Человек, который не полностью охладел, остался чутким и способным чувствовать, ещё не потерял чувство собственного достоинства, не стал «товаром», который ещё может страдать при виде чужих страданий… — короче человек, оставшийся человеком, а не вещью, — не может не чувствовать себя одиноким, беспомощным и изолированным в современном обществе. Он не может не сомневаться в себе, в своих убеждениях, даже в своём рассудке…
Эрих Фромм. «Искусство быть»
Б е р а н ж е (еще больше разъяряясь). Ничего она не доказывает. Это тарабарщина, ерунда какая-то, сплошная бессмыслица, безумие!
Д ю д а р. Надо еще знать, что такое безумие!
Б е р а н ж е. Ха! Безумие — это безумие! Безумие означает безумие — и все. Всякий знает, что такое безумие.
Эжен Ионеско. «Носорог»
…наконец-то! Наконец-то это произошло! Теперь я точно это знаю. Конец всем мучительным сомнениям, раздирающим меня на части, как приговорённого к четвертованию. Я уверен, что безумен.
Да, я сошёл с ума! Окончательно. Полностью. Бесповоротно. И это невероятное блаженство!
Я давно подозревал, что со мной что-то не так. Но всегда остаётся вероятность, что безумен не я, а все остальные. Как в той знаменитой притче — не помню, японской или арабской: все жители горного селения выпили отравленной воды и потеряли рассудок. Только один человек воды не пил, и безумцем объявили как раз-таки его. Потому и ему пришлось сойти с ума, чтобы стать «нормальным», то есть таким, как все. Но я-то ничего подобного делать как раз и не собираюсь.
Я счастлив в своём безумии, потому что теперь не обязан играть по их правилам. Не должен быть как они. Не должен плевать в то, что свято для меня, но ничтожно для них. Не должен отказываться от того, что составляет всё моё естество. Они не могут мне запретить! Пусть они освистывают меня, пусть глумятся, пусть тычут пальцем, как обезьяны. Пусть! Но я никогда не буду таким нормальным, как они. Ни-ког-да и ни за-что!..
Так начинается дневник человека, в трагической судьбе которого мне довелось сыграть не последнюю роль. Меня зовут Пётр Комков — точнее, таким именем я хочу назвать себя на страницах этой книги. Всё-таки я не хочу, чтобы исповедь о не самом красивом в жизни поступке нанесла вред моей репутации. Можете списать это на трусость, а можете на желание иметь возможность и дальше помогать моим пациентам и тем самым искупить свою вину. В настоящее время я врач-психиатр с солидным стажем работы. Но к моменту моего знакомства с автором дневника я был только лишь интерном. Я увидел его в первый же день работы в первой же моей клинике, так что можно сказать, моя медицинская практика началась именно с него. Но обо всём по порядку.
В начале я должен сказать пару слов о себе: почему я выбрал такую профессию. Считается, что мы, психиатры, какие-то особенные люди, и в нас есть что-то общее с нашими пациентами. Не стану говорить за всех своих коллег, но в отношении меня это совершенно не справедливо. Напротив, сколько я помню себя, я был поразительно, как-то сверхъестественно нормален. У меня никогда не было ни единой причуды. Я был лишён навязчивых идей, свойственных многим детям, всепоглощающих увлечений и страхов. Я не был ни страстным коллекционером каких-нибудь безделушек, ни фантазёром. Я был рассудительным, реалистичным, склонным к прагматизму ребёнком. Я хорошо учился, чтобы потом найти хорошую работу, активно занимался спортом, чтобы быть в форме и не болеть. Но к музыке, искусству и книжкам меня никогда не влекло — всё это я считал пустыми и бесполезными занятиями. В юности я заводил романы с девчонками, но головы никогда не терял. Они были для меня лишь приятным способом провести время, а не объектами преданной любви.
И мне не было скучно. Напротив, я гордился своей нормальностью, а ко всем «ненормальным», коих мне встречалось великое множество, относился с пренебрежением. Мне нравилось над ними подтрунивать, и вскоре это сформировало мою особую манеру шутить. Окружающим нравилось моё колкое остроумие. Меня считали «юморным парнем» и искали моего общества. Моя популярность усиливалась, потому что на моём обаянии был лёгкий налёт цинизма. В то же время я был умён и наблюдателен. Мне удавалось подметить самые сокровенные слабости и придумать жертве особенно меткое и уничижительное прозвище (в компаниях мы частенько перемывали все косточки тем, кого с нами не было). И я посчитал, что эта моя наблюдательность поможет мне в постановке диагнозов. Действительно, где ещё так пригодится моя феноменальная нормальность, как не в психиатрии?
Потому я и выбрал медицинский вуз, и, с отличием его окончив, попал в клинику доктора Дроздова.
«Тебя направляют туда как лучшего на потоке, — говорили мне профессора, но напоследок проводили следующими напутствиями: — Симон Серафимович — выдающийся врач и блестящий профессионал, но будь готов — человек он необычный. Таких общим аршином не мерят (они тоже заметили мою необыкновенную нормальность). У него свои методы, к которым ты, быть может, не сразу привыкнешь. Но если вы с ним сработаетесь, то ты никогда не пожалеешь!»
Потому, направляясь тем весенним утром в первый раз в клинику, я был не на шутку заинтригован. С одной стороны, раз мой начальник не лишён странностей, над которыми я привык иронизировать, то принимать его всерьёз не стоит. С другой: то уважение, тот трепет, с которыми говорили о нём мои наставники — люди почти столь же сверхнормальные, как я сам — создавали вокруг Дроздова ореол загадочности.
Итак, я пришёл в клинику ровно в восемь утра — как нормальный человек, я посчитал, что опаздывать на работу в первый же день в высшей степени неразумно. Но Дроздова, который должен был встретить меня и снабдить инструкциями, на месте не оказалось. Где он был, никто не знал, и мне предложили подождать его в ординаторской.
Там уже находилась молоденькая медсестра. Когда я вошёл, она что-то писала и моё появление не отвлекло её от этого занятия. В отличие от неё, я обратил на неё самое пристальное внимание. Ей было чуть за двадцать — младше меня года на два. Невысокая, тоненькая девушка с волнистыми тёмно-русыми волосами и большими карими глазами, в которых читались заботливость и ласка.
«Эдакая скромница, — подумал я, мысленно сверяясь со своей классификацией юных красавиц. — Чтож, теперь не важно, что за птица этот Дроздов. Главное, что здесь есть кому скрасить мои будни.»
Сестричка, как назло, была всецело поглощена своей писаниной. Моё обаяние нисколько на неё не действовало, что немало уязвляло моё мужское самолюбие. Я решил во что бы то ни стало отвлечь её от работы и переключить её внимание на себя.
— Доброе утро! Меня зовут Пётр Степанович Комков, но для вас просто Пётр, — начал я. — Я — новый врач-интерн.
— Очень приятно. Тоня.
Она подняла свои ласковые глаза, улыбнулась без тени кокетства и вновь погрузилась в работу. Это было уже слишком.
— Давайте поболтаем, — предложил я. — Пока Его превосходительство главный врач не соизволит снизойти до моей скромной персоны, мне очень грустно и одиноко.
— Я бы с радостью, но я занята. Извините.
Ладно, эта крепость не сдастся под первым натиском. Тем самым она лишь раздразнила меня. Для подобных случаев я придумал особый метод. Отыскав на подоконнике вчерашнюю газету, я свернул её в трубочку и пару раз несильно шлёпнул ею по столу.
— Муха, — пояснил я. — Но я не позволю ей мешать вашей важной миссии.
Тоня не оценила моего благородства и продолжила писать. Тогда я шлёпнул по столу ещё раз, чуть ближе к её руке, потом ещё ближе, и наконец так, что газета задела её маленький пальчик.
Этот манёвр возымел действие — девушка встрепенулась и глянула на меня так, будто бы говорила: «Ну что с вами поделаешь?»
— Вы такое хрупкое, нежное созданье. Как же вы справляетесь с вашими подопечными?
— В этом нет ничего сложного.
— Вы, надо полагать, ещё и отважная, как Ричард Львиное Сердце. Неужели вам никогда не бывает страшно, когда кто-то из них начинает буянить?
— Нет, мне ни чуточки не страшно. Да и буянят тут редко. Нашим пациентам просто есть чем заняться, вот они и не буянят.
Я пропустил этот намёк мимо ушей. Да и от такой очаровательной девушки всё можно стерпеть.
— А вот я, признаться, не такой смельчак, как вы. Вчера мне говорили, что Дроздов очень страшен и просто обожает закусывать интернами. Так что сейчас я трепещу. Сжальтесь надо мной и скажите всю правду, ничего не тая!
Её глаза вспыхнули.
— Всё это чушь! Симон Серафимович очень спокойный и доброжелательный.
— Но у меня мороз по коже от одного его грозного имени.
— …он ко всем относится с уважением, — продолжала она, проигнорировав мою реплику. — Но предупреждаю: он не любит циников.
— О, ну тогда мне точно конец! Видите ли, я предпочитаю трезвый взгляд на реальность, лишённый всяких иллюзий. Я вижу мир таким, таков он есть, и называю вещи своими именами. Если кое-кто предпочитает прятаться за розовыми очками, то я за объективное восприятие, которое так часто называют здоровым цинизмом…
— Особенно в отношении тех, кто как раз и не объективен.
— Какая вы колючка! Но скажите на милость, как же можно работать в дурдоме без этой защитной брони?
— Ну хватит! Советую вам чисто по-дружески: забудьте вы ваш жаргон!
Её возмущение было настолько трогательным, что я почти потерял голову. Но вместе с тем у меня не возникало ни малейшего желания ей уступать.
— Вы так убеждённо глаголете, что вам хочется внемлеть. Но я всё-таки скептик. Никогда не поверю словам, пока сам не увижу. Неужели Дроздов начисто лишён такого бесспорного достоинства? Неужели он не говорит с каменным лицом и горьким смешком про своих «наполеонов»? Такой главврач — всё равно что снежный человек. Никто не знает, существует ли он, да и нужно ли это знать?
Вместо ответа она демонстративно глянула на часы.
— Симон Серафимович придёт с минуты на минуту. Вот тогда сами всё увидите.
Остаток времени мы провели в напряжённом безмолвии. Она была занята своими каллиграфическими упражнениями, а я борьбой с желанием хлопнуть себя по лбу этой самой газетой. Ну кто начинает знакомство с хорошенькой девушкой с философского диспута? Впрочем, проиграна лишь первая битва, а не вся война.
Но долго мне томиться не пришлось — дверь распахнулась и на пороге возник Великий и Ужасный доктор Дроздов. Я ожидал увидеть степенного господина с бородой, строгого и величавого. Но увиденное мною шло вразрез со всеми моими представлениями. Дроздов оказался невысоким, худощавым мужчиной лет пятидесяти, гладко выбритым, но с густой гривой тёмных седеющих волос. Белый халат смотрелся на нём как домашний. Держался он на удивление просто, и в то же время в нём чувствовалось внутреннее достоинство.
«Гуманист. Филантроп. Мечтатель, — так я охарактеризовал его мысленно.
Он наткнулся на мня быстрым, чуть рассеянным взглядом и сказал:
— Вы, должно быть, Комков? Прошу прощения за задержку.
Следующая его фраза буквально выбила меня из седла.
— Мы играли в шахматы с прокурором.
При этом он обращался не сколько ко мне, сколько к медсестре. Она понимающе улыбнулась. Дорого бы я заплатил, чтобы такая улыбка предназначалась мне!
Но я тоже не растерялся.
— С самим прокурором?
— Отставным, — ответил Дроздов.
Моя ирония не ускользнула от его неожиданно проницательного внимания.
— Вас удивляет, что я играю в шахматы с пациентами?
— Честно говоря, да, — признался я.
— Привыкайте. У нас необычные пациенты, требующие необычного подхода.
— Меня предупреждали о ваших нестандартных методах.
— В самом деле? — Он, казалось, удивился. — Впрочем, это несколько преувеличено.
Убедившись, что Дроздов вовсе не так опасен, как мне представлялось ранее, я почувствовал себя увереннее и решил идти до конца.
— Дело в том, Симон Серафимович, что мои учителя придерживаются традиционного подхода: уколы успокоительного, смирительные рубашки, шоковая терапия. Мне подобная система тоже кажется гораздо более эффективной, чем различные гуманные методы: всякие там игры, беседы по душам и так далее.
Я всё ещё ждал, что Дроздов прервёт меня и начнёт ставить на место. Но он внимательно слушал, по-птичьи склонив голову вбок, даже не пытаясь перебивать, и кивал. Тогда я вошёл в раж окончательно:
— Более того, я сомневаюсь, что всё это вы действительно применяете на практике. У меня создалось впечатление, что ваш подход носит экспериментальный характер, но основного результата вы всё равно добиваетесь по-старинке.
Выпалив всё это, я замолчал. Несколько секунд висела гнетущая тишина, похожая на затишье перед бурей. Я уже начал жалеть, что высказал всё это ему в лицо. Сейчас мой новый начальник оправится от моей наглости и разорвёт меня в пух и перья. Тоня тоже замерла, будто бы даже сочувствуя мне. Но главврач, как оказалось, просто хотел удостовериться, что я закончил. Тогда он произнёс:
— Мне нравится ваша манера говорить прямо. Я и сам люблю ставить вопрос ребром, так что мы с вами, думаю, сработаемся. Ваш скептицизм мне тоже прекрасно понятен. Сейчас вам трудно это понять, но многие из тех, кого мы считаем безумцами, просто нуждаются в понимании того, что быть здоровым не так уж плохо.
— Разве не тем они отличаются от нас, что не в состоянии этого понять? И чего может быть хорошего в безумии?
Дроздов покачал головой.
— У вас пока слишком мало опыта, молодой человек. Но это поправимо. Подождите моего заместителя доктора Антипенко, он введёт вас в курс дела. А меня, простите, ещё ждут пациенты…
— Симон Серафимович! — спешно воскликнула Тоня. — Пока вы не ушли, я должна сообщить вам, что час назад доставили Нерона.
Дроздов, повернувшийся было к двери, резко развернулся в её сторону.
— Того самого? Или другого?
— Того самого, — виноватым тоном ответила медсестра.
Главврач, казалось, был раздосадован этой новостью. Он выразил бы свои эмоции полнее, если бы не моё присутствие.
— Ладно, чего поделать. А, вот и Аркадий Витальевич!
Дверь открылась, и в ординаторскую вальяжно, будто заплывающий в гавань эсминец, вошёл полноватый мужчина средних лет с многоэтажным подбородком, блёклыми волосами, не скрывающими внушительную лысину, и ленивым взглядом бесцветных глаз.
— Вас уже обрадовали? — спросил он грудным фальцетом. — Я как раз от него. Его императорское величество не желает иметь дела с плебеями вроде меня, и требует равных себе, бишь вас.
— Я польщён, что он считает меня равным. Он спокоен?
— Он всегда спокоен, вы же его знаете.
— Словом, всё как всегда… — Дроздов повернулся ко мне. — Вот, Пётр Степанович, он и объяснит вам, чего хорошего можно найти в безумии. А это доктор Антипенко, мой заместитель.
Антипенко смерил меня оценивающим взглядом и, судя по всему, остался доволен.
— Вы уже побежали? — спросил он Дроздова. — Ну, тогда удачи.
— Аркадий Витальевич, познакомьте нашего нового коллегу с Савонаролой. Тогда ему сразу станет понятна наша специфика.
— Непременно.
Проводив Дроздова, Антипенко добродушно хлопнул меня по плечу.
— Ну-с, как настроение?
— Весьма себе бодрое. Где ещё, как ни здесь, познакомишься с прокурором, Нероном и Савонаролой?
— Юмор на работе? Это хорошо. Нам без юмора никак. Только Симон Серафимыч исключение, но он работает на особом топливе. Благо, вы попали в мои руки. Помните, что было написано на вратах в преисподнюю у Данте? Тут, конечно, многие путаются и думают, что «Познай сам себя». Но мы-то с вами знаем классику!
Несмотря на отталкивающую внешность, Антипенко нравился мне всё больше и больше. Он хотя бы обеими ногами прочно стоял на земле, в отличие от витающего в высоких материях главврача. А значит, с его замом я быстрее найду общий язык.
Я решил расспросить его подробнее.
— А что это за Нерон? Чем он так ужасен?
— Да ничего особенного. Просто довольно тяжёлый и оттого весьма любопытный случай. Симон Серафимыч бьётся с ним, бедняга, не первый год. Вот он говорит: «Хорошо, доктор, вы меня уговорили. Я больше не Нерон.» Его выписывают, так как с виду он абсолютно здоров. С ним и поболтать есть о чём: эрудит, острослов и любитель философии. Иногда такое выдаст, хоть записывай! Но вот приходит время, и что бы вы думали? Он опять здесь, у нас, и требует, чтобы мы подожгли Рим и принесли ему кисть да побольше красной краски.
— Он просто над нами издевается, — подала голос медсестра.
— А вот другие упомянутые вами личности, к слову, любимчики Симона Серафимыча, и вправду доставляют немало хлопот. Особенно инквизитор. На днях чуть всю клинику не спалил, пытаясь устроить очередное аутодафе. Он у нас, видите ли, художник. Дроздов снабдил его огромным количество краски и холстов. Периодически он пытается сжечь свою мазню. Вы удивитесь, как на это реагирует Дроздов. Думаете, надевает смирительную рубашку? Ничего подобного! Он даёт ему ещё больше красок, чтобы тот рисовал новые.
— Это и есть особый метод?
— Очевидно, да.
— Мне очень интересно на него посмотреть. Логика маньяка — это же так захватывающе!
— Он не маньяк… — буркнула Тоня.
Антипенко не слышал этого.
— Да, случай весьма занятный. Сегодня к нему и заглянем. Но чуть попозже, никуда он от нас не убежит.
— Ой, я совсем забыла! — воскликнула Тоня. — Я же обещала ему!
Она вскочила с места и выбежала из ординаторской, едва не сбив с ног нас обоих. Антипенко хитро подмигнул мне.
— Очаровательное созданье. Но не советую вам слушать её. Красивые девушки вообще созданы не для того, чтобы их слушали. Она у нас очень уж сочувственная. Особенно с некоторыми пациентами.
— Я уже понял. Да и эти инквизиторы могут быть такими обаятельными для девушек вроде неё… Безумие так притягательно.
— Да вы философ! А философствовать лучше всего не на сухое горло и трезвую голову. У меня в кабинете есть бутылка портвейна, ещё с юбилея. А разделить удовольствие до вас и не с кем-то было. Так что пойдёмте, инквизитор всё равно что занят пока рисовательством.
— С удовольствием!
В лице зама главврача я определённо нашёл хорошего наставника.
…Савонарола! Именно так я называю им себя, ведь, по их мнению, безумный не может позволить себе роскошь быть самим собой. И хоть я стремлюсь именно к этому — это единственное, чего мне хочется в жизни — приходится играть роль до конца.
Но если уж примерять на себя чью-то личность, то так, чтобы не чувствовать себя жалким самозванцем. И флорентийский монах оказался единственным, кто простил бы мне такое дерзновение.
Отвергнутый погрязшей во лжи и распутстве властью, объявленный еретиком и преступником за свою любовь к истине и красоте, он нашёл в себе силы бросить вызов, сражаться с могущественными врагами и на какое-то время одержать верх. Он убедил народ в своей правоте, поднял честных людей на восстание и стал его предводителем. Получив власть, стал бороться с их пошлостью. Он грезил справедливым обществом, победившим пороки и возвышающим своих граждан, где нет страданий и нужды притворяться. Его называли фанатиком, врагом свободы. Но что такое свобода? Люди выбирают ложь и уродство совершенно свободно, без всякого принуждения. Также свободно отвергают они всё прекрасное и всё лучшее, что есть в них самих, своё собственное благородство, которое могли бы избрать так же свободно, как и порок. Так не лучше ли отказаться от такой глупой, совершенно никчёмной свободы? Не лучше ли подчиниться и всё вокруг подчинить диктатуре красоты и гармонии?
Но это всего лишь мечта. Жизнь слишком несправедлива, и надежды великого остались тщетными. Предатели свергли его и сожгли на костре, как сожгли бы меня, родись я пятьсот лет назад. Сегодня же люди великодушны — они не убивают всех, кто не таков, как они. Придуманы способы гораздо более изощрённые, жалящие больнее огня, а главное, совершенно безвредные для совести. Теперь испепелить можно одним только взглядом — презрительным, безразличным, будто бы ты пустое место, тебя нет. Достаточно лишь скользнуть им по тебе, будто бы зажжённой спичкой, и всё вмиг запылает: твои пейзажи с умиротворённой природой, портреты мужчин и женщин с одухотворёнными лицами — давно умерших или вовсе несуществующих, и сам ты будешь корчиться на кострище, когда их зрачки, такие тусклые мгновенье назад, возбуждённо расширяются, наткнувшись на чудищ и уродцев сюрреалистов или похабные инсталляции постмодернистов.
Да, я предпочёл бы пытки, истязания и даже мучительную смерть этой бесконечной агонии — смотреть на то, как вырываются наружу самые тёмные звериные инстинкты. «Человек — не возвышенное существо! — кричит очередной их кумир. — Человек — это мерзость! Скверна! Дрянь!» И в восхищённых взглядах толпы ответ: «Да, мы гадкие ублюдки и негодяи! Мы отвратительные подонки и мерзавцы! И нам хорошо! Мы ничего не хотим с собой делать.» Проще было бы не участвовать в выставках или вовсе забросить живопись, но я не мог. Не мог жить по-другому.
Я рисовал с самого раннего детства, сколько я себя помню. Я рос мечтательным, замкнутым ребёнком. Игры со сверстниками, шумные забавы всегда были мне чужды. Мне хотелось убежать в лес и быть там. А после унести с собой частичку этой лесной гармонии. Унести с собой каждую травинку, каждую бабочку, каждый лист. И ещё прихватить с собой свежий ветер, терпкий запах дуба, ласковый шепот кукушки. Тогда, в детстве, мне становилось жутко при мысли, что через какие-то несколько месяцев придёт мороз, и многое из всего этого умрёт. Но мне казалось, если то, что я нарисую, обретёт жизнь в моём альбоме. Чуть позже, уже в юношестве, я стал замечать, что есть то, что ещё красивей, чем лес.
Многие ли замечают, какими красивыми бывают человеческие лица? Конечно, не всегда. Иногда лицо может исказить омерзительная гримаса. Это всегда происходит в тот момент, когда на миг в человеке просыпается что-то нечеловеческое. Когда один причиняет боль другому, колет словом, поступком или даже безразличием. Я научился тонко определять по лицу человека, о чём он думает. Если о какой-либо лжи или суетной мелочи, не делающей чести ни ему, ни всему человечеству, лицо перестаёт быть красивым. И в такой момент мне очень хотелось сказать: «Зачем? Зачем уничтожать свою красоту? Зачем очернять себя? Зачем казаться хуже, чем на самом деле?» Мне даже хотелось обидеться на такого человека, выказать ему своё презрение, чтобы он одумался. Но я никогда не мог по-настоящему презирать. Потому что помнил, каким красивым может быть лицо, когда человек думает о том, как сделать мир лучше, как помочь ближнему, как сделать что-то хорошее. Это будто бы на небе зажигаются мириады звёзд, и я прощал людям их изуродованные лица, веря в то, что время красоты обязательно настанет. И я никогда не говорил никому тех слов, которые мог бы сказать. И своими портретами тоже не говорил этих слов. Я всегда хотел запечатлеть человека с его светящимся лицом. А позже, когда я стал зарабатывать этим на хлеб, обнаружил, что отнюдь не все люди могут быть красивыми настолько, чтобы я мог их нарисовать. Ко мне приходили люди, чьи лица превращались в маски. Это были разные маски, будь то карнавальные или похожие на маски африканских колдунов — в лучшем случае равнодушные, в худшем, с оскаленными клыками. Мне хотелось верить, что где-то под маской скрывается лицо, которое тоже может быть очень красивым, хоть иногда, хоть на какой-то короткий миг. Но их невозможно было разглядеть. Маски уже приросли к их лицам, они стали от них неотделимы, и сколь я не старался, а не мог даже представить себе, какими были бы их лица в момент красоты. В таких случаях я отказывался от работы. Отказывался от денег и предпочитал голодать. Я предал бы красивые лица, если бы за деньги изображал безобразные. И именно тогда меня впервые назвали Савонаролой. Да, да, именно тогда. Все, и даже те немногие, кого я считал своими друзьями, награждали меня разными нелестными эпитетами. Они называли меня «моралистом», «резонёром», «дон кихотом», «ханжой». А что я мог им ответить? Ведь и их лица иногда бывали такими прекрасными. Но они этого не понимали, к сожалению… Мне часто казалось, что эта истина доступна только мне, из-за моих прогулок в лес. И я ловил себя на страшной мысли: а что, если бы их не было? Что, если бы я не почувствовал эту гармонию, эту красоту, и даже не видел бы красоту лица? Я был бы вполне обыкновенным человеком, у меня было бы много шумных знакомых, о красоте которых я оставался бы в неведении. Тогда бы я оставался в неведении и об уродстве. А постоянная их смена не заставляла бы меня плакать! Если бы я этого не замечал, всё было бы по-другому. Совсем по-другому! Было бы легче… Но я должен был это нести, сколько хватало сил…
…здесь, в добровольной изоляции, не видя ни красоты, ни уродства, я вынужден выходить на прогулку, чтобы не вызывать недовольство доктора, искренне беспокоящегося о моём здоровье. И тогда мне приходится контактировать с остальными пациентами. Например, с прокурором. Странно, что он и в самом деле был прокурором. Ему-то не нужно примерять на себя чужую личину. Почему-то этот некогда солидный, а ныне осунувшийся, лысеющий человек испытывает ко мне неподдельный интерес, будто бы я замышляю какое-то преступление.
В первое утро он подошёл ко мне с шахматной доской. Не терпящим возражений тоном большого начальника он осведомился без всякой вопросительной интонации:
— Сыграем?
— Я играю не очень хорошо, — как мог вежливо ответил я. Мне хотелось побыстрее от него отделаться, но это оказалось не так просто.
— Бросьте, молодой человек. Это не отговорка. Главное, знаете правила.
— Но мне не нравится шахматы.
Он сделал вид, что удивился.
— Зря. Вы, я вижу, человек честный. А честные люди любят играть по правилам. В шахматах, видите ли, нельзя преступить закон. Даже самую малость.
И мне пришлось играть с ним. Вдобавок, он учинил мне настоящий допрос.
— Я вижу, вы совершенно не интересуетесь тем, что происходит за стенами нашего уютного заведения.
— В самом деле.
— Если хотите, я оставлю вам мои газеты. Доктор великодушно снабжает меня ими каждое утро.
— Неужели в них есть хоть капля правды?
— Правда? Да её-то я в них и не ищу. Мне всё известно и так. Через мои руки прошло столько свидетельских показаний, что я знаю обо всех нынешних героях больше их самих.
— Зачем же тогда читаете?
— А затем и читаю, что «развесистая клюква» — это то, что мне как раз надо. Человек нуждается не в правде, а в сказках. Ран они не лечат, но обезболивание непременно дают.
— Странно слышать это от вас.
— Что же странного? А ведь вы тоже считаете, что я совершенно здоров.
Я сделал вид, что меня задели его подозрения.
— Мне-то какое до этого дело? Я не сую нос в чужие дела.
— Да бросьте. Жажда справедливости — двигатель любого человека. А я, по-вашему, нахожусь здесь совершенно не справедливо. В лечебнице должны быть только страждущие душевной помощи, а не отставные чиновники, прячущиеся от всего света.
— И ничего такого я и не думал.
— Конечно. Вы думаете по-другому, потому что не знаете всей картины. Это, знаете ли, у нас всеобщее бедствие — видим, как извивается что-то длинное и толстое, и думаем, что это змея. А на деле это слон, чей хобот торчит из-за угла. Так и в моём случае. Вот знайте: ни одной копейки казённых денег на моё «лечение» не потрачено. Я человек не бедный, и потому самолично оплатил своё здесь пребывание. А заодно пожертвовал крупную сумму на медикаменты настоящим пациентам. Справедливо это, по-вашему?
— Нет.
Он действительно удивился.
— Это ещё почему?
— Это несправедливо по отношению к вам.
Прокурор горько усмехнулся.
— Вы прямо как доктор. Я уже устал с ним спорить. После всего, что я сделал, я по-человечески просил его: «Ну придумайте же мне какой-нибудь диагноз — только и всего! У вас же их чёртова уйма, тысячи страниц в этих ваших справочниках. Неужели ни один не подойдёт?» А он заладил: «Ваше место не здесь, а там! Вспомните, кем вы были. Вы всегда говорили только правду, делали то, что считали полезным обществу. Таких как вы — считанные единицы! И только потому, что вы пошли на принцип и стали жертвой провокации, вы сдались. А ведь вы здоровее любого из них! Это несправедливо по отношению к вам, и я хочу сделать всё, чтобы снять с вас ярмо и вернуть в строй».
— Так может, он прав?
— Нет, юноша. Он не прав. То есть, в общих чертах, это, разумеется, похоже на правду. Но не в сути проблемы. Я действительно был неподкупен. Все взяточники и казнокрады города боялись меня, как огня. Я знал о них всё: кто, когда, с кем и сколько. И я не остановлюсь не перед чем, чтобы отправить их всех за решётку. Я не просто боролся с коррупцией. Я хотел искоренить её. И плевал я на доводы, что это извечная наша русская беда — так говорят только бездельники, которые хотят не решать проблему, а кормиться за счёт простых граждан. Я знал, что плюю против ветра, и никогда не боялся нажить себе влиятельных врагов. А их-то у меня было как раз предостаточно! Сколько раз они пытались свалить меня с должности! Строчили доносы, подбрасывали улики, чернили в продажных газетёнках. Ничего не выходило. Весь город знал, что я чист. И знаете, я стал эдаким живым символом Честности. Можно, наверно, делать правое дело тихо и незаметно, вот только лично я не знаю как. А я должен был говорить, обличать, срывать маски. Повторю, я ничего не боялся. Нет, я конечно, не камикадзе, и мне знакомо это чувство, иначе я действительно был бы почти сумасшедшим. Но по-другому я не мог: если тобой движет идея, она сильней инстинкта самосохранения. Я чувствовал невероятную силу, ведь я был не один — со мной все лучшие люди города. Я не мог дать слабину! Но они дождались своего часа. И какого! Когда все главные хищники затаились, на взятке попался один мелкий чиновник. И взял-то он совсем ничего — по нынешним меркам копейки. Но я набросился на него со всей яростью, вцепился в горло. «Как посмел ты нарушить клятву и обмануть доверие народа? Ответишь по полной, чтоб другим неповадно было!» И он ответил. В суде я запросил ему максимальный срок, и его посадили — такой я был тогда авторитет, что никто не сомневался в моей справедливости. А потом выяснилось, что взял он не ради своей корысти, не ради обогащения. А ради маленькой девочки, его племянницы, которой требовались деньги на лечение за границей. Так бывает, что бюджет на нашу медицину разворуют, вот и приходится лететь в иностранные больницы, где оборудование лучше. Так что вы думаете: я был слишком строг к этому чинуше? Надо было во всём разобраться и принять смягчающие обстоятельства? Он ведь единожды оступившийся, может, простить его? Да ничего подобного! Я прав и нисколько в этом не сомневаюсь!
Я хотел было перебить его и заметить, что прокурор скорее пытается убедить себя в этом, но решил промолчать.
— Ничто не оправдывает преступления! Никакие благие намерения или ложь во спасение. Стоит один раз нарушить закон, как цепочка потянет к большим и большим злодеяниям. И её уже не разорвать, уж поверьте мне! А что до его беды — так можно решить её в рамках закона. Можно и попросить в конце концов. Всем миром и помогли бы, наш народ сердобольный и копейку последнюю отдаст, главное, чтобы честно. Но нет — надо обязательно злоупотреблять служебным положением. Так что я нисколько не пожалел о своём решении. А мыслишка всё-таки закралась. Капля воды и камень точит. Не сразу, конечно, а постепенно — кап, кап, глядишь, скала и обрушилась. Вот и я проснусь иногда и думаю: что если ты, Нестор Нилович, пережиток прошлого? Так сказать, динозавр в мундире? Потому-то человека ты не понимаешь. Для человека, наверно, естественно где-нибудь схитрить ради своей пользы и пользы своей семьи. «Хочешь жить — умей вертеться», так, кажется, говорят народные мудрецы. Да и времена сейчас тяжёлые, каждый выживает, как может. А законы, на которые ты молишься, они для того только, чтобы толковые люди с умом их нарушали. Законами одними сыт не будешь, в честь да репутацию детишек не оденешь. Хочешь для них добра — смотри на всё это сквозь пальцы и с принципами своими не приставай. К тому же ты сам хорош — на этих людей тебе наплевать, а горностая из себя строишь из одной гордыни. У одних «мерседесы» без единой пылинки, а у тебя — репутация без малейшего пятнышка. И бережёшь ты её пуще зеницы ока ради своего только удовлетворения. Вот только сохранил я эту свою репутацию? Да чёрта с два! Сами знаете, сколько у нас в народе всезнаек, любителей «резать правду-матку». Вот эти светлые головы и подумали: раз я с таким остервенением набрасываюсь на жалкого, безобидного клерка, ухватившего-таки копеечку, то сколько же должен брать я сам! И им поверили. Поверили не мне с моей кристальной репутацией, а газетным пустобрёхам и мудрецам со скамеек! Не мне, с моей Правдой, а им с их «мы то уж знаем!» И вот тогда я был выбит из седла. Я ослаб. Кто теперь верит в мою честность, в мою бдительность, в мою непримиримость к подлости, лжи и стяжательству? Да никто, кроме меня самого! Как вы догадываетесь, мои враги, которых у меня по известным причинам больше, чем на сучке блох, не замедлили этим воспользоваться, и стали в наглую меня травить. А дальше было то, что вам хорошо известно. Пресс-конференция, ехидно ухмыляющийся журналюга, буравящий меня своими свиными глазками, будто бы видит меня насквозь. А что он видит? Только то, что хочет видеть его купленная-перекупленная душонка, и то, что ему заказали хозяева-толстосумы. Вот я и швырнул в него микрофоном. С каким смаком он впечатался в его ошалевшую от неожиданности физиономию! Всю жизнь буду гордиться своей меткостью. Теперь вы продолжаете считать, что общество так уж во мне нуждается?
Я не знал, что ему ответить. За игрой я давно уже не следил, да и прокурор до сих пор не поставил мне мат лишь для того, чтобы я не мог от него улизнуть.
— Понятия не имею, Нестор Нилович. Но, наверно, всё-таки да.
— Вот и доктор всё пытается меня реабилитировать. Только зачем? Вдруг тот, кого назначили вместо меня, окажется ещё лучше? Вряд ли, конечно. Но вероятность есть.
— Может быть, вы вернётесь. Пусть не на прежнюю должность, но есть же другие места. Ведь люди-то вас всё-таки ждут.
— Нет. Я уже не прокурор. Я не боец. К тому же, я в этом абсолютно не уверен. Всё, чего от меня ждали, я уже выполнил. Посадил энное количество коррупционеров, заставил уважать закон, дал в морду журналисту и сошёл с ума. И, находясь здесь, я продолжаю всех удовлетворять.
— А если кто-то ждал от вас не этого? Если кто-то мечтает о той справедливости, которая очистит мир от обмана, грязи и лжи? Мечтает о луче света, который пробьётся сквозь тучи?
— То есть вас? — Он хитро прищурился. — Нет. В этом я тоже сомневаюсь. Вы уверенны в том, что каждый человек хочет этого света? Вы уверенны в том, что большинству так уж не нравятся тучи, затянувшие небо? С одной стороны, конечно же не нравятся. А с другой, для того чтобы луч света пробился к земле, тучи нужно раздвинуть руками. А для этого нужно пытаться дотянуться до неба. Небо высоко. С него больно падать. Так не спокойнее было бы смириться как и с тучами, так и с отсутствием света?
Тут он заметил, что я сам ставлю свои фигуры под удар, и сухо рассмеялся:
— Ладно, не стану вас больше пытать. Хватит. На сегодня.
И он понуро поплёлся в свою палату, зажав доску под мышкой.
Зачем же я спорил с ним, когда и сам мучаюсь этими вопросами? Как и многие старики, он пытается вдохнуть в молодёжь надежду. Но разве их печальный опыт не доказывает, что её нет?
Не лучше и в самом деле смириться? Но не так просто смириться с тем, что смирился весь мир. Их вполне устраивает небо, затянутое тучами. А всё потому, что свет не может светить только для одного человека, в то время как тьма может быть у каждого своя. Все мы так не любим чем-то делиться…
— О, шесть часов. Пора бы и на обход, — произнёс мой наставник, отставив опустевшую бутылку в сторону. — Перейдём от приятного к интересному.
За эти несколько часов мы уже успели с ним почти сродниться. Хоть душа доктора Антипенко была и грубовата, но в ней определённо чувствовалось что-то родственное моей. Мне нравился его взгляд на мир — он явно относился к жизни со вкусом и умел извлекать из неё простые удовольствия. Потому-то ему не грозило когда-нибудь занять место в палате нашей лечебницы. Он не жаждал нахватать с неба звёзд или переделать мир, что обеспечивало ему хладнокровное спокойствие, которого так недоставало главврачу Дроздову. Конечно, он был вполне заурядным лентяем, но такие лентяи вызывают уважение и зависть, ведь удобно устроиться без лишних энергозатрат тоже своего рода искусство. Да и заурядность их вполне импонирует тем, что на их фоне не чувствуешь себя круглым дураком.
Чтобы удовлетворить моё истомившееся любопытство, Антипенко сразу же повёл меня к Нерону. У приоткрытой двери в его палату он остановился, глянул в щель и прошептал:
— Вот-с, полюбуйтесь-ка. Но лучше издалека. Понаблюдаем его, так сказать, в естественных условиях.
Я заглянул в палату и увидел плотного мужчину средних лет, похожего на большого капризного ребёнка. Он сидел на табуретке, обёрнутый в простыню на манер тоги, высоко подняв круглый подбородок, скрестив пухлые руки на груди и демонстративно отвернувшись от медсестры. На неё было жалко смотреть — с мольбой в голосе она пыталась его образумить:
— Ваше величество, доктор просит вас…
— Ваше величество? Пф! Вы книжки вообще читаете?
— Да… Чем я могла вас прогневить?
— Да бросьте вы ваши речевые обороты. Свои люди, я вам прощаю. Если бы вы читали книжки, то обращались бы ко мне хотя бы «Аве цезарь!» А то «ваше величество!» Людовик Четырнадцатый небось в соседней палате? А раз так, то лучше никак ко мне не обращайтесь. Так чего просит доктор?
— Доктор просит вас… Ехать домой…
Нерон от души рассмеялся.
— Вот ещё! Я, домой? Пф! Да вы сегодня юмористы! Я ведь больной.
— В таком случае… нам очень не хочется… но мы вынуждены будем сделать вам укол…
— Тоже не оригинально. Не будете вы мне делать никаких уколов.
— Почему вы так думаете?
— Да не нужно обладать моим умом, чтобы так думать. Во-первых, вы вся бледная. Вот если бы у вас был шприц в кармане, по другому бы со мной разговаривали, и обращения уважаемому Людовику я бы от вас не услышал. Во-вторых, уважаемый доктор заботится о своей репутации. У него же не карательная психиатрия, и такие пациенты как я, уколов не удостаиваются.
Даже ангельское терпение медсестрички приближалось к нулю.
— Такие пациенты, как вы, должны сидеть дома и не отвлекать врачей от работы!
— Ошибаетесь, милая плебейка. И вам совершенно не обязательно на меня злиться. В какой-то степени вы выполняете свою работу, а я выполняю свою.
— Что вы имеете в виду?
— Всё предельно просто. Если существует клиника для таких пациентов, как я, то почему я должен сидеть дома? В таком случае я помогаю вам исполнять свои обязанности. Вот и всё. Вы даже во мне нуждаетесь. Хотя, будьте уверенны, это не основная причина, которая заставляет меня вновь и вновь возвращаться в вашу чудесную клинику.
— Вы не будете так добры, скажите, какая же главная?
— Конечно буду. С удовольствием. Эй, вы там! Входите и тоже послушайте. Я люблю, когда аудитория достаточно велика.
Тут я понял, что он обращается к нам с Антипенко. Уж не знаю, как он угадал, что мы его подслушиваем, но чутьё у него было по истине собачьим.
— Дело нечего, пойдёмте, — шепнул мой наставник, и мы не без некой сконфуженности вошли в палату.
Надо сказать, что всё это время во мне боролись два порыва. Первое — войти и объяснить этой самоуверенной скотине, кто он и где находится. Второе — и гораздо более сильное — слушать его дальше, постигать эту изощрённую, но такую практичную логику. Не стоит и говорить, что пересилило. Я даже решил подыграть ему, чтобы ни в коем случае не умалить поток его красноречия.
— Благодарим тебя, великий цезарь, за честь слушать тебя. Мы лишь боялись войти в твои покои, чтобы не помешать полёту твоей мысли…
Он досадливо отмахнулся и смерил меня взглядом, полным презрения и чувства своего превосходства.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.