Глава 1
Предупреждение старой женщины — пробуждение Ансельма — картина в чулане — полезные размышления — появление Вероники
Я, слава богу, родился героем — и я смотрел, и конь тот был розовый, и на нем спящий всадник. Других мастей я не видел — возможно, дело в монохромном свете зелёной луны. Я вышел в город несколько вынужденно, т.к. мне совершенно не с кем было поговорить. Огненный дикобраз в зените взялся за дело всерьёз, и хвастливая архитектура совершенно перестала производить тень. Фиговый листок бродячей тучи висел сам по себе, т.е. безнадёжно. Закрыв глаза, я видел пустыню — пряные запахи и человеческие крики отлично сходили за миражи. Du gehst zu Frauen? Vergiß nicht wozu du gehst! Элегантный бродяга, корчась на указующем персте, проглотил пилюлю с невозмутимостью полиглота — я оставил это на его совести. Выплёвывая шелуху чужих гласных, старуха расплавилась в густом воздухе, и слилась с толпой. Стыдно сказать, но я испытал затруднения с переводом. Таким языком в городской опере говорила поддельная тень местного Дракулы — теперь его неподдельные, отлично расплодившиеся потомки совершенно заполонили местный базар. Я прошёл бы мимо, но вмешалась судьба — в незначительной проповеди бродяги было упоминание о kleine Frauen, и я, повинуясь оскорблённому вкусу и данному свыше предназначению, не смог остаться безучастным. Я опять хочу стать человеком, выкрикнул бродяга мне в спину, и я оглянулся. Лохмотья смешались в памяти с декламацией — признаться, я слушал не слишком хорошо. Возможно и так, что я позавидовал умению красиво говорить о таких сложных вещах, как половые вопросы. Описать опытную старуху мне не удастся, т.к. она исчезла в толпе до того, как я набрал в грудь воздуха. Вернувшись домой, я тотчас принялся за эти записки. Предупреждаю, что мои воспоминания есть воспроизведение единственного частного случая, непригодного для обобщений или извлечения прямого опыта. Зато этот скромный ингредиент отлично подойдёт для некого окончательного блюда, зреющего в котле неполной индукции. Когда-нибудь кушанье поспеет, и всякое свидетельство, какое выдаст в своём последнем слове сваренный заживо частный случай, будет обладать бесценностью музейного черепка, надолго пережившего того порывистого обывателя, какой, вследствие своей неловкости, произвёл его на этот свет. Всегда следует отличать частный случай от случайного обломка рутины, непригодного для свидетельства в свою пользу. Именно здесь я прерываю общие рассуждения, и перехожу к обещанным частностям. Я обнаружил, что я несчастен — это имело обидные последствия. Допуская физиологическую вольность, я приравниваю зреющую обиду к процессу вынашивания плода, с тем особенным неудобством, что вызревающий во мне плод был совершенно неопределённого происхождения, т.к. не имел в предыстории ничего, что сошло бы за зачатие. Само же созревание, исход которого обещал смутные неприятности, сопровождалось глумливой отчётливостью второстепенных деталей — например, женщины при знакомстве называли мне несуществующие имена, такие, как Виола, Серпентина или Лилия, и я не мог избавиться от чувства, что меня попросту водят за нос. Кроме того, у меня завелась скверная привычка выслеживать одну предполагаемую даму, имени которой я не знал, но живо представлял себе её образ, вернее, некоторые подробности её телосложения. После удаления фантазий в описании остаются узкие плечи, крепкие откровенные бёдра, и совсем небольшая грудь с блуждающей меткой родимого пятна — эта непрочная, легко ускользающая деталь представлялась мне крайне важной. Ты можешь, наконец, вернуть себе имя твоего деда, сказала на прощание моя мать с некоторым высокомерием — возможно, она полагала у меня унаследованный от отца аптекарский пуризм в вопросах мелочной чести. На похоронах матери я плакал детскими слезами, вкус которых успел к этому времени позабыть, но вспомнил сразу же, как только первая капля доползла до моих судорожных губ. Несколько комков земли, брошенных осиротевшей рукой в материнскую могилу, произвели глухой деликатный стук, и с этого мгновения я остался совсем один — неприятнейшее, знаете ли, ощущение. Квартира, в которой я уединённо прожил несколько последних лет, располагалась крайне удобно — ровно тысяча пятьсот неспешных шагов до игрушечной песчаной бухты, украшенной полудюжиной гранитных обломков, и с десяток томительных минут до прекрасного запущенного парка, который я, по некоторым признакам, считал наполовину своей собственностью. Я мог бы остаться здесь и дальше, но после практичных раздумий решил перебраться в опустевшую в старом городе квартиру матери, поближе к собственным детским слезам и подальше от слезящихся глаз дотошного паркового служителя, уже приметившего мою манеру высматривать в сумерках собственные миражи. Старый город, состоящий из десятков вечно пересекающихся улиц, был даже более удобен для преследования галлюцинаций — люди обращали друг на друга мало внимания, шум от тысяч ступающих по брусчатке подмёток отлично скрывал шаги одинокого наблюдателя, и множество теней давали отличные возможности для деликатного человека, не желающего торчать, что называется, на виду. Я быстро привык к новому месту — просроченные фантомы детства потеряли былую значительность, и совершенно мне не досаждали. Я много гулял по старому городу, выбирая для прогулок вечера, когда густеющие на глазах сумерки, вопреки оптическим правилам, делали воздух всё более прозрачным, и разломы на стенах столетних домов становились видны так отчётливо, словно их изготовили специально для моего праздного взгляда. Главным предметом, занимающим мои мысли во время прогулок, была картина, написанная много лет тому назад неким господином со сложной этнической фамилией, вспомнить которую без нечаянных искажений я уже не смогу. Эта картина, пережившая строгий отбор жизненных перипетий, была, пожалуй, единственной нескромной частью моего скромного наследства. Изредка это обстоятельство упоминалось в семейных разговорах — припоминаю, что замысловатая фамилия могла быть истолкована как человек надежды. Картина обнаружилась в чулане — отлично сохранившаяся от пыли благодаря бережной упаковке, крытая вечным блестящим лаком и обрамлённая вычурной музейной рамой, придающей находке какой-то аукционный привкус. Женщина на картине была замечательно хороша — её маленькие груди, отличной формы и цвета, были прописаны художником с тщательностью настоящего гурмана. В моих прошлых вынужденных наблюдениях за обнажёнными женскими телами я не придавал груди какого-то особенного значения, но некоторые сбои анатомии подмечал помимо воли, отчего чувствовал неловкость и принуждал себя к компенсирующей нежности. Потакая моему вкусу, груди натурщицы были не больше крупного яблока и широко отстояли одна от другой, отчего каждая выглядела отдельным произведением неспешной эволюции — художник нарочно подчеркнул их самостоятельное существование, придав одной из них некоторую, как бы случайную, примятость. Человек надежды владел хитрыми приёмами парадоксальной композиции — оба соска, направленные якобы произвольно, смотрели точно на предполагаемого зрителя, и я, взявшись за разоблачения трюка, не сумел избежать удвоенной пристальности ловко сфабрикованного взгляда. Освещение внутри картины было устроено так, чтобы свет от невидимого солнца смешивался со светом светильников именно на женской груди, вернее, на том пятне, которое разделяло эту грудь надвое. Легчайшие тени, образованные застывшей интерференцией прошлых лучей, придавали картине великолепный живой привкус — признаться, мне всегда хотелось дотронуться до этой груди, пренебрегая приличиями и правилами музейных хранилищ, несомненно распространяющимися в этом случае и на мои комнаты. Я представлял, как давно погасший солнечный свет поощрительно касается моей руки, мысленно протянутой к соску расположившейся в будуаре женщины, и стыдливо сдерживаясь от несколько фетишистского порыва, оправдывал себя тяжестью выбора между правой грудью, совершенно ничем не потревоженной и сохраняющей изумительную правильность формы, и левой, чуть искажённой, под которую художник, преследующий свои особые цели, подложил неестественно вывернутую кисть полноватой руки. Руки женщины не слишком удались, и я смотрел на них вынужденно, т.е. без удовольствия. Я уверен, что они были написаны наспех, без той скрытой страсти, которая выдает пристальный интерес к предмету, и можно было предположить, что будь мастер более свободен в своих предпочтениях, то я не нашёл бы никаких рук, кроме руки входящего Ансельма, держащей странную тонкую тень — то ли прогулочную пижонскую трость, то ли жокейский хлыст. Мода расхаживать с жокейским хлыстом в руке осталась далеко позади того времени, когда человек надежды писал свою картину, но я допускаю, что ему просто необходима была какая-то вольность в деталях, подчёркивающая вечность сюжета — лежащая на роскошном ложе натурщица и сам автор, входящий в будуар с приветственным букетом собственных фантазий. Назвать своего подставного жокея именем моего деда было не более, чем кокетство артиста — я прекрасно знал, что главный персонаж любой картины всего лишь очередная маска, натянутая художником на собственный, давным-давно заготовленный манекен. Лицо входящего частично покрывала тень — вскользь задевающие его лучи были второсортными, не дающими того замечательного сияния, каким была залита фигура женщины. Особенное освещение подстрекало к развитию действия, и я готов был подождать, пока моё воображение впитает замысел живописца полностью, и выдаст некое продолжение, несомненно уже существующее, но скрытое до поры за завесой времени, за решёткой условностей и за стеной аскетического воспитания, которое заставило моего деда отправить замечательную работу человека надежды в плен тёмного чулана. Я знаю, что моё воображение, будь оно спущено мной с цепи, тут же взялось бы за недостающие, на его вкус, части картины — я имею в виду ягодицы натурщицы, великолепные уже оттого, что я не мог их видеть, и даже не был уверен, что их видит входящий в будуар любовник. Представляя себе эти выдуманные ягодицы, я едва избегаю соблазна записать быстрый шепоток моего воображения на бумагу, и выдать записанные слова за собственные — но боюсь, что это внесёт в мои воспоминания какой-нибудь неприличный постмодернистский привкус, и я без сожаления перехожу к описанию других, менее опасных частей тела прекрасной натурщицы. Её руки, непропорционально полные, с крупными кистями, с сильными на вид пальцами и с многочисленными браслетами на запястьях были самой неудачной деталью картины. Последнее упоминание — правая рука лежащей женщины указывала на невидимое зрителю зеркало, в котором должен был отразиться входящий наездник, и эта рука, навечно застывшая в удивлённо-радостном жесте, служит функциональным оправданием для небрежности, допущенной автором в смысле пропорций. Такая сильная бесполая рука могла принадлежать кому угодно, и послужить предметом отдельных рассуждений, не предусмотренных узкими рамками моих интересов — но несомненно, что и удивление, и радость, высказанные этой рукой, были неподдельными. Я позволю себе пропустить некоторые детали будуара, старательно изображённые художником — отчасти из-за их малой значимости для моих целей, отчасти из-за моей умственной лени, не позволяющей мне стать настоящим наблюдателем, бесстрастным и точным. Увы, но я навсегда останусь лишь беспощадным эксплуататором собственных торопливых впечатлений, основанных на произвольном толковании увиденного. Так, ноги натурщицы с первого взгляда показались мне взятыми наугад, и скорее всего, они принадлежали вовсе не ей, а женщине много полнее, и в дальнейшем я уже не мог заставить себя переменить своё мнение. Великолепный живот, выпуклый, но совсем не отвислый, волновал меня куда больше этих неуместных ног, и я пробегал их взглядом так быстро, как только мне позволяла стремительность моего взгляда, и выигранное таким образом время уделял роскошному животу натурщицы, этому вместилищу несуществующего ещё плода, ждать которого, судя по хищному взгляду входящего в будуар мужчины, оставалось уже недолго. Этот бесстыдно выпяченный живот бесспорно указывал на то, что изгиб невидимой мной спины лежащей женщины был таким плавным и глубоким, что один его вид должен был пробуждать в визитёре неимоверно сильное любовное желание. Я подозреваю, что человек надежды обладал достаточно свободной фантазией, чтобы изобразить это желание с помощью какой-нибудь особой гримасы, но не сделал этого — более того, в лице входящего была отрешённость, уместная для мастера, почуявшего инструмент. Его взгляд, направленный на предполагаемое зеркало, содержал в себе странную для нетерпеливого любовника уверенность, словно он точно знал назначение встречающего его изображения, и это назначение, или даже предназначение, было не просто предназначением привычной любовницы, ждущей своей законной порции ласк — в этом взгляде было что-то ещё более хищное и глубокое, уходящее корнями в самые тёмные уголки души явившегося в будуар счастливца. Я использовал свою природную способность представлять окружающие предметы с закрытыми глазами, и с точностью восстановил ход лучей, идущих от тела натурщицы к зеркалу, и дальше, к глазам Ансельма, которым, собственно говоря, и предназначался этот композиционный трюк. Меня посетило желание закрепить результаты моих наблюдений в каком-нибудь оптическом чертеже, но я с сожалением признал, что такой набросок неизбежно выродится в самодельную картину — вернее, в неумелую подделку, так как любые способности к рисованию у меня отсутствовали совсем. По несостоявшемуся чертежу выходило, что входящий Ансельм мог видеть в зеркале только частичное отражение спины поджидающей его женщины, а именно ту её таинственную часть, где и располагался предсказанный мною великолепный плавный изгиб, эдакий геометрический изыск, нарисованный природой по эскизу моего собственного воображения. Отражение у верхнего края зеркала должно было обрываться немного выше того места, где отдельные отражения ягодиц натурщицы сходились воедино, т.е. как раз там, где её спина выгибалась согласно позе, которую от неё требовал художник, а снизу, у другого края зеркала, ограничиваться тончайшей батистовой накидкой, укрывающей лишние, последний раз упоминаемые мной ноги, и доходящую кое-где до самого верха полноватых бедер, которые я уже не относил к ногам, а считал вполне самостоятельной частью тела, наряду с тёмной складкой, ведущей в лоно натурщицы, ловко изображенной художником в виде раскинувшей крылья летучей мыши — тончайший живописный намёк на инфернальную природу поселившейся в этом самом намёке потусторонней бездны. Такие замысловатые приёмы использовались художниками прошлого, к которым я без колебаний отношу и человека надежды — он, несомненно, был прекрасным мастером своего дела, и то, что он решился на изображение своих страстей, пусть даже укрытых поддельным портретным сходством лица героя картины с лицом моего деда Ансельма, внушало мне уважение, доводящее меня до ребяческого желания как-то подражать чужой смелости. Этой самой смелости мне долго недоставало — даже мысленно я избегал возвращаться к лицу натурщицы. Возможно, всё таинственное, что мне хотелось бы видеть во всей этой суматохе с картиной, и заключалось в этом невыносимо прекрасном лице — это при том, что ничего особенного в нём не было. Среди психиатров средней руки бытует такое мнение, охотно ими насаждаемое, что каждый человек рождается со встроенным в него идеалом существа противоположного пола — что-то вроде гуттаперчевой маски, под которую можно, при некотором усердии, подогнать всё, что угодно. Такой психиатр, обратись я к нему со своими глупостями, тотчас бы вывел очевидную для него банальность, и оказалось бы, что лицо натурщицы соответствует моим врождённым представлениям о женской красоте, что именно такое лицо снилось мне в тяжёлых подростковых снах, что вот эта линия носа и есть как раз то, что мне нужно. Пожалуй, я выслушал бы такого аналитика без возражений — я никогда не оспариваю чужого вранья. Но дело в том, что я прекрасно знаю, какие женские лица мне нравятся, и могу без запинки перечислить все приметы таких лиц, в достаточном количестве мелькавших передо мной ранее — умеренно вздёрнутый нос, маленький подбородок, аккуратный небольшой лоб и малозаметные глаза, не отвлекающие моё внимание лишними фантазиями, которые тут же посещают меня при виде слишком уж выразительного женского взгляда. Цвет волос, так увлечённо выдаваемый самими женщинами за важную примету, волновал меня мало, и гораздо больше меня беспокоило то, как уложены женские волосы, и вид женских волос часто вызывал у меня неуместные видения — вроде стога сена, облитого полуденным солнцем, или проносящейся по ипподрому кобылы с развевающейся неимоверной гривой, или витрины парфюмерной лавки, в которой почему-то выставлена голова в рыжем запылённом парике и из-за трещины в стекле отчётливо и тревожно пахнет каким-то старомодным лекарством. В прошлом я часто ловил себя на том, что лицо какой-нибудь женщины, с которой я поддерживал отношения длительный по любым меркам срок, изучено мной плохо — я не помнил формы её носа, цвета глаз и линии бровей, но всегда с большой точностью мог описать её рот — блеск зубов, мелькнувший во время разговора, улыбку от шутки, или тонкую вибрацию губ перед последним мгновением прерываемого молчания. В этом неудобном свойстве моей капризной памяти было и одно явное удобство — например, я мог без особых потерь перенести интерес с одного лица на другое, сохранив при этом неизрасходованные чувства, несказанные слова и небольшие знаки внимания, предусмотрительно закупленные впрок в магазине на том углу Королевской улицы, где модные лавки устраивают отличные воскресные распродажи. Конечно, я встречал лица, которые затрагивали какие-то особые струны моей души, но и эти лица я не мог запомнить как следует — однажды я прикоснулся к пышным волосам женщины, стоящей у ярко освещённой витрины на ночной улице, и она улыбнулась мне натянутой нервной улыбкой, какой улыбается уставшая от внимания опытная сестра милосердия, окружённая больными, ждущими своей очереди на какую-нибудь важную лечебную процедуру. Этот порыв привёл к общему смущению — обнаружилось, что я трезв и совершенно не опасен. Лицо, заставившее меня пойти на невинное нарушение приличий, исчезло из моей памяти навсегда, и я никогда не смогу вспомнить, что в этом лице так привлекло моё порывистое внимание. Как человек довольно сообразительный, я мог и без посторонней помощи предположить, что в моих приключениях с чужими лицами были явные признаки навязчивого состояния, в каком пребывает любой увлечённый кладоискатель, способный тратить лучшие годы своей жизни на поиски всяких сомнительных сокровищ, но совершенно неспособный внятно объяснить, что же он намерен делать со своей маловероятной находкой в том случае, если этот случай всё-таки подвернётся. Будь я настоящим охотником за сокровищем, я действовал бы совсем по-другому. Вместо бесцельных прогулок по плохо освещённым улицам, вместо одиноких созерцаний ленивых волн, вместо торопливых обменов взглядами со встречными женщинами я предпринял бы что-нибудь более полезное — к примеру, я постарался бы составить словесный портрет разыскиваемого лица, и даже заказал бы у какого-нибудь ловкого уличного художника карманную копию, для моего собственного удобства, чтобы я мог сличать эту копию с теми многочисленными оригиналами, что постоянно попадались мне на глаза. В конце концов, мои средства позволяли нанять для дела профессионального соглядатая, из тех, чьи конторы располагались в подозрительных окраинных кварталах — я имею в виду не настоящие окраины, а те, что были окраинами лет сто тому назад, но их обитатели с тех пор не пожелали заметить, что разбухший город давно расположился далеко за их спинами. Однажды мне пришлось побывать у одного из таких специалистов по выслеживанию неверных жён — я стал персонажем одного неприятного недоразумения, приведшего к отвратительной уличной потасовке с участием обманутого кем-то мужа, двух-трёх его добровольных помощников, какие всегда находятся в городе, одной крикливой немолодой торговки и моим собственным, разумеется, абсолютно случайным, присутствием. Несчастный рогоносец набросился на меня с бранью и угрозами, опереточная беспомощность которых не помешала мне испугаться — его крепкие плечи и голая голова наводили на мысли о большой физической силе, и я попытался избегнуть столкновения, или попросту говоря, сбежать. Но какие-то подлые зеваки ловко схватили меня за платье, и я пережил несколько неприятных минут — мне достались такие сомнительные трофеи, как изорванный пиджак, звон в ушах от нечеловеческого визга торговки, несколько довольно чувствительных тумаков и неприятнейшая роль пойманного на чужом воровстве бедолаги. Уже у себя, кое-как отдышавшись и приведя испуганные мысли в порядок, я осматривал поруганный пиджак, собираясь отправить его в починку, и обнаружил в кармане визитную карточку некого господина Бруно, рекомендовавшего себя в качестве ликвидатора нежелательных последствий всяческих бытовых инцидентов. Мои подозрения, что ловкач Бруно как раз и был одним из схвативших меня негодяев, усилились при посещении его конторы — пожалуй, я легко признал бы в нём одного из нападавших в случае, если бы было затеяно настоящее полицейское расследование. Но я не стал искушать судьбу сослагательными самодельными предположениями, и малодушно уплатил требуемую невероятную сумму в обмен на твёрдое обещание навсегда исключить меня из длинного адюльтерного списка, который неутомимый Бруно, по его словам, представлял любознательному мужу дважды в месяц — именно эта въедливая подробность окончательно убедила меня в необходимости расстаться с деньгами. Трудно поверить, но я нисколько не усомнился в деловой порядочности этого второсортного шантажиста, т.к. его пропитание очевидно зависело от его репутации. Такой Бруно, несомненно умеющий гибко распоряжаться подвернувшимися обстоятельствами, мог бы сильно облегчить мои собственные поиски — в том, разумеется, случае, если бы я решил взяться за дело по-настоящему. Но я, напомню, предпочитал деловому подходу романтическое безделье, и уже одно это говорит о растрёпанном состоянии моих нервов, о неопределённости моих целей, о туманности моего будущего — полный набор поддельных метеорологических признаков неподдельной житейской бури. Сейчас я ловлю себя на желании как-то оттянуть неизбежное описание некого лица — лица на картине, лица в моих непрочных уличных галлюцинациях, лица, всплывавшего из омутов моих предутренних снов отдельными частями, которые затем, преодолев пелену пробуждения, преследовали меня так явно, что мне становилось жутко от фотографической точности представленного образца. Лишая мои воспоминания полезной интриги, а себя самого возможности понежиться под лучами собственной таинственной многослойности, скажу, что всё это было одно и то же лицо, так что я просто опишу лицо натурщицы, как самое явное из всех моих видений, и пусть воображение как следует поможет мне в этом деле, т.к. и в моих дневных воспоминаниях, и в ночных снах, и в частых, но оскорбительно коротких состояниях дежавю это лицо являлось мне не полностью, а только той своей частью, которая могла быть подана особенно выгодно в существующем освещении. Конечно, принимая на себя ответственность за сведение всех этих упомянутых лиц в одно, я прекрасно понимал недостаточную обоснованность своих предположений, и лицо преследуемой дамы могло оказаться совсем другим, совершенно непохожим на лицо натурщицы, или вообще никогда мне не открыться — это обычное дело для навязчивых галлюцинаций, имеющих скверную привычку прятать свои истинные черты. Я так и не смог бы приступить к подробному описанию этого лица, если бы не предусмотрительность человека надежды, давшего картине имя. Картина называлась Ансельм и Вероника — простое, ясное название, неглубокое двойное дно которого содержало лишь невинный намёк на дружескую близость художника к моему предку. Будь имя безмятежно лежащей в будуаре женщины не таким обыденным, я, пожалуй, так и не осмелился бы взяться за такое сложное для меня дело, как описание галлюцинации — представляю, как имена Розалина, Сильвия и Серпентина, объединившись в шайку, насильственно лишают меня остатков решимости вывести призрак на чистую воду. Общеизвестно, что имя подобно судьбе, и названное вслух, оно тут же придало моей истории совершенно другое, уже ничем не угрожающее направление — от сложной перспективы изогнутого коридора маячившей впереди лечебницы, украшенной ханжескими кованными витражами, к внятному бытовому положению неудачливого воздыхателя, способного многое порассказать о лице своей пассии, будь он даже разбужен посередине самого изысканного эротического сна. Не имея большого опыта в описании человеческих лиц, я прибегну к тут же изобретённому мной способу — вначале последует впечатление, затем попытка его обосновать с привлечением отдельных элементов исследуемого лица, которые теперь, благодаря тщательной кисти человека надежды, всегда находятся у меня под рукой. Под впечатлением я имею в виду не что-то безотчётное, что трудно бывает внятно объяснить даже при дружеских расспросах, а именно предполагаемую пользу, с которой можно было бы употреблять это лицо для извлечения давно застрявших в моей голове заноз — и все они, разумеется, были далеки от обыкновенной порнографии. Лицо натурщицы на первый, совсем беглый взгляд, было слегка скучным, т.е. не содержало никакой видимой тайны, без которой немыслима общепринятая эротика. Даже будь я озабочен гигиеническими вопросами накопившегося полового напряжения, в силу воздержания или особенного питания накануне, я прошёл бы мимо такого лица без всякого азарта — оно не сулило скорого избавления от избытков страсти. Слишком высокий лоб не оставлял надежд на молниеносное удовлетворение, и даже совершенно неопытный ухажёр немедленно сообразил бы, что без длинных разговоров в этом случае не обойтись. Кроме того, в уголках губ притаилась разоблачительная усмешка, заранее приготовленная для такого торопыги — предупредительный сигнал опасности, таящейся в тяжёлых последствиях насмешек такого рода. Я искал бы другое лицо, обладательница которого обошлась бы мне не так дорого — я имею в виду не ту пошлую цену, которую не принято обсуждать вслух, а возможные психологические издержки, истинную стоимость которых узнаёшь только тогда, когда окончательный счёт уже оплачен. Я легко могу представить себе, как напряжённый в половом отношении искатель приключений предпринимает торопливую атаку на это лицо — заученные комплименты, бегающий вверх и вниз взгляд начинающего попрошайки, предательская вчерашняя пыль на простоватых башмаках, и неудобный грушеобразный ключ от гостиничной комнаты, подпрыгивающий от нетерпения в оттопыренном пиджачном кармане. С первого взгляда мне видна вся бесполезность его усилий, и дело тут даже не в том, что приглашение посетить гостиницу осталось бы без ответа — даже после такого невероятного посещения счастливцу не удалось бы избавиться от этого своего напряжения, и, скорее всего, оно усилилось бы примерно втрое, подогреваемое отсутствием малейших признаков поощрения, бедностью обстановки, шумами за непременно тонкой стеной и прочими натуралистическими неудобствами, никак не совмещающимися в моем воображении с этим слегка насмешливым лицом. Поверьте, после такой победы несчастному победителю просто расхотелось бы жить — немедленный уход под защиту строгого монастырского устава был бы для него наименьшим злом. Две-три такие победы, и вы человек конченый — я имею в виду невероятно тяжёлую пустоту, которая достанется такому победителю в качестве трофея и которую придётся таскать за собой всю жизнь, т.к. камера хранения для такого рода багажа предусмотрительно расположена уже перед самым входом в чистилище. Я решительно забраковал это лицо для употребления в беззаботном эротическом смысле, кроме случаев совсем уже безвыходных, вроде длительных переходов через пустыню, каникулярных вояжей на оторванном от остальной земли куске льда или случайных ночёвок на необитаемых каменистых островах — трудно представить себе недорогую гостиницу, сдающую номера на час и расположенную где-нибудь в таком месте. Всё сказанное вовсе не означает, что лицо натурщицы не содержало никакой эротической привлекательности, но оно было бесполезным для стремительных, почти медицинских целей, с которыми по улицам города бродят тысячи ловцов быстрого счастья. Но в другом случае, во время неспешной послеобеденной прогулки или вечернего путешествия по привычному маршруту, я вполне мог бы заинтересоваться таким лицом — признаться, оно вызывало у меня любопытство. То обстоятельство, что я уже видел Веронику полностью обнажённой, ничуть не мешало мне представлять её в каком-нибудь приличном платье — неудачные ноги скрыты подолом выверенной длины, маленькая грудь свободно порхает в клетке модного высокого лифа, линия бёдер и отличная талия подчеркнуты специальным портняжным приёмом, позволяющим имитировать отсутствующий корсет. Руки одетой Вероники тут же приобретали вполне приличный вид, чему способствовали предполагаемые скромные бусы в тон имеющимся нескромным браслетам, полупрозрачная накидка на плечах и обязательные плавные жесты — всё это придавало этим рукам необходимые признаки её пола. Я уверен, что немедленно захотел бы услышать её голос, и мне пришлось бы проявить какую-то особую ловкость, чтобы вынудить её заговорить — например, я мог бы притвориться безнадёжно хромым любителем оперы, нуждающимся в подсказке самого короткого пути к зданию театра, или подслеповатым путешественником, потерявшим спасительный путеводитель, или отставным ангелом средних лет, мечтающим передать кому-то на хранение свои изрядно подержанные крылья. Не сомневаюсь, что при таком ловком подходе я получил бы ответ, пусть даже короткий и незаинтересованный, но непременно вежливый и спокойный, и в придачу полагался бы также учтивый взгляд — вот тут-то и началось бы настоящее представление, главная прелесть которого была бы в его скоротечности и непрактичности, так как уже в самом начале разговора, едва только приступив к рекламе придуманных по случаю крыльев, я бы уже знал, что через пару коротких мгновений уйду прочь неспешной безразличной походкой, подсмотренной мной у наиболее удачливых кинематографических героев. И всё-таки, уходя, я думал бы о ней с любопытством, имея в виду всякие неизвестные мне мелочи — покрой её белья, вкус её губ, запах её кожи, и те её возгласы, которые мне никогда не суждено бы было услышать, т.е. весь набор тех прекрасных и соблазнительных тайн, которые одним своим существованием иной раз делают моё собственное существование совершенно невыносимым. Но мне ни за что не удалось бы представить себе, как эти тайны падают к моим ногам — такова затейливая природа эротических миражей, немедленно исчезающих от слишком пристального вглядывания в их волнующие глубины, ровно наполовину расположенные в преисподней. То, что я уже знал её имя, ничуть не мешало бы мне насладиться многообещающей неопределённостью ситуации, так как такое знание не может считаться истинным до тех пор, пока имя не будет произнесено вслух её собственными губами — эдакая двусмысленная простыня белого флага, выброшенная из самого чрева подсознания. Я настаиваю, что моё любопытство, направленное на её нижнее бельё, обязательно было бы совершенно невинного свойства, и для удовлетворения такого любопытства не было бы нужды заглядывать под подол — хватило бы незаметного порыва услужливого ветра, или бьющего насквозь бесстыдного солнечного луча, или неожиданного зеркального фокуса, исполненного скромной тротуарной лужей, возомнившей себя моим сообщником. Увы, такого рода любопытство крайне непрочно, и, подобно другим непрочным вещам, способно исчезнуть без следа ещё до того, как для него будет подано первое блюдо — величественный слуга с серебряным подносом обнаружит лишь стыдливые вмятины на стульях гостей, созванных для долгожданного пиршества чувств. Сотни раз я попадал в неприятное положение, как бы внутрь одного и того же обидного скетча, который разыгрывали меж собой моё собственное воображение, букет вездесущих гормонов и искусство тех портных, что консультируют фабрики по массовому производству модного платья — женское тело, проявляющееся наяву по мере исчезновения одежды, теряло свою волшебную привлекательность, и даже приобретало отталкивающие черты, особенно в тех случаях, когда обманутыми оказывались самые смутные требования моего анатомического вкуса, к каковым я отношу трудно измеряемые косые пропорции, два-три не поддающихся описанию изгиба, расположение теней в кое-каких углублениях и прочие малозаметные, но крайне важные для меня вещи. В случае с Вероникой я, пожалуй, не стал бы рисковать, т.е. удовлетворился бы единственным разговором, что позволило бы мне избежать позднейшего разочарования, которое уже сулили сомнительные щиколотки её часто упоминаемых мною ног, и таким малодушным образом сохранить её образ для частного употребления в своих дальнейших целях, которые не могут быть названы тут точно, т.к. бывают крайне переменчивы — от безнадёжных поисков зрительного идеала на зелёной стене спальной комнаты до судорожных вздохов перед самым пробуждением от счастливого, но крайне хлопотливого сна. Уверяю вас, что моё любопытство не переросло бы в ту известную жажду познания, какой частенько оправдываются ухажёры, застигнутые врасплох неудобными вопросами. Я до сих пор полагаю, что женщина, предназначенная к тому, чтобы её познавали любопытствующие, должна быть с виду подобна завлекательной книге, с удобно расположенным оглавлением и неким введением, кратко излагающим всё остальное содержимое — лицо Вероники, посредством своей насмешливой надменности, напоминало мне о существовании особых, штучно изготовленных изданий, изначально запертых вполне надёжно, и отдающих свои сокровища лишь тем счастливцам, какие обладают редким, точно подходящим ключом. Возможно, будь я значительно моложе, я не стал бы задумываться над различиями между завлекательным томом с картинками, расположенным на общедоступной полке в городской читальне, и неким фолиантом, покрывшимся пылью от продолжительной неприкосновенности — но теперь, набравшись кое-какого опыта, я безошибочно определяю степень познаваемости попадающихся предметов, встреченных людей или собственных торопливых мыслей. Но будь я, всё-таки, значительно моложе, то непременно поддался бы соблазну утвердить себя в своих глазах при помощи этого лица, удобного для попыток такого рода — в случае вероятной неудачи практически отсутствовали бы потери для самолюбия, а в случае маловероятного успеха это самолюбие получало бы отличную пищу для своего роста. Пожалуй, я даже немного сожалею о своей вынужденной житейской мудрости, которая не даёт мне даже в мыслях примериться к заведомо сложным предприятиям, заставляющим нас попусту тратить время — то самое время, которое можно с толком употребить на тысячу полезных дел, вроде моих собственных воспоминаний. Но что-то в лице Веронике подсказывало мне, что такое предприятие было бы не совсем уж безнадёжным — в её глазах, несомненно, приплясывали такие чёртики, какие выдают авантюристов всех мастей, и часто встречаются во взглядах опытных лабораторных экспериментаторов. Была ли она настолько опытной, чтобы обратить внимание на ухищрения храброго юноши, или даже неуверенного подростка — мне никогда не удастся этого узнать, но я уверен, что попытаться, всё-таки, стоило. Дважды предположив в исследовательских целях сильное уменьшение моего возраста, т.е. побывав в собственном прошлом, я мог бы совершить и небольшое путешествие в будущее — конечно же, в компании лица Вероники. Сделав небольшую поправку на нереальность такого путешествия, я оставил бы Веронику такой, какой она представлена на картине, а себе самому щедро накинул бы лет двадцать — немолодой, прилично одетый горожанин, уже успевший выгодно продать оставшиеся от матери безделушки и оттого небедный, имеющий кое-какие изыскательские интересы, всё ещё поглядывающий по сторонам в поисках женского лица, на котором мог бы отдохнуть его уставший от разочарований взгляд. Нет никаких сомнений, что в этом предполагаемом случае лицо Вероники немедленно привлекло бы моё внимание — в линии её заметного античного носа, в уверенном подбородке, в глубоко посаженных глазах и родимом пятне на левой щеке было какое-то солидное спокойствие, какая-то точно отмерянная сонная умиротворённость, граничащая с равнодушием к окружающим, т.е. все необходимые аксессуары для предполагаемой спутницы предполагаемого меня самого. Я захотел бы пройтись с ней по бульвару, или отобедать в приличном ресторанчике в глубине городского сада, или открыть для неё дверь шустрого таксомотора после посещения театра, когда мягкая темнота летней ночи сулит ещё множество приятных, но уже необязательных радостей. Возможно, я даже готов был бы приложить некоторые усилия для того, чтобы наше знакомство состоялось, но надо признать, что всё это не имело бы никакого отношения к чувственности — скорее, тут сработал бы вечный соревновательный инстинкт, чутко озирающийся на чужое мнение, на блеск завистливых глаз, на наклон головы опытного метрдотеля, распределяющего лучшие ресторанные столики так, чтобы наиболее значительные пары всегда оказывались на виду. Конечно, я не искал бы выгоды — она сама свалилась бы на меня, как вполне заслуженный приз, и я обязательно запомню это на то будущее, которое когда-нибудь наступит своим чередом. Эти мои самодельные путешествия во времени, в конце концов, оказались очень кстати — я нашёл неожиданное применение для Вероники и в моём настоящем, т.е. мои мысли, зачерпнув немного из пропасти подсознания, обратились к непреложному факту моего одиночества. Воображаемый променад пожилого солидного господина с великолепной Вероникой навёл меня на отличную мысль — такая пара, несомненно, могла быть связана тесными узами, например, узами супружества. Все недостающие элементы, которые я выискивал в лице Вероники, вроде недостаточно насыщенных эротических оттенков, или пригодности для поверхностного флирта, и прочая запоздалая пубертатная чепуха, тут же становились ненужными — очевидно, что из неё вышла бы замечательная жена, и я живо представил себе утренний поцелуй, который я с удовольствием донёс бы до её губ через все тернии ночных приключений. Я согласился бы повторять этот утренний ритуал вечно, т.к. он выглядел чрезвычайно естественно, достаточно картинно и совершенно безобидно — ничто не предвещало его возможного краха. Сила привычки, которую осмеивают пылкие, но простодушные поэты, на самом деле является сложнейшим биологическим механизмом, и подобрать лицо, подходящее для вечности, бывает гораздо хлопотнее, чем для страстного, но короткого мгновения, и лицо Вероники замечательно подходило для такого дела — совершенно независимо от моего предполагаемого возраста, прошедшего с момента знакомства времени или величины свадебного букета, брошенного ею в толпу сколько-то там воображаемых лет тому назад. Подробное исследование придуманного мной утреннего поцелуя выглядит совершенно излишним — достаточно предположить, что имели место и другие поцелуи, скрытые от моего воображения, и в тех, потайных поцелуях было уже всё необходимое для счастливого супружества, и порукой тому были чувственные губы Вероники, её замечательная грудь и широкие бёдра, отлично приспособленные для исполнения супружеских обязанностей. Возможно, в рекламном явлении супружеского ложа была виновна не Вероника, а мои скрытые опасения собственной несостоятельности в других возможных ролях, или моё вечное стремление к полной систематизации любого мимолётного положения — я не буду оспаривать такой возможности, но и не буду настаивать на ней, т.к. в любом случае, супружество с обладательницей такого лица выглядит большой жизненной удачей для любого прохвоста, носящегося со своим непрочным либидо по тёмным закоулкам собственных неудобоваримых снов. Брачная перспектива, вертящаяся у меня в голове некоторое время, стала медленно распухать, занимая собой весь расплывающийся горизонт моего любознательного сознания, затем несколько раз перевернулась таким образом, чтобы я мог рассмотреть её со всех сторон, и, наконец, бурно разрешилась небольшим иллюстрирующим видением — тело Вероники зачало, выносило и представило на мой суд крепенькое дитя, какое из-за скоропалительности галлюцинации и чрезмерной, совершенно выставочной безупречности младенца, я отнёс к той умилительной абстракции, какую принято именовать потомством. То, что потомство могло бы оказаться именно моим, придавало предположению опасный привкус, и я лишь слегка коснулся этой природной шарады, т.к. разгадка была слишком очевидна и довольно заманчива — множество простаков пытались безуспешно решить свои половые проблемы путем деторождения, но вряд ли им это удалось, разве что в одном удачном случае на несколько тысяч неудачных попыток. Коснувшись скользкой акушерской темы, я признал, что Вероника, или натурщица, или обе они вместе прекрасно справились бы с ролью роженицы — широкие бёдра, вместительный живот и крепкий зад выглядели отличной гарантией. Маленькая грудь не играла в этом деле особой роли — выкормить младенца вполне могла бы приходящая кормилица. Отбросив собственную биологическую робость, я признал, что будь я озабочен поисками матери для своего будущего дитя, я обязательно приметил бы Веронику, и даже попытался бы убедить её в разумности своего выбора — например, расточая ей вполне заслуженные комплименты, разбавленные упоминаниями о моих собственных достоинствах, главным образом, вымышленных. Признаться, я не так уж опытен в вопросах потомства, но готов говорить на эту тему часами — обычное дело для неофита, напавшего на золотую жилу общедоступных рассуждений. Я полагаю, что деторождение не более чем один из тупиков безысходного полового лабиринта, в который все мы попадаем помимо своей воли, но моя наивность сродни ловкому исследовательскому приёму, и я намерен носить специально изготовленные для этого случая шоры до самого конца своих жизненных злоключений, какими бы пресноватыми они ни оказались от недостатка известных на любой кухне приправ. Я достаточно хитёр, чтобы сообразить, насколько облегчается существование исследователя, мрачные мысли которого неожиданно заглушаются требовательным младенческим воплем, но я не подамся этому очевидному искушению — я, знаете ли, не слишком сентиментален. Справедливости ради скажу, что мои суждения часто бывают скороспелыми и поверхностными, и их пригодность носит несколько локальных характер — в случае с эротичностью лица Вероники я явно поторопился с вынесением вердикта. Это лицо в силу вышеуказанных причин мало подходило для короткого флирта, но для длительного эротического наслаждения оно, пожалуй, отлично годилось — я убедился в этом во время одного своего сна, на содержимом которого остановлюсь подробно. Этот упомянутый сон, прекрасный экспонат посещаемых мной зрительных галерей, по которым я научился ходить так осмотрительно, как умеет только много натерпевшийся на своём веку ночной взломщик, отличался от других, параллельных ему снов, своей мучительной длительностью, выразительностью чувственных деталей и обидной физиологической безрезультатностью — я ожидал продолжения, но не дождался.
Глава 2
Голая Вероника — любовная сцена в будуаре — сомнения чувствительного Ансельма — нескромная прогулка по ночному городу — эстетическое разочарование — ночная дуэль — следственная суматоха — практичный совет доброго полицейского чина — решимость Ансельма и своенравное поведение газетного листа — обожжённый доктор
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.