18+
Снег

Объем: 214 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

СНЕГ

Данная книга является художественным произведением, не пропагандирует и не призывает к употреблению наркотиков, алкоголя и сигарет. Книга содержит изобразительные описания противоправных действий, но такие описания являются художественным, образным, и творческим замыслом, не являются призывом к совершению запрещенных действий. Автор осуждает употребление наркотиков, алкоголя и сигарет. Пожалуйста, обратитесь к врачу для получения помощи и борьбы с зависимостью.


Все без исключения люди, описанные в данной книге, являются плодом фантазии автора и, следовательно, ни малейшего отношения к людям, реально существующим, не имеют. Любые совпадения случайны. Это же относится в полной мере и к местам, где происходит действие: Город, Посёлок, Совхоз, любое другое.

Каждое следующее поколение само отвечает за собственную душу.

Т. С. Эллиот.

ПРОЛОГ

…Я не задумывался над тем, куда еду. Просто почувствовал: всё, больше не могу, не могу ничего и не хочу. Нет больше сил. А что с тобою, собственно, дружок? — спросил я себя. Ха! Чего ты не можешь? Какие руки, какие ноги?

На какое-то мгновение теплое дыхание моря обдало меня, как весенний ветер. Это было в очереди у касс. И снова всё кончилось.

Автобус тронулся. Захрипел, заулюлюкал мотор. Я уселся поудобнее и взглянул в окно. В салоне слегка пахло бензином, слегка духами. Плохими духами — слишком резкими, во всяком случае.

И уж во всяком случае мне чужд и смех этот, и слёзы, и голоса эти вообще. Жизнь вообще вся — ложь, видимо. «Экой же умный ты, братец», — подумал я насмешливо.

Сильно тряхнуло на ухабе.

Город стоял на возвышенности, и из окна автобуса был весь, как на ладони. Стандартные белые девяти- и двенадцатиэтажные башни домов освещены были наполовину уже зашедшим, гнетуще-красным солнцем, и многочисленные окна ярко горели тем же цветом, что и солнце, как сотни кровавых брызг.

Высоко над городом, на фоне сине-фиолетового вечернего неба, где прорезались уже точки первых звезд, парило огромное, гораздо больше города, облако, похожее одновременно на вращающееся колесо с крыльями и на какую-то страшную, схематическую птицу с клювом, нацеленным вниз.

Облако висело неподвижно, но в его громаде чувствовалось столько силы и ветра, что оно казалось живым и грозным над обречённым городом.

…И тут, неожиданно для себя самого, я словно вдохнул полной грудью не спёртый воздух автобусного салона, а глоток зимнего морозного воздуха вперемешку с мелким и мокрым снегом. Словно холодная рука взяла за сердце, медленно сжала и отпустила, но уже не до конца, а осталась лежать на нём, судорожно пульсирующем.

Я вскочил и начал пробираться к выходу, толкаясь и наступая на ноги. Люди смотрели с удивлением — остановки здесь не было.

— Остановите, пожалуйста.

У водителя были весёлые голубые глаза. Он открыл было рот, но уж ясно было: человеку чертовски нужно почему-то выйти — именно здесь, где ничего нет. И водитель молча затормозил. Я вышел из автобуса.

…Слева была непроглядная тьма — та же, что и наверху, и справа, и впереди. Вниз смотреть было легче: там угадывалась вода, это вселяло почему-то уверенность… но в чём именно — я не мог понять. Я только знал, что нахожусь на мосту. Непроглядный мрак окружал меня со всех сторон, и я совсем было начал уж к этому привыкать, как вдруг вспыхнули разноцветные огни, всё вокруг взорвалось нестерпимо ярким светом — так, что я, прикрыв глаза рукой, даже замычал от боли. Когда боль прошла, стало видно, что нахожусь я действительно на мосту — как раз в центре его; это был знакомый с детских лет мост… А прямо передо мной был родной город, стоящий на высоком берегу, по реке — привычные катера и «ракеты» неслись, ярко освещенные, куда-то, и с палуб доносилась музыка, был летний вечер, и снова почему-то пахло морем.

А я почувствовал всем своим существом, что вот сейчас, вот это — и есть главное, что так и должно быть, что смысл… но смысл ускользнул от меня, вильнув перед глазами огненным хвостом, который сразу же рассыпался, как фейерверк, и брызги его, шипя, упали в воду; мир снова стал меркнуть, а город на том берегу — неуловимо деформироваться.

И не стало вдруг света, разом померкли яркие огни, всё скрыла темнота… Остался шум воды под мостом, который успокаивал — непонятно, почему, и бездонная пустота — не космос, а именно тьма, пустота на том месте, где всегда было небо, и от этого было страшно. А потом я почувствовал, что начинаю растворяться в этой непроглядной тьме, но ничего, однако ж, неприятного в том не было, скорее наоборот; а мысли перестали истерически скакать с одного на другое, не увязали больше в липком ужасе, а он, этот ужас, казалось, превратился в капли испарины на лбу: они стекали по щекам, их сдувало ветром, и они падали с моста в воду… Казалось, я начинал уже понимать — что это и не вода совсем… и туда мне и дорога… прямо сейчас.

— Но ведь от этого ничего не изменится… — раздался вкрадчивый, со всех сторон одновременно идущий шёпот.

— Тебя не спрашивают! — рявкнул я в ответ.

И этот мой крик вдруг нарушил что-то в неустойчивой, беспрестанно менявшейся нереальности — быть может, звуковые волны ударили по неизвестным каким-то, молчавшим до сих пор клавишам, и аккорд оказался неожиданно мощным.

Снова целый шквал света обрушился на меня, ударил по глазам, и окружающее вдруг приобрело статичность: всё стало, как на фотографии, или как стоп-кадр в кино: резкая остановка.


…И я почувствовал, что стою вовсе не на твёрдом, слегка влажном асфальте, а в какой-то странной, скользкой грязи — не то в луже, не то в болоте, и ноги мои не принадлежат мне больше, как часть моего тела, они превратились в какую-то неоформленную тёмную массу, мягкую, расползающуюся — но не в стороны, а вниз, в ту грязь, что подо мной; они сливаются с ней, смешиваются, становятся одним целым. Тут я понял, наконец, что всего лишь несколько мгновений осталось у меня для последнего шага. И сделал этот шаг.


Проснулся я, весь облитый холодным потом. Но успел ещё услышать тот же голос, последнее гнусное хихиканье.

Вроде бы и непонятно, почему — ко всему ведь привык уж, казалось бы, — но сон этот довольно сильно надавил мне на психику: я даже не сразу сообразил, что будильник так и продолжает верещать. И он орал, орал, — аж пока завод не кончился, но даже тогда замолк не сразу, ещё некоторое время давился какой-то гнусной отрыжкой.



Вставать мне очень не хотелось. В голову лезли разные мысли. Первый их слой был прост: очень сильно не хочется идти на работу. Но под этим было ещё что-то, какая-то муторная муть… Дерьмо, короче говоря, от которого никак нет спасения.

Но подниматься очень не хотелось. Вчера нас задержали по «производственной необходимости» аж до семи часов вечера. Нужно было обложить кварталы яблонь соломой на случай предсказанных ночных заморозков. А это — ох, до какой-же матери гектаров!

Вообще-то, было весело: все были злые, как собаки, а я обожаю, когда в бригаде такая атмосфера. Нехороший я человек. Падла. Да, всё это было хорошо, пока я не вернулся домой и не почувствовал, как смертельно устал. Теперь вот явно не выспался к тому же, всё болит…

Внутренний мой скулёж радикально прекратил Сэмми Дэвис, внезапно обрушившийся на меня откуда-то сверху (подозреваю, что прямо с потолка). Он начал кусаться, и я со скрипом поднялся, выбрел, пошатываясь, на крыльцо и встромил первую сигарету, испытывая чувство патологической ненависти ко всему на свете.

Но, пока я тошнил первые затяжки, пришла в голову умиротворяющая мысль (непонятно, откуда она взялась, но подействовала благотворно): «Чего уж так злобствовать на всех? Это чувство неудачничества вообще народу нашему присуще… а моя бригада — это, бесспорно, народ…


Вероника как-то мне сказала:

— А что видели мы? Наше время воспринималось как вполне закономерное продолжение всего предшествовавшего ему. С программным всеобщим лицемерием. С убогой перспективой на обозримое будущее, но с надеждой на какие-то успехи в будущем необозримом — для дураков…

Вероника вообще довольно умная женщина. Так то было давно…

Теперь, кажется, и надежды уже нет. Хотя, с другой стороны — кто их, дураков, знает, что им завтра в голову придёт? Но, в конце концов — я ведь сделал именно то, чего хотел. Сделал, как говорил, и думал, и… ладно.

Сигарета отвратительна смердела, словно была с ногтями. Но это ничего — скоро вообще самосад будем курить, видимо.

Я заварил себе чай и покормил Прохора. С. Д. начал гнусно выть, но я сначала разогрел прокисший суп из польского пакетика — ще Польска не сгинела (но душок уже дала), — и вынес этому собаке.

Всё никак его не назову.


Потом мы с Сэмом позавтракали, я еще раз покурил, оделся для работы, включил музыку и уселся смаковать чай. Все-таки время по утрам (до работы) летит удивительно быстро, как рано не встань. У меня, как обычно, играла музыка, а телевизор был включен без звука. Передавали утреннюю муть, слушать которую незачем. Прогнозу погоды звук не нужен — всё на экране ж написано…, а для новостей радио есть, благо теперь никого не глушат. Считается, что это из демократических побуждений, но я сильно подозреваю, что просто не хватает электроэнергии. У нас, например, свет выключают по пять-шесть раз на дню, и ничего, — прямо так и говорят: в целях экономии. А там как хотите. Но нам — что, мы привыкли.

— Мы — народ!!! — заорал я неожиданно, спугнув своим криком Сэмми Дэвиса с телевизора.

И тут я увидел куклу — точь-в-точь такую же куклу, как тогда, с Вадиком, — только совершенно целую: с руками, с ногами. У меня даже внутри что-то ёкнуло. Выставку игрушек показывали, видимо. Да… Жалко Вадика. И Лёшу Ящура. И Боровика. Себя жалко.

Все — суки.


Уже пора было идти. Я выключил телевизор, магнитофон, и щёлкнул по банке Прохора, который меня провожал: скрёб коготками по стеклу. Надо будет ему поменять газету, уже воняет.

Когда я вышел на улицу, погода была что надо, так что старушки были уже на посту и ворковали.

— А я у тетки Лиды спрашиваю — это чья такая пацанка?

— Да это ж Галькина пацанка.

— О, какая большая уже.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, здравствуйте, с добрым утречком вам.

— Спасибо, бабушка.

Вообще-то они относятся ко мне с подозрением. Впрочем, они и ко всему на свете относятся с подозрением, а я ж еще и нездешний. И еще мне кажется, что у них никак в голове не утрясётся, как это теперь уже нельзя обо всех сразу донести в НКВД. Та еще закалка у одуванчиков божьих.

Когда я прибыл к колодцу, почти все уже были в сборе. Ждали бригадира. Микиев ехидно интересовался у Ивана с Марией, бляданувших по пьянке на целых четыре дня и томившихся теперь предчувствием неотвратимой кары, как у них там насчет «очко жим-жим» и «манда ме-ме».

Я поболтал немного с Фросей, и она мне сообщила, что «почка ядрена и яблуком огрузимся, когда поселковые усё не покрадут». Странно, как это она в апреле почку оценивает. Впрочем, я ей верю — она даже погоду предсказывает безошибочно. Но вообще — тяжеловато мне с нею что-то общаться в последнее время стало.

Подъехал автобус, и я увидел, что сегодня за нами явился не Василий, а дядя Воша, что я счёл хорошим предзнаменованием (я верю в приметы, — правда, только в свои собственные).

Так оно и вышло.

Пришла Крылова и сказала, что мы вчера здорово поработали, а сегодня она нас отпускает здорово отдохнуть, о чём уже догавкалась с директором. Не-ет, Афанасьевна — это человек! Мы поорали от избытка чувств ещё минут десять, после чего Афанасьевна увела понурых Ивана с Марией, а я и не помню, как на радостях дома очутился. Дел по хозяйству скопилось множество, но в первую очередь я был вынужден посвятить себя забору, а то совсем уже стыд.


…Смерть его, помнится, произвела на меня какое-то странное впечатление. Мы были знакомы не так уж и близко, но я к нему как-то… привязался, что ли? — да нет… Вадик вообще был странным парнем. Вот когда Боровик погиб — это меня сильно и надолго вышибло. Но тут не было никакой двойственности — Боровика было пронзительно жалко. А с Вадиком я пил водку за день или за два до того, и случившееся было совершенно неожиданно, непонятно, даже страшно — и, тем не менее, впечатление оставило… двойственное.

Вадика жалеть вообще трудно. Не тот тип. И потом, он к этому шёл, по-моему, вполне сознательно и довольно долго.

Мы познакомились с ним на работе, куда меня устроил Шер. Я тогда был пролетариат. До такого состояния меня довела сумма обстоятельств: весной, уволившись со скорой помощи, я тяжело разводился с женой, что само по себе достаточно травмировало психику; кроме того, я переживал из-за сына, которому в то время было четыре года. Мне казалось, что это ужасно, если ребенок будет расти без отца.

В результате — последовал кошмарный запой, продолжавшийся все лето, всю свою аппаратуру пропил тогда к чёртовой матери, а последний месяц — так и вовсе допивал за счёт сердобольных родителей. Тут нужно вспомнить и о чувстве долга; мне иногда кажется, что это наиболее мерзкое порождение системы. Это чувство, при всей его неопределенности и даже абстрактности, присутствует (таится?) где-то в глубине души, гнусно мимикрируя под одно из тех сугубо субъективных ощущений, в которых человеку, согласно классикам марксизма, и дана вся окружающая реальность. Процесс формирования чувства долга идет даже сейчас — в мире причудливо деформированных основ. Короче говоря, тяжко мне тогда пришлось, когда протрезвел.


А у Вадика бывали запои, и бывали не запои — но пьян он был всегда. Где он брал деньги (которые у него водились), не знаю, мне лично зарплаты той только на сигареты и пиво хватало, — но думаю, он подрабатывал: как фотограф. Свадьбы, похороны… (шучу). У него была прекрасная японская техника, стоившая бешеных денег, и он частенько даже на пьянки являлся с камерой, хотя снимал что-нибудь редко.

Кукла — это единственный случай на моей памяти, когда он не просто щёлкнул пару раз, а израсходовал всю пленку, и ему ещё было мало.

Собирались с ним тогда пива попить, но пошёл дождь — и, пережидая его, мы зашли в ближайший стеклянный гадючник, что неподалёку от старого автовокзала (жил Вадик рядом, и встретились у него). Отчётливо помню, что я тогда занял место за столиком, а он пошёл толкаться в очереди. Помню даже стекло окна, куда я в ожидании пялился, — заляпанное грязью, через которую уже проточили извилистые дорожки мутные капли дождя.

Вадик был очень наглый — всегда брал без очереди. Он принёс две тяжёлые тёмные бутылки и тарелку с закуской в виде какой-то вонючей рыбешки, по поводу которой немедленно пустился в рассуждения (была у него такая манера): мол, поедая рыбку — сразу вводишь в свой организм совершенно чёртову пропасть калорий, и это замечательно, к тому же и дёшево, и… короче, к тому времени, когда он закончил, мы уже все выпили, а дождь закончился. Пива нам хотелось по-прежнему, и мы, выйдя из гадючника, пошли напрямик, через парк не то Звезды, не то Ленина, не то совсем Октябрьской революции (его без конца переименовывали), к «Моллюску», который, бесспорно, являлся лучшей пивнушкой города — пока не переоборудовали его товарищи в молочное кафе.

Вот здесь-то, в парке, на одной из его влажных, посыпанных ракушечником цвета детского поноса дорожек, и лежала эта кукла — словно специально кто-то положил. Увидели мы её одновременно, причём Вадик сказал мне:

— Гля! — и показал пальцем. Потом он подошёл к ней и зачем-то наклонился, а я прошёл было мимо, но вернулся, видя, что он расстёгивает чехол фотоаппарата.


…В этот самый момент где-то совсем неподалёку раздался взрыв, довольно мощный — так что я даже вздрогнул, врезал себе молотком по пальцу, и некоторое время скакал от боли, как наскипидаренный.

Потом, когда боль утихла, я ещё некоторое время размышлял. Наконец, пришёл к выводу, что это опять Женя уснул, не проследил, — и аппарат, натурально, взорвался. Я сходил в дом, поставил чайник на огонь, и снова вернулся к ремонту забора.


Кукла была не очень большая, но и не маленькая. В общем-то, обыкновенная: с голубыми хлопающими глазами, лучезарной улыбкой и динамиком в районе пупка, через который она пищала когда-то «мама». Одной руки и одной ноги у неё не было, и вся она была заляпана грязью. Но улыбалась.

— Ах ты сука, — сказал Вадик и щёлкнул фотоаппаратом. Я слегка удивился. Но это было ещё только начало. Потом он снял её во всех возможных ракурсах. Потом начал перекладывать с места на место, — и всё снимал, снимал. Попытался даже посоветоваться со мной, на что я ему резонно ответил, что хочу пива и вообще — какого хрена. Вадик обозвал меня мудаком, отнёс куклу под большое дерево, усадил там и сфотографировал. Тут он обнаружил, что у него осталось только два кадра и впал в творческий ступор. А когда из него вышел, отцепил от экспонометра тонкий кожаный ремешок и повесил куклу на суку дерева, причём один глаз ей насильственно закрыл, а потом щёлкнул ее. Один раз спереди, второй раз — сзади. Вот так он снял эти последние два кадра — и мы пошли пить пиво.

Никаких разговоров, кроме как о пьянке и о бабах, в частности, о том, как Олька Тюкина минет делает, между нами в тот раз не было. Разговор был в другой раз, уже последний. У него дома.


…Все эти воспоминания лезли мне в голову, пока я ковырялся у себя во дворе, чему решил посвятить неожиданно освободившийся день. Работа — она работа и есть, но вкалывать в саду или у себя во дворе — это, скажу вам, разница.

В общем, я с удовольствием отметил, что до вожделенной мечты — окончательного благоустройства курятника — осталось не так уж много. А там можно будет и за хлевок приняться: вот разберу всю эту заваль за малинником — может, и наскребу материала. Мне много не надо.

Когда я шел мыть руки и пить чай, соседские дегенератёныши игрались папиной воздушкой, причём не самым лучшим образом: один из них целился в голову другому. Я снова подумал о долге.

Видимо, никуда от этого не деться, как от родимой милиции, которая, как известно, вездесуща и навсёсуща.

Короче говоря, в результате моего призывного клича быстро материализовался Блёза, который немедленно и жестоко покарал своих выродков, причём физически он при этом травмировал только их, а духовно — пол-улицы. Блёза был в кошмарной похмелюге, так что итогом моей благородной акции явилось приглашение распить бутыльмагу первача. Я не отказывался — весь день сегодня какая-то хреновина в голову лезла, нужно было развеяться.

…В процессе распития третьей бутыльмаги я пришёл к твёрдому убеждению, что Блёза в смысле интеллекта от деток своих отличается мало. Примерно, как олигофрен от имбецила — где-то так. Я, каюсь, думал о нем лучше. Если всё время, проведённое мною у него, разделить условно на три (по бутыльмагам) периода, то время это я провел так:

1. Длиннейшая лекция о том, как тяжело в наше время достать воздушку, и какой это кайф, когда её, наконец, достанешь. (Сопровождалось наглядной демонстрацией, в результате чего погибла ворона).

2. Экскурсия по всему дому и надворным постройкам, с полным прейскурантом цен. Стоимость каждого кирпича, доски, свиньи, асфальта и курицы. (Из этого периода я умудрился извлечь некоторую выгоду: договорился за магарыч купить у него с десяток кур, как только закончу курятник).

3. Осмотр особых достопримечательностей, как-то: Японский Музыкальный Центр, Южнокорейский Видеоплеер, очень много Фирменных Кассет к ним, цветной телевизор, ковёр 2х3, и, наконец, избиение вернувшейся с работы жены за хреново сваренный суп.

При переходе к этапу четвёртому, который, по авторскому замыслу, должен был заключаться в просмотре по видаку порнухи, Блёза вдруг уснул. Я, вздохнув с облегчением, сразу же пошёл было прямо через забор домой, но упал при этом прямо на собаку, и тоже заснул.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. СИНОПСИС

ГЕОГРАФИЯ

По земле течет река. На высоком ее берегу стоит город — не слишком, чтобы древний, но и отнюдь не только что построенный. Крупный, но мало чем примечательный; обычный, короче говоря, областной центр. В истории его были, разумеется, всевозможные события, были, но так как-то всё… то есть — ну ничего особо выдающегося. Центральная часть города расположена на бугристой местности, и оттого улочки здесь всё больше кривенькие да узенькие: вверх-вниз, вверх-вниз. Зато — здесь центр, и вся культурная жизнь именно тут сосредоточена, да и вообще: центр, милочка, — это в высшей степени престижно.

Со всех сторон света окружен этот старый центр, который, в общем, невелик, огромными жилыми массивами и микрорайонами значительно более поздней постройки. По окраинам, так и вовсе выросли целые, по сути, города-сателлиты — Северный, Южный, Восточный и Западный; все они вполне автономны: имеют свои магазины, кинотеатры, рестораны и всё такое прочее. Кроме того, жители каждого такого массива работают, в большинстве своём, тут же: Северного и Южного — на двух огромных заводах, расположенных соответственно, Восточный же, наиболее близкий к центру, населяют, в основном, служащие различных учреждений, в городе находящихся. Западный посёлок, именуемый часто «Дачным», отдан практически целиком всякого рода руководителям, управляющим, начальникам, заведующим, а также начальничкам, инструкторам, секретарям, просто прихлебателям, и бесчисленной их родне. Плюс, само собой, и некоторое неизбежное количество просто хороших знакомых.

Такова анатомия города, что стоит на крутом берегу полноводной реки. Река же — течёт по земле.

Город этот — южный, и население его представляет собой забавную смесь из десятка, не меньше, народностей, в основном утерявших уже свои национальные особенности (кроме самых уж исконных). Получился народ не так, чтоб уж очень мерзкий, но и не сахар, будьте уверены. Приезжие, во всяком случае, отзываются именно так — а их в городе всегда довольно много. Но все, как правило, транзитные: на юг, на моря; в самом же городе делать им, собственно, нечего.

Правда, девушки здесь очень красивые, прямо на изумление — и этот момент все отмечают обязательно.

Жизнь течёт здесь, как и в любом почти провинциальном городе, неторопливо, но — видимо, за счёт южного темперамента местных жителей — весело. К тому же, имеется несколько высших учебных заведений, в их числе — медицинский институт и университет, так что весёлых студентов хватает. И всё же каких-либо действительно выдающихся событий никогда не происходит, незаметно и плавно идут год за годом, жители давно уже к этому привыкли.

Ещё — есть аэропорт, железнодорожный вокзал, речной порт и два автовокзала, неофициально именуемые «старый» и «новый». Со старого отправляются относительно комфортабельные большие автобусы, мчась затем на восток по ровному широкому шоссе. Им предстоит далёкий путь: через несколько районных центров и обратно. Новый же автовокзал находится практически на набережной, в двух шагах от грузового порта. Отсюда курсируют автобусы помельче. Сложилось так по той причине, что маршруты здесь — не столь уж протяжённые: пригороды да ближайший район, центр которого находится в каких-нибудь тридцати километрах от города. Автобусы туда идут через каждые двадцать-сорок минут, более или менее регулярно, однако всегда битком набиты, так как их явно недостаточно. В основном из-за того, что по этому маршруту беспрерывно курсирует взад-вперёд значительная часть населения Поселка. Но всё по порядку.

Единственное время, когда автобусы идут почти пустыми, это раннее утро: пять-шесть часов, не позже. В такое время можно даже уехать сидя. И, если, отправившись в такое путешествие, смотреть в окно, то сначала тянутся перед твоими глазами улочки те самые — кривенькие, узенькие, вверх-вниз, о которых говорилось уже, что из них состоит центр. Это — пока автобус выбирается из города. Затем, продравшись сквозь частоколы светофоров, автобус, завывая, выкатывается на широкую трассу, которая идет через весь город. Она пока ещё в городе, но уже — магистраль на райцентр, и движется по ней автобус сначала вниз — потому что близится мост через реку.

Дома в окне мелькают, последние дома старого города, добротные, кирпичные, с толстыми стенами дома. Таких теперь уже не строят. А эти построены немцами-военнопленными еще после войны, потому фасады изрядно уже полиняли… но не потрескались, добротно сложены.

И наконец, мост. Мост через реку. Очень хороший, широкий. Не так, чтобы новый, но совсем не старый. Он висит над рекой, а река — и есть граница города.

И это важнее, чем может показаться с первого взгляда. Ибо, когда стираются границы все и всяческие — самими людьми, или Высшими силами; с намерениями добрыми или нет — но суть в том, что стираются — необычайно важно видеть перед собой хоть одну границу реальную… Слишком уж много фальшивых, фиктивных границ вокруг.

А человеку задумчивому — как пассажир утреннего автобуса, к примеру, — мерзко всё фиктивное. Река — она реальна. И поэтому прямо физически чувствуешь преодоление этой границы. Момент, когда город тебя выпустил. Тут уж обязательно захочется оглянуться. А если оглянешься — случится чудо: именно в этот момент, в эту самую секунду, когда ты повернешь голову и посмотришь назад, вспыхнет над горизонтом солнце и отразится тысячами кровавых брызг в окнах стоящего на высоком берегу города. Но это не всё: в высоте над ним в эту утреннюю тихую минуту парит огромное, больше самого города, облако, и есть в нём что-то зловещее — уж очень похоже оно на гигантскую птицу, клюв которой хищно нацелен на беззащитную жертву. Но есть, вместе с тем, что-то и от огромного колеса с крыльями — столько ветра в нём…

Столько ветра.

Вот и всё. Но автобус мчится дальше, и можно уже наблюдать в трясущемся окне его предместья, до того унылые и пыльные, что любоваться ими нет решительно никакой возможности… что бы они там все ни говорили.

Потом смотреть становится уже и вовсе не на что, пейзаж однообразен. На туман разве утренний смотреть, как клубится он в низинах, переполняя их — и тогда клочья его, перехлестывая через дорогу, гибнут под колесами автобуса? И так — до самого Посёлка.

Посёлок — это Посёлок. Рассказывать о нём совершенно нечего, но рассказывать можно до бесконечности. Это не город, не городок, не деревня, не ПГТ, не совхоз и не колхоз. Посёлок — это совершенно особенное образование, состоящее на одну треть из очень добротных кирпичных домов, и на две трети — из теплиц (отапливаемых и неотапливаемых), парников, грядок, огородов, садиков, палисадников и выгонов для скота.

Люди, населяющие это место — также племя совершенно особое, ни на какое другое не похожее, со своим диалектом, обычаями и понятиями о жизни. Так вот их и называют: поселковые.

Скажут тебе, бывало: «это ж — поселковый!»; «А-аа…», — говоришь. И всё уже совершенно тебе ясно.

Есть еще в Посёлке промышленный гигант: комбинат детского питания, на котором, кроме работающих по контракту вьетнамцев, кормится, от случая к случаю, как местный контингент, так и всяческий приблудный контингент.

Но автобус мчится уже дальше, рано утром он делает в Посёлке всего одну остановку — и, поскольку едем мы из города (где находится базар), а не наоборот, то пассажиров добавляется мало.

Несётся автобус вперёд, далеко позади уж Посёлок, и вновь всё тот же унылый пейзаж за окном (разве что тумана поубавилось уже), а впереди — следующая остановка. Это совхоз. Вообще-то по трассе их два, но автобус останавливается лишь в этом, а те, кто в другом живёт — пеняй на себя.

Что хотят, словом, — то и делают, сволочи.

Совхоз этот (которому больше повезло) — плодовый по основному профилю. Так что задолго до того, как появятся первые его дома, и долго потом, после остановки, расположенной в самом центре его (именуемой местными «пятачком», тянутся по обе стороны дороги бесконечные квадраты — «кварталы», засаженные фруктовыми деревьями, самыми разными. Но преобладают, безусловно, яблони. Хорошее местечко: тихое, спокойное, не лишённое красоты.

Но только не летом, когда сюда валом прёт воровать по ночам яблоки народ и из города, и из соседнего совхоза, и уж, конечно, из Посёлка, в первую очередь… Так что местные жители не особенно гостеприимный народ, и даже поселковое отребьё здешнего отребья побаивается. В Посёлке всё же есть милиция, пусть четырежды перегруженная и трижды недоукомплектованная, но есть. А на весь совхоз — один участковый… Что он может? Самогон пить он может. Женя его зовут.

Далее остановок уже не будет, автобус несётся, завывая из последних сил, и тут происходит такая вот странная вещь: возникает абсурдное чувство, что совсем не по трассе он, мчится, автобус, а летит, увлекаемый вихрем недоброго почему-то воздуха в некий туннель, чудовищно огромный — и это зачастую слегка начинает даже пугать. А ведь, к тому же, проносятся пару раз мимо, совсем, как в настоящем туннеле, огни: это забытый в степи военный объект, на вышках которого и после восхода всё горят почему-то прожектора, а потом — «зона», тоже с вышками, только другого рода, где огни горят всегда… Мелькнёт это всё…

И вот, пожалуйста. Автобус снижает скорость, начинаются болотистые огородики, тина… Уголь… Кирпич. Промзона. Районный центр, наконец — пункт назначения. Приехали: конечная остановка, к которой медленно подруливает автобус, и уже толпа страждущих его встречает.



Вы, я надеюсь, не забыли, что по земле течёт река? Она, широкой дугой убегая от пригородов большого города, от Посёлка, совхозов, от тюрьмы, — возвращается вдруг, почти прямо к этой самой, конечной остановке автобуса в районном центре. Так что, когда приезжаешь сюда, видно сразу: течёт перед тобой река. Суть реальная граница, а коли граница — то нечто собою разделяющая.

Но ведь это — всё та же река, та самая, от которой ты только что, казалось бы, уехал.

И вот тут-то вдруг можно почувствовать

снег

Словно ледяная рука возьмёт вдруг за сердце, медленно сожмёт и отпустит — но уже не до конца, а так и останется лежать на нём, судорожно пульсирующем.

ЖАЛЬ

Родился. В весьма приличной семье родился, соответственно и воспитывался. Из времён счастливого детства вспоминаются мне лишь разве всякие дядюшкины фокусы, стиляги, «скелеты», рок-н-рол, да первые обрывки Beatles и неясные ещё слухи о Rolling Stones, которые, якобы, «ещё покруче»…


Помню забавный стишок:

«В Ливерпульсом старом баре

в длинных пиджаках

четыре Роллинга поют

с гитарами в руках

любите на-ас, нас —

Ливерпульский джаз».


А ведь и всё, пожалуй…

Кроме, разумеется, невербализуемых ощущений, возникавших у меня в то время, когда я смотрел на небо, или слушал музыку, да мало ли что… Как жаль.

Потом было много всякого.


А вернувшись из армии, я начал с того, что пришёл в себя. Так что следующее, что помню — развелся с женой, после чего быстренько докатился до совершено свинского состояния. Чуть в ЛТП не угодил (помните, были такие заведения?)

Но вовремя прекратил — не пить, или там что другое, разумеется, — просто меру терять прекратил.

А обретя меру, стал я думать, что делать дальше. Позвонил туда, зашёл сюда… Короче говоря, помог мне Шер. Устроил меня своей властью (большая уже шишка был Шер к тому времени) работать. Там, на работе, сдружился я, можно сказать, с Вадиком. Который потом повесился. Так-то вот.

Но это только деталь, пусть неприятная. И непонятная — как та самая кукла, а всё же — деталь, и только.

С тех пор моя жизнь пошла размеренно и неторопко. Доходил ещё пару раз до опасного предела — ничего, обошлось. Удалось соскочить.


А потом весной произошло глобальное событие: умерла моя бабушка, в совхозе тихо и незаметно до того проживавшая (пусть будет ей земля пухом). И оставила та бабушка наследство. Мне. Всё, что имела. Немного она имела, прямо скажем, но всё, что было, мне отписала. Нотариально заверенным образом.

Тогда я уволился с работы, заявил родителям, что больше с ними жить не буду, выдержал душераздирающую сцену, собрал чемоданчик, прибыл в совхоз и «стал на хозяйство». Устроился в бригаду садоводов. И пошла диалектика, подчиняясь неумолимой исторической логике.… вразнос пошла — ну, да вы же знаете.


Когда все эти Директора Дождя тряханули нас, как дерьмо в банке, поднялась, естественно, муть. В мутной воде хорошо рыбка ловится. Но я-то не рыбкой был, а мутью. И вот, согласно законам физики, муть эта стала медленно оседать на дно; ну, и я вместе с ней. То есть вместе со всеми. И должен признаться, что это оказалось необыкновенно приятным чувством — идти ко дну. Если этому процессу отдаться полностью. ощущаешь себя очень комфортно: всегда есть перед тобой светлая цель, которая, к тому же, если проявить необходимое упорство, вполне достижима. Все эти приключения того периода напоминают мне детективы, которые, признаться, люблю. Очень много приключений.


Это захватывает. Кроме того, психика настолько расшатывается, что начинаешь и мыслить как-то по-другому: самому это становится очень интересно, и только это интересно, перемыкаешься на себя, куклишься… сдыхаешь от передоза… травишься суррогатами… сходишь с ума от ломки…

Директора Дождя знают, что делают.


Но вот наступил момент, когда я вдруг решил, что умнее всех (и ошибся, естественно). Мне тогда казалось, что я нашел не то, чтобы выход, но некое своё собственное решение, которое мне страшно понравилось. Я подумал: чем идти по течению (то есть, вниз), приклеюсь-ка я покрепче к стеночке; приклеюсь, и буду наблюдать себе со стороны, что дальше будет. Ведь возможен и такой вариант — искренне полагал я тогда. Мне, идиоту, неясно было очевидное: ну, приклеюсь я к стеночке, но стеночка-то — баночки, а баночка-то круглая…


…видимо, совсем я стал дурак — ни черта объяснить не могу ясно, даже то, что, казалось бы, хорошо понимаю… Это всё от раной химии. Ну причём тут стеночка, и что круглая она? Ну и пришёл, балбес, по кругу, к тому самому, от чего сбежать хотел — ощущению медленного сумасшествия. А опускаться было всё же комфортно — как и большинству из нас, на что это самое большинство и купилось. Я же себя умней других посчитал, ну, и получил. Это получка такая, плата.

Если только это всё не за счёт больной психики. Судите, впрочем, сами. Как обычно это и происходит.

Пардон, происходило.

Да, а ещё обнаружил я у бабушки в спаленке аптечку, — то есть не просто аптечку, а целый сундучок, да не просто сундучок, а с кладом.

Вот и всё.


Да, кстати… последнее. Стал я замечать за собой, что гораздо чаще, чем раньше, стал включать телевизор. По-прежнему без звука, правда, но всё же значительно чаще. И знаете, что именно стремлюсь я там увидеть? Обалдеете.

Городские пейзажи семидесятых годов. Просто городские пейзажи. Мне оно безразлично: художественный это фильм, документальный, да хоть учебная программа для изучающих испанский язык. Но лишь бы видеть снова те улицы, идущих по ним неторопливо людей, специфически-семидесятно одетых, их спокойные лица, улыбки… смех. На меня это прямо как наркотик стало действовать. Видимость спокойствия. Видимость отсутствия страха. Очень сильно действует.

Или — чёрт его знает — может, убедил я себя так: ведь бывает же, торчат люди «под впечатлением». Но скорее всего — нет, не в этом дело. А просто действительно эффективное это средство, чтобы забыть о том, что

У НАС ВСЁ ХОРОШО

У нас — всё ОЧЕНЬ хорошо.

Просто замечательно.

И всё СПОКОЙНО.

Совсем.

Полный ПОРЯДОК.

И так всё время, в одну точку. До бесконечности.

Гипнотерапия.


Вы же понимаете?

Тогда-то я и решил попробовать обо всём об этом написать. Думаю: уж коли из жизни моей ни хрена никак не получается, так, может, хоть какой-никакой роман, хоть хреновенький, из неё выйдет? Ну, ладно.

Об одном жалею — не дали закончить, сволочи… Но оно, быть может, и к лучшему. Судите сами.

РИТМ

Для начала важно сделать несколько ритмических вставок. Чтобы задать нужный ритм. Без этого ни черта не получится.

1

В детстве я смотрел на облака. Нет, не то. В детстве я их видел. Чёрт, снова не то — слишком глубоко, это больно. Это всегда больно. Но было время, когда дул свежий и могучий ветер Beatles, я же как сейчас это всё помню, ведь было: «Температура на борту самолёта — 20,5 битл-градуса. Высота полёта четыре тысячи битл-метров…»

Потом был ещё был май 68-го… Rolling Stones… Баадер –Майнхофф, Штаммхайм… «Вудсток». Путается как-то всё, но я помню. «Милый доктор, покрась всё это чёрным!» Нет противоречий, нет двойственности. Это надёжно.


2. Неожиданно вспомнил, как давным-давно, в детстве, мой дядюшка, (который был тогда загорелым парнем лет двадцати), со своим приятелем (очень на него похожим) собрали из неведомо где раздобытых деталей и ламп какого-то радиомонстра, страшного с виду, огромного и злобно гудевшего, но умевшего, тем не менее, ловить далёкие страны; а потом долго лазили по деревьям, устраивая огромную — на два двора — антенну из проволоки, а потом, наконец, включили свой приемник (через самодельный громкоговоритель) — громко, на всю улицу. И над улицей закудахтал саксофон, он надрывался около получаса, собрались все соседи, если не вся улица, а потом прибежал запыхавшийся участковый с кобурой, оборвал все провода, и надолго увёл куда-то дядю с соседом.

3

Лёшка с Вовчиком учились в школе в одном классе и дружили. Вечерами, после уроков, подолгу гуляли вместе, а по ночам, разумеется, спали.

Сейчас как раз ночь. Вовчику приснилось, как он целуется с Ленкой из соседнего подъезда. В конце концов — проснулся. Долго вытирал ноги простынёй, потом смотрел какое-то время в окно: звёзд не было видно; дул ветер. Потом снова уснул.


Анаша, гашка, дурь, дрянь, драп, шмаль, шала, план, пластилин — чего только не придумают. Но это всё — не так уже интересно, как вначале. А вот перед школой, прямо на ступеньках, сегодня утром Белый продавал две бобины с плёнкой.

— Валера, ты смотри, «Дирпёпль» не продавай, — подбежал к нему Урюня.

Лёшку смех берёт с того, как Урюня «Deep Purple» обозвал (в музыке Лёшка большой знаток), но и завидно тоже. Известно ведь, зачем Белый кассеты по дешёвке отдаёт. Таблеток купить нужно, а денег нет.

Перед самой школой сегодня Вовчик позвонил и сказал, что надыбал у папикса в тумбочке таблетки какие-то, подозрительно подальше спрятанные, и вроде бы, судя по всему, торчковые. В фольге, говорит, запечатанные, и фирменные: всё по-английски. Но сами, вроде бы, венгерские. Тоже, фирму нашёл…

Но проверить нужно. Договорились на большой перемене сбегать к Вовчику (дома как раз не будет никого), а перед физикой — глотнуть.

Говорить того Вовчику Лёшка не стал, но вопхнул с учебниками вместе в портфель двухтомник «Лекарственные средства». Это ж идиотом нужно быть — жрать невесть что.

Первых два урока незаметно прошли: по математике была контрольная, а содрать на уроке у Чмары, известное дело, совершенно невозможно. Так что пришлось попотеть. На переменке покурили в туалете. А потом географиня весь урок так драла Вовчика (она ж его ненавидит), что больше никого и не успела спросить. Как она его дрючила! — Лёшка чуть со смеху не укатался… А Вовчик, тот под конец разозлился, видит же, что один чёрт больше кола ему не светит, хамить начал. Разнылся, что в туалет ему надо, отпустите, мол, от греха, а сам живот напрягает — чтобы покраснеть, вроде как совсем уже терпеть не может. Класс, конечно, хихикал, но вот когда Вовчик перестарался и с натуги вдруг громко взбзднул — гахнули все так, что аж стёкла зазвенели.

Географиня вся стала красная, Вовчика выгнала (он — пулей: стыдно же!), и сама за ним вышла, успокоиться… Вот смеялись! Считай, что урока и не было.

А сразу после звонка рванули к Вовчику домой, схватили таблетки, и, бегом, назад.

Школьное здание состояло из двух корпусов: переднего — полутора-, и второго — четырёхэтажного, соединённых между собой узким переходом, где расположена была раздевалка. Делишки планово-колёсные вершились традиционно за углом большого корпуса, где росли непролазно кусты, когда-то декоративные, но давно запущенные, а теперь, по случившейся осени, — мокрые, грязные, и весьма колючие. Хорошее место. Кстати, и дождик перестал.

Лёшка с Вовчиком залезли в неприметную снаружи прогалинку и заорали вверх:

— Мажора! Мажора!!

Тот высунулся из окна.

— Кинь мой портфель, ты!

— А вы что, на физику не идёте? — поразился Мажора.

— Да не ори ты, как мамонт, — разволновался Вовчик: таблетки находились, как-никак, у него в кармане, и он слегка мельтешил.

— Кидай портфель! — это Лёшка — Мажоре; — всё ему надо! (Вовчику), и опять вверх: козла кусок обсмоктанный!

Шлёп!

Портфель упал прямо в грязь. Достали справочник и торопливо начали искать.

— Ноксирон… 2,6-дикето-3-этил-фенил-пиперидин… во, хреновина какая…

— Да скорее ты! Действие читай! Долбит он?

— Фармакологическое действие — снотворное и успокаивающее средство… так… дозы… показания… ну, это… ага… Сухость во рту.

— Сушняк, значит. Наверное, долбит.

— Не мешай… атаксия… при длительном применении — привыкание! Значит…

— ДОЛБИТ!!

4

На заводе собрание.

Цех — огромный, гулкий, почти пустой. Пока они шли к конференцзалу, в окружавшем их пространстве возникали, как пузыри (или порывы ветра, или внезапные запахи), чужие разговоры, разные, разноголосые, без начал, без концов…

— Спасибо.

— Спасибо на хлеб не намажешь.

— Не понял?

— Ты говоришь: спасибо. А я говорю: спасибо на хлеб не намажешь. Понял?

Это — хриплый шёпот, и запах лука.

Потом — запах машинного масла и вечерний луч солнца, бьющий через выбитое под потолком стекло, наполненный пылью…

Громко и назидательно:

— Лучше Синицын в руках, чем Михальчук в профкоме, а Иванов — в головах.

Теперь — сквозняк из шахты грузового лифта. Надсадный кашель, крик души:

— А мне всё равно, в какую сторону дерьмо перекачивать!

Тяжёлые, светлой полировки двери. Пришли.

Президиум — под огромным стендом, отображающим рост.

— Из 39 комсомольцев присутствуют 16. Кворума нет. Какие будут предложения? — встал секретарь.

— Начать!

— Кто за?

Все дружно вскинули руки.

— Против? Воздержавшиеся? Единогласно.

Руки опустились.

— Итак — секретарь зачитал повестку дня, — кто за? против? воздержался?

Единогласно. Мы обсудим проект новых соцобязательств нашего объединения и примем их на этом собрании.

Он читает соцобязательства, сравнивает их с прежними, комментирует.

Да, изменения существенные.

— Всем всё ясно?

— Да! — звонкий выкрик.

— Мысли какие-нибудь появились?

Пауза.

— Ну хорошо, тогда, может быть, кто-нибудь что-нибудь скажет?

Пауза.

Постепенно, общими усилиями, собрание цепляется за какой-то пункт и начинает его обсуждать. Голосование. Единогласное решение спорный пункт оставить в прежнем виде.

Гора с плеч.

Из президиума — несколько вариаций на тему: у кого буде есть предложения-замечания, — обращайтесь в комитет комсомола. Второй вопрос повестки дня: рекомендация на товарища Тюкину. Предложения. Прекрасно! Послушаем саму Олю. Расскажи, Оля, о себе. Так, вкратце.

Оля, сильно смущаясь: родилась. Училась. Вступила. Поступила. Распределили по распределению. Вот, работаю…

— Кто ещё, желательно — из тех, кто хорошо знает товарища Тюкину по работе?

— Ну, я могу сказать…

— А вы её по работе знаете?

— Знаю. Распоряжения мастера всегда выполняла в точности! Вот. Ну, чего там… Нарушений трудовой либо производственной дисциплины нет. Политически грамотна, морально устойчивая… Я считаю, надо дать рекомендацию. И всё.

Встаёт женщина — видимо, Олин мастер.

— Оля отлично работает, она хороший человек.

— Ещё есть вопросы?

— Оля! А почему ты, собственно, решила вступить?

Ну как же хороший человек может сказать такое чужим людям?

— Я хочу… вот… быть в первых рядах строителей коммунизма — тихонько начинает бормотать Оля и сразу же краснеет.

Всем неловко. В президиуме оживление. Спасает положение секретарь:

— Оля, ты ведь нас не подведёшь?

— Нет… не подведу.

— Что ж, я думаю, мы должны дать рекомендацию.

Единогласно. Аплодисменты.

Собрание продолжается. Улыбаясь, встаёт представитель администрации. Традиционно пристыдив за неактивность, выражает мнение, что в общем-то — всё нормально: выпущен «комсомольский прожектор», работали на стройке подшефной больницы. Молодцы. Представитель администрации, улыбаясь, садится.

Последний на сегодня вопрос — комсомольский прожектор. Тот единственный, который всё-таки был выпущен — работа не штаба прожектора, а секретаря лично.

— У меня нет времени, — встаёт начальник штаба. И не будет. Я и сразу говорил.

Члены штаба: уволился, нет на собрании, нет времени.

— Ну, может, кто хочет?

Пауза.

Виктор не удержался и тихонько хихикнул.

— А может, вообще его не выпускать?

— Нет, так нельзя.

— Общественная работа.

Приходит решение: перенести вопрос на следующее собрание.

За — против — воздержался — единогласно. Встали.

— А ну-ка, ребята мужского полу! Быстренько поставили столы на место!


Виктору удалось незаметно смыться.

У дверей конференцзала один пожилой рабочий втолковывал другому:

— С детьми, Саша, ездить — ну их… Такая колокотиция…

Другой соглашался, кивая головой в засаленной кепочке. Сильно пахло вяленой рыбой.

Виктор принюхался и решил пропустить пару пивка, а потом уж — домой.



Пиво было свежее и холодное. Первую кружку он проглотил залпом.

За ларьком трое мужчин, все средних лет, все с аккуратно прилизанными влажными волосами и пахнущие дешёвым одеколоном — словно только что из парикмахерской, колдовали с огромной синей хозяйственной сумкой, булькая чем-то, и негромко беседовали.

Виктор прислушался.

— Ну, давай-давай, да пойдём скорее, закроется же! — бубнил один, хрипатый.

— …читал я в «Науке и жизни»… — не обращая на него внимания, гнул своё другой, с залысинами, в тёмных очках, обращаясь к третьему, непрерывно икавшему, — про Христа распятого… в половине пятого… там во-от такое собрание сочинений…

— Его ж Иуда предал.

— В Иудее.

— В какой Иудее?

— Короче, пошли! — снова влез хрипатый.

— Сейчас пойдём, не гунди. А только всё это, Ваня, брехня… всё, как есть — брехня. Вот последний раз — где мы набрались, а?

— В агитпункте, на выборах, — прохрипел гундосый и полез в сумку. Там интенсивно забулькало.

— Сырок где?

— Да не ори ты! А где они, те выборы? Кто нам чё позволит выбирать? Ложь всё это, Ваня…

— Ну, теперь, Паша — ты… ага… и пойдём: закроют же!

— Да что там выборы, Павлик! — перестал вдруг икать третий. — вот ты в Орле был же недавно? Так посмотри: разве ж это Орёл? Это ёжик!!


Виктор допил пиво и направился к автобусной остановке. Чем, собственно, занимался я все эти последние годы — думал он, стоя в переполненном автобусе. — Чёрт знает чем. Просвета нет, душно… А почему? Да потому, что жизнь наша… И чья вина?

Тут как раз его и дёрнули за рукав.

— Молодой человек, оплатите за проезд.

Виктор машинально протянул талон.

— Молодой человек, это экспресс, билет стоит 10 копеек!

— А это десятикопеечный талон, — сказал Виктор, всё ещё поглощённый своими мыслями.

— Молодой человек, оплатите проезд, я талоны не принимаю, это экспресс, с вас 10 копеек! — визгливо запричитала кондукторша. И тут у Виктора возникло вдруг ощущение, что это именно она, эта толстая сварливая баба, виновна во всём: это она отняла у него 28 лет жизни из 28 прожитых, это от неё зависело отсутствие продуктов в продовольственных, а хороших книг — в книжных магазинах, и это она же, принимая самые разнообразные облики, всю жизнь нагло обсчитывала его, давая сдачу, да вообще… Ему стало жарко, на лбу выступил пот. Он увидел врага.

— Государство эти талоны печатает, да по 10 копеек продаёт, — громко заговорил он, торопясь, и тоже слегка визгливо, — и написано на нём: «на одну поездку в автобусе», то есть даже на две: видите? И потом, как это так: вы талоны не принимаете?! Это те же деньги, и я…

— Прекратите безобразничать! — перебила его кондукторша. — Платите за проезд или выходите из автобуса! Води-итель! Пе-етя!!

Но дело было на задней площадке, автобус был переполнен, да ещё в кабине у Пети стенал о чём-то по-итальянски магнитофон; иначе бы Петя, без сомнения, остановился — не упустил бы он случая поразвлечься немного.

— А я не безобразничаю! И выходить не буду!! — уже не сдерживаясь, заорал Виктор. — Я вам плачу! Плачу талоном! Это государственный талон!

Мнения публики разделились.

— Сейчас поедете с нами в гараж!

— И поедем!

— Поедем в гараж и вас там оштрафуют!

— Посмотрим!

— И сфотографируют! Платите за проезд!!

Скандал вышел грандиозный. Кондукторша визжала несмазанной мясорубкой, но и Виктор тоже не лучшим образом себя повёл. А проезд ему, несмотря ни на что, пришлось-таки оплатить. Когда он, пыхтя от злости, выбрался из автобуса и нервно закурил, кто-то осторожно тронул его за руку. Виктор обернулся и с удивлением увидел перед собой миловидную девушку с большими синими глазами. Одета она была не то, чтобы с большим вкусом, но вещи все были дорогие, это бросалось в глаза.

— Молодой человек, вы извините меня, пожалуйста, — радостно улыбаясь, сказала она.

— Да пожалуйста… — Виктор удивлённо приподнял брови.

— Вы разрешите с вами познакомиться? Вы — интересный человек, это сразу видно. Да-да! И не спорьте, пожалуйста! — девушка очень мило нахмурилась, хотя он и не думал спорить. — Вы такой, знаете ли, искренний, такой непосредственный, — тут она глубоко вздохнула — такой… горячий. Вот вы, наверное, нехорошо думаете обо мне сейчас…

«Больная, что ли?» — подумал Виктор.

— А я вот лично не вижу в этом ничего особенного: у нас –равноправие, так почему ж только вашему брату можно вот так на улице взять и познакомиться, — хи-хи-хи, — кстати, я целиком на вашей стороне с этим талоном, это просто хамство, я об этом непременно напишу — да-да, я журналистка, в газете работаю, — затарахтела она с возрастающей скоростью.

Потом капризно оттопырила нижнюю губку (весьма, надо сказать, аппетитную), и — глядя исподлобья, спросила:

— Так что же — можно? Или нет?

— Что? — не понял Виктор, глядя на эту губку.

— Да познакомиться же! — пискнула девушка обиженно.

— А-аа! — вскричал Виктор, и дело было сделано.

Оказалось, что зовут её Ивонна («редкое имя, не правда ли?» — «о да, и очень красивое», — «ах, ну что вы…»), но для друзей она — просто Ива, что она действительно работает в газете, что она обожает искусство…

А мороженое?

Да, мороженое она любит тоже.

Они зашли в кафе. Нет, ничего никогда не пьёт, только шампанское; ну-у… исключительно ради приятного знакомства — разве что немного коньяку, это вроде как даже, где-то, полезно… Ещё оказалось, что пьянеет она очень быстро. В общем, всё шло, как обычно. Говорила в основном Ива, а Виктор слушал её, кивал и улыбался. Он уже составил для себя план дальнейших мероприятий на этот вечер, однако темпераментная Ива план этот разом поломала.

— Знаете, Виктор, вот я — журналист, я вся — в гуще событий, и вы знаете, вокруг нас столько интересного, такого, знаете… Ну, вы понимаете.

— А например, — спросил Виктор, ласково приобняв её за плечи.

— Вот, например, недавно я — как журналист — была в составе одной делегации, нам поручили орден вручить ветерану труда — двадцать лет его орден искал и нашёл! А он лежит себе — умилилась Ива — такой, знаете, инвалид, — и даже не подозревает об этом!

— А какой орден?

— Не знаю… То есть, забыла, не помню.

— Так, может, медаль?

— А может, и медаль… Но это же неважно, правда? Важно — что через столько лет, а он и не знал, и представляете, как ему приятно было: целая делегация, вдруг — и с орденом, с цветами! А у него — вы представляете? — никого, ну никого нет! Как ему наверное, тоскливо до этого было, бедняжке…

— Представляю.

— Нет, не представляете! Это такой интересный человек оказался — ветеран этот, инвалид! Просто прелесть! Он, оказывается, ещё и репрессирован был при Сталине, он рассказывал, и знаете — он очень ещё в гости приглашал: заходите, говорит, теперь запросто, по-свойски, и — весёлый такой старикан, хи-хи-хи!

У неё загорелись вдруг глаза.

— А знаете, Виктор, — затрещала она с утроенной уже скоростью — вы — вот прямо сейчас, вы допивайте скорее, — пойдёте со мной! А угадайте — куда?!

— Куда? — спросил Виктор испуганно.

— Ну-у, какой недогадливый… Мы — с вами — сейчас пойдём… к этому самому старику! — Она смотрела на него торжествующе. — Там у него сегодня ребята наши будут — уж он так приглашал, так приглашал… да и вообще… Он рад будет, вот увидите, он всем будет рад. Ведь у него же никого, совершенно никого нет! Ему же скучно! Идёмте, Витя, вам будет очень интересно, вы не представляете, и с ребятами заодно познакомитесь!

Нужны мне твои ребята, как зайцу руль, — подумал Виктор злобно.

— А чего там за собрание, вообще-то — помочь чего надо?

— Да нет же, что вы!! Ну, просто скучно старому человеку одному; посидим, выпьем…

— Выпьем? — неприятно удивился Виктор.

— Нет-нет, вы не поняли, вы не думайте, он совершенно не спившийся, ему просто нравится весёлая компания, молодёжь! И он очень интересный человек! Ну, идёте?

«Да уж куда теперь деваться» — подумал Виктор, обворожительно улыбаясь.

И они пошли к интересному инвалиду.



Комната была большая, квадратная, с высокими потолками, двумя большими окнами и очень грязным паркетом. Воздух в ней был какой-то неживой, хотя одно из окон было приоткрыто — из него неслись трамвайные трели и шорохи вечерних машин. Возле другого окна, на подоконнике которого стоял допотопный телевизор с маленьким, пыльным, как всё в комнате, экраном, помещался небольшой диванчик, на котором лежал хозяин комнаты — парализованный ветеран.

По стенам стояли стеллажи с книгами и всякой всячиной; кое-где меж стёклами вставлены были открытки. Ещё — две ширпотребовские акварельки в дешёвых рамках, а также китайский дракон, нарисованный на бамбуке. В углу комнаты приткнулся маленький холодильник, резко затарахтевший, когда они вошли; над ним висел древний репродуктор. А посередине комнаты стоял стол, вокруг которого сидели трое молодых людей. Выглядели они стереотипно-респектабельно. До отвращения.

— Здравствуйте, мальчики! — радостно взвизгнула Ива, — это Витя!

Из трёх мальчиков, розовеньких и прилизанных, Виктор запомнил по имени лишь одного, видимо, потому, что Миша, при относительной своей молодости, был личностью совершенно лысой. Немного освоившись, Виктор обнаружил, что закуска представлена на столе крайне неровно, да и скудновато: вишня в шоколаде, килька в томате… По части же выпивки — всё нормально: без большого выбора, без роскоши, зато вволю. Хоть залейся. Он выпил стакан вина и прислушался к общей беседе, в водоворот которой ещё с порога кинулась очертя голову Ива. Темы были всё больше с претензией на остроту: о свободе вообще и о свободе личности, и где здесь место свободы совести, и допустима ли она в идеальной мере, и что есть, собственно, мера идеальная…

Заупокойные были темы.


…Он лежал на своём диванчике, и — маленький, ссохшийся, морщинистый, с седыми, торчком, волосами на непропорционально большой голове, весь какой-то кривой, вытянув безжизненные ноги. Одет был — видимо, по случаю гостей, — в синий засаленный двубортный костюм. На табуретке перед ним, кроме стакана и тарелки с закуской, стояла литровая стеклянная банка, почти полная папиросных окурков. Очередная папироса дымилась, зажатая меж корявых пальцев, и непонятно было — от её ли дыма щурил он свои почти бесцветные, странного выражения, глаза, — пристально-бессмысленные, старческие, — или от каких-то невесёлых мыслей… А может, просто изрядно был уже пьян: выпивки хватало.

Ива, часто и радостно хихикая, наслаждалась общением с друзьями. Они были вполне довольны жизнью и собой, причём ко вполне понятному чувству удовлетворения, вызванному алкоголем, явно присоединялось у них чувство выполняемого долга, также весьма приятное. Ведь старику в одиночестве было плохо и скучно. У него никого не было. А они вот пришли к нему в гости.

Виктор взял на себя функцию виночерпия, чтобы никому не мешать, — но и быть полезным обществу. Это, кстати, вообще был стиль его поведения в любой компании. Наполняя стаканы вином, а графин — мандариновым соком из трёхлитрового баллона, поднося наполненный стакан на табуретку хозяину дома, Виктор терпеливо подстерегал Иву, которая, как выяснилось, пила отнюдь не только коньяк и шампанское.

— О свободе тела, — сказал старик неожиданно, — о свободе духа. Суета сует. Вот вы тут играете в вашу свободу, как в кукольный театр. Сами как куклы, и слова тоже. Брешете, чтоб отвлечься. Забвение — есть спокойствие. И только. Правда, вот мёртвого тебя никто ни лгать, ни продавать не заставит. В эту свободу хотите? Я лично — подожду. Сам не знаю, чего, правда. Привык, может? Ждать, ждать. Ждать, пока живёшь. Да и потом.

Он замолчал и поёрзал на диване, руками передвинул ноги в штопанных носках поудобнее. От этого его движения с грохотом упали стоявшие рядом костыли.

Виктор наполнил стаканы и отнёс один старику. «Черти бы тебя драли» — думал он, уже изрядно захмелев, и глядя на Иву чуть ли не с ненавистью. «Развлекла, т-твою мать!! Пошлю её, как выйдем отсюда, куда подальше. Поеду домой. Или Милке позвоню».

А старик сказал тост:

— Выпьем, дорогие мои, за истекание нашего времени, за истекание всего, что ещё не истекло! Оставим солнцу — солнечное, а тараканам — тараканье. Пошевелим усами и лапками!

Все молча, не чокаясь, выпили.



…Никуда Виктор Ивонну не послал. Однако события развивались отнюдь не так, как они (каждый по-своему), их себе представляли. Правда, вначале всё шло вроде бы по плану. Ива, попрощавшись со своими друзьями, очень нежно прижалась к Виктору, и он довольно бесцеремонно (в любом случае — излишне быстро), повлёк её в направлении своего дома. Но, всего квартала за два от цели, ей вдруг взбрело в башку страстно Виктора поцеловать. Он видел, что Ива перебрала, но не настолько же, право! И для него явилось полной неожиданностью, когда она, громко вдруг забулькав, выплеснула ему на пиджак по меньшей мере треть того, что съела и выпила за вечер. После чего Виктор решительно пресёк её попытку втереть всю эту массу в ткань пиджака неуклюжими кругообразными движениями, которые, видимо, должны были обозначать смущение, неловкость, а также желание загладить (в самом прямом смысле), таким образом свою вину.

…Так что — весьма удачно случившееся такси увезло Иву в ночь вместе со всеми её слезами и соплями.

А злой Виктор побрёл домой.



Кухня была огромная, темноватая, и всегда здесь царило оживление: коммуналка есть коммуналка. Тут стоял холодильник, где Виктор хранил свои запасы спиртного. В данном случае это был коньяк, и пришлось ещё сварить кофе, так как никакой закуски не нашлось. Поставив джезве на плиту, Виктор присел рядом на скрипучую табуретку и угрюмо подумал: «всё равно сбежит. Не уследишь. Закон природы».

Толстый волосатый мужик в салатного цвета майке страстно говорил, обращаясь к пожилой, красноглазой, змеиного вида женщине:

— А я им утром вставил. Я тёще говорю: ты ж мать! Что ж ты собственными руками вливаешь в сына?! А Валере говорю: ты ж посмотри на себя! Ты ж на два дня приехал. Ты детей возьми, в зоопарк с ним сходи. Я тебе денег дам, если нет у тебя, только не пей! А Фёдору Ивановичу — так тому всю бессмысленность его жизни объяснил. Вечером прихожу с работы — а они трезвые!! Во дела. Ну, думаю, проняло. А она говорит: так денег же нет…

«Пошевелим усами и лапками» — вспомнилось Виктору. «Чем, собственно, занимался я все эти последние годы? Да попросту пытался задавить в себе абсолютно всё человеческое, изничтожить в душе так называемое «хорошее». Была у меня такая вот теория, которую я всё пытался претворить в практику. Небезуспешно. Дескать, человеком быть — слишком уж больно, да и вообще хлопотно; а мертвецом быть скучно. Следовательно, нужно стать животным, причём — жизнерадостным. Как те два балбеса, что воровали по утрам после смены фруктовую эссенцию. Примут на душу по бутылочке — а ведь 70 градусов! — закусят «мануфактурой»…

— У тоби цигарка е?

— Та е…

— От це гарно.

И пошли по бабам. И вся недолга. Тоже ведь свобода… «О свободе тела, о свободе духа» — снова вспомнилось ему. Тут раздалось злобное шипение, и кофе залил печку.

Соседей тем временем на кухне значительно прибавилось, и разговор перешёл уже, как водится, на политику.

Выглядели соседи возбуждённо.

5

В пустой квадратной комнате, освещённой мёртвым жёлтым светом единственной 40-свечовой лампочки под высоким потолком, старик протянул худую жилистую руку с татуированной синей птицей и включил телевизор, стоявший на подоконнике. Пока с гудением и потрескиванием нагревались лампы, он неторопливо запустил руку за батарею отопления и извлёк оттуда 0,8 литровую бутылку с предусмотрительно надетым на горлышко стаканом. Слушая новости, он мелкими глотками пил вино — не закусывая, часто доливая стакан до краёв, и курил одну папиросу за другой. Потом новости кончились, зажглась надпись: «Не забудьте выключить телевизор».

Старик послушно выдернул штепсель из розетки.

6

…Бобёр удовлетворённо откинулся на диване и застегнул штаны.

— Ящур кончился, — сказал он Мурке безо всякого перехода. — Сидит уже глухо. И из последней партии, что на продажу — сам ширялся. Два раза.

— Откуда ты знаешь?

— У меня свой абвер есть… иначе в нашем деле никак.

— Но он же деньги вроде все отдал? — продолжала непонятно на чём настаивать Мурка. Глаза у Бобра стали злые.

— Ага. Отдал. У матери выпросил, чмо несчастное. Так что всё, я сказал. Конец с Ящуром. Хана ему.

— Может…

— Не может! Доверять нельзя больше. А то… как бы он сам нас с тобою ментам не доверил. Кстати — ты-то как? — он как-то странно, долго посмотрел ей в глаза.

— Что –как?! — вызверилась Мурка.

7

Выдают зарплату. Разговор у кассы:

— Хомейни сказал: я щас вышлю 3000 смертников, да они вас на куски порвут!!

— Во гадина.

— А чего — гадина, ты тут не того… Это.

— Ага. Щас французы, небось, локти себе кусают: пригрели гадюку на своём…

— Париже.

— Ага. На своей груди пригрели.

8

— В основе всего, молодой человек, лежит абсурд! Чего стоит одна только наша армия со всеми этими цацками и знаменами, орденами и побрякушками! Армия, как общественный институт, не меняется вот уже сотни лет: знаки отличия, чины, приказы, униформа, а главное — муштра, муштра! В своей основе, в основе — это абсурд. Но он служит вполне реальной цели: оболванивание. А оболванивание — это жизнеспособность системы! Это — авторитарность, приказ, дисциплина, бесперебойное функционирование. Если всего этого не будет, если каждый солдат будет ощущать свою непреходящую ценность, да еще осознавать при этом свою неповторимую индивидуальность — что тогда? Если каждый солдат начнет сравнивать себя с генералом и оценивать приказы?! Всё! Армии нет! Страна гибнет! И всё правильно. Ведь что, спрашивается, остается людям? Мы вот делим людей на порядочных и преступников. А мораль ведь, юноша, относительна. И служит она, в конечном итоге, для того, чтобы защитить общество от нас, а отнюдь не нас от общества. И всё! Нет абсолютных ценностей. Нет истинных критериев. есть только догмы — общепринятые, серой массой принятые догмы. Следовательно…

Но тут как раз подошёл автобус.

А всю эту тягомотину излагал мне (безо всякого повода с моей стороны) ужасно нудный незнакомец довольно-таки типической наружности.

9

В ночной темноте неожиданно громко — как звонок в дверь — задребезжал холодильник, и Вероника, отчаявшись уснуть, встала, зажгла свет. Сидя в кресле, задумчиво выкурила сигарету. Раздавила в пепельнице окурок, поднялась, заглянула в комнату к Васечке, убедилась, что он спит, потом пошла на кухню и достала из коробки, хранившейся в холодильнике, ледяную на ощупь ампулу. Шприц был приготовлен с вечера, а вот пилки не было. Пришлось помучиться, пока не надпилила ампулу камешком кольца.

Вероника набрала шприц и задумалась. Ей было страшно.

Вероника — очень образованный человек. В этом вся беда. С одной стороны — все эти дети в школе… Она достаточно умна, чтобы видеть, что происходит и понимать, что катастрофа неизбежна, хотя представить её себе в полном объёме Вероника не состоянии, — также, впрочем, как и хоть какую-нибудь альтернативу ей. Но ведь, с другой стороны, она же чувствует, что явно не понимает, не может понять и того, в чём дело — в ней ли? В мире ли? Или — и в ней, и в мире? Мысли путаются…

К тому же, ей неведомо, что она изначально неспособна представить себе ситуацию в полном объёме — из-за катастрофического недостатка информации.

Но откуда ей знать об этом?

В том-то и беда образованности: пока человек знает мало, он не особенно как-то и задумывается обо всём; а вот когда он знает достаточно, чтобы думать — ему вечно не хватает информации для того, чтобы думать правильно.

Но ведь невозможно не думать об этом — отчаивается Вероника. — дети в школе, дети в школе.

…Когда-то она ухаживала за своим больным отцом. Вот почему так уверенны её движения, когда она берёт шприц и делает себе укол в левую руку.

…Она пытается понять. И вот, вслед за прокатившейся через всё тело горячей волной, мир начинает неуловимо изменяться. Вероника пока ещё не замечает этого: как и все новички, она пока ещё не замечает этого сразу.

Вероника думает…

А наутро, как ни в чём ни бывало, идёт на работу — в школу, преподавать детям историю партии.



После школы Вероника зашла к родителям, привела к ним на неделю Васечку. Чувствовала, что ей необходимо отдохнуть, побыть одной; а так как с подобными просьбами обращалась она нечасто, никаких возражений не было — напротив, старики были даже рады. Чего не сказать о Васечке: превыше всего он ставил свою независимость, ценил её много более бабушкиной фаршированной рыбы и прочих прелестей проживания со стариками — а дома, вдвоём с мамой, ему жилось куда свободнее.

— Това! — загремел из соседней комнаты отец, — и сколько раз я буду тебе говорить, что не включай пылесос, когда я слушаю здесь телевизор! Вот: помехи, всё трещит… Выключи пылесос!


Вероника стояла у окна, выходящего во двор. Дом стоял на горе, и сразу же за детской площадкой — проваливаясь вниз и тут же снова взлетая на очередную гору — открывался как на ладони весь микрорайон. Вид его тяжкую нагонял тоску: спичечно-коробочный, гадко-ненастоящий, серый, серый как это небо, как масса людей, живущая в этих синевато-белёсых одинаковых кирпичиках, испещрённых точками окон и полосками балконов и лоджий.

Лился нескончаемый ворчливый диалог стариков:

— Знаешь, Ося, я подумала: надо мне таки надевать на себя фартук, когда готовлю. А то вот смотри: всё у меня жирное…

— И черти б тебя взяли, Товочка! Тридцати лет не прошло, как ты вдруг сообразила!

«Даже этот вот фильм о том, как всё замечательно, что идёт сейчас по телевизору; да впрочем, и эта, казалось бы, вполне закономерно пасмурная, сырая и мерзкая погода (не говоря уже о главном — дети в школе) — вот это всё и превращает всех нас постепенно… во что?»

Так думала Вероника, стоя у окна.


И тут внезапно сквозь тучи проглянуло солнце. Полуразрушенный асфальт во дворике покрылся весь мутными пятнами света и тени.


…А в соседнем высотном доме, на самом последнем этаже, стоял человек и смотрел в окно. Где-то в городе ревели моторы и хлопали двери; всюду шла жизнь… человек смотрел на неё сверху, не умея понять, не смея отвернуться. Жизнь покорно отражалась в стекле, что было между ней и человеком, а за хаосом домов и крыш мутно переливалось неестественными маслянистыми оттенками городское подпорченное небо.

Вероника ушла домой.

10

Пиво жигулевское. 0,5 л — 24 коп.

До полного отстоя пиво не брать.

В меру разбавленное, зато свежее.

Пиво налейте сами.

Неяркий бредовый день. Будет дождь. На трамвайных остановках — толпы, а город переполнен пустыми трамваями, все перекрёстки заткнуты пробками, шум, гам… Автобус набит сварливыми ругающимися людьми, и перекосился набок. Голова трещит.

Allez vous… Come to… Идите к…

Мне необходимо выпить, наконец, пива. Это любой октябрёнок знает, что материальное никогда не заменит духовное, однако ж вся страна ведет себя так, словно и не подозревает об этом. Что ж осталось октябренку? Пиво.

Пиво есть.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.