Дневник Русского солдата, бывшего десять месяцев в плену у чеченцев.
I
Шамиль. Племена. войско. Распоряжения. Гостеприимство. Наказание за преступления. Обязанность женщин. Свадьбы. Красота женщин. Жизнь горца вообще.
Я буду говорить о левой части гор кавказских между Дарьялом и Каспийским морем.
Все это протяжение было тогда в руках Шамиля. Темна история его жизни, но горцы говорят об нем вот что.
До предшественника своего, Кази- Муллы, он был аульным муллою; но, по своему уму, познаниям и жизни, снискал доверенность народа и вступил в управление им. В 1839 году, при отдаче замка Ахульго, 22 августа. Показал он Горцам и свою распорядительность и неустрашимость, и подчинил их себе совершенно. Они называют его Падчша, что значит Падишах; недовольны его распоряжениями, по повинуются непрекословно. Называют его хитрой лисицей, но сознаются, что не всегда же ему самому должно быть в действиях, чтобы беречь себя для сохранения народа. В личном мужестве преимущество отдают Кази- Мулле, говоря, что он никогда не показывает неприятелю своего затылка.
Во владении Шамиля три главных племени, различных по языку, одежде и сходных несколько по обрядам: 1, Нохчи, — называемые Чеченцами, которые Чеченцы существовали разве когда- либо, теперь же это имя туземцам вовсе незнакомо. Сказывают, что был аул, называемый Чечен, вблизи к нашим. Не мудрено, что наши, судя по его огромности, называли жителей вообще Чеченцами; впоследствии это имя распространилось и на других, как и теперь простонародье называет Чеченцами вообще всех обитающих на левом фланге Кавказской линии, и Черкесами, живущих на правом, хотя между Горцами есть премножество племен, совершенно между собою различных. 2, Энди, наши андейцы. Или Лезгины. Костюм их персидский, или лучше древний армянский; выговор- картавый. И 3, Сюли, наши Тавлинцы, живущие вблизи снежных гор и потому, вероятно, получившие название от тау- гора, таули- горный; совершенные Турки, не только по одеянию, но и наречию, и первые принявшие от Турок Мухамметанство. По своей оседлости, как вдали от наших и редко бывавшие в набегах, народ рослый, неповоротливый, но довольно здороваго сложения.
Из этого племени происходит Шамиль, как уверяют тамошние; жил же в земле Чеченской, в ауле Дарги, как центре своих владений; телохранителей имеет из своих соотечественников; знает будто бы только два языка-сюлинский и кумыкский.
Энди — народ малорослый, но по своему удальству друзья Чеченцам; Сюлинцы же, по своей неповоротливости и трусости, носят от чеченцев поносное название лай — что значит раб, змея. Большею частью Чеченцы имеют у себя рабов из этого племени; сами же Чеченцы называют себя узденями — дворянами, и стараются оправдать это название честностью и твердостью в слове. Чеченец считает неприличным торговать чем-нибудь, и если продает, то без уступки. Но нынче чеченцы становятся теми же Сюлинцами.
Одеяние Чеченцев вовсе без затей, все по мере, все к месту, ничего лишнего: в обтяжку чекмен-чуа (ЧУХА), шаровары узкие к низу, тугая обувь- чивеки или мачи, короткая рубашка, бешмет, и по климату шапка. Бурка я башлык общи всем племенам.
Войско горцев, или вообще горцы разделены на десятки, сотен, пятисотни, тысячи и наместничества.
Наиб или наместник, зависимый от общего правителя Падчши, приказания передает в свои аулы, которые и живут у него в карауле понедельно. Такие мюриды, люди отличившиеся своим удальством и поведением, Богобоязненностью, большею частию, в отличие от других, имеют награды, состоящая из различных значков: разноугольных звезд, полулуний и треугольников, серебряных, своего изделия, с надписью из Корана какого-нибудь стиха, или с словами «та кому- то за храбрость,» или «храброму з храбрых.»
Эти медали, или знаки, они чеканят и из своего серебра, добываемого в самых горах преступниками. Такие места, называемые у них Сибирью, скрываются и от своих, чтоб не было дано знать об них Русским.
Получив приказание от наиба, мюрид передает его своим десятникам, из которых каждый, с крыши своего дома, повещает свой десяток: когда и куда сбирается в набег, на сколько дней; или: прорыть канаву, или очистить ее, для пропуска воды; починить мост, или не рубить лес, как единственную защиту, и прочее.
Во многих местах чудесно устроены водопроводы для оплодотворения земли, и труды вознаграждаются избытком хлеба.
За вырубку леса налагается на первый раз пеня 30 или 40 копеек; в другой раз виновный заключается в яму.
Содержание мастеровым и караульным производится из суммы, собираемой с виновных, или из пожертвований. Имение умершего безродного поступает тоже в этот запас.
При отправлении в дальний набег, лошадь каждого осматривается, и если не может выдержать большого пути, оставляется с своим всадником дома. Потому всякий старается иметь свою, или берет на-прокат, за что не платит ничего и тогда, если возвращается с добычей, как например с скотом, как главным промыслом.
На этом фланге, по неудобству места, лошадей очень мало, и они не так красивы как черкесские, где много лугов и не редкий имеет табун.
Скот они перегоняют искусно вплавь, привязывая себе на спину надутые кожаные мешки. Набеги делают в свободное от занятий домашних время, весной и по уборке хлеба осенью. Тогда в самом Тереке делаются броды. Вообще все ручейки, не только реки, разливаются, весной, от таяния горного снегу.
Без позволения наиба, не имея от него записки, никто не смеет отлучиться к мирным; Пешие кое-как прокрадываются, но редко удается конному. На посту его пропустят сначала, но на возвратном пути отбирают у него лошадь и оружие. Не редко бывает, что многие ездят без позволения, в необходимых случаях, когда угоняют скотину. Тогда не мешкая, следят похитителя по разным приметам: по измятой траве или бурьяну, в лесу по сломанным сучьям; отобранное на посту возвращается по записке наиба.
Цидулы — эти пишутся больше слогом арабским — ученым, понятным не всякому, и скрепляются именною печатью наиба.
Простолюдины хотя не знают арабского языка, но необходимые молитвы понимают, по переводу на свой язык. Даже некоторые выражения из корана богобоязненный горец должен понимать. Мулла необходимо должен знать арабский язык, чтоб толковать Коран. Ученые муллы большею частью из Сюлинцев; они-то и обучают мальчиков грамоте, школ же особых нет.
До Шамиля не было этих наибов; в аулах были старшины и не имели большей власти; воровство было повсеместно. Часто один другого обирал всего, даже брал в плен и одноаульца, и продавал его в дальний аул.
И теперь еще редко кто отойдет от своей сакли на несколько шагов без оружия. Чем кто больше имеет его, тем, значит, лучше умеет владеть им — вполне воин. Не имеющий оружия называется бабой: сте-санна. Женщины не носят его, но в Гильдагане, где я жил, была одна, постоянно носившая мужское платье; она даже исполняла мужские работы — пашню и покос. Случается, что вооружаются и они: это при нападении наших на аулы.
Гостеприимство считается у них первым долгом, — и отказать в чем-либо просящему грешно и стыдно; но лицемерие, вероломство и сребролюбие — отличительные их черты. Гости со двора — начинают их судить и рядить. Чтоб не подать подозрения о склонности к воровству, как они выражаются сами, лично они ласковы. На слова их положиться нельзя. Он вас любит как брата, но шапка серебра — вы все-таки гяур — и он отдаст вас в адские руки, — так после засмеется на ваши слезы и захохочет как над ребенком, при вашем грустном взгляде при прощании с ним. Серебро тогда изменяет в нем все. Как красив он и строен, так точно и гнусен порой. Склонность ко всему прекрасному и скорый переход ко всему доброму — поразительны.
Добрая нравственность поддерживается или прежним преданием старины, когда еще их понятия были девственны, или строгостью законов. Преступление наказывается или смертною казнью, или заточением в яму.
Это их тюрьма, где отверстие сверху. Туда заключают всех воров, если их отыскивают. Похитить что-либо тайно, или, как говорят, уметь схоронить концы, еще и теперь считается удальством; но открытый преступник наказывается жестоко. Укравший уходит в другое владение и живет там или у своих родственников или знакомых. У воров для того знакомых много в разных аулах. Пройдет время иска, вор возвращается благополучно; иск ограничивается тогда взятием чего-нибудь из дому укравшего.
В ту же яму и сажают и ослушников, кто не пойдет в караул, или в набег, или в работу для начальника, и держат там три или четыре дня. Туда же сажают и тех, кто не был в мечети в праздничный или недельный день, пятницу, «перескан», если не хочет дать что-нибудь из своих пожитков: мюрид приходит в дом его и берет одну или две меры, смотря по вине, кукурузы, или пшеницы, или проса, или берет серп-«марс», или «цэль» — (скребок для чищения кукурузы), вилы или косу- «мангыль». Также старшего из семейства или из близких родственников бежавшего к Русским. Сакля бежавшего сжигается, а его брат, или отец, или сын, заключается на несколько дней, пока не передаст о себе бежавшему. Но //бежавший //возвращаются редко — и невиновный через некоторое время освобождается.
Многоженство, как по закону Магомета, позволительно; но редко кто имеет двух жен.
Вся домашняя ответственность лежит на женщине, как на рабе, и потому, чтоб не ослабить хозяйства и предупредить разврат, Шамиль хочет, чтобы не было ни вдов молодых, ни дев пожилых — монахинь. Девушке определено одиночествовать до пятнадцати, мальчику до семнадцати лет. Пять или шесть мюридов, от наиба, ходят по аулам своего владения и ищут таких. Находят жениха, найдут ему и невесту, и если кто не согласен, того в яму; противника продержат до смерти. При согласии, мюрады и домашние сговоренных начинают стрелять, чем подают сигнал к свадьбе. После делают приготовления к торжеству: богатый жених закалывают корову или быка и несколько овец; бедный — одного, много двух баранов. Невесте шьется рубашка, готовится платок или два. Дней через пять или через неделю, старшие, мужчины и женщины, приводят невесту в дом жениха, и тогда молодежь начинает веселиться. Во все стороны сыплются пули из ружей и пистолетов, и чем более останется знаков на стенах, тем значит, более приверженцев у молодого и тем краше его невеста. Повеселясь начинают угощаться: в мирных аулах варят брагу (по-чеченски «вэхэ», по-кумыкски «буза»); у немирных ничего этого нет, кроме одного съестного.
Прежде жених платил за невесту более десяти тюменей, что составляет сто целковых, разумеется, не все деньгами, а скотом и пожитками; нынче Шамиль ограничил и самых красавиц только тремя тюменями. В бедных местах, особливо близких к нашим, в разоренной Чечне, жених отдает отцу или матери невесты только три рубля серебром, остальное обещает уплатить впоследствии. Обещает иметь всегда на имя жены или лошадь, или пару волов и корову, или несколько мелкого скота, и если захочет продать что из этого или обменять, то без согласия жены не может; грех общий, если скотина эта падет, или будет украдена.
Если жена не хочет жить с мужем, то лишается всего имения; разве муж даст ей для ее прокормления дочь, сына же только до его возраста; если же муж сгоняет жену, то отдает ей все принадлежащее; иногда мир присудит дать ей сына, если есть разумеется.
Вообще женский пол не так красив как мужчины. Напрасно многие прельщаются красотой этих дикарок: очаровательного я не нашел в этих куклах. Правда, они красивы как картинки, но дикий взгляд, бездушие в чертах, с одной чувственностью и коварство в улыбке — не могут назваться идеалом. Нет того взгляду как в лице скромной Европеянки хотя не красавицы. Рожденные от рабынь, как весь женский пол по закону Магомета — рабыни, лишенные прав, дарованных мужчине, как бы посредницы исполнений всех прихотей мужа, несчастные ищут уловки подышать свободой, стараясь угодить чем-либо своим властителям, — и вот с детства закрадывается в них лисья хитрость. Никогда муж не подарит свою жену веселой улыбкой; редкий разделяет с ней трапезу; как раба, она покорна его взгляду, и как виноватая, во всяком взгляде его ищет себе приказания и ловит его малейшее движение. Никогда он не разделит с ней радости, и если рассказывает ей о своем наездничестве, удальстве и удаче, то не для того, чтоб удвоить свою радость, но чтобы более породить в ней к себе покорности. Этим фанатиком каждая нежность считается неприличною, и любовь к детям свойственно только матери. Никогда он возьмет полелеять своего ребенка, никогда не полюбуется на него. Нет помощи от него и больной жене: это дело женское. Конь, ружье и шашка — вот его тоска душевная; пашня, посев и покос — забота житейская. Спросите его, каков его малютка, хорош ли, на кого похож, или здоров ли — не узнаете ничего: он сошлется на мать.
Первый вопрос пленному они делают: «есть ли мать?» О братьях и сестрах спросят редко, об отце еще реже. Если мать есть, то говорят, что не будет жить.
Такая рабская жизнь кладет на лицо их и отпечатки рабские. Никогда вы не увидите на нем сердечной тоски; если какая взглянет на вас мило, то это — взгляд только природы, или мимолетное чувство, намек на совершенство. Любовь ее вероломна, слово — огонь. Подойдете — не останется в вас праху; покоритесь –она адски засмеется над вами. Нет в жизни ничего отвратительнее как лицо старухи-горянки.
Эти-то качества женщин поселяют к себе отвращение в мужчинах, которые, не расширяя своего ума далее пределов обыкновенных, представляют себе женщин созданными рабынями.
Если бы с молодых лет в этого прекрасного ребенка гор, где восприимчивость как бы трепещет, вдыхать всю жизнь Европейца, то это точно был бы идеал совершенства.
Поучительным примером может служить безусловное почтение горца к старшим. Разительно чтут они память умерших. Хоронят так:
В могиле с боку делается углубление, куда и кладется покойник; наискось заставляется досками, и потом уже могилу засыпают. Мертвеца обвертывают в халат, концы которого завязываются на голове и на ногах; когда опускают в могилу, держат над ней одеяло и под ним снимают этот холст духовные люди. По зарытии, мулла берет с могилы горсть земли и садится с нею читать молитвы из Корана; по жалобном прочтении, рассыпает эту горсть по всей могиле. Ему подают кувшин с водой и лоскуток холста вместо полотенца: омыв и отерев руки, он берет холст себе. После того на кладбище начинается тризна. Если в это время кто проходит мимо, то или зазовут его, или же непременно вынесут ему порцию. К тому времени они пекут блины, делают бепики и сладкое тесто из кукурузной муки, перемешанной с маслом и медом и обжаренной на огне; мясо — необходимая принадлежность. Все это режется на куски, хлебное треугольниками, и раздается посетителям смертного места.
На могилах ставят памятники или деревянные, с шаром наверху, на подобие человека, или каменные. На последних вырезывается вся принадлежность: женщине ножницы, очки, иглы и тому подобное; мужчине — все его одеяние и оружие, а богомольцу — кувшинчик и подстилку, на которую становятся во время молитвы, и четки. Над убитым против неприятеля становится длинное, конически обделанное бревно, с разноцветным наверху полотном, подобным байраку.
Когда идут на работу, заходят на кладбище поклониться праху родственника; с работы же, если спокосу, кладут клочок травы; а по уборке хлеба, или при посеве, сыплют на могилы зерна. Накануне пятницы или недельного дня, они пекут блины, или делают сладкое тесто, или варят кукурузу и разносят это частями по родным и знакомым, прося помянуть покойного. Также в положенное время поминок закалывается корова или бык и разделяется между всеми, хотя и незнакомыми, если селение невелико.
Праздная жизнь горца не представляет собою ничего занимательного. В свободное от воинственных занятий время он совершенно беспечен; но, несмотря на всю свою бедность, он доволен собой. Редко он призадумается, и склонит голову на руку считается малодушием. Надежда на свою силу и проворство делает его разгульным, но не порождает в нем стремления к изящному. Или, по красоте самого места, он, упоенный дарами природы, не подвигает своего ума за пределы скал своих. Не видя ничего лучшего, он спокойно спить в своей берлоге и дико рыщет на залетном коне по диким гребням гор. В тумане проходят дни его, хотя солнце и светит светло и природа роскошно развернута под голубым небом. Ученость и искусства ему чужды; равноон смотрит на дикий рев воды, на тихий ручеек, на громадная снежины и на мягкий луг; грома и могильная тишина ему одинаковы.
II
Назад тому пять лет, отряд наш был в большой Чечне, в Ичкеринском лесу или хребте Кожильги, славном по битве, как для нас, так и для горцев. В стычке, при смещении шашек и штыков, с ударом моим по одному из горцев, я был сдавлен и попал в руки неприятеля.
Меня отвели тотчас назад. Пройдя несколько сажен, мой пристав, который приписывал себе надо мною права победителя и поэтому законного владельца моей особы, уселся и посадил меня отдохнуть на срубленный чинар. Объяснив хозяину свою жажду, пошли мы к ручью, и встретились с старухами из близкого аула, спешившими за добычей. Всяк торопился, кто бежал, кто скакал. Из зависти ли к моему хозяину, или от нетерпения положить хотя одного Уруса, иной готов был впустить в меня пулю, наводя дуло; но хозяин, отстранив меня к скале и держа ружье на-готове, ворчал против дерзкого; иной на скаку замахивался плетью, и одному удалось таки ударить меня по плечу: с гиком « Э, гяур-йя!», повертываясь на седле, он ударял той же плетью своего коня.
Напившись и пройдя еще немного, мы сели Чеченцем, которого я сделался добычею: мои патроны и кремни были у меня отобраны; он спросил о деньгах, но не обыскивал, на мой ответ. Отобрав, повел меня опять на ту поляну, где было побоище, и здесь передал другому; а сам, толкуя «брат, брат,» пошел дальше. Вскоре толпа меня окружила, она несла на показ все добытое на месте сражения; Чеченцы веселились и заставляли меня играть на скрипке: я попросил ножа и начал делать подставку; тогда внимательно смотрели все, повторяя часто «варда, варда.» Вероятно, говорили, что я буду мастер делать арбы. (Грузинские телеги или арбы у них называются вардами). Кто бросал мне кусок сыскиля (кукурузный хлеб), но я просил беспрестанно пить — и по моложе кто, тотчас отправлялся с травянкой.
Прошло два часа, я все еще сидел с Чеченцами около толпы. Русские штыки сверкали в глазах моих — а мой скривленной переходил из рук в руки. Меня позвали и подвели к носилкам, которые опустили передо мною чтоб я осмотрел лежавшего на них раненного старика. Я сказал, что умрет нынче же к вечеру. « Ну, неси.» Мороз пробежал по мне, я отговорился что без хозяина не могу; но тут же подошел и Абазат, (имя Чеченца — моего хозяина) повторил слово «брат», — и мы, подняв носилки, стали спускаться.
Несшие беспрестанно переменялись, а мне доставалось отдыхать когда останавливались все: тогда они делили между собой свои сыскили (хлеб из кукурузы), ломая их на куски и бросая каждому под свернутые ноги. Другому на моем месте, показалось бы пренебрежением такое швыряние, — но так ловил каждый из нашего круга. Закусим, прихлебнем водицей — и опять в ход. Смерклось; мы остановились ночевать: я, как невольник, тотчас отправился за хворостом, за мной присматривали только издали.
Ружье мое и сума были переданы верховному их одноаульцу, ехавшему домой сложить добычу и запастись хлебом, чтоб опять преследовать отряд.
С восходом солнца я стоял под чинаром, неподалеку от своих: прочитал все молитвы, какие знал, обновляясь жизнью; мне не мешали. Обогрелось утро, к нам пришла жена старика и сестра его: старик был еще жив, предсказание мое не сбылось. Поплакали и понесли опять. Сестра, также как и я, шла не переменяясь; старуха шла позади, молча. Я отдал молодой свой лоскут холста, подкладываемый на плечо под носилки, и она, отговариваясь взяла его с веселой улыбкой. Наконец мы спустились совсем вниз, где приготовлено было для раннего арба: уложив больного на мягкую пастель и подушки сами мы пошли сзади. Дальше и дальше молодая развлекалась, поглядывая часто на меня сквозь слезы.
Не допросивши как зовут меня, они дали мне имя Судар. «Быть так!» сказал я в себе, когда Абазат, при переименовании, ударил меня по плечу. На мой спрос хорошо ли это имя, Дадак (так звали молодую, двоюродную сестру Абазата и родную больного Мики) улыбкой подтвердила мне. С той поры все время я слыл под этим именем.
Не удалось мне слышать такого имени между нами, и сколько ни расспрашивал, говорили, что такое имя есть; мне же оно казалось почетным названием: хозяева, прежде мирные, вероятно не раз слышали между нашими слово сударь.
Больной изнемогал, его положили на сани. Дорогой рассуждали обо мне, это было понятно, поглядывали на меня. Наконец один из Чеченцев спросил меня, умею ли я косить, показывая на траву и махая руками: я отвечал, что учился только писать, но не могу привыкнуть и к этому. Я толковал и так и сяк, говоря: день, два, три — там буду мастер на все. Все были довольны.
Скоро показался аул; горцы обратились ко мне со словами «Гильдаган, Гильдаган!» так звали наше селение когда мы пришли к саклям. Начали сбегаться все родные и знакомые, начался плач. Я вошел было следом за ними, но мне показали другую саклю. У семейства которому я принадлежал, было три сакли. Горцы обыкновенно располагаются таким образом, что сакля самого младшего брата строится между саклями среднего и старшего — последняя приходится с левой стороны, следовательно сакля среднего брата будет справа младшего, моего горца. Там меня встретила девушка, Хорха, сестра моей хозяйки Цацу, жены Абазата. Поменявшись салямом, я сел у стены на завалину. Со двора послышался зов; Хорха, выслушав приказание, тотчас поставила передо мной как-то оставшиеся куски сыскиля с биремом.
Не прошел час, как вдруг поднялся сильный рев и крик: старик умер. Девица была без чувств, любя Абазата, зная тоску его; пришел Абазат и, ударившись в стену, начал плакать. Было не до меня, я вышел вон.
Умерший старик, Мики заменял им всем родного отца. Место старшинства в фамилии занял родной брат умершего, Ака.
На плач и терзание Дадак я вышел было помочь другим удержать ее; но горькое ее «Урус! Урус!» заставило меня воротиться.
К вечеру замолкло все. На поминки была заколота корова. Ака сам принес мне ужинать, научал Абазата, как меньшего из рода, обращаться со мной ласковее, ободрял меня, говоря, что я заменю Мики, что мне будет хорошо, что они знают Бога, и что хотя у них нет такого белого хлеба, как у нас, но что будут рады всем, что Бог послал.
Наутро старика схоронили. Много собиралось народу из уважения к убитому на поле брани, и после того посещение продолжалось долго.
** Горцы, когда время пищи, тогда только и стряпают; куски остаются редко. Все это делается по мере. Берем- давнишнее квашеное соленое молоко, беспрестанно разводимое то водой, то молоком, с приправою соли; кадушка стоит круглый год. К сыскилю подают в небольшой чашечке этого бирема ложки три.
Каждый, пришедши на место памяти, должен остановиться пред толпою: все приподнимаются и читают смертную молитву, где в конце, при слове «фата’а», охватывают все бороды.
Каждый раз я был подводим перед такое собрание. Босой, выступал я мерно и твердо, притом зная их полный аттестат — отважную поступь. Все любовались; при взгляде же на мои ноги, покачивали головой: приметно жалели, что на них скоро нарастет кора. При моем «эссалам алей кюм!» (Да будет над вами благословение Господне!) вся толпа учтиво приподнималась и отвечала мне тем же: «ва алей кюм-эссалям!» (Да будет благословение также и над тобой!)
Горцы предполагали, что я сын Сардара, то есть значительной особы или министра, или сын какого-нибудь генерала, что я переодетый в солдатское платье офицер — и потому вступали со мной в суждения о многом, через двоих, бывших тут, знавших хорошо по-русски. Требовали моего мнения: как лучше им нападать, с которой стороны, представляя, что удобнее на арьергард; смеялись нашей попытке пройти Ичкеринским лесом. Любопытные, они хотели знать как живем мы, и когда я рассказывал им о наших знаменитых городах, все дивились, восклицая: «Астафюр-Аллах! Астафюр-Аллах!».
Любознательность их простиралась далеко. Они любят поговорить, зато мастера и посмеяться, если видят, что не хорошо. Умеют ценить дорого достоинства в человеке, но в азарте и самый великий человек может погибнуть у них ни за что.
Когда я сказал, что умею читать Коран, тотчас принесли книгу и заставили показать свое уменье на самом деле. Экзаменатором был мулла. Они говорили: «Останься у нас: ты будешь офицером». — У меня есть мать, сестры и братья, а здесь все чужие; но поживу и посмотрю, говорил я.
Вот как началась жизнь моя: со мною обходились хорошо. Первую ночь я провел один, с шелковиками. Встав утром, я умылся и утерся своим полотенцем, которое всегда было со мной в походе и служило, как невесте покрывало, защитою от зноя; тут я должен был отдать его своей хозяйке, удивляясь ее просьбе, и после уже утирался рукавом рубашки, пока была, а как износилась — обсушивался перед огнем. Я покорялся всему, потому что не видал насилий.
**Считаю лишним говорить, как разводят червей. Шелк, или самые куколки, переваренный, теребят в руках как вату- и прядут. В некоторых местах горцы сеют и хлопчатку.
Через пять дней Ака купил меня за ружье, в три тюменя (или в тридцать рублей серебром, там торговля больше меновая). Он, как по-опытнее других, предполагал, что я не солдат и надеялся взять меня большой выкуп. Отгибая завороты шапки, часто он говорил мне: «Вт, если дадут за тебя эту полную шапку серебра — отдам». Но на мои слова, что я солдат, что он не получит и трети того, он скоро набрасывал ее на голову и начинал пошаривать угли в своем камине. Чтобы вывести его из печали я радовал его словами: «Ты знаешь ведь солдатскую жизнь: лучше ли мокнуть на дожде или вот так сидеть с тобой у огня? Хотя я не работал, но привыкну и буду во всем помогать тебе». Он улыбался, покачивая головой.
Я начал мало-по-малу привыкать к их обычаям и делать свои филологические усилия. Даже на другой день по взятии меня в плен, я переписал множество «общежитных» слов от мальчика, бывшего у нас в аманатах и потому-то мог объясняться кое-как. Да и Чеченцам хотелось, чтоб я скорей научился понимать их, и для того давали мне все средства. Часто зазывали нарочно хорошо знающего по-русски. Они сосредоточенно говорили: «Если ты будешь у своих, то все-таки тебе пригодится: ты будешь там переводчиком».
Хозяин хвалил меня всем, говоря: «Ва куръан диаша, ва жайна диша, язунчи; дерригеха!» (Читает и Коран и Джайну, пишет по-своему и по нашему; словом сказать, знает все до капли!) Если я хотел сесть к огню, все расступались; мальчишек отгоняли прочь.
Часто сбирались или родные, или знакомые тужить о покойнике. При встрече их, из разных хижин поднимались все фамильные и соседи. Не доходя до дому шагов с десять, начинали завывать: кто с сильным плачем рвал на себе волосы, кто поджав ноги, бил себя по лицу и в грудь — и безобразили себя такими побоями. После плача все садились в кружок пред поставленным блюдом с яствами.
От мужчин не требуется такого реву. Над ним смеются, если он чуть пригорюнится. При таком собрании они выходят из сакли на двор и составляют свою беседу о смерти; если же прошло недели две, как умер покойный, то они говорят не о жизни его и общей, а о своих набегах, о распоряжении своего падчши и его наместников, наибов.
Я мог заглядывать в саклю. Когда церемония оканчивалась, вдруг переменялся разговор и у женщин, как будто все здорово и никто не умирал. Тогда входили в саклю мужчины и составляли два круга: мужчины у огня, женщины ближе к порогу, или в углу. Я не наблюдал их обычаев, как будто не понимал, и подсиживался то к серьезным, то к чувствительным, особенно куда между ними были девушки или дети, и рассматривал их рукоделье: кто шил, кто сучил шелк, кто прял бумагу.
Если приходят посидеть, то никто не сидит без работы: или приносят свою или берут у хозяйки дома; особенно девушки должны показать свое трудолюбие.
И вот, в таком кругу кое-что шилось и для меня. Прехорошенькая девушка, казалось довольна была своим занятием: она беспрестанно спрашивала меня: «Хорошо-ли так?»
— Дука дики ю! (очень, очень хорошо!), смеясь отвечал я. Своим любопытством нередко я приводил в смех все собрание, тогда выбиралась мне невеста: стыдливые закрывали лицо своим рукоделием; которые посмелее, говорили Аке о его дочери: ей было уже пятнадцать лет. Худу, или Ганипат, была довольно порядочная девушка.
До сих-пор я жил между горцами без работы, без обязанностей пленного или другими словами раба. Кончилась эта беззаботная жизнь к моему удовольствию. Начались полевые работы — занятие Чеченца. Я был рад помогать им, боясь, чтоб они не упрекнули меня своим хлебом.
— Их пища: кукурузный хлеб- сыскиль, вареная кукуруза- ажиг, молоко- шир, кислое молоко- шар, творог- калд, масло- хакыр, пшеничный хлеб- бепиг, блины- чапильгишь, мамалыга- худырь, черемша- тханку, галушка- галыныш, лапша- гарзынышь, и самое лучшее джижик- мясо. Прочее все сласти. Женский пол имеет все по- два и по- три имени. Иногда и мальчик носит два.
Подходило время полоть кукурузу, или как они называют хажгишь-асир. Ака, чтобы не обременять меня, видя мое неуменье, сбирал два раза помощь, состоявшую из девушек. Тут я то одной, то другой пособлял, как бы они задавали себе одна перед другой уроки; но чтобы не обидеть ни одной, я помогал каждой: и так они не знали, которая мне больше нравится.
Кто еще не слыхал обо мне хорошенько и считал обыкновенным пленником, часто просили у Аки себе в работу, кто на день, кто на два; но Ака, хотя и против обыкновения, всегда отказывал. Мне прискорбно было смотреть на хозяина, когда просившие, косясь на него, отходили недовольными.
Дни проходили за днями, я становился задумчивее. Грусть, что я лишен свободы, не давала мне места. Не было обширного поля, где-бы я мог разгулять тоску!… И в этой сонной жизни, от дремоты и бездействия, я развлекал сам с собой свое одиночество: каждое утро, когда еще все тихо, я бродил вокруг своей сакли; но люди и тут отнимали у меня последнее. Горцы не понимали причины моей тоски и уверяли хозяев, что во мне кроется какой-нибудь замысел черный; они часто твердили моему Аке о кандалах, говоря: «бергишь уин-бу! Бергишь уин-бу! О, борс-йя!» (Глаза его непутны, он смотрит как волк).
Это был месяц моей свободы, которую я потерял: тут же тихо прошел целый месяц пленнической жизни моей между Чеченцами. Приказ Шамиля «всех, какие не есть пленные, сковать и смотреть за ними стороже» нарушил эту тишину.
Двое пленных из солдат, убив девять человек горцев, бежали — и это самое было причиной строгости.
Два мюрада, мулла и человек пять зрителей пришли под вечер к нашей хижине, где я тогда, прислонясь к стене, стоял задумавшись, а мои хозяева и соседи, кто на арбе, кто на земле просто сидели и провожали день рассказами.
«Ака!» сурово вскричал мюрад, подходя к нему с ружьем под мышкою опущенным к земле, а ты все-таки не куешь своего пленного: надеешься на него? Не слышал, что сделали его братья?»
— Он мне достался недорого: и если уйдет, то потеря моя; а не кую — он знает Бога также как и мы; надеюсь, что мы все будем живы, отвечал Ака.
— Мича бурджуль? (Где кандалы?)
Ака снял шапку, подражая нашим, и начал упрашивать; но неумолимый кричал зверски: «Са-еца бурджуль! Са-еца!» (Давай сюда оковы!)
Хозяин кинулся было в саклю, крича: «са-топ!» (ружье!)
Дело доходило до боя. Двоюродный брат Аки — Янда, мулла и я ухватились за него. Я говорил: «Бурджуль катта-бац!» (кандалы — ничего!…)
Абазат снял со стены конские кандалы и подал их мюраду, который уже обнажил было свой кинжал. Я опять прислонился к столбику под навесом сакли и отдавал мюраду свои ноги: ворчавший как ворон на добычу, он вдруг замолк, и, вложив кинжал в ножны, дрожа, замкнул на моих ногах замок, с словом «хин цидикин ду!» (теперь хорошо!) Ключ взял к себе и пошел, выпрямляясь важно; за ним, и другие.
Считая себя лицом важным я был тогда собой доволен; бренча вошел в дом и сел к огню, любуясь своим укращением… Ака сел с мной рядом и молча передвигая на своей голове шапку небрежно раскидывал угли. Дадак и жена покойного Маки укоряли меня, для чего я дался. Если бы я хотел бежать, говорил я то для меня это худо; но мне все равно и с ними.
— Сабурде, сударь, сабурде! (подожди) говорил взбешенный Ака: «я поеду к Шуанну (Шагиб был наместником в этих улусах) — и если он не позволит, к самому Шамилю; а ты не будешь в кандалах.
— Катта-бац! Катта-бац! Говорил я.
Когда легли спать, и я также по прежнему вместе с Акой на одной постели, Ака вздыхал при каждом звоне и повторял: «Сабурде, сударь, сабурде!»
На утро принесен был ключ — я был раскован тотчас же. Но на ночь должен был надевать их опять. Прошел пыл, Ака уже не в силах был преступить приказания старшего: удовольствовался тем, что я буду скован только ночью. Никогда он не хотел сам надеть кандалов на меня и не осматривал, когда был скован: моим ключиком был двоюродный его брат Яндар Бей (лет семнадцати). Как виновный он подавал мне эти бурджуль, я ам замыкал их и вытягивал ноги, показывая что замкнул.
Скованный, каждый вечер я только пел, что знал, и никто не мешал мне; не осмелился подбегать ко мне и малютка Чергес (сын Аки), который прежде часто засыпал у меня на коленах. Когда я оканчивал свое пение и входил в саклю, Ака просил меня пропеть еще что- нибудь, и был доволен моим послушанием. Перед ужином или обедом он видел как я крестился и не осуждал, предостерегал только, чтобы я не делал того при посторонних. «подумают, говорил он, что ты не хочешь у нас жить.»
Чуть утро, хозяин подавал мне ключ и я, сняв кандалы шел тотчас же выпускать скотину на пасту.
Все богатство Аки состояло из пары волов и коровы; лошадь, это первые условие лихого горца, была отдана за меня прежнему моему владельцу Абазату.
Вычистив хлев, я шел опять в саклю, брал кувшин и умывался, почти по примеру их, перед своим домом; кончив омовение, отирался рукавом своей рубашки, молча на восток прочитывал молитву, означал над дверью день углем заранее для того приготовленным. Такой был у меня календарь, незаметный никому в доме. Входил в саклю и садился перед камином, поджав ноги; разводил огонь, как жертвенник, и с его улетом посылал свои чувства и мечты на свою родину. В сакле еще все нежилось; огонь разгорался, дровяной треск поднимал ленивых: один по одному они подсаживались; я уступал место и придвигался к стене, что к порогу. Из них каждый по своему разгребал или сгребал угли: жертвы были разные, огонь терял привлекательность, и мечты мои разлетались врозь. Не надолго уже я оставался тут и выходил на простор: солнце выкатилось и зарумянились седые чела громад вековых! Как отшельники от мира, они угрюмо смотрят на все земное!…
Мечтаешь, мечтаешь, вдруг повеление: «Судар! Хажиль, мича беженишь?» (посмотри, где скотина?). Если не отошла еще которая далеко, идешь прогонять дальше.
Но день становится уже полным днем: все картины накрываются облаками — и горе тому, кто проспал утро!… Все начинает суетиться. Где увидишь верховного, в башлыке от жару; где пешего, с сумкой за плечами, с винтовкой из-за плеч, идущего на пост; где толпою едут тихо, фанатически напевая: «Ля иляга, иль Алла!», с набегу или в набег; байрак или знамя развивается у передняго, как джигита (молодца); где видишь женщину с ребенком за спиной, подобно Молдованкам; где несколько женщин идут или поплакать над кем, или к кому на помочь; где две, три девушки, иногда и с женихом, идут за черемшой; где целая вереница женского пола, — это древние Самарянки, — идут с кувшинами за водой. Иногда слышишь скрип арбы с двумя мешками: тощая пара волов повинуется гиканью седока. Где из-за лесу покажется полунагой, но с кинжалом за поясом, влача за налыгач своих рогатых, лениво тащущих воз дров… все скучно!… Вот опять показались два мешка с мельницы,
— **Кто уверен в своем молодечестве и верным считает коня своего, может иметь подобный значек. Правда, всякий предводитель имеет свое знамя; но в его команде таких значков несколько, смотря по числу джигитов (молодцов, маюра- стаг), из которых всякий по своему вкусу прибивает к древку лоскут одноцветного, двуцветного и разноцветного сшивного полотна.
**Ребенок, когда в состоянии ползать, становится к стене, и мать, приседая, берет его ноги вокруг себя, и он руками обвивает ее шею; малютку же носят на руках, как и наши.
*** Черемша- особенное растение на Кавказе; листья его подобны ландышевым, но продолговатее; их солят как капусту и употребляют в наших лазаретах, как лекарство. Зимой корень ее горцами употребляется вместо хрену; весной же молодую они варят в воде, тогда она имеет вкус спаржи; также жарят в сале и масле. Употребляется в пищу и жгучая крапива, перестираемая с солью.
**** Женщины носят воду в больших кувшинах, медных или глиняных, ведра в полтора. Одеянием походят на Самарянок; одноцветная рубашка (больше красная), с вставным назади синим четыреугольным лоскутом до пояса и наплечиями; ахалука- гаутель; побогаче кто- с украшением серебряных пряжек во всю грудь; победнее- с медными, посеребряными. Зимой носят тулупы (кэтырь). В пригорных местах вообще женский пол под покрывалом, хотя и откидным, но которое, при встрече с мужчиной, тотчас опускается; в горах же без покрывал.
****Мельницы их очень просты. По жолобу бьет вода в спицы перпендикулярной оси, на которой укреплен жернов, без всяких колес и железа. Подобные, как я слышал, есть в некоторых губерниях. Толчеи тоже просты. Вода бьет также по жолобу в четыре доски крестообразного колеса, так что на одном конце вала два бруса, вделанные крестообразно, на каждом конце которых по доске; на другом конце вала три, четыре кулака, поднимающие брусья, лежащие параллельно к земле, в средине поднимающиеся на оси; в концах их вделаны продолговатые цилиндрические камни. Ступы же выдолблены в кряже, вмазанном в пол. Железа также нет.
****Вежливость повсеместна. Мужчины, хотя вовсе незнакомые между собой, при встрече друг другу отдают 2Селям». Знакомые приветствуются пожатием руки, всегда правой.
*****Стыдливость почитается признаком добрым. Ни кто, даже из маленьких, не войдет в дом врасплох, не вызвав наперед кого- нибудь.
и я иду к своему огню, и клонит меня сон. Пообедаем — в тени у сакли ложусь спать и сплю крепко. Проснусь — праздные давно уже собрались провожать день: толкуют о боях, об оружии; каждый хвалится своим доспехом; играют, забавляются как дети. Подъедет гость — занятия оставляются, все приветствуют; хозяин берется за повод и просит приезжего снять ружье. Если тот соглашается, то при входе в дом вынимает из-за пояса кинжал и пистолет.
III
Вечера.- Возвращение к Абазату.- Суд над абазатом.- сирота Далайвай.- Правила воспитания.- полоумный Ажгир.- Друзья Абазата Яна и мулла Алгозур.- Снятие кандалов.- Пленные солдаты.- Покос.- Встреча с Шамилем.- Мужик Петр.- Незабвенные слова абазата.- Два дня в лесу.
Смеркалось — я садился у порога и опускал голову, полную дневных картин; темнело — входил в саклю и искал новых картин в своем огоньке. Тогда я был на родине и пристально смотрел на картину семейную; представлял себе своих товарищей сидящих со мной у этого горского камина, где они не искали бы ни диванов, ни кресел, ни стульев. Ложился, когда укладывались все. Бренча кандалами, часто бредил, призывая старшего брат, как отца нашему семейству.
Поутру Ака расспрашивал, кого я поминаю: не жену ли, или какую возлюбленную, и что такое «Ах, Господи! Ах, Господи!»
Дни пролетали, а новые наносили новой тоски. Часто говорили: «Самагатти, самагатти! (не скучай) привыкнешь, и здесь будет хорошо.»
Часто Ака уговаривал меня оставить свою веру и принять их: может-быть, ему хотелось выдать за меня свою дочь. Он говорил, целуя мои руки: «Живи у меня, Сударь: может быть, а скоро я умру, или убьют меня, а останутся дети — и некому будет присмотреть за ними, а тебя они любят.»
Веры переменять я и не думал; принуждения же у них нет. Если пленный не хочет жить, то говорит прямо: продай меня такому-то или кому-нибудь; я не хочу у тебя жить.» Удержать нельзя: всегда сковывать — не поможет: в кандалах плохой работник. Хозяин боится побега и продает.
Еще как взяли меня, они говорили, что скоро отдадут назад Русским; сначала я верил и не брил своей головы с месяц; но после все нет, да нет, и однообразные картины, и ничего занимательного — невольно заставляло думать о родине. Я часто спрашивал, скоро ли отдадут меня, тогда Ака, может быть притворно, со слезами говорил мне: « И ты не хочешь жить со мною?» — Хотел бы, говорил я, но у меня есть мать, братья и сестры, а здесь народ беспрестанно укоряет меня понапрасну и ругает как гяура. — «Ну, если не хочешь, иди назад к Абазату.» И отдал.
Абазат взял с радостью, а я загрустил больше, думая, для чего я обидел Аку: быть может, со временем было бы мне и хорошо; и для чего я сам так дерзко распоряжаюсь собой, когда теперь, ничтожный, должен бы вовсе отдаться на произвол своей судьбы. Абазат наконец не вытерпел, видя меня печальным, и начал говорить: «Разве я хуже Аки, что ты тоскуешь? Если б я не любил тебя, не взял бы назад, когда уже продал совсем. Не то я продам тебя в горы низачто: отдам за одного барана.
— Я не сомневаюсь в тебе, но к Аке я уже привык.
Мы насилу помирились.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.