Посвящается всем тем, кто сотворил для меня чудо.
Чудо длиною в мою жизнь.
А город N кровоточит простуженными мостовыми
И тушит теплый свет в окнах.
Как так глупый на твоих скулах золотом плачет
Солнечный воздух, пульсирует под кожей желание
Вечно возвращаться домой под вечер —
В руках вся нежность, что за день наворовала, хромая
Уставшими взглядами между чужих переносиц,
И пирог с корицей, как ты любишь.
Можешь задохнуться развернутым над головой небом,
Я не стану мешать,
Просто стой и слушай, как в соседнем подъезде
Рыдает, сидя под дверью, голубоглазая принцесса,
На ней платье из дорогой парчи и нежность, зашитая
На теле крепким узлом.
Город N — такой холодный и вечно пьяный —
Горечью своих многоликих прохожих
На наших щеках клеймом выжигает знак бесконечной
Любви засыпать на мокром асфальте чумазыми голубями
Того святого апреля, когда стало понятно и тебе, и мне,
Что город N не щадит даже самых смелых и спелых.
Но пулеметным залпом влажно поцелуй в висок на прощанье,
Я помню твой перрон и последний вагон
В облаке сигаретного дыма,
Уходи, родной, на выходе донеся до города N сожаление
И просьбу хранить
Меня бережно между своих хрупких стен.
Ты знаешь, тут поменялись лица и номера телефонов,
В остальном все также болит и обветрены губы.
Мне бы сейчас дождливый Октябрь и мои потертые джинсы —
Они всегда пахли мятой и простынями твоей кровати,
Так стремительно хотелось, чтобы вырвало к черту из легких
Этот кусок мертвой жизни — извечный никотин соседей,
Мокрый кафель и так и недопитый тобой кофе.
Просто позволь мне тихо уснуть на изгибах твоего завядшего плеча
И однажды случайно проснуться в другом городе N.
Я хочу рассказать вам одну историю. Она приключилась со мной на стыке двух времен моей недолгой пока еще жизни: детства и взросления (которое я и приобрела так стремительно и грубо благодаря этой истории).
Эта история и есть моя жизнь. А точнее, один из ее непродолжительных, но, пожалуй, самых судьбоносных и важных отрезков.
История глубоких воспоминаний и привязанностей, самой честной веры и самой искренней любви. История одной смерти и одного чуда. История величайшей для меня потери и самого грандиозного моего приобретения. Одного человека, одной судьбы и целого мира, коим для меня являлась жизнь этого человека.
Это до дрожи болезненная и до невозможности откровенная для меня история.
Это — моя история.
Глава 1
Если бы меня однажды спросили, было ли начало этой истории ознаменовано чем-то примечательным, то я бы не задумываясь ответила — нет.
Болезненным рубцом в памяти осталась лишь необъяснимо тревожная прохлада, словно протяжной нотой зависшая в воздухе. Судьбоносный день этот, однако, не отличался излишней яркостью событий, и кроме робкой его прохлады, не было в нем решительно ничего необыкновенного, разве что особенно стремительно, казалось, клонится он к закату. Днем солнце стояло высоко, и пыльный запах апреля сладкой патокой разливался по запруженным переулкам. В темной глубине спящих окон просыпались и пускались в пляс пузатые отражения городских огней. Хрупким мотыльком в дрожащих ладонях площадей забилась вечерняя феерия весенней Москвы.
Я сидела на теплом паркете своей шестнадцатиметровой комнаты и перебирала лохматых кукол. Их пластиковые лица не выражали ничего, кроме надуманного восторга. И это именно то, что всегда делало их неживыми. Невозможность боли. Отсутствие перспективы чувствовать и содрогаться от беззвучного распада на атомы. Материя смертна, она рассыпается пеплом. Никто никогда не скажет, но, пожалуй, каждая минута нашего бытия определяется этим — осознанием разрушения. Плавного настолько, что оно почти неосязаемо, однако неотвратимо и оттого притягательно. Безмятежные лица кукол всегда пугали меня постоянством бессмертия. Там, где не было смерти, никогда не было и не могло быть красоты. Упорядоченный безвоздушный хаос безлик. Загляни в него, и ты увидишь то, что было до начала жизни — прозрачный вакуум в океане пустоты.
Рваные шорохи шагов вырвали меня из пучины размышлений. Кто-то торопливо провернул дверную ручку, и дверь со свойственным ей звуком отворилась. В комнату вошла ликующая мама. Она бросила на меня лукавый взгляд и, слегка прищурив глаза, спросила:
— Хочешь съездить к бабушке? Она ждет. Говорит, что скучает по тебе. Поехали, а?
— Да, конечно, я была бы безумно рада сейчас ее увидеть.
— Тогда собирайся. Время бежит быстро, а дел у нас слишком много.
Не размышляя ни мгновения, я бросилась натягивать на себя потертые джинсы-«вранглеры». Заметалась по пыльной комнате в поисках старенькой водолазки. Наверное, трудно сразу понять мое рвение, но я попытаюсь объяснить.
Дело в том, что большую половину своей жизни я провела бок о бок с бабушкой и дедушкой. Благодаря стечению жизненных обстоятельств долгое время мы были вынуждены делить общее пространство. Это не означало, что я не жила с родителями, нет. Просто в определенный период мы тремя семьями располагались под одной крышей, можно сказать, ютились в шестидесятиметровой бабушкиной квартирке. Но на самом деле вовсе не ютились, а именно жили вместе, радовались каждому дню, безропотно и с достоинством разделяя абсолютно все, что с нами случалось. И только год назад нам наконец выпала возможность разъехаться по отдельный квартирам.
Мы. Но кто такие мы? Мы — это я, мои мама, папа, бабушка, дедушка, мамина родная сестра, ее муж и их сын, мой горячо любимый брат.
Конечно же, первое время мне было достаточно нелегко свыкнуться с ледяным превосходством комфорта, однако все же я была безумно счастлива, ведь отныне имела собственную комнату, островок личного пространства. Я наконец могла спокойно отдыхать в любую удобную для меня минутку либо заниматься своими делами, в мерной тишине вслушиваясь в далекие отзвуки гудящих за окном проспектов. Я могла высыпаться. Посреди ночи меня более не беспокоил прерывистый шелест чьих-то шагов, не будил громко работающий телевизор и не убаюкивал тихий шепот бабушкиных молитв, монотонно раскачивающийся в пляске огня свечи на темных стенах комнаты.
Всю нашу жизнь составляло бесконечное копошение на кухне, реже — в ванной, затем это были выдвижения каждого члена семьи на работу или учебу, после — торжественное возвращение домой и совместный просмотр какой-нибудь телепередачи. Хотя, конечно же, вкусы сильно разнились, и это почти всегда вызывало своего рода маленькую войну между теми или иными членами семьи. В заключение дня — ужин и крайне сомнительный отдых.
Но вернемся в тот апрельский вечер. Журчащий голубиный рой под окном перешептывается шуршанием крыльев, заставляя воздух вокруг трепетать и маяться. Я одеваюсь и, резво перепрыгивая по ступенькам подъездной лестницы, выбираюсь на улицу, чтобы подождать маму на скамейке во дворе. Ветер гнет упругие ветви деревьев. В окнах домов разгорается стремительно растущее зарево закатных отблесков. Вскоре переулки утонут в стремительном вальсе огней и звуков. Вот и мама выходит из подъезда, жестом просит меня поторопиться. Мы наконец отправляемся в гости к бабушке.
Машина аккуратно плывет в гудящем потоке бесноватого шоссе. Это полет или погружение? Пытаясь уловить магию движения, я замираю возле окошка и наблюдаю: проплывающий мимо город все больше и больше наполняется ночным светом и тонет в неисчерпаемом озере бронзового сияния. С каждой минутой погружение все глубже, глубже.
В городе жизнь бьет ключом. Разные люди спешат в разные стороны. Лица людей, быстро сменяясь, бесконечно мелькают в неугомонном танце тени и света.
В это время суток машин в городе привычно с переизбытком. Тем не менее путь наш близкий, а потому на дорогу в общей сложности мы потратили чуть больше получаса. Я на мгновение закрываю усталые глаза, а через секунду открыв их, обнаруживаю, что мама уже паркует автомобиль во дворе перекошенного от времени дома, где вот уже более трех или четырех веков (точно этого не знает никто) мирно проживает бабушка. Вот я и оказалась в самом родном для моей души месте. Это воистину величественный московский двор — мир неровных сталинских стен и грязного асфальта.
Я всегда любила этот двор. Он будто всей своей формой, каждым изгибом тротуара отпечатался в глубине моего нутра. Быть может, раньше даже отпечатался, чем я впервые появилась в нем. Да и можно ли было его не любить? Стоило только оглянуться: в центре — что-то вроде небрежно разбитого сквера, островок свежей зелени в теплое время года; вплотную к тротуарам припаркованы машины жильцов; сам дом являет собой постройку в виде буквы «п», как бы замыкаясь с каждого угла. Окна первых этажей находятся слишком близко к земле, оттого почти на всех — металлические решетки, посреди сквера дремлет толстый пень. Неровный козырек подъезда, на самом краешке которого невесть каким чудом проросли молодые березки. Дверь привычно оклеена рекламными объявлениями.
Помнится, когда я была помладше, не могла пройти мимо, не оторвав от каждой листовки клочка цветной бумаги с телефонным номером. Мне казалось тогда, что цветные эти листовки обладают особой ценностью.
Смотрим дальше. На асфальте, прямо у выхода из подъезда расположился канализационный люк. Он немного ниже относительно остальной поверхности асфальта, поэтому в дождливые дни там всегда непременно образовывалась лужа невероятных размеров. Мы с братом — дети-непоседы, и стоило нам только выбраться из темноты подъезда, мы непременно оказывались в ее пучине. Мамы злились и ругались. Папы брали ножи и, приподнимая ими крышку люка, спускали воду. Но этого хватало ненадолго. Лишь до следующего дождя, ибо, как мне кажется, бездонная эта лужа обладала почти магическим свойством регенерации. Она была бессмертной. Я поняла это примерно на пятом году своей жизни. С ней даже не стоило бороться, нужно было просто принять ее как данность.
Мы продолжаем осматривать двор. И вот, наконец, упираемся взглядом в непримечательные темные окна на первом этаже. Они располагаются над козырьком подвального помещения и за счет этого не так плотно прижимаются к земле, как остальные окна. Можно даже подумать, будто это вовсе не первый, а прямо-таки второй этаж. Когда-то это действительно было подвальное помещение, сейчас же здесь парикмахерская, скрипящая лестница которой находится ровно под окном бабушкиной кухни. О, какое множество раз в те незапамятные времена, когда на этих окнах не были еще закреплены чугунные решетки, приходилось одному из представителей нашего славного семейства лезь в это злополучное окно. Просто мой обожаемый дедушка запирался на все замки, садился в кресло в гостиной и, включив на полную мощность звук телевизора, засыпал. Если вы думаете, что его можно было разбудить, то очень заблуждаетесь, так как он не слышал ни телефонных звонков, ни раздраженных криков, ни стука в окно или в дверь — ровным счетом ничего. Я уверена, выпусти мы пушечный заряд, он все равно не проснулся бы, поэтому нередко нам оставался лишь один-единственный выход…
В окнах горит неяркий свет. Оттуда периодически доносятся разнообразные звуки, будь то работающая кофемолка или эмоциональный женский голос. Звукоизоляции никакой. Отчетливо слышен каждый производимый внутри звук.
Мы с мамой стоим напротив двери подъезда. Она смеется, не может вспомнить код. Просит меня его ввести, ссылаясь на молодую свежую память. Молодая свежая память не так свежа, как кажется, и поэтому мне приходится сделать несколько неудачных попыток, прежде чем наконец пальцы автоматически набирают правильную комбинацию цифр.
Мама толкает тяжелую дверь. Мы входим внутрь и мгновенно погружаемся в великолепный мир московского подъезда. Да-да, это именно мир, ибо, как и в каждом мире, здесь можно заметить целых ряд признаков, свойственных лишь этому месту. Самый ярчайший из них — запах.
Будто некто на небе твердой рукой отмотал пленку. Я чувствую его. Запах, мгновенно переносящий меня на многие годы назад: кто-то готовит обед — домашний суп и компот из брусники, еще душный запах сигаретных бычков — они плавают в банке из под оливок, что привычно замерла в тени почтовых ящиков; запах влажной штукатурки, которая благодаря непонятно какому чуду до сих пор держится; пыли — она копится годами и вряд ли когда-то будет кем-то убрана; резкий кошачий дух — кошки гуляют здесь по ночам; запах старости этого дома и запах моего детства.
С едва заметным усилием я нажимаю потертую кнопку звонка. Грязным пятном она повисла чуть правее двери. Внутри начинают быстро и суетно двигаться, шуршать половицами в прихожей, громко говорят: «Сейчас-сейчас, ключи уже почти у меня в руках», — и по всем этим признакам я понимаю, что совсем скоро увижу переполненное эмоциями лицо бабушки. Не проходит и трех секунд, как мои предположения оправдываются, и на пороге появляется ее маленький бойкий силуэт.
— Родная моя, любимая девочка, — бабушка бросается обнимать меня (хотя, конечно, обнимать — это мягко сказано, бабушка стискивает меня в своих объятиях так, что очень скоро становится трудно дышать). Она делала так всегда. Я это любила. — Я так тебя ждала, я так скучала! Я думала, когда увижу тебя, в тут же секунду умру от нежности… — захлебываясь словами, бабушка начинает тискать меня за щеки, оттягивает их, словно они и не из кожи вовсе, а из эластичной резины, поворачивает меня к себе то спиной, то лицом, дабы убедиться, что за то короткое время (полторы недели), которое она меня не видела, я непременно очень выросла.
— Ты так выросла, — замечает она и переключается на маму.
И хотя с мамой бабушка более сдержанна, все же невозможно не заметить, насколько сильно ей хочется проделать со своей дочкой то же самое, что около минуты назад она проделывала со мной.
— Что же я вас на пороге держу-то, — громогласная фраза мигом разносится по подъезду и эхом отдается где-то этаже на пятом. Теперь я уверена: то, что мы с мамой приехали, знает абсолютно каждый жилец дома, — проходите-проходите, я тут как раз чай заварить решила, пирог вот утром испекла, такой, как ты любишь, моя милая внученька. Правда, у меня беспорядок жуткий, можно подумать, будто бы по дому прошелся Мамай со своим игом, хотя на самом деле я просто затеяла генеральную уборку…
Пока бабушка и мама отвлекаются на разговоры, пока их слова цепляются друг за дружку так, что может показаться, будто бы между этими словами существует какое-то почти физическое притяжение, словно у двух магнитов; пока они, как и все соскучившееся друг по другу люди, взахлеб рассказывают вчерашние происшествия и делятся новостями, я медленно отхожу в сторону, дабы пройтись по своему старому дому и насладиться пребыванием в нем.
Вот коридор. Рядом с дверью торжественно расположился маленький потрепанный шкафчик, хотя при ближайшем рассмотрении становится понятно, что на самом деле это никакой не шкафчик — лишь ниша в стене с прибитыми к ней дверцами. Что там хранится? О, пожалуй, чтобы это выяснить, нам потребуется несколько суток без сна, отдыха и перерывов на еду, а вместе с тем и эксперт по антиквариату. Долгие годы здесь аккуратно складировались ненужные вещи, которые, впрочем, хитрым методом самообмана каждый год снова и снова признавались необходимыми.
В глубине коридора висит усталая хрустальная люстра. Вероятно, когда-то она сверкала сотнями граней на свету, теперь же поблекла и выцвела, похожая на вывалянную в пыли кучу карамели.
Тем временем с кухни все еще доносятся звуки бабушкиного голоса. Она что-то увлеченно рассказывает, а мама звонко смеется. Услышав обрывок одной из фраз, я непроизвольно усмехаюсь, а мое лицо в этот момент отражается на полированной поверхности темного комода. Но все же, не вмешиваясь в беседу, я не торопясь продолжаю разглядывать наш старый дом: отныне это особенное наслаждение — залпом выпитый коктейль из родных запахов и привычной обстановки.
* * *
Подхожу к шкафу, распахиваю его, и перед моими глазами тут же появляется какое-то пестрое пятно. Точнее, «пестрым пятном» это мог бы назвать кто-нибудь другой, абсолютно не знакомый с содержимым этого шкафа. Я же сразу понимаю — это бабушкин гардероб, кладезь безвкусно пестрых, но от того не менее любимых вещей. Они, как и всегда, аккуратно висят, создавая собой неровный ряд, каламбур нагроможденных в невероятных количествах вещей. Глядя на них, я не могу не вспомнить, для какого назначения их использовала, когда была поменьше. Пока никто не видел, я их примеряла.
Затем в моей голове смутной кляксой начинает всплывать прежний образ этой сонной комнаты — и вот я уже понимаю, отчего она вдруг показалась мне совершенно чужой. Здесь неестественно тихо. Прежде гостиная всегда была до краев заполнена озером звуков и ритмом движений. Подобно суетному муравейнику, комната жила своей собственной жизнью: здесь мы ужинали и отдыхали, здесь же играли в настольные игры и слушали музыку, здесь разговаривали, пили чай, смеялись, спорили и засыпали. Отныне же она наполнена лишь глухой тишиной. Казалось, в окна однажды постучало капризное время, впорхнуло внутрь и, накинув невесомую пелену беззвучной пустоты, усыпило каждый предмет.
Неожиданно свалившееся на меня чувство ностальгии заставляет начать неторопливо кружиться по комнате в робкой надежде вернуть ей былое дыхание. Я поднимаю ослабленные руки и толкаю ими черничные облака вечернего воздуха. Закрываю глаза и представляю себя не тут — в клетушке небольшой комнаты, а на балу в окружении блеска огней и скользких взглядов. Я надела особенное платье, оно напоминает мне белые крылья морской птицы, ведь его легкая юбка взлетает в небо так же неистово и быстро, а после тихо кружится в вальсе воздуха и дыма. И вот уже полностью погрузившись в удивительный мир танца, я четко соблюдаю ритм, и мое расслабленное тело движется в такт воображаемой музыке, и вдруг звук маминого голоса возвращает меня к реальности.
— Ты очень красиво и, главное, вдохновенно танцуешь, и я бы, наверное, смогла наблюдать за тобой вечность, но знаешь, я пришла спросить, может быть, ты попьешь чай вместе с нами. Поговорим…
— Э-э-э-э… Я не знала, что это кто-то видит. Я просто вспомнила… ну ладно. Действительно, что же это я, может, и вправду испить с вами чаю.
— Пойдем, там у бабушки есть замечательный яблочный пирог, как раз такой, какой ты любишь больше всего на свете, — игриво добавляет мама.
— Иногда кажется, что я смогла бы продать душу только за то, чтобы еще раз его отведать, — с улыбкой отвечаю я.
* * *
С неистовой жадностью я откусываю огромный кусок бабушкиного пирога. Теплый его аромат растекается по кухне призраком ушедшего детства. Лето, вплетенное в пшеничные косы, давно дремало в коридорах памяти, теперь же испуганно встрепенулось и задышало. Я вслух восхищаюсь отменным вкусом пирога, а также мастерством того человека, кто его сотворил. Бабушка застенчиво улыбается и напоминает мне, где именно она научилась его готовить. Это произошло на нашей даче, когда в жаркие летние дни казалось невозможным съесть что-то тяжелее сладкого яблочного пирога.
В течение всей своей недолгой жизни я была уверена, что наша дача — место, где начинается этот мир. Энергия здесь обретает материю, но здесь же вновь распадается на атомы. Отсюда все выходит и сюда возвращается. Я помню, как в конце сезона меня посещала невероятная радость от того, что мы покидаем это магическое место до следующего лета, а позже — с наступлением зимы — охватывала безжалостная ностальгия, и единственно желанной казалась лишь возможность незамедлительно вновь очутиться там. В темноте захмелевшей ночи посидеть втроем напротив небольшого костра. Поковырять его железной кочергой, поговорить о вечном, заглянуть в ледяной океан звездного неба и снова почувствовать себя прежней — свободной и крошечной. Ненасытный мир застывает вокруг ослепительно прекрасной декорацией, а ты вдыхаешь и не выдыхаешь после: льдом сковано твое нутро, но лед этот не хоронит, он пробуждает к жизни. И ты не замерзаешь изнутри, ты просто перестаешь стареть. Хрустальными пальцами крепко ухватив момент, ты более не можешь стереть его безжалостным ластиком времени.
Бог стоит у мольберта и холодными красками пишет картину идеального мира. И вот он закончил, картина готова. Мир совершенен. Из него не отнять лишнего, ему не прибавить нужного. Бог отходит в сторону, любуется законченным произведением. Он проводит рукой по нарисованным лицам людей — они счастливы или не очень, но они закончены, они сбылись. И Бог снимает картину с мольберта. Он оставит ее в бесконечной галерее мироздания, в которой с начала веков хранит все эти застывшие моменты. Он возьмет в руки теплые краски — теперь нарисует полдень. Бог никогда не устанет рисовать. Все выходит отсюда и все возвращается сюда.
Наша дача — особенное место. Веселье там бьет ключом, словно кто-то распахнул прозрачную дверь в пространстве, и из нее золотой рекой течет на Землю небесное спокойствие. Кроме прочих развлечений, мы имели удовольствие париться в нашей крошечной баньке или до вечера плескаться в детском бассейне, который заботливыми руками родителей каждый год устанавливался на заднем дворе. Его поверхность почти всегда была усеяна листьями и пылью, однако в наших глазах это не делало его менее привлекательным. Бесконтрольное увлечение водными процедурами нередко приводило к тому, что мы простужались и становились невыносимо капризными, но всякий раз, когда бабушка пыталась нас хоть сколько-нибудь ограничить, мы делались еще более капризными, чем прежде, что фактически не оставляло ей никакого выбора.
На небольшом садовом участке в стандартные шесть соток росла полудикого вида клубника, что не мешало бабушке считать ее одним из самых селекционно-совершенных видов на планете. Ближе к полудню, вооружившись небольшим лукошком, мы, как водится, выходили в сад и торжественно ее собирали, чтобы позже, сидя на ступеньках деревянного крыльца, наблюдать за редкими прохожими. Чего греха таить — мы шепотом их обсуждали. Лениво сидели там, поедали свежую клубнику и бесстыже обсуждали. Даже в самом неприметном человеке бабушка умела найти нелепые особенности и вдобавок к этому настолько забавно их пародировала, что порой нас троих будто накрывало неудержимой волной — это безудержный смех громко клокотал в наших грудных клетках.
А когда вечером синим покрывалом над землей застывал усталый небосвод, наступало время сказок. Но были ли это всего лишь сказки? О, нет. Я знаю точно, что в мутной речке близ нашего дома и вправду жили растрепанные русалки с блестящей чешуей на рыбьих хвостах, а вместе с ними — кикиморы и леший, хмурые духи темного леса. Я помню, как выходили они лишь лунными ночами, танцевали в серебре и пели грустные песни о вечной жизни под толстым слоем холодной воды. Там, в гуще высокого камыша, играют они друг с другом в прятки, мертвые и одинокие. С открытыми глазами спят в густых кронах понурых ив, и снится им жизнь — будто дышат они воздухом и кожу нежно ласкает бледное солнце. И черной тиной измазаны их молодые белые лица — они не состарятся больше никогда. А если слушать внимательно и почти не дышать, то в звонкой тишине прохладного леса можно изредка услышать их сиплый вой — плач по жизни, которую так хотелось прожить. Это не демоны и не люди, это сама смерть — какая она есть, часть природы и отдельная стихия, безмолвная, но неистовая. С красивым лицом, но гниющей кожей. В стройном образе молодой девушки, но с блеклыми глазами изможденной старухи. Я знаю точно, что они по-прежнему танцуют там — на влажной траве в струях лунного света. Их обнимает за хрупкие плечи ледяной туман, а смерть стоит рядом в прозрачном платье из хрустальной росы — этот безмолвный танец всегда будет лишь для нее одной.
И случались еще редкие деньки, когда дед оставался с нами на даче. Он смотрел телевизор, по экрану бегали помехи, а мы прыгали вокруг и визжали — пытались помешать, привлечь внимание, нарушить ритуал. Он ворчал, недовольно хмурил брови, но никогда не ругался. По утрам он неспешно бродил по крошечному саду и собирал только что созревшую малину. Бережно срывал хрупкие плоды и, аккуратно надкусив, наслаждался ее нежным вкусом. Мягкая ягода всегда была слишком хрупкой для его грубых рук, и зачастую ему просто не удавалось рассчитать силу и сохранить ее в невредимости.
Что еще сказать? Наверное, теперь не стоит ничего говорить.
* * *
Под завистливый шепот распахнутой форточки я продолжаю баловать себя изысками бабушкиной кухни. Ее яблочный пирог удивителен, и в моей памяти он навсегда останется теплым островом самых спелых воспоминаний. И если бы однажды Бог спросил меня, как пахнет первое лето на Земле, я бы непременно ответила: только так — яблочным пирогом, который бабушка старательно пекла для нас с братом.
Но быстрое время на часах неумолимо уходит прочь, и это заставляет маму поглядывать на них с невысказанной тревогой.
— Отец скоро приедет? — озадаченно спрашивает она у бабушки.
— С минуты на минуту.
И не успевает бабушка договорить, как из прихожей волной негромкого шуршания начинают доноситься звуки открывающейся двери. Звон ключей в кармане, и мгновением позже — поворот ключа в замке. Еще секунда, и в дверном проеме обрисовывается взъерошенный силуэт деда.
— Не вставайте, я сейчас быстро схожу в магазин за колбасой и бутылкой пива на вечер! — стремительно объявляет он.
Понимая, что спорить с дедом бесполезно, мы продолжаем нашу скромную беседу, которая тем не менее будет слышна даже тем, кто случайно в этот вечер пройдет мимо окна бабушкиной квартиры на расстоянии шести-семи метров.
Спустя еще около тридцати минут мама объявляет, что непременно пора сворачивать наш маленький пикник, и мы бодро начинаем собираться домой. Спешно одеваемся и уже через мгновение оказываемся на улице под серым козырьком подъезда. Как и всегда прежде, вслед за нами на улицу выходит бабушка, это ее скромный ритуал — провожать нас прямо посреди двора. На ногах красуются домашние тапочки: она вновь забыла сменить их на уличную обувь.
Бабушка громко прощается с мамой, параллельно не упуская возможности обсудить некоторые крайне актуальные темы, и очень скоро я понимаю, что такое прощание (совершенно обыденное для моей семьи) может затянуться надолго.
Я отхожу в сторону и наблюдаю.
Прошла уже тысяча лет, а лохматые тополя кудрявыми кронами по-прежнему шелестят над головой. Из года в год и изо дня в день грубые руки московского ветра гнут их шершавые ветви, однако ничего не меняется: стройные деревья стоически выдерживают напор стихии и времени.
В грязной песочнице играют дети. Я незаметно улыбаюсь — это улыбка скорби по быстротечным сюжетам времени. Ведь, кажется, еще совсем недавно мы сами копошились здесь, будто два крошечных жучка, но у времени нельзя взять отсрочку взросления. И вот теперь это началось — мы постоянно куда-то спешим, что-то ищем, кого-то ждем. Однажды вырастут и эти дети. Придут сюда без видимой цели — постоять в тени кривых арок, послушать, как ветер танцует в листве, побродить по знакомым переулкам — каждый из них пахнет детством и домом. Когда-нибудь и они заметят это: как умело время белой нитью выскальзывает прямо из наших рук, а мы этого как будто не замечаем. Словно невидимая рука с силой швырнула в воздух шерстяной клубок нашей жизни, и вот он быстро катится по асфальту переспелым яблоком, а все, что остается после, — лишь робкий след на тротуарах вечности.
Надеюсь, они никогда не посмеют забыть, откуда все началось. Ведь это невероятно важно: построив дом своей жизни, всегда помнить о том хрупком фундаменте, на котором он держится. Фундаменте воспоминаний.
Да, время уйдет. В конце концов, оно всегда уходит. Но я знаю наверняка: тополя над головой не перестанут шелестеть. Даже если у нас больше не будет ушей, чтобы это слышать. Хочется только непременно остаться в каждом метре этого города, он нечаянно заблудился на скрещенной карте севера, переполненный, но пустой. Дышать в нем пылью весенних дорог и обрести в этом истинный покой — заснуть в колыбели вечности под гулкую мелодию автострад. Большими буквами впечатать свое имя в хмурые стены этих уставших зданий и позже остаться лишь немым эхом в чужих голосах — теперь здесь играют другие дети. Капризный ветер будет все так же протяжно выть и стучаться в окна по ночам, и блики света от проезжающих машин будут рисовать на потолке причудливые узоры. И главное — может, когда-нибудь этот безумный ветер снова станет разносить наши далекие мечты по пустым карманам, и нам — в груде пыли на пустом полу — будет с силой вздымать грудную клетку, мы выдохнем в последний раз и вновь услышим ритм пульса самых далеких прохожих.
* * *
Внезапно я осознаю: я совершенно отвлекалась от того, что сейчас происходит под козырьком подъезда. А там, застыв в неестественных позах, стоят мама и бабушка и пристально смотрят в сторону арки, из темных недр которой вдруг появляется взлохмаченный и отчего-то кажущийся теперь абсолютно потерянным дедушка.
Он хромает. А точнее, он идет так, что очень скоро становится понятно: волочет за собой правую ногу. Я решительно не понимаю, отчего так происходит, поэтому начинаю идти ему навстречу. Внезапно у меня появляется возможность в мельчайших деталях разглядеть его стремительно приближающее лицо. Я замираю в немом изумлении.
Цвет его лица оказывается слишком бледным — так не выглядит здоровый человек. Привычно смуглое лицо дедушки теперь приобрело желтовато-серый, будто восковой, оттенок. Щеки сильно впали, а острые скулы отчетливо проступили на его изрядно похудевшем лице, которое в данный момент было бы правильнее назвать маской. Глаза странным образом потускнели и поблекли, словно кто-то нарочно пожелал их обесцветить.
Теперь я отдаю себе отчет в том, что там, в квартире, под другим освещением я этого просто не заметила. Я оборачиваюсь, чтобы лучше вглядеться в лица бабушки и мамы, и моментально осознаю, что вовсе не я одна сразу не сумела этого разглядеть. На их искривленных физиономиях застыл безмолвный испуг.
Дед идет так, как никогда не ходил прежде. Как будто не своей походкой. Точно испуганный воробушек, он сгорбился, как бы прижался к земле, и от этого, кажется, словно стал намного меньше, чем на самом деле.
— Здравствуй, дед! — пытаясь прибавить голосу непринужденности, громко приветствую его я. — Ты как? Ты себя хорошо чувствуешь?
— Привет, Кристюша! Да как-то не очень. Пойду-ка я сразу домой, что-то не могу долго стоять на ногах, лучше бы прилечь.
Никогда прежде я не видела его таким. Выглядит он чрезвычайно усталым и нездоровым. Болезненно худым и слишком бледным. Он быстро, но тепло приветствует маму нежным поцелуем в лоб и, сославшись на невыносимую слабость, спешно скрывается за железной дверью подъезда.
Я смотрю на бабушку. На ее лице читаются крайняя тревога и озабоченность.
Мама первой нарушает повисшее в воздухе молчание:
— Он плохо себя чувствует? — спрашивает она у бабушки.
— Это продолжается уже давно. Мне кажется, он тяжело болен. Простуды следуют одна за другой. Быть может, у него воспаление легких, уж больно сильно он кашляет по ночам! Но ты ведь его знаешь! Все дело в том, что он даже и не собирается лечиться! — встревоженно отвечает она.
— Да еще и хромает, — замечает мама.
— И ведь правда! Кажется, это началось лишь несколько дней назад… — в задумчивости проговаривает бабушка.
— Знаешь, вот как мы поступим. Я оставлю тебе телефон специалиста, ты обязательно позвони ему и обо всем договорись. А затем обязательно отвези отца на обследование. И прошу, не задавай мне пока лишних вопросов.
Мама вытащила из сумочки маленькую визитку розового цвета и аккуратно протянула ее бабушке. Бабушка кивнула в знак согласия:
— До свидания, мои хорошие!
— До встречи! Звони мне, как только все узнаешь!
И мы уехали домой. Бабушка долго махала нам вслед, крестила воздух перед собой — это должно было уберечь нас от бед. Тогда она еще не знала, что беда невидимой тенью уже давно живет в ее собственном доме.
Глава 1. (Воспоминания)
Ровным светом солнце освещает каждый метр серого асфальта. Улица залита теплом. Солнечные лучи пляшут на тротуарах, отражаются в лужах, обнимают ласковыми эфирными пальцами шершавые стволы деревьев.
На дворе апрель. Такой, каким я его знаю. Будто бы все время Вселенной сосредоточивается в одном месяце. Это пик. Момент, когда все оживает, поднимается и наполняется воздухом весны. Начиная от почек на деревьях и заканчивая человеческими сердцами. Апрель — будто хрупкий эмбрион жизни, что теплится в материнской утробе. Еще немного, и родится новый мир. Со своими красками, солнцем и небом — нет, не таким серым, а другим, ярко-голубым, чистым и распахнутым. Кажется, будто потерпеть осталось недолго. Совсем скоро мир опрокинется в лето. Закружится в бесконечном празднике, и в этом есть особая прелесть: знать, что впереди только лучшее. И с этим осознанием жить.
Мы расположились возле дедушкиного гаража. В объятиях нежного солнца. Он копошится под машиной, у него это, кажется, называется «чинить», хотя у меня всегда возникала масса вопросов по этому поводу. Я маленькая, мне лет шесть от роду, учусь кататься на велосипеде. Коленки разбиты в кровь, на них ссадины и ранки, но я даже не думаю сдаваться, для меня это дело крайней важности.
Вокруг нас с особо деловитым видом ходят чумазые апрельские голуби. Они такие грязные и ободранные, что кажется, будто они могли быть только здесь. В этом месте. В этой части города. Пахнет железом, мусором, так как метрах в двух находится прелестнейшая свалка районного масштаба, и краской, ибо тротуары только-только выкрашены в черно-белую зебру (непонятно по какой причине тротуары обязательно должны быть черно-белые. Да и зачем вообще каждый год, будто надеясь на чудо, так упорно их выкрашивать, зная, что дешевая краска не продержится и до середины лета, я, честно сказать, не знаю, да и никто не знает) и, конечно же, бензином.
Ветер шаловливо шелестит в густых кронах высоких тополей. Листьев еще немного, и они маленькие, нежные, едва позеленевшие, только что вкусившие терпкий вкус жизни. Запахи, витающие в воздухе, уносят куда-то далеко отсюда. Справедливости ради стоит отметить, что в воздухе пахнет не только железом и бензином, но и горячим, недавно испеченным хлебом, купленным в расположенной поблизости местной булочной, в которой, к слову, готовят самый вкусный хлеб на свете. Если купить его сразу после двух, как только его выставят на прилавок, заранее отстояв длинную очередь, и, расплатившись, быстро вернуться домой, можно успеть положить его на стол еще теплым, даже горячим. Но основная прелесть в другом. Вам вряд ли удастся донести его до дома целиком, ведь он так свеж и пахуч, что, пожалуй, нужно обладать невероятным мужеством, чтобы не откусить кусочек по пути. А если все-таки хлеб попадет на стол, то будет источать неземные запахи, которые, проникая через полуоткрытое окно на первом этаже, будут манить голодных прохожих.
Как и происходит сейчас. Окно соседской квартиры открыто настежь. Оттуда доносятся аромат теплого хлеба и звуки громко работающего радиоприемника. Хозяйка этой квартиры — улыбчивая женщина лет пятидесяти пяти с пухлыми ногами и коротенькими руками, которая ходит медленно и вперевалку, непременно надевая нелепого вида старый красный шарфик в любое время года. Она всегда шумно гремит посудой на кухне, что предвещает ее громкий последующий возглас «Кушать готово!».
Все это я слышу день ото дня. Прохожу мимо ее окна и внимательно вслушиваюсь. Она такая суетливо-настоящая, истинное воплощение простой московской жизни. На ее столе вечным каламбуром хаотично разбросаны крошки пищи. У нее усталые натруженные руки, которые полжизни таскали тяжелые сумки из дома на работу и из магазина в дом. Она уже немного утомилась от этой жизни, но тем не менее не прекращает улыбаться каждому случайному прохожему, будто по крупицам пытаясь отыскать в их взглядах искренность и отблески красоты своей погибшей молодости, по которой изредка со светлой тоской скучает.
Эта женщина, как и все в этом хрупком мире, — часть моей жизни, часть меня самой.
Асфальт под ногами продолжает услужливо стелиться. Шершавый, серый и пыльный. На коленках с каждой секундой появляется все больше и больше детских неровных ссадин.
Дед замечает их. Он смеется. Вылезает из-под машины. На него надеты его проклятые потрепанные штаны. Они ужасно испачкались. Грязнее только его руки. В одной ладони железные инструменты, другой он аккуратно убирает со смуглого лба черные, как смоль, кудри.
— Ты чего это, убиться об асфальт совсем решила, принцеска? — громко хохоча, спрашивает он.
— Я вот научиться хочу, — указываю взглядом на покоцанный желто-синий велосипедик.
— Значит, научиться… — с задумчивым видом произносит он. — Но, чтобы научиться, знаешь, нужно упорство, — он улыбаясь рассматривает мои ссадины на коленках. — Но, видимо, у тебя его с лихвою хватает.
— Тогда чего же не хватает? — недоумеваю я.
— Может, веры? — с легкой полуулыбкой спрашивает он.
— Может, и веры… только как же я пойму, что мне именно веры не хватает? — продолжаю допытываться я.
— Так ты же не можешь научиться. Если бы хватало веры, ты бы уже летела на своем велосипеде по длинным улицам и не оглядывалась бы, а пока не можешь, значит, веры в себя нет. В то, что ты все сможешь, что тебе все по плечу. Так во всем, понимаешь? Даже в жизни. Если вера есть вот здесь, внутри, — он кладет руку себе на грудь, — то плевать, кто ты, где ты, зачем. Тебе все равно. Кто-то спешит куда-то, за что-то борется, ищет свою силу, становится сильным, а ты даже не пытаешься. Потому что у тебя уже есть другая сила. Твоя крепкая и непоколебимая вера. Люди без веры, маленькая моя, такие смешные. Когда-нибудь ты это увидишь, ну а пока просто поверь. Люди спешат становиться сильнее и отращивать себе острые зубы. Но, например, у акулы две тысячи острых зубов, и ей абсолютно все равно, что находится над поверхностью воды. Потому что всему миру на самом деле плевать, сколько у тебя зубов. Главное, есть ли у тебя перспектива видеть немного дальше собственного носа, — он затихает на пару мгновений. — Вот поймешь это и научишься кататься на велосипеде, — дед взъерошивает большой шершавой ладонью мою пшеничную головку, — а может, и не только на велосипеде.
Через три дня я уже буду кататься на велосипеде, но пока ровным счетом ничего об этом не знаю. Я с предельным вниманием разглядываю небольшую лужицу под ногами, каким-то чудом выжившую под палящим дневным солнцем. Меня всегда интересовал этот вопрос, думаю, сейчас самое время его задать.
— А почему в луже радуга? — наконец выпаливаю я.
— Почему-почему? Все бы тебе знать, — дед тяжело вздыхает, — это интерференция световых волн.
Я захожусь в громком истерическом смехе.
— Да, конечно же, я все поняла, — смеюсь я. — Чего ты тут рассказываешь, это обыкновенная радуга, а тебе лишь бы чудеса убить. Небось, сам-то не понял, чего сказал? — не унимаюсь я.
— Ну, принцеска… — дед наклоняет набок голову, внимательно вглядывается в мое смеющееся, жаркое от улыбки лицо, и я вижу, как в его глазах неутомимым огнем загорается неповторимый задор. — Я тебя сейчас поймаю и докажу, — он резко догоняет меня, хватает обеими руками и поднимает вверх, издавая при этом смешные звуки, имитирующие, по его мнению, работающий двигатель маленького самолетика.
— Прекрати-прекрати, опусти сейчас же, — хохоча, визжу я.
— Тогда не задавай дурацких вопросов.
— Тогда и не буду задавать. Давай, чини уже свою машину…
Он отпускает меня, и я продолжаю крутиться на асфальтированной площадке перед нашим домом. Еще одно окно распахнуто настежь. Но здесь решительно другая история. Одинокий, стремительно стареющий мужчина, который, однако, не теряет надежды. У него была бурная молодость и бесконечное желание стать лучше, но, видимо, что-то не сложилось. И такое бывает. Его удел теперь — вдыхать извечный никотин соседей и прогнившими легкими глотать дымные облака пыльного воздуха. Пить свой дурацкий кофе и верить в мечты своей трагически погибшей молодости.
Дед копошится в гараже, громко перебирая инструменты где-то глубоко в его темных недрах. Странно, но в тот день я очень многое поняла. Многому научилась. И не только тому, как нужно кататься на детском двухколесном велосипеде, определенно.
Я подхожу к окну своей странной смешной соседки. Присаживаюсь на асфальт и начинаю вслушиваться. Теперь я снова знаю, что творится внутри. Привычный шум успокаивает меня. Я закрываю глаза и спиной ощущаю шершавую стену родного дома. Солнце ласкает мне щеки. Я прижимаю ладони к стене. Мир сжимается вокруг меня. Я ощущаю небывалую эйфорию от жизни. Знала бы тогда, что через много лет буду стоять вот так напротив и шептать этим стенам свое странное заклятие.
«Привет, я не научилась жить иначе».
Быть может, тогда все и сложилось бы по-другому. А все-таки здорово, что нам не суждено знать будущего.
Глава 2
Испуганной бабочкой бьются на ветру льняные занавески. Крошечной соринкой в масштабе Вселенной я утопаю в тканом озере простыней. Изнеженное тело пьет солнечный свет залпом, позже наполняет все лампочки внутри, стеклянные сосуды с золотым сиянием и запахом холодного воздуха. Весна — как архипелаг надежды, цветущий оазис в пустыне тусклых цветов и выцветших бликов.
Я знала всегда: весна спасет во мне лучшее от человека. Проведет вдоль заплаканных улиц за руку к рассвету смысла, к полудню жизни.
И я стою у окна, только здесь, в неизбежном центре, вслушиваюсь в тишину. Сегодня мне показалось, что время еще не началось. А кто-то посмел разбудить, разобрать, заглянуть в гнездо и найти там того, кто сумеет сказать миру, что весна — не просто повод надеть более легкую одежду.
Невидимой рукой разбросаны по земле острова зелени и пробуждения, осколки стекла и сломанные заколки. И шар воздушный запутан в ветвях — он реет над переулком разорванным флагом, куском глянцевой пленки в умелых пальцах обнаглевшего ветра. Долгая зима сожгла этот город холодом и темнотой, отняла голубые краски у неба и писала на его мольберте скудными грязно-серыми мазками. И мы устали, мы перестали дышать как ребенок, выпавший из лодки посреди залива: каждый вдох — это последний шаг навстречу бессмертию. Весна скользнула по крышам и упала в лужу, разбилась хрусталем, разлетелась по тротуарам брызгами солнца и запахла в воздухе сладкой патокой.
Когда ты здесь, а впереди простирается неровность московского тротуара, хочется только пройти еще тысячу миль, ступая неслышно, будто меня никто и не ждет на том конце весны. Будто никто не торопит, словно не существует временных и пространственных границ — это так, лишь глупая выдумка Бога, а ты иди, сколько сможешь, и не ищи конца этой странной дистанции. Порхай по теплому воздуху, ты — невесомое перо с крыльев огромной птицы или даже атом в первородном хаосе космоса — это не важно, это не есть смысл. Смысл — это быть струной, на которой Вселенная играет звонкую музыку жизни. Шаги и ветер, танец в полете — ты гуляешь по краю и слышишь молящий шепот одного из стремительно бредущих на снос невысоких домов. Город не хочет быть стертым с карты памяти, как мы не хотим умирать с невысказанной болью, а впрочем, ее все равно не высвободить из тюрьмы грудной клетки, она живет там нехваткой кислорода, катается под ребрами волнами слез, торчит из диафрагмы уродливой рукоятью беспристрастного меча.
Под моими ногами трамвайные рельсы шепчут новые сказки, а я перепрыгиваю их так, словно мне хватит сил пройти навстречу еще несколько жизней. Это слепой прыжок в самую глубокую пучину судьбы — никогда не знаешь, что ждет тебя за поворотом. Под ногами белоснежный берег на истоке, место, координаты которого невозможно найти ни на одной карте мира. Под моими ногами пыльный московский асфальт, и он почти стал моей кожей, вошел внутрь меня, застыл и живет в каждом вдохе.
«Погоди, трамвай, не уезжай так быстро. Забери меня с собой и по стареньким рельсам увези далеко отсюда, туда, где нет пыли и громких автомобильных гудков вслед, а трамвайные пути неспешно уходят вдаль и сливаются с горизонтом в самой крайней точке», — шепчу я и еле заметно улыбаюсь. Кажется, никто не должен этого заметить. Да, я всегда любила без следа теряться в этом городе и только тогда чувствовать себя по-настоящему свободной, ибо, наверное, стать таковой можно действительно только в том случае, когда тебя никто не видит.
А я уже почти перешла на бег. Я всегда знала, жизнь — это словно затяжной бег на какую-то определенную дистанцию. Резвые, непослушные ноги сами ведут нас, сшибая на своем пути различные препятствия и стены, перепрыгивая ямы и взбираясь на возвышения. Можно бежать с какой-то целью. Можно бежать, глядя на горизонт. Видеть там что-то невероятное и постоянно стремиться к этой тающей вдали точке. А достигая ее, находить взглядом новую и бежать уже к ней. Наверное, это бесконечно круто — бежать. Я никогда не боялась лишиться своих ног, а также заветной точки на горизонте. Единственное, чего я боюсь, — это потерять из виду тех, кто бежит рядом, а еще забыть, зачем бегу. Ведь по-настоящему важно, не то, куда ты бежишь и сколько преград сшибаешь на пути, а то, осталась ли у тебя после всех этих лет любовь к бегу.
А небо над головой горит цветными огнями пустых перекрестков и разливается лужами на тусклых асфальтных мостовых. И если мысленно приложить ладони к горизонту, можно увидеть, как город сладкой ватой тает в их горячем плену и безропотно теряется между россыпью солнечных бликов, небрежно прыгающих по крышам. Да на этих самых пыльных улицах похоронено мое детство, чистотой взглядов терзающее в надеждах на исполнение сокровенного.
Это как экстракт нежности, что бывает в глазах влюбленных и младенцев, этакий концентрат весеннего света и искренности… Экстракт нежности в моих жестах с рождения рисует на стеклах видения и провожает смиренным взглядом небесноглазых деточек на улице, вслед им, счастливым и юным, каждый раз бросая свою весеннюю эйфорию. И пусть сквозняки в воспаленных легких свистят без отпусков, цепляясь тонкими пальцами за изящность ушедшего детства, и светофоры мигают одиноким пешеходам, освещая красно-желто-зеленым дорогу.
А в такие моменты только хочется неслышно прошептать: «Дай им любви и прощения, Боже», — потому что в этой апрельской сказке, среди родных прохожих и уютных крыш, знаешь, Бог, мне снова хочется верить в чудеса.
* * *
Мама рассказывает что-то взахлеб, но я ее почти не слышу. Сижу и пристально наблюдаю за быстрой сменой эмоций на ее красивом лице. Будто невесомым покрывалом дневной свет закутал ее плечи, а в лицо детским восторгом крепко вцепилось хрупкое изящество безмятежности. Так продолжается несколько недолгих минут, а затем квартиру сотрясает звенящий гул телефонного звонка.
Я мечтаю, чтобы со мной навсегда остался этот большой кусок проклятой жизни с ночными посиделками на кухне и пыльными простынями на антресолях, советскими обоями в нелепую розочку и запахом бабушкиной выпечки в полуденной тишине дома. Потому что такой мир не стирается. Не уходит, не растворяется, не пропадает бесследно. Он навсегда остается в нас нежным осадком на самом дне расцарапанного нутра, его оттуда не достать и не выловить, он камнем спит под толщей серых воспоминаний и безликих будней. Но он там всегда. Главное — позволить себе никогда об этом не забывать.
Тем временем утро достигает своей кульминации. Мы с мамой сидим на кухне, пьем чай со вкусом травы, и с этого ракурса мама вдруг начинает казаться мне неожиданно свежей и молодой.
Совсем как тогда, я помню. Лет семь, может, восемь назад. Мы жили еще все вместе, и мама играла мне на пианино. В полдень. В квартире становилось неожиданно тихо, это было похоже на невидимого духа, который влетал через открытые форточки и съедал весь шум. Шум за окнами и шум старого дома. Даже бесконечное бормотание внутреннего голоса — он съедал все.
Оставалось лишь пианино, и я видела, как аккуратно мама поднимает отполированную крышку. В оконный проем лились дрожащие струйки света. Я смотрела на просвет. Было видно, как в беззвучном вальсе кружится пыль.
Она играла мне «Лунную сонату» Бетховена и еще «К Элизе» — мелодию моего детства.
Окна, плотно занавешенные шторами, создавали в комнате абсолютный полумрак. Под эту музыку я начинала тихо кружиться, и никто из нас не произносил ни слова.
Как будто эта музыка звучала здесь всегда. Распадалась на аккорды блеском уставших глаз — такие глаза были у всех, кого я знала. На перекрестках жизни танцевала робким шумом сонного дождя, бродила по тротуарам пылью и кошачьими лапами. Эту музыку играла мама в полдень в нашей тихой гостиной, но мне казалось, что она звучала с неба — легкой поступью спускалась на землю и медленно застывала в тонких руках жестокого времени. Я ощущала ее оголенное дыхание, словно одиночество рисовало с нее натуру, а музыка играла, но играла теперь не звуками — она прорастала в воздухе прозрачными цветами из пустоты.
Но я никогда не стремилась сорвать эти цветы, хотя и знала наверняка, что они обещают открыть секрет вечной жизни. Бог бросал хрустальные букеты к моим ногам, как приглашение в ту реальность, где слово «боль» — лишь нелепый набор букв, но кому нужен рай, в котором не будет тех, кого любишь? Перспектива познать бесконечность — вот что это было, но нет, отсюда, из окна нашей гостиной, виден маленький кусочек пустой улицы, крошечный остров моего собственного рая, архипелаг моей жизни — в этом моя перспектива бесконечности, пусть и заканчивается она в той темной арке. Дальше отсюда ничего не видать, но в любом случае я знаю, что мне хватит. Ведь тут мой дом. Мне не придется бороздить просторы Вселенной в поисках Бога, потому что на самом деле Бог всегда жил и живет здесь. В этом дворе. Во всем, что я люблю.
В такие моменты мне неизменно кажется, что мир опускается от центра к периферии и оставляет внутри точки соприкосновения со словами и мыслями. Будто спираль, крутящаяся в пространстве, останавливается вдруг и принимает форму одной-единственной комнаты, в которой несколько человек, сидя за большим столом, до истерики смеются над какой-нибудь сказанной вслух глупостью и в этот момент теряются, бесследно стираются со всех карт мира. Хочется только, чтобы никогда не кончались чай в заварочном чайнике да веселые истории в головах.
Нет, мне все же этого никогда не забыть. Никогда не выкинуть из своей головы так, будто и не было. Я мечтаю, чтобы со мной навсегда остался этот большой кусок проклятой жизни со всеми своими ночными посиделками и пыльными простынями, советскими обоями в нелепую розочку и запахом бабушкиной выпечки поутру. Потому что такой мир не стирается. Не уходит, не растворяется, не пропадает бесследно. Он всегда остается в нас, главное не забывать. Ничего и никогда.
И еще не нужно жалеть о том, что было. Единственное, о чем действительно стоит жалеть, так это о том, что Бог дал людям такую короткую память.
Мама взахлеб начинает что-то рассказывать, а я ее почти не слышу. Сижу и рассматриваю ее красивое, почти по-детски восторженное личико. Так продолжается несколько недолгих минут, а затем вдруг раздается неожиданный телефонный звонок.
— Алло, говорите. Ах, сестренка, это ты… — мама поднимает трубку. — У нас все отлично, а как у вас? Какие новости? Что-то случилось? Нет, ты говори! Отчего же ты молчишь? — мама резко поднимается с кресла и, судорожно перебирая складки домашнего халата, начинает взад-вперед бродить по кухне.
Я не слышу, что маме говорят на том конце провода, но замечаю, как по ее лицу прокатывается беззвучная волна немой тревоги. Как в тот самый день, когда нам вместе довелось увидеть дедушку возле подъезда его дома.
Вдруг она перестает нервно метаться из угла в угол и резко опускается на стул напротив меня. Теперь выражение ее лица становится действительно пугающим. Из озабоченного превращается в изумленное, а спустя еще несколько секунд — в потерянно-испуганное.
Мама обрушивает на Ларису целый шквал вопросов:
— А это уже известно наверняка? Я не понимаю, это действительно так серьезно, или я сейчас что-то упускаю? Нет, а кто это говорит? Какие такие специалисты? — не унимается она. — Ладно-ладно, перезвони, когда все узнаешь подробнее. Я… я действительно чего-то не понимаю. Я не понимаю. Приезжай немедленно! Приезжай к нам скорее и все объясни!
Мама кладет трубку, а я уже рвусь незамедлительно задать ей свои вопросы, что бьются в глотке ускоренным пульсом, звенят у самой кромки сердца, шумят в ушах монотонным гулом.
— А по какому вопросу звонила Лариса? И что она сказала? Почему ты побледнела, и твои руки трясутся? — недоумеваю я.
Мама замолкает и несколько мгновений в воздухе висит запах свинцовой тишины.
— …Я не знаю, как начать…
— Начни хоть как-нибудь!
— Ладно. Помнишь, примерно полторы недели мы назад ездили к бабушке, и я попросила ее отвезти отца к специалистам, к докторам, потому что мне показалось, что он очень болен.
— Мне и самой так показалось. Но к чему это ты? — я определенно не понимаю, зачем мама все это мне рассказывает.
— Так вот. Мама, то есть бабушка и Лариса, свозили его к врачу. Они думали, у него воспаление легких, потому что он очень страшно закашливался по ночам, и ничем невозможно было остановить этот кашель. А еще он постоянно говорил об адских болях в груди, будто ему невозможно было терпеть эту боль. И никакие лекарства не помогали.
— Но ведь он такой терпеливый человек! Он мог работать с температурой под сорок. И никогда даже не лечился.
— Поэтому-то они и решили поторопиться с обследованием.
— И что? Что показало это обследование? Результаты уже известны?
— Да, известны. Ему сделали снимок, рентгеновский снимок грудной клетки. И там… там… просто теперь его направили к другому врачу… — мама безуспешно пытается сглотнуть застывший в горле комок нервов. Ее речь становится почти неразличимой.
— Ну, и что же? Что сказал другой врач?
— У деда подозревают рак. Раковую опухоль в легких. Четвертую стадию, — мама смотрит на меня непонимающими глазами так, словно ищет в них какой-то помощи, словно ждет, будто мои глаза помогут ей опровергнуть все эти подозрения.
— А это очень серьезно? — спрашиваю я, в силу своего возраста даже отдаленно не осознавая, ЧТО мне только что сказали. Нет, я не понимаю. Это теперь, услышь я эти слова, не знаю, что стала бы делать от отчаяния. А тогда… тогда все казалось слишком призрачным и эфемерным. Ребенку не понять и не постичь этой тонкой грани между жизнью и смертью. Между прекрасным миром мечтаний, в котором он живет, и жестокой реальностью, которая всегда подстерегает каждого из нас за углом, чтобы рано или поздно резко появиться из небытия и все разрушить. Разрушить, заставив строить свой мир и его понимание заново. Не оставляя даже фундамента.
— Да, Кристюш, это очень-очень серьезно. Наверное, ему предстоит тяжелейшая операция, безумно сложная операция. Там нужно вскрывать грудную клетку, там переломают все ребра, и потом ему, наверное, придется ходить с искусственными.
— Бедненький. Но мы же, наверное, сможем навещать его в больнице? Носить ему фрукты, витамины всякие? И очень скоро он поправится.
— Да… — неожиданно высоким голосом соглашается со мной мама. Такой голос бывает у людей, которые либо сомневаются, либо врут. — Все будет хорошо. Он обязательно поправится. Просто мы еще слишком мало об этом знаем… Нужно подождать, пока нам все расскажут…
Раздается гром телефонного звонка. Мама долго разговаривает о чем-то с бабушкой.
Я продолжаю сидеть на кухне и пить почти остывший чай. Я думаю о том, что буду носить деду в больницу, когда он будет там лежать, в какие дни недели стану это делать, а еще о том, что нужно непременно дождаться телефонного звонка, который все прояснит.
И правда, ближе к полудню раздается еще один телефонный звонок. Звонок, который раз и навсегда в корне изменит нашу жизнь.
Глава 2. (Воспоминания)
Двенадцать. Двенадцать шагов от спальни до кухни. Двенадцать очень маленьких. Девять средних. Пять больших и размашистых. Он всегда очень сильно шаркал. Я бы никогда не спутала его шаг с чьим-то еще. Он медленно встает с постели, тихо проходит мимо моей кровати, открывает дверь, и из проема бьет слепящий свет. Непривыкшие глаза начинают слезиться, и это явно выдает во мне неспящего человека, но он, кажется, этого не замечает. Он выходит и делает свои привычные девять шагов. Старается не шаркать, и это чувствуется даже здесь, на пыльной кровати, в ворохе старых, пропахших этим домом простыней.
Он заходит на кухню, медленно открывает дверцу кухонного шкафчика и достает банку с растворимым кофе.
Он всегда пьет свой дурацкий кофе. Делает глоток, а затем производит такой звук, какой невозможно описать никакими словами, но который, стоит мне только закрыть глаза, я до сих пор слышу. Пить кофе для него — это процедура, требующая особого сердечного отношения. Временами мне казалось, что он становился очень сентиментальным в эти моменты. Тогда, когда пил кофе. Кажется, с таким трепетом он относился еще только к заливанию в зажигалку бензина. О, да, это важнейшая составляющая его жизни. Аккуратно открыть клапан и залить бензин. Что может быть романтичнее?
Он щелкает кнопкой чайника. Затем открывает дверцу холодильника. Зачем — непонятно. Но, думаю, чтобы посмотреть, не найдется ли там чего-нибудь, чем можно было бы поживиться. Я унаследовала от него эту привычку. Подхожу к холодильнику, открываю, ничего там не нахожу. Затем минут пять хожу по квартире, и снова заглядываю в холодильник. Будто в надежде, что там каким-то чудом что-то появится.
У деда были особые отношения с этим занимательным предметом. Однажды он принялся чинить свой старый телефон. И, как обычно случалось со всеми вещами, которые начинал чинить дедушка, он окончательно поломался. Другой человек, видимо, оставил бы это дело и попытался найти более рациональное решение проблемы, любой другой, но только не мой дед. Он не спал несколько ночей, собирал и разбирал несчастный телефон на маленькие детали и в конце концов дочинился до того, что телефон стал-таки работать. Но не просто работать, нет. Телефон работал только после подзарядки. И подзарядка эта была не совсем обычной. Он заряжался в холодильнике. Теперь никто уже, даже самый лучший физик планеты, не узнает, что дед сделал с телефоном. Но истина остается прежней — телефон работал.
Дальше он достает с полки свою невероятных размеров чашку и насыпает туда внушительную горсть кофейного порошка. Тут тоже стоит отметить, что вообще по жизни дед не ведал каких-то границ и пропорций, абсолютно ни в чем, даже в еде. Он, например, всегда насыпал сахара не просто больше, чем нужно, нет: он насыпал его столько, что со стороны могло показаться, будто бы он готовит кофе не для себя, а для целого табуна лошадей. Точно так же происходило, например, с таблетками, которые он употреблял тоннами, причем если в инструкции к применению было написано «обязательно запить водой», он никогда этого не делал, если же было написано «рассосать под языком», он бросал таблетку в стакан воды и наблюдал, как она там медленно растворяется.
Затем он заливает все это кипятком, слышен неповторимый звук мгновенно растворяющегося кофе, и в этот момент я почти физически ощущаю царящий там, то бишь, в недрах кухни, запах.
Потом он садится на стул рядом с холодильником. Кладет перед собой маленькую книжечку в мягком синем переплете с потрепанными страницами. Надевает три пары очков, и в этом невероятно нелепом нагромождении погружается в чтение. Не знаю, о чем с таким интересом и вниманием можно читать в книге «Полезные страницы» для автолюбителей. Это такой рекламный томик, который каждое утро раздают молодые курьеры тем автомобилистам, которым уже посчастливилось попасть в пробку. Но он бережно держит это сомнительное чтиво в своих крепких смуглых руках и с упоением перелистывает страницу за страницей, будто читает классику.
За окном ночь. А он сидит вот так на кухне, и у него в голове проносится лишь бесконечное желание навсегда потеряться в этом шумном, пыльном и бесшабашном городе. Просто сидеть вот так, прижав к себе какую-нибудь безликую книжонку, и упиваться тем, что в доме горит свет, и все те, кого ты любишь, давно уже тихо сопят в своих постелях. И пусть там, где-то в километре от тебя, решаются проблемы глобального масштаба, пусть где-то случается то, от чего будет зависеть завтрашний день, пусть там кто-то кричит и бранится, а кто-то влюбленный поет под окном, пусть кто-то с нетерпением ждет утра, а кто-то умоляет ночь задержаться еще на несколько часов. Пусть кто-то где-то когда-то кого-то зачем-то… Но это за окном. А ты внутри. И тут тепло. И тут есть еще целая чашка горячего кофе и пару часов до рассвета. И тебе непременно кажется, что в этом мире никого, кроме тебя и тех, кто в соседних комнатах видит яркие сны, и нет. Что ты остался один, а значит, можешь смеяться вслух, можешь, не произнося ни звука, слушать, как тихо где-то там, на другом конце города, в самых разных его уголках, потихоньку загорается свет в окнах, и кто-то, лениво потягиваясь в постели, начинает, может быть, свой самый лучший и судьбоносный день. И может быть, кто-то сейчас счастлив. И ты, на этом людном куске планеты, ты тоже счастлив. Но все спят пока, и никто этого не видит. А начнется утро, и жизнь снова закипит ручьями, а ты тихо вольешься в ее шумно-быстрые потоки, чтобы сделать что-то нужное, а может, чтобы просто был повод вечером вернуться домой. Ведь я знаю: каждый раз он уходил только ради этого.
Но вот мы снова возвращаемся на кухню. На улице тьма начинает робко отступать. Он встает со стула и подходит к буфету, по пути нажимая кнопку чайника. Теперь — чтобы уже заварить чаю. Он насыпает чай, сахар, заваривает кипятком и берет с маленькой полочки чайную ложку. Медленно помешивает ею чай, аккуратно-аккуратно, чтобы не стучать по стенкам чашки и, убереги господь, ненароком кого-нибудь не разбудить. Он пьет чай, и в этот момент достает с самой верхней полки свой разломанный телефон, который подзаряжается от холодильника, и наушники к нему. Включает радио, видимо, не замечая, что музыка играет слишком громко, так, что очень отчетливо слышно, что доносится из наушников. Он доволен музыкой. Нет, не просто доволен…
Я никогда не забуду тот миг, когда он вдруг начинает подпевать, видимо, и сам того не замечая. «Поедем, красотка, кататься, давно я тебя поджидал». Я никогда не слышала, как он поет. Мама рассказывала, что у него идеальный слух, но совсем не было голоса. И вправду, голос слишком груб. Но это ничуть не портит его пения, ибо сквозь голос я слышу его улыбку и чувствую, что он счастлив. Так, что, наверное, безумно хочет сейчас расхохотаться. Рассмеяться так громко и заливисто, чтобы проснулись абсолютно все в доме. Но он этого никогда не сделает.
Так проходит несколько недолгих минут. Потом он встает, выключает радио и решительным шагом направляется в сторону коридора. Дед собирается уезжать на работу. Наверное, можно подумать, что сейчас он отправится в ванну, умоется, почистит зубы, расчешет волосы. Но нет, он всегда обходился без этого, принимая различные гигиенические процедуры только по ночам, но никак не под утро.
Вместо этого дед тихо пробирается в нашу комнату. Достает из шкафа свои потертые штаны и рубашку. Бесшумно одевается.
Уже в коридоре надевает поверх своей застиранной рубашонки куртку, а на ноги — ботинки. И это не просто ботинки, и не просто куртка. Им, кажется, уже три тысячи лет в обед, хоть они и не выглядят старыми и никогда не придают своему хозяину неряшливый вид.
Его куртка — необычайное творение человечества. Восьмое чудо света, не иначе. Она из твердой кожи, черного цвета, с некоторыми затертыми участками. Она пахнет железом и кофе, так же как и его руки. Она всегда в пыли, но никто даже не думает ее почистить: все знают — поступи так, и она навсегда потеряет свой неповторимый шарм.
Его ботинки прежде всего трудно назвать ботинками. И вообще как-то классифицировать подобную обувь. Честно, я так и не знаю до сих пор, к какому виду обуви их можно отнести. Они темно-коричневые, почти под стать куртке.
Дальше дед достает с верхней полки шкафа свою удивительную шапку. Это классическая шапка-ушанка из строгого, облезшего меха норки. Вы спросите, зачем она ему в столь теплое время года?
Я отвечу. Он не понимал таких вещей. Не понимал, что одежду нужно носить по сезонам, что она бывает иногда слишком теплой или, напротив, слишком холодной для какого-то определенного времени года. Нет, дед всегда носил эту шапку, и эти ботинки, и эту куртку. Вне зависимости от того, стоит ли на улице 25-градусная жара или же на дворе январь со всеми его холодами и часто выпадающими осадками. Но такой уж он был человек, и вот такими забавными были его неповторимые, родные недостатки, которые я всегда безумно любила.
Он берет с полки ключи и, тихо позвякивая, кладет их в карман. Напоследок осматривает коридор, на секунду задержав взгляд на висящих над дверью спальни часах. Потом, явно торопясь, толкает дверь, выходит и, опять же стараясь не шуметь, закрывает ее с другой стороны.
После его ухода жизнь в этой квартире снова замирает, словно в ней нет ни одной живой души. Часы почти неслышно ходят, отмеряя каждую секунду постоянно спешащего куда-то времени. Часы забирают у времени его массу, его объем, его суть. Стрелки, одна за другой, не спеша сменяют под собой цифру за цифрой, медленно, но необратимо приближая тот момент, когда дом должен будет проснуться и погрузиться в привычную суету. Но пока здесь тихо, и от этого все кажется почти призрачным. Лишь в пустоте подъезда слышны еще шаги только что покинувшего это место человека.
* * *
Облако утреннего смога привычно опускается на город. Это еще не рассвет, но тьма уже явно отступает. Сумерки наоборот — пожалуй, только так это можно назвать. Влажный утренний ветер овевает город легкой дымкой. Люди потихоньку, словно вечно спешащие куда-то насекомые, начинают выползать из своих теплых убежищ-квартир. Их сонные помятые лица свидетельствуют о полнейшем нежелании покидать уютные кровати в этот тяжкий час.
Метро раскрывает свою всепоглощающую пасть. Некоторые быстро исчезают в его недрах, другие, перед тем как спуститься в угрюмое московское подземелье, долго бредут по длинным влажным улицам, от своего подъезда до еще какого-то пункта назначения. У каждого свой путь. Свои надежды и разочарования. Одних кто-то где-то ждет, другие сами кого-то ждут. У кого-то во взгляде еще осталось что-то ребяческое и дерзкое, будто в шальной и пьяной молодости с чистыми мечтами, глобальными планами и идиотскими поступками. С их давно забытыми хорошими большими глупостями. У кого-то в глазах опыт неудачной любви или долгие годы гулкого одиночества. У кого-то дети, оттого и безудержная улыбка на пол-лица, у кого-то шанс начать все сначала. А у кого-то в глазах старость. Не усталость и обреченность, нет, а именно старость. Удовлетворение и даже некое святое смирение. Такие люди улыбаются прохожим и кормят голубей на площадях.
Еще школьники, спешащие на уроки и, конечно же, выглаженные ровные бизнесмены.
Город просыпается. Впрочем, в этом во всем нет ничего нового. Так происходит каждое утро, и со временем, если ты уже достаточно долго имеешь возможность наблюдать за окном такую картину, она даже может сойти за однообразие.
Через каких-то два часа суета с головой поглотит шумную Москву. Начнется новый день. Ну, а пока здесь достаточно тихо. Воробьи, сидящие на проводах, перебирают друг у друга перышки. Птицы дерзкие, уже готовы начать привычную ежедневную борьбу за выживание.
Важные голуби томно расхаживают по пыльным тротуарам и, конечно, гибкие уличные кошки, нежно мурлыкая, умывают свои пушистые мордочки.
Он закрывает глаза и закуривает. Никотиновый дым быстро проникает ему в легкие. Он слегка закашливается, в легких отдает еле ощутимой болью. Усталым взглядом он медленно обводит все, что его окружает. Покоцанный гараж с граффити — неизменным атрибутом городской жизни. Нежное московское небо цвета ванили и сливок. Хмурые облака над головой. Где-то вдалеке еще светятся окна, кто-то спешно спасается от темноты. Угрюмые фасады продолжают мирно дремать в окружении своих безликих соседей. Монотонный городской гул постепенно становится лишь фоном для всего того, что мы можем сегодня услышать. Дед вдыхает утренний загазованный воздух. Стряхивает сигаретный пепел на асфальт. Еле заметно улыбается. Все хорошо.
Его любимый болезненный город с потрепанной кожей приветствует его в своем новом дне.
«Привет, я здесь, я с тобой».
«И я с тобой, я всегда здесь», — немыми возгласами сообщают они друг другу.
Москва — лишь обожженный рубец на скрещенной карте севера. Ядовитая звезда в бескрайней перспективе космоса. Но он ее любит. Такой, какой ее задумал Бог. Вечно грязной и ужасно жестокой. Ему временами так сильно хочется вырваться отсюда. Уехать навсегда и уже никогда не возвращаться. Да, сесть вот так на машину, закрыть за собой дверцу и умчаться далеко-далеко на юг. К родному Черному морю, что шумно играет волнами и нежно облизывает ими уставшие запыленные лодыжки. Как хочется ему навсегда покинуть этот проклятый город и дойти, добежать, доехать туда, к прохладному свежему морю, что ждет его все эти долгие годы.
Но он здесь. А вокруг жизнь, люди, лица. И нужно делать то, что нужно. Не обижаться на судьбу ни за что, и уж тем более не за то, что ты не там, где хочется. И он это отлично знает. В нем удивительным образом сочетается неравнодушие к обыденному, то есть нежелание смиряться с плохими вещами и одновременно умение любить то, что его окружает. Мне и самой от природы дано это странное противоречивое качество. Как будто тебе не все равно, и ты знаешь, что на свете есть слишком много хороших вещей, чтобы просто сидеть сложа руки и никогда никуда не рваться, но при этом ты принимаешь и любишь то, что тебе дано.
Наверное, в этом и заключается высшая свобода. Быть оторванным от худшего в себе, но любить. Любить просто, искренне, самозабвенно, чисто, по-настоящему, по-детски, так как нас, людей, любит Бог. Любить все и стараться довольствоваться малым. Любить свое место. В жизни и в мире. Стоит только один раз почувствовать, что оно твое, и тебе уже никогда не нужно будет что-то еще.
Любить и прощать — вот она, настоящая свобода. Прощать людей, обстоятельства, себя, да, особенно себя. Прощение — это единственное, что может оторвать нас от земли. Ведь обиды — они как камни, с ними не улететь далеко. А любовь, любовь — она земная. Это крошечная искорка в каждом из нас, она живет у нас под кожей, и пока мы любим, мы живы, мы можем дышать. Стоит только один раз собрать в себе по крупицам все святое, что в нас есть, собрать в один атом, в один совершенный миг и прочувствовать всем телом, что мы живы. Хотя бы раз схватить этот миг крепко-крепко, вцепиться в него зубами и увидеть, наконец, что весь этот огромный красивый мир на твоей стороне.
И пока он на твоей стороне, тебе нечего бояться. Ты есть у него, а он есть у тебя. И вы связаны между собой тем святым, что есть в вас обоих. Ведь нам действительно нечего бояться, пока мы верны лучшему в мире, а мир верен лучшему в нас.
Это истинная молитва. Не та, которую Бог слышит, а та, в которой он есть. Любовь — это молитва.
А мы — это все, что у нас есть. Не больше и не меньше. И если вы любите весь этот огромный безумный мир, значит, он у вас есть. Значит, вы есть у него. А если вы любите только себя, значит, у вас только вы сами и есть.
Вот я это понимаю. И он — он тоже очень хорошо это понимает. Стоит, курит, смотрит на прохожих, улыбается. Море ждет его где-то. Но он здесь. И нужно идти вперед. Тяжело вздыхает напоследок. Легкие барахлят в последнее время. Затягивается в последний раз, бросает сигарету на асфальт, садится в машину и уезжает.
За спиной остается родной до боли двор. Гараж, голуби, лужи, кошки. Шершавый асфальт, низко висящие провода и уже сгоревший дотла окурок.
Глава 3
Вечером следующего дня Лариса действительно позвонила вновь. В этот раз для того, чтобы сообщить еще более серьезную и печальную информацию. Я видела мамино лицо в тот момент, когда она разговаривала с сестрой, и просто не смогла не заметить, как оно исказилось в тревоге. Очень скоро наша история получит новый толчок для своего дальнейшего развития. Но пока я об этом еще не догадываюсь.
* * *
Это был нежный апрельский вечер с неожиданно ясным небом, которое распростерлось над городом бескрайним бархатным полотном. Деревья шумно раскачивали ветками у меня под окном, унося этими звуками в далекие теперь минуты незабвенного деревенского счастья — уникальной возможности засыпать под убаюкивающие всплески ветра где-то глубоко в кронах.
Я стараюсь очень внимательно наблюдать, как медленно загорается свет в окнах соседних домов. Такой неторопливый и робкий — свет в чужих окнах всегда заставлял меня вспоминать о собственном доме и, представляя даже самые неуловимые его черты, тайно смаковать в памяти яркие его образы, то видя книжные шкафы, задумчиво прильнувшие друг к другу, то ароматные буфетные полки, навечно пропахшие отечественным молочным шоколадом. Я размышляю вот о чем: возможно, через много-много лет я захочу вернуть этот миг хотя бы ради того, чтобы лишний раз убедиться, насколько он неповторим. Время — оно тот же самый песок на пляже. Раскрываешь ладонь, прижимаешь ее до упора к теплому берегу, а потом жадно выхватываешь себе горстку побольше, горсть своего личного времени. Сжимаешь крепко и медленно пропускаешь сквозь пальцы. Песок течет, шершавыми песчинками приятно лаская кожу. Каждая песчинка — неповторимое мгновение. Ты забираешь ее себе, пытаясь быстрым движением высечь на ней свое имя, наполнить ее запахом своих ладоней, а она, игривая, лишь ускользает и, быстро падая, возвращается. Она вновь становится частью своего берега — огромного и непостигаемого океана чужих мгновений. Вот бы пересмотреть каждую, а затем и вернуть себе свою всякую случайно оброненную песчинку. Вот бы занять себя на годы, а оставить в конце концов только самые крошечные, самые свои белые песчинки-мгновения. Оставить и, крепко прижав, забрать себе. Навсегда. На вечность.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.