«Изучайте эту книгу двумя способами. Сначала прочитайте и перечитайте много раз, делая пометки для памяти, но не погружаясь глубоко. Затем изучите книгу с полным сосредоточением, сообразно своим способностям. Если что-то в этой мудрости покажется вам сомнительным, подождите. Пройдет время, и смысл откроется вам».
Моисей КОРДОВЕРО
«Каждая без исключения буква содержит в себе миры, и души, и стремление к Богу; восходя одна за другой, они соединяются друг с другом, и связываются воедино, и прилепляются друг к другу, образуя слово. Итак, они и впрямь связаны с Божественной Сущностью, и посему душа твоя заключена в них».
Исраэль БАЛЛ ШЕМ ТОВ
«Сила, действовавшая когда-то и пребывающая теперь в живом слове, продолжает действовать — действовать из поколения в поколение».
Мартин БУБЕР
Шиболет — древнееврейское слово, употребляемое в значении пароля, открывающего доступ посвященным.
Часть первая: Песчинки в глаз
1. Три причины стать тем, кем мы стали: солнце, воздух и вода.
2. Отец вечной материи, дьявол, каждое мгновение производит обмен атомов.
3. Abyssus abyssum invocat.
4. По небу проплыло облако, похожее на рояль, за ним другое — похожее на пианиста; когда же второе облако нагнало первое и слилось с ним, на землю пролилась рокочущая, страстная мелодия дождя.
5. Дьявольский гений вышел из адского пламени и, пришептывая, стал счищать с себя сажу.
6. Архиерей в золотой митре, с панагией, вышел на перрон и осенил всех трикирием и дикирием.
7. Ветер, наконец, разогнал тучи, но — о, ужас! — солнца никто не увидел: вместо него в окоеме висел тусклый желчный дифирамб.
8. Человек высшего порядка, в епитрахили и с требником, несообразно с законами натуры, возвратно-поступательно двигался в лучезарной сфере.
9. Распаковав вещи, батюшка вытащил пухлый том, прилег на диван, обложился подушкам и читал свой Талмуд, пока не уснул.
10. В соседней комнате раввин обрезывал книгу.
11. У притвора кого-то отпевали — слышались притворные рыдания.
12. В оранжерее прекрасно пахло, в ней можно было ждать и надеяться, но жить там было нельзя.
13. Около келий глухо рыдала какая-то женщина, пришедшая на свидание, и говорила монаху умоляющим голосом: «Если ты меня любишь, то уйди».
14. — Счастье — это минимум страданий! — чуфыркнул молодой Вертер.
15. С неба свалилось несметное богатство, и глупцы в партере шумно зааплодировали.
16. Надзиратель над казенными магазинами (отменного таланта человек), дав уклончивый ответ полицмейстеру (старому хрипуну и бурбону), в одночасье погубил свою будущность.
17. «Я вращаю рукоять какой-то машины», — думала новобрачная в супружеской постели.
18. Дама в стесненных обстоятельствах принесла в заклад самое дорогое — немедленно ростовщик схватил лупу и принялся рассматривать содержимое корсажа.
19. Щелковский мещанин умерщвил плоть, но был прощен, попав под всемилостивейший манифест.
20. Последовав собственной прихоти, немолодой развратник ступил на стезю добродетели и принялся, нощно и денно, разводить антимонии.
21. Озаренный отцовской страстью, юноша в холостом звании преследовал молоденькую прачку.
22. Ночью в комнату вошел лунь и принялся щекотать женщин прохладными длинными пальцами.
23. Шеренгами по четверо, победно жужжа и топая, по потолку ходили мухи.
24. Камергер в сюртуке без эполет приколотил золотым ключом шулера, белого, как глина.
25. Рубщику мяса померещилась вдруг телячья голова на свиной туше — тут же, вглядевшись, он успокоился: это была голова свиньи на туше теленка.
26. Умевший умереть с улыбкой на устах, распростерт на смертном ложе, покойно на столе лежал знаменитый рейнский карп.
27. — Сфотографироваться можно… на памятник? — в ателье вполз чуть живой от усталости человек.
28. Заглянувши в чан, пекарь едва не лишился чувств: кишмя, в опаре кишели опарыши.
29. После сигары и рюмки водки он был уже не Петр Николаевич, а Петр Николаевич плюс.
30. В комнату вбежала чужая собака и, залаяв, бросилась на кровать с высокой постелью.
31. Чужая собака лаяла на отца, он же, по своему обыкновению, лишь холодно и вежливо отмалчивался.
32. Поганый пес уставился на образа, но тут из-за киота выбежал батюшка и сапогом врезал поганцу по нечестивому рылу.
33. Поганый пес уставил нечестивое рыло на образа старинного письма, но тут же подоспел батюшка и показал шелудивому огромный магический кукиш.
34. Поганый пес нечестиво уставился на образа в позолоченных ризах, но подоспевший батюшка ка-ак вре-ежет засранцу по морде огромным магическим сапогом!
35. — Поганый пес! — вскричал батюшка и вытолкал взашей иноверца, осматривавшего старинный позолоченный киот.
36. Позолоченный батюшка и случившийся поблизости иноверец едва выволокли за ушко да и на солнышко поганого пса, уставившегося нечестиво на киот со старинными образами.
37. Поганый иноверец и шелудивый пес на пару едва не покусали батюшку, случившегося за киотом с обрезами в позолоченных ризах.
38. Поганый иноверец уставил нечестивое рыло на образа старинного письма, но подоспевший батюшка науськал на него случившегося за киотом огромного позолоченного пса.
39. Незлые пиявки обыкновенно берутся как бы прикосновением тонкого мягкого жала.
40. Обтерханная старуха-ключница, рыже-чалая, промчалась у него по сердцу опененным вороным конем.
41. — В вас сидит татарин! — объявил гинеколог молоденькой жене Рахманинова.
42. Почувствовав приближение родов, она окружила себя свечами.
43. Попова дочка повстречала дочку Попова.
44. — Прими резон! — он протянул жене большую таблетку.
45. — Nous sommes tous mortels! — сказал он по-немецки.
46. Сдается мне, последний тупица будет тот, кто встанетза последним тупицей!
47. «Прямо-таки море впечатлений!» — радовался писатель, стоя на палубе, и вдруг его взору открылась обширная, защищенная от ветров, лакуна.
48. Невысокий, узкогрудый человек с рыжей бородой сел на зеленую, уже измятую пешеходами траву, сел бесшумно, робко и пугливо оглядываясь.
49. Лицо, одежда, душа и мысли — что общего между ними?
50. Слышно было, как далеко в саду, суеверно, кто-то топором стучал по дереву.
Часть вторая: Картинки на выставку
1. Ветхозаветная фотография под стеклом.
Саваоф (сидит, в центре), Михаил, Гавриил, Уриил, Рафаил.
Все улыбаются.
На голове Саваофа — Шехина.
Оборотная сторона: Р. Я. Бикђ, Екатеринославђ, Проспектђ уголђ Московской. Исполненiе всевозможныхђ художественныхђ портретовђ.
2. Бог, царь и герой сидели на золотом крыльце. Пили Абсолют, заедали амброзией с гречневой кашей.
— Я, — провозгласил Бог, — всех румяней и белее!
— Я, — заявил царь, — принципиально не дам освобожденья!
— А я, — сплюнул герой, — своею собственной рукой!
3. Человек высокой духовной организации Ф. работал в Высокой Духовной Организации.
— Как выглядит Бог? — часто спрашивали его.
— Спасибо — хорошо, — неизменно отвечал Ф.
4. Хрустальные лампады горели перед образами.
Стулья стояли, покрытые ковриками. Болезненное замирание предвещало близкую душевную бурю. Величественное зрелище заставляло душу погружаться в себя и думать о вечном.
Мужчина играл женскими кудрями.
Случайный хранитель тайны, в позе располагающей к доверию и спокойствию, хранил глубокое молчание.
5. Убоявшись негаданно обрести, барышня молила о ниспослании ей благодати.
Благодать не ниспосылалась.
Барышня принялась истязать плоть — вставила в шандал свечу и почувствовала в себе предтечу.
Вскоре она праздновала сочельник.
6. Хрустальнейше отзвенел благовест, всенощная отошла, водосвятие завершилось, паникадила не горели, иерей скинул желтую ризу, протодьякон закрыл царские ворота, певчие омыли запыленные ноги, но основательно приложившийся к иконам благочинный продолжать говеть, читать канон и раздавать просфору.
Из алтаря вышла монашенка и щипцами загасила свечи.
Не совладав с искушением плоти, благочинный вытянул руку и пальцами, истово, принялся ласкать клирос.
7. Старый кюре напряженно работал умом и сердцем. Святой огонь, горевший в нем, в высочайшей степени отличал его от осла или гада. Он приближал его к Божеству.
Стоял Петровский пост.
Кислые мухи вились над кусками фаршированной щуки. Дюжий каплун, истекая соком, пел на вертеле. Кружок конокрадов выпивал и закусывал.
На высоте своих убеждений кюре приблизился и протянул для благословения два пальца.
А вот отдернуть не успел.
Их тотчас же обоссали.
8. Собственное его хотение обнаружилось следующим поступком.
Ш-р пришел к бабе. От познания обычного он стремился к познанию гениальному. Его вектор нравственности противостоял его вектору бытия.
— Ближайший путь к счастью — веселое настроение, — сразу приступил он к делу.
На столе появились бутылки, закуска, портативный видик с порнухой.
«Выбор только между одиночеством и пошлостью», — вздохнула баба.
9. Коллежскому ассенизатору, человеку даровитому и полезному, временами казалось, что он до краев заполнен густой липкой вонью.
Тогда, переодевшись, он шел к аналою, читал что-нибудь о чаше страдания, порядке вещей или изгаженных воспоминаниях, клал поклон-другой, здоровался за руку с раввином или цадиком.
— От сальных свечей глаза лопаются! — шутил раввин или цадик, шпатлюя иконостас для позолоты.
Коллежский жертвовал на свечу восковую, выпивал за здравие сахарной воды и уходил.
— Кто таков? — сбегались ксендзы.
— Лично я без понятия, — отвечал раввин или цадик. — Но думаю — Бог его знает!
10. Сели ужинать: щи с головизной, расстегаи с грибами, квас с тараканом.
Вдруг запахло так, будто в избе спали монахи. Тут же — стук в дверь. Шорник вошел.
Тихо-тихо кто-то поскребся в оконце. Агроном влез.
После прогрохотало по крыше, завыло, заухало, проломилось.
Выкрест свалился в страшных диоптрических очках.
11. Умственный человек подал прошение в консисторию.
В страхе неизвестности и ожидания он ходил по дому скорыми шагами и мучительно размышлял не о должных существовать препонах и рогатках.
Потом забылся и видел ягнят, превращающихся во львов.
Поутру он проснулся от громогласных шагов и бросился к двери.
На крыльце, во весь могучий рост, с рогатиной, в попоне, стоял почталион.
12. Утром берейтор привел лошадь с побелевшими от старости губами, усадил на жесткие стулья рококо, вытер ей глаза и щеки розовой водой, потчевал сдобным кренделем в виде петуха, конфектами, липовым медом в деревянной точеной коробочке.
Удовлетворив свежий утренний аппетит, лошадь шаркнула ногой и сделала губы смирно.
Ночью у нее был озноб.
13. В платье зеленоватого левантина, черном тафтяном переднике и туфлях без задников, она починяла четырехместный рыдван.
Некто, в ожидании насильственной смерти, наблюдал.
Пылинки в воздушной пляске поднимались к солнцу.
Топор в руках судьбы нестерпимо блистал.
14. Ландо катилось между пологими косогорами, заросшими тимьяном и лавандой.
По земле скользили тени облаков.
— Вся наша жизнь — страдания и скука, — говорили дамы.
15. Человек с буденовскими ушами ворошил сено.
Он чинил мельницы и дороги.
Он ругался при дамах.
Черный, как кукушка на стенных часах.
Живучий, как ливанский кедр.
16. Тряский тарантас пронесся мимо, как сильф.
Экономика в скуфейке едва увернулась.
Письмоводитель выронил киот.
Подагрик замахнулся пюпитром.
С неба попадали мертвые мухи.
Прокурор с товарищем ехали взглянуть на овес.
17. Посланный с поручением инвалид развязно открыл дверь, скрестил руки и сел у окна.
В комнате со старинными фризами двое мужчин макали хлеб в кофе. Оба были в белых рубашках и брюках с ширинками. Один имел подбородок калошей и левую щеку толще правой, другой наружностью смахивал на покойного герцога Ришелье.
Инвалид зажал между колен камень и огромной бараньей костью принялся колоть миндаль.
18. Отправленный за доктором мальчик, принес цибик чаю и положил на грудь умирающему. Потом он притащил мешок кофе и взгромоздил туда же.
С улицы заглядывали марксисты. Они видели стол, камчатную скатерть и полное подтверждение своей теории.
На скатерти стоял стакан, полный грязной воды.
19. Доктор никогда не пользовался мясорубкой.
Дочитывал газету, дружелюбно улыбался, говорил что-нибудь постороннее или не относящееся к делу, театрально поплевывал на ладони.
Потом брал дуршлаг и огромной ручищей, шутя, продавливал мясо в дырки.
20. Антрепренер дурно спал — у него было простужено плечо.
Наружно это был бледный пустоголовый человек с непомерно отросшими ногтями. Вместо брюк на нем были кальсоны. Он пересчитывал пачки кредиток в потайном шкафу и серебряные деньги во рту.
Ужасный грохот вдруг раздался снизу.
Антрепренер выбежал, охваченный ужасом.
Двадцать два человека играли на рояле в сорок четыре руки.
21. Деревенский староста рысью поспешал в сельскую управу.
Галопом его обогнал волостной писарь.
Где-то далеко иноходью шла урядникова дочка.
Что было делать?.. Всех лошадей давеча увели конокрады.
22. Крупный вельможа оделся франтом, пришел неузнанный в буржуазный дом и там повстречал кутюрье, евшего тюрю с квасом.
— Бальзак? — принялся гадать кутюрье. — Стендаль? Пушкин?
— Столыпин! — сказал вельможа и подтянул галстук.
23. Помещик А., кончивший когда-то в университете, отличался крайней возбудимостью.
Однажды земский доктор не застал его в доме.
— Где барин-то?
— А на конюшне… дерет лакея, — объяснили из челяди.
Хозяин вскоре появился, за ним внесли бесчувственное тело.
— Сколько же влепили? — поинтересовался доктор.
— Ровненько двадцать пять палок! — расхохотался изверг.
24. Пехотный интендант потел, притворялся, что читает газету, скрипел портупеей, тер голову шершавой ладонью — не выдержал.
— Аустерлиц, — рявкнул он, — Ватерлоо, Бородино, Конотоп.
Привлекательная блондинка в шезлонге оправила бретелю.
— Тихий, — кивнула она пальчиком, — Индийский, Атлантический, Костромской.
25. Пожилой купец привел институтку, сорвал с нее папильотки, ухватил за горжетку, кричал, что она — редкая и продолжал далее в русском вкусе.
После совершился акт, мириться с которым было нельзя — не мириться тоже нельзя. С ужасом она думала о том, какое чувство будет у исправника, когда он узнает правду.
А в это время где-то очень далеко, в соломенном кресле, раскачивался взад-вперед молодой земской доктор, с лицом печальным и благородным.
Нравственное отношение и логика тут ни при чем.
26. Тихого нрава частный поверенный чувствовал себя неуютно на званом богатом обеде. То и дело он проливал соус, разбивал бокалы, ронял на паркет стерлядей и рябчиков, ненамеренно ударил локтем в глаз окривевшую старую барыню.
— Как вам у нас нравится? — не выдержала хозяйка дома.
Поверенный рассыпался в похвалах, быстро собрался и ушел.
27. Фельдшерица простилась с покоем, с литературой, оставила все и занялась одними только мужиками.
Отношения были просты.
Любви страстной, беспокойной, то сладкой, то горькой, как полынь, уже не было. С фамильярностью человека, который сам смеется над своей толщиной, она клала им на грудь свою мягкую большую голову и заливалась тонким старческим смехом.
Мужики пускали в ход весь динамит, какой с течением времени скоплялся в их душах, а иногда ни с того ни с сего хватали корзины с бисквитами и бросали их на пол.
28. Неврастеник, будучи приглашен в общество и нюхая цветы в горшках, невзначай острекал себе щеки.
— Гром и молния! — закричал он. — Крапивное семя!
— Вы что, совсем охуели? — возмутились все. — Ругаетесь при дамах!
29. У полкового ветеринара была мигрень — он сказал в телефон, что никуда не пойдет, но переборол себя и вышел.
Хорунжий ждал его в палисаднике.
— Пожалуйте сюда, — показал он.
Ничтожное и глупое животное, надувшись, сидело в креслах.
Полковой ветеринар вынул скальпель, протер спиртом и с ненавистью вонзил в жирное тело так, что кровь брызнула на обои.
Истерический плач с хохотом преследовал его до самого дома.
30. Отец невесты стоял против чужой собаки и дрожал от страха, что не выдержит и сделает что-нибудь такое, в чем будет раскаиваться всю жизнь.
Если бы он немного нагнулся, его борода коснулась бы ее лица.
В жарко натопленной комнате стояли широкие диваны, на них лежали мягкие постели, постланные, вероятно, старушкою в очках.
Со звонками кто-то проехал по плотине.
Из-под пола послышался шум: кричали, кажется, ура.
31. Фельдшер выправлял певчим тесситуру.
Выходило то чересчур высоко, то слишком низко, но на помощь фельдшеру пришли люди, и тесситура получилась на загляденье.
Средняя (нормальная), с высокой художественной выразительностью, естественностью и большой красотой звучания.
32. Смутный шум раздался.
Дверь дамского отделения распахнулась. Низкая, гнусная женщина вышла: приидите ко мне вси труждающиеся и аз успокою вы!
Студент в белом кителе упал в обморок.
Пожилой католический органист обмочился.
А целомудренный инженер-путеец подскочил и принялся бить гадину по лицу склеенными листами толстой гербовой бумаги.
33. Ручьи делали живописные изгибы. Где-то далеко по чугунной доске стучал сторож. Клуня дымилась.
Каркая, пролетели жаворонки. Мужик прошел с соплей, заткнутой за пояс.
Немец-управляющий чистил двустволку. Хохлушка выскочила, погналась за хохлаткой.
Немало немец смеялся.
— Hände hoch! — хохмил.
34. Ноги в чулках телесного цвета прошли по булыжной мостовой и встали у фасада облупившегося доходного дома.
Из чердачного оконца высунулась голова в фуражке министерства финансов.
Войдя, ноги принялись переминаться.
Из-под фуражки потек пот. Отстегнутые, чулки упали.
Все перевернулось с ног на голову, и долго еще дурная голова не давала покоя ногам.
35. Начинал он факельщиком, но работа с огнем оставляла его холодным.
Подался в бакенщики — и сразу заладилось. Плеск волн, запах тины, чайки кричат, всякое такое.
Бороздил океаны. Заканчивал на одном — переходил на другой.
Перед работой заходил в парикмахерскую. Волосы укладывал на прямой пробор, подбородок брил.
Бакены имел густые и пушистые.
36. Ни слова (пока) о разбитых надеждах, порушенной верности и низком женском вероломстве!
Бескрайнее, с жаворонками, небо.
Большак.
Ширь, гладь, благодать.
Из города Лиссабона топает на восток бравый хорунжий, в кивере и со шпагой, а с острова Сахалина на запад только еще выбежала молодуха в калошах на босу ногу.
Пройдет еще несколько лет, прежде чем они сблизятся.
37. Брюнетка с усиками повстречала на жизненном пути знаменитого живописца.
Прогулки под луною, пылкие клятвы, полагающаяся беготня по лесным тропинкам.
Пора было отдавать самое дорогое.
Она пришла в его мастерскую и приняла соблазнительную позу.
Он пробовал так и сяк, но взять ее толком не сумел.
Всю потенцию он затратил, чтобы сделаться великим художником.
38. В зеркале с краями, срезанными наискось (чтобы была видна толщина стекла) последовательно отражались липкий буфет, камин с поддувалом, корзинка с рыбой, пачка свечей, пыль высотой двадцать сантиметров
Барышня в панталонах со штрипками, благоговея, ела курдюк.
У ног ее стояли пять свернутых в трубку полотен Тициана.
39. Женщина со слабой грудью, вдруг страшно похорошевшая после болезни, искусно спрятав страсти, вышивала шерстью по канве.
Мужчина поднял голову между двумя партиями домино.
Публичный сад был полупуст, полуполон.
«Эта женщина — демон!» — вспомнился третьегодняшний разговор.
40. Юродивый решетом черпал воду. Келейник носил дрова.
В шевиотовом пиджаке сотский растапливал баню.
Все вокруг дышало порядочностью.
Дама в платье с плерезами, сняв оные, вошла внутрь. Сотский сдавил руками голову так, что из ушей у него потекло.
Не сговариваясь, юродивый и келейник смешались с толпой.
41. Утром П. встретился с ними в спальне его жены.
— Sortez, s’il vous plait!.. Et vous madame, restez, je vous prie!
С хрустом она переломила лорнет. Потом опрокинула лампу системы Аргана.
— Quel oeuf?.. Quel boeuf?..*
В сереньком домашнем пальто он рухнул у оскверненного ложа.
42. Горячая плодотворность мозга рождала скверные мысли: уйти и унести все серебро, изорвать в клочья подписной лист на погорельцев, отобрать шапку у сторожа, совершить потраву.
Еще можно было промотать состояние, болезненно закапризничать, поставить на карту честь, погубило невинное сердце…
Привлекательное зло манило.
43. Смех за ужином, милые гримасы, робкий поцелуй через салфетку, портрет витязя на тарелках, отблеск луны в блюдце с чаем.
Вдруг — продолжительное отрыгивание.
— В вашем опрощении нет ничего ужасного! — улыбнулась еврейка, выдававшая себя за грузинку.
Армянин-парикмахер вытряхнул из сапога песок.
— Мир высоких идей, — подстрекнул он женское любопытство. — Пыл благородных стремлений! Вихорь удовольствий!
Старенькие ходики отмеряли порцию жизни.
Против армянина сидела еврейка, выдававшая себя замуж.
44. Нарядно одетый человек, возвращаясь с маслобойни, разговорился со встречным, следовавшим на кожевенную мануфактуру.
— Чем отличается каббала от массоры? — спросил первый.
— Каббала, — разъяснил второй, — эсотерическое учение, ну а массора просто ограждает библейский текст от внешних искажений и ошибок.
Еврей в ливрее повстречал на равнине раввина в рванине.
45. «Папа рыжий, мама рыжий, рыжий я сам!» — сокрушался клоун.
Взросленькая, вбежала сестренка. Короткая юбочка развевалась по ветру, срывая завесу с тайны.
Клоун пришел в сильнейшее возбуждение.
Ему открылась комическая первооснова мира.
46. В ночь перед Рождеством господин в пенснэ долго не ложился спать.
Его жена, со следами плеврита на лице, испитая и болезненно чувствительная, страшно ворочалась под тяжелым супружеским одеялом.
Господин в пенснэ ощущал слепую, страшную ненависть. Ему нестерпимо хотелось удушить бабу книжкой литературного журнала, что лежала у него на коленях.
За окнами в свете газовых фонарей проносились сани. Молодые свежие парни прыгали на облучках.
— Возьми меня! Возьми! — молила обезумевшая нимфоманка.
«Ни за что! — возбужденно он вскочил с места. — Лучше уж…»
Господин в пенснэ выскочил на улицу и взял извозчика.
47. Молоденький подпасок с еще не развившейся грудью отправился в присутствие тянуть жребий.
Мало что ведая о житейских сутолоках, весь во власти смутных и туманных мыслей, собирался он добровольно переменить одно рабство на другое, как вдруг поймал устремленный на него взор, обещавший истинное блаженство.
Болезненный старичок-агент, промотавший состояние и причитавшуюся ему долю наследства, сулил золотые горы в обмен на исполнение незамысловатого каприза.
Подпасок, славившийся умением отвести разговор на другой предмет, пространнейше принялся витийствовать о полузабытых и полустершихся прежних понятиях, возможности дать новое направление своей жизни, беспечности, погубившей многих наших прадедов.
После чего он пошел своей дорогой, а старичок-агент отправился прямиком в горний Иерусалим, идеже несть ни болезней, ни воздыханий.
48. Множество мертвых муж лежало повсюду в позах неестественных и фантастических. Шипя в пульверизатор, по комнатам ходила горничная.
Товарищ прокурора, у себя дома, писал что-то за инкрустированным письменным столом.
Живя открыто, поступая необыкновенно честно и либерально, он свободно следовал влечениям сердца, размышляя иногда о вечерах, неизгладимо остающихся в памяти, любви для собственного удовольствия и не должных существовать недоразумениях.
Артельщик в белом фартуке с бляхой внес несколько пропыленных чемоданов. Следом вошла дама в крылатке и ботфортах.
— Мой сын, подросток в пестрядинной курточке, обманул свою любовницу, которая благоволила к нему! — зарыдала она в мучительной экзальтации.
С улицы заглядывали любопытные прасолы.
Побелевший, товарищ прокурора выдвинул ящик стола, нагреб гравия и принялся швырять в ненавистное мокрое лицо.
— В рот вам дышло, сударыня! — исступленно выкрикивал он. — В рот вам дышло!
49. Замирая перед новой жизнью, в тревожных волнениях крупного самолюбия, совестливо относясь к своим обязанностям, молодой человек в очках жил воображением, уносясь мыслями вперед и возвращаясь назад.
Виделись лавры, возложенные руками неизвестных судей, замечательно разыгранный восторг, безотчетное страдание, чьи-то взгляды, исполненные любви и благодарности.
Употребляя всевозможные ласки и хитрости, дабы выманить у судьбы желаемую тайну, в высшем состоянии самопознания, с решимостью, не знающей никаких пределов, молодой человек проявлял редкостное искусство, порой забывая о свойствах, злоупотребление которыми ведет к безумию.
Треклятые фразы расползались на всю страницу, глаза подергивались прозрачной пленкой, протянутая рука ощущала лишь пошлую фальшь всего человеческого.
Вокруг была мелочно-аккуратная жизнь посредственностей — холодное высокомерие и равнодушие считались признаками хорошего воспитания и благородного нрава.
50. Пустой крикун городил гиль.
Больной одышкой подобрал на дороге пальто.
Брат милосердия отвел душу.
Логопед прикусил язык.
Чревовещатель выговорил себе хорошую должность.
Барышня и барышник пели в боярышнике.
Собака улыбнулась.
В воздухе пролетел гелиотроп и упал на серенькие мерлушки.
Старуха пошептала — и все прошло.
Часть третья: Цитата из Тацита
Приходя к Елене Сергеевне, Ляргунов всякий раз подолгу рассматривал фотографию, небрежно приткнутую на стену, залитую вином и засиженную мухами. Похожий на Погудина мужчина, толстогубый и взлохмаченный, с арапником в руке, стоял, позируя фотографу, на фоне цветущих женщин.
Хозяйка дома лежала на диване и по обыкновению читала Тацита. Время от времени, не отрываясь от текста, она смеялась так, что на глазах у нее выступали слезы. Ляргунов расхаживал по просторной гостиной, курил дамскую папиросу, переводил задумчивый взгляд с фотографии на Елену Сергеевну и обратно. Он никуда не торопился, ему было хорошо здесь, и он знал, что Елене Сергееве тоже хорошо от его присутствия.
Наконец книга захлопывалась, и благодарная читательница, со вкусом потянувшись, превращалась в гостеприимную хозяйку. Стол уставлялся печеньем, бисквитами и бутылками белого вина. Ляргунов цедил терпкий рислинг и в который уже раз спрашивал, отчего Елена Сергеевна заперла себя в четырех стенах и что смешного могло открыться ей в серьезнейших трудах Тацита. Она отвечала ему в том духе, что ее давно не тянет из дома, а понятие смешного у каждого человека свое, и кому-то смешно одно, а другому — совсем иное, и если вам хочется от Тацита плакать — то, пожалуйста, плачьте, но лично ее все эти древнеримские штучки смешат и смешить будут.
Это никак не походило на ссору или даже размолвку — напротив, высказанное Еленой Сергеевной мнение подавалось без тени раздражения, с чувственными придыханиями и волнующей хрипотцой в голосе. Обстановка делалась еще более доверительной, Елена Сергеевна была открыта для Ляргунова, может быть, даже распахнута, и все располагало к какому-то крутому повороту и близким счастливым переменам. Ляргунов набивал рот печеньем, допивал вино и скоро откланивался. Елена Сергеевна просила его непременно приходить еще и не церемониться. Он направлялся к дверям, и тут происходило нечто странное — Елена Сергеевна, доселе мечтательно возлежавшая на подушках, приподымалась и, размахнувшись, выплескивала фужер в то место, где висела на стене злополучная фотография.
Все повторялось на следующий день или через два. Он приходил и останавливался у снимка, отгоняя мух от притягательной для них липкой поверхности. Елена Сергеевна, смеясь, читала Тацита. Мужчина, похожий на Погудина, так же небрежно держал арапник, и фоном ему были те же цветущие женщины.
Елена Сергеевна, не торопясь, дочитывала и, потянувшись, улыбалась Ляргунову. Они располагались друг напротив друга, подкрепляя себя печеньем, бисквитами и белым вином. Ненавязчиво и мягко он убеждал ее бросить сидеть взаперти и непременно выезжать. Природа смешного, нежно возражала она, весьма индивидуальна и нельзя мерить все на свой аршин. Несущественные расхождения во взглядах на вопросы третьестепенные только подчеркивали царившую между ними гармонию. Ляргунов знал, что, стоит ему протянуть руку, пошевелить пальцем, и последние барьеры падут. Непроизвольно он смотрел на фотографию, и тот, похожий на Погудина, цинично выдерживал его взгляд. Ляргунов доедал, допивал и прощался. Елена Сергеевна приглашала навещать ее и резко выбрызгивала свое вино на стену.
В сочельник выпало много снегу. Ляргунов пробирался меж сугробов, потерял шапку. В воздухе плыл малиновый благовест. На колокольне переливались зеленые и красные огни. Навстречу Ляргунову попался иерей в длинной желтой ризе. Потом он встретил двух иеромонахов со складным иконостасом и счел это хорошим предзнаменованием.
Еще не вошел он к Елене Сергеевне, но уже видел себя, с дамской папиросой во рту изучающим, не дававшую покоя, фотографию и самое Елену Сергеевну, расположившуюся на диване с золоченым пухлым томом. Ему явственно слышался ее смех, серебристый и очень искренний, и внутренне он проживал уже те полчаса, что она дочитывала книгу, садился за стол к печенью, бисквитам, обильному белому вину и спрашивал Елену Сергеевну, отчего она опять никуда не поехала и почему смеялась сейчас, лежа на подушках с Тацитом…
Натуре чувствительной картина воображаемая нередко подменяет картину истинную.
Переступив заветный порог, закуривая душистую тонкую папиросу и остановясь на обычном месте, Ляргунов, как показалось ему, попал в раз и навсегда установившийся порядок вещей. Вот тот, похожий на Погудина мужчина, дерзко глядит на него со стены, облитый вином и засиженный мухами, вот стол, за который через каких-нибудь полчаса сядет он пить вино с печеньем и бисквитами, вот и разлапистый низкий диван, и милая его сердцу Елена Сергеевна. Положительно, здесь ничего и никогда уже не могло перемениться…
Уверенный в этом и сотни раз получавший тому подтверждение, он медленно отступал, пятясь задом и пригнувшись, как отступаем все мы, пасуя перед обстоятельствам внезапными и исключительными.
Елена Сергеевна вовсе не лежала.
Отдернувши подол платья и выставив на пуф пухлую ногу, покачиваясь и мотая головой, она стояла в центре комнаты и более того — играла на гармонике! Очутясь в прихожей, Ляргунов несколько времени простоял неподвижно. Справившись с собой, он вошел снова.
Елена Сергеевна играла. Это был странный языческий танец, до крайности непристойный и зажигательный. Ляргунов с ужасом ощутил, что противиться ему он не в силах. Вышедшее из-под контроля тело заходило ходуном, он выкинул уморительное коленце, за ним другое. Елена Сергеевна убыстрила темп, Ляргунов, разнузданно виляя бедрам, забегал кругами, и руки его отчаянно молотили воздух.
После, раздавленный произошедшим и совершенно обессилев, он полулежал на стуле, Елена Сергеевна же, как ни в чем не бывало, рассказывала.
Умер ее дядя Межуков Ермолай Аникеич. Был он записным чудаком, подарил однажды свою фотографию и велел непременно вином обрызгивать, чтобы никогда сухой не была. Еще являлся он музыкантом-подвижником, долго жил в Бразилии среди папуасов. Последней своей волей отказал ей любимую гармонику и ноты, которые велел разучить, а музыку исполнять прилюдно, ибо музыка это духовная, хоть и танец. Называется «Лампадою», и кто под нее танцует, у того всегда детей будет в достатке…
Елена Сергеевна рассказывала еще об удивительном танце, но Ляргунова занимало другое.
— Выходит, это не Погудин на снимке? — спросил он слабым голосом.
— Какой еще Погудин? — рассмеялась Елена Сергеевна. — Никакого Погудина не знаю… там дядя…
— А цветущие женщины?
— Стало быть, туземки.
— Отчего же белые?
— Кто их разберет?! — Она пожала плечами. — Может, они белой глиной мажутся.
На столе появились штоф хинной водки, гроздь бананов, блюдца с чем-то разноцветным.
— Я сегодня шапку потерял и иерея видел, — неожиданно легко и быстро заговорил Ляргунов после первого же стакана. — И знаете — я все боялся, что на фотографии Погудин. Вы не представляете, какой это человек. Убить может ни за что ни про что…
Он продолжал рассказывать о Погудине, но Елену Сергеевну занимало другое. Она снова наполнила стаканы. Потом Ляргунов попробовал из блюдца чего-то пряного и тягучего.
— Я ведь люблю вас, — чмокая воздух, сказал он Елене Сергеевне. — Поедемте кататься.
— Позже, — расшнуровывая лиф, согласилась она. — Завтра.
Поддерживая друг друга, они подошли к фотографии и выплеснули в мух остатки водки…
«Надо же, как хорошо все сложилось, — размышлял Ляргунов поутру, лежа на разобранном диване. — И танцевать научился, и чувства мои не остались безответными».
Елена Сергеевна зашевелилась и подняла голову с его живота. Потом встала, завернулась в простыню и картинно отставила руку.
— «Он, — драматически произнесла она, — отдавал дань легкомыслию, был склонен к пышности, а порой к распутству, что, впрочем, нравилось большинству, которое во времена, когда порок в почете, не желает иметь над собою суровую и непреклонную верховную власть».
Ляргунов смеялся, как никогда в жизни.
— Что это? — спросил он, насилу успокоившись и вытирая с глаз обильные слезы.
— Цитата из Тацита! — натягивая ему одеяло на голову, ответила Елена Сергеевна.
Часть четвертая: Нескучная история
«Что мы можем сказать о вещах, превышающих
границы нашего разума?»
Бенедикт СПИНОЗА. «О пророчестве и пророках».
Алексей Вавилович Комлев, маловер, утомился и расстроил себе нервы.
Он не лечился.
И без того он знал, что где-то растут сосны с обнажившимся корнями, нелюдимо блестит вода, носятся с жалобным писком кулики, стоит громадный дом с колоннами, со львами, старинным парком и фруктовым садом.
Только что он поднялся с кровати, и теперь ему представлялось, что не его это вовсе кровать, а кровать Ивана Дмитриевича, а на ней сидит себе Андрей Ефимыч и ждет.
Прошло с полчаса, но вместо Хоботова появилась жена, держа в охапке чье-то белье и туфли.
«Господи, — подумалось Комлеву, — она уже взрослая! Пять лет назад она была тощая, длинноногая, носила короткое платьице, и я дразнил ее… не помню как… Что делает время!»
— Одеваться… ваше высокоблагородие… пожалуйте! — шутовски присев в реверансе, она бросила ком ему в лицо. — Охламон чертов!..
Упрямо Анна Сергеевна не желала принять в нем участия или войти, на худой конец, в его положение — сказано было ведь: он, Комлев, утомился и расстроил себе нервы!
Кальсоны были очень коротки, рубаха длинна, — по счастью от белья не пахло копченой рыбой, — он оделся. Записная книжка нашлась в боковом кармане кальсон, папиросы завернуты были в рубахе — Алексей Вавилович пустил «Дымок №6» и принялся теребить странички.
«Дым заменяет облака, когда их нет…», — пробежал он чью-то фразу, сброшенную чужим забористым почерком. Рядом значился телефон какой-то Тани.
Конечно, Алексей Вавилович был не таким уж полным… прекрасно он отдавал себе отчет в том, что никакой Тани в природе не существует вовсе, ровно как нет ни Хоботова, ни Ивана Дмитрича… Андрея Ефимыча тоже нет — вернее, все они, безусловно, есть, но находятся в ином, высшем, измерении, и лучше бы все это прямо сейчас бросить для собственного успокоения и пользы, хотя весьма любопытно было бы туда заглянуть и узнать, как именно т а м обстоит…
По улице он шел от слова к слову, и каждое было застывшим, окостенелым, давно утратившим выразительность, блеск, игру граней. Отдельные и вовсе не несли смысла. Что значили для него все эти «Пункты», «Ателье», «Салоны»?!
Увиделось все же словцо живое, хоть и порядком затертое. Немедленно Алексей Вавилович поднырнул под него, проворно сбежал по ступеням, расположился вольготно на высоком табурете, потребовал чистый стакан и тарелку без пятен. Мелодия струилась. Старинная олеография висела криво: ландо катилось между пологими косогорами, заросшими тимьяном и лавандой, по земле скользили тени облаков; «Вся наша жизнь — страдания и скука», — говорили дамы в платьях зеленоватого левантина, прищурясь.
Невысокий узкогрудый человек с рыжей бородой сидел на соседнем месте, робко и пугливо оглядываясь.
— Я пал духом, дорогой мой, — пробормотал он, дрожа и утирая холодный пот. — Пал духом.
Комлев вслушался в слова — они были русские, но он никак не мог понять их смысла.
— Полно, Виктор — отчего-то ему захотелось сказать именно это. — Ты, мужчина, живешь своей интересной жизнью, ты — величина.
— Величина! — неопрятно рыжебородый рассмеялся. — Редакторишка в заштатном издательстве…
Чокнувшись, приятели отпили по полстакана.
В дворике за окном тлели костры из навоза, соломы и всяких отбросов.
— Подкинули тут работенку, сволочи! — жаловался узкогрудый. — Врагу не пожелаешь!
— Какую конкретно?
— Толстого редактировать… представь!
Алексей Вавилович содрогнулся.
— Полный же беспредел… стилистический! Ну и ты что?
— А ничего! Сижу как проклятый. По десяти раз переписываю…
Был пятый час вечера — время, когда обыкновенно Андрей Ефимыч ходит у себя по комнатам, и Дарьюшка спрашивает его, не пора ли ему пиво пить. На дворике была тихая, ясная погода.
— А для души, — вспомнил о высоком Комлев, — делаешь?
— Так, — смутился пугливый, — понемногу…
Он вынул смятый листок и развернул его на стойке.
Алексей Вавилович всмотрелся.
— Что это? — прочитал он название. — «ГОВНОЛЫЖНИК»?
— «ГОВНОЛЫЖНИК», — подтвердил робкий.
— Почему?
— Герой изобрел новый вид спорта — для тех, кто не любит проторенных путей и ищет свежих ощущений. По снегу ведь любой дурак сможет… представь, к тому же, каково оно — падать?!
Комлев засмеялся.
Они допили вино и доедали бутерброды.
— К слову, — Алексей Вавилович перевел взгляд на олеографию, не защищенную стеклом. По-прежнему по земле скользили тени облаков, все так же катилось между пологими косогорами ландо, но вместо дам, произносивших фразу, внутри сидел мужик с огромными буденновскими ушами. — К слову, — повторил Комлев, — не помнишь случайно чтó именно говорил Рябовский Ольге Ивановне второго сентября одна тысяча восемьсот лохматого года?
— За чаем? — сразу схватил приятель.
— Не за портвейном же.
— За чаем Рябовский говорил Ольге Ивановне, что живопись — есть самое неблагодарное и самое скучное искусство, что он не художник, что одни только дураки думают, что у него есть талант!..
Договорив, вдруг, ни с того ни с сего Виктор выхватил откуда-то нож, бросился к старинной картинке, но поцарапать не успел — бармен Никита, отставной майор, обеими руками и коленом успел отпихнуть его, потом размахнулся и ударил Виктора кулаком по лицу.
После все стихло.
Слово «РАСПИВОЧНАЯ» распалось на составляющие его буквы. Покружившись в пространстве, они убрались в кармашки АЗБУКИ, и только одна — буква «С» осталась маячить перед глазами возбужденного Алексея Вавиловича.
Бутерброды, которых он поел, были с ворванью, выпитый портвейн явственно отдавал тимьяном и лавандой. Порознь безвредные, сочетаясь в пропорции друг с другом, эти компоненты вызывают чудовищную эрекцию.
Вспомнились сразу рассказы о легких победах, и соблазнительная мысль о скорой, мимолетной связи прямо-таки овладела Комлевым.
Где-то сейчас жена, что поделывает?
Анна Сергеевна, как ей и полагалось в это время, прогуливалась с собакой по набережной.
— Нехорошо!.. Фу!.. — говорила она псу Димитрию. — Ты же первый меня не уважаешь теперь.
Поганый пес, установив нечестивое рыло на хозяйку, со вкусом ел арбуз.
Двумя руками удерживая то огромное, что было в нем, Комлев побежал, уже внутренне разгружаясь, после вина и бутербродов он был уже не Алексей Вавилович, а Алексей Вавилович плюс, сейчас несомненно в нем сидел татарин, но вдруг какой-то выкрест в страшных диоптрических очках встал на дороге, протянул руку и голосом Мойсейки спросил копеечку.
Не добежал Комлев.
— Бух!.. Бух!.. Бух!.. — выстрелило троекратно внизу, горячее растеклось, «Поллюшко, полле!..» — загнусавили ресторанными голосами внутренние иммигранты, и стихло постепенно. Исчез Мойсейка, распался, осталась от него одна первая буква и встала плотно за уже имевшейся.
«СМ» — маячило теперь перед глазами Алексея Вавиловича.
В небе не было ни облачка, вместо них по земле стлался черный, густой, едкий дым. Было холодно. Комлеву требовались душ и ванна.
Несомненно таковые присутствовали в громадном доме, с колоннами и львами у подъезда. Алексей Вавилович вошел, стал пить чай из старинных фарфоровых чашек, со сливками, с сытными сдобными («С-с-с-с-с!» — шипел кто-то за печкой) кренделями, потом прошел в ванную и заглянул внутрь эмалированной огромной лохани.
Внизу нелюдимо блестела вода.
Слово «БЛЕСТЕЛА» выглядело крупней остальных, в нем самом размерами выделялась «Е». Алексей Вавилович догадался, что это и есть очередная буква какого-то складывающегося и, вероятно, весьма значимого для него понятия. В самом деле, когда он принял лавровишневых капель и все само собой распалось, буква «Е», отлично сохранявшаяся, встала третьей за присутствовавшими перед взором двумя.
«СМЕ», — значилось теперь сине-черным в обозримом промытом пространстве. — «СМЕ».
«СМЕлость города берет, — подумалось ему. — СМЕх да и только!»
Тут же Алексей Вавилович вздрогнул — перед ним, во весь могучий рост, с рогатиной, в попоне, стоял почталион.
— Вам заказное, — провозгласил он трубно. — Распишитесь кровью. Здесь.
Комлев укусил себя за палец, мазнул по квитанции, выхватил вздутый конвертец.
«От Тани», — выведено было забористо.
Комлев проткнул конверт, выпустил скопившийся воздух. Внутри находился опросной лист.
«Кто привязал лошадь к яблоне?» — прочитал Алексей Вавилович и даже засмеялся от удовольствия — настолько легким показался ему вопрос.
«Мерзавец и каналья», — быстро написал он.
«Зачем человек не бессмертен?»
«Обмен веществ», — вспомнилось сразу.
«Что лестного, или забавного, или поучительного в том, что твое имя вырежут на могильном памятнике, и потом время сотрет эту надпись вместе с позолотой?»
«Ничего».
«Когда я умру, кто будет смотреть?»
«Пушкин».
«Где логика?»
«Логика и нравственное отношение тут ни при чем».
«Вы изволили где-нибудь получить образование?»
«Я был в университете, но не кончил».
«Грязно на дворе?»
«Не очень».
«Вас в детстве секли?»
«Нет, мои родители питали отвращение к телесным наказаниям».
«Вы, собственно, куда намерены ехать?»
«В Москву, в Петербург, в Варшаву».
«Какими средствами располагаете?»
Комлев порылся в карманах. — «Восемьдесят шесть рублей».
«Ты ли это?»
Здесь Алексей Вавилович надолго задумался.
«Не знаю, — чистосердечно ответил он, надул конверт и опустил в аэродинамическую трубу.
Поршнем только качнул, с колен поднялся — глянь: Елена Сергеевна, сестра жены, собственной персоной!
— Ты ж не выходишь никуда, — удивился, — что вдруг?
Елена Сергеевна рассмеялась так, что на глазах у нее выступили слезы.
— Теперь выхожу, — сказала. — Любовник у меня молодой. Есть просит… Пошли — познакомлю!..
Человек с буденновскими ушами лежал на диване и читал Платона.
— Кто это? — спросил Комлев. — Неужто Хоботов?
Свояченица на кухне вынимала из сумок провиант. Снедь она загружала в глубокие кастрюли, яствами наполняла тарелки, лакомства раскладывала по блюдцам.
— Хоботова никакого не знаю! — жестко заявила она. — Это Погудин.
— Который… арапником?! — задохнулся Алексей Вавилович. — Женщин?! В газете давеча было… Ты что же — не боишься?
— Чему быть — того не миновать! — по-свойски Елена Сергеевна набросала ему неудобных мест от карбоната, шкурок и колбасных боковушек.
— Уши у него… отчего такие?
— Шашкой порубали… в сражениях. Ты ешь, давай.
Комлев стал есть. На стене, залитая вином и засиженная мухами, висела фотография. В комнате со старинными фризами двое мужчин макали хлеб в кофе. Оба были в белых рубашках и брюках с ширинками. Один имел подбородок калошей и левую щеку толще правой, другой наружностью смахивал на Андрея Ефимыча Рагина.
Уже начинался рассвет, пели соловьи, и с полей доносился крик перепелов. Елена Сергеевна консервировала яблоки: апорт, ранет, боровинка, штамб, полуштамб.
— Жена изменяет мне с грязным скотом, — сказал Комлев и поправил ей прическу.
На лице Елены Сергеевны выступили красные пятна.
— Сам виноват. Ты дразнил ее цаплей!
Алексею Вавиловичу вдруг пришло в голову, что в течение лета он может привязаться к этому деловитому и хозяйственному существу, увлечься и влюбиться — в положении их обоих это было так возможно и естественно!
— Я хочу любви, которая захватила бы меня всего, — он горячо поцеловал ей обе руки. — Хочешь быть моей?
Елена Сергеевна была ошеломлена, согнулась, съежилась и точно состарилась сразу на десять лет.
— Мы красна кавалерия! — грянула песня, и на пороге, с арапником в руке, вырос Погудин: черты его туманились и расплывались. Отчетливо Алексей Вавилович увидел, как «аРапник» испустил из себя буквищу «Р», тотчас примкнувшую к застарелому маячившему «СМЕ».
«СМЕР» было теперь. «СМЕР».
— Nous sommes tous mortels! — напомнил по-испански внутренний голос.
Постулат был не слишком приятный, поскольку касался сейчас самого Комлева — хотелось до боли в ногах бежать и бежать из сытого криминального гнездышка. Алексей Вавилович побежал, пригнув-втянув голову в плечи. Позади раздавались топот и крики. Топор в руках судьбы нестерпим блистал. По земле скользили тени облаков. Ручьи делали живописные изгибы.
Выбравшись из овсов, Алексей Вавилович вспомнил, что обещался в анкете собственно ехать в Москву, в Петербург, в Варшаву.
Сел и поехал.
Поезд летел быстро.
Локомотив свистал и шикал.
Слышался смех пассажиров и проводников.
В Москве Алексей Вавилович ходил в военной фуражке, шинели, и солдаты отдавали ему честь.
В Петербурге он по целым дням лежал на диване и вставал только затем, чтобы выпить пива.
В Варшаве после одной ночи, проведенной неизвестно где, он вдруг понял, что никакая это не Варшава.
Никто, буквально, не шипел здесь по-змеиному — напротив, все вокруг потихоньку лаяли. Укусить, впрочем, никто не пытался. Люди оказались дружелюбными. Комлеву надавали еды, питья, разношенной модной одежды.
— Baden verboten! — все же тявкали на него. — Bitte zurück bleiben!
В гватемальских белых штанах осматривал он свежевымытый, прозрачный город и не видел ни единой соринки.
— Почему так чисто? — спрашивал Алексей Вавилович местных.
— Чисто не там, где не сорят, — объясняли ему на пальцах, — а там, где убирают.
Причудливо урбанизация сочеталась с пасторалью: в зеркальных небоскребах, бесшумно, гнали высокую продукцию гигантские транснациональные корпорации; изощренные, проносились локомобили; сказочно-прекрасные шопы прямо-таки затягивали покупателей струящимися эскалаторными дорожками — здесь же плодоносили фруктово-ягодные деревья, резвились зайцы, вытягивали шеи лебеди, нахраписто гоготали перелетные утки и гуси.
— Пóлно! — глупейше подергивал себя за нос Комлев. — Однако же, куда именно меня занесло?
Он возвратился к вокзалу, всмотрелся в золотые буквы фронтона.
«München», — возведено было там на века. — «München». *
«Вот оно что! — пронзило наконец Алексея Вавиловича. — Гамбург!»
Его окружали немцы!
Что же: прорываться к своим, подрывать эшелоны или сотрудничать?
По-прежнему они были дружелюбны, предупредительны, вежливы. Не верилось, что такие смогли развязать две или три мировые бойни.
«Не злить! — решил для себя Комлев. — Ни в коем случае не злить!»
По земле скользили тени облаков. Пылинки в воздушной пляске поднимались к солнцу. Витрины блестели. Готика торжествовала. Ложный классицизм правил бал. Вдруг — дом в русском вкусе, громадный, с колоннами, со львами и куликами у подъезда. Определенно, хозяин принял православие. «Фон Дидериц» значилось на доске. Алексей Вавилович вошел, повесил шляпу на гвоздь.
Человек с небольшими бакенами сидел, очень высокий и сутулый, в петлице у него блестел ученый значок.
Комлев сказал дрожащим голосом, улыбаясь насильно:
— Здравствуйте!
Дидериц взглянул на него, потом еще раз взглянул с ужасом, не веря глазам.
— Как вы меня испугали! Я едва жив. Зачем вы приехали? Зачем? — Он глядел на незваного гостя со страхом, с мольбой, с любовью. — Я так страдаю! — продолжал он, не слушая Алексея Вавиловича. — Я все время думал только о вас, я жил мыслями о вас.
Он привлек к себе Комлева и начал целовать его лицо, щеки, руки.
— Что вы делаете, что вы делаете! — проговорил Комлев в ужасе, отстраняя его от себя. — Заклинаю вас всем святым!.. Сюда идут!
— Некому!.. Садовник Иван Карлыч уехал за город, Егор Семеныч встанет в три часа и даже позже.
В воздухе стали выделяться клубы дыма и кроны деревьев.
— Таня в первом часу пройдется по саду и посмотрит, все ли в порядке, — вспомнил Алексей Вавилович.
— Никакой Тани не существует, — заколебался Дидериц.
— Кто же тогда привязал лошадь к яблоне? — ехидно Комлев показал в окно.
— Степка возил ночью навоз — замотал, подлец, вожжищи туго-натуго, так что кора в трех местах потерлась. Повесить мало! Он помогал партизанам!
Успокоившись, немец оправил элегантный черный мундир.
Они сели пить чай из старинных фарфоровых чашек.
— Что в России? — Дидериц включил настольную лампу и пустил свет в глаза допрашиваемого. — Как Анна Сергеевна?.. Отвечать!.. Низшая раса!..
— Woher sollte ich wissen, dass dieses aus dem Zoo entlaufene Krokodil so sehr einer Kiefernwurzel ähnelt! — выскочило у Комлева.
Голова его уже начинала седеть.
Алексей Вавилович стоял у полированной стенки, Дидериц целил в него из револьвера, в длинной фигуре палача, в бакенах, в небольшой лысине было что-то лакейско-скромное, он сладко улыбался, предвкушая, — и тут, с песней, в окно влетели красные конники, Погудин предводитеьствовал ими, а в ландо, припав к гашетке пулемета, сидела легендарная Анка.
И никакое уже это было не «ландо», а самая что ни на есть «тачанка»!
— Анна Сергеевна! — упал Алексей Вавилович на колени. — Матушка! Заступница! Двоемужница!
— Охламон чертов! — жена бросила ему в лицо ком листовок, выпрыгнула, оправила на груди пулеметные ленты. — В Баварии образована Советская республика, — объяснила она. — Правительство во главе с доктором Рагиным ввело рабочий контроль, реорганизовало Рабкрин, национализировало банки, сформировало Красную Армию!..
Где-то на заднем плане Погудин арапником душил Дидерица, носились с жалобным писком кулики, горели дома, стлался по земле черный, густой, едкий дым.
Молча Алексей Вавилович всматривался в лица обирающих дом конармейцев: каких только тут не было причуд, изысканных уродств и издевательств над природой!.. Они много говорили, пили вино, курили дорогие сигары, потом отвязали от яблонь своих лошадей и умчались.
Отчетливо Комлев увидел, как из «тачанки» на полном скаку выскочила буква «ч».
«Ч»!
Надо ли говорить, что, едва появившись, сразу же вписалась она в маячивший перед глазами «СМЕР» и намертво замкнула его?!!
Торопливо Алексей Вавилович пошел в направлении феномена: на горизонте поднимался до неба высокий черный столб. Со страшной быстротой он двигался навстречу Комлеву, и чем ближе подвигался, тем становился все меньше и яснее.
Превратившись в черного монаха, он резко затормозил в шаге от Алексея Вавиловича.
Минуту оба смотрели друг на друга.
Комлеву вспомнилось: где-то он читал о черном монахе, который блуждает по Вселенной. Вроде бы, легенду.
— Значит, ты существуешь?
— Думай, как хочешь, — монах закурил «Мальборо» и выпустил огромный столб дыма. — Я существую в природе, природа существует в твоем воображении, значит, я существую в твоем природном воображении.
— Ты смотришь на меня с восхищением, — Алексей Вавилович тоже закурил, но «Дымок». — Я тебе нравлюсь?
— Ты из разряда редких!.. — монах сплюнул. — Ты видишь суть.
— Если бы ты знал, как приятно тебя слушать! — засуетился Комлев. — Суть?.. А в чем она?.. В словах или в делах?.. — совсем рядом росли сосны с обнажившимися корнями, похожими на мохнатые лапы. — Schau her, wie sehr diese Kiefernwurzel einem Alligator ähnelt!
— Говорить одно, подразумевая другое — это высокий класс! — прищелкнул языком черный.
Алексей Вавилович уже не мог разглядеть его лица; черты туманились и расплывались. Смешавшись с вечерними сумерками, о н исчез совсем.
Навстречу по парку шла Таня.
— Вы здесь? — сказала она. — А мы вас ищем, ищем… Какой вы странный, Алексюша.
— Ты призрак, галлюцинация, — ответил Комлев. — А жаль!.. Милая, славная Таня! Я люблю тебя и уже привык любить.
— Мой отец обожает вас, — говорила она. — Я не мешаю ему… пусть.
Алексей Вавилович шел к полуразрушенному, тлеющему вокзалу. Пора было возвращаться.
«Если бы у меня с Таней сын родился, — думалось ему, — то я бы из него человека сделал!.. Дело красивое, милое, здоровое, а тут страсти и война! Вероятно, это так нужно».
Он погрузился в сыпнотифозную теплушку и поехал.
На станциях, чумазый, путаясь в полах длинной шинели, с большим жестяным чайником, он выбегал за кипятком, которым писали при виде его титаны духа, а, возвращаясь, всегда проходил мимо пломбированного вагона-люкс.
В роскошном купе с фризами двое мужчин пили шнапс и резались в карты. Оба были в белых рубашках и брюках с ширинками. Один имел подбородок калошей и левую щеку толще правой, другой наружностью смахивал на Андрея Ефимыча Рагина.
В Варшаве они пригласили его к себе.
Побуждаемый чувством, похожим на жалость и на брезгливость, Рагин показал на ноги Алексея Вавиловича.
— Как бы этому еврею выдать сапоги, что ли, а то простудится…
— Пускай выиграет! — хохотнул другой, с подбородком калошей.
Сели.
Вызванный какими-то случайностями из небытия к жизни, Рагин играл честно. Другой, представившийся Лениным, откровенно мухлевал, жульничал — сгоряча Комлев ударил его чайником по голове и вроде бы убил.
В Петербурге Алексей Вавилович купил у Клары Цеткин папиросы. Свой любимый «Дымок №6».
В Москве он ходил в военной фуражке, шинели, и солдаты отдавали ему честь.
В родном городке, маленьком, хуже деревни, ничего не переменилось — по-прежнему в нем жили одни только мудаки, которые умирали так редко, что даже досадно. Все было расписано раз и навсегда.
По земле скользили тени облаков.
Комлев прошел мимо памятника Скрипке Ротшильда, заглянул в распивочную. Невысокий узкогрудый Виктор, с рыжей бородкой, сидел, робко и пугливо оглядываясь. Какая-то женщина, пришедшая на свидание, была рядом и говорила умоляющим голосом: «Если ты меня любишь, то уйди».
Шеренгами по четверо, победно жужжа и топая, по потолку ходили мухи.
Хрустальные лампады горели перед образами.
Чужая собака лаяла.
Бармен Никита, в позе, располагающей к доверию и спокойствию, хранил глубокое молчание.
Друзья обнялись, отпили по полстакана.
— Я был далеко-далеко, — сказал Комлев. — Видел много-много.
— Однако, — закивал Виктор, — однако.
Прошло с полчаса, в зальце появились Хоботов, Иван Дмитрич, дамы в платьях зеленоватого левантина.
— Рассказывайте… несносный! — ударяли они веерами его по чему придется. — Рагина видели?
— Доктор Рагин в сумасшедшем доме, — объяснился Алексей Вавилович. — Он чудак, душевнобольной, вообразил себя петухом. Ходит под себя. Ужасно тяжелый запах!
С наслаждением, все расхохотались.
— Даешь подробности!
— Извольте! — Комлев приосанился. — Am meisten fürchtete Andrej Efimitsch, dass ihm Federn wüchsen. Ständig betrachtete er sich im Spiegel — kam etwa irgendwo unter der Haut ein Federchen hervor, zeigte sich etwa ein verdächtiges Fläumchen.
Seine Angehörigen beruhigten Andrej Efimitsch.
«Was für ein Unsinn», riefen sie aus. «Das gibt es gar nicht!»
Vor allem übrigen fürchtete sich Andrej Efimitsch nicht. Als ihm auf dem Kopf ein Kamm wuchs und in seinem Gesicht ein rotes ledriges Bärkhen erschien, ließ ihn das Kühl.
«Wenn mir nur keine Federn wachsen!», wiederholte er ständig.
Seine Angehörigen wurden unruhig.
«Schau nur», machten sie ihn aufmerksam. «Deine Nase hat sich wie ein Schnabel gebogen, deine Zehen sind weniger geworden und irgendwie gelb…»
«Quatsch!», winkte Ragin mit den Flügeln ab. «Die Hauptsache ist, dass ich keine Federn habe!»
Andrej Efimitsch begann beim Morgengrauen aufzuwachen und begrüßte den Sonnenaufgang mit unartikulierten Schreien. Er fand mit den Leuten keine gemeinsame Sprache mehr und fing an, sich mit seinen Angehörigen anzulegen.
«Was spielst du dich wie ein Hahn auf?!», sagten sie, als sie es nicht mehr aushielten.
Ihre Geduld nahm ein Ende, als Andrej Efimitsch vor aller Augen aus einem Beet einem großen Wurm aufpickte.
Seine Angehörigen quartierten Andrej Efimitsch in die Scheune um. Die Hühner sind vor ihm auf der Hut und lassen ihn nicht an sich herah.
Ragin sind immer noch keine Federn gewachsen.
Истерический хохот сотряс все вокруг. Громче всех смеялась женщина, пришедшая на свидание. Она подняла голову с колен Виктора, и Алексей Вавилович узнал в ней свояченицу Елену Сергеевну.
Бармен Никита вдруг вскочил, сжал кулаки и поднял их выше головы.
— Это пóшло! — крикнул он. — Вон! Все вон! — Старый коммунист содрал с ноги разношенный башмак и принялся стучать им по оцинкованной стойке. — М ы еще всех вас похороним!.. Всех!
Хоботов и Иван Дмитрич, растерянно переглядывались, попятились к дверям. Алексей Вавилович выбежал вместе с дамами. Никита схватил склянку с коньяком и швырнул им вслед: склянка со звоном разбилась о порог.
— У Никиты Сергеича с Рагиным был роман, — объяснила Елена Сергеевна. — Или повесть.
На улице к ним подошел живой, очень подвижный старик с острой бородкой и кудрявыми волосами. Это был жид Моисей Моисеич, сытый и богатый.
— Дай копеечку! — обратился он к Комлеву, улыбаясь.
Алексей Вавилович, который никогда не умел отказывать, подал ему рейхсмарку.
— Не люблю евреев, — скривилась Елена Сергеевна.
— Это почему же? — обиделся Комлев.
— Вечно они попрошайничают, грязные, не учатся, не работают, воруют лошадей, у каждого нож, живут табором, лезут со своим гаданием, требуют позолотить ручку, норовят обмануть и обобрать до нитки, — перечислила свояченица. — Поют, правда, здорово!.. Чавелла! — передернула она плечами. — Украду за высоким забором!..
Черный монах прошел мимо и первый поздоровался с Алексеем Вавиловичем.
— Жизнь — это всегда одно и то же, только в разных сочетаниях, — бросил он на ходу. — М ы получили твой опросный лист. Результат непревзойденный: одиннадцать из одиннадцати! Тебе присвоено звание магистра.
— Я счастлив! — выкрикнул Комлев ему вслед. — Меня даже немножко беспокоит мое счастье — с утра до ночи я испытываю одну только радость, она наполняет всего меня и заглушает все остальные чувства!!!
— Алексюша, с кем ты говоришь? — с ужасом Елена Сергеевна схватила его за руку, которую он протянул к монаху.
— Как с кем?!. С ним! — Комлев показал на удаляющуюся фигуру.
— Никого здесь нет! — безапелляционно заявила свояченица. — Это тебя нечистый попутал. — Она сотворила знамение. — Срочно, к батюшке!
— Нет же! — уперся он. — Не поможет… Я ведь маловер.
— Маловер? — переспросила Елена Сергеевна. — Откуда взялось?
— Этимология такая, — прутиком Алексей Вавилович принялся писать на песке. — Предки были «мыловары», носили «малахаи» и «пуловеры»… Потом все перемешалось.
В душе Комлева было тесно, но хорошо.
Батюшка, похожий на облако, в епитрахили, с требником, провел его к аналою, приложил к киоту, осенил трикирием и дикирием, прочитал канон, надарил просфорок в разноцветных облатках, заставил говеть, класть поклоны — после зашвырнул в ледяную купель.
У притвора кого-то отпевали, слышались притворные рыдания.
С Комлевым обошлось.
При крещении он получил новое имя Андрей, отчество Васильич и фамилию Коврин, но пользоваться ими не стал, предпочтя прежние.
Он жил теперь с Еленой Сергеевной, валялся на диване, читал Сократа.
По вечерам приходил Виктор.
Невысокий, узкогрудый, с рыжей бородой, он сидел на кухне, робко и пугливо оглядываясь.
— Если ты меня любишь, то уйди! — говорил он Комлеву умоляющим голосом.
Слова были русские, но Алексей Вавилович никак не мог понять их смысла.
«Дым заменяет облака, когда их нет!» — стояло в ушах.
Иногда он смотрел телевизор. В кинескопе бурлило.
Доктора Рагина выпустили из сумасшедшего дома, он баллотировался в президенты и намного опережал главного своего конкурента — жида Моисея Моисеича.
— Как хорошо, что я не еврейка! — плясала по комнате Елена Сергеевна, завернутая в цветастые рушники.
— Не зарекайся! — грозил ей Комлев. — Уедешь в Германию (там снова наладилось), и посмотрим. В Германии все наши сразу евреями становятся. И я стал.
Андрей Ефимыч Рагин легко победил на выборах и вовсю петушился по телевизору. Жид Моисей Моисеич, как и ожидалось, стал вторым (за него голосовали все, мечтавшие уехать в Германию) и перешел в оппозицию. Погудин получил пост министра обороны, Ивана Дмитрича бросили на здравоохранение, Хоботова выслали в Люксембург. Анна Сергеевна возглавила Госкомитет по делам сексуальных меньшинств и добивалась признания браков между людьми и животными.
В городке Алексея Вавиловича открыли казино, снесли памятник Скрипке Ротшильда и установили монумент Попрыгунье.
По пневматической почте Комлеву прислали удостоверение магистра, он получил самостоятельную кафедру, читал студентам лекции об оскорбленной суровой чистоте, умышленно вносимом оттенке меланхолии, сравнениях не в нашу пользу и обстоятельствах, предвидеть которые невозможно.
— Что же, — перед тем, как ложиться спать, спрашивали его молодые люди, наэлектризованные и словно бы ударенные электрическим током, — выходит, значит, доктора и добрые родственники в конце концов сделают то, что человечество отупеет, посредственность будет считаться гением, и цивилизация погибнет?!!
— Извините, я этого не понимаю, — морщился Алексей Вавилович. — На боль я отвечаю криком и слезами, на подлость — негодованием, на мерзость — отвращением. По-моему, это, собственно, и называется жизнью.
Поскрипывала дверь, в аудитории показывалось красное лицо Дарьюшки.
— Ум невечен и преходящ, — напоминала она Комлеву. — Вам не пора ли пиво пить?
Он пил пиво, после шел домой.
Елена Сергеевна, в состоянии пророческого транса, с привязанными к голове филактериями, раскачивалась из стороны в сторону на молитвенном коврике. Рядом обыкновенно сидел раввин или цадик.
— Что ты будешь делать, когда наступит конец? — спрашивали они. — Что, конкретно, ты ответишь Тому, Кто послал тебя?
— Праведник — есть основание мира, — отвечала несчастная. — В состоянии чистого Бытия нет ничего, кроме игры энергии, являющей Божественную имманентность… А ежели кто меня пошлет, того я пошлю еще дальше!..
Сожительница собиралась на постоянно в Германию и экзаменовалась на звание еврейки.
Потом она уехала, и Алексей Вавилович решил устроить постирушку — белье пахло копченой рыбой.
В боковом кармане кальсон обнаружилась старинная записная книжка. В ней значился телефон Тани.
Отлично он знал, что никакой Тани в природе не существует, и все же набрал заветный номер.
— Дым заменяет облака, когда их нет! — деревянным голосом произнес автоответчик.
Комлев приготовился осторожно положить трубку, и тут через годы, расстояния, через Вселенную, из какого-то другого измерения в уши ударил родной, до боли знакомый голос.
Алексей Вавилович вскрикнул, замычал, принялся глотать слюну, зацарапал пластмассу зубами.
— Любимый? — тем временем говорила она. — Куда ты запропастился? Мы заждались! Приезжай в темпе!.. Сегодня у нас гости…
Сосны росли с обнажившимися корнями.
Нелюдимо блестела вода.
Кулики носились, похожие на мохнатые лапы.
Комлев выпрыгнул из ландо, привязал лошадь к яблоне, вошел в громадный, с колоннами, дом.
Отец Тани Егор Семеныч засмеялся и взял его за руку.
— Ты — мираж, призрак, — сказал он Алексею Вавиловичу. — У тебя очень старое лицо, точно ты прожил больше ста лет.
— Думайте, как хотите, — Комлев слабо улыбнулся. — Истинное наслаждение в познании. Выбор между одиночеством и пошлостью.
В воздухе пролетел гелиотроп и упал на серенькие мерлушки. Таня вошла, шипя в пульверизатор. Старенькие ходики отмерили порцию жизни.
— Я тебя горячо люблю и буду говорить откровенно, — Татьяна засунула руки в карманы Комлеву. — Если бы у нас с тобой наладился роман, я была бы счастлива!.. Мне хочется чего-то гигантского, необъятного, поражающего! — сжав пальцы, она застонала.
Алексей Вавилович почувствовал приятное возбуждение. Сознание его затуманилось. Бух, бух, бух! — троекратно выстрелило внизу.
— Однако… помнится, ты говорила — у нас гости? — торопливо он развернул большую накрахмаленную салфетку.
— Совсем забыла! — Таня хлопнула отца по лбу; оба тотчас куда-то выбежали.
Неспешно Комлев прошелся по гостиной. Невысокий узкогрудый человек с рыжей бородкой сидел на подоконнике, победоносно и смело оглядываясь.
— Смотри, — показал он через стекло. — Как поднавалило!
Алексей Вавилович взглянул.
Все, до самого горизонта, было коричневым. По свежему вязкому грунту с усилием шел говнолыжник.
— Добился! Я добился своего! — смеялся и плакал Виктор. — Соответствующая спортивная федерация создана, и я ее председатель! Скоро мы разыграем первенство!..
Комлев потянул носом, закрыл форточку.
Тлели костры из навоза. Облаков не было и в помине.
За дверями раздался нарастающий шум.
«Иван Дмитрич? — заперебирал Комлев. — Андрей Ефимыч? Хоботов? Анна Сергеевна? Рябовский? Ольга Ивановна? Бармен Никита? Скотина Димитрий? Почталион? Елена Сергеевна? Погудин? Фон Дидериц? Садовник Иван Карлыч? Клара Цеткин? Жид Моисей Моисеич?..
Алексей Вавилович привстал.
Дверные створки распахнулись: в проеме, между Таней и Егором Семенычем стоял черный монах!
— Зачем ты здесь? — поразился Комлев.
— Я здесь, чтобы петь госпел и спиричуэлс! — черный монах скинул рясу и остался в джинсах на голом теле.
Егор Семеныч и Таня подали ему электрогитару.
— «Когда святые маршируют, — затянул он хрипло, — и я хочу быть в их числе!»
— Выходит, ты — проповедник? — во все глаза Алексей Вавилович смотрел на гостя.
— Странствующий, из Штатов, — ответил негр. — Зовите меня дядя Том… Перед вами ходячая энциклопедия.
— Ты приоткроешь нам тайну мироздания?!
— А то нет!.. Садитесь поудобней.
Все сели за стол и принялись пить ром из старинных фарфоровых чашек.
— Для начала, — притормозил пьющих афроамериканец, — я хочу предложить тост за одного из тех немногих, которые по справедливости называются избранниками Божиими… За тебя, Алексей Вавилович!
— Почему? — не понял Комлев. — Что я такого сделал?
— Он еще спрашивает! — захохотал дядя Том. — Святая простота! А Ленина кто убил — Пушкин? Да человечество должно тебе в ножки поклониться!
— Ну уж, — зарделся Алексей Вавилович. — Просто представилась возможность. На моем месте так поступил бы каждый.
Обстоятельно все выпили и расцеловались с героем.
— Переходим к ликбезу, — проповедник подтер рот. — Ты спрашивал меня, — еще раз поцеловался он с Комлевым, — в чем суть?
— В словах или в делах? — вспомнил Алексей Вавилович и развинтил перо.
— Отвечаю, — вычеканил учитель. — СУТЬ В СЛОВАХ!
По столу, выгибаясь, поползла гусеница, и Таня раздавила ее пальцами. Егор Семеныч встал и в волнении прошелся по комнате. Комлев пересел на диван и обхватил голову руками.
— Почему, собственно? — спросил Виктор.
— Да потому, — изловчившись, проповедник схватил его за рыжую бородку, — что дела, не зафиксированные словами, умирают!.. Положенные на слова — живут!.. Чем ярче слово — тем дольше живет дело!.. — Он отпустил Виктора, и тот упал на ковер.
— Но ведь дело… говорит само за себя, — зажевал губами Егор Семеныч. — Секрет успеха не в том, что сад велик, рабочих много, и я подгоняю их словами, а в том, что я люблю дело!
— Ты любишь дело на словах! — двумя пальцами негр прищемил старику нос. — Вначале было слово!.. В Начале было слово!.. В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО!.. — Он разжал пальцы, и Егор Семеныч рухнул рядом с Виктором.
— Был у меня один словак и три словенца! — не выдержали нервы у Тани. — Такие быстрые, деловые!
— Опять же, к слову! — расхохотался дядя Том и уложил девушку рядом с Виктором и Егором Семенычем.
Алексей Вавилович Комлев неспешно раскурил «Мальборо». Черный монах пустил «Дымок №6». Какая-то женщина, чернявая, носатая, тощая, удивительно похожая на Полину Виардо, зонтиком стучала в стекло. Было жарко, душно и не мешало бы выкупаться.
— Согласно Книге Бытия, слово — это сила, посредством которой Бог сотворил мир!
Алексей Вавилович не возражал.
— Мир был сотворен десятью речениями!.. Речения состоят из букв!.. Буквы — первоэлементы Творения!
Женщина за окном корчила гримасы — в них прочитывался сексуальный подтекст. С такой можно было пойти в купальню.
— Ты, ведь, видишь буквы?!! — бесцеремонно черный потряс его за плечи.
— Видел… когда-то, — зевнул Комлев.
Рыжебородый Виктор, Егор Семеныч, Таня покойно спали на ковре, и после нескольких чашек рома Алексея Вавиловича тянуло составить им компанию. В гостиной уже было изрядно накурено; черты монаха туманились и расплывались.
— Видеть буквы — значит, проникать в суть вещей и явлений! — вдалбливал он Комлеву. — Миллионы лет во Вселенной властвовал ХАОС. Потом появились БУКВЫ…
— Ты же говорил: «Слова — первоэлементы…», — с трудом провернул язык Алексей Вавилович.
— СЛОВА — первые живые элементы, — объяснил монах. — До НИХ еще были СЛОГИ! — крепко он держал Комлева, не давая упасть. — Появившись, ЖИВЫЕ СЛОВА начали собираться в СЛОВОСОЧЕТАНИЯ.
— СЛОВОСОЧЕТАНИЯ, — встрепенулся Комлев, — образовали ПРЕДЛОЖЕНИЯ!
— ПРЕДЛОЖЕНИЯ, — зарычал монах, — составили литературные ЭТЮДЫ и НАБРОСКИ!!
— КОТОРЫЕ, — Алексей Вавилович запрыгнул на стол, — переросли в РАССКАЗЫ!!!
— РАССКАЗЫ, — бесновался монах, — реорганизовались в ПОВЕСТИ!!!!
Оконное стекло с треском вылетело.
Дама, похожая на Полину Виардо, вошла в проем и картинно оперлась на зонтик.
— ПОВЕСТИ, — сказала она, — эволюционировали в РОМАН. РОМАН — высшая форма существования ЖИЗНИ…
ЯСНО, ЧТО ДО КОНЦА ЕЩЕ ДАЛЕКО-ДАЛЕКО, И ЧТО САМОЕ СЛОЖНОЕ ТОЛЬКО ЕЩЕ НАЧИНАЕТСЯ?
Часть пятая: Шиболет
Роман
Глава первая. Женщина в поезде
«Это, во-первых, касается содержания
настоящей главы, и, во-вторых, это
несколько послужит тому, что мы
намереваемся доказать»
Бенедикт СПИНОЗА. «О ПРОРОЧЕСТВЕ и
ПРОРОКАХ»
Ей хотелось жить, любить, носить светлые кофточки. Ее душа была, как дорогой рояль, который заперт, и ключ потерян…
Локомотив свистал и шикал.
Поезд летел быстро.
Слышался смех пассажиров и кондукторов.
От заходящего солнца краснели оконные занавесочки.
В купе первого класса на диванах, обитых малиновым бархатом, полулежали четверо.
Сырая малоподвижная старушка вязала чулок.
Двое мужчин, похожих друг на друга, как ксендзы, в четыре руки раздирали копченую куру.
Женщина, с нерусским лицом и обнаженными руками, смотрела в окно. Спенсер, пожалуй, мог бы назвать ее мордочкой, кринолинчиком, замухрышей, пузиком или дусей.
— В Ялте торжество, — рассказывали мужчины. — Открылся магазин Кюба!.. Чудесная икра, громадные оливки… колбаса, которую делаем сам Кюба… балык, ветчина, бисквиты, грибы!..
— Что же, — ахала старушка, — из Москвы уже не нужно ничего привозить?
— Ничего, — радовались обжоры, — кроме круп и пшена!
За окном расстилалась широкая, бесконечная равнина, перехваченная цепью холмов… сжатая рожь, бурьян, молочай, дикая конопля. Равнина с туманной далью и опрокинутым над ней небом. Степь…
— Выигрышные билеты опять шибко пошли в гору, — рассказывала старушка. — Видано ли дело: первый заем стоит уже 270, а второй без малого 250!
— Никогда такого не было! — ахали ксендзы.
«Было! — думала женщина. — Вот только не вспомню, где…»
Неопределенное чувство владело ею. Чудились толпы людей, торжественные звуки музыки, крики восторга, сама она в белом платье и цветы, которые сыпались на нее со всех сторон.
В вагон вошел кондуктор и стал зажигать свечи.
«Я растрепалась душой, — думала женщина. — Что-то бессмысленное есть в моей жизни».
— Нужны новые формы! — доказывали мужчины напротив. — Новые формы нужны!
— Принципы!.. Шопенгауэр!.. — смеялась им в лицо старушка. — Все это чепуха!..
Устало женщина прикрыла глаза.
«Я больше не могу жить одна. Мне противно одной, не с кем слова сказать. Одна — и без любви, и без ласки. А так жить хочется. И жизнь проходит».
Попутчики азартно резались в дурака.
— Пожалуйте 82 рубля! — требовала распалившаяся старушенция.
— Какие 82 рубля?! — в упор не понимали мужланы.
Потом все стихло, она слышала лишь возбужденный шепот. Щекотно кто-то прикоснулся к ее обнаженной руке.
— Простите… мы тут поспорили. Случайно, вы не Полина Виардо?
Она знала за собой это сходство. Однажды в Москве, стуча костылем, за ней погнался престарелый Тургенев, и ей стоило сил доказать ему обратное.
— Нет… Я не Полина Виардо.
Легко она подтянулась и скрылась от них на верхней полке.
Глава вторая. Женщина на платформе
Около вагона, облокотясь о загородку площадки, стоял кондуктор.
В станционном окне у своего аппарата сидел телеграфист.
Артельщики в белых фартуках с бляхами суетились возле пассажиров и хватали их чемоданы.
Солнце слепило.
Испытывая чувство мокроты, нечистоты и неудобства во всем теле, женщина вглядывалась в лица.
В шаге от нее беседовали двое: толстый и тонкий. На лице у тонкого было написано столько благоговения, сладости и почтительной кислоты, что толстого вдруг стошнило.
Женщина едва успела отскочить в сторону.
Слегка прихрамывая, так как отсидела ногу, она пошла вдоль платформы.
У паровоза глухо рыдала какая-то барыня, пришедшая на свидание к машинисту. Инженер-путеец склеенными листами бумаги бил по лицу стрелочника. Армянин-парикмахер вытряхивал из сапога песок. Юродивый решетом собирал милостыню. Брошенный кем-то из встречающих, в воздухе пролетел гелиотроп. Архиерей в золотой митре, с панагией, вышел на перрон и осенил всех трикирием и дикирием.
«Отчего у меня нет веры ни во что?» — тяжело задумалась приехавшая.
Мимо, одетый в лапсердак и штраймл, прошел раввин и показал ей два магических кукиша.
— В Библии имя Элохим встречается шесть тысяч двадцать семь раз, — доверительно сообщил он. — Ночью Бог на легком херувиме парит над восемнадцатью тысячами миров. В бороде старца — один миллиард семь тысяч кудрей.
Он не нашлась, что ответить. Платочком из розовой тафты вытерла вспотевшее лицо, выправила по центру сбившийся на сторону турнир, пересчитала для верности корзины и картонки.
Подняла голову и увидела его.
В ситцевых брюках, засунутых в высокие сапоги, он стоял и не без нечистых мыслей глядел на ее бюст.
— Здравствуйте! — вспыхнула она.
— Здравствуйте, — притушил он. — Привезли зеленого сыру?
— Привезла.
— Сколько?
— Фунт.
— Маслин?
— Три фунта.
— Каперсов?
— Пять.
— Орехов воложских?
— Восемь.
— Миндальных?
— Десять.
— Конфет-помадок?
— Двенадцать.
— Шоколаду Абрикосова?
— Двадцать один.
— Мелких баранок?
— Тридцать.
— Гладких альбертовских печений?
— Пуд.
— Пуговиц к кальсонам?
— Тысячу.
Внимательно он прочитал этикеты на коробках.
— Ну что же… спасибо… А то едим, представьте, одних раков с малиной!
— В Ялте… сказывали… магазин Кюба? — не удержалась она.
— То в Ялте, — кнутовищем он почесал спину. — А мы в Аутке живем, — с дягилевской любезностью он усадил ее в разболтанную бричку. — Поехали, Ольга Леонардовна?!
— Поехали, Исаак Ильич!
Глава третья. Двое в бричке
Было душно.
Низко над землей стояли тучи комаров.
В пустырях жалобно плакали чибисы.
Мелькали какие-то рожи с красной как кирпич кожей, слышны были звуки лебедки, плеск помоев, татарщина и всякая неинтересная чепуха.
Все предвещало дождь, но не было ни одного облачка.
Бледная, с пылью под глазами, она покачивалась в такт лошадиным шагам.
Ехать нужно было четыре версты по хорошей мягкой дороге.
Исаак Ильич молчал, изредка тыкал кнутом в круп иноходцу, нюхал коробки с провизией.
«Спенсер, — подумалось Ольге Леонардовне, — мог бы назвать его еврейчиком с большой лысиной».
— Это какое дерево? — спросила она.
— Вяз.
— А наверху что за птица?
— Стриж.
— Цветок… там?
— Плющ.
Мимо них, в рессорной коляске с каучуковыми шинами, взметая столбы пыли, пронесся Лев Толстой.
— Персидского порошку… от блох… заказывал вам? — почесался Исаак Ильич.
— Я привезла. Семнадцать фунтов.
Внизу показалось плоское слепящее море. Нестерпимо Ольге Леонардовне хотелось вымыться, надеть белое кисейное платье и прикрепить к поясу золотые часики. Муэдзин протяжно крикнул ей с минарета.
«Жизнь уходит, — напомнил он, — а ты как будто не жила, мало схватила, мало или, скорее, не поняла жизни, и что самого главного, самого красивого в жизни не сумела взять и понять!»
Исаак Ильич молчал.
Море слепило.
Бричка раскачивалась и скрипела.
На обочине дороги сидел инвалид и огромной бараньей костью колол миндаль.
«Аллегория! — кольнуло Ольгу Леонардовну в области сердца. — Инвалид — судьба. Баранья кость — обстоятельства. А миндаль — это я».
Протяжно, с небрежной иронией, Исаак Ильич зевнул. Чтобы не показаться нелюбезной, она приветливо улыбнулась ему. Было ясно как день: человек томится, не находит места, может быть, борется с собой. Впрочем, что было ей до него?
«Миндаль… я — миндаль, — проворачивалось в мозгу. — И еще я — инвалид».
Пыльные, вдоль дороги, стояли кипарисы. Очевидно было: Ольга Леонардовна перегрела голову. Прохудившаяся тонкая шляпа не выдерживала прямых солнечных лучей. Плоское, слепило море.
«И баранья кость — тоже я!» — подкатило дурнотно.
Она сидела на обочине дороги и самоей собой колола самое себя!
Исаак Ильич, разорвав упаковки, страшно ел гладкие альбертовские печенья.
— Какое здесь хорошенькое местечко! — поворотив морду, сказал иноходец. — Есть у меня друг по фамилии Овсов!..
Треснувши, разверзлись небеса. НЕКТО, в ореоле, просунул голову. Ольга Леонардовна услышала свет и увидел звуки.
— БОЛЕЕ ТЫ НЕ ОТДЕЛЬНАЯ ЛИЧНОСТЬ, А ПРЕДСТАВИТЕЛЬНИЦА ВСЕГО МИРОЗДАНИЯ! — высветилось.
— …МИРОЗДАНИЯ!.. — повторила она.
— ВОССОЕДИНИ ЖЕ МИР ФОРМ С ВНЕВРЕМЕННЫМ АБСОЛЮТОМ!
— …АБСОЛЮТОМ!..
— ОТЫЩИ ТРОПКУ, ВЕДУЩУЮ К БОЖЕСТВУ ЧЕРЕЗ СОТВОРЕННЫЕ БОГОМ МИРЫ!
— ОТЫЩУ! — обещала она.
Глава четвертая. Дом с затеями
Ампирный белый дом стоял, с террасой.
Клумбы разбиты были с розами и японскими ирисами.
Росли, обнявшись, эвкалипт с платаном.
Яблоки висели, величиной в три копейки.
Кофейные египетские голуби сидели на колодезе с железным насосом.
Вдали просматривался широкий пруд с купальней.
— Вы утомились и расстроили себе нервы, — сказал Исаак Ильич. — Вот! — он распахнул дверь комнаты и исчез.
Она вошла.
В белом рукомойнике стояла голубая плевательница.
На шкафу в мышеловке бегала взрослая мышь.
Из щелей пола выглядывали молодые побеги вишен и слив.
Стену закрывала огромная карта Сахалина.
Ольга Леонардовна отстегнула замучивший турнюр, стала мыться и скрести тело. В окно, привстав на задние лапы, с любопытством заглядывали зайцы.
Потом, помолодевшая и свежая, в белом, не стеснявшем движений, платье, она выскользнула в коридор. В доме оказалось двадцать шесть комнат — везде Ольга Леонардовна видела хорошие картины, но почти все они были дурно повешены. Некоторые висели вверх ногами.
Одна прямо-таки заставила ее вздрогнуть. Огромная, в лепной золоченой раме. Поежившись, Ольга Леонардовна смотрела.
В апокалипсических позах, вперемешку, лежали на черной земле львы и люди, орлы и куропатки, рогатые олени и гуси, пауки, молчаливые рыбы и морские звезды. Мертвенно лила свет луна. Метались болотные огни. Отец вечной материи, дьявол, производил обмен атомов.
— Холодно, — передернула плечами Ольга Леонардовна. — Пусто и страшно!
Медленно она отступила.
В двадцати четырех комнатах не обнаружилось ни единой живой души.
В двадцать пятой на кровати мореного дуба, под атласным стеганым одеялом, неподвижно лежал умирающий.
Наружно это был истощенный желтолицый человек с пушистыми бакенами, в очках и с карандашом за ухом.
На стене висел огромный барометр.
На столе, в чехле, стоял новенький ремингтон.
На полу, засаленный, валялся псалтырь.
Ольга Леонардовна подняла, присела на край кровати, перелистнула, нашла нужное.
Она прочитала два акафиста: «Иисусу сладчайшему и Пресвятой Богородице», потом спела ирмос «Отверзну уста моя».
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.