18+
Сумеречные сказки

Объем: 526 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Кукла с погоста

Глава 1

Чёрная нынче выдалась ночь, в такие ночи и дела творятся такие же чёрные, страшные…

Как только выкатилась на небо круглая оранжевая луна, похожая на спелую тыкву, крадучись, вышла Наталья из деревни, да направилась по неширокой дороге в сторону деревенского погоста. Нужны ей были волосы деда Ильи, которого схоронили нынче днём. Да, волос-то у него знатный был, борода, вон, в пол аршина, густая да крепкая. И не скажешь, что старый дед. Не у всякого молодого такой волос бывает. Так думала Наталья, пока под сенью деревьев на кладбище пробиралась. Оно вроде и ночь, и нет никого кругом, кто из деревенских станет о такую пору тут ошиваться, да всё ж таки душу-то её не обманешь, чует она, когда дело дурное творит, и неосознанно хочет спрятаться, скрыться от чужих глаз.

— Управиться бы только поскорее, — размышляла Наталья, — Уж больно страшно. Да не вскрикнуть бы невзначай, ведь нельзя. Молчать строго-настрого ей наказано было ведьмой чёрной, к которой она ходила тайком за советом. Нарочно в город поехала, сказавшись будто на ярмарку, день подходящий выбрала — воскресный. А поехала-то по наводке, подруга её лучшая призналась, что мужа своего у той ведьмы приворожила, и вот теперь он за ней, что телок ходит, в глаза заглядывает, на других и не глядит. Уж два года живут и довольна Верка, подружка её. Правда вот детей покамест нет, ну да это не беда, годы молодые, всё будет. Приняла ведьма Наталью, не отказала. Взглядом острым, что нож, резанула, в самую душу заглянула. Наталья испугалась даже. Всё ведьма выспросила, а после и сказала, что сделать нужно. Страшное дело удумала Наталья, да только такая обида её жгла, такая ненависть, что свет белый в глазах померк и разум застило. Несколько лет она на Илью заглядывалась, на всех вечорках поближе сесть норовила, на танцах бойчее всех танцевала, а он женился на замухрышке какой-то, из соседней деревни, Валькой звать её. Да мало того, ещё и жить к ней уехал. У той мать одна, она и сказала, мол, как я маменьку оставлю, давай, Илюша, у нас жить станем? Тот и согласился.

— Ни кожи ни рожи, маленькая, тощая, разве ж такая родит ему сына? — Наталья аж сплюнула на дорогу от злости, — А она, Наталья, она бы Илюше своему с десяток народила деток! Вон она какая, крепкая да пышная, бёдра крутые, коса в руку толщиной. Не то что у этой Вальки — куцая мочалка на голове. Да и правда, за что он её полюбил, чего нашёл в ней? Небось, приворожила эта замухрышка его. Ну да ничего, Натальин-то приворот посильнее будет, без просчётов.

Вот и кладбище уже показалось, кресты. Иные ветхие уже, покосившиеся, иные посвежее, а вот и могила деда Ильи. Новый жёлтый крест над холмиком земляным возвышается, так и светится в свете луны, будто свечечка. «Надо же, как удачно вышло», — усмехнулась про себя Наталья. Ведьма-то велела ждать, пока в их селе или в соседнем каком, не помрёт человек с тем же именем, что и любимый её. Илья, стало быть. А после срезать его волосы и ей, ведьме привезти, она де сделает с ними всё, что надо. Наталья тогда расстроилась, это ж сколько ждать придётся? А тем временем любимый её с этой замухрышкой милуется! В их-то селе несколько человек было с таким именем, да все молодые ещё мужики. Те вряд ли помрут скоро. А один, дед Илья, хоть и старый был, да в силе ещё, пасеку свою держал. Но вдруг нежданно-негаданно и помер. Поутру нашла его невестка на лавке, уже не дышал. Во сне ушёл, тихо и мирно. Людям горе, а Наталье радость. Прощаться пришла, так еле улыбку сдерживала. Хотела было там сразу и отстричь бороду, да разве сделаешь это, когда народу кругом полно? Так и пришлось ждать ночи после похорон да идти на погост. Быстро разрыла Наталья могилу, девка она была здоровая, а тут и вовсе, чего не копать, когда земля уже переворошённая, лёгкая. Вот с глухим стуком лопата о крышку гроба ударилась. Расчистила Наталья руками комья земли, поддела крышку да и отвернула с хрустом. Поставила её у стены могилы стоймя и склонилась над дедом. Добрый был дед Илья, и после смерти лежал с благообразным ликом, ну прямо, что святые на образах. А всё равно до смерти жутко было Наталье такой страх творить. Но тут вновь вспомнила она Илюшку милого, и жену его ненавистную Вальку-замухрышку, и со злобой достала из кармана ножницы, да с остервенением принялась состригать старику бороду его густую. Всю под корень состригла, да ещё с головы чуб прихватила. Сложила волосы в мешочек небольшой, нарочно для этого с собою захваченный, а после быстро крышку на место вернула да принялась могилу засыпать. Теперь уже быстрее работалось, дело сделано, самое страшное позади. Дальше — ерунда. Поехать вновь к ведьме и завершить дело, как она велит. На обратном пути в деревню Наталья словно на крыльях летела, ноги сами её несли быстрее ветра. На середине пути уж спохватилась она, что ножниц нет, верно там, в гробу деда Ильи их оставила. Ну да и чёрт с ними! За спиной вдруг шепотки послышались, потянуло стылым, да Наталье велено было не оборачиваться. Вытерпела она. Шла да ещё себя похваливала — какая она всё ж таки смелая! Вот Валька-замухрышка, небось, не отважилась бы на такое. А она ради любимого на всё пойдёт! Вот какая жена должна быть у Ильи. А этой Вальке не место рядом с таким парнем. Наутро притворилась Наталья хворой, и спросилась у матери разрешения в поле не идти, дома остаться. Мать согласилась. А Наталья, едва родители за порог, платок на голову повязала, мешочек с волосами покойницкими подхватила, да в город сиганула. К ведьме. Приехала к ведьме, та глянула внимательно, после велела во дворе ждать. Через некоторое время вышла на крыльцо, окликнула Наталью, обратно в избу позвала. Вручила ей куклу небольшую, из дедовой бороды скрученную, да велела прикопать её у дома, где милый живёт. Кукла де его отвадит от жены и к ней, Наталье приведёт. А чтоб всё подействовало, надобно заговор читать, какой — сказала, слова дала. И отправилась Наталья домой, в деревню. Хорошо обернулась, скоро, родители даже и не заподозрили ничего. Куклу пока на полатях припрятала, сама принялась щи варить. Матери сказала, что отпустило её, полегче стало.

На следующий день, вечером, сказалась Наталья, что с девчонками, на вечорки пойдёт, а сама куклу за пазуху припрятала, решила в соседнюю деревню отправиться, где Валька с Ильёй жили, да куклу прикопать у их дома. Благо идти недалёко — речку через мосток перебежать, да через поле неширокое перейти — и на месте. Тёмно уж было, когда Наталья до моста дошла, не пойдёшь ведь эдакое дело при свете дня творить. Всё шито-крыто должно быть. У моста замешкалась вдруг, показалось ей, будто впереди, там, где под деревьями дорога надвое расходилась, одна в лес далее вела, а другая на кладбище, стоит кто-то на развилке. Пятно светлое замаячило, будто кто в одном исподнем в лесу ходит. Остановилась Наталья, пригляделась — так и есть. Стоит кто-то невысокий и глядит на неё. Лицо-то, знамо дело, отсюда не разобрать, а всё равно чует Наталья, что смотрит на неё тот, белый. Пришёл вдруг ей на ум дед Илья, у которого она бороду отстригла, и жуть её взяла. Нечто это он по её душу пришёл? Да нет, не может такого быть. Сказки это всё, не ходят покойники, бабки только старые внукам по вечерам бают свои былички о ходячих мертвяках да упырях. И Наталья быстро побежала по мосту в деревню. Скорёхонько она добралась до места. На улицах никого, к счастью, только молодёжь где-то смеются, гармоника играет. Да это и на руку ей. Пусть на себя внимание отвлекают. Она же прокралась задками да огородами к дому тёщи Ильи. Не утерпела, к окошку подобралась, прильнула. А там замухрышка пряжу прядёт, на лавке сидя, а Илья рядом сидит, и так-то они смеются над чем-то, так-то ласково друг на дружку глядят, что Наталью словно змея ядовитая в сердце ужалила, ярость в душе поднялась. Её это счастье, её! И ничьё больше! Ничего, скоро бросит Илья эту Вальку, к ней, Наталье, придёт. С этими мыслями прикопала Наталья куклу-вязанку в углу у сарая. Почти уж было закончила дело, как вдруг, когда заговор она читала, стукнуло что-то в сараюшке, испугалась Наталья, вроде как шаги ей послышались. Наспех дочитала слова приворотные, да бегом пустилась бежать с чужого двора.

Глава 2

До села своего бежала Наталья, что есть духу, всё чудилось ей, что дышит ей кто-то в спину, вот-вот за подол схватит. Мороз её пронял и дух перехватило. Как мост перешла, так глаза сами в ту сторону глянули, где привиделась ей белая фигура под деревьями. И смотреть боязно, а не смотреть ещё страшнее. И вновь увидела она силуэт в белом, только ближе он уже стоял на этот раз, не под деревьями на развилке, а почти у моста, возле кустов ракиты. Охнула Наталья, а тот вдруг руку поднял, да поманил её, а кто это — мужчина ли женщина, не разобрать. Припустила Наталья, что есть мочи, не помнит, как до избы своей добежала.

— Черти что ль за тобой гонятся? — прикрикнула мать, когда та вбежала в дом, — Дверь-то запри! Мух напустишь!

Наталья отдышалась, дверь прикрыла, виду матери не показала, что произошло чего, подивилась только, отчего мать не спит.

— Легла я уже, — отмахнулась мать, — Да не успела задремать, как в окно возле крыльца вдруг стукнули, легонько так, будто камушек бросили. Я думала, было, ты пришла, да дверь отпереть не можешь, ну и поднялась. Вышла в сенцы, позвала — никто не отзывается, на крылечко вышла — нет никого. Приснилось, думаю. В дом зашла, и чего вдруг решила в окно выглянуть, сама не скажу, подошла и вижу — а за окном кто-то в белом весь стоит, я аж испужалась! Чисто упокойник. Отпрянула я, а как второй раз выглянула, уж нет никого у крыльца, тёмно.

Наталья похолодела, да тут же с собой совладала:

— Ой, маменька, — отмахнулась она, — Всё у вас бабкины сказки. Покойные в земле лежат, а не по селу бродят. Отходились уж.

— Ой, не скажи, дочка, — покачала головой мать, — Всяко бывает на этом свете. Старики жизнь прожили, знают. Молодая ты ещё, зелёная, многого не ведаешь.

— Мама, давай лучше спать ложиться.

— Давай, — вздохнула мать.

Когда лежали они уже в темноте, мать вдруг тихо прошептала Наталье:

— А ты знаешь, мне ведь почудилось, будто это дед Илья стоял в белом-то под окном.

Сердце Натальи сжалось в комочек и она, крепко зажмурившись, прикусила краешек одеяла, чтобы не закричать от страха.

— Спишь что ли? — спросила мать, и, не получив ответа, вздохнула, перекрестилась, повернулась на другой бок и вскоре начала прихрапывать.

Наталья думала, что вовек не уснёт, однако вскоре тоже провалилась в сон. Сон был тяжёлым и тёмным. Снилось ей, что идёт она по кладбищу, а на могилах, у каждого креста покойник стоит, как часовой. Проходит она мимо них по тропке длинной-длинной, а они молча вослед ей оборачиваются, да качают головами, словно укоряют её за что-то. И вот дошла она до могилы деда Ильи. А там вместо холмика яма глубо-о-окая, и на дне той ямы гроб стоит раскрытый, пустой. Заглянула Наталья в ту ямину, да назад попятилась от ужаса. Как вдруг сзади дед Илья очутился. Вместо бороды его густой да ладной, на лице лишь клочья седые торчат, куцые. И на голове волосы тоже клочьями отхвачены. Смотрит он на Наталью и головой качает, как и остальные, а в руках ножницы теребит. Те самые, что она в гробу у него оставила ненароком. Закричала во всё горло Наталья, бежать было хотела, да некуда, со всех сторон мертвяки окружили. Стоят молча и лишь белёсыми своими глазами, не мигая, глядят. Тут вдруг оступилась Наталья, полетела в ту ямищу глубокую, да прямо в гроб и повалилась, а крышка возьми да сама закрываться начни. Кричит Наталья, криком заходится, а покойники сверху заглядывают в могилу, и улыбаются.

— Дочка! Доченька! Проснись, что с тобой? — услышала Наталья встревоженный голос матери.

Та склонилась над нею и трясла её за плечи.

— Ой, маменька, сон какой дурной приснился! — Наталья, задыхаясь от ужаса, села на кровати, отёрла пот со лба, выдохнула.

— Да что приснилось-то тебе?

Покосилась Наталья на мать, ответила нехотя:

— Да дед Илья.

Вздрогнула мать, недоверчиво глянула на Наталью, задумалась.

— Что же это? И мне привиделось и тебе разом. Не к добру ведь это, дочка. Чтой-то тут неладно.

Промолчала Наталья, не скажешь ведь матери, где она была и что натворила. Да и нет уже теперь обратного пути. После любимый Илюша перед глазами встал, и вскинула Наталья подбородок — плевать на всё, ради любви своей она и не на то пойдёт! И никто ей не судья! Тем более самое страшное позади, теперь только ждать, дело само сделается. Поднялась Наталья, умываться пошла, мать уж у печи хлопочет, в огород собирается, отец спозаранку на работу уехал, в кузницу. Подошла Наталья к зеркалу, косу переплести, да так и отшатнулась. Конец-то косы срезан по самую ленточку, которой она перевязана была, с ладонь длины отхвачено. Побледнела Наталья, лицо руками прикрыла, жуть её взяла.

— Так то не сон был, — промелькнуло в голове.

Бросилась Наталья к постели своей, всё обшарила — нет нигде её волос, будто унёс их кто с собою. Слёзы из глаз так и хлынули. Что ж это такое творится-то? Ведьма городская ничего про то не сказала, вот подлая.

— Поеду нынче же к ней! — решила Наталья.

Сказалась она матери, что по ягоды пойдёт. Сама до леса дошла, корзину в кустах припрятала, да в соседнюю деревню, а оттуда в город с попутной телегой, вот как свезло, как раз люди добрые по делам поехали и её подвезти не отказались. Добралась она до дома ведьмы, а та её и на порог не пускает, встала в дверях, поглядела на Наталью чёрным взглядом, выслушала и молвила:

— Сама, дура, виновата. Кто тебе велел ножницы в гробу оставлять? Али я тебя такому учила? Нет, сама ты глупостей наделала, сама и выкручивайся.

Взвыла Наталья:

— Что же мне делать? Ты хоть научи? Я же не нарочно! Может мне заново могилу раскопать да ножницы свои оттуда забрать?

Покачала ведьма головой:

— Нет, девка, не поможет тебе это. Он твои ножницы крепко уже держит, не отнять.

— Кто? — изумилась Наталья.

— Как кто? Дед этот! Не станешь ведь руку рубить да с собой забирать, а иначе не взять теперь у него этих ножниц.

Совсем тоска чёрная взяла Наталью, спрашивает:

— Что же станется со мной теперь?

Отвернулась ведьма, ничего не сказала, дверь перед Натальиным лицом захлопнула да пробормотала:

— Я-то думала умнее ты, девка, а ты дура дурой и есть.

Заливаясь слезами побрела Наталья к пристани, там мужики с соседней деревни работали, попроситься хотела, чтобы её с собой довезли на телеге, да в торговых рядах ягод прикупила у румяной бабы в обмен на платок свой цветастый, чтоб было, что матери дома показать. А на душе кошки скребли всё шибче, и не знала она, куда бежать ей со своей бедой…

Глава 3

Пропели петухи. Поднялась над деревней утренняя зорька, пастух стадо погнал. Поднялись и Валентина с Ильёй, за дела принялись. У Вали с матерью домашние хлопоты, Илья же на работу отправился, лес они с мужиками валили, да по реке сплавляли. Принесла Валя воды с колодца и только было чугунок достала, да картошку собралась чистить, как вдруг почувствовала, как голова закружилась, перед глазами всё поплыло, изба заплясала. Схватилась она за занавеску, что запечье от избы отделяла, да разве та удержит, оборвалась тесьма, и повалилась Валентина на пол, да об угол печи виском ударилась до крови. Тут мать с огорода зашла, увидела дочку, заохала, бросилась к ней, сил нет в старых руках, кое-как подняла Валюшку, на кровать уложила, кровь обтёрла, водой студёной на грудь побрызгала, окошко распахнула настежь. Спустя время очнулась Валентина, заморгала, села на кровати, не поймёт ничего, видит, матушка с нею рядом сидит, слёзы утирает.

— Маменька, ты чего? — спрашивает.

— Ой, батюшки, пришла в себя! Упала ты, доченька, да об печку-то и зашиблась.

— Да, и правда, вспоминаю, голова у меня закружилась, замутило.

— Как головушка-то? Не болит? А то я сбегаю за бабкой Котяжихой.

— Не надо, маменька, не беспокой людей зазря, мне уже совсем хорошо. Ничего не болит, ты не переживай за меня.

Встала Валюшка, за обед принялась. Ранка небольшая вовсе, только вопрос покоя ей не даёт, с чего вдруг с ней такое приключилось. После ахнула, ладошку к губам прижала — да, поди, тяжёлая она? Вот бы радость-то! Ну да поглядим, пока никому ничего не скажу о своих подозрениях. День прошёл, вот и муж любимый с работы вернулся, поужинали, посидели маленько, побаяли, да и спать легли. И снится ночью Валентине сон странный. Стоит под окошком их избы старик незнакомый, весь в белом одет, в исподнем одном, босиком, без лаптей, без сапог, а волосы и борода у него словно кто состриг впопыхах, вкривь и вкось, клочьями торчат куцыми. Валя в окно выглядывает, а старик этот руки к ней тянет и слезливо так просит:

— Доченька, помоги мне!

— Дедушка, чем вам помочь? Может, кушать вы хотите? Заходите в избу, я вас накормлю.

— Нет, милая, — головой качает.

— Может вам одёжу какую дать? Так я у мужа, у Илюшки, найду сейчас рубашечку да штаны.

Снова дед головой качает. И на лицо своё показывает. Ничего Валюшка не поймёт, что он хочет от неё. И тут растаял дед, будто его и не было.

Встала утром Валентина задумчивая, сон ночной как явь помнит, всё до мелочей. «Что это за дедушка, почто к ней приходил?» — думается. Илья же словно не с той ноги встал, бурчит с утра, на Валентину огрызается, сроду она его таким не видела. Так и на работу ушёл, не улыбнувшись ей, даже и в щёчку, как обычно, не поцеловал перед уходом. Совсем пригорюнилась Валентина, всплакнула даже малость украдкой. После в хлев пошла, за скотиной убрать. Там её мать и нашла.

— Да что же такое творится-то, доченька? Снова, видать, ты чувств лишилась. Пойду я до бабки Котяжихи.

— Нет, мама, не ходи, не надо. Не хочу я, — противится Валентина, — Не выспалась я просто нынче. Сон странный снился. Вот и случилось так.

— Что за сон? — глянула мать с подозрением.

— Да ничего такого, просто понять не могу, что он во сне хотел от меня. Дедушка какой-то приснился, под окном стоит да плачет. Помоги, говорит. А чем ему помочь, так я и не поняла. И борода у него такая странная, будто выстригли её клоками.

Ничего мать не сказала, задумалась только.

Дни потекли. Илью словно подменили, задумчивый стал, раздражительный, на Валентину покрикивать стал. Мать вмешиваться к молодым боится, только слёзы утирает украдкой. А раз и вовсе до того осерчал на жену ни с того, ни с сего, что оплеуху ей отвесил. А маленькой Валентине много ли надо, она росточку невысокого, худенькая да хрупкая, отлетела она в угол, об лавку ударилась. Тут уж мать не утерпела, прикрикнула на зятя:

— Да что ж ты, творишь-то, ирод окаянный?

Ничего Илья ей не ответил, только дверью хлопнул так, что брёвна загудели, да вышел прочь. В ту ночь и ночевать не пришёл. Валентина осунулась вся, под глазами тени пролегли, чернее тучи ходит, плачет всё. А раз ненароком услыхала она, как Илья другу своему рассказывал, мол, снится ему каждую ночь девка какая-то, лица он не видит, как в тумане оно скрыто, а вот тело у неё, ух какое, до того она хороша, что и просыпаться не хочется ему, только от ночи к ночи и живёт, чтобы скорее с той девкой во сне встретиться да миловаться… Тут голос Ильи на шёпот перешёл, а Валентина вспыхнула вся и от обиды и от стыда за мужа, словно это она, а не он эти слова срамные говорит. И такая горечь в её душе разлилась, что мочи нет, свет белый не мил стал. Стало быть, вот почему муж теперь с нею ложе не делит. Спать-то спит рядом, да только и всё на том. Уж не ласкается он с ней, не милуется, как раньше. А ведь так они друг друга любили. А вскоре и поняла Валентина, что не тяжёлая она, наступило то, что у женщин каждый месяц наступает. И вовсе она задумалась, отчего же она тогда столько раз уже падала без чувств, да отчего мутит её постоянно. И решилась она матери всё поведать, да совета её послушать, нечисто тут дело, чует её сердце.

***

А тем временем в соседнем селе у Натальи и вовсе творилось неладное. Стал ей дед Илья сниться каждую ночь, придёт и стоит под окном, кулаком грозит, требует назад вернуть, то, что взяла. Раз встала утром Наталья, глядь — а коса-то её ещё короче стала! Снова будто на ладонь отхватили её. Что же творится, мамочки мои! Едва дождалась Наталья, как мать с отцом в поле уйдут, да на погост побежала, упала на могилку дедову, стала плакать да прощенья просить. Бес, мол, попутал меня, да только что теперь поделать, назад не воротишь сделанного. Не ходи, мол, ты ко мне, смилуйся. Вот только не принял, видать, дед Илья просьб её, как ночь пришла, вновь под окном стоит, да своё твердит, отдай да отдай. Похудела Наталья, есть перестала, ходит бледная, молчаливая. А в одну ночь снится ей, что черти у её кровати стоят и хихикают, а в лапах у одного те самые ножницы, что она в могиле дедовой забыла. Подскочил чертёныш к ней, взмахнул лапой да как ширкнет по телу. Закричала Наталья, что есть мочи, и проснулась. Мать с отцом прибежали, глядят на неё испуганно.

— Дочка, что с тобой? Что это? — еле вымолвила мать.

Посмотрела Наталья на рубаху свою, а на ней пятно алое расплывается. Закричала снова Наталья, подняла рубаху и видит — на боку рана длинной полосой и из неё кровь хлещет. Запричитала мать, бросилась перевязывать, а у Натальи белый свет перед глазами померк. Поняла она, что расплата за то, что к бесам за помощью она обратилась, страшна будет, да что теперь делать…

Глава 4

Мать у стола стояла, тесто месила, пироги с малиной печь собралась, тут Валентина к ней и подсела.

— Маменька, — сказала она и замолчала.

— Что, дитятко, что милая? — с участием и тревогой глянула на дочку мать.

— Тошно мне, мама, — ответила тихо Валентина и, уронив голову на руки, разрыдалась.

Мать вытерла руки о передник, подсела рядышком, обняла дочь.

— Расскажи мне, голубушка моя, что на сердце у тебя. Расскажи, ничего не таи, ведь вижу я, что неладное у нас в доме, чай не слепая. Ушла от нас радость.

— Ох, маменька, сама не пойму я, что со мною делается, заговорила Валюшка, — Илья злой стал, как чёрт, на меня всё лается, долг супружеский и вовсе забыл, не мила я ему больше, противна стала.

— Да что ты такое говоришь? — погладила мать её по голове запачканной в тесте рукой, — Может просто на работе что не ладится у него? Ты бы спросила.

— А ты думаешь, я не спрашивала, маменька? Не-е-ет. Не в работе тут дело. Давеча, когда Степан к нему заходил, слыхала я, о чём баяли они во дворе. Они меня не заметили. Так Илья-то мой и поведал, мол, снится ему кажну ночь девка, красы небывалой и он с нею всю ночь во сне милуется. Да так она ему люба, что на меня и смотреть ему не хочется.

Нахмурилась мать.

— А не сказал он, кто та девка? Знакомая ему аль нет?

— Сказал он, что лица у неё нет, как в тумане оно.

— Вот как, — задумчиво ответила мать.

— Дедушка ещё этот жалостливый то и дело мне снится, всё просит о помощи.

— Видать шибко плохо ему, раз просит незнакомого человека, дочка. Узнать бы надо, кто он таков, да только вот как? Да авось Господь-прозорливец укажет нам ответ.

— И плохо мне всё время, маменька, сил нет во мне никаких. На душе муторно до того, что, кажись, удавилась бы.

— Дитятко! Что ты такое говоришь! — всплеснула мать руками, слёзы так и хлынули из её глаз, — Разве ж можно такое даже в мыслях думать, а не то, что вслух произносить. Не ровен час, услышит нечистый. Тогда уж точно затащит он тебя в петлю. И думать о таком не смей!

— Вот что, — сказала, наконец, мать, утерев слёзы, — Сразу я хотела к бабке Котяжихе идти, да ты меня отговорила, а я, дура, и поддалась на твои уговоры. Теперь уж не отступлю, сегодня же пойду к ней, вот только с пирогами управлюсь, заодно и Котяжихе на угощенье снесу.

Валентина лишь покивала молча, после сказала:

— Ты не серчай, маменька, что не могу я тебе помочь, прилягу я, что-то тяжко мне.

— Приляг, приляг, доченька, — ответила мать, — Я сама тут, быстренько управлюсь да к бабке Котяжихе побегу.

— Неладное тут творится, — пробормотала она себе под нос, склоняясь к устью печи.

***

Тем временем Наталья в соседнем селе и вовсе слегла. Что ни ночь, то черти к ней являются с теми ножницами в лапах, что она в могиле-то оставила дедовой, и режут её тело. Уже всё оно исполосовано, да раны те не заживают, так и остаются открытыми, сукровица с них течёт. В избе запах стоит смрадный. А Натальина коса ночь от ночи короче делается. Родители ума не приложат, что делается с дочерью. Уж и караулили по ночам. Да не видно никого в избе, только Наталья вдруг после полуночи метаться начинает на постели да криком кричать.

— Режут, режут они меня! Уберите их!

А родители и не видят никого.

— Нешто она умом тронулась и сама себе вредит? — толкуют они друг с другом, — Да чем же режет-то она себя? Ведь нет ничего у ей под рукой. И коса всё короче, а волос нигде нет поутру, где же они? Неужели она ест их?

Пытаются у Натальи дознаться, отчего всё приключилося, да та обезумела совсем, ни слова от неё не добиться. То смеётся хохотом, то ревёт навзрыд, то кричит дуром. Уже и соседи стали спрашивать, что-то, мол, Натальи вашей не видать, не захворала ль? Родителям и страшно и совестно такое рассказывать, кивают только, мол, прихворала, да. А Наталья уж и не встаёт, мать чего только не испробовала, ничего не помогает. И решила она в соседнюю деревню идти, что от их села близёхонько была, за мосточком да за полем.

— Завтра и пойду, — решила мать.

***

В дверь постучали, мать Валентины подошла, отворила тихонько, чтобы не будить дочку, забывшуюся тревожным сном на своей кровати. На пороге стоял Гришка, плутоватый и вороватый мужичок из их деревни.

— Гришка? Чего тебе? — удивилась мать Валентины.

Тот же ни слова не говоря, бухнулся ей в ноги, и, ухватив за подол, запричитал:

— Ох, Маланья, не гневись только, сил больше нет терпеть. Спать не могу я, и ходит, и ходит он ко мне!

— Да кто он-то? Какой грех? Я тебе не поп, чтобы мне грехи исповедовать, — ничего не возьмёт в толк женщина.

— Дак перед тобой я виноват-то! Хотел я у тебя из погреба мясо своровать. Прости ты меня, бес меня попутал.

Вздохнула Маланья.

— Дак он уж тебя с каих пор попутал, Гришка. Али впервой? Ладно, Бог с тобою. Не стащил ведь, хотел только.

— А я бы и стащил, кабы не спугнули меня.

— Кто ж тебя спугнул? — подивилась мать Валюшки.

— А девка! Было это с месяц тому назад. Свечерело. Я уж, было, в сараюшку забрался затемно, и хотел крышку погреба откинуть да лезть, как слышу, с той стороны, за стеной, бормочет кто-то. Испужался я. Думал ты, аль Валька вышли на двор. Выглянул тихонько в щель, и вижу — девка стоит незнакомая, у самого угла сарая копошится, будто закапывает что, а сама всё бурчит под нос. Ох, и страх меня взял, ведьма — подумал я. Да тут оступился я, зашумел. Девка-то спохватилась и дёру дала. Ну и я следом за ней убежал.

Маланья слушала Гришку внимательно, брови её сошлись на переносице, взгляд тяжёлый сделался. Гришка же на себя принял, что серчает Маланья, сжался весь.

— А с чего вдруг каяться-то решил? — спросила она наконец.

— Дак я и баю тебе — ходит он ко мне.

— Да кто?!

— Дед!

— Какой ещё дед? — не поняла Маланья и тут вдруг, как ледяной водой из ушата окатили её, вспомнился ей дед из дочериных снов.

А Гришка тем временем продолжает:

— Сам не знаю. Не вижу толком лица-то. Одет он в исподнее. Дед как дед. Борода только словно тупыми ножницами отхвачена. Вот так, — и Гришка чиркнул ладонью по шее.

«Точно он», — похолодела Маланья.

— Просит он меня, чтобы пошёл я к тебе и всё рассказал про девку ту. Я поначалу думал ну сон, да и сон. После беспокоиться стал. Надоел мне этот дед. А сейчас дед так осерчал, что сказал, коль я к тебе не пойду и не покаюсь, заберёт он меня с собой на тот свет!

— Дак он мертвяк что ли?

— Он самый, — прошептал, опасливо озираясь, Гришка, — В общем, я тебе рассказал всё, как на духу. Прости ты меня, и дед отвяжется от меня тадысь, Бог даст.

— Ступай, Гришка, Бог простит и я прощаю, — махнула рукой Маланья, и едва за Гришкой захлопнулась дверь, вынула из печи пироги, завернула часть из них в рушник вышитый, уложила в корзину и побежала опрометью к бабке Котяжихе.

Глава 5

С почтением и опаской вошла Маланья, мать Валентины, в тёмные, душные сени дома бабки Котяжихи. Постучала в дверь. Да не успела получить ответа, как в спину толкнули.

— Ох, прости меня, грешную! — вбежавшая опрометью незнакомая женщина, столкнувшаяся с ней, поправила платок на голове, перевела дух и спросила боязливо, — Тут ли Котяжиха живёт?

— Тут, — кивнула Маланья, разглядывая незнакомку.

«Не из нашей деревни, — подумала про себя, — Но на лицо вроде как знакомая, наверное, из соседнего села, встречалась я с ней как-то в поле».

— Тут, только обождать тебе придётся. Я первая пришла, — сказала она вслух, глядя на женщину, — Да и дело у меня срочное.

— Ох, милая, — со слезами в голосе еле вымолвила женщина, — И у меня срочное. Да я обожду, обожду, конечно. Ты иди. Я ничего.

Маланья смутилась, видно было по лицу женщины, что горе у той какое-то, помялась она с ноги на ногу, после сказала:

— Прости, если чем обидела. Просто сердце моё материнское не в силах уж терпеть боле, глядя, как дочка моя единственная мучается.

— Миленькая, да ведь и у меня та же беда, — расплакалась не в силах, видимо, больше сдерживаться, незнакомка, — С дочкой моей плохо совсем, ой, как плохо. И никто ей помочь не может. Видно с ума она сошла. Сама себе вредит, видится ей всякое. Каково мне глядеть на это? Грех на мне, видать, лежит какой-то, что моё дитя так страдает.

— Нет на тебе греха, — раздался вдруг голос над самыми головами женщин.

От неожиданности те вскрикнули и посмотрели наверх. Там, с полатей, выглядывала на них, сама хозяйка, бабка Котяжиха.

— А ну, бабоньки, подвиньтесь, — велела она, и с кряхтением спустилась по лестнице вниз, в сенцы, держа под мышкой несколько пучков свежей травы.

— Развесила, было, сушиться, да пришлось обратно лезть, сымать, понадобится она мне нынче для дочери твоей.

Бабка Котяжиха ткнула пальцем в Маланью.

Та вздрогнула, спросила робко:

— Я ведь ещё ничего рассказать не успела…

— Дак сейчас расскажешь, — бабка Котяжиха махнула рукой, приглашая в избу.

Маланья пошла вслед за ней.

— А ты чего стоишь? Али особое приглашение нужно? — обернулась бабка Котяжиха на пороге, глядя на незнакомку.

Та робко переминалась с ноги на ногу:

— Да я думала, мы по очереди.

— Нет, — покачала головой бабка Котяжиха, — В один клубочек нитки-то ваши тянутся. Одним разом и развязывать, стало быть.

Переглянулись Маланья с незнакомкой, ничего не поняли, да всё же вслед за хозяйкой заспешили. В избе указала бабка Котяжиха гостьям своим на табуретки, что у стены стояли, а сама к столу прошла, принялась из каждого пучка травы понемногу брать, рвать да в горшочек бросать.

— Ну что молчите, рассказывайте, с чем пожаловали. Ты, Маланья, и начинай!

Помялась Маланья, вроде как неловко при постороннем человеке такие вещи говорить, да потом решила, что любовь к дочери сильнее стыда, и принялась рассказывать о своей беде, о том, что привело её сюда. И про сны поведала, и про тоску Валюшкину и хвори, невесть откуда взявшиеся, и про то, что зятя как подменили, на себя стал непохож, и про Гришкины слова о том, что девка чужая в их дворе была да вроде как прикопала что-то. Маланья то место, на которое Гришка указал, осмотрела, там и вправду земля потревожена. Да только испужалась она поглядеть, есть ли там что али нет. Решила к бабке Котяжихе за помощью прийти. Молчит бабка Котяжиха, ничего не отвечает, лишь травы всё теребит да в горшок кладёт, после принялась их пестиком мять да толочь, словно и нет никого в избе окромя её, будто и не слушала она слова Маланьи. Но вдруг глаза подняла на вторую женщину, бросила коротко:

— Теперь ты рассказывай.

Женщина помолчала, промокнула глаза платочком и начала своё повествование, ничего не утаила, всё поведала.

— Наталья-то моя вовсе ума лишилась, волосы свои да испражненья ест. Всё тело себе исполосовала, будто ножом, раны гниют, а ведь нет у неё под рукой ничего, чем бы она могла вредить себе, а с постели она и не встаёт уж сколь времени.

А после расплакалась:

— На вас моя последняя надежда, слышала я про вас много хорошего, что людям вы помогаете, так может, и моей доченьке сумеете помочь.

А бабка Котяжиха снова молчит, будто и не слушала вовсе всё это время. Из печи кипятку достала в чугунке, травы запарила, да накрыв сосуд крышкой, поставила в печь томиться. После повернулась к женщине и сказала ей:

— Проси прощения у неё.

И на Маланью указывает.

Ничего не поймут гостьи, одна на другую таращатся, то на бабку поглядят, то опять друг на дружку.

— Что? — спросила бабка Котяжиха, — Али до сих пор не поняли, что к чему? Твоя ведь это дочь во дворе была той ночью.

Ахнула незнакомка.

— Что же она там делала?

— Смерть принесла в дом Маланьи.

Теперь уже Маланья ахнула и ладошку ко рту прижала. И стало до них обеих доходить что к чему.

— Да не тот ли это Илья твой зять, которого Наталья моя любила? Да я уж думала, что позабыла она о нём, поняла, что насильно мил не будешь, — проговорила мать Натальи, — Ах ты, Господи, да что же она натворила такое?

И в ноги к Маланье повалилась:

— Прости ты меня грешную, что дочь такую вырастила! Не думала я, не гадала, что способна она на эдакую подлость. Да нешто она приворот сделала, бесстыжая?

— Хуже, — ответила бабка Котяжиха, — Сейчас сами всё увидите. Идёмте.

И пошли они втроём в Маланьин двор. Нашли то место, где по словам Гришки прикопано должно быть. Бабка Котяжиха сначала то место присыпала чем-то вроде соли, пошептала слова, а только после того щепочку взяла да рыть начала. И вырыла она из-под земли ящичек махонький, а в нём, как в гробу будто бы, кукла лежит страшная, из волос да перьев, из ниток да тряпицы чёрной смотанная. Женщины обе от страха плачут, и слова вымолвить не могут. А бабка Котяжиха к ним повернулась:

— Вот кто к вашим девкам во снах приходит — тот из чьих волос кукла эта связана. Вспоминай, кто у вас в селе помирал недавно из мужиков?

Задумалась мать Натальи:

— Да вроде только дед Илья и помер. Да он уж старый был.

— Всё так, — кивнула Котяжиха, — А теперь слушайте меня, я говорить стану. Имя у покойника то же, что и у милого Натальи. Хотела она, чтобы Илья её мужем стал, а Валентина на тот свет отправилась. По совету ведьмы чёрной сделала она страшное дело, и не побоялась ведь такой грех на душу взять — могилу осквернить! Откопала она покойного, да бороду ему отрезала, а те волосы ведьме снесла, та эту куклу сплела и научила, что делать нужно. Так бы и вышло по делу её, да только допустила она оплошность, это и спасло Валентину. Ножницы она в гробу у деда оставила. Через то и добрались до неё бесы. И не сама она себе вредит, это бесы её теми ножницами режут потихоньку. Скоро и вовсе в могилу сведут.

Повалилась мать Натальи на траву, побелела как снег, руки-ноги похолодели, губы посинели. Кинулась к ней Маланья, в чувство привела, воды из избы вынесла. После сказала:

— Тяжело мне прощать за такое, но всё же прощаю я тебя и дочь твою. Она уже своё получила, вон как страдает, ничего нет страшнее, чем рассудка лишиться да бесовские нападки терпеть. Только как же мне своей дочери теперь помочь, я не знаю.

— С Валентиной всё хорошо будет, я что надо сделаю, — сказала бабка Котяжиха, — За то не переживай. Вовремя ты пришла, ещё бы немного… Отвар мой пусть вдвоём с Ильёй пьют утром и вечером. Скоро и зятя отпустит, рассеется туман в голове, и Валя на ноги встанет.

— А с тобой, — повернулась она к матери Натальи, — У нас другое дело будет. Надобно покойнику вернуть то, что ему принадлежит. Только осквернены уже волосы его. Сначала я что надо сделаю, сожгу их, а уж пепел мы с тобой на могиле его и прикопаем.

— А ножницы как же?

— Забудь про них, — махнула рукой бабка Котяжиха, — Не в них теперь дело, да и не заберёшь ты их из рук мертвяка, крепко он их держит. Дам тебе тоже травы, Наталью поить, да соли наговорённой, насыплешь вокруг её кровати круг той солью, черти сквозь него не смогут пройти, чтобы вредить ей. А с утра к батюшке иди, чтоб причастить её попробовал, авось получится, сможет она вымолвить хоть слово, с моей травы должно у неё в голове проясниться. А дальше на всё воля Божия — что будет, то будет. Если и умрёт твоя дочь, дак хоть с отпущением греха, поисповедавшись. А если такая, как сейчас отойдёт, то прямая дорога ей в ад, на вечные муки. Такой страшный грех она на себя взяла, что и слов нет.

Всё по сказанному бабкой Котяжихой и сделали. Валентина оклемалась и дня через три уже бегала, как и прежде, здоровая и улыбчивая. Илья буянить перестал, сны срамные его отпустили, у жены прощения просил, говорил, мол, сам не понимает, что с ним творилось, словно пелена на глаза нашла. А Наталья после бабкиной травы пришла в кой-какой всё ж таки разум, говорить связно начала, на исповеди плакала сильно да каялась во грехе своём. Отпустил ей священник грех её, говорили они долго, причастил он девку. После его ухода притихла Наталья, лежала, в потолок глядела да улыбалась тихо чему-то, шептала слова, повторяла всё одно и тоже, что простил её дед Илья, вон де он, в углу стоит. А к вечеру тихо померла Наталья.

Шубейка

Глава 1

Засахарилась с утра трава белым инеем, застыла над избами бледноликая луна, словно и не желая уходить с небосвода, ведь предзимний день короток, чего там, глазом не моргнёшь, как уж пора обратно возвращаться обратно на небо, на смену солнцу. Все тропки-дорожки заиндевели от морозца, лужи покрылись узористым, расписным хрусталём, чуть тронешь его носочком сапожка, и тут же треснет он, расколется на хрупкие тоненькие стекляшки, возьмёшь такую в руку и растает она на ладони, превратится в воду. К колодцу за водой идти теперь зябко, и пальцы мёрзнут, пока поднимаешь ведро, чуть расплёскивая воду, аккуратнее нужно быть, чтобы ненароком не попасть себе на подол, это только летом, в жару приятно умыться прямо здесь, у колодца, студёной водой, а сейчас ветер ледяной вмиг обморозит щёчки. Подпрыгивают девчата с ножки на ножку, покуда своей очереди дожидаются, зябко им в стареньких, перешитых из материнских, тулупчиках. Одной Марьюшке не зябко. Новая шубейка у неё. И хоть не выпал ещё снежок, уже позволила маменька Марьюшке надеть её. Тятя на именины подарил ей эту шубейку, привёз с ярмарки. Ох, и красивая! По вороту да рукавам мехом беличьим оторочена, сама тёплая да толстая, да ещё и необычная, мехом-то внутрь сделана, наизнанку, а поверху тканью цветастой обшита, как платок яркий, на голубом фоне цветы крупные расцвели да листики зелёные, резные, ни у кого такой нет! А в тон шубейке и платок тёплый — голубой с кистями. Все подружки ахнули, как увидели Марьюшку в обновках. А та и рада вниманию, крутится перед ними, зубками сверкает. Родители у Марьюшки хорошо жили, в достатке, и дочку свою младшую, позднюю, баловали и ни в чём ей не отказывали. Старшие-то сыновья уже давно своими домами жили, а эта, последыш, на радость маменьке с тятенькой народилась, когда уж им полвека исполнилось, любимая доченька, единственная. Да и братья в стороне не оставались, сестрицу свою одаривали то отрезом на платье, то пряниками с ярмарки, то леденцами мятными в красивой коробочке, то ниткой бус красных. Хорошо жилось Марьюшке, подружки ей завидовали беззлобно, но Марьюшка добрая была, не жадная, кому бусы даст поносить, кому платочек одолжит на время. Со всеми она дружила, нос не задирала. А лучше всех подружек любила она Дунюшку, тихую да добрую. Обеим им по шестнадцать годков исполнилось нынче. Дунюшка только из бедненькой семьи была, кто знает почему, но никак не ладилось у них с достатком, хоть и были родители её людьми трудолюбивыми да честными, работали с утра до ночи, да только не давалось им не то что богатство, а хоть самый что ни на есть скромный достаток. Как плюнул кто. Даже детьми и теми Бог обделил. Одну вот только Дунюшку и послал им в утешение, когда за тридцать им было. Уж как они любили её, да только баловать дочку не с чего было, зато подарили ей родители богатства нерукотворные — сердце доброе, сострадательное к людям, мысли светлые, глаза, что в ближних лишь хорошее видели, разум здравый да веру крепкую. Вот и нынче, как увидела Дуняшка Марьюшкину шубейку, в такой восторг пришла, что и не описать, кругом подружку покрутила, повертела, после обняла, в щёчку чмокнула звонко, да в ладошки захлопала:

— Ах, Марьюшка! До чего же ты красивая! И шубейка-то прямо под цвет глазонек твоих лазоревых!

— Спасибо, миленькая моя! А свой тулупчик старый я тебе подарю, Дуня!

— Да какой же он старый? — смутилась Дуняша, — Ему ведь два года всего! Нет, Марьюшка, не надо, заругает тятя тебя.

Засмеялась Марьюшка, за руки схватила подружку:

— Да не заругает, брось! Он и сам говорит, ежели что не носишь, так вот Дуняшке Маловой и отдай, подружки ведь, а у меня одёжи много, мне не жалко. А твой тулупчик прохудился вон совсем, бери, не стесняйся. Сейчас же пойдём. И платок подарю на радостях!

Повязала Дуняша шалёнку на голову, накинула сапожонки латаные-перелатаные, да и побежали они, смеясь, к Марьюшке.

Да не все люди с добром-то глядят. Пока бежали девушки по улице, никого от радости не замечая, глядела им вслед из окна низкой, тёмной избы Лукерья, баба лет пятидесяти, что жила вековухой. Отчего так получилось, никто не знал толком, все разное говорили. Одни баяли, что не взял её никто замуж из-за глаза с бельмом, напоролась она в малых летах ещё на сучок, да так и осталась с таким глазом, одно веко у Лукерьи всегда опущено было, будто дремал этот глазок. Вторые говорили, что мол, батька у Лукерьи строгий был, замуж дочь не пускал, всё ждал партии выгодной, да так и прождал до тех пор, когда уж и свататься все женихи перестали и давно семьями обзавелись. Третьи говорили, будто Лукерья сама замуж не пошла, хотя и сватались к ней парни, не захотела, мол. А всё потому, что водила она дружбу с самим чёртом, и давно ему душу продала. Где тут была правда, а где ложь, неведомо. Люди разное болтают. Да одно было несомненно — была Лукерья женщиной недоброй, с сердцем каменным и жестоким. Никого не любила, никого не жалела, даже скотину и ту не жаловала. Не раз видел пастух глубокие борозды словно от плети на спине её коровы Пеструхи, когда выгоняла она её поутру в стадо пастись. А ведь он коровушек своих и пальцем не трогал. Если разбредутся, так он, бывало, не кнутом их в кучу собирал, а дудочкой. Смеялись над ним за то по-доброму деревенские, коровьим музыкантом звали. А коровки и правда его слушались. Лишь только он в дудочку подует, заиграет, те замычат в ответ протяжно и к нему, соберутся кругом и слушают. Куда пастух, туда и коровки за ним. А тут борозды глубокие, кровавые… Стало быть Лукерья это коровушку била. Даже пёс от неё и тот сбежал, верёвку перегрыз, да через забор махнул. Долго по деревне бродил, пока добрые люди не пожалели да не приютили, так и остался он у них, всей своей собачьей душой выражая свою любовь и благодарность. И был ещё Лукерьи чёрный петух. Один петух и всё. Без курочек-хохлатушек. Да где же такое видано? Шептались бабы, что ведьма она, и что через того петуха знает она, когда время её к утру истекает колдовские дела творить да людям пакостить. А ещё, что петуха того ей сам сатана подарил, потому как глаза у птицы были красными, как кровь и в темноте светились. Так соседка Лукерьи, бабка Хавронья сказала, сама де видела, когда ночью до ветру пошла. Видит, а на заборе что-то чёрное, пригляделась, а это петух соседкин. Она ещё подивилась, что это он ночью шастает, спать ведь должен. А он как зыркнет на неё, а глаз-то будто уголёк в печи так и светится, так и горит красным адовым пламенем. Бабка Хавронья села, обезножив от страха, да ползком, ползком до крыльца доползла, в дом заскочила, двери и окна перекрестила, да до утра спать боялась. Так, пока не рассвело, и провела ночь перед образами с лучиной.

И вот сейчас сидела Лукерья у окна, притаившись за занавеской, и глядела, как бегут вдоль по улице две подружки — Марьюшка да Дунюшка. Обе одного примерно росточку, обе светловолосые, только глазки разные. У Марьюшки синенькие, у Дунюшки как вишенки, тёмные. Издалека так и не отличишь их, ровно сёстры родные. Усмехнулась Лукерья чему-то, пошептала себе под нос и, прикрыв занавеску, пошла вглубь избы.

Глава 2

Пнув попавшегося ей под ноги кота, Лукерья вышла в заднюю комнату и остановилась у окна, что выходило в сад. Прищурив свой здоровый глаз так, что в потёмках казалось, будто её покусали пчёлы и оттого очи превратились в маленькие щёлочки, Лукерья что-то зло бормотала. И если бы кот мог кому-то рассказать о том, что она говорила, то он бы поведал, что разобрать можно было лишь одно слово

— Шубейка… Шубейка…

— Да что ей за дело до Марьюшкиной шубейки? И отчего она так взъелась на девчонку? — спросите вы, — Чай уж не молодка, чтобы чужим обновкам завидовать.

А промеж тем, было, было дело Лукерье до той шубейки, потому как однажды, много лет назад и у неё самой была почти такая же шубеечка, и сейчас вид счастливой Марьюшки, бегущей по улице с подружкой под ручку, всколыхнул, взбудоражил, резанул по живому память. И перед взором Лукерьи, стоявшей у оконца, был не зимний сумеречный сад с припорошенными снегом вишнями да яблонями, а весёлая гулянка, на которой она, Лукерья, отплясывала задорнее всех. И даже парни на неё поглядывали, несмотря на её глаз прищуренный, больной. Было ей тогда семнадцать лет, полюбила она Фёдора, парня не самого сильного да красивого на деревне, но это для других, для неё же был он самым лучшим, самым милым. Да и Фёдор, как думалось ей, засматривался на неё. Она, глупая, уж и свадьбу в своих дерзких мечтах представляла, ох, и глупая.

Лукерья покачала головой, подправила в задумчивости шерстяной платок на голове, не отводя взгляда от заснеженных яблонь в саду, и вновь погрузилась в прошлое…

Всего за какой-то год изменилась жизнь её так, что и представить она не могла, что так-то будет. Тятя её всегда был суров, ни с нею, ни с братом старшим не сюсюкался, нежностей телячьих не разводил. Все у него по струнке ходили, особливо мать, болезненная худая женщина, всегда покашливающая сухо и мелко, она стыдливо прятала свою болезнь, словно была виновата в ней. А отец часто раздражался и отвешивал и без того тщедушной матери тычки. Однажды увидела маленькая Лушка, как горько плакала мать за печью, готовя обед. Когда же подошла она к ней да обняла за подол, та испугалась, что застали её в минуту слабости, быстро утёрла слёзы и велела Лушке бежать в огород за репой. А спустя ещё несколько дней, когда Луша полоскала на речке бельё, услыхала она за кустами возню, подойдя же тихохонько, и сквозь ветви заглянув на ту сторону зарослей, увидала она отца с тёткой Стешей, что вдовой была. Отец прижимал её к себе, шептал жарко в свою пышную бороду бесстыжие слова, а Стешка… Луша даже и глядеть не смогла дальше на это, убежала с речки, и бельё бросила, всё бежала не останавливаясь до самого дома, а перед глазами всё стояло дебелое пышное тело тётки Стеши, с задранным подолом. Дома упала Лушка в материны объятия и зарыдала так, что не в силах была вымолвить и слова, всю её трясло, как в лихорадке, настоящий припадок с нею сделался. Мать перепугалась и потащила дочь к ведру с водой колодезной, умыла, да отпоила, словом наговорным отчитала, тогда только смогла Лушка выдавить два слова про тятю да Стешку. Ничего не ответила мать, только глаза отвела да вздохнула тяжко. И поняла Лушка, что знает она уж об этом давно. И так горько ей стало на сердце, что горше и не придумаешь. Вырвалась она из материных объятий, кинулась вон из дому. В лес убежала, да до самой ночи под старой раскидистой рябиной прорыдала, уткнувшись в тёплый, мягкий мох. Наплакавшись, уснула, а когда проснулась, то увидела, что темно уже. Испугалась она тогда, что попадёт ей дома, поспешила в деревню. А дома тятя уже из-за стола выходит, поужинал. Мать за печью хлопочет. Брат на лавке сидит, лапти латает. Как увидел её отец, ни слова не сказал, подошёл молча, за косу схватил, на руку намотал, а второй рукой схватил хворостину, что в углу стояла, да давай Лушку охаживать. Молча бил, остервенело, и Лушка молчала, характер-то сталь был уже тогда, ни звука не проронила, пока сознание не потеряла. Тогда только отпустил её отец. И ни брат, ни мать не заступились за неё. Иначе убил бы отец вовсе.

— А жили они в достатке, — подумала Лукерья, склонившись к печи и перемешивая красные уголья кочергой, вновь погрузившись в воспоминания о далёких, давно ушедших днях.

Всегда вдосталь у них дома было муки, молока, мяса да прочего. С ярмарки привозил отец по бочонку мёда и пива, колобки жёлтого сливочного масла, отрезы ткани на полотенца да юбки Лушке с матерью, платки цветастые. А вот о работе своей отец молчал, знала Лушка, что он охотился, да вот только не знала, что на людей. Разбоем он промышлял, людей грабили с сыном, как оказалось. Раз, зимою, когда Лушке уж восемнадцать было, дела у отца под откос пошли. Никого не удавалось поймать на лесной дороге. И решился отец в своей же деревне дело провернуть, вот до чего дерзость его дошла. А наметил он обворовать Марьюшкиных родителей. Тогда у них Марьюшки правда и в помине ещё не было, только два сына старших. Всё рассчитал отец, прознал в какой комнате и в каком сундуке Архип, отец Марьюшкин, деньги бережёт, и тёмной ночью оба с сыном полезли они в их большой да добротный дом, похожий на терем. Да только просчитался где-то отец Лушкин, обнаружили их в самый ответственный момент, когда уже деньги в мешочке за пазуху они спрятали и уходить собирались. Переполох поднялся, работники проснулись, вся семья. Лушкин отец с сыном уходить, было, стали да от преследователей под крышу хлева забрались, оттуда-то и упал Лушкин брат, да прямиком на вилы, что из сена торчали. Напоролся, и помер прямо там же, на глазах у отца. Архип-то, хозяин, сразу узнал Лушкиного брата, как только платок с его лица стянул, который тот повязал, когда на дело пошёл. Заахал Архип, закричал, велел бежать за знахаркой местной, бабушкой Параскевой, запричитал над тем, кто его же и обокрасть пытался.

— Что же, — мол, — Ты, Егорка, натворил? Ведь если тяжело вам живётся, по-доброму бы подошёл, али бы я не помог? Ведь не отказал бы я…

А пока Архип пытался Егорке помочь, работники его и отца Лушкиного повязали, привели к хозяину.

Не успела бабка Параскева прибежать, к мёртвому уже пришла. Да и нечем там было уже помочь, и носом, и ртом кровь пошла у вора, собственной кровью и захлебнулся, жадностью своей. Отец, завидев сына мёртвым, да поняв, что обратного пути нет, принялся было драться, схватив лопату, что у стены стояла. Работника одного зарубить успел, пока не повязали его. Ох, сколько крови в ту ночь пролилось. Судили отца народным судом, хотели было поначалу и вовсе жизни лишить, да пожалели жену его и дочь, Лукерью. Присудили всю жизнь семье убитого им работника деньги выплачивать, да пять лет на Архипа отработать. Только не захотел гордый отец этого делать и спустя неделю нашли его в саду, на дереве повешенным.

— Вон она, черёмуха та, до сих пор стоит, — усмехнулась Лукерья, вновь выглянув в окно на сад. Диво, и срубить её хотели, и сжечь, а всё как-то обходила стороной эту черёмуху расправа человеческая. Вот для чего, оказалось, осталась она стоять в их саду тогда. На том дереве смерть отцова его ждала.

Остались Лукерья с матерью вдвоём жить. А вскоре и мать померла, и так она была всю жизнь болезная, а после горя такого и вовсе слегла. И осталась Лукерья девятнадцати годов от роду одна.

Глава 3

Вот уже и совсем темно сделалось за окнами, а Лукерья всё не зажигала света, сидя у раскрытой дверцы печи и глядя на то, как мерцают красные угли в её чёрном зеве. После смерти матери совсем туго стало Лушке. Деревенские на неё глядели косо. Вроде и не виновата дочь в делах отца, а всё ж таки на неё глядючи вспоминались людям его грехи. Иные жалели Лушку, помогали, только таких мало было, другие же будто не замечали её, словно она пустое место, а были и те, кто в открытую презирал и ненавидел. Одними из таких были жена да дети того самого работника, которого зарубил лопатой её отец. Всячески вредила та женщина Лушке, сплетни распускала, что, мол, принимает Лушка у себя мужиков. Сама, дескать, видала. После таких слухов Фёдор в сторону Лушки и глядеть перестал, а вскорости женился на Лизавете, дочери кожевника из их деревни. Та невеста с приданым была, жили они в достатке. Лукерья тоже, если посудить, невеста была не бедная — с домом своим, коровка да куры имелись, ну и что, что сама с изъяном небольшим, глаз косенький. Да только всё одно, никто к ней не сватался. Однажды приехал вдовец из дальнего села, да только отказала ему Лушка. Ей-то двадцатый годок всего, а тому под пятьдесят, борода косматая, глаза суровые, колючие, взгляд тяжёлый, да и детей у него семеро. Не жену он искал себе, а батрачку, да детям няньку.

— Не пойду, — ответила тихо, — Мне и в родительском дому неплохо.

Долго он её уговаривал, сулил достаток да только Лушка лишь в пол глядела да как заученное «не пойду» твердила.

Вдовец махнул рукой, да плюнул напоследок:

— Да кому ты нужна-то, косая! Вот и сиди, выжидай женихов.

И, расхохотавшись в голос, прыгнул в сани да укатил прочь.

А Лушка и не выжидала. Никто ей был не нужен. Закрылось сердце её от людей. Да и память свежа была, как батька мать колотил и по бабам чужим бегал.

— На кой оно мне, это замужество, — думала Лушка, — И одна проживу. Одной-то спокойнее.

Оно может и так, да только тяжко было в хозяйстве без мужика-то. И забор заваливаться начал, и печку надо было бы уже перебрать, и крышу подлатать… Да и на нужды всякие денег не хватало, ведь присудили ей платить той семье работника Архипова, срок, правда, пять лет поставили всего. Стала Лушка потихоньку в город ездить, продавать на ярмарке материны шали да свои юбки. Не больно жалко было Лушке это добро. А вот шубейку, что отец однажды привёз ей из города, будучи в добром расположении духа после удачного дела, берегла Лушка. Хороша была шубейка, ничего лучше и не было у неё ни до того, ни после. Вся она была расшита узорами, мехом вовнутрь сделана, да по краю рукавов и подола мех шёл. Пуговички были деревянные, искусно вырезанные, в виде розового бутончика. Где только взял отец такую, ведь немыслимых для них денег стоила эдака вещица. Не ведала Лушка, что снял он эту шубейку с барыни одной молоденькой, им задушенной, когда грабили они с подельниками их сани на глухой лесной дороге. Нарочно он душил барыньку эту, с холодным расчётом — чтобы шубку кровью не запачкать. А всё ж таки в крови она была, хоть и незримо…

С той шубейки и пошло всё. Однажды возвращалась Лушка зимним вечером домой, к бабке Параскеве ходила она, прихворала что-то животом, а бабка травы знала, лечила. Вдруг из темноты вышла фигура высокая, худая, узнала в ней Лушка дочку работника того убитого, Вальку. За ней ещё двое из-за угла избы показались.

— Куда это собралась? — подступилась к ней Валька.

Ничего не ответила Лушка, хотела было пройти, да девки путь ей преградили.

— А ну, снимай шубейку, — потребовала Валька, — Ни к чему тебе потаскухе в такой красоте ходить.

— Я не потаскуха тебе, — прошипела Лушка и с силой толкнула Вальку в снег. Та упала, забарахтала ногами, растеряла валенки в сугробе, заверещала.

— Отдай шубку, сказала тебе! — закричала она.

— На-ко вот, выкуси, — Лушка показала ей кукиш.

— А ну, девки, бей её! — завопила Валька.

И все трое накинулись на Лушку. Отбивалась она как могла, да только трое не одна, да и живот крепко болел, без того сил не было. Побили её сильно, пуговицы оторвали и рукав на шубейке порвали.

Кое-как доковыляла Лушка до дома. Скинула шубейку, заплакала. Всю ночь сидела с лучиной, шубейку латала, да примочки к лицу прикладывала. Ещё и обратно бегала к тому месту, шарила в потёмках по снегу, пуговички искала. И надо же — все до единой нашла, пришила. К рассвету уж заснула. Да только недолго и проспала, проснулась от треска да шума. Что такое? Поднялась с постели, а голова тяжёлая, так и повело её в сторону, упала, об стол больно ударилась боком. И тут только в окне разглядела языки пламени. Пожар! В чём была выскочила Лушка на улицу, а у избы крыша горит, закричала она не своим голосом. А тут уж соседи бегут, мужики полезли наверх, стропила убирать. Бабы вёдрами снег наверх передают. Не то чтобы Лушке помочь хотели, а за свои дома испугались, кабы на них огонь не переметнулся. Пожар в деревне дело страшное. Отстояли-таки Лушкин дом. Но сильно он почернел, осунулся будто, как человек, который надежду последнюю на счастье потерял. И Лушка с ним вместе. Бабка Параскева подошла, обняла:

— Петуха огненного пустили тебе, дочка. Кто мог это сделать, знаешь?

Тут же Валька перед глазами встала, да ничего не ответила Лушка, головой лишь помотала. Кто ей поверит, все против неё.

День пролетел как во сне, что делала, что ела и не помнила Лушка, а на второй день собралась она и поехала в город, шубейку свою продавать, чтобы крышу новую поднять. Просто так никто помогать не брался, а за оплату-то нашла бы она работников. Шубку у неё быстро купили, приехала Лушка домой с попуткой, вскоре и крышу поправила.

Вот только будто щёлкнуло что-то у неё внутри после того. Словно с этой шубкой, которую так она любила и которой так дорожила, ушло что-то такое, что уже никогда не вернётся назад, само счастье ушло. И такая злоба в душе поднялась, что ночью, не зная куда деть себя, от душившего её огня ненависти и злобы, накинула она старый тулупчик, валенки, да кинулась из дома вон. Бежала до самого леса, пока сил хватало, а после упала в снег, и закричала, зарыдала, подняла глаза к небесам, да в сердцах позвала:

— Душу бы нечистому продала, лишь бы Вальке отомстить!

Это она, она её избу подожгла, из-за неё шубейку пришлось продать, из-за неё в животе что-то болит теперь постоянно, после того, как пинали они её втроём, лежащую на снегу.

— Да, — стиснула зубы Лушка, — И этим двоим тоже надо бы вернуть, что причитается.

Она и не поняла откуда вдруг появилась на заснеженной поляне тёмная фигура за её спиной, лишь услышала голос:

— Звала меня, красавица?

Глава 4

Замерла Лушка, похолодев от ужаса, голову повернуть жутко, и поглядеть надо — кто же там, позади неё стоит? Поступь послышалась, снег пушистый, глубокий, не скрипит он, а шуршит тихо, не столько ухом слышишь шаги, сколько нутром их чуешь. Вот и Лушка почуяла, как подошёл к ней тот, что сзади был. Только сейчас дошло вдруг, окатило волной страха, что она одна в тёмном лесу, далеко от деревни, и что могут сделать с нею всё, что хотят, и убить, и снасильничать, и ещё что. Да и назвал-то как — красавица. Никто доселе не называл её так. Голос мужской. Стало быть, мужик это, только ни на кого из деревенских не похож. Вкрадчивый такой голос, мягкий, полушёпотом, у наших-то мужиков говор резкий, обрывистый, а этот сказал, словно речка потекла. А тот, что за спиной вновь заговорил, словно мысли её подслушал:

— Что ж ты одна-то тут делаешь, Лушенька? Ночью да в лесу? Нешто ты ни зверя ночного, ни птицы неведомой, ни человека злого не боишься?

Луша всё стояла на коленях в снегу и словно окаменела. Незнакомец же обошёл её и встал впереди. Луша почувствовала прикосновение руки к своему плечу. Рука была тяжёлой и горячей. Но в то же время Луше отчего-то приятно было это касание, а голос — завораживающий, манящий — окутывал пеленой, дурманя и бросая в жар. Теперь уже не страшно было ей посмотреть, кто же говорит с нею так ласково. Луша подняла голову и увидела перед собою мужчину. Возраст его трудно было угадать, то ли двадцать, то ли все пятьдесят. Безбородый, как парень молодой, но нет в нём юношеской суеты и ребячества, нос с горбинкой, орлиный профиль, глаза тёмные, что агаты, в лунном свете блестят.

— Нет, — подумала Лушка, — Вовсе он на наших не похож. Да и одет-то как, ровно господин какой. Накидка чёрная вместо тулупа, и как не зябнет он в ней? А-а, да верно барин какой, ехал мимо. Только откуда тут барину взяться ночью, тут и дороги большой нет никакой, только та, по которой мужики наши по дрова ездят на санях…

А этот стоит и улыбается, ничего не говорит, но кажется Лушке, будто все мысли он её знает, насквозь видит. Подал он ей руку, из сугроба подняться помог. Снег с подола стряхнул.

— Что же ты, Лушенька, о такую пору тут делаешь? — снова спрашивает он, — Ноги-то застудила, небось?

А Лушка и не чувствует холода, не помнит, как в лес бежала, такой пожар в груди её бушевал, такая злоба. И сейчас вновь эта ненависть вспыхнула в сердце с новой силой.

— Валька поганая, — прошептала она.

— Что ты говоришь, Лушенька? — склонился к ней участливо незнакомец.

А Лушку и не смущает то, что имя её ему откуда-то ведомо, повернулась в порыве к незнакомцу и как полились из неё слова, будто гнойник внутри прорвало, всё-всё она ему выложила, ничего не утаила, с самых детских лет всё припомнила, как на исповеди у батюшки в храме. Да только в храм-то она давно не ходила, не было у неё больше веры Богу, в справедливость его и милосердие, давно уж душа её очерствела и закрылась. А вот сейчас вдруг так легко стало рядом с господином этим.

— Богатый он, — подумалось Лушке, — Рубаха под накидкой вон какая белоснежная, пуще снега под луной сияет, и на пальце перстень большой с камнем красным. И откуда он тут взялся?

— А я к тебе, Лушенька, пришёл, нарочно, — вдруг говорит незнакомец.

Покосилась на него Луша, в уме ли он, ежели такие слова говорит. А он в ответ:

— К тебе, к тебе. Только ты замёрзла, поди? Иди ко мне, под накидку.

Вспыхнула Луша, как маков цвет, за кого он её принимает? А она ещё душу ему излила, глупая, всё про себя выложила первому встречному-поперечному. А он и правда с недобрыми намерениями к ней пришёл. Незнакомец же взял её за руку да притянул к себе, прижал так, что дух спёрло, крепко-крепко, взмахнул рукой, на миг показалось Лушке, что не накидка в воздух взметнулась, а огромное чёрное крыло, и укрыл её всю с головы до ног той накидкой. Жаром обдало Лушку, пахло от незнакомца так непривычно и волнующе — не махоркой да луком, как от деревенских парней, а душистым чем-то, терпким, манящим. Руки у него были сильные, горячие. И пропала Лушка, забыла и страх, и стыд, и сомнения все свои. А накидка то и точно тёплой какой оказалась, а на вид тонкая, что тряпица, разомлела Лушка в тепле, даже будто прикорнула на груди у незнакомца. Снова стало ей хорошо, от того, что облегчила она душу, открылась этому человеку.

— А человеку ли? — вдруг встрепенулась она, но тут же мысли её вновь стали сонными, тягучими, как патока, медленными и отстранёнными.

— А не всё ли равно, кто он, — подумала она вяло, — Он первый, кто меня пожалел да приголубил, отнёсся не как к собаке.

Невдомёк ей было, что так-то и продаются души врагу рода человеческого, знает он, с чем к каждому подойти. Жадному богатство предложит, гордому похвалу споёт, нищему монет золотых отсыплет, одинокому да отвергнутому лживые слова на ушко прошепчет. Всего у него с избытком, как в роге изобилия — и красоту может дать, и дар целительства, и власть. Одного лишь нет — любви. И движет им одна лишь ненависть к людям, потому что Господь им бесценный дар дал — жизнь вечную, душу бессмертную. Её-то и брал лукавый, в качестве ма-а-аленькой платы за все те блага, что давал он нуждающемуся. Вот и к Лушке пришёл он в тот момент, когда тошно ей было так, что хуже некуда, когда душа наиболее уязвима была, и легче лёгкого было подольстить девке, да в сети свои поймать, как паук-душегубец.

— А что, Лушенька, — спросил он вкрадчиво, — Сильно ли ты желаешь наказания для Валентины?

Приоткрыла Лушка глаза, лениво, как кошка, что на печи сомлела, губы еле разлепила, до того лень было отвечать:

— Сильно, ещё как сильно! Я б её гадину…

— Что, Лушенька? — жадно спросил незнакомец.

Лушка, вырвавшись кое-как из паутины дрёмы, прошептала:

— Да чтоб закрутило её, собаку, пусть корчится, как я на снегу тогда. И огнём пусть горит, как она мою избу подожгла.

Глаза незнакомца вспыхнули и тут же погасли.

— Правильно, Лушенька, правильно, милая, нешто ты сносить должна такие обиды? Ничего, мы им покажем, они за всё ответят. Ты только поцелуй меня и я всё сделаю.

Как во сне подняла Лушка голову с груди незнакомца, подставила лицо для поцелуя. Склонился он над нею, припал жадными губами к её устам, больно стало Лушке на миг, показалось, что прокусил он острыми зубами её губу и сосёт теперь кровь, брызнувшую, как вишнёвый сок на белую рубаху. Но вновь пелена опустилась на неё и сомлела она. Никогда ещё никто не целовал её, даже Фёдор. Так только, обнимал и всё. И потому, хоть и было ей сейчас больно, но всё ж таки и приятно тоже. Как сквозь туман услышала она жаркий шёпот:

— Будешь ли ты моей, Лушенька? А я всё для тебя сделаю, что ни попросишь! Люба ты мне!

— Буду, — кивнула та в ответ, тут же опомнилась, спохватилась, — А кто ты? Звать тебя как?

— Я тот, кто тебя любит и в обиду не даст. А звать меня можешь Даниилом.

— Даниил, — повторила как заворожённая Лушка.

— Верно, — улыбнулся тот, сверкнув белыми зубами, — А теперь ступай домой, Лушенька, милая, а через недельку вновь сюда приходи, в этот же день.

— А какой нынче день?

— Пятница нынче, Лушенька, славный день.

— Отчего же?

Ничего не ответил Даниил. А Лушка в тот момент и думать забыла, что в пятницу Христа распяли…

Взмахнул Даниил своей накидкой-крылом и очнулась Лушка на своём крыльце. Стоит в тулупчике нараспашку, в полных валенках снега, а самой жарко-жарко, будто из бани только что вышла распаренная. Сердце в груди стучит, как бешеное.

— Это что же было-то со мною? — испуганно подумала она, — Привидится же такое. Неужель уснула я в лесу? И как до дому дошла? Ничего не помню.

Толкнула она дверь, вошла в избу, переоделась в сухое, чаю горячего напилась с малиной.

— Верно уснула я, точно уснула. Хорошо хоть не замёрзла там насмерть, — окончательно успокоилась Лушка и пошла в спать.

Проходя мимо небольшого тёмного зеркала, что висело в простенке, глянула она в него мельком и тут увидела, что нижняя губа её вспухла. Сердце забилось сильнее, она прижалась к зеркалу и уставилась в мутную гладь. Губа была прокушена в двух местах, словно змея вонзила в неё свои длинные и острые, как шило, зубы.

Глава 5

Топоча ногами вбежали Марьюшка с Дуняшкой на крыльцо, со смехом стряхнули друг с друга снег и ввалились в избу.

Мать руками всплеснула:

— Это где ж вы так? Ну, ровно дети малые, все в снегу.

— Да мы же отряхнулись, маменька, — со смехом ответила Марьюшка.

— Отряхнулись, как же, гляди-ко какой сугроб у порога натрясли! Ну-ка снимайте всё, да садитесь к печи греться, чаю сейчас вам налью с малиной.

Матушка ушла, а девчонки снова захихикали, всё-то им весело, всё им смешно.

— Идём ко мне в горенку, — позвала Марьюшка, — Наряды примерять!

Пошли девчата. Вытащила Марьюшка из сундука полушалочки да платья, юбки да кофточки нарядные, ниточки бус стеклянных да ленты цветные яркие и стали они с подружкой наряжаться. Тут мать позвала чай пить. После чая жарко сделалось, сомлели девчонки, собрали наряды обратно в сундук, да оставив одну лучину, присели у окошка, вглядываясь в темноту.

— А что, Дуняша, слыхала ли ты про петуха с красными глазами, что у Лукерьи есть?

— Слыхала, — кивнула Дуняша, — Бают, что петух тот днём спит, а ночью бдит. Лукерья ворожить да колдовать примется, а то чёрта в гости принимать, да может и забыться про время, а петух за тем следит, и Лукерью-то загодя предупреждает. Другие-то петухи ведь как, за ночь три раза поют, сначала после полуночи, потом ещё через час, а после перед самым рассветом. Так вот Лукерьин петух вперёд третьего петуха поёт, упреждает его.

— А это зачем? — спросила Марьюшка.

— Известно зачем. Ведьма-то с последними петухами силу свою бесовскую теряет, и чтобы в оплошность не попасть надобно ей до третьих петухов успеть дела свои кончить, вот её петух чёрный и предупреждает загодя, мол, скоро третьи петухи в деревне запоют, берегись.

— Интересно, правда ли, что этого петуха ей сам чёрт принёс? — задумчиво протянула Марьюшка.

— А я по-другому слыхала, — таинственно прошептала Дуняшка.

— Ой, а что? Расскажи!

— Слыхала я, как старухи баяли, будто сама она этого петуха себе высидела.

Марьюшка прыснула в кулачок:

— Да ну, брешут! Как можно высидеть самой? Она ж не курица!

— Ну, и не спрашивай коли, — обиделась Дуняшка и надула губы.

— Ой, не серчай, Душка, — спохватилась Марьюшка, — Я ж не хотела тебя обидеть. Так, забавно показалось мне, как это Лукерья яйцо высиживала.

— А я вот слыхала — как, да только тебе теперь не скажу. Только и умеешь, что на смех подымать.

— Да будет тебе, Душка, — обняла её подружка, — Ну расскажи, Душечка, я ж теперь ночь не усну, ежели не узнаю.

— Ладно, — подобрела Дуняшка, — Так и быть, расскажу, что слышала. Только сразу говорю, за что купила, за то и продаю. Может бабкины сказки то, а только слыхала я, что есть будто бы обряд такой. Надо взять яйцо от чёрной курицы трёхлетки, снесённое ей в утро после полнолуния, найти его следует быстро, караулить придётся, чтобы не успело оно остыть. После тут же положить его подмышку и пойти кругом деревни. Обойти её три раза по околице, да при этом заклинанье шептать, уж какое, того я не знаю. И как в третий раз произнесёшь, так яйцо это в чёрный цвет окрасится. Коли окрасилось, значит всё, как надо сделано, а коли нет, значит не получилось и можно выкинуть яйцо, есть его нельзя всё равно.

— А если окрасилось яичко-то? — шёпотом спросила Марьюшка, ей отчего-то стало вдруг жутко и холодно в тёплой избе.

— Тогда надобно носить то яйцо под мышкой, не вынимая, сорок дней и ночей, и на сорок первый день и вылупится из того яйца чёрный петух с красными глазами.

— Да нечто так можно? Сорок дён носить?

— Ну, видать можно.

— А чем он от обычного отличается?

— Тем, что кукарекает только раз за ночь, перед третьими петухами. Ведьмы все такого себе выращивают. А ещё петух этот умеет поручения ведьмины выполнять, как вот голубь почтовый. А от бабки Насти слыхала я ещё, что петух этот по ночам под окнами ходит да заглядывает, высматривает, что ведьме надобно, а после передаёт ей.

Марьюшка вздрогнула, тут же показалось ей, что за окном два уголька вспыхнули, отшатнулась она, рукой прикрылась.

— Душка! Там петух этот глядит!

— Ну, ты и пугливая! — засмеялась над подругой Дуняшка, — Уж и сказать ничего нельзя, сразу привиделось тебе. Да нет там никакого петуха, померещилось тебе!

— Ой, не знаю, — покосилась на окно Марьюшка, — А страшно мне что-то.

— Да чего нам-то бояться? Нашто мы ей сдались?

— Да кто знает… Она ко всем злая. Никого не любит. И однажды слыхала я вот что, — Марьюшка покосилась на дверь, не слышит ли маменька, — Что давно-давно, когда я ещё не родилась, папка ейный хотел моего ограбить, залез в наш дом, да поймали его, а после того он и повесился. А ещё был у Лукерьи брат, он в хлеву нашем помер, когда сбегали они с отцом-то, так он на вилы упал, напоролся и помер. Только ты никому не сказывай. Это я нечаянно подслушала. Маменька с тятей мне об этом ничего не рассказывали. Вот и боюсь я её, Дуняшка, кабы она мне чего плохого не сделала, ведь она помнит то, что было.

— Вот оно что, а я и не знала про такое, — округлила глаза Дуняшка, — Слыхала я, что будто от болезни умерли брат её да тятька.

— Нет, это просто наши деревенские о том не говорят, словно не было ничего. А всё потому, что боятся Лукерью. Старики-то, те помнят, конечно, как оно было, а вслух не сказывают.

— Ох, — вздохнула Дуняшка, — Так-то оно так, да только думается мне, коль хотела бы Лукерья тебе навредить, то уж давно бы это сделала. Чего ей выжидать? Так что не бойся, не думай о том, беду не привлекай. А я, пожалуй, до дома побегу, поздно уж. Маменька заругается.

— Может проводить тебя, Дунюшка?

— Нет, я сама, тут недалёко мне, сама знаешь. Да я сверну вот у Маниного огорода да и напрямки, так-то оно скорее будет.

— Ну, ступай, ступай, Дуняшка. До завтра. Ой, да тулупчик-то старый мой возьми, и полушалочек ещё вот этот подарю я тебе! — спохватилась Марьюшка.

— Да неловко мне, такой богатый подарок принимать, — смутилась Дунюшка.

— Бери, бери, и не думай! Я его всё равно после моей шубейки уж и не хочу носить. Так и будет лежать без дела. А ты сносишь.

— Ну, спасибо, коли, тебе, — обняла подругу Дуняшка, — И папеньке с маменькой спасибо передай от меня.

— Как вернётся папенька из городу, непременно передам. Он тебя любит, ничего не скажет, что я отдала тебе тулупчик.

— Помело как, — Дуняша прикрыла глаза, выйдя на крыльцо, зажмурилась. Колючий снег хлестнул ей в глаза полную пригоршню, вьюжило так, что не видно было плетня.

— Ой, правда, какое ненастье начинается, — охнула Марьюшка, — Беги скорее до дому! До завтра!

— До завтра!

Глава 6

Уж давно прогорели дрова в печи, и красные угли подёрнулись сизым пеплом, слабо мерцая в темноте избы, а Лукерья всё сидела у окна, за которым начиналась метель.

— Давно такой вьюги не было. Совсем как в ту ночь ненастье. Тогда тоже так мело.

И Лукерья тоненько захихикала.

Слово своё Даниил сдержал, как и обещал. Наутро после того, как вернулась Лушка из лесу, разнеслась по деревне весть, что сразу три девки захворали нынче ночью неведомой страшной хворью, только об том и было разговору у баб возле колодца. Первой мать Валькина прибежала с утра к местной лекарке-знахарке, идём, мол, скорее, с дочкой беда. Прибежала та к ним в дом, а там Валька на кровати мечется, тело дугой выгнулось, изо рта пена пузырями. Знахарка быстро смекнула, что дело неладно, да только не угадала насколько.

— Падучая, — говорит, — У дочери твоей! Тащи скорее ложку деревянную, пока она себе язык не прикусила.

Вставила знахарка ложку ей промеж зубов, а Валька ту ложку-то и перекуси! Только хруст раздался. Черенок сломался, зубы какие откололись, кровь с пеной смешалась. Чуть было и вовсе Валька теми щепками не поперхнулась, да вовремя успела знахарка их вытащить, заодно и её пальцы больная до крови прикусила. Знахарка на лоб её ладонь поклала, а тот горит весь, лихорадит девку. Мало-помалу, травами да припарками облегчила знахарка её состояние, перестало Вальку дугой выгибать да крючить. Только выдохнули мать со знахаркой, как новая беда — побежали по телу Вальки синие ниточки, все жилы вздулись, захрипела она, и мужицким голосом дурным заголосила. Мать сразу без чувств упала. А знахарка нахмурилась, поняла, что дело ещё хуже, чем она думала. Из корзины своей бутылёк достала с водой крещенской, в рот набрала да как прыснет на Вальку. Ох, и зашипела та, скрючилась, извиваться принялась на постели ровно змея безкостная, а на коже, куда вода попала, пузыри, как от кипятка вмиг повыскочили. Побледнела знахарка, попятилась. Вальку перекрестила. А та тут же голову откинула да завыла, как пёс голодный в зимнюю ночь. Знахарка корзину свою в руки да бежать из той избы. До дому добежала, к плетню прислонилась, еле дух перевела, как за ней уж другая баба бежит, и в калитку войти не дала, за руку схватила:

— Идём скорее, Аришке моей плохо!

— Что такое?

— Утром встала, а она на кровати корчится, кричит дуром.

Прибежали, и там та же картина, что и с Валькой.

Ну а после и третья мать к знахарке в дверь заколотила — с Надюшкой моей беда!

Вот о чём баяли бабы нынче утром у колодца, и тряслись от страха — гадали, нешто кто-то порчу на деревню наслал? Сколько же народу ещё эта хворь неведомая заполонит? Но вот уж и вечер на дворе, а новых больных вроде как и нет. Только эти три девки. Выяснять стали люди промеж себя, да кто-то из подружек ейных и проговорился, что Лушку они караулить пошли вчерась вечером, хотели шубейку отобрать. А уж поймали они Лушку или нет, о том де не знаю, не ведаю. Что делать? Собрался народ — и к Лушке в дом. Вошли и мнутся у порога. Вроде как и сказать-то нечего, и обвинить без суда нельзя, но и того, что творится со счетов не скинешь. А Лушка у печи жмётся и на них глядит.

— Луша, — наконец заговорила мать Вальки, — Не встречали ль тебя вчерась девки, Валька моя, Аринка да Надюха?

— Нет, — мотает Лушка головой.

— Поймать они тебя хотели… Точно ли не причинили тебе зла?

— Нет, — снова мотает головой Лушка, а сама молчит.

— Ведь беда у нас, Луша! Девки наши все разом заболели. Не знаешь ли ты чего?

И снова Луша головой помотала, слова не проронила. Так, ничего не добившись, люди и ушли из избы. Иные головами покачали, мол, полоумная, видать, она сделалась. А Лушка, едва дверь за ними закрылась, так на скамью и рухнула — да что же это деется-то? Нешто и вправду всё это? Неужели не привиделся ей этот сон про ночной лес да Даниила? А ночью, как затихло всё в деревне, в окно заскребли. Испужалась Лушка, к окошку подошла, выглянула, а там от полной луны светлым-светло и кто-то высокий да чёрный стоит.

— Даниил! — сердце в пятки провалилось.

Спряталась Лушка за занавеску, а в окно настойчивей заскребли и голос послышался:

— Лушенька, красавица, что же ты не приходишь ко мне? Я ведь жду тебя, зазнобушка моя, а ты всё нейдёшь. Вот уж я сам к тебе пришёл, да в дом-то войти не могу. Выходи ко мне.

Молчит Лушка, поняла она, что за «господин» это был в лесу, и такой страх её взял, что зуб на зуб не попадает.

А тот, за окном, не умолкает, всё пуще скребётся:

— Отвори, Лушенька, ведь зябко мне…

Набралась Лушка смелости, крикнула громко, так, чтобы тот, за окном, услыхал:

— Не отворю!

— Как же так? — зашелестел, — Ведь я своё слово выполнил. И ты о том знаешь, приходили к тебе деревенские. Валька с подружками в последних муках уже корчится.

При этих словах послышался жуткий, леденящий душу смех ночного гостя. Слёзы ужаса выступили у Лушки на глазах.

— Лушенька, открой же скорее!

— Не открою!

Затих голос. Долго ли коротко ли сидела Лушка под окном, только уже и сон её стал одолевать, как вдруг в печной трубе застучало, заухало по-совиному, и снова голос глухой послышался, словно эхо:

— Отвори, Лушенька! Я ради тебя три жизни сгубил, а ты мне за добро платишь горечью. Нешто не целовать мне больше уста твои сахарные? Не прижимать тебя к себе крепко?

Тут вдруг заболела губа прокушенная так, что вскрикнула Лушка, ладонь ко рту прижала, застонала. А губа огнём горит, мочи нет. Подбежала Лушка к ведру со студёной водой, зачерпнула ковш, три глотка жадно залпом выпила да лицо ополоснула. А как вновь руку приложила к губам, так увидела, что рука в крови. И тут повело её, замутило, голова закружилась, в ушах звон зазвенел, ровно на заутрене в храме, когда дьячок Василий в колокола бьёт, что есть мочи, поплыла изба перед её взором, и, шатаясь, пошла Лушка к двери. Вышла в сенцы, постояла чуток, а после скинула крючок да засов отперла, толкнула дверь и прошептала:

— Заходи, милый друг, заждалась я тебя…

Глава 7

Метель поднялась такая, что трудно было дышать, ветер с силой кидал в лицо охапки мокрого снега, луна и звёзды скрылись за снежной пеленой, мгла поглотила мир. Дуняшка старалась шагать быстрее по высоким сугробам, которые за считанные мгновения намела вьюга по деревенским улицам. Огоньки в окошках приземистых избушек казались сквозь снежную круговерть далёкими пляшущими болотными духами, что выбрались из трясины и слетелись в такое ненастье поближе к человеческому жилищу. Вьюга завывала и гудела, плакала и хохотала, как безумная. Небо и земля смешались воедино.

— Да когда ж только успела разыграться такая буря? — думала Дуняшка, поднимая повыше ноги и шагая вперёд, — Налетела враз, ведь только что не было ничего. Словно кто наслал нарочно такое ненастье.

При этой мысли сделалось вдруг Дуняшке жутко, вспомнились ей рассказы про ведьм да мертвяков, про утопленниц да леших, про водяного да чертей.

— Фу ты, пришлось же не к месту, — мотнула она головой, — Втемяшится в голову всякое. Ну да ладно, скоро уже дома буду. Тут всего ничего пройти. А чтобы путь срезать, я у Маниного огорода сейчас сверну.

И Дуняшка, приложив ладонь к глазам, и, удостоверившись, что она идёт верной дорогой, повернула в узкий проход меж двумя заборами, по нему пробежишь и аккурат на свою улицу выйдешь, чем в обход идти. Кто и зачем оставил эту тропку между огородами, никто не знал, да и нечасто жители деревни по ней ходили, ведь один из заборов был Лукерьиным, а потому мало ли, что тут могло случиться, каждый знал, что Лукерья ведьмачит и с самим чёртом дружбу водит. Но сейчас хотелось Дуняшке поскорее в тепле родимого дома очутиться, оттого и свернула она на ту стёжку. Да и то сказать, тропка — это одно названье, хоть два плетня и не дают метелям намести сюда много снега, да сегодняшний вечер выдался таким, что насыпало сугробов на всю зиму вперёд, ни тропки, ничего не разобрать, да ещё в потёмках. Дуняшка прикрыла варежкой лицо от резких порывов ветра и метели и, держась второй рукой за забор на другой стороне проулка пошла вперёд. Забор этот принадлежал Мане, которую звали так все, и взрослые и ребятишки. Мане было лет пятьдесят, но всё бегала она, как малая с ребятишками по улице, играла в прятки, да обруч катала. Умом была, что пятилетний ребёнок. Правда, жить одной сноровки хватало, и печь топила, и по воду к колодцу ходила, и даже сготовить обед могла, а где и бабы сердобольные угощали готовым варевом. Все ей подавали, кто молочка, кто хлеба, кто луковку, кто картошечки, из того и сготовит Маня обед, сама-то она огорода не сажала и скотину не держала. Одевалась Маня тоже во что подадут, но оборвышем не ходила, чистенькая всегда, аккуратненькая, только простоволосая, как девчонка, платки не повязывала, бегает, бывало, с обручем, а коса длинная, с проседью уж, так и прыгает по её спине. Но обижать Маню никто не смел, ежели порой ребятишки кто помладше, выкинут чего, словом обидным обзовут или ещё что, то родители их крапивой лупили, да пальцем грозили — я, мол, тебе, покажу, как убогих обижать. Что ты! На деревне испокон веку русский народ убогих почитал, да побаивался даже, что скрывать. Могли они такое сказать, что диву даёшься, будто насквозь они и тебя самого, и все дела твои видят. Божьи люди — так про них говорили. Так и жили по такому странному соседству ведьма да убогая. Одна другую словно и не замечали, разладу промеж ними не было, никто не слышал, чтобы ругались они. Словно нарочно заборы разные поставили меж их огородами, у всех общий плетень на двух соседей, а у этих с промежуточком.

Пройдя несколько шагов, Дуняшка пожалела, что решила срезать путь, и на улице-то круговерть мела, а тут, в проулке, и вовсе ни зги не видать стало. Огоньки в окнах скрылись, и Дуняшку окружила непроглядная тьма. Еле переставляя ноги, на ощупь брела она вперёд, стараясь не потерять забор, плывущий под варежкой, потому что казалось ей, что стоит только ей упустить из виду этот ориентир, хоть на секундочку убрать руку, и уже никогда не выбраться ей из этого царства мглы и снежной круговерти. Хорошо хоть Марьюшка настояла, чтобы приняла она её подарочек — тулупчик, тепло теперь ей, ноги только озябли, полные валеночки снега набились. И уже давно по её меркам должен был этот проулок кончиться, но забор всё тянулся и тянулся, и, казалось, нет ему конца. Вдруг услышала Дуняшка цокот, словно лошадка постукивает по дороге копытцами, да только какая зимой дорога, какой цокот? Остановилась Дуняшка, прислушалась, вгляделась в снежную пелену, и почудилось ей, что на заборе соседнем, Лукерьином, большой кто-то, чёрный верхом сидит. Дуняшка наморщила лоб и попыталась разглядеть что это.

— Яблоня, поди-ко, что у забора растёт…

Но тут вдруг «яблоня» подпрыгнула на месте, и боком-боком сделала три небольших прыжка по забору, придвигаясь в сторону Дуняшки. Дуняшка выпучила глаза и перестала дышать. Вновь услышала она этот цокот и поняла, откуда же он шёл. Огромные, когтистые птичьи лапы, с длинными шпорами сзади, возникли прямо перед глазами девушки, чудовищных размеров птица поднялась в воздух, взмахнув широкими крыльями, и грузно опустилась прямо в снег перед испуганной до смерти Дуняшкой. Только сейчас разглядела она, кто находится перед нею. Это был громадный, чёрный лохматый петух, небывалого роста, выше самой девушки в два раза. Гребень его свесился набок с большой круглой головы с рваным воротником из перьев на шее, костянистый острый клюв зловеще постукивал, птица то открывала, то закрывала его, пощёлкивая, крылья подрагивали под порывами ветра, огромные когтистые лапы подгребали под себя снег, то сжимаясь, то разжимаясь. Но самым же страшным, тем, от чего Дуняшка охнула и присела кулем в сугроб, были два круглых, горящих адским красным пламенем, глаза, которые уставились не мигая на неё. Дуняшка хотела было закричать, но голос её словно застрял где-то в глубине горла, превратившись в маленький шершавый кусочек льда. Она судорожно хватала ртом воздух, но в рот тут же набивался снег мокрыми плотными хлопьями, не давая вдохнуть. Зато ведьмин петух продрал глотку хриплым, басистым бормотанием и неожиданно разразился дурным резким криком, от которого окончательно помутнело у Дуняшки в голове. Она поползла спиной вперёд, не отводя взгляда от адской птицы. А тот не двигался с места. Дуняшка почувствовала, как спина её упёрлась в забор, дальше ползти было некуда. Бежать тоже. Эта громадная тварь мигом нагонит её и схватит. Вдруг петух одним большим прыжком скакнул вперёд, и склонился к девушке, издав победный клич. Совсем рядом с собою увидела она горящие во тьме красные угли глаз и ощутила смрадное сиплое дыхание птицы. В тот же миг в глазах её потемнело и последнее, что она ощутила, как доска забора резко ушла из-под её спины и она провалилась назад под клювом петуха, злобно щёлкнувшим перед самым её носом.

Глава 8

Помнила Дуняшка, словно в бреду, чёрные сплетения ветвей над нею, как густым куполом укрыли они её от метели и вьюги, и как кто-то тянул её, лежащую на спине, по снегу. А там, над куполом ветвей, сплетённых длинными, тонкими пальцами, то исчезали, то вновь загорались красные угли глаз и слышался злобный клёкот. Очнулась Дуняшка только почувствовав, как кто-то тычет ей в нос остро пахнущим пучком сухой травы. То ли от этого запаха вернулся к ней разум, то ли оттого, что трава была колючая и поцарапала Дуняшке нос, но действо возымело результат, и девушка пришла в себя и огляделась по сторонам. Она увидела, что находится в тёмной горенке. В расстёгнутом тулупчике сидела она перед раскрытой дверцей печи, в которой мерцали угли, и бормотала себе под нос:

— Поди прочь… Поди прочь…

— Не бойся, Дуня, нет тута его, — раздался голос над самым её ухом.

Дуняшка вздрогнула и повернула голову. Рядом с нею стояла Маня в длинном белом балахоне, голова её повязана была таким же белым платочком.

— Ой, Маня, — улыбнулась Дуняшка, — Это что же?

Она взялась рукой за кончики платка под подбородком у Мани.

— Так платок, — улыбнулась та в ответ широкой своей добродушной улыбкой.

— Я к тому, что никогда ещё тебя в платочке не видала.

— А-а, — махнула Маня рукой, — Это чтоб душегубца обдурить.

Вышло это так забавно, что Дуняшка рассмеялась, Маня, глядя на неё тоже захихикала и в раскосых её глазах весело заплясали отблески углей из печи.

Неожиданно Дуняшка спохватилась:

— Ой, Маня, а как же я тут оказалась-то? Ничего не помню. Только петуха огромного, чёрного, величиной с печь, а глазищи горят адским пламенем!

Маня покивала головой:

— Это Лукерьин петушок.

— Петушок, — эхом повторила Дуняшка, уж никак не вязалось такое ласковое слово с этим страшилищей.

— Да, — продолжала Маня, — Он такой. Может и маленьким быть, как все петушки, а может и раздуваться, как дом, и тогда берегись.

— Маня, так это ты меня спасла? — догадалась Дуняшка.

Та кивнула застенчиво, опустив раскосые глазки.

— Ой, Манечка, миленькая, спасибо-то тебе! — Дуняшка кинулась её обнимать, — Как же я испугалась его! Чуть было Богу душу не отдала.

Маня довольная похвалой смущалась и отмахивалась:

— Да будя, будя тебе! Ну, спасла.

— Да как же это ты меня из-под самого его носа вытащила?

— К забору пробралась, там у меня сад густой, ветки сплелись, ровно вон купол на храме, я знаю, я такой в городе видела, когда с богомольцами ходила в тем году. Вот душегубец меня и не приметил сверху-то. А после я досточку в заборе оторвала, да ты и повалилась ко мне. Я тебя схватила и домой, за воротник вот тянула, так оторвала маненько, ты не ругайся…

— Да что ты такое говоришь, Манечка?! Да я тебе жизнью обязана, а ты про воротник. Бог с ним, с воротником этим.

— Я тебя тяну, — продолжала Маня, — А этот вверху так и кружит, так и кидается! Да сучья мешают ему, не дают нас схватить. Так и улетел ни с чем.

— Маня, а чего он так на меня кинулся-то? Я, признаться, до того и не видела ни разу петуха этого, думала может люди брешут, сказки говорят.

— Не-е-ет, — протянула Маня, — Сама убедилась ты нынче, что есть он. А почто кинулся, того не знаю. Да вот тулупчик на тебе, вижу, Марьюшкин.

— Да, — протянула Дуняшка, — А как ты его узнала?

— Маня всё видит, — ответила та.

— Погоди-ка, Манюшенька, — прижала Дуняшка ко рту ладонь, — Уж не Марьюшку ли петух унести хотел? Не с ней ли меня перепутал?

— Ему-то всё равно кого тащить. А вот Лукерье нет, знать это она ему так велела. Она весь вечер нынче у окна сидит. Ровно караулит кого.

— Вон оно что, — тихо сказала Дуняшка, живо вспомнилось ей нынешнее марьюшкино откровение про то, как тятька Лукерьи обокрал её батюшку. Верно Лукерья зло задумала. Не зря Марьюшка боится её, видать, чует душой-то злобу её.

— Маня, миленькая, — глянула она на Маню, что сидела на лавке и с улыбкой гладила по спине своего полосатого котика, — А как же мне домой-то теперь?

— Нельзя домой, — со значением подняла вверх палец Маня, — Душегубец всю ночь будет летать, тебя искать.

— Да может не станет? — с надеждой поглядела Дуняшка, — Мне домой надо. Меня маменька потеряет.

Маня покачала головой:

— Иди, выгляни в окошко. Отчего я по-твоему лучину не зажигаю?

Дуняшка с сомнением выслушала Маню, и, поднявшись с пола, подошла к окошку. Окна в Маниной избе располагались низко, почти у самой земли и оттого сейчас наполовину замело их сугробами, но разглядеть, что творится на улице, можно было. Дуняшка наклонилась и прильнула к покрытому морозными узорами квадратику. На улице всё так же бушевала непогода, метель выла и билась в стены, причитала и стенала, ветер кружил в синей тьме бесчисленное множество снежинок, застилая небо пеленой. Поначалу Дуняшка ничего не могла разглядеть, а после вздрогнула и резко отпрянула от окна. Прямо над избой пролетело в снежном вихре что-то огромное, чёрное, почти невидимое, сливающееся с бурей, а после прильнула с той стороны к окошку страшная морда и зыркнула красным горящим глазом на Дуняшку. Та присела и ползком поползла обратно к Мане, которая спокойно продолжала сидеть на лавке и чесать кота, тот довольно мурлыкая, развалился кверху брюхом и млел от хозяйской ласки и от тепла жарко натопленной печи.

— Маня, ОН там, — Дуняшка, вся дрожа, ткнула пальчиком в сторону окошка.

— Ась? — откликнулась лениво Маня, — Да я ж об чём тебе и толкую. Он всю ночь рыскать будет.

— А может, если метель уляжется, то и петух этот дьявольский улетит?

— Не-е-ет, — помотала головой Маня, — Не закончится.

— А ты почём знаешь?

— Так Лукерья и наслала эту вьюгу. Злится она. На крыльцо выходила и колдовала. Маня всё видит.

Дуняшка вздохнула и присела рядом с Маней на лавку.

— Давай вечерять, — предложила Маня, — Там в закутке каша есть и каравай. Неси на стол. А после спать ляжем.

Глава 9

Как повечеряли Дуняшка с Маней, так сразу и спать легли. Маня на лавке устроилась, а Дуняшке велела на тёплую печь забираться. Вскоре уснула хозяйка. А Дуняшке не спалось, ворочалась она на печи с боку на бок. Мысли все были о маменьке да тяте, ищут они её, небось, по деревне, слёзы льют, а она лежит тут на печи, как барыня. А за стеной по-прежнему выла вьюга, билась, стучала в избу, трясла оконце, пела на подловке протяжным жалобным плачем. Жутко… Но вот, вроде бы, подуспокоилось за окном, улеглась мало-помалу вьюга, так Дуняшке показалось. Потихонечку слезла она с печи, выглянула на улицу. И точно. Утихла метель. Тишина наступила такая, что и не верилось, что такое ненастье было давеча. Ясная, полная луна повисла белым наливом над избами, разливая свой мертвенный свет по бескрайним снегам да высоким сугробам — все дорожки да тропки перемело. Ни звука не доносилось снаружи. Дуняшка долго стояла, глядя, не мелькнёт ли где снова громадная чёрная тень, не сверкнут ли вновь огненные глаза на лохматой башке, не заглянут ли в окно. Но нет, не видно было петуха.

— Домой надо бежать, — решилась Дуняшка, — Маменька с тятей, небось, по домам сейчас ходят, у всех спрашивают, где наша Дуняша.

И девушка, накинув дарёный тулупчик и повязав полушалочек, бросила быстрый взгляд на Маню, которая сладко посапывала на лавке, подложив под щёку кулачок, и вышла в сенцы.

В сенях было морозно. После тепла избы, стало Дуняшке зябко, мороз, закрепчавший к ночи, пробрался к телу, заколол иголочками. Медленно приоткрыв дверь, Дуняшка сначала осторожно выглянула наружу, высунув один лишь нос, а затем вышла на крыльцо. Полное безветрие стояло над деревней, ни ветерка, ни звука, ни души.

— Даже снег под валенком нигде не скрипнет, — удивилась Дуняшка, — Да точно ли ищут меня маменька с батюшкой? Будто и вовсе никого нет в деревне.

Она сошла с крылечка и тут же вздрогнула от звука собственных шагов, подумалось ей, что звук этот словно единственный во всём белом свете. Будто вся земля опустела, и люди пропали. От таких мыслей поёжилась Дуняшка, и, с опаской глянув в сторону лукерьиного дома, быстрым шагом направилась со двора. Избушки стояли тёмные, какие-то недружелюбные, будто и не её это вовсе деревня, а чужая какая-то, незнакомая.

— Это просто от того, что не приходилось мне доселе по ночам гулять, — подумала Дуняшка и решительно шагнула вперёд.

Идти было тяжело, снегу намело выше колен, и он набивался в валенки и подол. Кое-как переставляя ноги, двигалась Дуняшка вперёд. Наконец, устала она и остановилась перевести дух. С опаской оглянувшись назад, на лукерьин дом, увидела Дуняшка, что в одном из окон мелькает огонёк то ли свечи, то ли лучины, словно ходит кто по избе. Сердце девушки забилось сильнее. Ни в одной избе света больше не было, словно вымерла вся деревня, и остался в ней теперь живым только лукерьин дом да она, Дуняшка, застрявшая одна посреди снежной улицы и, дрожащая от страха. Дуняшка отвернулась и поспешила вперёд, к родному двору. Долго ли она шла или нет, ей показалось, что вечность, но, наконец, дошла она таки до родимой избы. Света в окнах не было, как и во всех остальных домах.

— Меня ищут, вот и тёмно дома, — догадалась Дуняшка.

Но, подойдя ближе, застыла на месте. Вкруг дома возвышались сугробы, такие же, как и возле других домишек. Только вот следов на снегу не было. Ни единого.

— Нешто они спят? — изумилась Дуняшка, — И меня не ищут? А я думала, тятя с маменькой с ног уже сбились. Да нет, не может такого быть. Видать, успела вьюга уже следы их замести, ходят где-то они по деревне. Зайду в избу, снег стряхну, а после пойду им навстречу, деревня у нас небольшая, скорёхонько повстречаемся.

Она поднялась на крылечко и толкнула дверь. Но та не поддалась. Дуняшка налегла сильнее, и снова без толку. Она непонимающе уставилась на дверь. Осмотрела её со всех сторон. Всё, как обычно. Отчего же она не отворяется? Вновь потолкалась — нет толку. Сбежала Дуняшка с крылечка, затарабанила в окошки, и вновь тишина. Что такое?

Вздохнула Дуняшка:

— Что ж, значит, придётся так идти. Разыщу родителей и скорее домой вернёмся, чего медлить. Они ведь где-то здесь ходят, рядышком.

И Дуняшка пошла прочь. Пройдя два двора от дома, Дуняшка остановилась и отдышалась. Идти было тяжело и дух перехватывало. Она огляделась вокруг, переводя дух, и вновь посетило её то же чувство, что и давеча — словно она одна осталась в целом мире под этой огромной, бледной луной. Морозная зимняя ночь окружала её со всех сторон, подступала всё ближе, словно пытаясь пробраться внутрь, в самую душу. Колдовские мохнатые звёзды глядели на Дуняшку с высоты и тянули к ней свои руки-лучики. Огромная, тяжёлая луна нависла над самым горизонтом, заслонив собою полнеба. Дым, струящийся из печных труб, замер, как на картине, застыл в воздухе. Тёмные окна таили в себе что-то страшное, недружелюбное к человеку. Словно и не было уже там, в этих избах, людей. Белые искрящиеся снега распростёрлись, покуда хватало глаз. И тишина. Такая тишина, что Дуняшка слышала, как бьётся её сердце.

— Что же это? — растерянно подумала она, — Что творится кругом?

Длинные чёрные тени протянулись от плетней по снежному покрывалу, поползли к Дуняшке. Она вскрикнула, зажала ладошкой рот, попятилась. Вовсе жутко стало вдруг ей тут, посреди родной деревни, вмиг ставшей незнакомой, неласковой. Где-то вдалеке внезапно послышался шум, словно кто-то большой тяжело взмахивал крыльями. Раскатисто, гулко прокатилось над крышами хриплое «Кр-р-а-а-а».

— К Марьюшке надо бежать! — решила Дуняшка, и со всех ног, насколько это было возможно быстро, кинулась в обход, по другой улице, к марьюшкиному дому. И всё казалось ей, что кто-то большой гонится за ней, летит след в след, и вот-вот настигнет, схватит за шиворот и поднимет высоко в воздух. И Дуняшка ускоряла и без того быстрый свой бег. Но когда она уже почти добежала до марьюшкиного дома, то вздрогнула и остановилась. Навстречу ей, по дороге кто-то шёл. Невысокий, чёрный силуэт приближался всё ближе и ближе. Сердце Дуняшки отчаянно заколотилось. Она встала, не в силах ни бежать, ни прятаться. Лишь молча стояла и обречённо смотрела на одинокую фигурку, бредущую по дороге в её сторону. До слуха её донёсся то ли плач, то ли бормотание. Голос показался Дуняшке знакомым, и она прислушалась. Тень от плетня немного скрывала её от ночного бредуна. И тут она узнала и этот голос, и эту фигурку.

— Марьюшка! — изумлённо воскликнула она и выбежала вперёд.

В лунном свете к ней приближалась её закадычная подружка Марья.

Глава 10

— Марьюшка! — Дуняшка вышла из тени, что скрывала её, и бросилась к подружке.

Валеночки так и вязли в снегу, и идти получалось медленно, только сейчас Дуня поняла, как сильно озябли её ноги, она уже совсем не чувствовала пальцев.

— Марьюшка, ты куда идёшь? — обняла она подружку.

— Дуняшка! — воскликнула Марьюшка, и вдруг уронила свою головку ей на плечо и горько, в голос, разрыдалась.

Дуняшка опешила, растерялась:

— Марьюшка… Что с тобой, миленькая?

— Они… Они…

Сквозь рыдания ничего было не разобрать из того, что говорила Марья.

— Тебя обидел кто-то?

Марьюшка потрясла отрицательно головой, потом шумно втянула носом воздух, вытерла варежкой лицо и, резко замолчав, посмотрела пристально на Дуняшку:

— Они меня не видят.

Дуняшка почувствовала, как по спине у неё пробежали мурашки и волоски на шее приподнялись от какого-то необъяснимого чувства тревоги и ощущения, что вот-вот случится что-то очень нехорошее, страшное. Она бы всё сейчас отдала, чтобы только Марьюшка не произнесла последующие слова. Но это было невозможно и Дуняшка, вся сжавшись внутренне, тихо спросила:

— Кто не видит?

И сама же испугалась собственного голоса. Кругом наступила такая звенящая тишина, будто весь мир — все эти тёмные дома с чёрными глазницами окон, корявые деревья, с похожими на пальцы ветвями, огромная зловещая луна — всё замерло и жадно прислушалось, боясь пропустить ответ Марьюшки.

— Все, — прошептала та, глядя прямо в глаза Дуняшке своими огромными глазищами, в которых отражались звёзды, — Маменька с тятей. Пахом, дворовый наш. Наталья, что маменьке по хозяйству помогает. Никто.

— Марьюшка, — взяла её за руку Дуня, — Да что же ты такое говоришь? Как же они тебя не видят-то?

Марьюшка вдруг сменила выражение лица и уставилась на Дуню:

— А ты куда идёшь? Отчего не дома?

— Да я не дошла до дому, — Дуняшка вдруг смутилась и нахмурилась, вспомнив страшного лукерьиного петуха. А что, если он где-то тут притаился, и вон то раскидистое старое дерево на самом-то деле и не дерево вовсе, а растрёпанный огромный петух?

— Я в проулочек свернула а там… Там петух лукерьин, только был он не как простой петух, а величиной с дом. Он меня клюнуть хотел и с собой утащить. А меня Маня спасла. Велела у неё ночевать оставаться до утра, а я не послушала, думала, маменька с тятей ищут меня, поди, плачут. Ну, и как Маня-то уснула, я и ушла. Только вот изба наша заперта почему-то и следов вокруг неё никаких нет, словно и не выходил никто из дому с вечера…

Подружки замолчали, потом Дуняшка сморщилась:

— Ай, как ноги замёрзли, пальцев не чую совсем. Пойдём ко мне, откроем как-нибудь дверь эту вдвоём-то.

И девчонки зашагали к дому Дуняши.

— Марьюшка, а ты с чего же взяла, что тебя никто не видит? Вот же я, вижу тебя хорошо, и баю с тобой.

— Не знаю, отчего так, но ты первая, кто меня увидел. А родители и дворовые люди наши никто не видели. Как проводила я тебя, беспокойно мне сделалось на душе. Стою я у окна и гляжу — а на улице метель такая разыгралась. И почто, думаю, я Дуняшку-то у себя не оставила, ведь такое ненастье творится, как же дойдёт она. Маменьке сказала, а она отвечает, мол, ничего, добежит Дуняшка, тут идти всего ничего, она девочка шустрая, скорая, и велела мне спать ложиться.

Легла я в постель, а сама всё о тебе думаю. Вдруг услышала шум странный. Такой, знаешь ли, будто на крышу нашу сверху ещё одну избу поставили. Тяжёлое что-то такое опустилось. А после звук раздался, как гром летом бывает — раскатисто так, глухо. Пророкотало и стихло всё. Я лежу ни жива ни мертва, такой меня страх обуял, Дуняшка! После слышу — заскрежетало что-то, ровно кочергой железной скоблят по стене. И опять стихло. Я тихохонько к окошку подошла, глянула посмотреть, что там такое творится, нечто ветер так шумит? А там…

Марьюшка смолкла и посмотрела на Дуню:

— Там два глаза светятся! Красных! Тут мне на ум сразу твои баечки про петуха-то и пришли. Ох, и испужалася я! Бросилась, что есть духу к матери, трясу её за плечо, бужу, а она не просыпается. Я к тяте, он тоже спит, как мёртвый. Я туда-сюда, никто не встаёт! А я уже из всей силы трясу каждого и плачу навзрыд. А им хоть бы что. Я уж решила, было, что угорели все. Наконец мать пробудилась, я обрадовалась, кинулась к ней, а она меня не видит, Дуняшка! Я её за подол схватила, а она идёт, как шла. До ведра с водой дошла, зачерпнула ковш, напилась и обратно. Я так и остолбенела. Хожу по избе, не знаю, что же мне делать, вернулась в свою горницу, а там… там я на кровати лежу!

Дуняшка так и замерла посреди дороги:

— Ты что такое говоришь, Марьюшка? Да не захворала ли ты?

— Ничего я не захворала, а как есть говорю! Богом клянусь, в постели моей лежала девка, точь в точь я, даже в рубахе такой же. И знаешь что я подумала?

— Что?

— Что померла я, Дуняша. И так мне горько сделалось, и себя жалко, что и слов нет. Плакала, плакала, потом вдруг сообразила, что покойникам зеркальце ко рту прикладывают, чтобы проверить, правда ль человек помер али нет. Если запотеет зеркальце, то значит живой, а нет, так… Ну, я своё маленькое зеркальце из кармана вытащила, ко рту той, что в постели поднесла, после к окошку вернулась и глянула, зеркальце не запотело. Значит, померла я. Тогда оделась я, да вон из дому побежала. Сил моих не было там оставаться и на тело своё глядеть. Ох, и жутко же это, Дуняшка!

— Погоди-ка, — задумалась Дуняшка, — Но коль я тебя вижу, выходит и я тоже померла?

Марьюшка посмотрела на подругу долгим и внимательным взглядом, пожала плечами, не отводя глаз.

За разговорами дошли они до дома. Дуняшка вновь взбежала на крыльцо, попыталась открыть дверь, но ничего у неё не вышло.

— Давай-ка вместе, — сказала Марьюшка и тоже налегла на дверь.

Но и вместе у них ничего не получилось.

— Давай хоть в окошко глянем, — выдохнула шумно Марьюшка, — Вон ночь какая лунная сделалась, всё видать.

Они подошли к избе с другой стороны и забрались на сугроб, а после прильнули к окошку. Поначалу Дуняшка ничего не могла разобрать, а после и увидела — мать, спящую на постели, отца с нею рядом, и… себя в своей кровати. Дуняшка вскрикнула, зажала рот ладошкой и скатилась с сугроба вниз. Сердце её колотилось в груди так, что казалось пробьёт сейчас дыру.

— Да как же это? Да что же это? — шептала она.

Марьюшка, ни слова ни говоря, стояла рядом, печально глядя на подружку, и в глазах её читалось немое сочувствие.

— Померли мы, Дуняшка, это конец.

Глава 11

Дуняшка глядела на подругу большими глазами, полными слёз:

— Как же так, Марьюшка? Нешто вот так всё и происходит, раз — и нет уж тебя? Да с чего бы нам вдвоём-то разом помереть?

Она задумалась, ахнула:

— Меня-то, поди, петух лукерьин заклевал, а ты отчего же померла? И что нам делать теперь?

— Не знаю, — пожала плечами Марьюшка, — Бабушка говорила, что душа первые три дня возле тела обитает, так что, наверное, мы с тобой, далёко и не сможем уйти. А потом к Богу на поклон в первый раз пойдём. Богу поклонимся, а потом до девятого дня ангелы станут нам рай показывать, носить будут нас над кущами райскими, а мы дивиться да любоваться будем. На девятый день поминки, да второй поклон Богу. А опосля них…

Марьюшка поёжилась:

— В преисподнюю ангелы нас понесут, и до самого сорокового дня станем мы глядеть, как грешники в геенне огненной мучаются. Ох, и страшно! Нас-то пока черти не тронут, но это только до поминок. Вот справят по нам сороковой день, и всё уж тогда. Нет нам защиты боле. В третий раз к Богу на поклон пойдём. А ангелы-то наши за спиной у нас встанут и будут о нас Бога молить, чтоб помиловал. А с другой-то стороны черти! Те припоминать нам станут грехи наши. И вот кто кого победит, туда нам, Дуняшка и дорога ляжет. Коль ангелы — так в рай, а черти — так в ад прямиком.

Дуняшка вздохнула:

— Что ж теперь. Жизнь одна, но и смерть одна. Два раза ещё никто не помирал. Выдюжим, чай.

— А мне боязно, — ответила Марьюшка, — Я вот пока до тебя шла, дак все грехи свои припомнила. Давеча из чулана у маменьки ленту стянула, она не велела раньше праздника брать, тятя мне на Николу зимнего привёз загодя с ярмарки, а я, вишь, не удержалась. Прокралась да взяла. Думаю, полюбуюсь малость, да обратно верну. А теперь уж вот не верну.

Она вздохнула.

— Идти мне в ад теперича.

Дуняшка рассмеялась:

— Да уж таки и в ад сразу? За ленту-то.

— А то! — вскинулась Марьюшка, — Черти они, знаешь, какие? У-у, всё припомнят там, на Суде-то, ничего не забудут, хоть вот самой малюхонькой мелочи.

— Не знаю, чертей не видала, а вот петух лукерьин тот страшен, — задумалась Дуняшка, вспомнив страшилищу, и поёжилась.

— Да расскажи, как ты от него сбегла-то?

— Пойдём-ка к Мане, — решительно сказала Дуняшка, — Если кто нам сейчас и поможет, так это она. А про петуха дорогой тебе расскажу. А то что-то ноги у меня совсем заледенели, и не скажешь, что я покойник, до того чувствую всё.

И девчатки поспешили по сугробам к маниному дому, а тем временем на востоке уже заалела розовая полоса.

Дверь в избу была не заперта, по всей видимости Маня так и не просыпалась с тех пор, как Дуняшка ушла от неё. Девчата стряхнули с валенок снег и вошли в дом. Когда глаза привыкли к темноте, они различили печь, стол, ворох тряпья в углу и саму хозяйку, сладко похрапывающую на лавке у стены.

— Разбудить её что ли? — неуверенно сказала Марьюшка.

— Нет, не нужно, пусть спит, подождём, — прошептала в ответ Дуняшка и они, огляделись по сторонам, в поисках места, куда бы можно было присесть. Ноги в тепле стало покалывать иголочками и ломить. Дуняшка сняла валенки и помяла руками свои ледяные пальчики на ногах, шерстяные носки её насквозь были мокрыми. Она прошла в угол и приземлилась на ворох тряпья, что лежал там тёмной кучей. В ту же секунду раздался визг, и тряпьё взметнулось вверх, заметалось по избе, а Дуняшка закричала от страха и вжалась в стену. Марьюшка переполошилась и перепугалась не меньше подруги, она кинулась к ней и, присев рядом, обняла Дуняшку, продолжая орать во всё горло. На лавке подскочила Маня, а из-под её бока вынырнул большой котище, вздыбил шерсть, выгнул спину, зашипел, и, подняв хвост трубой, принялся скакать по избе вместе с тряпьём. Сонная Маня ничего не понимала, и, протирая глаза, таращилась по сторонам, видимо, не соображая — спит она ещё и ей всё это снится или она уже всё-таки проснулась? Девки вопили во всё горло и вся эта какофония продолжалась без остановки. Наконец, мало-помалу, всё смолкло. Дуняшка с Марьюшкой устали кричать, Маня наконец поняла, что она уже не спит, кот прыгнул обратно к хозяйке на колени, а куча живого тряпья забилась под лавку, на которой сидела Маня.

— Дуня, ты чего не спишь? — спросила удивлённо Маня, глядя на девушку, — И куда ты собралась?

— Да я уже вернулась, можно сказать, — пролепетала та.

— Вот те раз, куда ж ты ходила-то? Я ж тебе не велела до рассвета выходить.

— Домой я пошла, — вздохнула Дуня, — Сердце изболелось, что родители меня ищут, небось, с ног сбились. А там…

Она замолчала.

— Померли мы, Маня, — авторитетно заявила Марьюшка.

Та сначала вытаращила на неё круглые глаза, а после расхохоталась в голос, она смеялась долго, пока слёзы не покатились у неё из глаз. Вытерев глаза и успокоившись, Маня спросила:

— Когда хоронить-то? Приду хоть, пирогов с киселём поем.

— Ей-Богу, говорю тебе, померли мы! — обиженно надула губы Марьюшка, — Издевается ещё, смеётся.

— А чего мне не смеяться-то над эдакой глупостью? Или по живым слёзы лить прикажешь?

— Погоди, Маня, — вступила в разговор Дуняша, — Так мы не померли, значит?

— Нет, конечно.

— А почему же тогда Марьюшку родители не видят? И что за девки вместо нас в наших домах, точь в точь мы? Я сама видела себя. Вылитая я, будто в зеркало погляделась, не различить.

Маня нахмурилась, почесала лохматую голову, посмотрела внимательно на подружек.

— Обождите, вот рассветёт, тогда и прогуляюсь я до ваших домов, разузнаю, что и как, погляжу на этих лжедевиц, опосля и вам скажу, что делать и как быть. А вы покамест тут сидите, не выходите, находились уж, чай.

Под лавкой забурчало, заворочалось.

— Маня, а кто это там у тебя? — робко спросила Марьюшка.

— Где? Под лавкой-то? Дак то Запечница моя. Я печь-то нынче жарко протопила, ей, небось, там душно и сделалось, вот и вышла в избу, да спать в уголочке тихо-мирно прилегла.

— А тут и Дуняша, — со сдавленным смешком прохихикала Марьюшка, — Аккурат гузкой своей и придавила её.

Дуняшка покраснела:

— Я ведь нечаянно. Я думала это тряпьё какое-то.

— Ничего, — улыбнулась добродушно Маня и раскосые глазки её и вовсе стали щёлочками, — Она отходчивая. Поворчит малость да и отойдёт. Айдате, чай что ли пить. Сейчас самовар поставлю. Уж всё равно утро занялось.

И Маня поднялась с лавки и пошла к печи, а вслед за нею покатился ворох тряпья из-под лавки, и метнулся за печь, обиженно что-то ворча на ходу.

Глава 12

После чая девчонок сморило, ведь всю ночь, почитай, пробегали они по деревне, да и сколь нервов истрясли.

— Полезайте-ка на печь, — велела Маня, — Отогреться вам надобно, да поспать, а я покамест пройдусь по деревне, разведаю.

Девчонок дважды просить не пришлось. Тут же устроились они на печи, подстелив под себя свои тулупчики, и едва прикрыли глаза, сразу же провалились в глубокий сон, засопели ровно. Маня же, дождавшись, пока Дуняшка с Марьюшкой уснут, накинула полушалочек и вышла из избы. За печью нет-нет, да слышалось в тишине бурчание и жалобные приговоры. Это Запечница обиженно шмыгала носом и ворчала.

У дома Марьюшки было шумно. Проснулись работники, и сейчас кто разгребал снег на дворе после вчерашней метели, кто скидывал снежные заносы с крыши, кто колол дрова, кто убирал хлев. Работница развешивала на верёвках бельё, от которого валил пар. Маня неспешно подошла поближе:

— С добрым утром! Ай да молодец, уж с утра бельё настирала?

Работница обернулась, заалела от похвалы, улыбнулась, пряча красные от работы руки, в карманы широкой юбки:

— Ой, Маня, это ты? Да вот, настирала, да. До зари ещё встала. А ты чего ни свет ни заря гуляешь уже?

— Да так, — пожала плечами Маня, — Не спалось нынче чего-то. В такую метель дела недобрые творятся.

— Ох, Маняшенька, ты не пугай Христа ради, — работница перекрестилась мелким частым движением руки, — Какие ещё недобрые дела?

— Давай помогу развесить, — парировала Маня.

Работница наклонилась и достала из корзины большую скатерть, Маня ловко подхватила концы полотна и потянула в сторону. Работница взялась за противоположные уголки и вдвоём они ловко свернули скатерть надвое, а потом ещё раз пополам.

— Ой, вот же ж вовремя ты пришла, — обрадовалась работница, — Вдвоём-то куда сподручнее! Пособи, пожалуйста, а потом чаю вместе попьём на кухне.

— Можно и чаю, — кивнула Маня, — Я не откажусь.

Закончив дело, и с довольным видом глянув на два ряда белоснежных простыней, наволочек да скатертей, работница подхватила под мышку корзину и, взяв под локоток Маню, поспешила в дом. Они вошли с заднего хода, и сразу попали в кухонку, минуя сени и горницу со спальнями.

— Сам-то нынче с утра в город уехал, и хозяйка с ним, а Марья спит ещё. Вот скоро встанет, так буду её кашей тыквенной кормить, — сообщила работница, разливая по чашкам ароматный напиток. Запахло смородиновым листом и мятой.

— Вот, на-ко, варенье из вишни, с малиной ещё есть, да не предлагаю уж, — оговорилась она, — Ты ещё по улице станешь ходить, продует не то тебя, распаренную.

Маня пододвинула к себе чашку с чаем, зачерпнула ложечку рубиновой сладости, с удовольствием пожевала:

— М-м-м, спасибо тебе, вкусно как, ум отъешь!

— Сама варила, — улыбнулась довольно работница.

— А что, — спросила Маня, прихлёбывая смородиновый чай, — Марья-то с Дуняшкой дружат?

— Дружат, — кивнула работница, — Они не разлей вода, не гляди, что Марья наша из семьи зажиточной, хорошие они люди, добрые, и нас работников не обижают.

Она снова перекрестилась частым дробным движением.

— Слава те Господи!

— А у Марьюшки-то шубка больно баска, — продолжила Маня.

— Не то слово! Хозяин с ярмарки привёз. Дак мы все любовались, разглядывали. Пуговки-то все как одна, ровно цветочки махонькие вырезаны, до чего искусно.

— Гдей-то видала я раньше такую шубёнку-то, — будто невзначай сказала вдруг Маня.

— Да где бы? — шумно отхлёбывая чай, спросила работница.

— Не у Лукерьи ли такая же была? — сморщила лоб Маня.

— Тьфу ты, — поперхнулась, было, работница, — Вспомнила не к месту ведьму старую. Откель бы у ей такая вещь? Она ж бедная.

— Это нынче она такая. А было время, что и они жили пусть небогато, но в достатке.

В эту минуту в кухню вошла, позёвывая, Марьюшка. Сонно потянувшись у двери, она вдруг замерла и бросила быстрый хищный взгляд на Маню, сидевшую в уголке у стола напротив окошка. Маня ответила ей прямым и внимательным взглядом, не отводя глаз.

— Ой, Марьюшка наша встала, завтракать будешь ли? Я каши сварила пшённой, с тыквой! — подскочила тут же к ней работница, захлопотала, погладила девушку по волосам.

На лице Марьюшки отобразилось отвращение, она с неприязнью отмахнулась от её рук, дёрнув плечом:

— Не хочу я эту кашу, фу.

— Да как же, — опешила работница и растерянно поглядела на Маню, — Ведь это ж твоя любимая, сладкая, со сливочным маслицем да медком.

— Говорю тебе, не хочу я этой твоей каши! Гадость какая! — грубо оборвала её Марьюшка.

В глазах работницы блеснули слёзы, она быстро отвернулась и промокнула их передником.

— Дак может чаю тады? — обратилась она вновь к Марьюшке, не понимая, что же такое случилось с её любимицей и умницей, ведь завсегда-то была она ласковой да приветливой, что кошечка.

— «Тады», — передразнила её Марьюшка, — Разговариваешь, как бабка старая.

Работница вспыхнула, прикусила губу и убежала за печь, загремев там чугунками.

Маня внимательно и неотрывно продолжала смотреть на Марьюшку, а глаза девушки тем временем из голубых сделались чёрными, как смола.

— А ты чего уставилась? — вскинулась она, было, и на Маню.

Но та глянула строго, и тихо, так, чтобы не услышала работница, но вместе с тем твёрдо ответила:

— А я тебя насквозь вижу, карга ты чёрная.

Марьюшка изогнулась, вздыбилась, рот её скривился в хищном оскале, глаза почернели ещё сильнее — бездонное, вечное, древнее зло глянуло ими на Маню, девка зашипела и, скрючив пальцы, двинулась на Маню. Та спокойно встала из-за стола, подошла ближе и, приложив ко лбу лжеМарьи три пальца, произнесла:

— Крест тебе дубовый, сатана, на прогонение.

Тут же взвизгнула Марьюшка, замахала руками и кинулась вон из кухни, а из-за печи испуганно выглянула работница, отодвинув цветастую занавеску, лицо её было опухшим от слёз:

— Что это там с Марьюшкой?

— Ничего, — махнула ладошкой Маня, — Схватилась, дурная, за горячий ухват да обожглась. До свадьбы заживёт, ты не переживай, милая. Ну, спасибо тебе за чай, а я пойду. Дела у меня.

Работница захлопала глазами, шмыгнула носом.

— Иди, иди, Маня, а я обед начну готовить. Надо мужиков кормить.

Маня накинула свой полушалочек да поклонившись избе и столу, вышла тем же чёрным ходом и неспешно направилась тропками к дому Дуняшки.

Глава 13

Хозяева огребались после ночной бури, снегом замело всю деревню по самые маковки. Маня ловко пробиралась к дому Дуняшки, где по тропочке, где возле плетня, и казалось отчего-то, что не идёт она вовсе, а летит над снежным покрывалом. Вот и домишко нужный показался. Маня отряхнула на крылечке ноги, потопала, обмела полынным веничком, приткнутым в уголке, валенки и постучалась в избу.

— Хозява, дома ль?

— Дома, дома, кто там? Проходи! — послышался женский голос.

Маня прикрыла за собой дверь и вошла. Огляделась в сенцах — морозно, тихо, чистенько. В избу вошла — тоже всё ладом, тихо, покойно.

— Маня, ты что ли? — подивилась мать Дуняшки, — Случилось чего?

— Нет, — покачала Маня головой, — Я мимо шла, да гляжу, чего-то тишина у вас. Везде люди огребаются, а у вашего дома никого. Я и подумала, ладно ли у вас, не прихворал ли кто?

— Нет, Манюшка, все живы-здоровы, слава Богу, — улыбнулась дуняшкина матушка, — Хозяин наш на работу ушёл, а я за хлеб да пироги взялась, Дуняшка вот встанет, её и отправлю снег убирать. Да что-то заспалась она сегодня, а я и не стала будить, пусть спит, пока спится, замуж выйдет, не до того станет. Да ты, поди, чаю хочешь? Давай я тебя напою.

— А давай, — кивнула Маня.

Она скинула полушалочек, присела за стол, щедро усыпанный мукой.

— Ты уж, не обессудь, вот на краешек тебя посажу, — оправдалась мать Дуни, — Видишь, стряпаю я.

— Ничего, мне хорошо.

Пока хозяйка хлопотала с чашками да плошками, доставая к столу варенье да баранки, Маня взяла яичко, что лежало на столе, задумчиво покрутила в руках, покатала меж ладоней, а после принялась вдруг возить его по столу, как заведённая. Мать Дуняшки остановилась, уставилась удивлённо на Маню, не говоря ни слова, лишь с любопытством наблюдая, что это она делает. А та вдруг подняла яичко над головой да и брякнула в пустую плошку, что на столе стояла. И вылилась из того яйца чёрная вонючая жижа, потянуло смрадом по избе. Мать Дуни замерла, открыв рот, ни слова не могла она вымолвить, лишь стояла да глядела то на Маню, то на склизкую болотистую жижу в плошке.

— Что же это, Маняша? — наконец произнесла она, указывая взглядом на стол.

— Плохо в доме у тебя, Полина, — сказала Маня, глядя дуняшкиной матери прямо в глаза, — Зло какое-то завелось.

Та ахнула и присела на лавку.

— Да какое же зло-то, Маня? И как мне быть, как дом да семью защитить?

— Подмена у тебя в избе, — только и успела ответить та, как раздался громкий хлопок, и из передней вышла в заднюю комнату Дуняшка. Лицо её было насупленным, губы крепко сжаты, а цепкий, исподлобья, взгляд неотрывно глядел на Маню.

— Зачем пришла? — спросила она хриплым, как спросонья, голосом.

— Да ты что, Дуняшка? — всплеснула руками мать, — Да нешто так можно говорить? Ступай-ка, умойся, чаю попей, да ступай двор убирать, тропку разгреби.

Дуняшка зыркнула на мать недобрым быстрым взглядом и направилась к рукомойнику, по-прежнему не отводя взгляда от Мани. Полина же, не замечая ничего, вновь обратилась к гостье:

— Маня, дак чего ты говорила там про подмену какую-то? Испужала прямо меня. Растолкуй, что за подмена такая?

— Сама скоро поймёшь всё.

Полина взволнованно заёрзала на лавке, поправила платок, встала, прошлась по избе, вернулась к Мане, что попивала чай, обмакивая баранку попеременно, то в чашку с чаем, то в плошку с вареньем.

— Маняша, да как же, ты хоть намекни, — подсела к ней дуняшкина мать, поглаживая по плечу, — Как же мне жить-то теперь, ведь из головы дума нейдёт, о какой такой подмене ты толкуешь? Нешто зло кто-то супротив нас задумал?

— А, — ахнула она, — Подклад сделали?

— Нет, — поморщилась Маня, — Тут другое. Посерьёзнее дело будет.

Маня глянула на Дуняшку, что утиралась в углу рушником, своими раскосыми добродушными глазками, та же по-прежнему продолжала сверлить Маню злобным хищным взглядом, словно готовая броситься в любую минуту и разорвать, уничтожить гостью, такая ненависть читалась в её взгляде.

— Знает, что насквозь её вижу, вот и беснуется, — улыбнулась Маня.

Полина, непонимающе, повернула голову, и уставилась на дочь, а затем вновь на Маню.

— Маня, ты про что? Ведь это Дуняшка наша.

— То-то и оно, что не она это, — ответила Маня.

Полина застыла, ошарашенно глядя на блаженную. «Нешто вовсе Маня наша умом тронулась, с концом?» — думалось ей в эту минуту. Но чёрная вонючая жижа в плошке, которую вынесла она поспешно в сенцы, от греха подальше, не давала ей покоя.

— Маня, — выдохнув, вновь терпеливо спросила Полина, — Кто же это, коль не доченька моя, не Дуняшка?

— Подмена это. С той стороны присланная взамен дочки твоей.

— Да кто же мог её подменить и с какой такой «другой» стороны?

В эту минуту грохнуло что-то за спиной у Полины, подскочила та, оглянулась и закричала — у рукомойника лежала на полу Дуняшка и билась в припадке, колотясь об пол затылком. Бросилась Полина к ней, засуетилась, не знает, как подойти да что делать.

— Маня, помоги! — кричит.

Поднялась Маня, головой покачала, она-то видела, как в последнюю минуту показала ей лжеДуня кулак за материной спиной, да потрясла им в воздухе, оскалив частые, острые зубки, а после и повалилась на пол.

— Иди, снега принеси, Полина, — велела она матери, и та, не подозревая, что Маня сказала это нарочно, чтобы спровадить её из избы, бросилась во двор.

Маня же склонилась над тварью, зашептала:

— Брось дурить, проклятая, я тебя насквозь вижу! Убирайся на свою сторону, отродье нечистое.

ЛжеДунька зашипела, встала на четвереньки и, склонив на одно плечо голову, пригнулась, как перед прыжком. В тот же миг в избу вбежала Полина:

— Вот снег, Маня! Вот! Держи!

— Ничаво, — с улыбкой ответила Маня, и глянула на тут же прикинувшуюся без сознанья Дуняшку, — Ей полегче уже. Успокоилась вон. Ты её в постель уложи. Всё пройдёт. Встанет и не вспомнит, что было. А я пойду.

Полина огорошено глядела ей вслед:

— Да как же подмена-то? О чём ты баяла?

Маня остановилась, оглянулась на дуняшкину мать, посмотрела внимательно.

— Не твоя это дочь, а ведьмин подменыш.

— Да что ты несёшь? У меня беда, дочь захворала, а ты ерунду такую говоришь! А ну, иди вон, уходи! — Полина перешла на крик.

Маня молча развернулась и пошла к двери, Полина же продолжала плакать над дочерью, хитро подглядывающую из-под полуприкрытых век на Маню, и ругала гостью.

Уже у порога Маня обернулась:

— Захочешь дочь вернуть, приходи ко мне.

Полина ничего не ответила и Маня, прикрыв дверь, вышла из избы и пошла прочь.

Глава 14

— Да, девоньки, плохо дело, — вздохнула Маня, присев на лавку и стягивая с ног валенки, — Не ошиблись вы. И вправду девки там ходють вместо вас. Точь в точь, как вы. Мать родная не отличит.

— Да кто же это, Манечка?

— Подмена.

— Да какая такая подмена? — девчоночки глядели на Маню, а губки их дрожали от волнения, на ресницах застыли слёзки.

— Лукерья это сделала. Метель-то не зря нынче бушевала эдакая, то не природа-матушка, то злые силы нынче куражились, и петух за тобой, Дуняшка, не зря следил, поймать хотел. Для чего-то нужна ты ему была.

— Да я ли? — предположила Дуняшка, — А что, ежели, ему Марьюшка нужна была? А я-то в её тулупчике была одета, вот он и перепутал.

— Всё может быть. Не зря же Марьюшка тоже в подменах оказалась. Где же вы, девки, дорогу ей перешли?

— Кому? — подивились те.

— Дак ведьме. Можа дразнились или ещё чего?

— Да ты что, Манюшенька, — испугались те, — Да мы сроду её не трогали, ни словом, ни делом, дом её стороной обходим.

— Всё ж таки для чего-то вы ей понадобились, однако, — задумалась Маня, подперев кулачком щёку и теребя свою длинную седую косу.

— Давайте-ка обедать! — вдруг воскликнула она, — А после я к Лукерье пойду.

— К самой Лукерье? — округлили глаза девчонки, — А не боишься?

— А чего мне её бояться? Она мне ничего не сделает, — отчего-то улыбнулась Маня, — Мы ж соседушки с ней всю жизнь.

Девчонки переглянулись, потом воззрились на Маню.

— Манюша, — спросила робко Марьюшка, — А я вот всё спросить хотела, а отчего у вас с Лукерьей промеж огородов два забора, у каждой свой? А не один, как у всех?

— Так надо, — стала вмиг серьёзной Маня, — А вы бы там поменьше ходили, по тропке той, глядишь и не случилось бы ничего.

Снова ничего не поняли Дуняшка с Марьюшкой.

— Мань, а нам-то как же жить теперь?

— Пока у меня поживёте, — ответила Маня, доставая из печи чугунок, — Ваши-то родные вас всё одно не признают, не увидят даже. Вы теперь вроде как на оборотной стороне.

— Где-е-е? — воскликнули в голос девчата.

Маня вздохнула, одёрнула передник, разложила на столе миски да деревянные ложки, почему-то четыре, после позвала:

— Суседко, айда обедать!

Девчонки замерли.

И тут из подпечека, покряхтывая и почёсываясь, вылез вдруг на свет Божий лохматый, тряпичный кулёк. Девки ойкнули и поджали ноги. Кулёк встряхнулся, развернулся и обернулся махоньким мужичком, с кустистыми бровями, из-под которых не видать было глаз, с небольшой бородкой, одетый в рубаху, подпоясанную верёвочкой, штаны да лапти.

— Зябко нынче чавой-то, — проворчал он, покашливая.

— Да ты что, сердешный, — всплеснула руками Маня, — Ещё с вечера пожарче истопила, вон Запечница та даже упарилась, в избу отдышаться вышла, в углу ночевала.

— Зябко говорю, — стоял на своём кулёк с бровями, — Ноги мёрзнут. И спал плохо нынче, ночь была дурная.

— А ты с нами отобедай, батюшко, — позвала его за стол Маня, — Да поведай, что за ночь така, отчего она плоха. Нам это оченно надо.

Суседко залез на лавку, взял ложку и заглянул в пустую миску:

— Дык чем угощать-то станешь?

— Ой, — спохватилась Маня, — Совсем заговорилась. Вот, каша у нас нынче.

Дуняшка с Марьюшкой заглянули в чугунок и удивлённо протянули:

— А кто же это кашу-то сварил, Маня? Мы ведь спали, а тебя не было.

— Дак Запечница постаралась, ишь какую вкусноту нам приготовила, отошла, видать, от обиды своей, я ж говорю. она долго не серчает, — довольно улыбнулась Маня.

Каша и впрямь хороша была — пшённая, жёлтая, запашистая, с кусочками оранжевой, сочной тыквы, да подтаявшим кусочком топлёного масла в ямочке, в самой серёдке чугунка. Девчонки сглотнули слюну и почувствовали, как у них заурчало в животах.

— Моя любимая! — захлопала в ладошки Марьюшка.

— Знаю, нянюшка твоя нынче такой же наварила, да только лжеМарья есть не желает, кричит, а работница ваша плачет, — ответила Маня.

— Ах, она… злыдня проклятая, мою нянюшку обижать! — Марьюшка помрачнела и сжала кулачки, — Да скоро ли мы вернёмся домой? И вернёмся ли?

— Чем смогу, помогу, авось наладится всё, — кивнула Маня на миски с кашей, — Ешьте давайте.

Девчонки взяли ложки и, косясь на мужичка, что росточком им был по колено, принялись есть. Суседко ел с удовольствием, покряхтывал и облизывал с обеих сторон ложку. Ножки его в лапотках не доставали до пола и он болтал ими под лавкой, до тех пор, пока наконец манин кот, притаившийся за лавкой и давно уж следивший за этими дрыганьями, не прыгнул, как охотник на одну ногу и не стянул с неё лапоток, а затем умчался с ним за печь.

— Ах, ты ж выхухоль мохнатая, — выругался мужичок, — Залягай тебя комар!

И, спрыгнув с лавки, побежал вслед за котом. Из запечья донеслось мурчание, рычание, ворчание и вскоре показался кулёк с лаптем в руке.

— А вот я тебе покажу, как хулюганить, ишь ты, — уже для порядку проворчал он, возвращаясь к столу.

— Маня, а это кто? — успела шепнуть Дуняшка.

— Дак Домовик это мой, — ответила с улыбкой Маня, — Он беззлобный, просто не выспался нынче, вот и ворчит. Я с ним побаять хотела, вот после обеда он раздобреет, тогда и спросим мы его кой о чём.

Она подмигнула девчатам и подложила каши в миску Суседки.

— Угощайся, батюшко, ешь. Вкусная нынче каша получилась.

Глава 15

Съев две тарелки каши, Суседко довольно потянулся, и почесал голую пятку, лапоть его снова умыкнул кот, и утащил куда-то в угол, но теперь уж, наевшись, Домовик не серчал, и, покачивая второй ногой, обутой в лапоток, повёл речь с Маней.

— А что это за гости нынче у нас? — глянул он из-под кустистых бровей на Дуняшку с Марьюшкой, ровно только что заметил их.

— Дак девчоночки это наши, подруженьки мои, — улыбнулась ласково Маня, поспешно сбегала до угла, принеся Домовику лапоть, и пригрозив пальцем коту, а затем, подав лапоток хозяину, повела речь, — Беда ведь у нас, батюшко.

Домовик приподнял одну бровь и оглядел внимательно девчонок, зрачок у него оказался рыжим в крапинку, девчонки таких ни у кого не видали и оттого переглянулись, но тут же поспешно опустили глаза — не рассердить бы хозяина.

— Что за беда?

Поведала ему Маня про подмену, про то, что своими глазами видела она тех девиц, что живут теперь в дому вместо настоящих Дуняшки да Марьюшки. Выслушал её Домовик, нахмурился.

— Лукерьины кирдуша с коловёртышем с утреца во дворе у нас крутились, шуганул я их отседова, они дальше шнырять побежали. Выглядывали чего-то, высматривали.

— Про кого это он? — шепнула Дуняшка Мане.

— Помощники это ведьмины, навроде кошки чёрной да свиньи с большим зобом, — быстро ответила Маня.

— А после, — продолжал Домовик, — И узнал я, чего они рыскали. Нынче ночью чёртова свадьба будет праздноваться. Все ведьмы туда созваны, и Лукерья, знамо дело, тоже. Так вот, подарочек она искала на свадебку.

— Батюшки, — всплеснула руками Маня, — Да нешто она девчонок в дар…

— А то, — ответил Суседко, — Живая душа для нечистой силы — самый что ни на есть дорогой подарок. А тут две разом. За то окажут Лукерье почести большие, глядишь, силы прибавят, аль годков скинут.

— Это как? — робко спросила Марьюшка.

Суседко вскинул рыжий взгляд на девушку:

— Не знаете что ли, что ведьмы всегда моложавые? Это им сатана помогает, за их хорошую работу особо старательным молодость продляет. А Лукерья-то тебя отдать ему хотела!

Домовик ткнул пальцем в плечо Марьюшки, та охнула.

— Да петух её, дурак, спутал тебя с Дуняшкой в той метели, которую Лукерья нарочно напустила. Вот и пришлось обеих брать. Лукерья сначала бранила петуха своего почём свет зря, а после и смекнула, что за двойной-то подарочек и благодарность вдвойне больше будет.

— Батюшко, да откуда ж тебе это всё ведомо? — спросила его Маня, подливая чаю и подкладывая поближе бараночку.

Домовик важно подкрутил ус и улыбнулся:

— Вечером кума заходила в гости. Она, конечно, нраву капризного да едкого, однако ж всё своя, и ей побаять с кем-то хочется. У Лукерьи-то и словом перекинуться по душам не с кем, злыдни одни живут.

— Какая кума? — спросила Маня.

— Кикимора, что у Лукерьи живёт. Домовика-то нет у ведьмы, кто с такой жить станет, вот и завелась Кикимора. Да она не так уж и вредна, несчастна больше.

Домовик вздохнул:

— Со стороны сюда пришла, приютилась. Жила она раньше в доме, который на нехорошем месте был построен, в доме том девку придушили. А похоронили, не разобравшись, отчим её это сделал, а слепил дело так, будто сама она в петлю залезла, сдуру. Ну, и похоронили девку неотпетой, как самоубивцу. Она и стала Кикиморой. Да спустя время в тот дом другие люди пришли, с ними их Хозяин, Домовик. Он и выгнал Кикимору. Долго она мыкалась, после в наши края попала, в суме у странника нищего пристроилась, так и добралась, а тут тоже — в одну избу ткнулась, в другую — везде занято. А потом к Лукерье забрела, там и осталась. Там без Домовика порядка нет.

Маня вздохнула тяжело, потупила глаза в пол, задумалась о чём-то, губы её беззвучно шевелились. Девчонки молчали. Повисла какая-то гнетущая тишина. Всем было жаль несчастную Кикимору, приютившуюся в доме злой и жестокой Лукерьи. Наконец Маня вернулась к происходящему и заговорила:

— Стало быть, метель Лукерья устроила, так?

— Так, — кивнул Домовик.

— А всё для того, чтобы Марью с Дуней подменить?

Снова кивнул Суседко, макая в чай баранку.

— Так ведь девки-то у меня, стало быть нечего ей дарить на свадьбе? А пока они у меня в избе ничего им не угрожает. Сюда Лукерье не добраться. Да-а, упустила она вас.

Маня хихикнула.

— Теперь думать надо, как подменышей обратно отправить, а вас в наш мир вернуть.

— А мы где? — испугались девчата.

— А вы на оборотной стороне, — ответила Маня, — Оттого и видите Домовика моего и прочих.

— Как же ты нас видишь, Маня?

— А я везде могу, — вздохнула она, — Так уж Бог управил.

— А куда нужно этих вернуть?

— Подмену-то?

— Ну да, откуда они взялись?

— Их Лукерья перевела через реку Смородину по Калиновому мосту.

— Что-о? — воскликнули девчонки в голос, — Да ведь река эта — сказки бабкины!

— Вот вам и сказки, — отрезала Маня, — С тёмной стороны их ведьма вывела, приняли они обличье ваше, они и не такое могут, и станут жить теперь вместо вас в дому, а вас в подарочек преподнесут.

— Манюшенька, а кто они?

— Души проклятые, те, что по земле заложными покойниками шастали или дела чёрные творили, нет им и после смерти покоя, хотят они людям и дальше вредить, да уж нет возможности, заперты они на той стороне. Не пройти через реку Смородину огненную, через Калинов мост добела раскалённый. А Лукерья ведьма сильная, только таким удаётся души чёрные с той стороны на эту вывести. Вот и вывела она их, намереваясь вместо вас оставить, чтобы никто не заметил пропажи.

— Как же быть нам, Манюша? — заплакали Дуняша с Марьей, — Не хотим мы чертям в подарок доставаться.

— Не ревите, — успокоила их Маня, — Пока вы здесь, ничего с вами не случится. Только уговор — из избы чтобы носу не казали. Даже на крыльцо не выходить. Мигом вас коловёртыш приметит. Помощнички-то ведьмины нынче везде снуют, ищут вас. А я сейчас к Лукерье пойду, глядишь и ещё чего выведаю. Не ревите, придумаем мы, как вас спасти.

Глава 16

Заперев дверь в своей избе на щеколду, и воткнув для пущей надёжности колышек в скобу, Маня удовлетворённо оглядела замок да поспешила к соседке, что держала в страхе всю деревню. Ворота у Лукерьи были не заперты, она их никогда не закрывала, люди всё равно войти боялись, ещё и стороной обходили, а кто и захотел бы войти, так смог бы сделать это лишь по лукерьиному позволению, наговорные кости у неё зарыты были под воротами, через них без умения не перешагнуть было. Маня отворила ворота, плюнула вниз, пошептала что-то, растёрла ногой, и легко посеменила вперёд, к крылечку. Петух, что ошивался у хлева, был уже своего привычного куриного размера, и только взъерошенный его вид да кроваво-красный глаз, косящийся страшно и злобно на гостью, выдавали в нём нечисть.

— У-у, чёртово отродье, — зашептала в его сторону Маня, — Я тебя не боюсь, востроглазый, обдеру вот твои перья на подушку, будешь знать.

Маня погрозила петуху маленьким кулачком, взмахнула седой косой и шустро поднялась по ступеням. Не постучав, она распахнула тяжёлую дверь и вошла в избу. Тут же её окутала тишина и мрак, словно зимний ясный день сменился вдруг глубокой ночью. Внутри было холодно, и Маня зябко поёжилась, укутавшись покрепче в полушалочек. Вместо того, чтобы окликнуть хозяйку, Маня отчего-то прошла в тёмный угол и встала там, почти слившись со стеной. Гнетущая, давящая тоска повисла здесь в воздухе, казалось, он насквозь был пронизан какой-то бедой, словно все горести и скорби люда человеческого собрали в эту одну небольшую избу и теперь они жались тут, перекатывались, давили друг друга, и уплотнялись всё больше, становясь квинтэссенцией страданий. Всякого, кто попал бы сейчас сюда, охватило бы такое чувство тоски и безысходности, что он не нашёл бы иного выхода, как перекинуть ремень через балку и покончить навсегда со своей жизнью, которая есть ни что иное, как бесконечная череда страданий.

— Он здесь, — поняла Маня.

И тут же, словно в подтверждение её словам, из дальней комнаты послышался юный, девичий смех, и возня, а затем сдавленный страстный шёпот. Маня прислушалась. Слов не разобрать. Раздался низкий мужской смех и звук поцелуя. Маня отвернулась брезгливо. И тут в комнату, придерживая подол юбки, выпорхнула полуодетая девица. Обнажённая налитая грудь её прикрыта была лишь длинными спутанными волосами, что отливали тягучим медовым золотом. Приподнятая юбка прикрывала стройные, полные ножки едва ли до колен. Звенящие серьги и множество браслетов на запястьях звенели колокольчиком, сливаясь со смехом прелестницы. Всем была хороша девица, кабы не один крохотный изъян — один глаз её был наполовину прикрыт и слегка косил, однако отнюдь не портил общего впечатления. Разгорячённая и страстная вся она дышала развратом и похотью, и вряд ли нашёлся бы хоть один мужчина, который устоял бы сейчас перед прелестницей, окажись он на месте Мани. Вслед за девицей выбежал высокий красивый кавалер, в белоснежной (такой белизны сроду никто в деревне и не видывал) распахнутой рубахе, с чёрными, что вороново крыло волосами до плеч, смуглый и стройный, вот только возраст его не поддавался определению, легко ему можно было дать, как девятнадцать, так и сорок лет, был он прекрасен собою и лишь глаза его, чёрные, бездонные, с красноватым густым отливом, цвета запёкшейся крови, выдавали то, что он есть вечное, древнее зло, не имеющее количества лет. Кавалер настиг девицу, ухватил её за тонкую талию и притянул, было, к себе, как вдруг осёкся, повёл по воздуху своим изящным носом с горбинкой, принюхался словно дикий зверь, и, оттолкнув девицу, ощетинился.

— Кого ты впустила, дрянь?

Лукерья, а этой девицей была не кто иная, как она, опешила, прикрыла наготу волосами, прижала руки к груди и вжалась в стену:

— Никого, никого здесь нет, любимый мой.

Тут же лицо её стало корёжиться, глубокие морщины побежали по нему, превращая юную прелестницу в пожилую женщину со злым и пропитанным ненавистью ко всему, лицом. Пухлые губы истончились и скривились в сухую изогнутую линию. Длинные золотые волосы исчезли, оставив седой пук жидких волосишек. Налитая, призывно торчащая грудь с розовыми сосками обвисла пустыми кожаными мешочками, а тонкая талия расплылась складками. Она затравленно зыркнула глазами по углам, зашептала что-то, забормотала, и плюнула в сторону двери. После прислушалась, но так и не увидев ничего, взвыла и убежала прочь, по всей видимости за своим платьем.

— Есть, есть, — нюхал жадно в это время Чёрный, кидаясь, как собака из угла в угол, мечась по комнате и припадая к стенам, но отчего-то тоже не видел Маню, стоявшую в своём углу прямо и спокойно.

В какой-то момент он подошёл к ней вплотную, почти коснулся своим лицом её лица, вперился взглядом в её глаза, замер и… отошёл прочь. Словно некая невидимая стена скрывала Маню от их чёрных взоров, так, что ни Лушка, ни Чёрный не могли её пронюхать и обнаружить. Из дальней комнаты вернулась Лукерья, теперь она выглядела так, какой привыкли её видеть односельчане, от юной прелестницы не осталось и следа. Чёрный же оставался всё тем же.

— Данилушка, да нет тут никого, поблазнилось тебе, — подошла она, было, к кавалеру.

— Чую я её, — изрыгнул он вместе с проклятиями, — Здесь она.

— Да кто же, милый мой? Никто ко мне не пройдёт, всё закрыто у меня замками наговорными.

Чёрный зыркнул на Лукерью, вскинул голову, присел на лавку.

— Девок мне надобно найти, — нахмурилась Лукерья, — И куда они спрятались, пакостницы эдакие? Столько пришлось провернуть нынче из-за них. Ох, и хорошо же будет подношение на свадебку нынче ночью. Глядишь, и ещё годков пять мне сбросят да красоты прибавят, вовсе стану красавицей, а, Даниил? Станешь ли меня ещё больше любить?

Чёрный вздрогнул, верхняя губа его приподнялась, обнажая белоснежные острые зубы, как у зверя, что готовится броситься и укусить:

— Стану, стану, — отмахнулся он.

— Где ж они могут быть, а, Данилушка? Может ты знаешь? — прильнула, было, к нему Лукерья.

— Не знаю, — отрезал тот, грубо оттолкнув Лушку, — Ты бы получше следила за своими замками, тогда глядишь, и добыча бы не пропадала и гости непрошеные по избе не шастали.

— Да нет тут никого, что ты, право! — вскинулась Лукерья с раздражением.

Но Высокий вскрикнул вдруг птицей, после забрехал по-собачьи, рассыпался чёрным дымом и метнулся в устье печи.

— Встретимся нынче в полночь на празднике! — крикнула ему вслед Лукерья.

В избе наступила тишина.

— Где же искать этих мерзавок? — проворчала глухо Лукерья, прошлась по избе, — Давно уж надо было Марью-пакостницу сатане отдать, заслужила она это. Ишь ты, живёт припеваючи, в шубейке точь в точь как моя ходит. А я? Я счастья не заслужила?!

Она потрясла кулаком в пустоту.

— Из-за её папаши мой погиб, коли не случилось бы того и я бы, глядишь, за Фёдора замуж вышла, жила бы в радости… Нет, не видать Марье счастья, коль и у меня его отняли. Пущай за Калинов мост нынче отправляется на веки-вечные. И эта подруженька её, коль уж так дружны они вместе с нею. Время ещё есть, найду я их. Далёко не уйдут. Тут они, рядом где-то, чую я. А маменьки их с папеньками пущай теперь подменышей пестуют! Пока они из них все соки не высосут!

И Лукерья расхохоталась диким дурным смехом.

Глава 17

Так же незаметно, как и вошла, Маня вышла из дома Лукерьи и побежала к своей избе, где ждали её Дуняшка с Марьюшкой. Те встретили её испуганно.

— А вы чего это, девоньки, пригорюнились?

— Манюшка, — зашептали те, — Там, под окнами, ходит кто-то и стучит.

— Хм, нет там никого, даже и следов не видно, — хмыкнула Маня.

— Был, был кто-то, — закивали девчонки, — Мы за печку спрятались, чтобы он нас не приметил. Только лапу мы и заметили, что в окно скреблась, сама мохнатая, махонькая, как у ребёнка вроде, только не человек это, мы сразу догадались.

— Верно, не человек, — вздохнула Маня, — Лукерья своих помощничков разослала по всей деревне, вас искать, нужны вы ей до ночи. Ведь как стемнеет, к полуночи ближе, отправится она на свадьбу бесовскую со своим разлюбезным.

— Что за разлюбезный? — полюбопытствовали девчата.

Маня зыркнула на них:

— Много будете знать, скоро состаритесь. И замуж тогда никто не возьмёт.

Девчонки покраснели и опустили глаза.

— Манюша, да что велишь нам делать-то теперь? Как станем жить? Как нам домой воротиться?

— Пока подменыши тут, никто вас настоящих не увидит и не поверит, что те липовые Дуня да Марья. Лукерья всем глаза застила. А вас перекинула на изнанку, ежели не выведем вас обратно, так и станете скитаться, а после и облик человеческий потеряете. Надо нам, девоньки, подмену эту обратно отослать, тогда и морок сойдёт с родителей ваших. А пока бесполезно их убеждать, не поверят они ни мне, ни ещё кому.

— Как же нам их отослать?

Маня задумалась, подперев рукой щёчку, загляделась в окно, за которым потихоньку начинало смеркаться, а на горизонте тёмной, тяжёлой полосой растянулись свинцовые тучи, несущие с собой новую метель.

— Снова буря нынче будет, — задумчиво сказала Маня, — И пострашнее, чем вчерашняя. Немудрено — нечисть сегодня гулять станет. Надо нам, девки, к Калинову мосту идти.

— Как?! — воскликнули Дуняшка с Марьюшкой и испуганно уставились на Маню, — Ведь Лукерья нас там и схватит.

— Она вас раньше схватит, — ответила Маня.

Девчонки и вовсе смолкли от изумления.

— Будем на живца брать, девоньки, — кивнула Маня, — Только прежде того, научу я вас, что делать станем.

И она, достала из сундука, что стоял в красном углу, под иконами, свечной огарок, зажгла его, и, подойдя к окнам, стала шептать перед каждым и крестить той свечечкой, а после вернулась к Дуняшке да Марье и принялась обходить кругом них, продолжая шептать. Девчата узнавали слова псалмов в её шёпоте, другие же были и вовсе незнакомые, Маня шептала их невнятно, нараспев, и пламя свечи прыгало перед её лицом, качаясь от сбивчивого дыхания. Затем Маня задула огарочек и сунула его обратно в сундук, а из него извлекла какие-то сухие веточки да травы, камушки да пёрышки — с виду обычный сор. Девчонки переглянулись, вспомнив, как Маня всегда подбирала что найдёт под ногами — и ниточки, и лоскутки ткани, и камушки, и деревяшечки.

— Расплетайте, девки, косы, — скомандовала она.

Те в недоумении переглянулись:

— Зачем?

— Надо так.

Девчонки послушно развязали свои ленты и принялись распускать волосы. Маня встала позади Дуняши и принялась плести косу заново, вплетая в неё всяческую ерунду, как подумалось девкам — перья да сучочки. Затем удовлетворённо хмыкнув, перешла к Марьюшке, и принялась за неё.

— Маняша, а это на что? Это ведь сор.

— Обережный это сор, ничего вы не понимаете, — не обижаясь нисколечко ответила Маня, — Он вас убережёт он мелкой нечисти, а кто поважнее, так тем это не больно страшно, но да ничего, мы и их обдурим.

Она довольно захихикала и пошла в закуток за печь, и вернулась оттуда с кулёчком круглых, сладких конфет.

— Ого, — обрадовались девчонки, — Откуда у тебя такое лакомство, Маня?

— Но-но, — отвела та руку в сторону, — Не про вас это лакомство.

— Да мы что, мы ничего… а для кого оно?

— К куму пойду. Испрошу того, как нам быть, он на свете много живёт, глядишь подскажет.

— Что за кум?

— Клетник мой. Все они хранят наш мир от всякого зла, что из Нави сюда лезет. Глядишь, и скажет что толковое нам.

И Маня, хлопнув дверью, ушла в сенцы, а девчонки остались сидеть на лавке.

Чернота с горизонта уже подползла к самой деревне, и девчата видели в окно, как поспешно выходят на улицу бабы, кутаясь в полушалочки, оглядывают с тревогой надвигающиеся тучи и закрывают ставни в домах.

— Страшно мне, Дуняшка, — прижалась к подружке Марьюшка.

— Ничего, — вздохнула та, приобняв Марью, — Авось справимся с Божьей помощью.

Мани не было долго, как показалось девчонкам. Наконец она вернулась, серьёзная и хмурая.

— Одевайтесь, девоньки. Пойдём Лукерье на глаза покажемся.

Пока девушки обували валенки, Маня учила их как быть.

— Как на улицу выйдете, идите прямо по дороге, будто ничего и не случилось. Лукерья быстро вас приметит, она чёрной кошкой по деревне сейчас рыщет. Затянет она вас к себе в дом, а вы виду не подавайте, что со мной в сговоре. Просите её отпустить, слезу пустите. Она, конечно, не отпустит, но ничего, вы духом не падайте. Дальше поведёт она вас к Калинову мосту, где свадьба будет бесовская. Надобно ей вас на ту сторону перевести. А там уж и я вас поджидать стану. Поняли?

— Да, — кивнули девчата, дрожа от волнения.

— Ну-ну, милые, всё хорошо будет, верьте мне, не отдадим мы вас нечисти проклятой, — обняла их Маня, — А я покамест за подменой пойду.

Дуняшка с Марьюшкой вышли на крылечко. Тьма укрыла деревню. Ветер завывал и гудел так, что казалось, будто кто-то огромный и невидимый дует в большую небесную трубу и та страшным басом изрыгает из себя гул. Вьюга мела поверху, внизу же было ещё терпимо и можно было разглядеть, куда идти, хотя дорогу уже перемело местами.

— Идите, девоньки, идите с Богом, — перекрестила их вслед Маня, — Да ничего не бойтесь.

Дуняшка с Марьей ступили со ступеней на снег, валеночки тут же провалились чуть не до колен. Снежная крошка била в глаза, сбивала дыхание. Они в последний раз оглянулись на тусклый свет лучины в маниной избе, такой надёжный и тёплый, а после шагнули вперёд, в темноту. Выйдя на дорогу, они взялись за руки и пошли, еле вытаскивая ноги из сугробов. Размытыми полосками света проступали сквозь ставни окошки в избах, и никому, никому не было дела до двух одиноких фигурок, бредущих по улице в непроглядной темноте и метели. Что-то заскрежетало сверху, толкнулось в ноги, прокатилось чёрным большим клубком вокруг и распалось огромной, чёрной кошкой со светящимися во тьме жёлтыми плошками глаз и, перекувыркнувшись через голову, тут же обернулось Лукерьей, схватившей девчонок за шиворот и с диким смехом поволокшей их в своё жилище.

Глава 18

В избе Лукерьи было тихо, но тишина была совсем не такая, как у Мани, а какая-то гнетущая, настороженная. Казалось, есть в ней кто-то, кто просто молчит пока что, не выдаёт себя, притаившись в ожидании своего часа. Дуняшка с Марьюшкой сидели в углу, боясь пошевелиться, и лишь переглядывались молча, время от времени. Лукерья же, оставив девчат, уползла змеёй в дальнюю комнату, бормоча и похихикивая довольно от того, что, наконец, нашла своих жертв. Перед тем, как уйти, Лукерья потянула Марьюшку за воротник её шубейки.

— Ишшшь, вырядилась, — прошипела она.

— Я могу подарить вам эту шубейку, если она вам нравится, — робко проговорила Марьюшка, — Берите. Только отпустите нас с Дуней домой, верните нас назад.

— Ага, как же, — расхохоталась ведьма, — Нашли дурочку! Вы мне нужны нынче, за две живых души Хозяин щедр будет.

Она жадно облизнулась.

— И Даниилушка мой меня полюбит, как и раньше, а то что-то охладел он ко мне.

Она встряхнулась, словно поняв, что сболтнула лишнего, дёрнула со злостью Марьюшку за рукав:

— А шубейку ты мне и так отдашь. Снимай, давай! Скоро уже идти пора.

— А в чём же я пойду? — сжалась в комочек Марьюшка, — Ведь метель на дворе.

— На вот, — Лукерья кинула в Марью старой залатанной фуфайкой, висевшей в углу.

Марьюшка облачилась в большую просторную фуфайку и снова прижалась к подружке.

— Марья, — прошептала ей Дуняшка, когда Лукерья ушла, — Снимай это, вот тебе твой тулупчик, бери обратно свой подарочек, а я фуфайку надену.

— Нет, — твёрдо ответила та, — Ничего страшного. До тулупчиков ли сейчас. Знать бы, что впереди.

И они обе вздохнули в тревоге и ожидании неизвестности.

Через какое-то время из дальней комнаты послышалась возня и к девчонкам вышла стремительным, быстрым шагом молодая девица, одетая в яркое красное платье, с распущенными до пят волосами, со множеством браслетов на руках и нитками бус на шее. На ней одета была Марьюшкина нарядная шубейка. Девчонки ахнули и в изумлении уставились на девушку.

— А ты кто? — выдавили они из себя, — Как тут оказалась? Тебя тоже Лукерья поймала?

Девица расхохоталась, запрокинув назад голову.

— Что, не признали?

Девчонки онемели.

— Ты… Ты Лукерья?

— Она самая! Не всегда нужно своим глазам верить, девоньки. А теперь вставайте, пора нам. Скоро уже гулянье начнётся.

Девчонки продолжали сидеть на лавке, ноги словно приросли к полу, страх обуял их.

— Вы что, оглохли? — прикрикнула Лукерья, метнув на них злобный взгляд, — Живо поднимайтесь! И ступайте сюда!

Дуняшка с Марьюшкой встали рядом с Лукерьей. Та обернулась назад, и девчонки увидели, что там, в тёмном углу притаился тот самый чёрный петух, о котором судачили в деревне, красные глаза его светились углями, зорко наблюдая за людьми. Марьюшка схватила Дуняшку за руку, крепко сжав её пальцы.

— Смотри, дружок, не забудь, — обратилась к нему Лукерья, — Кликнешь меня, как всегда в положенное время. До третьих петухов.

Из угла раздалось скрежещущее протяжное «Кра-а-а», петух, склонив набок голову, словно кивнул хозяйке и Лукерья улыбнулась.

— А теперь полетели! — воскликнула она, топнула ногой и в ту же секунду дверь в избу с грохотом распахнулась, клубы пара и снега ввалились внутрь, метель с завыванием и ветром закружилась по избе, всё померкло, а Лукерья, схватив девчонок за шиворот, с хохотом поднялась в воздух и вылетела прочь.

Тем временем Маня, пробравшись сквозь снежную бурю, подошла к дому Марьюшки. Заглянув в окно, увидела она, как мать Марьюшки сидит у прялки, уложив на колени веретено, и закрыв лицо руками, а рядом стоит подменыш и, хихикая, рвёт и путает шерстяные нити. Маня хмыкнула, покачала головой и, стряхнув с валенок снег, решительно вошла в избу.

— Доброго вечера, хозяева любезные! — поздоровалась она, — Как поживаете? Как здоровьице ваше?

Мать Марьюшки поспешно вытерла слёзы, улыбнулась и вскочила с места.

— Здравствуй, Маня! Да потихонечку. Проходи, милая, чаю попьём.

— Спасибо, — кивнула Маня, — Да у меня вот дрова кончились, холодно в избе. Дай, думаю, схожу к добрым людям, авось не откажут мне, дадут две охапочки дров.

— Милая ты моя, — взмахнула руками женщина, — Бери, бери, конечно.

— А может Марьюшка мне пособит донести? А опосля я её приведу обратно?

— Конечно, пособит. Марья, одевайся, помоги Манюше! Саночки возьми в сенцах.

Подменыш злобно зыркнула на гостью, но пошла всё-таки за Маней. Вскоре они уже шли сквозь метель к дому Мани.

Тем же манером выманила Маняша из дому и лжеДуняшку. И когда оба подменыша были у Мани на руках, она усадила их на лавку и довольно улыбнулась:

— Вот и славненько.

Глава 19

Снежный вихрь закрутил, завертел девчонок, мелькали перед глазами то Лукерьины волосы и браслеты, то красный подол её платья взлетал как языки пламени, и тьма, тьма кругом, и холод страшный. Сколько они мчались так сквозь пространство, девчонки уже и не понимали, наконец, почувствовали они, что стало теплее, а вскоре и вовсе жарко. Полёт их начал замедляться и вскоре они опустились вниз и то, что предстало их глазам, привело их в неописуемый ужас. Они стояли на берегу широкой реки, противоположный берег которой терялся в языках пламени, ведь была та река огненной. Слепящие глаза струи текли в её русле, накатываясь друг на друга, то отхлынув от берега, то вновь захлестнув его. Невыносимый жар шёл от той реки, а чуть поодаль виднелся раскалённый докрасна, что подкова в кузне у их деревенского кузнеца Димитрия, мост, полукруглой аркой перекинувшийся через пламенные воды. А берег… Дуняшка с Марьей зажмурили крепко глаза, а затем вновь их открыли, но страшное видение не исчезло. Берег кишел чудовищными, погаными существами, которых и описать-то языком человеческим невозможно. Рогатые и кудлатые, безногие и напротив многоногие и многорукие, кто без лица, кто весь, будто вывернутый наизнанку, потрохами наружу, двигающийся ломаными резкими движениями на карачках, сновали они повсюду, покуда хватало глаз. Одни похожие на людей, другие на ожившие каменные изваяния или болотные кочки со спутанными корнями рук и переплетениями-отростками, которые вытягивались в сторону, и в тот же миг на них вырастали новые кочки, тут же отваливаясь с мокрым хлюпаньем и уползая дальше, плодя себе подобных. Кто-то дико хохотал, кто-то рыдал, кто-то кричал, откуда-то из тьмы доносились и вовсе неприличные звуки — громкие оханья и стоны вперемешку со смехом. Девчонки прижались друг к дружке и принялись молиться. Лукерья тут же встряхнула их за шиворот, прошипела злобно:

— Чего удумали? Вот я вас!

Она швырнула их к какому-то дереву и велела сидеть тут, пока она придёт.

— И только попробуйте спрятаться, бежать вам всё равно некуда, — пригрозила она и скрылась в толпе уродцев.

Девчонки ещё жарче зашептали слова молитвы, в тот же миг дерево, к которому они привалились в надежде спрятаться от всей этой вакханалии, зашевелилось и обвило их своими ветвями-лапами, пребольно впившись в кожу острыми сучками-пальцами. Девчонки вскрикнули и попытались вскочить на ноги, но неведомое чудище держало крепко, а в глубине листвы вспыхнули жёлтыми огнями два круглых глаза-плошки. Лукерьи не было долго. Наконец она вернулась в сопровождении высокого красивого мужчины в белой рубахе и чёрной длинной накидке, струящейся с его плеч до самой земли. Он взглянул с интересом на девчат и, засмеявшись, похвалил Лукерью, одобрительно закивав головою. Мужчина шепнул что-то дереву, то мгновенно разжало пальцы-сучья, и девчата, больно ударившись, упали на землю. Лукерья вновь схватила их за шиворот и потянула вперёд. Они долго пробирались сквозь толпу уродцев, среди которых мелькали то тут, то там красивые, полностью обнажённые девицы, кто с метлой в руках, кто верхом на борове, а одна сидя на каком-то пне, что носил её по воздуху, а та хохотала и дрыгала ножками. И тут, впереди, увидели девчата высокий трон, подножие которого лизали языки пламени, а на троне сидел… Девчата вновь зажмурили глаза, а сердечки их заколотились так сильно, что готовы были выпрыгнуть из груди. Они поняли, что на троне сидел сам сатана. На какой-то миг они, похоже, потеряли сознание, потому что очнулись только тогда, когда Лукерья уже тащила их в сторону и приговаривала:

— Вот и славно, вот и хорошо. Дивная мне будет награда за вас. Посидите-ка пока тут, а как время придёт да станем молодых поздравлять, тогда и ваш черёд будет. И отправитесь вы тогда за реку Смородину на веки вечные!

Лукерья расхохоталась и снова скрылась в толпе, а девчонки заплакали и принялись прощаться.

— И Маня, видать, не смогла нам помочь, — шептала сквозь слёзы Дуняшка, — Значит смерть наша пришла. Ты, подруженька, не оставляй меня там, на той стороне, авось сможем вместе держаться, всё полегче нам будет с тобой.

— Прости меня за всё, Дунюшка, — обняла её Марья, — Если чем обидела я тебя. Жалко, молодыми помирать, да что поделать. Некому нам помочь.

И вдруг сзади толкнул их кто-то в спину, девушки резко обернулись и увидели Маню.

— Манюшенька! Дорогая, разлюбезная наша Манюшенька! — вскрикнули они.

— Тсс, девки, тихо, — приложила палец к губам Маня, — Идите за мной.

И они тронулись сквозь толпу куда-то в сторону. Маня толкала перед собой двух подменышей, которые точь в точь походили на них самих, и видеть это было странно и жутковато. Маня отвела девчат подальше, где было темно и росли высокие чахлые деревья, на которых играли блики от огненной реки, отсюда хорошо виден был трон и тот, что сидел на нём. Девчонки содрогнулись.

— Вы сидите тут и носа не высовывайте, авось будем живы-не помрём, — улыбнулась Маня, — А я пошла.

Она вдруг порывисто обняла девчат, и расцеловала в обе щёки.

— Ничего не бойтесь, на Бога уповайте, всё в Его власти, — сказала она и исчезла в темноте.

Девчонки притихли, боясь проронить хоть слово и быть замеченными кем-то из многочисленных уродцев, снующих туда-сюда по берегу.

Сколько времени прошло, Дуняшка с Марьюшкой уже и не соображали, но вдруг началось на берегу движение и суета, все устремились к трону.

— Свадьба началась, наверное, — смекнули девчата.

Они увидели со своего места, как к трону, важно ступая, вышагивала страшная, уродливая коряга, под ручку с девицей, одетой в пышное белое платье, лицо её прикрыто было вуалью. Дойдя до трона, они остановились, и жених откинул фату с лица суженой, девчонки зажали рты руками, чтобы не закричать. Синее, опухшее лицо девицы с вывалившимся наружу языком и глазами было мертво, а на шее болталась верёвка, второй конец которой намотан был на руку-коряги жениха. Нечисть вокруг радостно запрыгала, загоготала, послышались аплодисменты.

— Удавленница! Удавленница! — вопили они в экстазе.

Тот, что на троне, приподнялся и сделал знак рукой. Жених припал к устам невесты и все вновь загоготали. Гости принялись поздравлять молодых и подносить им свои подарки. Подошёл и черёд Лукерьи. Она подтолкнула к трону подменышей.

— Маня успела, — переглянулись девчонки.

И тут раздался крик, полный гнева.

Сидящий на троне ткнул жезлом в лжеМарью и лжеДуняшку и те тут же упали на землю, принялись изворачиваться и обернулись мерзкими, бесформенными смоляными существами с извивающимися конечностями.

— Обман! — закричали все, — Обман!

Лукерья вздрогнула, попятилась, замотала головой.

— Нет, нет, я не знала, я сейчас найду настоящих! Нет!

Но твари тянули к ней свои руки-ветви-щупальца-копыта и выли.

— Даниил, помоги! — воскликнула Лукерья.

Но её спутник остался недвижим и лишь с ухмылкой взирал на ту, что много лет дарила ему тепло своего тела и делила ложе, приносила в жертву души и колдовала на ближних в усладу ему.

— Как же так? — потрясённая пробормотала Лукерья, — Ведь ты говорил, что любишь…

— Мы не умеем любить и ненавидим само это слово, — сплюнул тот, что называл себя Даниилом.

Сатана расхохотался и кивнул головой, указав на Лукерью. Тут же толпа чудовищ набросилась на неё, готовая растерзать и разорвать её в клочья. Как вдруг тускло светящееся облачко возникло в воздухе, оно становилось всё больше, разгораясь ярче и ярче. Все замерли и уставились наверх. Дуняшка с Марьюшкой тоже не сводили глаз с этого чуда. Внезапно в облачке, словно видение, возникла картина — их деревенька, берег реки, и молоденькая девушка, идущая с коромыслом. Она медленно шла и, улыбаясь, пела тихую, нежную песню. Она склонялась над цветами, срывала их тонкой рукой и плела красивый венок. Наконец она закончила его плести и надела венок на голову. Он был ей к лицу. Всем была прекрасна девушка, лишь маленький изъян имелся у неё на лице — одно веко её было опущено, и глаз слегка косил. Но даже это ничуть не портило её красоты, девушка была прекрасна, хотя и не знала об этом. Она подоткнула подол юбки и спустилась к воде, зачерпнула вёдра и поддев их коромыслом, хотела было поднять их на плечи, как вдруг Маня, вышедшая из-за деревьев, окликнула её:

— Лушенька!

Девушка в видении вздрогнула, всмотрелась вдаль, приложив ладонь к глазам и жмурясь от яркого солнца. Лукерья же, стоявшая посреди нечисти, опустилась вдруг на колени и, закрыв лицо руками, разрыдалась. Она узнала себя. Маня подошла ближе, и, протянув руку, подняла Лукерью с земли.

— Лушенька, раскаиваешься ли ты в том, как жила?

Сквозь рвущиеся рыдания Лукерья не могла вымолвить ни слова, она лишь кивала в ответ и всё плакала. Лицо её начало стремительно меняться. И вот уже не девица стояла на берегу, а старая женщина.

— А я тебя всегда любила и ждала, когда ты одумаешься, — улыбнулась ей Маня.

— Кто… Кто ты? — еле выдавила сквозь слёзы Лукерья.

— Душа твоя, Лушенька, чистая и светлая, та, которую ты променяла на дар свой колдовской, на дружбу с нечистым.

— Прости меня, — вымолвила Лукерья.

— Нам пора, — ответила Маня и взяла Лукерью за руки.

Нечисть подхватилась, зашумела, но Маня взмахнула рукой и все замерли вновь. В тот же миг Лукерья повалилась на землю, Маня вынула из груди её светящийся свёрточек, похожий на спеленатое дитя, и тут же яркий свет затмил всё кругом и ослепил глаза.

Очнулись Дуняшка с Марьюшкой в сугробе у дороги. Окна домишек светились ласковым тёплым светом. Они были в родной деревне.

— Марья, да нешто живы мы? — изумлённо выговорила Дуняшка.

— Кажись, живы, — пробормотала Марья, ощупывая себя руками. Шубейка её вновь была на ней.

Они поднялись на ноги и бросились со всех ног домой.

На следующий день пролетела по деревне весть — Лукерья померла.

— А Маня? — спросили Дуняшка у матери, узнав новость.

— Какая ещё Маня? — не поняла мать.

— Ну та, что жила по соседству с Лукерьей.

— Бог с тобой! Сроду там никто не жил, ведь пустырь там, лебедой заросший да муравой, козы пасутся летом, — ответила мать.

Дуняшка подошла к окну и, не говоря ни слова, присела на лавку.

— Как же это? — думалось ей, — Как же не было Мани?

В окошко легонько стукнули. Дуня вскинула глаза и увидела Гришку, что давно уж на неё заглядывался.

— Дуняша, выходи гулять, на гору пойдём кататься, — улыбнулся он ей.

Дуняша зарделась и, отпросившись у матери, выбежала из избы. Толпа молодёжи уже ждала её у ворот.

По пути зашли они за Марьюшкой. Та вышла в старом тулупчике.

— А где же шубейка твоя новая? — спросила Дуняша.

— Я её в печи сожгла, пока маменька с тятей не видали, — шепнула Марьюшка, — Да они и не помнят про неё, вот диво. Не хочу её носить, с неё всё и началось. Этот тулупчик мне куда милее.

— Эй, девчонки, — окликнул их Пётр, и глянул ласково на Марьюшку, — Чего там шепчетесь, айдате кататься.

И ребята с девчатами весело побежали к Пастушьей горе.

Смёртное

Глава 1

Гроб с покойным стоял посередине комнаты, и оттого вся она казалась теперь какой-то чужой, не той, что прежде. Привычные предметы приняли новые очертания, словно некто невидимый посыпал всё кругом серым пеплом, затуманив, запорошив, заколдовав. Рама зеркала под чёрной траурной тканью очертила на стене ровный прямоугольник. Порой, когда очередной пришедший попрощаться с умершим, входил в дом, то сквозняк, влетающий в открывшуюся дверь, колыхал слегка занавески на окнах и эту чёрную ткань. И тогда Мишеньке казалось, что там, внутри, с той стороны зеркала кто-то пытается выбраться наружу и протискивает в этот мир длинные пальцы, цепляется ими за материю, но та не пускает его, служа барьером, замком, преградой. Не зря ведь, едва лишь всё произошло, бабушка шептала матери, зажав её в угол и тыча ей в руки свёртком, который она извлекла из своего сундука, где хранилось её «смёртное»:

— На-кось, накинь на зеркало поскорее, чтоб не пробрался.

Кто должен был оттуда пробраться, Мишенька не понял. Он спросил, было, о том бабушку, да та только зыркнула на него строго и ничего не ответила. Суета разом накрыла дом. Ревела вполголоса мать, попутно устраивая какие-то дела, туда-сюда сновали знакомые и незнакомые Мишеньке люди, нахмурившись ходила по избе бабушка, делая что-то и вовсе чудное: то втыкала по углам иглы, то клала на пол еловые лапы, пахнущие смолкой и лесом, то шептала нараспев, окуривая избу ладаном. Терпко и сладко пахло в избе, будто в церкви по воскресеньям. Они туда всегда ходили с матерью да бабкой, а вот тятька сторонился всего такого, даже дома запретил матери вешать образа в красный угол, и та тайком молилась перед махонькой иконой, которую прятала в шкапу. Про тятьку в деревне всякое нехорошее сказывали, мол, колдун он.

— Папка, а кто это — колдун? — спросил раз у отца Мишенька, ему исполнилось уже пять годочков, и мальчиком он был смышлёным, — Ты на метле летаешь?

Отец расхохотался и щёлкнул по носу:

— Всему своё время, узнаешь, когда срок придёт.

— А когда он придёт?

— Много будешь знать, скоро состаришься.

Стариться Мишенька не хотел, потому дальнейшие расспросы прекратил. Вон дед Иван, сосед ихой, еле ноженьки переставляет, и лето и зиму в валенках да тулупе у двора сидит. А он, Мишенька, ещё не набегался, не наигрался вдосталь. Не желает он ещё стариком становиться. К отцу всё какие-то люди приходили. Чаще по ночи, таясь. Часто слышал Мишенька сквозь сон приглушённые голоса с веранды, вслушивался, пытаясь разобрать, что там бают, да вскоре сон его вновь морил, и он ронял тяжёлую головку на подушку из гусиных перьев и засыпал. И ему снился огромный, величиной с их избу, гусак, что бежал за ним по улице, растопырив крылья и гогоча, и щёлкал клювом, в котором в несколько рядов росли громадные, острые клыки. Раз проснулся он от громкого плача, доносившегося с веранды. Оглянулся на мать, та спала, или же делала вид. Тятьки в избе не было. Значит, к нему снова пришли. Мишенька прокрался в сени, на цыпочках подошёл к углу, за которым уже начиналась веранда и тихонько выглянул. Там, перед невысоким столиком, в свете тусклых свечей, стояла на коленях абсолютно голая девка и ревела навзрыд, закрыв лицо ладонями, а отец, стоявший сбоку, строго глядел на неё и что-то говорил, будто ругался. Мишенька смутился, отвёл глаза от налитых, упругих грудей девицы, что вздрагивали от плача, от манящих изгибов её тела, и тёмного треугольника внизу округлившегося живота, и прислушался.

— Нагуляла, так теперь терпи, — шептал со злостью отец, — А ты думала легко будет? Нет, милая, легко да сладко только вначале, пока грешишь. А за грех платить надобно. Кланяйся ему, говорю.

Он схватил девку за волосы и попытался склонить её к столику. Та замотала головой, зарыдала сильнее.

Мишенька пригляделся и узнал Наташку Соломонову. Они с матерью у самого лога жили в небольшом домишке. Входная дверь скрипнула и Мишенька, затаив дыхание, вжался в стену, спрятавшись в густую тёмную тень. На крыльце кто-то топтался и вздыхал, в приоткрывшейся щели показался белый блин, и Мишенька чуть было не закричал, но разглядел, что это Наташкина мать — тётка Лида, и выдохнул бесшумно. Тётка Лида постояла малость, с волнением вслушиваясь, и так же тихо вновь затворила дверь.

— И что это тятька там с Наташкой делает? — дрожало в голове у Мишеньки, — Срам какой. Она ить голая вовсе, как в бане.

Тем временем Наташка вскрикнула. Мишенька снова выглянул из своего укрытия и увидел, что Наташка склонилась в поклоне, припав челом к полу, как в церкви, когда выносят Святые Дары и священник читает молитву. На столике перед нею стояла какая-то фигурка с жуткой образиной, то ли каменная, то ли деревянная. Пламя свечей играло на её роже так, что чудилось, будто она ухмыляется.

— Так-то, — довольно произнёс отец, — Подымайся теперь, одевайся. Да крест не надевай! После… как со двора выйдешь. Завтра всё случится. Жди.

Наташка, всхлипывая, натянула платье и поспешила к выходу. Плечи её вздрагивали, распущенные по плечам волосы спутались в мочало. Мишенька ни жив, ни мёртв от ужаса вжался в стену ещё сильнее, и Наташка прошмыгнула мимо него, не заметив, благо сени были большие да широкие, тёмных углов хватало. Тут же следом прошёл и отец. На крыльце послышалась возня, звонкая оплеуха и злобный голос тётки Лиды:

— У, срамница, в ножки должна дядьке Игнату кланяться, что помог тебе позор скрыть! Распустила она сопли, гадина. Будешь знать, как по сеновалам с мужиками ерошиться. Я тебя распутницу из дому больше не выпущу. Вырастила потаскуху!

— Ладно-ладно, будет, — донёсся до слуха Мишеньки раздобревший вмиг голос тятьки, — Завтра всё закончится. Замуж ещё выйдет твоя Натаха. Девка она у тебя ладная, сочная. Ждите. Как всё случится, ко мне придёшь, дам ещё кой-какой травки попить, чтобы очиститься поскорее.

Тётка Лида ответила что-то неразборчивое, и голоса стали удаляться в сторону огородов. Видать, Наташка с матерью задками пришли, чтобы не видал никто.

Мишенька снова выглянул на веранду. Рожа на столике по-прежнему ухмылялась, живые глаза её глянули на Мишеньку и тот обмер, изо рта уродца потекли вдруг тёмные, вишнёвые струйки, и чёрной жижей закапали на пол. Мишенька рванул в избу, добежал до своей постели, забрался с головой под одеяло, несмотря на то, что ночь была душной, и с бешено колотящимся сердцем стал ждать. Ему казалось, что страшная рожа придёт сейчас за ним, коль уж он посмел глянуть на неё, узнать её тайну. Но никто не пришёл, и немного погодя он уснул в духоте одеяла. Наутро ему казалось, что всё, увиденное им вчерашней ночью, было лишь кошмаром, приблазнилось или во сне првииделось. Тятя довольный и радостный ходил по избе, потирал руки, мать хлопотала у печи, а бабка повязывала у зеркала старый платок, собираясь в огород. Как-то хитро посмотрел тятька на Мишеньку, будто бы готовый разоблачить его, однако ничего не сказал, и тот, успокоившись окончательно, позавтракал и побежал на улицу, играть с ребятами.

Глава 2

Мишенька на цыпочках подошёл ко гробу и глянул с опаской на его жильца, хозяина домовины. Тот лежал торжественный и строгий, даже по смерти не растерявший своей суровости. Казалось, он досадовал на то, что дела его встали так некстати, что не может он пошевелить членами своими, в то время, когда у него столько забот. Вокруг рта и глаз покойника залегла синева. Нос заострился, вытянулся, будто клюв хищной птицы. Рыжеватыми волосками ощетинились небритые нынче с утра отцовы щёки. Мишенька слыхал раз, что волосы и ногти у людей и после смерти растут. Ему вдруг представилось, что тятина борода продолжит расти и там, под землёй, во тьме, и будет расти и расти, покуда не заполнит всю домовину, а после ей станет там тесно, и она медной проволокою полезет наружу, протыкая себе отверстия в земле, а потом прорастёт из могилы колючим рыжим сухостоем. И когда будут идти по осени нудные, долгие дожди, мёртвые стебли будут пить влагу, наполняться ею и передавать её дальше — тяте, лежащему в гробу, чтобы он не страдал там от жажды. Мишенька так ушёл в своё видение, так живо представил себе всё, что привиделось ему воочию, как тятя, напившись вдосталь, открывает глаза там, в кромешной тьме, и кричит — протяжно, жутко и глухо, царапая крышку до сломанных в кровь ногтей. Мальчик испуганно вздрогнул, помотал головой, прогоняя видение. Какая-то незнакомая тётушка, из числа тех, что сновали тут, подхватила Мишеньку за ручку, поволокла из комнаты, по-своему истолковав его испуг:

— Поди, малец, погуляй малость. Тятя отдохнёт покамест.

Она решила, видать, что Мишенька совсем дурачок ещё, и ничего не понимает.

— Но нет, — думал он, выходя на крылечко, — Я знаю, что тятя вовсе не уснул, а помер. И теперь его закопают в землю на деревенском погосте. А после они с матерью и бабушкой станут ходить туда — кормить мертвеца. Так говорили в их деревне. Это значило — носить еду первые сорок дён после кончины.

— Душа-те ишшо не осознала, что тело померло, — объясняла им бабушка, — Вот и мыкается близ родных мест, стучится в окошечко родимого дома, плачется. Для того и платочек на угол дома вешается, чтобы душа им слёзоньки вытирала, а на окно воду с хлебушком ставят — сорок дён нужна ишшо душе земная пища. Хошь и не так много ей требуется теперича, как живому, а всё ж таки голодно ей попервой. Вот и прилетает, йист корочку и водицу пьёт.

Бабушка много чего знала, она уже старенькая была. Частенько, долгими вечерами, сказывала она им с матерью всякие былички да чудеса, когда лучину уже не жгли, а делать что-то уж тёмно было. Сидели или лежали тогда на печи, да сумерничали. Рассказывала бабушка свои сказания только тогда, когда отца в избе не было. Тот ругался на такое, не любил. А бабушка тяти побаивалась, он ей зятем приходился. И хотя он не обижал старуху, однако та понимала, чем он занимается и не одобряла. Уйти же некуда ей было — стара, немощна. Да и изба её давно осела, для жилья вовсе не годилась. На дрова её разобрали, а бабушку к себе перевезли из соседних Крутогор. Деревня такая.

Мишенька задрал голову к небу — там собирались тучи. Низкие, бугристые, клубились они над самыми крышами хлева, амбара да избы, трогали их своими чёрными пальцами, будто пробуя на вкус, расправляли пышные свои юбки, отороченные белым кружевом.

— Такие-то тучи завсегда с дожжём аль градом, — говаривала бабушка про такие тучи в юбках с белыми оборками, глядя на небо и прикрыв старенькие глаза худой морщинистой рукой, — Эва, с Гнилого угла идут. Быть грозе.

И правда, бабушка никогда не ошибалась. Как скажет, непременно тому и быть. Вот и сейчас тучи собирались над их домом, готовые разразиться молниями. Где-то в глубине их чрева уже ворочалось и рокотало. Мишенька сел под навесом у сарая и стал смотреть, как разные люди входят и выходят из их ворот. Это всё были «прощающиеся», что шли вереницей к его отцу. Среди них Мишенька вдруг заприметил высокого седого старика, подпоясанного широким кушаком, в серых суконных штанах и белой рубахе. Где-то он уже видел его. Мальчик напряг память, задумался, и тут же та услужливо подсказала ему, подкинув картинку. Однажды, когда они с тятькой кололи дрова на дворе, точнее тятя колол, а Мишенька таскал их под навес по два полешка, ворота отворились, и вошёл этот самый мужик. Был он высок, могуч, несмотря на возраст, который выдавали длинные седые волосы, густая белая борода, паутинка морщин вокруг синих молодых глаз, да руки совсем как у его бабушки — морщинистые, жилистые, с узловатыми пальцами, однако же, крепкие. Недюжинная сила исходила от незнакомца. Мишенька застыл под навесом, приоткрыв рот, и забыв положить полена на траву. Так и держал их в руках, пока старик этот отца его прижимал к стене амбара, да тряс за грудки. И его отец, тоже немалый ростом и необделённый силой, молчал и лишь уворачивался от коротких ударов.

— Гляди же, шельмец, колдун проклятый, услышу ещё раз, что ты дела свои тёмные не прекратил и продолжаешь пакостить, да народ изводить, я с тобой разберусь уже иначе, — угрожал дядька.

— Что ты, Ярослав? Каждый из нас своим делом занят и другому не мешает. Я к тебе не лезу и ты ко мне не ходи, — вполголоса стонал отец.

Но вместо ответа, дядька лишь в очередной раз ткнул кулаком под дых. Он ещё что-то говорил его отцу, но так тихо, что Мишенька уже не расслышал. И лишь когда незнакомец вышел со двора, он отмер и уронил, наконец, полешки из рук, да бросился к отцу. Тот отплёвывал кровь, держась за бок, постанывал, ругался:

— Чёртов святоша, гнида поганая… Лезет не в своё дело.

— Тятя, кто это? Тебе больно? Почто он так?

Отец вытер кровавый рот рукавом, отдышался, глянул тяжёлым взглядом на сына:

— Из села он. Ярославом зовут. В храме всё отирается. Боженьке служит. Люди к нему ходят, вроде как умеет он.

— Чего умеет? — не понял Мишенька.

— Всякое.

— А зачем же он тебя побил? — не унимался мальчик.

— А я другому богу служу.

— Друго-о-ому? — протянул удивлённо Мишенька, — Разве есть другой?

— Есть. И не один. Много их, богов-то. Это вам там в церкве в уши вдувают всякое, что им удобно. Остерегаться надо этих попов. И ты поменьше бы туда с мамкой да бабкой таскался! Глядишь, что и путное из тебя бы получилось, — отец зыркнул мрачно и строго, так, что Мишеньке сделалось неуютно и боязно, и дальше расспрашивать он поостерёгся.

И вот сейчас этот старик снова пришёл в их дом. Зачем? Чтобы на отца поглядеть?

— Уж не он ли подстроил смерть тяти? Он ведь грозился разобраться, ежели тятя не перестанет своими делами заниматься. А он не перестал.

Вереницы людей всё так же шли к его тяте. И всё по ночам. А после тятя и помер. Внезапно. Нашли его поутру, когда ещё туман висел клочьями на ветвях яблонь в саду. Лежал он в сырой от росы траве, за огородом, вниз лицом. Сам весь целёхонький, только уже не дышал. Пока Мишенька размышлял, высокий старик с бородой уже вышел обратно из дома и вновь дошёл до ворот. Внезапно он обернулся. Поглядел на Мишеньку своими пронзительными синими, как васильки, глазами, будто что-то сказать желал. Да видно передумал. Отворил ворота и вышел, прикрыв их с другой стороны.

Матушка отца почитала, так всегда казалось Мишеньке. Но в последнее время он словно начал понимать, что это не уважение, а страх. Мать боялась отца. В его присутствии она робела, замолкала, старалась укрыться в уголке с вязаньем или шитьём. Отец же особо и не разговаривал с нею, лишь изредка, когда бывал он в добром расположении духа заводил беседу. Порой и вовсе брал мать за косу, накручивал её на руку, и шипел:

— Опять ты своему Богу молишься?

Матушка трясла испуганно головой, а тятя встряхивал её и дёргал больно:

— Как нет, когда я слышу? Чую я твои молитвы, гляди у меня. Где опять иконы свои припрятала? Узнаю — прибью.

Из глаз матери катились крупные слёзы, но она молчала. Тятя отталкивал её от себя на лавку, отряхивал руки, как после чего-то грязного, срамного, ругался под нос, уходил. Каким чудом он позволял им ходить по воскресеньям в село, в храм, Мишенька не знал. То ли глаза этим перед земляками отводил, то ли Бог был сильнее, и отец не мог совладать с такою силой, как Господь. Но мать с бабушкой всё же всегда старались ускользнуть в воскресенье утром тихонечко, пока отец ещё спал, громко храпя, наскоро собрав сомлевшего сонного Мишеньку. Мишенька же храм любил, и батюшку старенького тоже. Тот ласков с ним был, приветлив, и всегда просфору давал, которую Мишенька жевал на обратной дороге. Мишенька поднялся с травы, отряхнул портки, вновь поглядел на небо. Крупные, редкие капли закапали из туч на землю, попали ему за шиворот, потекли вниз под рубахой, словно некто провёл по спине ледяным мёртвым пальцем. Мишенька поёжился и пошёл в избу. Приближалась ночь.

Глава 3

За окнами совсем стемнело. Какая-то особливо непроглядная, чёрная мгла наплыла невесть откуда, затянула всё кругом, так, что казалось, будто там, за порогом их избы, и нет ничего больше — пропасть одна, бесконечная и бескрайняя тьма. И исчезла и деревня, и лес за ней, и село с церковью, и сам мир исчез, оставив вместо себя лишь первородную, изначальную тьму, что была в начале бытия, когда дух святой ещё носился над бездной. Мгла эта была осязаемой, липкой — протяни руку и коснёшься чего-то живого, дышащего. А из мглы глядели на тебя мильоны глаз невидимых существ, древних и страшных, что зародились ещё тогда, когда был хаос, и из того хаоса они и образовались. Мгла заползала в избу, пыталась потушить свечи, прилепленные по четырём углам гроба, ютилась по углам, сворачиваясь сгустками.

Мишенька сидел у гроба, удерживаемый какой-то непреодолимой силой, пока матушка не отправила его спать. Вскоре и сами они с бабкой легли, умаявшиеся за долгий день в хлопотах. Ушли последние прощающиеся. Смолкло всё. Возле покойного осталась сидеть лишь одна старуха-читальщица, что жила в их деревне, и которую завсегда приглашали, ежели кто помирал. Она своё дело знала, читала до утра, не нуждаясь в сменщицах, словно и сама уже была мёртвой и не требовалось ей ни пить, ни есть, ни по нужде отходить. А может так и было? Мишенька с опаской наблюдал за ней, пока она нараспев вполголоса читала псалтырь, сидя возле покойного. Восковая кожа в глубоких морщинах, словно под нею и мяса-то нет вовсе, а кожу натянули прямо так — на кости, тонкая ниточка губ, впавшие в череп глаза под нависшим лбом, поперёк которого лежали три волосины, платок домиком, закрывавший лицо, как навес над крыльцом, тонкие птичьи лапки вместо рук, болтающееся мешковатое платье. Есть ли что под ним? Или же у старухи одна голова, а там, внутри, под одёжею просто палка, как у пугала, что стоит посреди их огорода. Мишеньке стало жутко, он поёжился и перевёл взгляд на приходящий люд. Матушка позвала его попить чаю и закусить холодной картофелиной с хлебом. Сама же снова убежала хлопотать насчёт завтрего. Так и вечер прошёл.

И вот сейчас Мишенька пробудился в ночи, будто кто его под бок пихнул. Прислушался. Ходики на стене тикают. Отец из городу привёз, таких ни у кого больше в деревне нет. Соседи приходили поглядеть-подивиться. В ходиках тех кукушка живёт в махоньком дуплице. А внизу, на цепочках, шишечки медные. Как пробьют часы — так кукушечка и выпорхнет из дупла, прокукует, сообщит, который нынче час, а после обратно схоронится. Мишенька прислушался. Бабка похрапывала во сне, мать дышала ровно, но порой с тревогой вздыхала сквозь беспокойный сон. Читальщицы не слышно было. Отошла-таки что ли по нужде аль попить? Мишенька сел на постели. Кукушка прокуковала один раз. Стало быть, полночь миновала. Уже первый час нового дня прошёл. Самое глубокое время ночи. Отец сказывал, оно ведьминым часом зовётся, с полуночи и до трёх часов утра. Покуда петухи не запоют. Это, де, время перевёртыш, в противовес Христовым мукам на кресте, объяснил отец. Мишенька знал про это время, ему бабушка говорила, что в полдень Христа распяли, а в три часа пополудни Он дух испустил. А вот отец почитал другое время, ночное. В это-то время к нему и гости евойные захаживали. И тогда уходил он, таясь, то в сенцы, то на веранду, с иными в баню — Мишенька видал. А с кем-то и вовсе со двора скрывался. Куда они ходили, Мишенька не знал. А спросить у тяти боялся, тогда ведь признаться придётся, что подглядывал, а как знать, что тот сделает? Суров был отец.

Внезапно в головку Мишеньки пришла мысль — а правильно ли обрядили тятьку? Выполнили ли его наказ? А дело было вот в чём. У отца было своё смёртное. Имелось оно и у бабушки, но у той было обычное, как у всех старух — саван, полотенчишки, венчик, покров, а у отца особенное, по нужному собранное. Да и молодой был ещё тятька, чтобы смёртное собирать, ан нет.

— В моём деле завсегда нужно быть готовым к приходу матушки Смертушки, — так он баял, поднимая вверх палец.

И потому припас он свёрток для себя со смёртным. И свёрток этот хранился почему-то в бане, наверху. На расспросы отвечал отец коротко:

— Так надо.

Трогать смёртное не велел. А когда помрёт, тогда, мол, и доставайте. И чтоб обрядили меня только в то, что там лежит. Всего один разок только и показал он то, что в нём находилось. Позвал он тогда мать и бабку, развернул на столе чёрную ткань, разложил, что было в ней, и принялся толковать. Мишеньке же любопытно было, он и подглядывал с печи. С высоты-то ему хорошо было видать. Отец взял за плечики широкую льняную рубаху, расшитую чёрными символами. Бабка невольно перекрестилась. Отец тут же зыркнул на неё строго, рявкнул, и та вжала голову в плечи.

— В енту рубаху меня обрядите. Вот штаны. Лапти тут же.

Он указал на пару лаптей, плетённых каким-то затейливым плетением, Мишенька такое прежде не видывал, и потому, всё ему было интересно и он, затаив дыхание, глядел во все глаза и ловил каждое слово.

— Этим поясом подвяжете рубаху, — он вынул широкий, чёрный же, кушак, сплетённый будто бы из девичьей косы.

— Недюже мёртвого подпоясывать, — возразила, было, бабка.

Но вновь отец недобро зыркнул на неё и та примолкла.

— На чело венчик свой у меня, чтоб поповский не клали, — строго продолжал отец, — Вот ентот покладите.

Он указал на узкую, всю, как и рубаха, исписанную знаками, ленту.

— А в руки вот это поставите, — отец положил перед матерью и бабкой махонькую то ли иконку, то ли картинку какую. Мишенька выпучил глаза, чтобы разглядеть, что на ней изображено. Но толком ничего не понял, одно лишь увидел — кто-то рогатый там, на козла ихого Василия похожий.

— Да что же это на ней намалёвано-то? — оробела бабка.

— Хозяин, — коротко отрезал отец.

— Хошь режь меня, а я такое в гроб не покладу, — неожиданно твёрдо заявила старуха, — Грех это великий, ить это сам…

— Молчать, — оборвал её отец, и с такой силой ударил по столу ладонью, что тот гулко задрожал, — Что грех, что не грех — попы ваши придумали. Сказки свои вам в уши льют, дабы вы их кормили пустобаев. Делайте, что велю, иначе хуже будет. Я вас с того света достану, даже не сумневайтесь, ежели не по-моему сделаете!

Бабка замолчала. Мать и вовсе слова за всё время не проронила. Тятька же, досказав всё, завернул вещи в чёрную материю, и унёс обратно, на баню.

И вот сейчас Мишенька сидел на постели и с испугом думал — а исполнили ли матушка с бабкой волю отца? Чтой-то не приметил он, когда ко гробу подходил, той чёрной ленты да иконки с рогатым. Кажись, в другое отца одели, обошли его волю. Плохо это. Маленький Мишенька задумался, он ещё мало что понимал в этой жизни, но знал, что волю покойного нельзя нарушать, да и тятю он любил, хошь и побаивался строгости его. Но тот его никогда не сбижал. Пальцем не трогал. Обещал, как Мишенька в возраст семи лет войдёт, начать обучать его своей науке. Пока, де, мал ещё, держат тебя те, и указывал пальцем куда-то на небо, потому ничего пока не выйдет толкового.

Мишенька так разволновался, что не утерпел, слез с постели, тихонько вышел из своей спаленки, и прошёл в переднюю. Там, в полумраке стоял на лавке посреди комнаты гроб с отцом. Старуха читальщица спала, уткнувшись плечом в стену и преклонив голову так, что та упала на грудь, и лица вовсе было не видать, псалтырь покоился на коленях. Пламя свечей, горевших по углам гроба, дрожало и трепетало, словно от сквозняка. Зеркало, занавешенное чёрным платком, дышало. Ткань медленно приподнималась и опускалась. Как заворожённый Мишенька ступил на порог и шагнул в комнату.

Глава 4

Ворочалось что-то в тёмных углах и вздыхало еле слышно, когда Мишенька переступил через порог и шагнул в переднюю. Проёмы окон казались входами в какие-то иные миры, а герань в горшках — стражами, что, растопырив пальцы, загородили собою те входы, охраняя их чутко и строго. Мишенька замер. Ноздрей его коснулся незнакомый доселе запах — смесь сосновой доски, приторной до тошноты сладости и ладана. Мишенька ещё не знал, что так пахнет смерть. Он заворожено смотрел на то, как пляшут язычки пламени, словно на них кто-то дышит. В тот же миг откуда-то сбоку действительно раздался вздох. Негромкий. Скорее ощущаемый по наитию, чем слышимый ухом. Так вздыхает опара в кадке, когда матушка ставит тесто на пироги. Мишенька оглянулся на вздох и увидел, как чёрная завеса на зеркале чуть приподнялась с краешку. Он пригляделся — что-то тонкое и чёрное, как влажный сучок, выползло с хрустом оттуда, согнулось крючком, поманило мальчика.

— Ближе, ближе, — одним лишь сердцем слышал он слова, что не были произнесены вслух, — Ближе, дитя…

Мишенька послушно шагнул, не испытывая ни страха, ни любопытства, лишь странное равнодушие. Палец всё рос, удлинялся, выпуская всё новые и новые суставы, как вдруг позади раздался хрипловатый, сиплый голос, как будто кто-то не прокашлялся после долгого сна:

— А ну кыш, мне самому он нужон!

В тот же миг палец заелозил по стене, заскрёб, заметался — и с тонким раздосадованным свистом скрылся в складках занавеси. Мишенька вздрогнул, очнулся от морока, и тут же испужался — он узнал голос. Это говорил тятька. Но как? Он же помер! Голос же будто читал его мысли:

— Не помер я, Мишутка. Точнее — помер, да только ты же знаешь, что смерти-то нет!

Мишенька кивнул, не оборачиваясь, и продолжая стоять к голосу спиной, лишь увидел, как дрогнули тени от свечей на стене.

— Знаю, — нетвёрдо произнёс он, — Мы только уснём, а как настанет Страшный Суд, так и поднимемся из земли и пойдём все на суд Божий.

— Э, Мишутка, — досадливо возразили сзади, — До того ещё долго ждать, а жить-то сейчас хочется. Ведь правду баю, хочется жить?

Мишенька кивнул.

— То-то же, — голос зазвучал мягче, одобряя ответ мальчика, — Потому надо сделать кой-чего, чтобы это случилось поскорее. Ты же окажешь папке одну услугу?

Мишенька вновь кивнул, соглашаясь.

— Да обернись ты уже, чего встал столбом! — голос стал сердитым.

Мишенька почувствовал, что спина стала деревянной, страх сковал его, и лишь слёзки стекали против его воли по щекам двумя тонкими, блестящими при свете свечей, дорожками. Он медленно повернулся против часовой стрелки, втайне надеясь, что это старуха-читальщица проснулась и шутит над ним, беседуя от имени тятьки. Жестокая, конечно, шутка, но всё ж таки это легшее было снести, чем принять ту мысль, что с ним говорит сейчас его покойный отец. Когда же Мишенька обернулся полностью, то холод сковал все его члены, а челюсти сжались с такой силой, что зубы хрустнули. Из гроба глядел на него застывшим взглядом мертвец. Веки его были полуоткрыты, а из-под них мутными бельмами покойничих глаз пялился на него кто-то, кто был ещё вчера его отцом.

— Отчего же пятаки не положили? — подумалось отстранённо Мишеньке, — И рот-то не подвязали, ишь чего раззявил.

Тёмный провал пасти колдуна за синими нитями губ напоминал глотку упыря, жёлтые сухие зубы, уже не смоченные слюной, как у живых, отсвечивали в пламени свечей, и стали острее, чем были у тятьки при жизни. А из самой глубины её шли слова, проговариваемые, казалось, не языком, а рождающиеся сразу там — во чреве. Руки, сложенные молитвенно на груди, были подвязаны, как и ноги, сокрытые покровом. Покойник вздохнул тяжело.

— Видал, Мишенька, во что обрядили меня эти две вороны? А ить я просил их, наказывал — что да как… Ну да, попомнят они ещё своё непослушание.

Мертвец скрипнул зубами, продолжил:

— Ты вот что, Мишутка, помнишь ли мой наказ? Знаю, что тогда ты с печи подсматривал. Ум у тебя хваткий. Глаз вострый. Должен был всё упомнить, как надобно.

Мишенька опять кивнул.

— Вот и славно, — довольно выдохнул пастью мертвец, — Тады вот какое порученье тебе будет, Мишутка. Ступай-ко ты сейчас к бане, полазь наверх, да отыщи там свёрток с моим смёртным. Он в дальнем углу должон быть. Бери его и сюда неси. Без того смёртного не смогу я упокоиться.

— Как же можно ночью да в баню? — дрожащим голоском еле вымолвил Мишенька, — Ить там эти, Банник да Обдериха парятся.

— Ты мужик или баба трусливая? Что за страхи эдакие? Да и нет там никакого Банника нынче, не тронет тебя никто, не боись. Тятькин наказ выполнять надобно! Ступай, тебе говорят.

Мишенька робко пожал плечами, переминаясь на месте, и всё ещё надеясь, что ему снится это во сне, но, наконец, повернулся к двери.

— Погодь-ка, — в гробу глухо заворчало, — Убери-ка вот это, что на руках моих стоит. Жжёт проклятая, мочи нет, из-за неё и пальцем шевельнуть не могу. Да и со лба сорви гадость, насовали мне своих манаток.

Мишенька, движимый одними механическими действиями, подошёл вплотную ко гробу. Покосился на старуху, но та всё продолжала спать каким-то тяжёлым, болезным сном.

— Да эту я усыпил, нехай отдохнёт, — перехватив взгляд сына, ответил отец, — Совсем заморочила меня своим полоумным бормотанием. Давай живее, убери с меня эти причиндалы поповские, да беги за смёртным.

Мишенька протянул ручонку, зажмурившись, и ожидая, что вот-вот покойник схватит его за запястье, укусит жёлтыми своими зубами. Но ничего не произошло, он снял со лба отца венчик, иконку с его рук, и убрал их на стол. Вздох облегчения пронёсся по комнате. Выползли ближе к свету тени из углов, окружили гроб. Мишенька вздрогнул и опрометью кинулся вон из комнаты.

Как ни удивительно, но свёрток он обнаружил сразу и никто не остановил его, не поймал. Не повстречалась ему ни Обдериха, что снимает кожу с припозднившихся парильщиков, ни Банник, что может захлестать веником до смерти, и он благополучно воротился в избу. Мать и бабка всё так же спали. Старуха-читальщица в углу уронила псалтырь на пол, свесила руки и почти не дышала, сама мало чем отличаясь от мертвяка. Мишенька, тяжело и часто дыша, встал у гроба, прижимая к груди свёрток. Собравшись с духом, поднял глаза на отца. Тот лежал с полуулыбкой и глядел на него.

— Упаси Бог, коли покойник-то глаз приоткроет да глянет на кого, — пришли на ум слова бабки, -На кого взгляд его упадёт, того он за собой вослед утянет в сыру могилу.

— Подсоби теперича мне обрядиться, — приказал отец, прервав его мысли.

И только, было, Мишенька хотел спросить — как же он это сумеет сделать, как покойник зашевелился, и, с трудом ворочая окоченевшими суставами, сел в гробу, опираясь руками о края. С треском рванул он на груди рубаху, бросил с отвращением прочь.

— Подавай мою, из свёртка, — велел он мальчику.

Мишенька вынул расшитую знаками рубаху, помог отцу облачиться. Подпоясал его кушаком. Когда пальчики мальчика касались холодного тела, мурашки пробегали по его спине, но деваться было некуда.

— Так. Теперь штаны с лаптями.

— Но как?…

— Ничего, как-нибудь. Вот. Эдак. Видишь, зря переживал!

Отец довольно улёгся в свою домовину.

— Покровом моим укрывай меня и на лоб венчик мой поклади. А то, что я снял — в баню неси, да сразу подожги, пущай горит.

— Да ить заметят мамка с бабкой-то подмену…

— Не заметят. Я морок наведу. Будут смотреть — и не видеть. Беги в баню, а после ко мне. Скоро петухи запоют. Успеть надобно.

— А разве ж не всё ишшо? — робко спросил Мишенька.

— Не всё покамест, — коротко ответил покойник.

Мишенька собрал раскиданное по полу бельё, и, не мешкая, припустил в баню. Во второй раз уже было не так страшно, огонь в топке занялся быстро, одёжа, испускавшая сладковатый запах и со стороны спины уже подмокшая от трупных выделений, вспыхнула разом. Мишенька удовлетворённо прикрыл дверцу печи и побежал в дом.

— Теперь тятька мной доволен будет, и уж, чай, упокоится с миром.

Оплывшие свечи по углам гроба еле мерцали, комната почти погрузилась во мрак, когда Мишенька на цыпочках вошёл в переднюю. У гроба клубились тени. Старуха в углу казалась Бабой Ягой — жуткой и призрачной. Глаза отца слабо светились, весь он будто бы поднабрался сил за то время, покуда отсутствовал Мишенька. Покойник вдруг протянул руку к мальчику.

— Что, Мишенька, крепко ли ты любишь тятьку своего? — вопросил мёртвый колдун.

— Крепко, — одними губами прошептал тот.

— Так иди, коли, попрощаемся мы с тобою, Мишенька, — рука вытянулась в струну, пытаясь дотянуться до мальчика.

Тот несмело подошёл ближе.

— Ну же, дай, дай мне руку, — шептал голос.

Мишенька медлил, что-то удерживало его от этого шага.

— Что же ты, боишься? Завтра уж не будет такого случая, уста мои сомкнутся навеки. Иди же, простимся с тобою до встречи на Суде Небесном.

Мишенька протянул свою ручку и вложил её в отцову. Тот ухватил крепко, сжал до боли, Мишенька слабо вскрикнул, но никто не услышал его. В тяжёлом забытьи, наведенном колдуном, спали все в доме. Мертвец притянул мальчика вплотную, ухватил за темечко второй рукою и склонил его головку так, что та погрузилась в гроб, к лицу покойного. А после открыл широко свою безобразную бездонную глотку и припал ледяными губами к губам мальчика. Мишенька потерял от ужаса сознание.

Он очнулся в постели, как ему показалось. Только места была маловато и тесновато — давило кругом. Ему всё приснилось! И не было ничего — ни ожившего покойника, ни бани, ни свёртка со смёртным. Он хотел выдохнуть облегчённо, но не смог — тело словно окаменело, грудь не вздымалась более. Мишенька попытался встать, но у него и это не вышло, руки и ноги не слушались его, застывшие и оледеневшие, они будто не принадлежали ему теперь. Он хотел позвать матушку и тоже не сумел. Голос его пропал, застыл дыханием внутри, во чреве. Ужас объял его, невыносимый и обжигающий. Кто-то коснулся его века, но он ощутил это прикосновение так, словно он стал деревянной матрёшкой. Свет коснулся глазного яблока и обжёг. Всё виделось мутным, как сквозь толщу воды. Но, что он увидел, заставило его застыть от дикого страха. Он лежал в гробу, а над ним склонился он сам — Мишенька, он-то и разлепил его глаз. Мишенька, тот, что стоял у гроба, улыбнулся и, склонившись к самому лицу, прошептал:

— Ну что, сынок, вот ты и выручил тятьку. Уж не обессудь — пришлось мне поменяться с тобой местами. Жить, знаешь ли, хочется. Дел у меня тут много осталось незаконченных. А ты полежи, поспи. Никто ни о чём и не догадается. А уж я обещаю — буду себя хорошо вести.

Настоящий Мишенька тужился, силясь закричать, вымолвить хоть слово, но мёртвые губы не слушались его. Он был заключён в тело своего мёртвого отца, тот же стоял сейчас рядом в его собственном Мишенькином теле. Ко гробу подошла матушка и взяла Мишеньку за руку:

— Сынок, ты что, нельзя трогать упокойника, отойди. Ступай на двор. Скоро на кладбище пойдём.

Вскоре Мишенька почувствовал, как гроб с ним подняли на плечи мужики и понесли прочь из избы. Ходил вокруг гроба батюшка, кадил ладаном, читал нараспев — протяжно и печально. Мишенька пытался кричать, взмахнуть рукой, сказать, что это он, он тут, а не отец! Но тело отца не слушалось его, оно было чужим. Одинокая слеза покатилась по его щеке. Зашептались у гроба испуганные старухи, мелко крестясь и отходя подальше. Гулко стукнул молоток по шляпке гвоздя, вколачиваемого в крышку гроба. И снова понесли. Затянули нестройным хором голосов «Святый Боже». Опустили в могилу. Стало сыро и прохладно. Последнее, что связало Мишеньку с миром живых стали глухие звуки падающих на крышку гроба тяжёлых комьев земли.

Горюч-камень

Ох, и звёздная нынче выдалась ночь! Так и сверкают с небесного купола свечечки звёзд, мигают цветными огоньками — загадочно, таинственно… Сочельник нынче. Мороз так и трещит в бору за деревней, деревья обледенели, промёрзли насквозь, застыли в них все соки до весны красной, не шелохнутся они, не дрогнут, стоят тёмными исполинами. Избы деревенские тоже нахохлились, что воробьи на ветке, распушились тёплым светом, струящимся из окон, укутались, зарылись в пышные снежные шали, раздышались дымком из труб. К поленницам под навесами, к хлевам да амбарам протоптаны по снежному полотну дворов стёжки-дорожки. По улице санный путь бежит-стелется. Остальное же всё замело-завьюжило. Собаки перелаиваются в вечерней тиши, да ухают в бору желтоглазые филины. Изредка всхрапнёт в каком хлеву лошадка, взмычит коровка, и вновь тишина повиснет в стылом воздухе. Только слышно, как поскрипывает под чьим-то валеночком снег. Кому же не сидится дома в эту синюю стужу? А это Маруся бежит-торопится неведомо куда. Тулупчик на ней не шибко тёплый, уж какой сумели они с бабушкой справить на зиму. Прежний-то уж вовсе мал стал, сколько бабушка рукава не наставляла, а всё пришла пора новый ладить. Кой-как купили Марусе новую одёжу. Жили-то они бедненько. Маруся сиротой осталась, да и взяла её бабка старая на попечение, как уж могли, так и жили с нею. Пряжу пряли, огород растили, да кур держали — продавали на ярмарке яйца, носки да соленья. Ну и для себя кой-чего оставляли. Где-то менялись с местными на отрез ткани, али на муку. Перебивались в общем. Но когда чего посерьёзнее требовалось, обувку ли сладить, али одёжу тёплую, тут, конечно, туговато приходилось. Но да Бог помогал. Выкручивались. Ступает Маруся ножками своими аккуратно, словно каждый шажок вымеряет, но при том скорёхонько бежит, валеночки на ней не по размеру большеньки, залатанные, юбка шерстяная, рубаха льняная да полушалок на голове. Бедненько, одним словом, одета, а всё ж таки красавица Маруся. Особливо сейчас, на морозе. Щёчки её округлые румянцем вспыхнули, кусает холод за нос, покрывает инеем ресницы длинные, что изгибом опускаются в уголках глаз подобно ласточкиному крылу. А глаза-то у Маруси синие-синие! Будто льдинки или небо чистое. Меж приоткрытых нежных губ виднеются белые жемчужинки зубов. Коса, цвета воронова крыла, вдоль спины до самых бёдер свесилась. И фигурка у Маруси ладная, пригожая. Вот только не зря в народе-то бают: не родись красивой, а родись счастливой. Будто про Марусю эту поговорку придумали. Вроде и лицом она не дурна, и характером не сварлива, а однако ж, то и дело из глаз её ясных слёзки горькие капают. А всё потому, что безответная любовь у Маруси случилась. Пошёл нынче Марусе семнадцатый год. Уж и вовсе невеста. Она и приданое себе потихоньку собирала. Бабушка Прасковья старалась, прикупала понемногу чего требуется, помогала внучке единственной и любимой.

— Как же ж девке без приданого? — говаривала она бывалоча, — В приданом ить не цена важна, а мастерство девичье, что в него вложено. Как шить да прясть она научилась, как кружево плести али рушники вышивать. Поглядят сваты на девичье приданое, да и скажут: «У, да это рукодельница знатная, така девка доброй женой будет!», а на иное приданое глянут, да только плюнут: «Мамка с тятькой его собирали, не приложила девка ни толики стараний к сему, а знать не умеет ничего». О как!

И Маруся бабушке своей верила, старалась, выводила узоры на рушниках да наволочках, собирала по пёрышку подушки. Да и как не верить, коли бабушка жизнь прожила, мудрость накопила! Соседки, кто помоложе, все к ней бегают за советом да утешением. И всех-то бабушка Прасковья приветит, обогреет словом добрым, ласковым, утешит и приголубит. Любили её в деревне. Приданое-то Маруся сготовила, а вот сваты желанные так и не приходили. Точнее не так. Приходили несколько раз, да всё не те. Не от тех ждала Маруся весточки. А нужен ей был один только Тимушка, Тимофей Саврасов, по которому уж года три как сохла она. Только он в её сторону и не глядел вовсе. Уж она и так, и эдак перед ним. И одеться побаще пытается, и показать-то на осенних вечорках какая она рукодельница, и на гуляньях летних петь старается громче других девчат, и танцевать задорнее остальных. Однако ж всё без толку. Бабушка только вздыхала, когда Маруся очередным сватам от ворот поворот давала. Но внучке слова поперёк не сказывала, приговаривала:

— С нелюбимым-то, милая, жись не прожить. Небо с овчинку покажется и белый свет не мил будет, кады кажну ночь с чужим в постель станешь ложиться. Правильно, девонька, выбирай по любви. Я тебя неволить не стану. Да только не мешкай шибко-то. Старая уж я, хворая. Не ровен час, и смерть моя придёт, а мне за тебя боязно. Как-то ты одна останешься? Мне бы тебя мужу доброму да надёжному в руки передать, тогда и помирать не страшно.

Кивала Маруся, тоже вздыхала, в окно глядючи, да только не шли сваты от любимого. А по осени и вовсе весточку подружки принесли, Тимофей-то женится. Из соседней деревни девку взял, Ариною зовут. И девка-то хорошая. Маруся нарочно ходила глядеть. Больно было, да не стерпела она в день свадьбы дома остаться. Пришла поздравить молодых. А на сердце волки выли, душа кровью обливалась. Улыбалась жениху и невесте, одарила отрезом на платье, из чарки свадебной вина хмельного отпила. Не помнила, как и домой воротилась. То ли вино красное разум замутило, ить до того дня ни разу Маруся в рот не брала крепкого, то ли горюшко горькое с ума свело. Бабушка всё сразу поняла. Сняла с Маруси, что на лавку упала в рыданиях, тулупчик, шаль развязала, отвела к печи.

— Полазь покуда. Чичас молочка козьего тебе согрею.

Напоила она внучку молоком, сама рядом прилегла, как маленькую, бывалоча, в детстве, по головушке принялась гладить да приговаривать нараспев. Маруся-то поначалу не слушала. Только горе своё и слышала. А после, как пригрелась на печи да разомлела, как молоко горячее по нутру растеклось, и донеслись до неё бабушкины речи.

— Камень тот следует выбросить с глаз долой. С тем камнем и с души вся тягота сгинет. И назад не воротится.

— Какой камень, бабушка? Ты об чём? — пробормотала сквозь пелену слёз Маруся.

— Э, да ты сомлела никак, всё мимо ушей пропустила. Ну дак слушай, коли, я тебе ишшо раз скажу. Тяжко тебе чичас на сердце. Только пройдёт это, поверь старухе, которая жизнь прожила. И радость, и горе не вечны.

— Нет, бабушка, не пройдёт, люблю я его пуще жизни.

— Слаще жизни-то, милая, ничего на свете нет.

— А мне без него не нужна эта жизнь.

— Тише! Тише! — шикнула бабушка, — Неровен час нечистики услышат, время-то тёмное началось, тогда жди беды. Уж непременно чего приключится.

— Что?

— В бане угоришь, али в прорубь нырнёшь, али ишшо чего приключится, мало ли. Они ужо найдут способ, как человека извести, стоит только им услыхать, что кому-то жизнь не мила.

— Ну и пусть, — сказала Маруся уже не так уверенно.

— Вот я тебя чичас с печи спущу, да за косу-то и оттаскаю. Сроду тебя не лупила, пальцем не трогала, но сейчас не стерплю.

— Прости, бабушка, не буду так больше говорить. Только не знаю я, как теперь жить. До того я его любила, что других и не замечала. Думала, наступит день, когда и я ему люба стану. Приметит он меня среди других, приголубит, взамуж позовёт. А он… А он…

И Маруся вновь разрыдалась.

— Ну, будя, будя, золотце моё, — погладила её снова по спине бабушка, — Горе твоё я знаю, и со мной так же было, кады я девкою молодой была. Я тадысь, дурная, даже топиться пошла, когда он на другой-то жонился. Да, к счастью, отвели от меня беду. И кто бы мог подумать, что мне поможет нежить лесная!

— Как это, бабушка? — Маруся уже вовсе плакать перестала, и слёзки на её ресницах высохли, она внимательным взглядом смотрела на бабушку, желая продолжения рассказа.

— А вот так. Топиться-то я на озеро пошла, что в лесу недалече от того села, в котором я жила, было. Пришла туда, глядь, а там баба какая-то сидит на берегу. Ноги в воде полощет. Да чудная какая-то. Нос вострый, платочек домиком, глазки маленькие, хитрые, а в руках веретено держит. Смотрю я, а на том веретене вместо пряжи тина болотная намотана. Диву я тогда далась. Стою, топчусь, не знаю, что делать. То ли восвояси убраться, то ли обождать, покуда эта бабочка уйдёт. Кто ж это, про себя думаю? На лицо вовсе не знакомая. А баба мне и бает: «Чего встала? Топись, коли пришла, мне всегда помощницы нужны. Станешь со мною жить, пряжу прясть». «Какую пряжу?» — спрашиваю.

«Как какую? Рубашонки игошкам вязать. Эва, их сколько!» — тут она рукой махнула, я в ту сторону-то глянула, матушки мои, а там, на ветвях ребятишки сидят, полным-полно их, ровно птахи устроились среди листвы. Да все уродцы — кто без рук, кто без ног, кто косой, кто кривой. А баба и продолжает:

— Вон их у меня сколь, всех к зиме одеть надобно, а я одна не успеваю прясть. Станешь мне пособлять.

Тут-то я и смекнула, что передо мной не человек вовсе. Бежать бы, да ноги приросли к земле.

— Чего ты? Прыгай скорее. Да сразу ко мне вертайся. Неколи прохлаждаться. У меня и веретёнце уж для тебя припасено, — и сама мне и вправду веретено протягивает.

Ох, и испугалась я.

— Отпустите, — баю, — Меня, тётенька. Я жить хочу.

— А разве ж я тебя держу? — усмехается, — Да я тебе судьбину-то твою показать могу, коли хочешь. Глянь-ко сюда. Подойди, не боись. Увидишь ты, что бы тебя ждало с твоим милым.

Я подошла ближе, а у неё под рукой лужица в земле. Она над той лужицей рукавом взмахнула и вижу я диво дивное — задрожала водица стоялая, рябь по ней прошла, а после и картинки замелькали. На тех картинках мужик показался и узнала я в нём того, кого любила. Только ужо не молодой он парень, а мужик с бородой. Ба, а тут и я рядом! И ребятишек вокруг меня мал-мала меньше. За подол ухватились, ревут. И мужик этот за косы меня давай таскать, да молотить. А робяты плачут, к стенке жмутся. Один-то мальчишечко к нему метнулся, меня, значится, защитить хотел, да под руку и попал. Убил он йово насмерть одним ударом. А после от ярости и злобы и меня порешил, голову разбил кочергой. Так-то, милая.

— Что, — бает баба, — Сладкая ли судьбина тебя ждала? То-то же, а ты — топиться! Ступай домой, дурная. Всё ишшо у тебя будет.

— А вас как звать, тётушка?

— Кикиморой болотной кличут, — усмехнулась та.

Ну, я была ли нет, оттуда и побегла. До самого села бежала без передышки. Так и вышло по слову Кикиморы. Всё у меня ладно сложилось. Вышла я замуж и жизнь прожила добрую. Вот только матушку твою, мою дочь, раньше сроку схоронила. Да что поделать… Зато у меня ты есть, яхонт ты мой. А тот мужик-то и вправду жену свою сгубил. Как в том видении всё вышло. Только не со мной.

Обняла Маруся бабушку, прижалась к ней:

— Бабушка и я тебя люблю крепко! А что ты про камень-то баяла? Расскажи! Дюже любопытно.

— Слушай, егоза…

— Йисть на свете белом всяки чудеса, — бабушка легла на бок, подперев рукою голову, задумалась, а Маруся терпеливо ждала, не торопя и не подгоняя старушку, — Вот взять хошь то диво, как на Крещение в саму-то полночь в ердани вода колышется. Оно вишь ли — в эту святую ночь вся вода становится благодатной. Дух святой на неё нисходит. Или же другое диво — как ко вдовицам, тем, что шибко по мужу убиваются, змей огненный летать принимается да в могилу сводит. Али же гадания взять. Завсегда мы на святки гадали, и ведь всё сбывалося.

Бабушка смолкла, будто припоминая что-то. За окошком шумела непогода, бился в окна дождь, выл ветер. «А у Тимофея нынче первая брачная ночь», — с тоскою подумалось Марусе и душа её завыла пуще того ветра, протяжно, безнадёжно.

Словно читая внучкины мысли, бабушка Прасковья положила мозолистую, натруженную тяжёлой грубой работой, ладонь свою девушке на плечо, огладила, прихлопывая, и продолжила:

— А есть на свете вот ишшо какое диво. Горюч-камнем зовётся.

— Где ж такое диво есть и что в нём любопытного? — спросила Маруся.

— Камень этот, милайя, есть у Водяного Хозяина. И умеет этот камень любую тоску отводить от человека, даже самую чёрную.

— Как же получить его?

— Есть только одна ночь в году, когда можно это сделать — в самый Сочельник Рождества Христова.

— Почему же не летом али весной, когда вода открытая? — подивилась Маруся.

— А потому, — бабушка подняла палец вверх, — Что об эту пору Водяной да мавки в самой силе! Добра от них не жди. А вот зимой они почти безвредные. Силушки у них нет совсем. Спят они по большей части, или рыбу в прудах да реках пересчитывают, да летних утопленничков в нежить оборачивают, а кого и просто съедают. Да… Тёмное время, голодное… Дык вот, об эту пору и можно прийти к полынье али проруби, да и попросить Водяного Хозяина дать этот камень.

— А как же просить-то? — от нетерпения и любопытства Маруся аж заёрзала.

— Да своими словами, особого-то приговора тут нет. Главное, с уважением, с почтением. Всё ж таки Водяной Царь! И не он к тебе пришёл, а ты к нему с прошением. Да и лет ему много… А старики все почёт любят. Ну и подарочек, конечно же, не забыть! Как без него.

— А что любят Водяные, бабушка? — Маруся перевернулась на живот и положив руки под голову, уставилась на бабушку Прасковью.

— Сало шибко уважают. Бусы стеклянные любят. Колечки с камушками. Яичком любят полакомиться, пирогом. Тут уж по возможности. Водяной-то он всё видит, от души ты подала или же «На, Боже, что нам негоже». Один может и цельную свинью под лёд пустить — не убудет, а другой грош последний и единственный принесёт. Водяной-то он всё поймёт, всё зачтёт. Главное по сердцу.

— И как же он даёт камень? Это что же, надо в прорубь за ним нырять?

— Ну что ты, нет, конечно, — бабушка улыбнулась, — Сам вынесет он тот камень. Положит у проруби. Ну а там, не мешкай, хватай и беги. Да поклониться не забудь, спасибо сказать Хозяину.

— Так. А дальше-то что? — Маруся приподняла в недоумении бровь, — Что с ним делать? С камнем этим?

— А ничего особенного. Домой принести, да под подушку положить. И на том камне спать нужно до самой Русальной недели.

— Так долго? — воскликнула девица.

— А ты думаешь легко тоску унять? Долго, да не шибко. Жиссь длиннее. Потихоньку-то и будет тоска сходить на нет.

— Хм. Ну положим. А куда же дальше этот камень? Что с ним делать? Выбросить?

— Бог с тобой! — бабушка махнула рукой, — Ты что! Камень этот следует отнести на ржаное поле, да там и оставить. Только тоже не просто так, а с подношением в благодарность. Вроде как с откупом.

— А почему на поле-то? — не поняла Маруся, — Вроде Водяной в воде живёт. Ты точно ничего не путаешь, бабушка?

— Ничего я не путаю, думаешь, я вовсе старая и дурная стала?

— Да бабуня, ну что ты такое баишь, разве я к тому! Может просто запамятовала, всяко ведь бывает.

— Говорю тебе — на ржаное поле надо идтить. Русалки на нём любят хороводы водить об ту пору. Они камень-то и заберут, да своему Тятьке унесут.

— Вот оно что, — ахнула Маруся.

— То-то и оно, а то бабушка, запамятовала…

— Да ты не сбижайся, — Маруся примирительно прильнула к старушке.

— И не думала, — бабушка закряхтела, полезла с печи вниз, — Пойду лучину затушу да на боковую пора. Спи, болботуха.

Изба погрузилась в темноту. Маруся вздохнула и отвернулась к стене. Тепло печи грело и баюкало. Где-то внизу, у образов тихо молилась бабушка, и её размеренное плавное бормотание успокаивало сердце. Маруся погрузилась в сон.

— Вот и ладно, — прошептала бабушка Прасковья, заслышав ровное внучкино дыхание, — Главное полегчало, а там, глядишь, и забудется. Дело молодое.

***
И вот сегодня наступила она — та самая ночь. Ох, и долго Маруся ждала её. Сколько слёз пролила она тайком в осеннюю слякотицу и в первые зимние вьюги. От бабушки пряталась, дабы не расстраивать старую. И без того бабушка болеть стала часто, то ноги на непогоду ломит, то в животе что-то «корёжится». Нечего ей знать об её тоске. Сама она справится со своим горем. Видать, крест её таков, мучиться от безответной любви. А Арина-то вон уже и понесла. Глядишь ты, сразу отяжелела. Фигурка-то у ней худенькая, так и животик уж небольшой видно под одёжей. Когда встречались они у колодца, Маруся на неё глазела тайком, так, чтобы никто не заметил. На Арину она не злилась, чего злиться — Арина ей дорогу не переходила, Тимофея не отбивала, сам он её полюбил, а об её, Марусиной любви, никто и знать не знал. Может, признайся она Тимушке, хоть намекни на свои чувства, и всё сложилось бы иначе. Да что теперь-то судить, ежели да кабы. Женат он уже. И дитё скоро народится. Пусть будут счастливы. Глазами, полными слёз, провожала Маруся взглядом счастливую Арину, когда пересекались их пути. А потом дома, укрывшись где-нибудь в уголке, рыдала навзрыд, закусив подол, чтобы бабушка не слыхала. Так и времечко пролетело. Маруся тот разговор в памяти держала. Вот и сочельник нынче. Посидели они с бабушкой, посумерничали, повечеряли, чем Бог послал. Бабушка капустный пирог испекла и мёду раздобыла — вот и праздничный стол получился! А когда бабушка уснула, Маруся скорёхонько собралась, взяла загодя сготовленный узелок со снедью, что за сундуком в углу был припрятан, постояла у печи, прислушиваясь к бабушкиному дыханию, и тихохонько вышла из избы.

Ночь была звёздная, ясная. И то ладно, что уж спали все кругом. Никто не увидит. Вышла Маруся за деревню. Вот и река впереди. Снег так и искрится под лунным светом — сияет яхонтами да алмазами, любоваться бы только такой красою дивною. Да Марусе не до того. Спешит она, торопится к проруби, что мужики прорубили далече от берега. Вода тут чистая, студёная. Подошла Маруся к самому краю. И вдруг оробела. Ночь кругом. Ни души. А ну как беда случится, и никто не придёт ей на помощь? Покосилась она со страхом на чёрные пики елей в лесной чаще, что за рекою раскинулась. Вспомнились разом все бабушкины былички про заложных покойников, про Лешего, про игошек да Ырку, стра-а-ашно… Да пришла уже — делать дело надо, али назад идти. И Маруся развязала свой узелок, сложила у самой воды кусок пирога, краюху хлеба, варёное яичко да сальца немного. Помялась.

— Дедушка Водяной, — начала она несмело, — Ты прости, что потревожила я тебя в такую пору, когда ты отдыхаешь. Да только тяжко мне так, что мочи нет. Горе у меня. Люблю я шибко парня одного. Тимофеем его звать. А он меня не любит. Он на другой женился, а я всё забыть не могу глаза его синие, да голос ласковый. Снится он мне кажну ночь. Хоть в петлю лезь. Помоги ты мне, ежели есть на то воля твоя, дай мне горюч-камень. Бабушка моя Прасковья сказывала, что есть у тебя такой.

Маруся замолчала. Тишина накрыла всё вокруг. Казалось, слышно было, как порхают в воздухе одинокие снежинки, блестя и переливаясь серебряными своими спинками под лунным сиянием. Руки уже озябли. Маруся переминалась с ноги на ногу. Что же дальше делать? Кажись, не слышит её Водяной Хозяин. Сняла она с пальчика единственное своё сокровище — простое медное колечко с голубеньким, как глаза её, камушком, положила его к прочим подарочкам, да снова начала просить, не выдержала и расплакалась в голос. Завыла. Так завыла, что волки из чащи откликнулись на её горестный рёв. За свою приняли. Всё, что держала в себе эти месяцы, таясь от бабушки, теперь вложила она в свой голос. Ничего. Тут никто не увидит. можно и волю слезам дать. Разве что душа какая неприкаянная, что бродит по свету, ищет тепла в такой мороз. Да и пусть, пусть лучше заберёт её нежить, чем так жить да мучиться! От слёз множились искрящиеся снежинки и Марусе казалось, что ночь засыпает её с головы до ног лунным серебром, кружит в неистовом танце, обдувает щёчки, превращая слёзы в звёздную пыль.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.