи.
«Сегодня Настенька вспыхнула и ожила, когда рассказывала о Пашке: подошел, мол, в парке и возвратил деньги, которые одолжила ему в Болгарии, но она отсчитала только пятнадцать рублей, а остальные вернула. «Почему возвращаешь?» — спросил. «За тенниску… ту, что подарил». Ничего не ответил, а она повернулась и ушла.
— Молодец, Настасья! — обрадовалась я. — Значит, выздоравливаешь от своей влюблённости, значит становишься гордой… и мудрой, — даже польстила.
А она грустно улыбнулась, перевела разговор на работу, и я… А я не увидела зайца ни на тахте, ни на кухне, хотела спросить про него, но не стала, — зачем тревожить еще не зажившую рану?»
«Ездила «от завода» на два дня на турбазу, а когда возвратилась, зашла ко мне и сообщила:
— Мы с Пашкой теперь всё выяснили.
— Ну и расскажи, — улыбнулась, — как всё было?
А получилось так, что ехали они с ним на турбазу одним автобусом, и он всё пробовал заговаривать с ней.
— Даже руку мне подал, когда выходила из автобуса. Потом подходил и на дискотеке, в столовой, а вечером пришел и в номер. Лежала я на диване, а он присел рядом и начал вспоминать: как хорошо нам было в Болгарии. А потом…
Потом подруга закрыла их в номере, а он стал возмущаться: «Меня ж там ждут»! Настя обиделась: «Ждут, так иди». И встала, начала стучать в дверь, что б кто-нибудь открыл. И открыли, он ушел. Но на другой день опять несколько раз подходил, говорил, что, никогда не женится, что все девки ему надоели, а она сказала, что ей от него тоже ничего не нужно и что эта их встреча последняя.
Рассказала Настасья всё это… и вот уже несколько дней ходит тихая и грустная».
Раис, ты опять — за своё. Ну почему все должны поступать так, как тебе кажется? Ведь люди очень разные и каждый вправе выбирать поступок, соотносясь со своим характером, вот и Настя… Ей надо было разобраться и в себе, и в Пашке, а не делать резких движений, выводов, ведь это…
Да, разобралась, не сделала «резких», а понемногу… А, впрочем, послушай две последние записи:
«Я пришла домой, прилегла на диван, закрыла глаза, — уж очень устают после монтажей! Но пришла моя юная соседка: уже третий раз звонит ей Пашка, говорит о том, о сем, но никуда не приглашает, не назначает встреч.
— Настенька, учти, — сказала тихо, — вот таким он всю жизнь и будет.
— Но он же совсем другим был, когда познакомились!
— Когда знакомятся, все бывают «другими», — обобщила.
— Не знаю, и как с ним быть? — и голосок её зазвенел.
— Будь искренней и скажи как-нибудь: Паша, между нами появилось кривое стекло, через которое мы смотрим друг на друга и не верим: ты — мне, я — тебе. Так нельзя. Любить — значит верить. Если не будешь со мной таким же искренним, как раньше, то лучше не звони.
Ничего не ответила и ушла к себе».
«Настенька ходила на проводы заводских новобранцев в Армию, встретила там Пашку, а он сказал: «Приходи провожать меня на вокзал. Я так хочу». И она думала пойти, но я мягко рассоветовала:
— Не ходи. Если б любил тебя, то нашел бы, где проститься, а так… Не ходи.
И она не пошла».
Да нет, Раис, так и не возвратилась она к Пашке, хотя он и писал ей со службы влюбленные письма… Ага, отвечала ему… опять же по моему совету: напиши, мол, ему, там же солдатам скучно! Да и, когда возвратился, встречались они, но у Насти была уже другая влюбленность.
Вот и подошла к финалу моя очередная «эмпирика», не лишний раз подсказавшая, что если человеку за тридцать, то принимать его надо таким, каков есть, ибо с годами в нём, как в Раисе, почти ничего не меняется, а поэтому… Нет, так и не сказала ей, что героиней моего рассказа была не незнакомая ей Настенька, а её дочь.
Да кому ты нужна!
Мы — случайные попутчицы. И едем ночным поездом в Москву. И уже познакомились, наговорились. Ведь бывает так, что как-то сразу веришь случайному человеку и приоткрываешь ему дверцу своей души, вот так и у нас с Даной случилось… Симпатичная женщина. Не сказать, что красивая, но мне нравятся такие лица, — глубокий внимательный взгляд темно-карих глаз, светлые волосы и постоянно меняющееся выражение лица, за которым так любопытно наблюдать. Но вот уже легли спать… но не спим. Ну, ладно — мне… беспокойные думки о предстоящем, но она-то чего? Вроде бы впереди у неё — никаких проблем, едет в гости к успешной подруге, чтобы просто походить по театрам, но вот… Уже не лежит, в одиночестве сидит в нашем двухместном купе подо мною, и мне как-то неудобно от этого и даже совестно, — бросила, мол, меня, а сама… И о чем думает? Спросить? Нет, не буду. Может, как раз о том, о чём начала рассказывать, но махнула рукой и замолчала. Да, наверное… и наверное, это я спугнула её наметившееся откровение нетактичным вопросом. И всё же спущусь, спрошу.
— Почему не спим? — взглянула на неё, поправляя сползшее одеяло.
И присела напротив, отодвинула шторку окна, за которым замелькали пригородные огоньки очередной станции с висящей над ними огромной луной.
— Ой, — встрепенулась она, — луна-то какая!
— Да-а, огромная. Да еще этот жёлтый ореол вокруг…
— А ты знаешь, что я — богиня луны? — и мило улыбнулась: — Ну, не я, а только имя Дана или Данута.
— Так может, и в тебе есть некая связь с этим таинственным светилом, — пошутила, — потому и не спишь?
— Да нет, просто мечется в голове прошлая жизнь и всё думается, думается…
И замолчала… Нет, не стану её торопить, а тоже «просто» скажу:
— Ничего удивительного. Я тоже этим занимаюсь. И часто, так что…
— Ну, ты часто, а со мной такого почти не бывало… до некоторых пор. Всё идет… — и взглянула на медленно проплывающие за окном огни перрона: — Всё вроде в моей жизни идет теперь тихо-мирно, с мужем живём вполне счастливо, дети подрастают, учатся нормально, так что печалиться вроде бы не о чем. — И кивнула на луну: — Ой, и впрямь! Какая же не только огромная, но и красивая с этим ореолом! — И предложила: — Может, на перрон выйдем?
Вышли. Стоянка поезда пятнадцать минут, поэтому прошлись вдоль вагонов, зашли в вокзал, подошли к буфету. Я купила плитку шоколада, а она обернулась ко мне:
— Может, взять к твоему шоколаду вон ту маленькую бутылочку коньяка? Разопьём, — улыбнулась, — и тогда сразу уснём.
Я пожала плечами, а она уже протянула деньги продавцу.
И снова за окном над шторкой потянулась темная полоса, в которую иногда краешком вплывала луна и так же неожиданно пропадала.
— Знаешь… — Дана помолчала, взглянула на меня: — Почему-то начинаю часто возвращаться в прошлое, хотя и упрекаю себя: ну, зачем это делаешь, зачем ворошишь то, чему пора забыться, истлеть? Но вот…
И моя «лунная богиня» в огорчении хлопнула ладонями по краешку стола. Я же промолчала, по опыту зная, что вослед за таким экспрессивным вопросом непременно последует откровение.
— Я встретила его в девятнадцать лет. (Помолчала, отодвинула стакан с недопитым чаем ближе к окну.) — И вот так же, в поезде, когда ехала навестить маму… (Открыла бутылочку, налила понемногу в бумажные стаканчики коньяка.) Да нет, не влюбилась сразу, но было в Тольке нечто такое, что меня сразу подтолкнуло к нему и даже… (Я развернула шоколадку, разломала на дольки, кивком предложи ей взять, но вроде бы она не заметила моего жеста.) И не только подтолкнуло, а даже подчинило. Потом-то теперь не раз и думала: ну, почему, почему?.. Говоришь, судьба?.. А-а, шутишь. Ну, тогда… тогда давай вначале выпьем за встречи, которые были и будут для нас счастливыми. (Выпили по глотку.) А в то время я училась в медицинском техникуме, жила в общежитии, деньги, которые мама давала, часто тратила на разные кофточки-безделушки-украшения, поэтому зачастую за день съедала только пару булочек да бутылку молока и была, что называется, кожа да кости, но вот… (Отпила еще глоток.) Знаешь, как бывает на первых порах? Свидания, обещания, комплименты… Да нет, я же тебе сказала, что была худющая и ни лица, ни фигуры, а вот он… (Отломила от дольки маленький кусочек, бросила в рот.) До него-то у меня ни-икого не было. А уже девятнадцать. А уже подруги замуж выходят. А я что же? Так никому и не нужна?.. даже для просто так? (Улыбнулась.) Вот и внушила себе: значит, я — никудышная. А тут — он, да еще с комплиментами… А с такими: глаза, мол, у тебя красивые, руки ласковые, да и ножки — ничего. Ну, как было не ответить на всё это, как не соблазниться на предложение переехать в его однокомнатную квартиру? Вот и переехала… Нет, маме ничего не сказала, она о нём — только потом, когда… Нет, о «потом» тебе еще рано, так что слушай дальше. Ведь будешь?.. То-то же. Но пока давай-ка еще по глотку… из одноразовых. (Снова улыбнулась, но печально.). И началась наша… как говорят, совместная жизнь. И первая неделя была вроде как медовый месяц, — он уходил на работу, я — в техникум, но к его возвращению всегда старалась приготовить что-либо вкусненькое… простенькое, но вкусненькое, чтобы угодить. И ему это нравилось. Нравилось и то, что стирала его рубашки, гладила, приводила в порядок запущенную квартиру. В общем, его вполне устраивало то, как забочусь о нём. (И Дана замолчала. Потом наклонила почти пустой стаканчик, протянула руку к бутылочке… но нет, не притронулась к ней.) А на третью неделю наш «медовый месяц» стал мне казаться… (И всё же налила в стаканчики коньяка.) В общем, начал Толя на меня покрикивать… А потому, что из-за начавшейся практики в больнице иногда не успевала что-либо ему приготовить. Да и вообще… (Взглянула в тёмное окно, неожиданно широко улыбнулась.) Ой, смотри, снова луна в окошке! Никак не хочет от поезда отставать. Правда, смотрит на нас только краешком глаза. (И раздвинула шторки.) Но всё равно так таинственно освещает поле и вон те березки! (Полюбовалась с минуту, задёрнула шторки.) Короче. Стала я замечать за Толькой неприятное… А вот такое. Всё чаще стал приходить домой под хмельком, каждый раз оправдываясь тем, что у какого-то приятеля был на дне рождения, а когда понял, что перестаю верить в такие частые «дни рождения», то просто стал приносить бутылки с пивом домой… а иногда и с водкой. (Глотнула коньяка.) Думаешь, наверное, что я тоже не против выпить, да? (И почти рассмеялась.) Нет, не пью. Но иногда вот так… понемногу… (И почему-то схватила обертку от шоколадки, смяла её и, не найдя куда выбросить, сунула в пустой стакан от чая.) Да нет, пьяницей он не был, а просто делал это слишком часто, а когда я пробовала упрекать, то сначала помалкивал, а потом… и довольно скоро стал покрикивать. И делал это грубо, с каким-то непонятным озлоблением, а однажды… (Дана встала, шагнула к двери, постояла спиной ко мне, но резко обернулась.) А однажды бросил мне, когда снова попыталась его упрекнуть: «Замухрышка! Лучше б помалкивала. И кому ты нужна такая!» (Вскинула к лицу руки, застыла.) А что я? Когда, услышала в первый раз, то, конечно, обиделась и даже разревелась, а потом… (Снова села, откинулась к спинке сиденья.) Понимаешь в чём дело… Если бы я раньше мнила себя привлекательной, то услышать такое было б неожиданностью, но ведь я никогда не считала себя симпатичной, поэтому утёрла слезы и решила: а чего ты обижаешься-то, разве не знала о себе такого раньше? Ну, да, замухрышка, и надо жить с этим, а не обижаться… и даже радоваться, что нашелся человек, которому ты нужна, поэтому забудь обиду и благодари своего Толю за то, что терпит тебя… такую. (И Дана замолчала, прикрыла глаза. Ждёт, о чем спрошу? Нет, не будет вопроса, пусть сама…) Вот и терпела, когда в очередной раз слышала. И по-прежнему так же стирала, готовила, ходила в магазин… А что он? Он всё так же, приходя с работы, выпивал пару бутылок пива, ужинал, ложился на диван и-и всё… Да, согласна, мне тоже видеть всё это было тошно, да еще с сознанием не сметь упрекать, что я для него — лишь домработница, которую он поит-кормит… Да-да, однажды и такое услышала: «Домработница ты неплохая, и я тебя неплохо за это пою-кормлю.» (Встала, постояла, потом села, оперлась о столик, слегка наклонилась.) И как ты думаешь, каково мне было вот так жить?.. Пожимаешь плечами. Тогда сама отвечу: а хреново было жить. И настолько, что и теперь никак не выветрится то житьё-бытье… А вот как закончилось. (И она разлила по стаканчикам оставшийся коньяк, но пить не стала.) В тот… последний месяц нашей совместной жизни, он несколько раз поздно возвращался, а когда спрашивала «почему?», отвечал, похихикивая, что, мол, работы стало слишком много. Ну, много так много, бывает. А однажды пришла домой раньше обычного, открыла дверь, вошла в коридор и услышала, что Толя говорит с кем-то по телефону… нет, не говорит, а воркует, как со мной… когда-то. Ну, постояла немного… ведь неудобно же подслушивать?.. потом вошла в комнату, а он… Он даже и не попытался закончить разговор… А что ты так удивлённо смотришь? (Рассмеялась… но наигранно, фальшиво.) Смотришь так же удивлённо, как я тогда… на него. И он понял, о чем молчу… и выкрикнул: «Чего вылупилась? Да, есть у меня другая… другая и красивая, не такая, как… — И даже хихикнул презрительно. — Но ты живи… пока живи и терпи, раз никому не нужна, кроме меня.» (Дана встала, снова шагнула к двери, словно пытаясь вырваться из нашего замкнутого пространства, пропитанного её рассказом, но села.) И знаешь, на эти его слова во мне вдруг что-то вспыхнуло, я выкрикнула: «Нет! Я нужна, нужна! Себе нужна!» И это было неожиданным для меня! (Отвернулась к окну, взглянула на смотревшую на нас краешком глаза луну.) И не знала, когда поселилось во мне такое, как долго таилось, вызревало, чтобы наконец-то вырваться? Да и теперь не знаю… Но тогда выбежала из квартиры, села на первый попавшийся автобус и уж не помню как, но оказалась у реки, на мосту. (Помолчала, опустив глаза, чуть вздрогнула.) Солнце почти зашло, и вода была темная-тёмная! Да еще туман наползал, холодно становилось, а я стояла, вцепившись в перила, смотрела на эту почти черную воду и рыдала… Да нет, не было у меня мыслей о том, чтобы прыгнуть туда, а вот возвращаться к Тольке не хотела… не могла!.. и что делать не знала. (Снова раздвинула шторки, чуть ближе придвинулась к окну, за которым луна смотрела на нас уже не «краешком глаза», а большим ярким шаром катилась над полем, над темной полосой леса.) Нет, и всё же бывает она, — судьба. (Задернула шторки, взглянула на меня и в её темно-карих глазах блеснул отраженный лунный свет.) А вот почему так думаю. Когда стояла тогда вот так… рыдая и глядя на темную воду, то вдруг услышала: «Девушка, может я могу чем-либо Вам помочь?» От неожиданности вздрогнула, обернулась. Парень стоит. Стоит и смотрит тревожно. Потом достаёт носовой платок, протягивает: «Кажется, — и чуть улыбается, — у Вас лицо… в капельках росы.» В капельках росы. (Повторила и так светло, радостно улыбнулась, что и я…) Ты знаешь, ведь бывает так, что с первого слова, взгляда веришь человеку, вот и я тогда… из-за этих его слов как-то сразу доверилась ему: «Да, помогите. А то не знаю, как отсюда к трассе выйти, к автобусу.»
Поезд остановился. За окном вместо луны размыто засветились огни перрона и Дана кивнула на дверь:
— Может, снова выйдем?
И вышли. Прошлись, остановились над клумбой, от которой исходил тонкий пряный аромат каких-то невидимых нам цветов.
— Какой удивительный аромат! — Она глубоко вдохнула, закрыла глаза. — Не знаю, как у тебя, а у меня обоняние сильное и часто доставляет столько неприятных минут!.. когда чем-либо… а вот когда так, как сейчас… (Ещё раз вдохнула.) И Антон знает об этом, поэтому и дарит цветы… Ну да, он, мой муж, который тогда, на мосту… О нет, далеко не сразу мы… В тот вечер я призналась ему, что идти мне некуда… Нет, не всё рассказала, да он и не расспрашивал, а просто отвёл меня к матери и сказал: «Принимай, мама, новую квартирантку.» И я стала у неё жить… Нет, что ты! Жила квартиранткой, а с Антоном стали встречаться, ходить в кино… Да, потом всё же рассказала ему о Тольке, и знаешь, он еще чаще стал говорить мне что-то приятное о моей внешности, характере и даже привычках, а через полгода предложил «руку и сердце», сказав при этом: «Только давай еще немного подождём, хочу поднакопить денег и купить квартиру.» (Услышали объявление об отправлении поезда, направились к вагону.) Да, ты права, мой Антон разумный человек, но вот что меня последнее время мучило, возвращая в то самое прошлое, о котором я тебе уже говорила.
И снова сидим за столиком, но она пока молчит, словно заново обдумывая то, что хочет сказать.
— А мучило вот почему. (При скупом свете купе показалось, что глаза её стали совсем чёрными.) Ни-икак не находила ответа на вопросы, которые с некоторых пор стала себе задавать: ну почему так обречённо подчинялась Толе, почему так безропотно принимала его слова: ты некрасивая, ты глупая, тебя не будут любить, кому ты нужна такая… Почему? Может, ответишь?.. Да, да, может и родители не так воспитали… ага, слишком подавляли, было такое, а потом еще и Толька… (Она грустно улыбнулась, но выпрямилась, стряхнула улыбку.) И всё же, когда я выкрикнула ему: «Я себе нужна, себе!» поняла… вернее, не столько поняла, сколько почувствовала, что от всего этого могу стать безразличной не только к себе, но и ко всему, а это значило совсем потерять себя. И мой Антон тоже увидел это во мне, поэтому стал говорить совсем другие слова, чтобы поверила в себя. (Заглянула в стаканчики.) Так давай — по последнему глотку за то, чтобы… (Как же светло улыбнулась!) Чтобы с нами рядом всегда был хотя бы один человек, который поверит в мои… в твои силы и поможет выбраться из любой мучительной ситуации! Согласна?
— Да, конечно, моя лунная богиня. (Допили коньяк, взяли по дольке шоколада.) Рассказанное тобой очень интересно и будит размышления, которые… А, впрочем, хватит размышлений, пора спать. — Встала, взглянула в темноту окна: — Смотри! А луна-то стала еще ярче!
— Ой, и впрямь! — И снова та же улыбка. — Только жаль, что опять уплывает от нас.
— Вправо уплывает, — почему-то прозаично пояснила: — А значит, наш поезд поворачивает налево. — Но тут же спохватилась: — Ах, Дана-Данута, не огорчайся! Будет для тебя еще много лун таких же больших и ярких! А как же иначе… для богини луны?
P. S.
Через месяц она позвонила:
— Слушай… — и помолчала: — Вот, смотрю на такую же луну, как тогда, в поезде, и вспоминаю, как мы с тобой… И захотелось извиниться… А вот за что. Ты уж прости меня, что тогда вдруг выплеснула на тебя наболевшее… Да нет, не успокаивай, я знаю, как это бывает… Кстати, а луна и сейчас висит прямо передо мной, и такая красиво-загадочная!.. Так вот, вроде бы и стараешься не переживать за чужие беды, но зачастую они так входят в сердце, что потом… Согласна? Вот поэтому и прошу прощения, что эгоистично обременила тебя своим… тем, что не давало покоя. (Помолчала на том конце связи и почему-то я живо увидела её миную улыбку.) Но благодарю, что, выслушала, что почти освободила меня от того, что мешало жить.
И я, чтобы случайно не обронить неискренних слов, просто приняла её извинение, — значит оно ей необходимо! — ибо давно поняла: мы, люди, словно сообщающиеся сосуды, и если тот, кто рядом переполняется, то надо подставить… принять от человека какую-то часть того, что мешает ему жить, — пусть ему станет от этого хотя бы немного легче. Да и не только ему.
Закланные Зоной
Прихожу сюда часто, и почти каждый раз… да нет, без «почти», а каждый раз не могу избавиться от чувства, что здесь, под старыми клёнами, соснами и липами я не одна, — кажется, что надо мной парят души тех, кто лежит… кто был расстрелян в этом месте при освобождении моего города в сорок третьем. И всегда стараюсь с минуту постоять у скромного обелиска из черного мрамора со скорбной маской, а иногда опустить и несколько цветков из нашего общего двора, квадратом раскинутого меж серых пятиэтажек. А еще в нескольких метрах от обелиска, на краю оврага «Верхний Судок», что примыкает к роще, возвышается тёмный гранитный крест, и когда красные закатные лучи подсвечивают его, то вспыхивает чувство… Нет, не понять и не передать словами этого мистического ощущения, а поэтому замолкаю. Но сегодня не пойду в рощу, а перейду в сквер, который как раз — напротив, и сквер этот разбит относительно недавно в память жертвам Чернобыля Ах, Россия, Россия, как же много скорбных корней уходит в землю твоей памяти!
День солнечный, тёплый! Но уже оранжевые листья — на дорожках, да и клёны, липы рыжеют. Как же контрастируют их увядающие, но еще яркие уборы с изумрудом травы! Ляпота! Но мало кто видит эту красоту. А, впрочем, здесь всегда мало людей, только у памятника иногда кто-либо посиживает. Талантливый памятник этот треснувший земной Шар, тревожные мысли пробуждает… Может, и вон тот мужчина, сидящий напротив него, думает так же? Опустил голову, а рядом на скамейке — красные гвоздики и три розы… и все почему-то разные. Странно. И почему три? Ведь обычно принято приносить чётное количество, да и почему не возложил сразу? Но кажется, он смотрит на меня… и так упорно. Встал, шагнул навстречу:
— Ты?..
— Ой, — от неожиданности даже вздрогнула: — Антон?
— Ну, здравствуй, здравствуй. Как же давно не виделись! Но ты почти не изменилась. Всё такая же…
— Ладно, ладно, не надо комплиментов, лучше расскажи каким ветром тебя — к нам, в наш тихий край из шумной Москвы?
— Да вот… Пришел, чтобы вспомнить, поклониться…
И жестом пригласив сесть, взглянул на свои цветы, протянул к ним руку, но не прикоснулся.
— Ты как-то связан с этой трагедией? — кивнула на памятник.
Грустно улыбнулся:
— Да… Пришлось тогда побывать в тех местах.
— Газета командировала освещать события? — улыбнулась с лёгкой усмешкой.
— Да нет, взял отпуск и поехал…
— Не испугавшись доз радиации?
Взглянул… нет, не взглянул, а посмотрел с лёгким упрёком:
— Как можно? Ведь там столько людей уже работало. — Помолчал, снова взглянул на цветы: — И стольких потом не стало.
Мимо нас, громко смеясь, прошли подростки, — здесь, рядом техникум, наверное, учатся там, — и Антон, проводил их взглядом:
— Не дай Бог, чтобы им такое выпало.
— Да уж… Даже мы в те дни жили в тревоге и не знали, что можно есть, пить?
Но он, не ответив, встал, сделал несколько шагов к Шару, постоял… снова присел.
— Понимаешь, все тревоги издалека ничего не стоят по сравнению с теми, что пришлось пережить… — и усмехнулся совсем грустно, — и не пережить тем, кто попал тогда туда, на место аварии.
— Может, расскажешь что-то?
— А нужно ли тебе это? — усмехнулся. — Ведь если расскажу…
— Пожалуйста, расскажи! — искренне попросила.
И он уловил непритворность моей просьбы:
— Ну что ж, слушай. Тем более, что и мне хочется… просто необходимо хоть немного выговориться. — И, протянув руку к цветам, на какое-то мгновение задержал над ними ладонь, а потом взял алую розу: — Наверное, подумала: почему они не одного цвета, да? — Я лишь кивнула. — А потому, что… — Помолчал, глядя на цветок: — Но об этом — потом, а вначале расскажу, что увидел, когда приехал в Киев. И самое первое впечатление ждало на вокзале… тревожное от необычности: встречающих почти не было, а рядом машины поливочные утюжили улицы, утюжили…
— Страшно не было?
— Да нет, тогда не было, — положил розу на гвоздики. — Но когда подъезжал к Зоне, как её называли, то стало весьма и весьма неуютно. — И Антон даже слегка дернул плечами. — А поселился вместе с теми, кто приехал на ликвидацию последствий взрыва, в палатках…
Удивлённо взглянула:
— А почему не у родителей? Ведь они в Припяти жили?
— Да, там. Только потом забрал их к себе. И они-то рассказывали, что тогда, в первый день, дети в школу пошли, а в двух километрах еще реактор горел, зеваки на пожар с возвышенности смотрели. В общем… — Хотел встать, но лишь махнул рукой: — Понимаешь, и сейчас не могу совместить это… эти несовместимости: чудовищную опасность свершившегося и привычную жизнь людей. Ведь только потом эти два ощущения срослись, когда всё определилось как смертельная угроза и по зоне начали носиться брошенные лошади, стали отстреливать собак, кошек…
Почти вскрикнула:
— Зачем? Зачем отстреливать, Антон?
— А чтобы не мучились от лучевой болезни, чтобы сразу…
Глядя на земной Шар, который под уже косыми лучами солнца стал чуть красноватым, помолчал, а потом почему-то весело усмехнулся, словно желая этим смешком сбросить тягостные воспоминания:
— Ну, вот… А главной задачей тогда было перекрыть каналы реки Припять. На Камазах возили землю, мелкие ракушки и засыпали ими, чтобы радиация не плыла дальше. А еще привозили фильтрующий туф, ме-елкие такие камешки серого цвета, но когда ссыпали их в воду, то становились они небесно-голубыми. — И взглянул на меня: поверила ли? — Ну, а первым делом разведывали на предмет радиации населенные пункты, дороги, территорию АЭС и те места, где скапливались люди, отмывали машины…
— И у нас тоже… — оживилась я. — Помню, к нам на студию приезжал нештатный корреспондент с юга области, так рассказывал, как и его машину мыли.
Но Антон опять вроде бы не услышал меня.
— А еще составляли карты зараженности и если уровень радиации был больше 0, 7 миллирентгена в час, то село выселяли, а если чуть меньше… Ну, мол, живите пока. И странно, радиация эта была участками. Помню иду через лес, всё зеленое, яркое и вдруг — деревья совсем рыжие! И ни мух, ни комаров… и тишина зловещая! И еще один дед рассказывал, как в его деревне утром выпал зелёно-голубой туман…
Антон взглянул на меня, — верю ли?
— Да-а, — только и ответила, интонацией дав понять, что верю каждому слову.
— Ну, ладно, лучше буду тебе о том, что сам видел, о самой АЭС. Представь себе: огромное здание метров в восемьсот и тот четвёртый энергоблок… развалом его называли, как пасть чудовища! И в этой пасти работают люди, отбойными молотками дробят куски бетона, строят разделительную стену между четвертым и третьим блоком, чтобы прикрыть пульсирующий радиационный вулкан…
— И всё вручную? — наивно удивилась.
— Да нет, техники сразу много появилось и для её работы там же смонтировали электроснабжение. Погрузчики от «Пинкертон», бетононасосы «Путцмайстер, а из Германии огромный самоходный кран «Демаг» привезли. — Криво усмехнулся: — Правда, отказались прислать специалиста для его наладки, так что нашим пришлось самим с ним разбираться. — И снова смешок: — А, впрочем, начальство старалось не пускать иностранцев в Зону, чтобы меньше знали о масштабе катастрофы.
— Да не только от иностранцев скрывали масштабы, но и от нас, — тихо поддержала, — Нам тоже ничего не говорили, хотя мы от Чернобыля относительно недалеко.
И опять вроде бы не услышал.
— А Челябинский завод прислал радиоуправляемый бульдозер для работы на крыше, он должен был скидывать обломки на дно реактора. Ну, опустили его с вертолета на крышу и как не нажимали кнопки, так и не заработал, радиация все настройки сбила, вот и пришлось людей на крышу поднимать, как раз Никола там работал. — Антон посмотрел на цветы, хотел взять оранжевую розу, но не взял: — Ладно, о нём потом, а сейчас… — И снова взял алую: — А вот эту я принёс Сашке пожарнику, тушившему пожар над взорвавшемся радиатором. — И чуть распустившийся бутон заалел меж его ладоней, отчего длинный стебель словно потянулся к земле. — Мы с ним росли вместе, дружили, потом я уехал в Москву учиться на журналиста, а он остался в Припяти. — И опять помолчал, взглянул на меня: — Даже и теперь… в горле ком, когда начинаю — о нём. Ведь как же тогда был счастлив! Женился на любимой Ленке, только-только сын родился и как раз в тот день собирался её с малышом к матери в деревню везти, а тут… Потом рассказывала, как металась возле больницы, как вокруг машины пожарные и скорой помощи стояли, оцепление милиции и её туда не пускали. — Бережно опустил розу на гвоздики: — А ведь людям вначале не говорили о радиации, только предупредили, чтобы готовили вещи теплые, мол, отвезут всех в лес, в палатках жить будут. И многие даже радовались, что майские праздники в лесу встретят, готовились там шашлыки жарить, а потом… — Антон встал, прошелся туда-сюда, но сел.
— А что же с Сашкой? — тихо спросила.
— Понимаешь, ведь я потом был на крыше взорвавшегося энергоблока и пробовал всё себе представить: куски развороченной арматуры, обломки графитовых стержней, копоть от горящего битума… крыша-то станции им была залита, и пожарники со шлангами — по нему, по расплавленному, как по смоле, сбивая пламя, сбрасывая горящий графит ногами… — И Антон даже вздрогнул… а, может, я? — Когда потом ходил к Сашке в Клинику острой лучевой болезни… их же всех, двадцать восемь пожарников, самолётом в Москву привезли… то спросил: «Понимали ли вы, что это смертельно?», а он ответил: «Нет. Мы просто тушили.»
И уже на другой день умер первый из них, а через четырнадцать дней и мой Сашок.
Антон встал, взял алую розу с гвоздиками, подошёл к треснувшему Шару, положил цветы на пьедестал, постоял с минуту, подошел ко мне, сел:
— Знаешь, не повидав всего этого, невозможно представить насколько было непросто ликвидаторам пытаться прикрыть пульсирующий радиационный вулкан. А люди приезжали, было много и так называемых партизан со всего Союза, работали в четыре смены, по шесть часов. Правда, начальники следили за бэрами. Набрал свои 24 рентгена и уезжай, но неясность обстановки, нервозность, тревоги реальные и мнимые… — И взглянул на небо: — Кстати, кажется скоро дождь будет, смотри какая туча к нам спешит!
— Да-а, — взглянула и я. — А у нас зонтов нет.
Усмехнулся:
— Да ладно, дождь — не радиация, а вот тогда… Помню, женщина пожилая сидит возле дома и из бутылки пьет что-то темное. Подумал, что квас. Подошел, спрашиваю: нет ли лишнего? А оказалось, что пьет разведенный йод. «Сынок, ведь говорят, полезно, а?». И на меня вопросительно смотрит, а в руках бутылка с кефиром, запивает им. Вот потом и оказалось, что в клиниках лежало больше не радиационных больных, а с обожженными пищеводами.
— У нас тоже… — подхватила: — Пробовали лечиться и йодом, и угольными таблетками, а еще три раза в день я готовила салат из морской капусты, ведь писали же…
Антон улыбнулся:
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.