18+
Сердцебиение

Объем: 176 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Игры с морским горизонтом

С детства меня всегда привлекал морской горизонт, с тех самых ранних дней в Эстонии, когда мама меня выгуливала у памятника «Русалке» или летними днями на пляже Пирита.

Позже это был черноморский горизонт. Эта безупречная прямая линия, где сходились небо и вода будто таила какую-то загадку, и мне казалось, что я смогу смотреть в ту даль бесконечно: мне чудились дальние страны, тропические острова с высокими пальмами, белые паруса… Фантазия легко несла меня по счастливым волнам в неведомое.

И что ты там не видел? — удивлялся Валера. Белый прогулочный теплоходик нёс нас вдоль берега Крыма. Валера предпочитал смотреть на берег, тем более, что едва ли не каждые 10—15 минут там появлялись интересные объекты, о которых неутомимо вещала судовая радоиточка. С утра мы вышли из Алупки и теперь миновали, Ялту, Гурзуф, Алушту. Редко какой русский писатель, не посетил эти чудесные берега: Пушкин, Чехов, Лев Толстой, Бунин, Горький и рангом меньшие Сергеев-Ценский, Лавренёв…

Я всё же слушал радиоточку вполуха, на минуту оглядываясь на берег, а потом снова взгляд мой приковывал горизонт, тем более, что после Алушты берег до Судака стал довольно пустынен и однообразен. Но неожиданно открывшиеся впереди живописные скалы Судака заставили нас вспомнить Италию, в которой мы не были, но откуда-то, знали, не сговариваясь, что её живописность выглядит именно так! Я дышал влажным солоноватым ветерком и не мог надышаться.

Я, конечно, жалел, что век парусов ушёл в безвозвратное прошлое. И не один я: на полотнах Айвазовского, которые я видел, не было ни одного парохода, хотя вторая половина жизни великого волнописца пришлась на время освоения морей железными пароходами: не вдохновляли. И в свою страну писатель Александр Грин допускал лишь парусники…

Но мне всё же удалось увидеть настоящий парусник! Это случилось не в Крыму, а в Сочи, куда меня привезла на летние каникулы мама. Мы загорали на пляже, когда в море появилось фантастическое зрелище: огромный белый парусник в великолепии всех распустившихся, как огромный пион, парусов двигался по направлению к порту. Мы с мамой быстро оделись и зашагали к морвокзалу. Не одни мы были такие любознательные: вся пристань была запружена народом, движущимся в том же направлении, что и мы. Однако на причал никого не пустили, но сказали, что можно приходить смотреть парусник вечером.

И в тот вечер мы стояли в толпе посреди причала и смотрели на парусник. Это был учебный барк «Товарищ» с курсантами морских училищ. Курсанты были одеты как матросы, только вместо бескозырок были аккуратные фуражечки с якорем над лаковым козырьком. Офицеры щеголяли в белых кителях. Мы смотрели снизу на них, как на небожителей, да оно почти так и было, учитывая ту высоту, на которую приходилось лазить курсантам по мачтам. Вход на трап охранял курсант, почти мой одногодка. Как я ему завидовал! Из толпы ему задавали какие-то вопросы и он вежливо отвечал. Осмелился и я спросить, куда пойдёт парусник и парнишка как-то обыденно ответил: «В Венецию». Я отошёл полупьяный от счастья и гордый тем, что мне удалось поговорить с курсантиком, и от представления этой сказочной Венеции, где мне, как я думал, никогда не суждено побывать (а жизнь повернулась так, что всё ж побывал!). Люди на причале смотрели вверх на палубные надстройки и хитроумные переплетения такелажа. Сколько же надо умения, чтобы управлять тким огромным числом парусов, сколько физических сил и смелости необходимо проявлять ежедневно матросам, чтобы карабкаться по вантам и реям! И до сих пор кажется необычным, что парусное судно может плыть против ветра! Человечество обрело это умение лишь в средние века, благодаря изобретению косого, латинского паруса. Имя его изобретателя, как и имя изобретателя колеса осталось человечеству неизвестным, хотя оно произвело такую же революцию в возможности путешествовать по океанам, как колесо в возможности передвижения по суше. Именно этому косому парусу человечество обязано открытиям Америки, Австралии, тропических островов, полному изменению мира, уж не говоря, что на наших столах есть картошка, помидоры, подсолнечное масло и ещё много что. Пока остаётся в разных флотах хотя бы по одному паруснику, эта наука играть ветрами и даже перенаправлять ветра с паруса на парус ещё жива, а уйдут последние парусники на вечные стоянки, переоборудованные под рестораны и уйдёт навсегда это великое веками накопленное мастерство ловцов ветра. Есть конечно, ещё одно- двукрылые яхты, что сохранят главный принцип обуздания ветра — немало я их повидал в Таллинском заливе.

А на закате следующего дня, мы видели, как парусник «Товарищ», уходит в море. Мы стояли с мамой на набережной, небо было розово-фиолетовым с красным шаром солнца. Барк уходил, распахнув все паруса, воспользовавшись попутным бризом с гор. Прямоугольные паруса и корма слились в единую высокую серую тень, чуть накренившуюся вправо. А там, за горизонтом не просто Болгария, а нечто большее — Иное!

На море мы выезжали едва ли не каждое лето, почти всегда с мамой, боявшейся каких-то кальцинатов в лёгких, которые были обнаружены у меня в туберкулёзной детской больнице. Но перед последним выпускным классом на море меня возил отец, на турбазу под Анапой. Там я иногда совершал одинокие прогулки по окрестностям и, конечно, меня привлекал самый высокий бурый холм над посёлком, виноградником и турбазой, на склоне которого были выложены белыми камнями видимые издалека буквы: «СЛАВА КПСС» и «ЛЕНИН». Именно в то лето советские танки вошли в Чехословакию, моё отвращение к коммунистическим обманам окончательно оформилось, и мне захотелось эти дурацкие буквы разбросать. Я откинул один камень от Ленина, но продолжать «святотатство» не стал — камней было слишком много, а хотелось на вершину.

Я взошёл на вершину и обратился к морю. Здесь оно открывалось во всю свою даль и ширь! И отсюда была видна чёткая линия горизонта, и он был настолько длинным, что глаз смог уловить его намечающуюся окружность, но обнаружить эту намётку на окружность неподвижного сектора зрения не хватало и, чтобы ухватить её, приходилось быстро перемещать взгляд слева направо или справа налево. Так я впервые увидел, что земля круглая, воочию!

В школьные годы меня возили на море едва ли не каждое лето, и я удивлялся почему родители моих друзей не возят их также на море каждое лето, ведь с ними было бы веселей — Вову Деменкова, Валеру Пушкова, Виталика Вайсберга… Мне не приходило в голову, что в у Володи Деменкова, отец которого ушёл в другую семью, оставив и сына, и старшую сестру Вовы красавицу Жанну, могло просто не хватать денег на питание. Родители же Валеры Пушкова укатывали на юг сами, оставляя Валеру в Подольске на попечение старшой сестры, а Виталика Вайсберга его папа Александр Яковлевич отправлял в Винницу порадовать свою маму внуком и откормиться плодами щедрой украинской земли.

Только поступив в институт, Валера Пушков смог поехать впервые на море по студенческой линии. Только тогда он впервые увидел море и написал мне восторженное письмо, в котором звал в студенческое общежитие в Алупке. И я, не раздумывая, поехал к нему. Я вышел из поезда в Симферополе, откуда была налажена троллейбусная линия до Ялты, а оттуда было рукой подать до Алупки.

Когда троллейбус оказался на перевале мне открылась фантастическая картина. Небо и море сливались в единый голубой эфир посреди которого висел белый кораблик. Полмира занимал этот летучий голубой эфир и лишь у самой извилистой кромки суши зеленоватым блеском вода выдавала свою материальность, а горизонт обозначился позднее, когда мы спустились ниже.

Оказаться в открытом море, где вообще не видно никаких берегов было почти такой же моей мечтою, как и попасть заграницу, куда мне был запрещён выезд навек, как и почти всем советским гражданам, не принадлежащим к номенклатуре: даже в Болгарию, про которое существовала поговорка «Курица — не птица, а Болгария не заграница!», бдительный КГБ советских граждан не очень выпускал, особенно молодых парней, как я, с высшим образованием. Круизы же на теплоходах вдоль брегов Крыма и Кавказа по нашим портам были в большом дефиците и слишком дороги.

В тот отпуск я решил посетить Одессу, а оттуда, если возможно, морем добраться до Крыма — в Севастополь или Ялту. Вот на этом пути был довольно большой кусок нейтральных вод, максимально удалённых от берегов. И к моему удивлению, пока это допускала тихая летняя погода, существовали регулярные морские рейсы на предназначенных для рек «Кометах» с подводными крыльями.

Я покинул замечательную Одессу солнечным ярким утром, а часа через два берега исчезли — мы оказались в нейтральных водах: куда ни посмотришь, вокруг только горизонт, кажущийся слегка приподнятым: мы будто оказались в центре голубого чайного блюдца. Здесь, в нейтральных водах, нас встретила находка так не соответствующая этому яркому солнечному дню: раздутый как резиновая кукла почерневший человеческий труп без головы, вместо неё какой-то белый шлейф тянулся бородою вглубь. Труп едва колыхался на воде, а маленькие синие волны с безразличной весёлостью ласкали коричнево-чёрное ужасное тело. Любопытные к смерти люди столпились в проходе между двумя салонами «Кометы». Низкорослая толстушка блондинка на каблуках, с бессмысленно радостными светлыми глазами пыталась подпрыгивать повыше, чтобы увидеть труп за высоким бортом. А я подумал как просто убить человека в море: неожиданно скинуть с высокого борта круизного лайнера, например, вечером, когда почти все пассажиры в ресторане, где играет музыка и танцуют, а в галерее вдоль борта, кроме двух людей никого — тут и порочный соблазн лёгкости исполнения есть! Один лишь удар о воду с высоты непременно оглушит жертву. Возможно он был без головы из-за того, что его затянуло под теплоходные винты… Что это был за человек, почему его убили — теперь это не узнает никто и никогда — это только в кино и в книгах всему даётся окончательное объяснение.

Сделав круг, капитан вновь повёл Комету дальше и через полчаса на горизонте появилась голубая полоска суши. «Мыс Тарханкут», — сказал стоящий рядом мужчина, и горизонт обрёл свои обычные свойства.

А однажды случилось так, что я потерял горизонт. Случилось это в том же Крыму летом, в Алупке. По неписаной традиции многие молодые курортники в последний вечер перед отъездом прощаются с морем, купаясь голышом. Чаще это весёлое мероприятие совершалось коллективно, в пику свехпуританской советской идеологии, считавшей «неприличным» всё, что касалось обнажённого женского тела, но я должен был уезжать раньше моих друзей, и пришлось совершить этот ритуал в одиночку. Когда стало вечереть, захватив полотенце, я вышел из общежития и минут через десять очутился в маленькой безлюдной бухточке меж скал. Вода в этот миг была тихая и неподвижная, как зеркало — ни одной, даже самой крохотной ряби. Я разделся догола и стал входить в воду, которая сначала показалась прохладной, но когда я погрузился по подбородок, она уже казалась вполне тёплой, сродственной, как наверное сродственна жидкость амниона для плода. И в самом деле, в этом нет ничего удивительного, ибо солевое соотношение морской воды близко к соотношению солей в человеческой крови, что, кстати, позволяло её во время войны вливать раненным вместо донорской крови! И наша тяга к морю — зов архаичных предков вышедших из моря! Я поплыл, раздвигая перед собой руки: вода и небо впереди слились в оранжево-розовый космос и присутствие воды угадывалось лишь по разбегающимся от гребков крохотным и быстро исчезающим волновым дугам впереди, а дальше — золотисто-розовая счастливая бездна.

Неожиданно я почувствовал как вдоль моего левого бедра явственно прошло что-то прохладное и мягкое. Я ясно осознавал, что в Чёрном море не може быть никакой опасности для человека, а для дельфинов уж слишком близко от берега, и всё же стало немного жутковато, пока я не сообразил, что это поток воды возникший от гребка моей руки в полностью неподвижной воде.

Оглянулся и увидел ожерелье огней в темноте вдоль берега и моё сознание получило опору.

Приходилось уезжать домой в далекий от моря, дымящий заводскими трубами Подольск, но теперь не только я искал горизонт, но сам и горизонт меня не отпускал, время от времени приходя ко мне - в снах. Будто в нашей квартире обнаруживается почти забытая дверь в комнатку-кладовку со старой мебелью. А из неё  дверь на  лоджию, откуда открывается вид на голубой язык морского залива. И меня всякий раз охватывал восторг и недоумение: как же мы до сих пор жили, не замечая  существующего совсем рядом чудесного!?

Бремя первых

Когда рассматриваешь фотографии двух землян — первого человека вырвавшегося в космос и первого человека ступившего на Луну, удивляешься их необыкновенной схожести: они будто родные братья — круглоголовые, с внимательными глазами, в которых спокойствие и уверенность и, конечно, улыбчивость, которую с детства отмечали у Нила («рот до ушей») и улыбка Гагарина. Разница в том, что Гагарину было 27, когда он задорно крикнул своё «Поехали!», а Армстронгу уже 39, когда он произнёс — «Маленький шаг человека и гигантский шаг человечества!». Нил к своей победе прошёл все ступени лётчика — десятки боевых вылетов в Корее, испытания самых современных самолётов, не раз рисковал, и жизнь ему спасала лишь мгновенная реакция. Мгновенную реакцию продемонстрировал и Гагарин, когда при спуске его капсула смертельно закрутилась. И слава, обрушившаяся на них была сравнима: приходилось за 40 дней посетить два десятка стран и бесконечно пожимать руки людям вокруг — сотням людей в день, тысячам и улыбаться, улыбаться, улыбаться… Оборотная сторона известности: человек перестаёт принадлежать себе: бесконечные торжественные рауты, встречи, интервью... Сотни и тысячи рукопожатий, от которых рука может отвалиться и постоянную улыбку надо держать до судороги лицевых мышц! Люди с иной психикой, наверное, могли бы стать мизантропами. Через два года у Нила наступило что-то вроде депрессии, ему захотелось быть обычным человеком, но слава не давала: где бы он ни появлялся — восторженные крики, рукопожатия. Миф вытеснял обычного человека, мешал нормальному общению и жизни. И Армстронг ушёл от людей, купил ферму на Среднем Западе, обнёс её колючей проволокой, стал выращивать бычков и какие-то злаки. Была ещё одна причина его печали: он достиг высшей возможной точки как пилот и астронавт. Дальше шагать было некуда, а писать мемуары он, видимо, был не мастер, да на этом поле всё сделали уже вездесущие журналисты. У Гагарина же после всей кругосветной гонки славы оставалась мечта снова подняться в Космос, у него ещё было куда шагать, но Политбюро запретило ему летать, превратив в национальное достояние, музейную вещь. Однако люди ещё не успели Юрия утомить. Мой друг, отец которого работал в те годы швейцаром в «Национале», рассказывал. Однажды у них появился Гагарин и, конечно, масса народа с ним. Сослуживцы швейцара (другие швейцары, повара и прочая обслуга) страстно захотели получить автограф, а их было целых 25! Они понимали, насколько это дело может быть надоело герою и отрывать его от своей жизни стеснялись. Но отец моего друга был самым представительным, и ему вручили все открытки — попробуй, дядя Володя, авось тебе не откажет! Улучив момент, дядя Володя подошёл к Юрию Алексеевичу и крайне осторожно, с извинениями попросил космонавта дать автограф. «Вы уж извините, — сказал, протягивая открытки — здесь целых двадцать пять!» «Папаша, да хоть сто! — весело воскликнул Гагарин, — если это людям радость приносит!»

Выполняя приказ

Военком города Ворошловограда Нечипоренко сидел за письменным столом, охватив голову. По левую руку на столе был чёрный телефон, по правую лежал пистолет системы тэтэ. Дверь в комнату открылась, и на пороге появился рыжеусый старшина Головков, стреляющий бешеными светлыми глазами.

— Ну? — только спросил он. Военком опустил руки и, посмотрев на старшину, ответил:

— Телефонограмма получена, всеми силами выдвигаться на станцию и удерживать.

Краснолицый старшина ещё гуще покраснел:

— А чем удерживать? Одно пацаньё у меня во дворе, многие винтовку в глаза не видели.

— Вот и не увидят — наши, когда из города уходили, весь арсенал обчистили, а что не смогли унести, так разбили или погнули, чтоб фрицам не досталось.

— Здорово! — зло ухмыльнулся старшина и шмыгнул своим картофельным носом.

— Я пытался объяснить, а меня матом покрыли… Приказ, орут, и всё тут: любой ценой станцию удержать… Понимаешь, «любой ценой», а не исполнишь — трибунал!

— Господи! Так пацаньё ведь! А я попробую звонить?..

— Связи нет.

— Твою мать! — выругался старшина. — Ну что делать-то, Иваныч?

— Сам не знаю, а приказ не выполнишь, сам знаешь…

— А это зачем? — кивнул старшина на тэтэ.

— Мне приказа отступать не было, а немец прёт… сам знаешь…

— Так ведь на убой пойдём! — простонал старшина, потом будто что-то вспомнил. — А може у него, начальства-то, хитрость такая задумана, нами внимание отвлечь, а самим вдарить…

— Шо за хитрость такая, шо несешь, ты где голову у начальства отыскал?

— Так шо делать-то… — растерянно спросил старшина.

— Как шо, приказ исполнять, иначе сам знаешь — суд да позор! — военком немного помолчал и достал из карманов галифе папиросы, положил на стол. — Знаешь что, идите-ка вы до станции, а там, как совесть подскажет…

— Понял, — сощурился старшина хитро, и сам подумал: «А там отпущу на усе четыре!..»

— Ну, тогда выполняй, — мрачно пробормотал военком.

Старшина вышел. Военком встал и подошёл к окну: по двору слонялись призывники, некоторые с мешочками с нехитрой снедью, которую им собрали родные в дорогу, многие в рубашках вышиванках — совсем детвора. Вот появился старшина, они неумело выстроились перед ним, видно старшина им что-то говорит, потом встал во главе колонны, и все двинулись со двора. Военком снова сел за стол, будто что-то выжидая и прислушиваясь к странной тишине, поглядывая на портрет Сталина, будто испрашивая у него совета. Несколько раз поднимал телефонную трубку, но трубка молчала, несколько раз брал пистолет и, повернув к себе, вглядывался в дуло, будто ожидая что-то там узреть. Прошло около получаса. Вдруг тихий стук в дверь.

— Входи! — крикнул военком.

В комнату вошёл седой и широкий человек в белом кителе и белой фуражкой в руках. Встал посреди комнаты молча.

— Что хотел? — спросил военком, приглядываясь к человеку и отмечая некоторое его сходство с портретом вождя на стене — и усы такие же, и нос… — Грузинец что ли? — спросил военком.

Человек отрицательно мотнул головой:

— Не, армянин… Авдей Таривердович Мелконов зовут меня.

— А, — несколько разочарованно протянул военком. — Ну, какое дело?

— Повестка пришла, сыну моему, — человек протянул военкому бумажку. Военком прочитал: «призывнику Григорию Авдеевичу Мелконову явиться к… утра в райвоенкомат для прохождения действительной службы.». Военком поднял глаза:

— Ну а сын-то где?

— Товарищ, — умолительно взлянул на него Авдей, — у меня старший сын уже в Красной Армии, финскую прошёл, а счас не знаю где, живой ли… Один у нас остался младший, Гриша, жена плачет, не отнимайте надежды… Можно мне вместо сына? Прошу меня мобилизовать! Вы не смотрите на седину, я троих молодых по силе стою, я своё пожил, а ему жить…

— Значит, ты вместо сына хочешь? — удивлённо переспросил военком.

— Да!

Военком с минуту молчал, потом сказал:

— Знаешь что, отец родной, вали-ка ты домой и сына спрячь, здесь немцы вот-вот будут…

И словно в подтверждение его слов со двора донеслось тарахтенье моторов, и военком рванул к окну: во двор въезжали мотоциклы с колясками и на солнце блестели высокие немецкие каски мотоциклистов.

— Давай, давай, уходи! — махнул резко и нетерпеливо военком Авдею. — Только не беги — застрелят. Красноватое лицо Авдея стало свекольным и он, развернувшись, вышел.

Шагая через двор, он еле сдерживал себя, чтобы не побежать. Мотоциклисты громко между собой переговаривались, будто лаяли, и не обращали на него никакого внимания. Когда он уже выходил на улицу, за спиной из здания военкомата донёсся одинокий выстрел, и послышались крики.

Выйдя на пустынную летнюю улицу, Авдей Таривердович всё же не выдержал и побежал, затрусил до ближайшего угла. Завернув, остановился отдышаться в жидкой тени тополя и, сняв фуражку, достал платок и вытер мокрую от пота лысину и лицо. Отдышавшись, зашагал дальше. Город словно вымер: на улицах — ни души. Он старался двигаться ближе к стенам, не привлекая внимания, и вместе с тем, чувствовал, что за ним наблюдают десятки глаз из окошек выбеленных, крытых красной черепицей хат. Стояла напряжённая тишина, не слышно было со стороны станции обычных шипения и свистков паровозов.

Скоро он вышел на привокзальный пустырь с колодцем-журавлём посреди. У колодца две бабы с вёдрами, а к колодцу мужичонка с бородой, согнувшись что-то тащит. Пригляделся — человека за ноги тянет. Остановился, вытер пот, Авдей подошёл и увидел в ряд выложенные тела — мальчишки в хилых одежонках, а тело в военной форме с голыми ногами (сапоги уже кто-то успел снять) лежало поодаль, лицом в сухую траву так, что только затылок был виден.

— Их командир, вишь? — сказал мужичонка, хотя Авдей ничего у него не спрашивал.

— Что тут было, веришь ли, — продолжал мужичонка. — гонялся немец за ними, как за зайчатами на этих мотоциклах и порешил… Они вразброс были по поляне, а я их в рядок, — кивнул мужик на тела, — всё ж не собаки какие, а люди, пацаны, а к смерти надобно уважение иметь… — Стой, — добавил бородатый, не беги… Авдей обернулся.

На тропку, пересекающую пустырь, выходила колонна молодых немецких солдат. Шли, несмотря на ранцы и винтовки за плечами, бодро и весело, многие сняв пилотки, будто возвращались с футбольного матча, где их команда выиграла. Шли, радуясь солнцу, молодости и лёгким победам. Впереди высокий голубоглазый блондин. Он, белозубо улыбаясь, показал рукой на тела у колодца, и в колонне послышался лёгкий смех и возгласы. Потом блондин, скинув ранец и винтовку, кинулся вперёд, к колодцу, его примеру последовали другие. Блондин опередил всех, выхватил у женщины наполненное ведро и побежал, шутливо удирая от пустившихся за ним двух комрадов, держа перед собой ведро на вытянутых руках, потом остановился и под общий хохот стал выплёскивать на них воду. Другое, наполненное ведро пошло по рукам, вернее по высохшим губам. И от этого веселья сердце у Авдея будто камнем придавило и солнце показалось холодным. А женщина стояла столбом, ожидая пока они не наиграются и отдадут ведро. Лицо у неё было каменно неподвижно, плечи покатые, руки длинные от ежедневной тяжкой работы. Вторая женщина, прихватив пустые вёдра, куда-то исчезла.

— Чисто дети малые, — хмыкнул бородатый мужичок, глядя на веселящихся немцев и вдруг, перехватив чей-то взгляд, стал угодливо улыбаться и мелко кланяться, козыряя и повторяя: «Хайль Гитлер! Хайль Гитлер!..» Неожиданно к телам убитых подбежала немолодая и прилично одетая женщина, в которой Авдей узнал живущую на соседней улице учительницу. Женщина сдавленно вскрикнула и опустилась на колени рядом с телом сына.

— Тарасик! Тарасик! — запричитала она, сдавленная ужасом, поглаживая голову с чёрными кудрями и красивым белым лицом. Женщина вскинула глаза на Авдея: «Он утром обещал вернуться, обещал, что его не убьют, очень обещал, смеялся! Он героем хотел стать, радовался, что вызвали…». В глазах её зрело безумие, раскачиваясь начала, ласкать мёртвую голову и повторять, заклинать: «Вернись! Вернись! Ты обещал! Ты никогда не говорил неправду! Вернись же! Ты обещал! Ты никогда не обманывал!» А толстенький невысокий немец схватил коромысло и поднял над головой, показывая всем экзотическую невидаль, затем перекинул коромысло через плечи и стал весело приплясывать, вызывая смех, хохот и одобрительные хлопки.

— Вернись! Вернись! — взывала женщина. Авдей одел фуражку и по-стариковски, опустив плечи, побрёл прочь.

Едва он вошёл во двор к нему кинулась жена.

— Ну? Ну?

— Сказали идти домой, Гришку не вызовут…

Гришка лежал в гамаке в придомном садочке и хрустел спелым яблоком, выплёвывая косточки на землю. Завидев отца, он понял, что угроза отступила и загрустил: надо же немцам сюда припереть, значит, сегодня танцев в клубе не будет и он не увидит Райку, с которой почти договорился. Потом Авдей вошёл в дом и позвал жену:

— Сирануш!

Войдя в комнату, он показал на висящее в рамочке над столом фото старшего сына, присланное сразу после финской кампании. Митя был в буденовке со звездой.

— Сними и спрячь, — приказал Авдей.

Обедали молча. Борщ, как всегда у Сирануши, получился отменный, но это Авдея не радовало. Неожиданно с улицы раздался треск барабанов. Гришка бросился к окну. По улице печатали шаг немецкие солдаты. Немецкий комендант приказал устроить этот парад и пройти по улицам города церемониальным маршем, чтобы показать силу Вермахта и что немцы здесь навсегда.

— Ух ты! — восхитился Гришка — Красиво идут! А где барабаны — не видать!

Тяжёлый кулак Авдея грохнул по столу:

— Прочь, прочь от окна!

Гришка отскочил от подоконника.

— Фуй! — воскликнула Сирануш. — С ума сошёл, зачем на ребёнка так кричать?

— Со двора никому сегодня ни шагу! — приказал Авдей. — А ты, Григор, иди в подвал и до вечера там сиди, — сказал он и задумался: и почему Сирануш любит этого бездельника и шалопая больше старшего сына, серьёзного, трудолюбивого Дмитрия?.. А со двора в открытое окно доносилось восторженно бесмысленное куриное кудахтанье: «Кооо-ко-ко! Кооо-ко-ко!..»

Последний

Наступила такая степень усталости, что всё стало безразлично: и куда они идут, и зачем, и вообще вся предыдущая жизнь и желания оказались совсем неважными в этот момент, будто дальние сны…. Был единственный императив: НАДО — или-или: если не идти, значит, будет ещё хуже, а точнее, ничего не будет. Чавкали заполненные водой сапоги в талом мартовском снегу, оставляя быстро заполняющиеся водой дыры. «Скворцов! — послышалось. — Отстаёшь!». Он не сразу понял, что это к нему обращались. Вода хлюпала в сапогах, ужасно тяжёлой была намокшая шинель, невероятно тяжела винтовка… С моря иногда доносились порывы ветра и заставляли зубы выстукивать дробь. Весенняя птичка свистнула у левого виска, но то не птичка, а пуля от красных, прижавших их к морю. Впрочем, уже всё равно, главное — отдохнуть! Поспать, хоть минутку! Десант и прорыв к Перекопу оказались неудачными — на пути вставали лавина за лавиной противника…

Мимо проплывали вперёд смутные фигуры, серые шинели в фуражках с красным верхом дроздовского полка — обгоняли, несмотря на то, что он пытался идти быстрее. Вот и сам генерал проплыл на лошади с перевязанной грязной тряпкой щекой, в которую попала пуля на излёте. Лицо злое, почерневшее от пороха и усталости, но в чиркнувших по нему чёрных глазах всё та же непреклонная ненависть и цельность. А вот у него уже нет сил ни ненавидеть, ни любить: спать, спать, спать!.. «Скворцов, подтянись!» — будто не ему уже кричали. Бросить винтовку? Тогда идти будет легче! Да, он быстрее других выбился из сил из-за того, что ночью был два часа в карауле, а потом не смог заснуть… Но кого это сейчас волнует? И ему уже всё равно… Серые фигуры проходят вперёд всё реже… Перед глазами сверкает снег и плавают оранжевые круги… Да, гимназию он закончить не успел и женщину познать не успел, и бесконечность периодической десятичной дроби проверить, осмыслить… Ничего важного позади… Родители? — их лица далеко и расплываются: папА, железнодорожный чиновник в своём мундире, мамА, сухонькая, морщинистая… плачет… Серые фигуры больше не проходят… Он последний? Значит можно бросить винтовку, и никто не заметит, и можно пойти быстрей. Тяжёлая трёхлинейка соскользнула с плеча и упала в грязь.

Неужели прав старший брат Павел, когда там, в киевском кабаре, уговаривал его покинуть Добровольческую армию с ним и уехать в Берлин или Париж? « Я устал от безумия, — говорил он, — такой чудовищной войны, когда русские убивают русских, Россия не знала за всю свою историю, и я не буду в этом участвовать! Не хочу, не буду! А ты?» — «Я не могу оставить своих… товарищей» — промямлил он, чуя, что это совсем не те слова, которые определяют судьбу. «Ну и дурак,» — сказал Павел, почему-то побагровев. Молодец Паша, он так и сделал, исчез на следующий день из его жизни навсегда.

Неужели, чтобы остаться честным, надо обязательно погибнуть?.. Плен? — невероятно, дроздовцев красные сразу казнят… Нет, он не может дальше идти и без винтовки! Он — последний… Слева из-за снежной сопочки показалась церковка. — Там укрыться, может не заметят? Но там такой сладостный сон! Эта бесконечность десятичной дроби… по ней можно шагать и шагать не уставая вниз… И в следующий момент он свернул к церковке, куда его позвала бесконечность. Дверь в церковь висела на одном крюке и была полуоткрыта. Последний раз взглянул на сине-голубое море, удаляющиеся штрихи десанта и вошёл в пространство, где не было ветра, и в первый миг показалось теплее. Он прошёл мимо икон к царским вратам и сел, опёршись о них спиной, слева от распятого на кресте. Ног он не чувствовал, тела не чувствовал, периодическая бесконечность увлекала вдаль вниз по своим ступенькам винтовой лестницы, где было обещание тепла. И он увидел весело машущего ему Свиридова, убитого ещё до Крыма. «О! Давай сюда! — кричал он весёлый и чистый без развороченной гранатой груди… — Здесь хорошо-о-о-о-о!» — размахивал он рукой. «И есть что обсудить! Нам так много надо поговорить о России!» — А вокруг был зелёные холмы… Но что-то остановило Скворцова в его весёлом беге по ступенькам. «Господи Иисусе! — подумал он, — Господи Иисусе!» «Бом-м-м», — внезапно ударил в вышине, качнувшийся от порыва ветра с моря, колокол.

Скворцов открыл глаза. В церкви пол покрывала грязь, многие иконы лежали на полу. «Господи Иисусе!» — подумал Скворцов и тут же забыл то, о чём хотел просить. Входная дверь скрипнула и грохнулась на пол. В проёме показались три фигуры в серых шинелях, в папахах, один в бескозырке.

— Га-а-а! — раздалось усиливаемое эхом. — Живой, гадина! Фигуры о чём-то болтали, подходя к Скворцову. Одна из них, в папахе с красной лентой, подняла винтовку, нацеливая на него.

— Га-аа! — послышалось со всех сторон. «В расход»! “ «Стой, а поссАть?» Тот, что был в бескозырке подошёл ближе всех и стал расстёгивать штаны. Скворцов приоткрыл один глаз и увидел дымящуюся жёлтую струю, почувствовал тепло на подбородке и как намокает за воротом шинели. «Бом-м-м!» — вновь случайно прогудел колокол, и на его призыв один из вошедших под хохот товарищей направил трёхлинейку на Распятого, и щёлкнул выстрел: «Гля! Антоха ему промеж глаз залепил!» В проёме двери возникла фигура не то женщины, не то мужика: сапоги, широченные галифе, кофта из чёрного бархата, короткие сальные волосы торчали из каракулевой папахи клоками. Тот, кто был ближе, в бескозырке, стал поспешно застёгивать штаны. Из-за рассыпчатой матерщины выплывали слова: «Пока вы здесь развлекаетесь, беляки уходят на шлюпках!» «Что новый десант?» «Прорвались своих забрать!» «Добивайте — и к берегу!» — зыкнула баба-мужик, размахивая кольтом, и мужики поспешно кинулись из церкви. Баба-мужик, любопытная к смерти, подошла к Скворцову с дыркой во лбу, затылком превращённым в багрово-алое дымящееся месиво и, вглядевшись в черты, удивлённо воскликнула: «Скворцов! Эй, скворешня!». Память полетела назад в чистый зал с вальсирующими парами. Скворцов кружил её, маленькую брюнеточку в светлом бальном платье и нёс куда-то в бесконечность.

— Ну и ладно! — крикнула мужик-баба, — Ну и ладно, найдутся другие! — А Скворцов ли? Оброс… Она вдруг почувствовала, как в грудь ударило пьяное чувство бесконечного превосходства живого над мёртвым. Наклонилась, подняла мёртвую руку. На среднем пальце был перстень, она нащупала его и камень, повёрнутый вниз, и, с трудом стянув, сунула себе в карман и выбежала на воздух.

Вынула перстень, блеснувший рубиновым лучом, и сразу снова убрала в карман. Да, это был Скворцов, и этот перстень был на его руке, когда он приглашал её на вальс. В синем море, как белые чайки, уходили немногочисленные шлюпки с белыми. Берег был усыпан тёмными точками — красноармейцами, и потрескивали выстрелы. А мимо уже шёл ощетинившийся штыками поток пехоты. И чайки с кликами и хохотом кружили над берегом, чуя поживу.

— Другие найдутся, слышь, другие! Другие! — заорала она в пространство и отрывисто захохотала.

«Платформа Ильича»

Утро было холодным и хмурым, с коротеньким осенним дождичком. Леонидовна спешила на работу, забыла взять зонтик, и её немного промочило. Ничего, подумала, в электричке просохну. Успела вовремя и втиснулась в забитый людьми тамбур последнего вагона, где её мягко сдавило со всех сторон, и она не просохла, но согрелась, дыша тёплым паром чужих дыханий, чувствуя запах въевшегося навечно в стенки тамбура сигаретного дыма и чего-то серого, грязного и немытого. До её остановки пассажиры постепенно выходили, и в тамбуре стало свободнее — люди уже могли не касаться друг друга. «Следующая станция „Платформа Ильича“ — прохрипел репродуктор. — Осторожно! Двери закрываются!» Сразу в тамбур, к дверям справа набежали те, которым не терпелось поскорее выскочить из электрички. Леонидовна не стала мешать им протискиваться, у неё была своя тактика: встать в сторонке у дверей слева, где посвободнее, и, дождавшись, пока схлынет основной поток фабричных рабочих, выходить спокойно. И вполне успевала в поликлинику к началу рабочего дня, к восьми часам. Так и сейчас: народ схлынул, и она спокойно вышла из последнего вагона на платформу с распластанными на гудроне мелкими лужицами после дождя. На этот раз она, однако, была не последней: за ней вышли четверо юнцов, всю дорогу громко крывшие матом и гоготавшие. Она сначала хотела сделать замечание, но воздержалась, зная по опыту, что это приведёт к ещё большей агрессивности компании. Никто из находящихся в тамбуре мужиков также не приструнил юнцов, так чего ей было лезть? Мужики же молчали, кашляли, зевали: для большинства это было дело привычное, они по-другому и говорить-то не умели, а вот Леонидовна, несмотря на свои 35 лет, никак не могла привыкнуть, и приходилось, как всегда, сдерживать порыв, терпеть и скучать. К тому же надо было сохранить спокойствие до поликлиники, где она работала процедурной сестрой. Таких, как она, попадающих в любую вену, в поликлинике больше не было. Были врачи, с дипломами, а такого умения у них не было: Леонидовна колола, даже не видя вены, будто чутьё какое у неё было на кровь. Ни разу за время работы она ещё не промахивалась и этим гордилась: пусть они умные, а так, как она, ставить капельницы никто не умеет! Каждому своё. Сойдя на платформу, она двинулась к железнодорожному мосту, куда устремилась основная масса людей. Но как только сделала несколько шагов, из-за правого плеча вынырнул паренёк — невысокий, коренастый, с наглыми светлыми глазами под выступающими надбровными дугами:

— Эй, тётка! — дай на бутылку взаймы!

Рядом с коренастым возник длинный с прыщавым лицом и ещё двое, перегородив ей дорогу.

— Мальчики, надо работать, а не попрошайничать!

— Слышали, как она к нам? Не уважает! А мы и не просим, мы и так взять можем! — И все четверо заржали.

— Нет у меня денег, ребятки, — удивлённо сказала Леонидовна, — зарплату и ту задержали!

— А если проверить? — набычился коренастый. — Да ты не оглядывайся, нет твоих ментов нигде и не будет! А у меня самого брат в ментуре работает, — ухмыльнулся коренастый.

И в самом деле, кроме них на платформе никого не было — лишь какой-то мужик вдали маячил на соседней платформе напротив стенда с изображением фанерного Ленина, куда-то рукой указующего. Тут она слегка испугалась.

— Ребята, да ведь у меня последние остались на продукты, ребёнка кормить… Ладно шутить!

— Колян, а мы шутим? — спросил прыщавый и длинный коренастого. — Тётка, давай по-хорошему, а то трубы горят!

— Ну всё, всё, дайте пройти, опаздываю…

Они стояли вчетвером перед ней и не думали двигаться: коренастый, прыщавый, кудрявый блондин и остроносый брюнет.

— Да нет ничего, сынки, вот вам крест!

— А ты покажь! — В руке коренастого вдруг тускло блеснуло стальное лезвие.

Леонидовна дрожащими пальцами вынула из сумки красный кошелёк, раскрыла неловко, и на платформу выпали ключи на кольце от процедурной и дома и проездной в целлофановом кармашке с фоткой сына. Кармашек упал проездным вниз и круглой физиономией двухлетнего Димки кверху, улыбающегося из своего счастливого мгновения полгода  назад. В кошельке была пара банкнот по 500 рублей.

— О, на два пузыря хватит! — выхватил деньги прыщавый. — А крестом клялась, что нет! Нехорошо, тётка!

А Леонидовна присела, собирая ключи и проездной с фотографией сына. Краем глаза отмечала фирменную адидасовскую обувь и джинсы коренастого, до блеска начищенные ботинки прыщавого и аккуратные стрелки на его брюках (явно материнская рука!). Она встала: и курточки на всех недешёвые, брючки отглаженные, джинсы. Лезвие куда-то исчезло. Внезапно её разобрало зло.

— Да берите, берите хоть всё! Тут ещё мелочь осталась, доскребавайте!

— Не, — ухмыльнулся коренастый,─ мы всё не берём, мы благородные! — И подростки загоготали, как гуси. Отправив кошелёк в сумку, Леонидовна торопливо засеменила к мосту. «Опоздаю! — в страхе подумала, задыхаясь и поднимаясь на мост, — от старшей влетит, а сегодня четыре капельницы ставить!»

— Во как погнала! — хохотнул кучерявый. — А ножки то-оненькие!

— Как тараканчик, — добавил остроносый брюнет, и все снова загыгыкали.

— Надо было б кошель взять!

— Чтоб вычислили? — возразил остроносый.

— Слышь, Колян, а ты и правда, смог бы? — спросил прыщавый коренастого.

— Ха! — ответил Колян.

— Не, ты тока попугать или как хотел?

— Ха! — ответил Колян, почуяв, что от ответа зависит его авторитет в гоп компании, — А ты чо, может, думаешь, кровяки боюсь?

— Да не, я так…

— Вот и такуй!

Все снова загоготали.

— Мне через месяц в армию, в спецназ пойду и крови бояться западло! За родину, блять, всех урою!

— Парни, так чо, на работу? — спросил остроносый.

— Да мы чо дураки работать, когда бабло есть? У меня сеструха в гастрономе работает, вынесет. Валим, мужики! — возгласил курчавый и, хлопнув коренастого меж лопаток, крикнул:

— Спа-ар-так чемпион!

— Спар-так чемпион! Спар-так чемпион! — подхватили другие.


Промчалась, плаща не снимая, сквозь приёмную, когда круглые часы вверху показывали ровно восемь. Вбежала в сестринскую, скидывая плащ и натягивая халат под недоброжелательным взглядом Бабарихи, как за глаза прозвали старшую.

— Капельницы уже в палатах! — будто осуждая, бросила Бабариха. Она всегда была на кого-то и чем-то недовольная. И чего она всегда такая? — удивлялась Леонидовна. — И муж, и сын взрослый, работает, и машина, чего ещё желать? А от меня гад Сашка ушёл к стюардессе, как только родила, и мама с больным сердцем с внуком мается… А потом ещё эти, на платформе… Но не промажу, надо только реже и глубже дышать! Она вышла из процедурной, выпрямившись стрункой, толкая перед собой столик со шприцами и спиртом. Ровнее, ровнее дыши! Улыбайся! Вошла в палату, где полная женщина засучила рукав халата:

— Ой, а у меня с первого раза никто не попадал! — Будто оправдывалась заранее.

Леонидовна завязала на руке жгут, взяла иголку и воткнула тонкое жало, открыла краник: раствор во флаконе закапал.

— Не щиплет?

— Ой, я даже не почувствовала! — удивилась женщина.

— Ну вот и хорошо! — улыбнулась Леонидовна. — Когда будет заканчиваться, кнопочку нажмёте!..

В мужской палате чёрный волосатый кавказец встретил её весело:

— Спасительница наша! Царевна Лебедь! — торжественно провозгласил. Тут проблем не было — вены толстые, как жгуты.

Закончив ставить четвёртую капельницу, вытерла со лба пот и выкатила процедурный столик в коридор, где встретила дежурного врача − анестезиолога Игнатова Сергея Сергеевича.

— Привет, Леонидовна!

— Здрасьте, Сергей Сергеич!

— Уже поработала?

— Уже!

Сергеич зашёл к ней в процедурную.

— А я тут ночью обмишурился: тётку привезли совсем без вен! Пришлось венесекцию делать. И как это у тебя всегда получается?

— Не знаю, — улыбнулась Леонидова, пожав плечами.

— Сергей Сергеич, — неожиданно для себя выпалила Леонидовна, — не дадите тысчонки две до зарплаты?

— Какие проблемы? — удивился Сергей Сергеич, и деньги оказались в руках Леонидовны.

— Представляете, шпана на платформе встретилась! — и будто весёлую историю всё рассказала.

— Ах, щенки позорные! Меня там не было! — погрозил внушительным кулаком Сергеич. — Ты их запомнила хоть?

— Да уж узнала бы! У меня память фотографическая: коренастенький с наглыми глазами, прыщавый, кудрявый и длинноносый…

— Может, заявление написать в милицию? — неуверенно предложил врач.

— А толку-то? — отмахнулась. – Они и на убийство-то не всегда едут, а тут и свидетелей не было…

— Недоноски! — буркнул Сергеич. А ведь вычислить элементарно: «Платформа Ильича» — конечная, значит, фабричные, и едут этой электричкой всегда. Пару рейдов сделать ─ и ты их верняк узнаешь! Притащить в отделение, нахлопать по ушам и родителям сообщить, чем их чада занимаются. Даже дела заводить не надо!

— А милиции какой толк с того? Вот была бы я дочкой мэра или кралей из управы, завтра бы нашли. А так кто я? — ноль без палочки, даже муж сбежал… Да и как мне, с утра отпрашиваться, что ли? У меня с утра дела поважнее: самая пахота — больные на процедуры ждут, очередь на анализы… Некогда мне свою жизнь с ихней путать, сами знаете: и малого надо разбудить, умыть, накормить, одеть, продукты после работы купить, матери лекарства — как белка в колесе! На работе только и отдыхаю. А этих я и видеть больше не хочу. Они сами себе плохую дорожку выбрали, знаю, жизнь их и без меня накажет: казённый дом да наркодиспансер. И забуду о них быстро — вроде как шла — споткнулась о камень, выпрямилась и дальше иду, и про камень тот забыла…

— Это да, ты у нас незаменимая! — согласился врач. — Жаль, что не доктор.

— Да поступала я в медицинский, баллы не добрала, ну и ладно — у каждого своя дороженька. А как узнала — там блат такой!.. — Спирту могу дать, Сергей Сергеич, только 50 граммов, а то Бабариха заметит.

— Ладно, давай! — усмехнулся врач. Леонидовна аккуратно отлила в мерную мензурку. Сергеич махнул в один глоток крякнул и продышался, занюхав рукавом.

— Вы не тревожьтесь, Сергей Сергеич, я долг в получку сразу отдам…

Сергей Сергеич посмотрел на процедурную сестру долгим взглядом:

— Когда сможешь, тогда и отдашь!

И всё-таки, как у тебя всегда получается? Говоришь — не знаю, но что-то ты при этом чувствуешь?

— Знаете, Сергей Сергеич, только вам скажу — ведь не поверите, а я вижу: и сосуды, и кровь текущую, и мышцы, только не так, как мы всё вокруг видим, а как-то по-другому, а как сказать — не знаю!

— Значит, от Бога! Дар! — задумчиво сказал Сергеич.

Леонидовна отвернулась к широкому окну:

— А про тех я вот что думаю: губят ведь себя! Я в храм схожу и свечку за них поставлю Николаю Угоднику: жалко мне их, а ещё жальче родителей ихних.

Три родины

О моём рождении знаю, конечно, со слов мамы.

«Поезд пришёл в Таллин утром, из вещей у нас был один чемодан со сменой белья. От вокзала мы разу пошли на Вышгород, в министерство. Павел пошёл в министерство, а я осталась в скверике у стены его ждать. Я присела на лавочку, а рядом в песочнице эстонские дети играли, и тут я впервые подумала: у меня будет ребёнок, и обязательно мальчик! А до того я детей заводить и не собиралась.» Я знаю это место: был там полвека спустя — ничего не изменилось: тот же сквер и песочницы, в которых играют светлоголовые эстонские дети, у стены Вышгородского Замка с угловой самой высокой его башней Длинный Германн. Выходит, ментально я родился летом 1950 года в ста-пятидесяти мерах от башни Длинный Германн. А физически я родился летом 1952 года 15 июня в пору серебристых белых ночей. Роды были тяжёлыми — тройное обвитие пуповиной, и меня еле откачали руки эстонских и русских докторов. Мама написала отцу в записке, что родился чёрный, волосатый, некрасивый мальчик. Отец вместе с огромным букетом ароматных пионов прислал ответ: «Он будет самым красивым!» И вправду, волосы быстро опали, я побелел, потолстел и в раннем детстве не раз становился объектом восторгов даже сдержанных эстонок: «Ах, какой красивый ребёнок!»

Мы жили в двухэтажном финском домике на четыре квартиры на улице Херне между центральной республиканкой больницей и огромным кладбищем более похожим на лесопарк. Отец работал главным хирургом республиканской больницы, мама заведовала детскими яслями и детским садом от завода «Двигатель». Лишь в последующие приезды в зрелом возрасте, посещая это кладбище, я обнаружил, что 7 лет жил в 200—300 метрах от могилы поэта Игоря Северянина. Стоя рядом с могилой, я видел между стволами клёнов близкий забор, над которым выступал второй этаж дома, где мы жили, и окно кухни нашей бывшей квартиры. В то время, да и сейчас, это старинное кладбище совсем не оставляло чувства уныния и печали, как это бывает обычно в России, а походило больше на парк — чистые песчаные дорожки с улитками, раскидистые клёны, гранитные и мраморные надгробия и памятники от начала 19 века. И я тогда, в начале дней моих, нередко вызвал улыбку у своей няни, чудесной русской женщины Полины Ивановны Киселёвой, просьбой: «Ба, пошли гулять на кладбище!». С мамой мы совершали более далёкие прогулки — по городу, а любимой была прогулка к памятнику «Русалке», русскому броненосцу, погибшему в шторм в 19 веке — на розовой гранитной скале стояла крылатая девушка-ангел из чёрного мрамора, простирающая крест в сторону моря, которую я поначалу принимал за сказочную русалку, удивляясь и жалея, что у неё нет рыбьего хвоста.

Отсюда открывался вид на море и на город с клювами портовых кранов, каменным скопищем домов и шпилями храмов, будто тянущихся соединить земное с небесным. Помню одну из таких прогулок. Пасмурный холодный день. Стальное суровое море волнуется, и то тут, то там меж волнами неожиданно возникает на несколько мгновений что-то серое плоское, будто проскальзывает спина какого-то подводного чудища. «Рыба! — кричу я в восторге, представляя себе кита из детской картинки. — Ма, посмотри! А вот ещё! Там! Видела?» «Да нет, это камни», — смеялась мама, но я ей тогда так и не поверил. Мы брали с собой на эти прогулки бутерброды с белым хлебом и жареной салакой, завёрнутые в газету. Садились на лавочку напротив моря и ели — кажется, за всю жизнь я не пробовал более вкусной рыбы. И самыми вкусными были впервые отведанные шпроты, и самыми вкусными были великолепные эстонские ватрушки и молочное мороженное в фойе кинотеатра «Сыпрус»…

Иногда за отцом приезжал огромный чёрный правительственный «ЗИМ» и увозил его консультировать какого-нибудь большого партийного начальника. В благодарность начальники пару раз позволяли отцу покатать меня на этой чудо машине вдоль залива. Когда я впервые вошёл в неё, мне показалось, что я вошёл в комнату.

Был солнечный день, мы ехали по шоссе вдоль дуги залива. Вдали через открывшееся светло-голубое морское пространство тянулась к городу вереница судов, на мелководье у берега из сверкающей серебром полосы воды выступала россыпь валунов, за которыми поднимались решётчатые конструкции портовых кранов, над ними шпили и башни города. По мере того как машина уходила дальше в сторону Пирита, город раскрывался, будто сложенная гармошка раздвигалась, растягивался, образуя неповторимый, западающий в сердце, силуэт, проакцентированный башнями, шпилями, куполами с доминантой Вышгорода в центре, силуэт ещё не нарушенный чужеродной глобальной геометрией гостиниц «Виру» и «Олимпия» и позднейшими небоскрёбами банков, вторгшихся совсем близко к Старому Городу.

Иногда мы с отцом и мамой выезжали погулять в Пирита, бродили по сосновому бору, меж стволов которого показывалось сиреневое море, слушали шум сосен, сливающийся с шумом волн. Мы выходили на песчаный берег, иногда, когда было тепло, купались… А морской простор в зависимости от освещения и ветра из обычного стального в иные дни мог быть светло-голубым, холодно синим, фиолетовым, зелёно-бурым в ветреную погоду с косматыми жёлтыми гривами волн… Надышавшись сосновым и морским воздухом и пообедав в ресторане, расположенном на автобусном кругу, мы возвращались в город.

Во дворе дома я играл в песочнице с эстонскими одногодками — Раулем и Каупо. На голове у Рауля было что-то в виде лётного шлёма, на Каупо была шерстяная вязаная жёлто-зелёная шапочка с огромным жёлтым помпоном. Мы что-то строили, общались. И незаметно происходило таинство овладения иным языком. Я не знаю как, но я стал их говорящих по-эстонски понимать. Если вдруг они не понимали какое-то слово по-русски, я бежал к тёте Асте, сидящей рядом на лавочке, пожилой сухощавой эстонке, которая что-то вязала и присматривала за детьми, и спрашивал как это слово будет по-эстонски, она говорила, я возвращался в песочницу обогащённый, и игра продолжалась.

Однажды отец, мама и я куда-то собрались и, выйдя на улицу, стали ловить такси. Машина появилась, но в ней уже сидел один пассажир, вальяжно и удобно раскинувшийся на заднем сидении. В принципе места хватило бы и для нас, но пассажиру пришлось бы немного потесниться, но водитель вдруг усмехнулся. «Ну что, будем их брать или нет? — спросил он пассажира, и мне это не понравилось. Кажется, нам пришлось дожидаться другой машины, но меня удивило полное отсутствие какой-либо реакции у отца. Ситуация показалась мне обидной, и я спросил его, почему они так говорили. «А ты что знаешь эстонский?» — удивился отец. «А ты не знаешь?» — удивился я тому, что мои боги, родители, могли не знать того, что знал я.

О войне языков я ещё ничего не ведал. Свои армянские корни я осознал гораздо позже, в школьном возрасте, когда мы уже жили в подмосковном Подольске, куда стали наезжать родственники отца, и в студенчестве, когда стал читать книги по истории армянского народа. Тогда я впервые посетил такую не похожую ни на Эстонию, ни на Россию каменистую и солнечную Армению. На самом деле, я считаю, у меня три родины, каждая из которых дорога особым созвучием: Армения — прародина, родина моего отца и предков священников, Эстония — родина физическая, где я прожил первые 7 лет своей жизни и успел впитать в себя любовь к её задумчивой, суровой северной природе, мягким полутонам, обрести первые понятия и образы, Россия — родина духовная, интеллектуальная, с её великой литературой, бездонным языком, великим пространством… А великая беда, трагедия Армении, осколком которой была судьба моего отца, пробудила и обострила в моём сердце жажду Правды и Справедливости.

Просто Сетрак

1

Скандал случился на свадьбе. За длинным столом, составленным из десятка маленьких, в саду, рядом с домом жениха Ивана Неудобы, мастера из литейного цеха, сидело человек сорок родственников, друзей и других — известных людей Луганска. Было видно даже в сумерках украинской ночи, как пылают от счастья щёки невесты Людмилы Изюмченко из модельного цеха, сидящей по левую руку от затянутого в непривычный и тесный костюм огромного Неудобы. Среди гостей скромно присутствовал где-то в серединке начальник цеха вагоностроительного завода и непосредственный начальник Неудобы Мелконов Дмитрий Авдеевич. А вот как сюда попал Сетрак, да расположился на два-три человека от молодой пары, никто потом толком объяснить не мог. Его никто не приглашал, но и специального контроля приглашённых ведь никто не производил! Как и положено, сначала самые близкие поднимали здравницы за молодую семью, и все принялись налегать на водку, всевозможные наливки и селёдку под шубой. Третьим или четвёртым выступающим вдруг вызвался Сетрак Бадалян. Публика, закусив, уже немного расслабилась и большой проблемы в этом не видела: ну пусть выступает, пожелает, если приспичило, счастья там, детишек… К тому же армянин, а армяне любят тосты говорить, только бы не слишком длинно закрутил.

Был тихий украинский вечер, свет падал из широко раскрытых в сад окон, и светили разноцветные огоньки, развешанные по стенам и яблоням сада, извлечённые по такому случаю из новогодней коробки.

— Ну пусть он, пусть Сетрак выступит.

Сетрака знали почти все: рыжий голубоглазый горбун, косящий на левый глаз, из-за которого его в армию не взяли. Женился на удивление всем на одной из первых красавиц, которых щедро поставляет луганская земля. Сетрак очень гордился ею, когда они шли по улицам города. А тут война: жена и дочка успели попасть в эвакуацию, а Сетрак почему-то нет. А когда говорил, что партком оставил его в городе под оккупацией с секретным заданием, только смеялись. Факт тот, что после войны ни жена? ни дочка не вернулись, а вместо них пришло письмо, содержание которого скоро узнали все. — «Дорогой Сетрак! Не ищи нас, мы здесь на Урале хорошо живём, живу женою большого начальника. А что касается дочки Юли, то вообще не беспокойся — она не от тебя! И вот — никогда тебя не любила, а вышла на зло одному человеку и потом мучилась, очень тяжело мне было. Да и характер у тебя был никуда, вспомни — ежедневно ругались. Так что не жди, не ищи. Удачи тебе и не нервничай! Оля.» Сетрак настолько расстроился, что с месяцок пришлось посидеть ему в психлечебнице, а там с молодой уборщицей закрутил, но недолго у них было. С тех пор так и жил Сетрак в маленькой комнате — без жены, без детей, без близких друзей, без определённой работы: примут — уволят за прогулы. В общем, в глазах горожан — никчемный человек, хотя и безвредный, зато книжек перечитал уйму, да только никто от него ничего толкового не слышал.

— Пусть! Пусть Сетрак выступит, — добродушно загудели гости. Когда Сетрак встал, он оказался чуть выше сидящих за столом, левый глаз косил, зато густые рыжие волосы горели, как медные.

— Товарищи! — голос его был низкий и сильный для такого невзрачного тела. — Сегодня я сообщу вам важную новость, которую должен знать каждый!

— О чём он? Что сейчас важнее свадьбы? — заволновались гости в недоумении.

— Дядя, — крикнул один из молодых, — война десять лет назад кончилась! — Дмитрий Авдеевич нахмурился, подозревая уже «новость» с которой Сетрак делился всеми знакомыми армянами Луганска, и с ним в том числе.

— Свадьба это конечно важно и ничего важнее для человека нет! — продолжил Сетрак. — И я, конечно, сначала поздравлю брачующихся! — Волнение немного схлынуло, однако, как оказалось, преждевременно. — Но есть события важные для человека лично, а есть важные для страны, для человечества! И пользуясь тем, что здесь много уважаемых в городе и честных людей, я скажу то, о чём никто здесь не знает!.. — возвысил голос Сетрак.

— Да о чём это он?

— Сетрак! — воззвал начальник цеха, звонко застучав вилкой по фарфоровой тарелке. — Уймись! Сядь! Завтра придёшь ко мне и поговорим!

— Так вот, — Сетрак поднял рюмку с вином как можно выше. — Я объявляю, что великий русский полководец Александр Васильевич Суворов по национальности был армянин! — Лицо Сетрака сияло, будто он ожидал удивлённых возгласов и оглушительных аплодисментов. Может быть, он думал, что это и есть высшая точка торжества в его жизни, благодаря которой его перестанут считать никчёмной и пустой личностью. Но его выражение быстро изменилось на удивление, когда две мужские руки, жениха Неудобы и ветерана артиллериста Солдатова, потянули вниз и буквально вбили его в сиденье, да так, что часть красного вина расплескалась на белой скатерти.

— Он что, уже нажрался? — послышались гневные возгласы. — Вон его отсюда! Кто пустил?

— Я кхе… да… — попытался возразить Сетрак, но крепкие руки вынесли его из-за стола и поволокли к воротам, и он лишь беспомощно перебирал в воздухе ногами, а рюмка упала на землю. Это был жених Неудоба, ростом чуть менее пожарной каланчи и звякающий орденами Солдатов, которые он надевал всегда в торжественных случаях. Солдатов отпустил Сетрака, открыв дверь в воротах, а Неудоба вытащил горбуна на пустую вечернюю улицу с уютно светящимися в хатах огоньками и врезал ему кулаком под левое ребро, потом под правое, приговаривая: «Это тебе за Суворова, армяшка, а это за свадьбу». От ударов Сетрака скрючило так, что перехватило дыхание, и он еле заковылял, держась за глинобитную садовую стену.

— И ещё раз появишься на моей улице, утоплю в нужнике! — напутствовал Неудоба гостя, захлопывая за собою дверь.

Там, где забор кончался и выходил на перекрёсток, Сетрак упал и лежал некоторое время, приходя в себя — видно, без перелома ребра не обошлось. Через некоторое время он отдышался, внюхался в полынь, привстал и поплёлся домой, слыша за собой нестройную песню: «Очи чёрные! Очи жгучие! Очи страстные и прекрасные!..»


2.

Начцеха Дмитрий Авдеевич Мелконов сидел в своём заводском кабинете и сверял показатели плана перед совещанием у директора завода, когда в дверь постучали и, не ожидая ответа, вошли. Дмитрий Авдеевич поднял глаза и увидел скрюченную фигуру Сетрака.

— Ну чего тебе, дядя Сетрак? Опозорил вчера нацию?

— Дак как опозорил, если правда! — говорил Сетрак, приближаясь к столу начальника цеха, придерживая под мышкой толстую зелёную книгу.

— Что правда? — возмутился Мелконов. — Мало тебе маршалов Баграмяна, Худякова, Бабаджаняна, адмирала Исакова, так ты ещё на Суворова полез!

— Дмитрий Авдеевич! Мамой клянусь, правда!

— Какая правда? Где это написана, твоя правда!?

— А вот здесь! — поморщившись от боли, положил толстую зелёную книгу с золотыми буквами: «Жизнь и подвиги Александра Васильевича Суворова». Открыл книгу почти вначале, на закладке, и Дмитрий Авдеевич прочитал подчёркнутое синими чернилами: « Мать Суворова была дочерью дьяка Федосия Манукова».

— Ну! — хмуро переспросил Авдеич.

— Что «ну», так Манук — чисто армянское имя — значит дитя, ребёнок.

Дмитрий Авдеевич нахмурился:

— А прямо-то где написано?

— Прямо нигде, видно, стесняются…

— Ну а папа? — мрачно переспросил готовый на всё завцеха.

— Папа чисто русский, из благородных!

— Ну вот…

— Ну так мама, получается, армянка! А у евреев вообще нацию по маме определяют…

— Ну, мы-то не евреи… Ладно, оставь книгу я посмотрю внимательнее, а сейчас к директору надо…

В тот день Митя не пошёл сразу домой после работы, а изучал зелёную книгу. В самом деле, о сиятельном папе Суворова было написано много, а о маме всего лишь строчка. Да, Манук — это армянское редкое имя, а кто из русских об этом знает? — никто. Дмитрий Авдеевич закурил «беломор». Ну а если она всего лишь наполовину армянка? — тогда Суворов на четверть. Да и сам дьяк не к армянской церкви принадлежал и мог быть лишь по отцу армянином, тогда на одну восьмушку мог бы претендовать Суворов на армянство. Нигде ничего не уточнялось, и Митя лишь почувствовал, как от этой неопределённости заболела голова, захлопнул книгу: то ли дело его завод, железки, математика — тут всё ясно. А с этим вопросом пусть другие разберутся — он не историк!


3

— Ну? — переспросил его Сетрак торжественно, когда они встретились на следующий день в том же кабинете.

— Что «ну», сердито ответил начцеха — ничегошеньки не ясно!

— Как не ясно? — удивился Сетрак, — написано же: дед — Манук!

— Ну, допустим, закурил беломорину начцеха, — а что бабушка русской не могла быть?

— Ну, могла, — неохотно признался Сетрак.

— А что сам дед, православный, наполовину русским быть не мог?

Сетрак недовольно засопел и лицо его сделалось красным:

— А где это написано?

— Вот то-то и оно, что нигде не написано, а ты мне голову морочишь. — рассердился Дмитрий Авдеич. — Может он вообще на одну восьмую, как Пушкин!

— Во! — просиял Сетрак, — Значит, кто он по национальности?

— Да русский он, русский, пусть бы и на сто процентов и был бы армянин, но Пушкина мы эфиопом не кличем? Зато Пушкин самый русский по тому, как сумел выразить Россию. Так же и Суворов был и останется русским, показав русский ратный дух! И не морочь мне больше голову, Сетрак! Я завод перезапускаю, коммунизм строю, а ты с дурацкими вопросами!

Глаза Сетрака вначале округлились, а затем лицо его приняло печальное выражение.

— А я думал, Митя, что ты армянин! — с грустным укором сказал он, забирая со стола книгу. На ресницах его заблестели слёзы: — А когда-то ты называл меня дядя Сетрак. Ты под столом лазил, а я уже работал и ты на Вы меня называл. Теперь ты начцеха, фронтовик: время прошло, и ты и вы местами поменялись…

— Да не будь я армянином, я бы с тобой и разговаривать на эту тему не стал, — возмутился в кресле начцеха. — И вообще, что за манера, Сетрак, везде называть себя моим родственником! Ты моё имя не полощи лишь потому, что деды в соседних деревнях жили, пока эти самые черти турки не пришли… — Дмитрий Авдеич нахмурился (вихрем в его сознании пронеслось что-то тёмное, которое он решительно оттолкнул). — И вообще, не морочь мне голову — как большинство считает — такая и правда! А теперь мы вообще единый советский народ!

Забрав книгу, Сетрак поплёлся к двери.

— Эй! — окликнул его завцеха, — Сетрак, хочу тебя предупредить. Тут перед тобой парторг приходил и о тебе говорили…

— Обо мне? — удивлённо обернулся Сетрак.

— О тебе, о тебе! Дело он на тебя шьёт, мол, своими разговорами национализм разжигаешь.

— Я? — удивлённо обернулся Сетрак. — Так вы ему про Манука скажите хоть.

— А то он знает, кто твой Манук! Знаешь его, навредить может… Ему главное сейчас перед руководством чем-нибудь отличиться, а так это или не так — ему наплевать!

— И что тогда? — понурил голову Сетрак.

— Есть у меня мысль, — покрутил перьевую ручку начцеха, — у меня друг хороший, начальник психдиспансера Лихтерман, мы с ним на рыбалку на Дон ездили… Возьмёт он тебя к себе, там, где буйных нет, отдельную палату отведёт, с месячишко посидишь пока всё не утихнет… Я навещу…

— Не хочу туда! — вскричал Сетрак, — Ни в отдельную, ни в какую! Здоровый я! Здоровый!

— Постой, постой, не шуми, дядя Сетрак, я вот думаю, а чего бы тебе не поехать в Ереван?

— Ты меня из Луганска угоняешь, да я здесь за десять лет до тебя родился!!

— Не сердись дядя Сетрак, подумай. Там большое строительство начинается, тебя ведь здесь уже ничего не держит, а там, может, и правду свою найдёшь? Там строительство большое намечается, такой город будет, что на земле не сыщешь. Таманян — слышал о таком? А лишние руки на стройке никогда не помешают… Ты ведь каменщиком до войны был?

Сетрак уставился на Авдеича своими огромными ставшими от удивления из голубых синими глазами.


4.

Через несколько суток поезд нёс его в Закавказье. Позади остался луганский перрон. Лишь один человек провожал Сетрака — начцеха Мелконов. В руке у него был ящичек перетянутый бечёвкой и сумка с абрикосами:

— Вот возьми, мать моя тебе напекла всего вкусного на дорогу, печенья ореховые, лаваш, там ещё что-то. А абрикосы, — он протянул сумку пахнущую свежими плодами, — съешь в первую очередь, пока не испортились, только руки мой обязательно…

Паровоз зашипел, зачухал.

— Напиши как будешь там, пиши прямо мне на завод, в цех!

— Прощай Луганск, — вздохнул Сетрак, они обнялись с начцеха, и Сетрак заторопился к вагону.

Проехали Ростов, с долгими остановками добрались до Туапсе, где Сетрак впервые увидел едва не ослепившее его душу море. Сочи, Сухуми — какие благословенные края! Всё больше в вагоне армян, но понимая их язык, Сетрак говорить стеснялся — язык луганских армян слишком изменился за десятилетия. Много говорили о строющемся Ереване, об архитекторе Таманяне. «А что, подумал Сетрак, — руки есть — каменщиком буду, полсотни — не возраст!»

В Тифлисе он улёгся спать и слушал возбуждённые голоса соседей. — Город… Совсем новый!.. — Из розового туфа будет! Небывалый в Мире! — Самый красивый! Самый!.. Самый!.. Самый!.. — стучали колёса на стыках рельс…

Черепки

Помню жаркий летний день. Мне лет 13, и я брожу по территории пионерлагеря «Кузнечики» и скучаю. Почему-то я один: видимо другие ребята на волейбольной или футбольной площадках, но командные игры я не любил: только те, в которых человек сам за себя, борьбу, к примеру, плавание… Но тренера по борьбе в лагере нет, речка неподалеку мелкая по пояс, да и то нас туда не водят. Жарко припекает солнце, пахнет травой и сухими сосновыми иглами. Я брожу рядом со столовой и пищеблоком. Почему-то тем летом мама не повезла меня, как обычно, на море. Теперь, я думаю, это случилось вследствие дорогих семейных трат — на телевизор «Рекорд» и на холодильник «Смоленск». Рядом с тропинкой к столовой большой матерчатый портрет Никиты Хрущова во весь рост, натянутый на деревянную раму: лысый брюхатый дядька в украинской рубашке и в серых брюках, и радио орёт на весь лагерь что-то фальшиво оптимистическое, отчего на душе становится ещё более пусто и тоскливо. «Ох, — думаю я, — пусть меня родители заберут раньше смены!» Друзьями в лагере я не обзавёлся, книжек интересных не было… И запреты, запреты, а главный: не выходить за территорию лагеря. А хочется, но я пионер — всем пример, «сознательный», понимаю, что если мы не будем уважать правила, то не построим коммунизм! Рядом со столовой прямоугольная железная ёмкость, заполненная дождевой водой. Я склоняю лицо к воде и вижу как по её поверхности туда и сюда бегают лёгкие паучки с множеством тонюсеньких ножек, под которыми вода лишь слегка прогибается — водомерки… А что ещё интересного? — черепки от древних кувшинов, которыми завалены подоконники в Красной комнате… Но сейчас она закрыта. Да, рядом с лагерем через ручей на плоском холме — археологические раскопки, откуда все эти черепки. Но туда ходить тоже нельзя, а тем более самим копать, чтобы не повредить что-нибудь важное, не растащить… копать там можно только археологам, но там мы были: раскопки представляли одинаковые чёрные квадраты, разделённые узкими полосками травы. И в Красной комнате я был, щупал эти черепки с нехитрыми геометрическими узорами. Тогда и много позже в музеях меня не оставляло недоумение почему этим черепкам археологи придают столь великое значение. Ну разбилась в доме тарелка и что? Купили в соседнем магазине другую. Не по тарелкам же о нас судить будут потомки, а по радио, телевидению, полётам в космос, да и помимо тарелок и сервиза у нас в квартире ещё много чего было — и ковры, и пианино, шкаф, стол, кровати, стулья и, конечно, книги, много книг, заполнивших этажерку и отдельный ёмкий книжный шкаф из дуба… А тут по одним черепкам культура определяется! Как-то не задумывался, что могла значить керамика для древнего человека. А значила для его выживания многое. Голод был главной угрозой выживания людей. И готовка пищи, её сохранение были главнейшими проблемами после умения добывать огонь, охотиться, ведь далеко не всякая охота или рыбалка могли быть удачными, не каждый год давал урожай… А кувшины позволяли не только готовить пищу, но и делать человека менее зависимым от природы и стихии обстоятельств, сохранять её, делать запасы: зерновых культур, лесных орехов, вяленого мяса и рыбы, переносить запасы с одного места на другое, прятать в случае нашествия врагов… Изобретение кувшина после открытия и приспособления огня можно смело назвать революционным, подобным открытию колеса. И сколько умения и наблюдательности надо было проявить, чтобы создать кувшин: подобрать нужную глину, найти режим обжига… И уже тогда про красоту не забывали: те примитивные узоры служили и тому, чтобы не только различать кувшины. Польза и примитивное чувство эстетики сливались воедино. Кувшин в обиходе первобытного человека являлся целым состоянием, ценящимся не дешевле шкур животных, спасавших зимой от холода. И каждый кувшин был уникален. Но вот хитроумные греки создали новую технологию гончарного круга, позволившую поставить производство кувшинов на поток. Это было равносильно выходу человека в космос — резко стимулировало торговлю, дальние плавания: целые корабли заполнялись кувшинами с зерном, вином и прочими дарами земли. И плыли они, соединяя Рим, Сиракузы, Египет, Таврию в единую средиземноморскую цивилизацию. Но вернусь к моим «Кузнечикам». Вот, что о них написано в интернете: «Дьяковское поселение на городище Кузнечики возникло не позднее второй четверти I тысячелетия до нашей эры, существовало в первой половине I тысячелетия нашей эры и, вероятно, в его третьей четверти.»

Я вспоминаю того мальчишку в пионерлагере, с удивлением щупающего древние черепки, и не нахожу с ним ничего общего — ведь прошло более полувека, и если бы нам удалось случайно встретиться на улице, мы бы не узнали друг друга.

То было время лепки, когда форма и суть изменяются каждую минуту, и до обжига было ещё далеко.

Слава труду!

Аветисянц, — грохотал учитель труда, — ты на кой чёрт это натворил!?

Я же стоял посреди класса с верстаками, понурив голову. А действительно, на кой? — я и сам не мог себе на это ответить. А ведь всё было так хорошо: страшную математику неожиданно отменили, заменив сдвоенным уроком труда. И не то чтобы ребята, включая меня, души не чаяли в этом предмете, но просто тут можно вполне законно побездельничать. Хотя нашего учителя труда все в школе побаивались. Звали его Геннадий Иванович Терёшкин. Ходил он, как и все учителя труда, в синем халате и в синем берете с нелепым хвостиком (только такие с хвостиком и были в продаже). Но как не шли этот дурацкий хвостик и халат унисекс, как сейчас сказали бы, к его выправке и обветренному мужественному лицу моремана (его морское прошлое убедительно доказывал синий несводимый якорёк на кисти правой руки). Ему бы стоять на капитанском мостике, зорко всматриваясь морским биноклем в горизонт, и отражать тайфуны, но какая судьба привела его в этот сухопутный город за тысячу километров от моря и вынудила носить это почти клоунское одеянье? Было неизвестно, почему благородную борьбу со стихиями ему пришлось сменить на серенькую однообразную жизнь учителя труда в нашем скучнейшем небольшом городе. Был он немногословен, вёл уроки аккуратно, выполняя программу подготовки для страны новых рабочих. Для этой цели в классе вдоль окон в ряд стояли даже токарные станки, правда, работать на них практически никого не заставляли, опасаясь, видимо, травм учеников и порчи оборудования.

В хорошем расположении духа ребята нашего класса спустились к закрытому кабинету труда (Терёшкин задерживался). И тут в коридорчике перед дверью в кабинет я увидел кипу деревянных реек. Здесь же на станине находились огромные стальные ножницы для резки металла или ещё чего. Вот это ещё чего мне моментально захотелось испробовать, испытать, а что могло для этого подойти лучше лежащих тут реек? Я взял одну рейку, и ножницы с лёгкостью перекусили её пополам. Захотелось попробовать ещё раз… Тюк, да тюк! Тюк, да тюк! — и минут через семь количество реек удвоилось, хотя каждая оказалась вдвое короче прежней… Как появился Терёшкин, я уже не помню, но когда он увидел плоды моего труда, быстро загнал всех в класс и разразился ураган! Казалось, его побелевшие глаза приплясывали, а голос непременно разбудит мёртвых на городском кладбище. Но, к чести сказать, морская выдержка и тут ему не изменила: ни слова мата, хотя душа его явно кипела ещё более от невысказанности.

— Ты можешь объяснить, зачем ты это сделал? — в который раз вопрошал он, а ребята нашего класса веселились и хихикали, получив представление вместо занятий. — Что ж ты наделал, уже вымахал какой, а думать совсем не научился!? — Но Терёшкин не был бы моряком, если не ввернул бы никакого художественного выражения:

— Ну чем ты думал, чем? — гремел он. — Яйца уже мохом поросли, а не соображаешь! — И тут грохнул смех. Ржали все, от самых последних двоечников до хорошистов, лишь наш единственный отличник Виталя Вайсберг тонко улыбнулся, а меня обдало жаром стыда, будто Терёшкин разом обнажил перед всеми мою позорную тайну раннего полового созревания.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.