18+
Репетитор

Электронная книга - 160 ₽

Объем: 242 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Репетитор

Роман в девяти главах с прологом и эпилогом

Пролог

Скажи ми, Господи, кончину мою

и число дней моих, кое есть? Да

разумею, чего лишаюся аз?

Пс.38, ст.5

На самом деле жизнь не так уж и любит рисовать причудливые узоры. Мы часто самовольно приписываем ей эту любовь, горделиво основываясь на, в общем-то, невыдающихся фактах или пошловатых наблюдениях. Там юная дева, неосторожно рассыпав апельсины, сталкивается лбом непременно со своим суженым, возжелавшим помочь их собрать, — и набивает себе, разумеется, шишку; там телефон находчиво звонит как раз в тот момент, когда некий дошедший до точки страдалец уж выправляет петлю — и некто искренне доброжелательный сообщает, что именно сегодня… — и так далее. Но жизнь нечасто опускается до подобных плоскостей, захватанных нечистыми пальцами беззаботных беллетристов всех времен.

Господи, как у них все просто! Если попал ты в красивую беду, то каким бы сирым по жизни ни обретался — непременно отыщешь в телефонной книжонке чудо-приятеля, готового предоставить тебе роту спецназа в критический момент, одолжить «джип» -внедорожник, в принципе не возражая против того, чтобы его взорвали враги, а уж за сутки организовать тебе дипломатический паспорт и подкинуть небольшой чемоданчик деньжат — вообще для него дело плевое. Когда-то, в тщеславных мечтах юности, я даже воображала себя успешной героиней подобного триллера… Что ж, можно подсчитать.

Денег у меня… Да, эти четыре десятки, словно в насмешку хрустящие новизной, плюс желтая мелочь копеек на восемьдесят. Два близких человека только что предали меня, не утрудившись даже постесняться самого факта предательства, мотивировав его просто и неопровержимо: жить хочется. С этим не поспоришь. Я не могу вернуться домой, не могу поехать на дачу к своей семье, не могу обратиться за помощью к любимому человеку. Потому что в любом из этих случаев я буду, скорей всего, немедленно убита, как и все, оказавшиеся в тот момент рядом.

Я не сумасшедшая и не истеричка — сейчас я еще могу утверждать это почти наверняка. И я твердо знаю, что вчера меня пытались убить три раза, с интервалом примерно в час, приходили с этими же намерениями сегодня — и я абсолютно не знаю, не могу даже предположить, кто этого хочет и зачем это кому-то нужно.

* * *

Я не люблю музыку. Не стыжусь говорить это окружающим, не боюсь их шокировать невежеством — прошли те времена. Я слишком хорошо успела доказать себе и всем прочим свою ценность, цельность самобытность и прочую неординарность — настолько, что нелюбовью к музыке имею полное право и пококетничать. Сегодня я об этом жалею: из открытого окна на втором этаже доносятся звуки столь серьезные, что явно тянут на симфонию — и как хотелось бы мне сейчас, впервые в жизни и, скорей всего, в ее конце, вдруг замереть, сливаясь душою с музыкой, раствориться в ней каждым атомом и, вынырнув обратно, найти если не ответ, то хоть успокоение, а нет — так по-хорошему взбудоражить душу… Но увы, я по-прежнему слышу лишь набор более или менее внятных звуков, способная лишь умом оценивать, как они, должно быть, велики, и не чувствую сердцем — почему… Почему меня убивают?! И убьют, наверное: в одиночку биться в тумане с невидимым жестоким и зрячим врагом немыслимо, но мне хотелось бы знать — за что? Кому помешала моя маленькая тихая жизнь? После минувших суток мне вдруг начало казаться, что это любопытство пересиливает инстинкт выживания! Неужели чрезмерно развитый интеллект может взять вверх над естественным законом…

* * *

В первый раз я испугаться не успела. Подверженная странному всеобщему поветрию хоть на три метра да сократить себе путь, выйдя с урока, я не пошла по опрятной асфальтовой дорожке, а тотчас свернула налево с целью трусцой проскочить до угла дома по узенькой бетонной тропинке прямо под окнами. Я не Сирано, поэтому неожиданный меткий кирпич себе на голову никогда в расчет не принимала. И сначала услышала ни на что не похожий треск или гром у себя под ногами, а потом уж догадалась, что большой темный предмет, только что мелькнувший перед глазами, и был той самой чугунной крышкой, слетевшей сверху и своей тяжестью, помноженной на ускорение, буквально вспоровшей бетон прямо у носов моих туфлей. Поторопись я ровно на четверть шага — наверное, и не поняла бы, что случилось.

Человек, которого грабители как-то раз стукнули по голове ломиком, в подробностях рассказывал впоследствии о своих ощущениях в тот момент, вернее, об отсутствии таковых. Единственное воспоминание о миге, благодаря которому человеку всю жизнь предстоит проходить с титановой пластинкой, аккуратно залатавшей дыру в черепе — даже приятное: ему, кажется, привиделся прощальный салют. «Знаешь, Сима, я даже успел восхититься — сколько различных цветов, оказывается, существует в мире — а я и не знал!» — так описал свою кончину возвращенный. Так что умереть предстояло мне легко, а поскольку крышку, летевшую мне на голову, я не видела, и уворачиваться от нее не пришлось, то и тягостных воспоминаний не осталось. Я лишь подняла голову без всякой надежды определить, с какого балкона или подоконника сорвалось возможное орудие убийства, и, как положено, обозвала его предполагаемую небрежную хозяйку: «Дура ненормальная! Смотреть надо за тяжелыми предметами!» — должна же я была хоть последнее слово оставить за собой, раз меня чуть не пришибло…

Настроение было — хоть взлетай, по совокупности всех обстоятельств. Сегодня закончился мой последний перед летом урок с мальчиком Славиком, коего я уже два с половиной года репетирую для поступления в среднюю художественную школу; значит, на долгих три месяца — лучших, летних — я свободна от почти ежевечерних тасканий в эту новорусскую квартиру. Мне можно будет отдохнуть от постоянного раздражения, испытываемого от общения с этим симпатичным, ласковым, но дремуче бездарным ребенком-медвежонком. Не трясти головой от навязчивого желания очень больно вывернуть его ни на что путное не годную правую лапу — не за то, что он плохо рисует и никогда не научится делать это хорошо, а за… Ах, да за многое! За то, что у него есть любящий папа, который никогда не умеет устоять перед сыновним умильным «хочу!» — и вполне может себе и ему это позволить — все позволить. А у моего сынишки, почти ровесника сему будущему «владельцу заводов, газет, пароходов», папы нет вовсе (в смысле — рядом), зато есть строгий дедушка, убежденный, что «мальчишек нечего баловать», а девчонок (то есть, меня) — и того пуще, а не то — «сядут на шею и ноги свесят», и усвоивший себе громогласно-командный тон с нами обоими. Говорят, этим именно тоном он свел в могилу мою мать тридцать лет назад — ее я помню только как нестерпимо яркий сгусток света и тепла над моей жизнью — может, это из-за того, что единственное слово, оставшееся мне от матери — «солнышко». Только она меня так называла — она и еще один человек. Как бы там ни было, а Славика мне предстояло не видеть три месяца, зато те благополучно минувшие, в течение которых мне его видеть — приходилось, в тот день были по обычаю щедро оплачены его отцом Алексеем Петровичем. Мать Славика, Марьяна, — взбалмошная, но, в общем, трогательная особа, не дождавшись конца занятий, еще накануне укатила на дачу. Очень обидно было бы сделать те не сделанные мною четверть шага именно в день, когда в сумке у меня, в потайном кармашке на молнии, спрятались новенькие зеленые бумажки с портретами американских президентов. А еще в прошлый мой приход Марьяна подарила мне на прощанье свой лосиный плащ — просто так, в знак расположения. Нет, я лукавлю: эти люди ничего не делают просто так. Лосиный плащ — цена почти литра моей крови, пролитой за други своя еще под Восьмое марта. Плащ, собственно, новый — Марьяна прошлась в нем пару раз и отчего-то забраковала. Обычно в таких случаях одежду, над которой я тайно пускаю слюни, она бросает на собачье место в качестве новой подстилки, а когда безобразный буль ее основательно пожует и потопчет, Марьяна прикажет домработнице недавнюю обнову выкинуть — и все дела. Но на этот раз одежда досталась мне — Марьяна не любит быть обязанной. Дважды обидно получить крышкой по башке, шагая в чудном, шелковисто и золотисто выделанной кожи лапсердаке — ведь после такого он не сгодится никому даже в морге! Наверное, ей пришло в голову сделать мне именно этот подарок, когда она увидела мою новую стрижку «а ля воронье гнездо» на одно ухо. Я и минуты не собиралась стричься «под Марьяну», но мастерица в парикмахерской меня особенно и не спрашивала: карнала и карнала — я только с ужасом слушала щелканье ножниц возле ушей — и вот, пожалуйста.

«Ой, Сима, да мы ж как сестры с вами, правда-правда! Теперь, когда вы с этой прической, нас и матери родные в десяти метрах бы спутали! — этого не проверишь: матерей нет у нас обеих. — А вот прикиньте-ка этот плащик… Мне он как-то… Ой, как вам идет! Ну, надо же! Все! Себе берите! Ой, ну какие там благодарности — все равно бы Бульке бросила! А вам — ну просто как на вас шили!». Более гордый человек от подарка в таком «сопровождении» деликатно отказался бы — но глупо слишком уж гордиться, зная, что для того, чтобы купить такой плащ, мне нужно работать на нее же, Марьяну, примерно полгода, и при этом ни самой не есть, ни ребенка не кормить. Словом, сказала «спасибо», надела да и пошла — подумаешь!

И потом, с последнего урока, шла и радовалась: я ведь не просто так шла, а к святому Франциску Ассизскому. Картина начата была уже давно, но работать ее приходилось урывками, отчаянно биясь в попытках добыть на себя и семью — репетиторством треклятым — за деньги — и дизайнерством, то есть вечным пере-переоформлением одной и той же ненормально огромной витрины — за помещение под мастерскую в полуподвале магазина…

Квартира, где я живу, для творчества категорически непригодна: в одной из двух комнат (в меньшей, о чем постоянно напоминает как о великой жертве) царит папа — отставной полковник, в другой — мой шестилетний сынок Васечка. Комната считается нашей общей — но попробуй, займись чем-нибудь серьезным в присутствии ребенка-дошколенка, кроме его воспитания — а вот этого я как раз делать и не умею. Мне остается лишь убиваться вечерами на кухне, выслушивая добрые пожелания пришедшего пообщаться на ночь отца, сдерживаясь, чтоб не запустить в него, по меньшей мере, стаканом, — а потом мышью проскользнуть в «свою» комнату и беззвучно улечься в углу за шкафом — и то Васька непременно успеет полупроснуться и заворочаться…

* * *

А вот второй раз — меня толкнули в спину. В ту минуту, когда я вместе с прочими многочисленными нетерпеливыми гражданами, повернув голову вправо, напряженно следила за интересным событием: торжественным явлением из тоннеля сияющего голубого поезда. И я забалансировала на краю платформы, в долю секунды непостижимым образом поняв, что погибну — вот сейчас, и смерть будет ужасной, как и вид трупа. Я даже сообразила, что хоронить меня придется в закрытом гробу, а еще — успела испытать материнское облегчение оттого, что за сына можно, вроде бы, и не беспокоиться: отцу хотя и за шестьдесят, но он не-пьет-не-курит, несгибаем, как товарищ Сталин, — подымет; в детдом не сдаст — ответственный… Удивительно, сколько умных и полезных мыслей может, оказывается, вместиться в одну предсмертную секунду!

Потом была резкая, отрезвляющая боль в предплечье, за которое меня рванули вверх и в сторону, расплывчатое лицо спасителя с разинутым ртом, изрыгнувшим в меня поток слов, из коих повторим, в принципе, один невинный вопрос: «Пьяная, что ли, что под поезда кидаешься?!» — а остальные лишь оригинально, но абсолютно непечатно декорировали его…

«Два раза за вечер — это как-то многовато», — помню, решила я, на ватных ногах пробираясь зачем-то в середину вагона, куда механически зашла. Но я все еще закономерно списывала оба происшествия на страшненькие случайности — просто потому, что предположить что-либо другое было бы в высшей степени нелепо. Но вскоре после выхода из метро мне пришлось навсегда расстаться с приятной иллюзией.

Волевым усилием я заставила себя успокоиться, повторяя про себя любимую выручательную фразу: «Нечего жить в сослагательном наклонении». И правда, тренированная фантазия художника полдороги третировала меня кровавыми видениями моего собственного трупа — с вышибленными мозгами у стены дома и раскромсанного на части колесами голубого вагончика. Но то было бы, если бы… — а что толку теперь ужасаться задним числом, когда я цела, невредима и, видимо, надолго, по теории вероятности, гарантирована от подобных сюрпризов. Я насильственно, но вполне успешно переключила мозги на мысли о том, что приду сейчас в пустую квартиру. И пустой она будет долго, долго, все лето, пока дедушка с внуком изводят друг-друга на даче под Лугой — а дача настолько далеко от города, что для меня вполне простительно мчаться туда и старательно изображать тоску по любимой семье не чаще двух раз в месяц… И сегодня я еще успею доработать важный эскиз на залитой вечерним солнцем кухне — именно такое освещение, какое мне сегодня необходимо, чтоб набросать фигуру Франциска, влекомого на веревке через толпу… Вот тот страдальческий поворот головы — как увязать с ним пусть измученный, но смиренный взгляд? Кажется, взяв сейчас в руки кисть и палитру, я, наконец, увижу и сотворю ту до сих пор не поддавшуюся гармонию… У кого-то из великих на полотне я видела нечто подобное, только там, кажется, был Иисус… Вот ведь память проклятая — кто же это так хорошо ухватил то, до чего мне все никак не дотянуться?!

Я и раньше слышала шаги сзади — ничего особенного: по этой аллейке, ведущей в наш тихий дворик, постоянно кто-то ходит. Но в какой-то момент меня, будто толчком извне, осенило: это неправильные какие-то шаги! Они идут не за мной, а параллельно! Не уверенно потрескивают гравием дорожки, а торопливо шуршат по траве, позади молодых, но густых уже лиственниц, заботливо высаженных когда-то в два ряда по краю аллейки. Кто-то преследует меня, желая остаться незамеченным!

Лишь сообразив это, я атавистически рванулась вбок и влево. Теперь точно могу сказать, какое именно шестое чувство вело меня в те секунды — а именно, воспоминание о детских играх в прятки в этих самых местах — среди гаражей, проходных двориков, старых лип, мусорных баков и богатых кустов королевской сирени.

Слепая сила ужаса толкала меня вперед и вперед — через газон наискосок, в узкий проход между домами, напролом сквозь кустарник — к зияющему черному квадрату чужого подъезда. Едва ли в те секунды, успевшие, быть может, сложиться не более чем в минуту, я была способна ориентироваться на местности. Слыша за собой равномерный топот ног убийцы — а в один ослепительный миг истины я точно поняла, что это именно убийца и никто другой — я не смела даже обернуться на бегу, боясь, наверное, что увидев его приближение, окажусь парализованной страхом, — но безошибочный инстинкт родом из дремучего детства вел меня в то единственное место, где можно было надеяться на спасение.

Один подъезд был проходным, внутренняя дверь его открывалась в соседний двор — и имела секрет, владелицей которого долгие годы довелось быть только мне. Распахиваясь одной створкой внутрь подъезда, а другой — наружу, при раскрытых обеих, дверь давала полную иллюзию того, что одна ее половина на открывается вовсе, и в мертвом пространстве между хитрыми створками и стеной вполне мог укрыться человек. Сколько раз школьницей тряслась я от беззвучного хохота во время игры в прятки — именно в этом замкнутом пространстве, злорадно слушая обиженные крики «во́ды» и уже разоблаченных других прятальщиков: «И куда только эта толстая Симка опять заныкалась!» — а «ныкалась» я всегда в одно и то же место, и ни разу никто меня не нашел. Важно было лишь заскочить в подъезд раньше преследователей — и мне всегда удавалось потом ускользнуть незамеченной и торжествующе хлопнуть ладонью по дереву, беспечно брошенному водящим: «Палочка за себя!».

В тот подъезд и мчал меня мой Ангел-Хранитель, и я даже мельком не позволила себе подумать, что может произойти, если с подъездом за последние двадцать пять лет произошли какие-нибудь необратимые перемены. Дверь давно могла быть сорвана с петель или попросту заколочена, подъезд могли оборудовать новомодным домофоном… Мои слабые ноги не вынесли бы лишних десять килограммов сала — и все тогда. Но я не сомневалась, что заповедное место выручит и в этот раз, не сомневалась настолько, что дано мне было по вере моей…

Автоматическим движением, словно лишь вчера проделав это последний раз, я рванула створку на себя, одновременно заученно бросая тело в создавшуюся полость, замерла, вжавшись спиной в знакомую стену — и в ту же секунду дверь с улицы распахнулась. Человек, видеть которого я не могла, ворвался в темное пространство подъезда, уверенно протопал его насквозь и исчез, проскочив так близко, что чуткий мой нос обдало вонью чужого гадкого тела — и шаги застучали по асфальту двора… Я знала, что теперь погоне нет другой дороги, кроме как прямиком через улицу в калитку бетонного забора, где метаться мужику в обе стороны еще минут десять, пока он не осознает напрасность своих трудов… Но обо всем этом я не думала — образы регистрировались на задворках сознания помимо воли; я же, лишь только топот затих, ящерицей скользнула в обратную сторону, на улицу, и бросилась наперерез как раз неторопливо катившей мимо маршрутке. Она благополучно подобрала меня, и только оказавшись внутри, я сообразила, что привычное ощущение «я живу» на сей раз продолжается совершенно случайно. Потом вспомнила, что после такого бега должно отчаянно колоть в боку — и тотчас закололо, словно подтверждая наличие тела…

Я не могла опомниться. Все произошедшее только что настолько не имело права происходить в моей жизни, что я еще глупо надеялась на чудовищную ошибку или, в крайнем случае, на последствия моей расшалившейся художественной фантазии.

«Спокойно, спокойно», — отчаянно принялась я уговаривать себя. — «Сейчас свернет за перекрестком — а там Риткин дом. Ритка умная, она подскажет, что думать… Вдвоем мы обязательно все раскусим… Разложим по полочкам… Только бы скорее к Ритке… Как хорошо иметь проверенного друга, Господи…».

— Так что, женщина, вошли, а платить будем или где? — ворвался в мой уже обособленный мир голос водителя из мира прежнего, который, оказывается, без меня еще не ухнул в тартарары, а продолжал благополучно существовать.

Волей-неволей вернувшись в него, я уныло отметила, что здесь меня уже редко называют «девушка».

Глава 1

Подруга

Сердце мое смятеся во мне, и

боязнь смерти нападе на мя.

Страх и трепет прииде на мя,

и покры мя тьма.

Пс.54, ст.5—6

Только сегодня выяснилось, как, оказывается, сильно я завидовала. Я поняла это в тот момент, когда открыла дверь и увидела тебя — настоящую, и сразу же раскусила, что вот именно такая ты и есть на самом деле. Что двадцать пять лет я напрасно мучилась твоим неоспоримым превосходством. Знаешь, дорогая подружка, а ведь всем в моей жизни я обязана тебе. Выходит, неосмысленной целью моего существования всегда было — доказать, что я, по крайней мере, не хуже. Ну, зачем это надо было делать!

Никто не возьмется оспаривать, что, прежде всего, внешне я гораздо интереснее: Творец подарил тебе одно из тех заурядных лиц, на которые без особой нужды не взглядывают дважды — так оно тривиально и, по сути, могло бы принадлежать кому угодно. Ни одной запоминающейся черты, лишь общее ощущение сомнительной миловидности, что вовсе не достоинство на фоне современных поголовно ярко красивых женщин восточнославянской расы. Фигура — так себе, ты с годами даже располнеть не смогла гармонично, а местами обросла неприличными буграми сала. Цвет волос твоих с детства темно-пегий, и лень не позволяет тебе их регулярно красить, кроме того, еще ни одна стрижка тебе не шла. Вкус в одежде у тебя отсутствует полностью, хоть ты и отчаянно пытаешься косить «под богему», убеждая себя, что это и есть твой неповторимый стиль. Вдобавок, ты неуклюжа и вечно некрасиво спотыкаешься — и всегда была такой — короче говоря, нелепа во всем. Я — другое дело. Пусть адовых мук стоит мне моя и по сей день точеная фигура — но она есть не у тебя, а у меня! Да, зубы, конечно, ослепительны у нас обеих — но у тебя-то потому, что я — стоматолог! Ты ни копейки еще не заплатила за улыбку, пригодную для рекламы отбеливающей пасты, и это я и мои коллеги потрудились над каждым твоим родным и неродным зубом — хороша же ты была бы, если б не мы! Но почему это именно я все время чувствую, что обязана тебе?!

В школе я училась на голову выше: у обеих нас в аттестате по четыре четверки — только у меня-то остальные — вполне заслуженные пятерки, а у тебя — натянутые «тройбаны»! Я высидела свои отличные оценки, как заботливая Ряба — пушистых цыплят. Высидела — и горько позавидовала твоему непристойному для девочки из хорошей семьи аттестату — за то, что тебе действительно было наплевать на него, в чем ты и признавалась откровенно всем желающим это узнать. Тебя интересовала только чужая живопись и свое посредственное рисование — что ж, мне пришлось притвориться, что я пылаю равной страстью к посторонним гнилым пастям. Не могла же одна из «неразлучных» в чем-то большом, основном, (ученье, как и любая обязаловка таковым на считалось) отстать от другой.

Далеко не являясь красавицей, ты, тем не менее, всегда считала себя таковой и, что уж совсем удивительно, заставила всех окружающих в это поверить, а кто не согласился — тот был безжалостно из твоего окружения изъят. Не могу также сказать, что, зациклившись на художестве, ты когда-либо делала это хорошо — и те знающие люди, что видели у меня твои картины, не будучи знакомы с тобой, убеждали меня, что живопись твоя лишь удовлетворительна, а графика чуть получше, но тоже нисколько не выбивается из общего ряда… Но дивное дело! Стоило тем же людям час-другой пообщаться с тобой, как графика мгновенно превращалась в выдающуюся, а живопись — в значительную, и все это вполне искренне…

Да что я! У тебя и образования-то высшего нет, ты с горем пополам и двумя, кажется, академками, закончила всего-то среднее художественное училище — а мне, чтобы хоть как-то приблизиться к тебе по части профессионального успеха, потребовалось защитить кандидатскую диссертацию и написать целый раздел в новом вузовском учебнике! Какого рожна мне еще надо! Я работаю в фирме, экипированной по послезавтрашнему слову медтехники — и заведую там отделением. Ты, даже неумолимо катясь к сорока, еще не озаботилась обрести твердую почву под ногами и, по-видимому, совершенно не собираешься этого делать, пребывая в уверенности, что в случае надобности всегда сумеешь постучаться в нужную дверь.

Кажется, уж хоть в любви-то я могла бы тебе не завидовать: замужем ты так и не побывала, вечно выкарабкиваясь из одной несчастной любви с тем, чтобы через квартал, объявив ее очередной досадной ошибкой, ухнуть в следующую, столь же обреченную. Дитятко ты все-таки прижила — около тридцати — от очередного навеки возлюбленного, но жизнь свою так и не устроила и, вероятно, не устроишь, в то время как я… Но я дрожу и трясусь, как Гобсек над сундуком, над своим хрупким неустойчивым счастьем, каждое утро просыпаясь с мыслью о том, что, возможно, наступающий день как раз все и развалит, — самый верный способ призвать грозную беду себе на голову… Ты же откровенно плюешь каждый раз, когда у тебя все снова и снова рушится — ну, поплачешь, разве, немножко — и в этом я тоже завидую тебе.

А сегодня поняла, что все эти годы прозавидовала напрасно. Сегодня я поняла, что ты просто сумела создать у всех иллюзию собственной неистребимости. Но, в роковом изнеможении прислонившись к косяку в моей прихожей, вдруг продемонстрировала свое подлинное лицо — незащищенное, искаженное первобытным страхом, — и я увидела жалкую, прибитую, впервые ничего не понимающую женщину в дорогом летнем пальто, но с трясущимся слабовольным подбородком.

— Меня хотят убить, Ритка… За мной следят… Я — чудом… увернулась… Три раза… Ох, Ритка, что мне делать, ужас-то како-ой! — ты закрыла лицо растопыренными пальцами, и сквозь них почти что струйками побежали черные слезы, стекая в рукава твоего все-таки шикарного пальто.

Я еще ничего не понимала, но вдруг вспомнила. Семь лет назад. Только не ты, а я стою точно так же у тебя в прихожей, сотрясаясь от рыданий и размазывая слезы и сопли по распухшему лицу. «Симка, он добьет меня! — с тою же безнадежной интонацией, что и ты сегодня, всхлипываю я. — Чуть насмерть не пришиб только что-о… Ох, Симка, что мне делать, помоги-и…».

Мой первый муж пил чудовищно — и думаю, это недостаточно сильный эпитет. Жаловаться было некому, потому что выходить за него отговаривали все знакомые — в одних и тех же выражениях. Теперь любой из них получил полное право позлорадствовать в мое несчастное лицо — мол, предупреждали же тебя добрые люди! Когда в отчаянье я прибежала жаловаться на благоверного в церковь — венчались ведь все-таки! — то неожиданно выяснилось, что я же во всем и виновата. Произошел у меня с батюшкой примечательный диалог:

— Так что ж ты за него шла, раз он такой пьяница?

— Да что вы, батюшка, он и капли в рот тогда не брал!

— Так выходит, это ты ему такую жизнь устроила, что несчастный с тобой спился?

Продолжать сей разговор смысла не имело: мужская солидарность, помноженная на право сильного, при любых условиях сделает женщину виноватой. Помощи ждать тоже было неоткуда: квартира принадлежала «любимому», вернуться я могла только в «двушку» к родителям, где в бывшей детской жила тогда старшая сестра с мужем и грудным ребенком — и поселиться на раскладушке в прихожей или потеснить нашего старого добермана на матрасике под кухонным столом. В те годы я еще работала в простой поликлинике, вымучивала по ночам диссертацию, замирая в тоске и ужасе каждый раз, когда на улице слышались нетвердые мужские шаги. Это вполне мог оказаться мой благоверный, которому я в те годы вполне искренне желала смерти, ничуть не терзаясь при этом совестью. Позволить себе снять квартиру и уйти я еще не могла, а муженек, вместо того, чтобы допиться как-нибудь «до кондратия» или окончательно напороться на нож во время очередной авантюры, все здоровел и зверел, словно наливаясь дьявольской силой после каждой бутылки. Но смерть неумолимо приближалась — как я обреченно чувствовала, моя собственная. Не раз приходилось мне ночевать, запершись в ванной, когда удавалось увернуться от его загребущих и молотящих лапищ. Я забывалась на часок, свернувшись клубочком в самой ванне, набросав на дно полотенец и укрывшись махровой простыней. У других жен пьяницы как пьяницы: ну, налижется, домой приползет, поперек кровати рухнет — и ну храпеть до утра! Мой же урод (которого долго в мужья выбирала, еще и бессовестно отбив его у другой дуры, тоже маниакально стремившейся усадить себе не спину этого демона) не мог заснуть до тех пор, пока хмель в нем не перебродит. Ему нужно было выговорить, вернее, выорать, вытопать, выломать пьяную дурь — и разбираться, кто попадется по дороге было совершенно недосуг. Первые годы еще случались горькие покаяния с похмелья, клятвы, в-ногах-валянья, но потом все это сменилось лютым утренним раздражением и мордобоем уже на трезвую голову…

Сочувствовала мне, пожалуй, только ты — во всяком случае, выслушивала — а при отсутствии реальной возможности помочь — какое участие может быть действенней? Я привыкла, что и здесь ты — это ты, как всегда на высоте человечности, до которой мне тянуться и тянуться. Потому именно к тебе прибежала я той страшной ноябрьской ночью, когда еле успела впрыгнуть босыми ногами в полусапожки и рвануть с вешалки пальто — за те секунды, на которые мне удалось нейтрализовать супруга. Я придвинула тяжеленный комод из прихожей к двери спальни, откуда он, являя абсолютное сходство с быком на предпоследнем этапе корриды, ломился убивать меня, невольно сыгравшую матадора. Выскочив за дверь, я мчалась, мчалась наискось через черные дворы к единственному человеку, ни разу не наплевавшему на меня — к тебе.

В подобных ситуациях мне и раньше случалось ночевать у тебя несколько раз, и тогда я становилась жертвой старомодной галантности твоего отца — в общем, вполне терпимого полковника. В любом случае, он казался ягненком по сравнению с тем Франкенштейном, что громил тем временем мою квартиру.

Дверь отворилась очень быстро, словно ты ждала в прихожей, — и, помнится, мелькнуло у меня в уме, что мы додружились до телепатической связи. В нос мне сразу ударил восхитительный запах курицы, жаренной с чесноком, и я успела даже порадоваться предназначенному мне гастрономическому утешению… Ты стояла в прихожей подозрительно нарядная: в палевой шелковой блузке, очень удачно скрадывавшей уже тогда начинавшие становиться очевидными недостатки фигуры, с ниткой прабабкиных кораллов на шее и в легкомысленных бриджах. Я только зафиксировала увиденное как факт, не сумев сделать выводов — не до того мне, прямо скажем, в те минуты было! Я привыкла к твоей дружеской безотказности и поэтому почти сразу — и совершенно напрасно! — взяла уже принятый между нами тон уверенности друг в друге:

— Слушай, Симка, я опять у тебя ночую, не обидишься? — и сделала шаг вперед, инстинктивно ожидая, что ты, улыбнувшись, отступишь, пропуская меня в квартиру.

Ты не отступила — и я грудью налетела на тебя, толкнув, но не заставив сдвинуться с места. Я еще так полна была собственной семейной обидой, что не успела вовремя озадачиться. Мы двусмысленно затоптались на пороге — я, дура, все пыталась обогнуть препятствие, пока не сообразила вдруг, что твои движения не случайны, а вполне осмысленны и имеют определенную цель — не впустить меня в квартиру. Только тогда я подняла на тебя взгляд — по всей видимости, детски-изумленный и обиженный. Твои глаза с моими не встретились, они бегали — именно в тот момент я хорошенько поняла, что означает это выражение.

— Рита, послушай, — понесла ты полную бессмыслицу. — Нельзя же так… Не предупреждая… У меня тут… Ну, ты понимаешь… Короче, я сегодня не могу… Совсем… — говоря так, ты быстро и тревожно трясла головой вбок и назад.

Я начала смутно догадываться, но до сих пор не могла поверить, что из-за очередного, одного из многочисленных, сексуального приключения можно выставить, считай, бездомную, полуодетую близкую подругу — ночью на улицу! И потом — где папа-полковник? Я не сумела задать никаких вопросов, они даже не сформулировались в голове, просто промчались летучим табунком — когда вновь услышала твой сбивчивый лепет:

— Понимаешь, отец за год впервые дома не ночует… А мы с Ильей! Где только не были за это время! И в чистом поле, и в мастерских каких-то кошмарных… В первый раз! В первый раз нормальные условия… Чтоб не наскоро, на дверь не оглядываясь… И еще, знаешь, сегодня очень важный день… Я приняла решение… Жизненное… Потом расскажу… Ну не могу я, понимаешь! Именно сегодня не могу — хоть режь! Когда угодно, Ритка, что угодно — но не сейчас! Ну попробуй домой пойти — твой уже, наверное, отрубился… Ну, не обижайся, Рита, ну, прости пожалуйста… — и, бубня все это, ты ненавязчиво двигалась вперед, выдавливая меня — ошарашенную, отказывающуюся что-либо понимать — на лестничную клетку, и я отступала, как под гипнозом.

Опомнилась только убедившись, что дверь, негромко щелкнув, замкнулась — и тогда сломя голову бросилась вниз, моментально залившись слезами и оттого не видя ступенек…

Кажется, я ехала на каком-то транспорте и даже делала пересадки. Может, я хотела добраться до родительского дома и переночевать там. Может, просто инстинкт гадливости гнал меня прочь от двух наиболее близких мне в жизни людей, утративших право называться таковыми, но оказалась я вдалеке от знакомых мест, на Балтийском вокзале, возможно, надеясь переночевать в зале ожидания — удел всех гонимых… Но зачем тогда, не беря билета, я тупо села в вагон последней отправлявшейся электрички? О чем думала, когда ехала? Ничего этого я не помню и вспоминать не хочу. Брезжит, правда, в неверной памяти отблеск какого-то очень забавного названия, словно не Россией, а Африкой отозвавшегося, забавностью и привлекшего… Нет, не вспомнить!

Ноябрь в том году случился теплый и влажный. Находясь все в том же оцепенении, я, вроде бы, пошла какой-то тропинкой, ведущей прочь от железной дороги, пересекла в полной темноте шоссе, затем опять оказалась среди деревьев, но с твердой почвой под ногами. А потом деревья неожиданно кончились, и ноги провалились в мягкое. Одновременно я увидела прерывистую цепочку огней очень далеко впереди, уловила слухом ленивый плеск большой массы спокойной воды и догадалась, что темной ноябрьской ночью вышла в незнакомом месте на берег Финского залива.

Неожиданно ступор спал, и мне даже полегчало, когда я осознала необычность ситуации и вспомнила, что никогда в жизни не была у залива не летом и не днем. Меня охватило чувство, похожее на любопытное возбуждение, и я осторожно, почти на ощупь, двинулась по песку вперед. Пока шла, глаза постепенно привыкли к слабому свету ночного неба, отраженного в темном море, и потому я различила кромку воды, где ритмично набегали на берег низкие и почти бесшумные волны. Слегка шуршало в них ледяное крошево, отчего волны казались неповоротливо тяжелыми, а вдалеке слева я угадала вечный знак надежды — мерные вспышки неутомимого маяка… Постояв у воды, я тихонько пошла вдоль берега, настороженно прислушиваясь к себе и уже предугадывая, что сегодня мне предстоит нечто совсем новое, еще небывалое в жизни, к чему следует готовиться не торопясь, а подготовившись — принять со спокойным достоинством. Наверное, было холодно, но меня это как-то не касалось. Несмотря на отсутствие колготок и шапки, я, обреченная на окоченение, непостижимым образом не испытывала никаких неудобств. Мне было, даже, вроде, уютно в моем длинном мягком пальто. В ботинки я наугад попала в удачные, на плоской подошве, потому могла теперь без опаски шагать по хрустящему песку — и хруст преувеличенно громко звучал в ночи… Точно знаю, что в те минуты я не страдала, по-видимому, уже соприкоснувшись с запредельным. Надо мной стояло безмолвное густое небо, по левую руку ненавязчиво нашептывала черная ледяная вода, а по правую, за смутно серевшим песчаным пляжем, стояла непроглядная тень без единого проблеска — то ли парка, то ли просто рощицы.

«Ну, надо же! — в крайнем изумлении и даже некотором преклонении перед ситуацией подумала я. — Кто бы еще сегодня днем сказал мне, что ночью я буду в одиночестве ходить по берегу залива — покинутая и преданная всеми — я бы рассмеялась! Настолько не похоже все это на всю мою предыдущую жизнь! Вот Симка — ее бы это не удивило и не озадачило — наутро подобная прогулка запечатлелась бы на очередной картинке… Симка бы… Стерва». Но настоящее зло на подругу не поднималось в душе — я даже где-то была благодарна ей за то, что из-за ее каприза в эту ночь я испытываю ощущения, по определению мне заказанные. И выходит, не так уж и сомнительны эти «богемные» чувства, не так уж и презренны — в смысле «приличная женщина с соответствующими установками никогда бы не могла оказаться в такой ситуации».

Темнота отчетливо сгущалась, а я все бродила по изгибистому берегу, готовясь, но еще не почувствовав того смутного, чего подсознательно ожидала.

Оно пришло сзади. Всей спиной я ощутила огромный липкий страх, неотвратимо надвигавшийся. Я обернулась сразу — и хорошо: следующую секунду я бы, наверное, не смогла этого сделать. Сзади никого не было, ничто не шевелилось на сером песке — но за секунду я пронзительно осознала простую, доступную мне и раньше истину: я нахожусь ночью одна в незнакомом пустынном месте, понятия не имею, какой дорогой сюда пришла, и теперь, в темноте, совершенно исключено, чтобы я благополучно отсюда выбралась. Любая встреча с человеком может оказаться для меня роковой, потому что вряд ли судьба столкнет здесь двоих людей, романтически мающихся под ночным небом, борясь с горькими жизненными обстоятельствами. Скорей всего, меня банально изнасилуют и зарежут; бежать некуда, потому что за пляжем — только черные деревья, и среди них, наверняка, еще страшнее… Но, может быть, все-таки целесообразнее спрятаться в чаще, чтобы не привлечь ничьего внимания своим маячащим силуэтом?! Я бросилась через пляж к темнеющим зарослям, но по мере приближения к ним, ужас, успевший со спины перебраться ко мне внутрь, угрожающе рос и рос, словно я проглотила огромную скользкую жабу, и она начала во мне пухнуть… Добежав до высокой жухлой травы, — а может, то были камыши — я вытянула вперед руки, и раздался омерзительный зловещий треск. Решив, что проламываться сквозь растения ни за что не стану, потому что пока буду это делать, сойду с ума, я развернулась и кинулась назад, к воде — там, по крайней мере, находилась раз освоенная территория. Добежав до кромки, я встала, держась за голову, и на меня второй раз снизошло изумительное озарение: я в ловушке на этом пляже. Пока не начнет светать, мне придется неустанно ходить туда-сюда, и только с первыми лучами солнца, а если придут облака, то еще и позже, я смогу отправиться на поиски обратного пути — это, конечно, если до рассвета я попросту доживу; сволочь Симка! — этой ночки я вовек не забуду! Я беспомощно оглядывалась, отчаянно вертя головой. Тишина и покой уже не казались дружелюбными — я была уверена, что десятки неведомых опасностей подстерегают меня там, куда не способно достичь мое зрение и проникнуть слух — а значит, в любой момент осязаемая угроза может плотью предстать передо мной в ночи — я же беспомощна, беспомощна, беспомощна! Господи, что делать!

Может быть, я произнесла это последнее вслух, потому что в ту же секунду вспомнила свою покойницу-прабабушку. Бабуля умерла, когда мне было лет восемь, но почти до самого дня своей смерти она исправно укладывала меня спать сама — и всегда пела странные песни, вовсе на песни не похожие. Но слушались они в охотку, потому что звучали красиво, и отчего-то заставляли сладко поднывать душу. Бабуля пела тихо, потому что, как теперь я знаю, это были молитвы, псалмы Давида, и мама всегда очень негодовала, услышав, как замусоривают голову ее драгоценной продвинутой дочке:

— Что, колыбельных, что ли, нет нормальных, русских, старинных?! Нет, она белиберду церковную воет! Как услышу — так меня аж скручивает!

Но бабулечка не только продолжала мое моральное разложение, но еще и наставляла потихонечку:

— Ты, Риточка, не забывай песенки-то эти… Они, знаешь, на всякую надобу писаны… Станет тебе как-нибудь мутно на душе, или, там, страшно — так и затяни какую из них, сразу полегчает, испытано… И не только мною… Знаешь, сколько лет этим песням? Три тысячи… Вы, поди, и число такое в школе не проходили… Нет, сейчас не пой ничего, моя хорошая, — мама рассердится… А время придет — и споешь однажды. Когда ничто другое не поможет.

На тот момент больше двадцати лет прошло с прабабушкиной смерти, и опробовать сей оригинальный способ борьбы с темным ужасом мне за это время ни разу не доводилось. Хотя одну из песен я не забыла — чаще других пела ее бабулечка. Я как-то странно помнила ту песню: никогда не повторив ее ни вслух, ни про себя, я откуда-то безошибочно знала, что когда понадобится — спою вот так сходу, только это действительно произойдет тогда, когда другой надежды не останется. Такой час пришел — и я начала, сперва хрипло и тихо: «Благослови, душе моя, Господа, и вся внутренняя моя имя святое Его, Благословен еси Господи. Благослови, душе моя, Господа и не забывай всех воздаяний Его».

Непривычно для меня зазвучал собственный голос, сопровождаемый шепелявой подпевкой легких волн, но я сразу почувствовала, что пока эти слова звучат — не так страшно: «Очищающего вся беззакония твоя исцеляющего вся недуги твоя, и избавляющего от истления живот твой, Венчающего тя милостию и щедротами…».

Голос сам собой набрал уверенность, я запела громче, и мной снова начало овладевать чувство фантастичности, неповторимости происходящего — и его высокой значимости. «Исполняющего во благих желание твое, Обновится яко орля юность твоя. Щедр и милостив Господь, Долготерпелив и многомилостив…».

И опять, как в детстве, полузабыто царапнул меня по сердцу непонятный, но очень милый «орля», ассоциировавшийся с невзрослым орлом, а вовсе не орленком из пионерской песни. Что-то очень ласковое, действительно детское слышалось в этом «орля», да еще в строке, где обещалось обновление драгоценной, так скоро миновавшей юности… А вот желание за последние два года я прочно взрастила в себе одно: чтоб мой муж сдох. Я даже не могла применить к нему человеческое слово не то что «умер», а даже «помер». А околел бы под забором — и я, наверное, ногой бы наступила на его поганую харю. Но именно это желание было неисполнимо, потому что псалом, который я вдохновенно начала петь по второму разу, обещал исполнение желаний только «во благих», что, конечно, правильно. А еще он утверждал, что Господь долготерпелив и многомилостив. То есть, что Он еще долго будет терпеть пьянство и издевательства этого ублюдка надо мной — все давать ему шанс исправиться безо всякого наказания, и это тоже справедливо: шанс должен иметь каждый. И, собственно, какие у Бога основания любить меня больше, чем моего мужа — ведь, долготерпя его, Он дает шанс нам обоим. Другими словами, бесконечное продление моих страданий должно в конце концов оказаться полезным. Казуистика. На такое я никогда не соглашусь. Впрочем, моего согласия никто и не спросит. Но все равно — «…благослови, душе моя, Господа, и вся внутренняя моя — имя святое Его…».

Я почувствовала чье-то присутствие неподалеку раньше, чем увидела его — просто поняла, что больше не одна, и все. А уж потом заметила, что верхушка одного из валунов, живописно наваленных друг на друга на берегу, шевелится. Я не вздрогнула, потому что камень сразу же принял очертания животного, а именно — кота, послышался звук «мрм-м» — и он легко спрыгнул мне под ноги. Я даже не задалась вопросом, откуда здесь взяться коту, обрадовавшись ему как близкому другу.

— Киса!! — возопила я, нагибаясь и раскрывая ладони, больше всего на свете боясь, что он сейчас убежит. — Кс-кс, иди сюда, котик, кс-кс-кс, иди ко мне…

Но гордый зверь явно не нуждался в моем плебейском шипенье. Он доверчиво протянул мне лапы, как руки — и я сразу же подхватила его в объятья, тесно прижав к себе. Надо сказать, что до того момента страстной любовью кошкам я не пылала, скорей наоборот. Но слов нет выразить, как я обрадовалась живому существу в те минуты! Казалось, сгодился бы и хомяк на такой случай, но теперь понимаю — нет: требовалось существо интеллектуальное и на ощупь приятное, каковым условиям удовлетворяет почти любой кот. Поговорка «ночью все кошки серы» этому котяре не подходила, потому что он, насколько это возможно рассмотреть в глухой час ноябрьской ночи, был действительно роскошно серым, без полосок, и днем, вероятно, имел добротный глубокий мышастый окрас — но при свете мне, увы, взглянуть на него уже не пришлось…

Он сразу продемонстрировал царственную независимость, выбарахтавшись у меня из рук и устроившись сразу на правом плече, что заставило меня выгнуться вбок — но ни за что не сбросила бы я этой торжественной ночи. Далее неожиданный спутник мой непринужденно поехал на мне, сдержанно при этом мурлыча, а я, освоившись в ситуации, вновь завела псалом — на сей раз вспомнив другой, но на ту же тему: «Хвали, душе моя, Господа! Восхвалю Господа в животе моем Пою Богу моему дондеже есьм…».

Так репертуар наш с котиком расширился, и мы степенно ходили взад-вперед по пляжу — причем, уставая, я спускала котика вниз, полностью уверенная, что он никуда не денется. И правда, он держался рядом, как собака, то опережая, то чуть отставая, но неизменно вблизи, готовый опять быть поднятым на плечо…

До сих пор не знаю, хорошо или жаль, что нас никто не видел и не слышал: такое действительно увидишь и услышишь не каждый день — кому-то воспоминаний могло хватить надолго! Но никто третий не явил нам себя, ночь прошла в псалмах и взаимной ласковости — и я почти удивилась, когда на горизонте справа возникла светлая полоса. Наверное, я уже сроднилась с этой ночью и всем, что ее наполнило, и мне казалось, что теперь она не кончится никогда. Вскоре кругом незаметно стало не черно, а серо — и кот мой исчез так же неожиданно, как и появился: в очередной раз бережно опустив зверя на песок и на пару секунд отвлекшись, я больше его не увидела. Напрасно я металась, карабкалась на валуны и взывала рассвет:

— Кис! Кис! Кис! — он ушел навсегда, очевидно, посчитав свою миссию выполненной.

После этого я неожиданно легко нашла довольно широкую аллейку меж деревьев и скоро услышала вдали стрекот первой электрички. Припустив наугад, я выскочила к грязно-белой мокрой платформе и успела в закрывающиеся двери последнего вагона, позабыв, конечно, выглянуть в окно и прочитать название станции, где испытала столь странное приключение.

Та ночь дала конкретный положительный результат. Я приехала в Петербург с твердой уверенностью, что жизнь надо менять в корне — словом, оказалось, что ночью я пережила определенный катарсис. Первым делом я продала подчистую все золотые побрякушки, которые у меня еще оставались, и сняла однокомнатную квартиру в пригороде, что обошлось много дешевле, чем в Питере. С мужем безо всякого сожаления развелась тогда же и с тех пор его не видела, к чему никогда не стремилась. Два года спустя я работала в новой фирме, успев защитить диссертацию, и была замужем за своим коллегой — без умопомрачительной страсти, зато спокойно и надежно — а еще через год родила Борюсю, моего очаровательного ребенка.

Дружба с Симой через некоторое время возобновилась, словно сама собой — она появилась вдруг жалкая, подурневшая, глубоко беременная — и мне показалось неловко ее сразу вот так выгнать. А долгая дружба, как и старая любовь, за годы приобретает много неоспоримых прав и возможностей — например, непредсказуемо обновляться… Так и осталась Сима в моей жизни по сей день, когда пришлось и ей встать у меня в прихожей и давно возвращенным меж нами тоном взаимной уверенности сообщить:

— Слушай, Рит, я сегодня у тебя ночую — ничего?

* * *

Уж, кажется, можно было за тридцать лет уяснить себе, что я чая не пью — никогда — ни капли — никакого. Что мне все равно — черный плиточный мусор, или тот, что ежеутренне изволит пить английская королева. Я не различаю их на вкус, а если вдруг по великой жажде все-таки сделаю глоток-другой, то всегда вспомню при этом банный веник… Но нет, тридцать лет подряд, начиная с того дня, когда первоклашка Рита впервые пригласила домой соседку по парте Симу поесть клубничного варенья, каждый раз, садясь с ней за стол, я слышу одно и то же: «Ты чай будешь или кофе?» — и почти в одних и тех же выражениях отрекаюсь от чая в пользу любого, пусть даже самого невзаправдашнего кофе. В тот вечер я взбунтовалась, кажется, впервые:

— Рита, давай, наконец, табличку у тебя над столом повесим: «Симе чаю не предлагать»! Почему нельзя было хоть что-то касающееся меня, взять в голову и не забывать?! Хоть мелочь какую-то, а?! И не долбить меня, как дятел, идиотским вопросом, на который я тебе еще в первом классе ответила — раз и навсегда!

Рита отреагировала весьма странно:

— Знаешь, ты, по-моему, можешь успокоиться: убить кого-то, конечно, хотят, но не тебя. Даже жалко, — и на лице ее не появилось усмешечка, долженствующая показать, что подружка пошутила.

Если бы кофе был уже у меня в чашке, то я бы им поперхнулась — и не продышалась.

— Жалко — в каком смысле?

— По тому, как ты живешь, удивительно, что ты до сих пор не нарвалась на крупные неприятности, — пожав точеным загорелым плечом так энергично, что с него соскользнула тонкая бретелька маечки, пояснила Рита. — А жалко потому, что убить все равно не убили бы — ты неистребима — а вот мозги такая ситуация тебе, определенно, прочистила бы. Но… — она звонко щелкнула пальцами. — Это не за тобой охотятся.

Должна признаться, что я остолбенела, и у меня появилось странное ощущение, что… Сказать, «что я сплю» — глупо, потому что такое ощущение у человека в здравом уме может появиться только в дурном романе — и тогда он обязательно ущипнет себя за кисть. Я испытала явное, но совершенно невыполнимое желание нажать на какую-нибудь кнопку и прокрутить всю ситуацию назад. Но увы, это только режиссер на репетиции может хлопнуть в ладоши на актеров, как на щенков, и крикнуть им: «Стоп! Не верю! С самого начала эту сцену!».

Ведь невозможно, неправильно, вопиюще бесчеловечно, наконец, встретить такой отповедью рассказ близкой подруги о том, что в течение последнего часа она чуть не погибла три раза подряд — и лишь чудо каждый раз спасало. Да человек, переживший такое, может нуждаться в срочной медицинской помощи, а если он настолько крепок, что немедленный вызов «скорой» не требуется, то уж проявить теплое участие, успокоить, посоветовать — прямая обязанность друга. Преступление — усугубить состояние несчастного неожиданной грубостью!

— Ты, может, думаешь, я пошутила? — с надеждой спросила я. — Сочинила страшилку, чтоб нам вместе посмеяться? Если так, то знай: все, что я тебе только что рассказала — сущая правда… И твои странные фразы о моей неистребимости… И так далее… Совсем не в тему… Я хотела, что б мы в милицию вместе пошли — я теперь из твоей квартиры одна и шагу не сделаю…

— Да знаю я, что правда. — начала Рита, но ее перебила Сороковая Моцарта — запел мобильный.

Пять минут я тупо слушала воркотню счастливой жены, беседующей с любимым мужем, позвонившим с дачи, куда поехал проведать собственную мать и чадо, пестуемое там:

— Да-а? Ну, молодцы! И сметанки поел? А ты проверил — у него ножки не промокли? И ручки теплые? Куда ходили? Ты смотри, Саша, на озере с Борюси глаз не спускай! Зачем сейчас? Скажи ей, что я только перед сном даю… А борщ доели уже? Ну, доедайте, а я приеду — горох сварю, как раз рулечку купила копченую, как ты любишь…

И тут мне захотелось заорать. Нет, не на эту дуру кромешную, которая спокойно порет пошлую сушь в присутствии почти умирающего человека. А просто обхватить голову руками, раскрыть пошире рот и очень громко произносить звук «а» до тех пор, пока, допустим, в окне не лопнет стекло. Интересно, что будет, если я действительно это сделаю? А она, как ни в чем ни бывало, с отсутствующим взглядом и придурковатой улыбкой, дудела в свою дуду:

— Да-а? Ну, расскажи, Борюсик, как ты по маме скучаешь? Ах ты, мой котеночек! Мама скоро приедет и привезет тебе большого-большого гнома…

Идиотка! Разве можно покупать ребенку такие уродливые игрушки?!! Я тоже по телефону разговариваю с отцом и Васечкой, но, надеюсь, не выгляжу при этом сумасшедшей и, конечно не несу в трубку слащавый бред — да закончит ли она когда-нибудь?!!

Рита закончила — и похитила у вечности еще, по крайней мере, минуту, чтобы вернуться в нормальное состояние.

— Ты на что намекала?! — зло спросила я. — Что это у меня, по-твоему, за жизнь, что я обязательно должна огрести неприятности? Я что — мафиози? У меня что — сомнительные знакомства? Или для тебя любой человек, который не мотается каждый день, как собачий хвост, на работу — домой и обратно — уже подозрителен? Ты говори, не стесняйся!

Только теперь она начала производить какие-то движения, похожие на те, которые делает человек, намеревающийся сварить кофе. Поэтому отвечала невнятно, меж каких-то лишних порывов и приседаний:

— Да не образ жизни… а сама душа… Понимаешь? У тебя даже твоя безалаберная, в общем, жизнь… Где эта чертова джезва… Уже настолько устоялась в безалаберности, что ее можно принять и за нормальную, но… Тебе прямо с сахаром варить, или сама положишь? Внутри у тебя, извини, полный кавардак… Полный! И именно потому с тобой обязательно что-нибудь случится… Потому что ты — допускаешь…

— Допускаю — что? — пискнула я. — Мне без сахара… Я потом…

— Да то, о чем другие люди и в бреду не подумают, вот что! Вот мне, например, что бы ни случилось, не пришло бы в голову, что меня могут преднамеренно убить. Что угодно, но не это! Моя жизнь такова, что это абсолютно, категорически — исключается. Ис-клю-ча-ет-ся! Случайно, по ошибке, травма смертельная — допускаю, от такого никто не гарантирован. А ты считаешь на полном серьезе, что тебя убивают. Вывод: либо ты во что-то такое вляпалась, что и мне не говоришь…

— Я ни во что не вляпалась! — взвизгнула я. — Ты что, в своем благополучии вообще умом двинулась?! Я уже двадцать раз объяснила тебе, что не знаю, почему…

— Значит, знаешь или подозреваешь, по крайней мере, раз сразу не исключаешь, как сделал бы любой нормальный человек, — отрезала Рита.

— Не знаю!! — надрывно всхлипнула я. — Не подозреваю! И это — страшней всего!

— А раз так, то успокойся, — принялась она наставлять меня, как непутевую. — Людей умышленно убивают в каких случаях? В очень немногих… — она подняла растопыренную пятерню, вольно или невольно продемонстрировав свой безупречный маникюр, и стала по одному загибать их: — Ну, деньги… С этим явно отпадает. Второе — ревность… Ты этого твоего… Сержа… нынешнего отбила у кого или как? Точно «или как»? Тогда тоже отпадает. Власть, зависимость… Ну кому от тебя зависеть, ты сама ото всех зависишь, третий палец загибаем… Что бишь там еще? А еще — это уже из детективов. Начнем с Агаты Кристи… Наследство? У тебя нет дяди-миллионера в Америке? Жаль, а то бы сразу все прояснилось. Дальше — родственники со стороны умершей матери. Детдомовская… Опять не подфартило, а то знаешь, как просто: ее троюродная тетка помирает, отписав тебе двухэтажный особняк с башней и флигелем, потому что, будучи в маразме, поссорилась с любимой внучкой, которая за ней пять лет горшки выносила… Ты про них обеих и понятия не имеешь, а вот внучке в самый раз подослать к тебе недорогого киллера… Конечно, недорогого, дорогой бы три раза не облажался… Ну-с, что там у нас на очереди? А на очереди у нас самое трудное: увидела или услышала то, что не должна была видеть или слышать. Для того, чтобы это исключить, вспоминай давай быстро в подробностях всю свою жизнь за последние три недели…

К тому времени я уже задыхалась от злости и впервые за тридцать лет серьезно задумывалась — а не съездить ли по холеной физиономии лучшей подруги? Но пока что только прошипела:

— Нет, знаешь ли… У меня на глазах младенцев не душили и в чемодан миллион баксов на клали! Я бы, знаешь ли, запомнила…

— Не скажи! — Рита, похоже, увлеклась процессом пытки и развивала тему с удовольствием, глаза загорелись хищным зеленоватым светом. — Это могло быть что-нибудь для тебя совершенно незначительное! Например, ты случайно увидела человека не в том месте, где он должен был быть… Или услышала невинную фразу, повторение которой в присутствии лица «икс» чревато для кого-нибудь страшными последствиями… Словом, это то, что разгадать практически невозможно…

— Очень обнадеживает — главное, есть о чем в милиции рассказать.

— А маньяк! — весело вскричала Рита. — Про маньяка-то мы и забыли!

— Ага, который охотится за старой толстой теткой, но насиловать ее принципиально не хочет — а просто грохнуть любым способом…

— Да разбирайся с ними, маньяками! — в азарте махала обеими руками моя подруга. — Был же какой-то, резавший всех встречных баб в синих кофтах, потому что в детстве его тиранила учительница, кажется, не имевшая другой одежды… Ай! Кофе!

Я никак не прореагировала на происшествие, и тогда Рита тоже решила больше не заботиться о моем угощении, лишь повернула рычажок конфорки и возбужденно затрещала в свое удовольствие: — А наш (твой, в смысле) убивает женщин в шикарных кожаных плащах бежевого цвета… Кстати, плащик-то где нарыла?

Я мрачно объяснила, и Рита вдруг замолкла, сосредоточенно возя губкой по заляпанной коричневым плите. Я видела только голую спину с розовыми прыщиками меж лопаток, и мне почему-то почудилось, что Ритка думает спиной. Какая-то задумчивая и неприятная была спина…

— Слушай, а у Марьяны этой волосы тоже — м-м… темно-пепельные? — вдруг уронила Рита. — И стриженные вот так по-дурацки? То есть, я хочу сказать — современно?

— Ну, в общем, похоже… А что? — насторожилась я.

— А то, что все равно детектив выходит. Только не Кристи, а Жапризо! — плавно обернулась моя все-таки умница подруга. — Я с самого начала поняла: тебя с кем-то спутали. А теперь точно знаю, с кем. Вот именно с ней, с Марьяной этой. Провалиться мне на месте, если это не так!

Я помню, что выпрямилась на табуретке, как стрела, с минуту смотрела на Риту в упор и за эту минуту вполне ясно поняла, что она права. И, встряхнувшись, уже я стала рассуждать вслух:

— Потому что одета я была в ее плащ, подстрижена почти как она, а лицо…

— А лицо у тебя, если не приглядываться, то не очень-то и приметливое! — с ноткой злорадства, тотчас же прощенной мною, подхватила Рита.

— И единственное место в моей жизни, где люди имеют дело с крупными деньгами, это их семья: Марьянин муж, ученика моего отец, аж владелец какого-то коммерческого канала на телевидении…

— Так это в их разборки ты случайно, из-за плаща, угодила! — подытожила радостная Рита.

Я спохватилась:

— Хорошо, даже если это так — что мне делать-то теперь?

— А ничего! — Громко и торжественно объявила она. — Идти домой и отоспаться после нервотрепки. Раз охотятся не за тобой, а от слежки ты благополучно смылась, то адрес твой никому неизвестен и не нужен… Погоди… Неувязочка… Если они такие богатеи, то почему убийца не удивился, что она не на машине поехала, а черт-те за чем в метро поперла?

Пришел мой черед беззаботно махнуть рукой:

— Вот тут как раз все ясно. У нее, видишь ли, пунктик. Она развлекается, воображая себя… Ну, собственно, тем, что она есть: миллионершей и женой знаменитости. И она любит, так сказать, инкогнито, пройтись в толпе среди «быдла»… Даже Рынок Апраксин посетить может и купить там что-нибудь, честное слово!

— Так значит, все сходится! — ликовала подружка. — Стопроцентно сходится! Кстати, у тебя номер ее сотового есть? Предупредить все-таки человека надо… Она где сейчас?

— На даче. Два дня уже, муж говорит… — пробормотала я, смущенная тем, что не мне первой пришла в голову здоровая мысль сообщить человеку, что за ним бегает киллер. — А этот, который нас спутал — он не знает, получается… Думал, она без ребенка не уедет, а отец Славика только сегодня должен был отвезти… — говоря так, я тыкала в свой телефон, ища номер в списке.

Но меня ждало разочарование: нарочито бесстрастный голос (обладательницу которого давно бы уже разыскали и убили, не будь она роботом) сообщил, что Марьянин аппарат выключен. Поскольку находиться «вне зоны действия сети» она никак не могла, то мне пришлось сделать вывод, что моя работодательница давно сладко спит на своей даче, накушавшись любимого «Бейлиса».

— Завтра звонить придется, — заметила Рита, но я разволновалась:

— А если убийца, упустив ее, то есть меня, сегодня, увидит, что домой она не вернулась и поедет убивать ее прямиком на дачу? Надо в милицию бежать, Ритка, это не шутки, надо сказать им…

Я почти поднялась с табуретки, охваченная первым естественным порывом порядочного человека в подобной ситуации, — но Риткина твердая докторская рука тяжело опустилась мне на плечо:

— Рехнулась? — прозвучал чужой жесткий голос. — Впутаться в их дела серьезно — это смерть, ясно? Лучше бы и ей ничего не говорить, да нельзя грех такой на душу брать… А милицию приплетать — себе дороже выйдет. Там у них неизвестно что за мафия, и с милицией так или иначе повязаны все. Влезешь — раздавят, как червяка и не заметят. Запомнила? А теперь иди домой.

Домой? Мне абсолютно не хотелось возвращаться в пустую квартиру, хоть я и уверилась в железной правоте нашей версии — но взгляд Риты опять отяжелел и напомнил мрачного хищного зверя — не из семейства кошачьих, а какого-то гораздо более опасного, вроде доисторической рептилии. Я почти испугалась и пролепетала:

— Эх ты, Ритка, я к тебе как к лучшей подруге, а ты…

— Мне тоже случилось однажды прийти к лучшей подруге, — словно мимоходом пожала плечом она.

Глава 2

Любовь

…и дела рук наших исправи на нас, и

дело рук наших исправи.

Пс.89, ст.17

Я вспомнила только на обратном пути — и то после того, как многократно обернулась и убедилась, что за мной никто не идет, а значит, все выводы, принятые сегодня совместно с Риткой, — верны, и моей жизни ничто не угрожает… Вспомнила, что она имела в виду… И подумать нелепо — семь лет она отогревала такую гадюку на груди — чтобы однажды кинуть мне в лицо! Только гадюка не ужалила: я вот вполне спокойна сейчас, иду домой почти утешенная, а ей, Рите, той осенней чернильной ночью пришлось убраться неведомо куда — она так и не рассказала, как сумела выпутаться. Может быть, даже произошло что-то сверхординарное, какой-то камень упал в дремучее болото ее сознания — и она, до того фанатично исповедовавшая порочный принцип «иметь самого плохого мужа все же лучше, чем никакого», вдруг окончательно и бесповоротно разошлась со свои монстром, а сама стала похожа на человека с человеческой жизнью и обрела даже какие-то дополнительные стремления кроме единственного, доступного до тех пор: не быть забитой до смерти. А потом и вовсе выскочила замуж за очередное ничтожество — правда, непьющее, — и родила ему какого-то там мальчишку; я стараюсь видеть его пореже, как, впрочем, и всех чужих детей.

Честно говоря, я сильно переживала: к тому моему поступку применим один-единственный и совершенно точный эпитет: сволочной. Это я и сама знаю, нечего и напоминать, тем более что в том же году я подробно рассказала Ритке обо всех причинах-следствиях — и она, вроде бы, не только простила, но и согласилась, что никакого другого приемлемого выхода сыскать вот так за несколько минут я не могла…

Теперь мне уже не больно вспоминать — и это главное. Я спокойно могу перечитывать Илькины письма, часами рассматривать у себя за шкафом ночью наши фотографии, перебирать в большой папке свои наброски, эскизы, запечатлевшие мое неповторимое ви́дение тех мест, что были дороги нам обоим, — сохраненные надолго вехи нашей любви… Горбатый мостик через канал Грибоедова, где мы, циничные опытные люди, целовались по-школьному робко; неприметная и вовсе не симпатичная улочка, посередине которой одной светлой ночью простояли, обнявшись, целый час — и уже не целовались, потому что в те минуты соприкоснулись и не могли разъединиться души; бесконечная зимняя аллея в загородном парке с сытой серой белкой, замершей на заиндевелом стволе, уводила меня в один из лучших дней моей жизни, дней, каких у каждого из нас немного, дней абсолютного, ничем не омраченного счастья… Давно уж нет — я проходила недавно мимо — того кафе, где мы отмечали мое тридцатилетие, еще не зная, что и двух месяцев не пройдет, как мы расстанемся и больше не увидимся… А ведь на фотографиях в том кафе мы счастливы по-особенному: восторженно сияют глаза у обоих, и невозможно, просто возмутительно и пытаться вообразить, что эти два, друг в друга устремленные человека, очень скоро не будут вместе, и это навсегда…

Странно, но до начала нашей с Ильей любви, мы были знакомы года три, посещая одну и ту же студию, а потом случайно столкнувшись в мастерской у друзей и регулярно там встречаясь. Мы виделись на всяческих арт-тусовках и выставках, невинно симпатизировали друг другу — и даже никогда не обменялись телефонами! Со мной все произошло в один час, когда после чьего-то юбилея знакомые запихнули нас в одно такси — запихнули без всякой задней мысли, просто оказалось, что ехать нам в одну сторону, — и по дороге мы, конечно, разговорились.

Это был самый странный роман в моей жизни, но единственная — любовь. Я точно могу определить это по безошибочному признаку: если ни до, ни после Ильи я не прощала мужчинам их мерзостей, то Илье простила наперед все, что он мог когда-либо причинить мне или сотворить со мною — и он с лихвой оправдал мое опережающее прощение. Тогда, в машине, влюбляясь со скоростью шестидесяти километров в час, я отдавала себе ясный отчет, что передо мной как раз тот человек, с которым именно я не могу быть счастлива, потому что для удачной совместности нужно считать мужчину, как минимум, таким же умным, как ты сама. Что же касается Ильи — то первое, что я поняла про него — это что он неумен до банальности — если, конечно, оценивать с моей высокой колокольни. Далее в жестокой последовательности передо мной разворачивалась картина нашей несовместимости — такой, что закономернее было бы после этой поездки возникнуть вражде, а не роковой любви! Илье было мило и дорого все, что долгие годы вызывало у меня тошнотное отторжение; наши идеалы можно было назвать только взаимоисключающими, причем отдельно взятые его — еще и дурацкими; наше мировоззрение, жизненный опыт, твердые установки на будущее и отношение к людям мира сего — все это обязано было развести нас безнадежно в стороны, а в случае вовлечения в тайную или явную войну — так и вовсе расставить по разные стороны баррикад…

И вот об этом симпатичном сероглазом шатене средней комплекции, непроходимом дураке и более чем посредственном художнике, я навязчиво грезила с того момента, как за мной захлопнулась дверь машины (а он, разумеется, не догадался выйти и подать руку) — до следующей встречи, состоявшейся полтора месяца спустя…

Эти полтора месяца я пролетала. Во мне неожиданно вспыхнула работоспособность титана — я закончила и даже продала два больших полотна, к тому времени давно заброшенных за разлюбленностью. Я подстригла и впервые перекрасила волосы, ни разу не поссорилась с отцом и кокетливо опускала сияющие глаза в ответ на один и тот же вопрос, неожиданно зазвучавший изо всех уст: «Симка, ты что, влюбилась, что ли?» — и на несколько видоизмененный — из командной глотки дорогого родителя: «Что, очередной кобелина тебя окучивает?». Я считала часы до открытия выставки в частной галерее, куда оба мы отдали свои работы, и где, конечно, не миновать нам было встречи. А открытие задержали на семь дней! Откуда-то уверенная, что уже названный «любимым» тоже живет воспоминаниями о получасовой поездке в машине с малознакомой женщиной, и тоже ждет-не дождется того же дня, я мужественно перетерпела лишнюю неделю — уж не помню, как.

Когда заветный час настал, я, чувствуя себя полегчавшей лет на десять (определенно, из-за пары быстро выросших крыл), полетела в галерею, где немедленно и натолкнулась на милого. Илья разговаривал с двумя горластыми чудищами и кивнул мне вполоборота. Второй раз он удостоил меня взглядом — даже не словом! — когда, уходя, кивнул мне уже в профиль, лишь чуть скосив равнодушный серый взгляд в мою сторону…

Свет померк сразу. Оставалась, еще, правда, нелепая надежда, что, конспиративно проигнорировав меня на публике, Илья дождется мня где-нибудь вблизи от выхода, и я сломя голову поскакала по крутой лестнице вниз, уже точно зная, что скачу лишь убедиться в том, что не он дурак, а я — дура. Я в этом убедилась и на выставку не вернулась, потеряв всякий интерес к сомнительной судьбе своих трех пейзажей и одного портрета. Кто-то, помнится, пытался пристать ко мне в дверях с абстрактными рассуждениями, но я оказалась настолько невосприимчивой, что меня оставили в покое и выпустили с миром. Не чувствуя себя в силах общаться с кем-либо — неважно, насмешливым или сочувствующим — я одна прослонялась по родному городу до позднего вечера и, хотя точно знаю, что напиться в тот день не могла по причине безденежья, — тот день напрочь выпал из моей памяти.

Зато там сохранились многие последующие, проведенные в состоянии, никогда дотоле не испытанном, описывать которое не то что мучительно душевно, а неприятно физически: сразу начинает нехорошо свербеть сзади в шее, и все время хочется сглатывать, будто во рту остался привкус выплюнутой тухлятины…

Меня — в общепринятом смысле — не стало. Отговорившись мифическим левым заработком, я практически исчезла из дома, бросив как раз прихворнувшего отца на произвол судьбы, олицетворявшейся тогда тетушкой. Но даже если бы ее заменила злыдня пятиюродная племянница, а то и вовсе временный дом престарелых с антисанитарными условиями, — я бы ничего не имела против: кровные узы на тот период словно перестали существовать для меня. Появляясь дома на короткий срок, я окидывала невидящим взглядом окружающие предметы — в основном, с детства любимые — и удивленно констатировала, что они вызывают неодолимое отвращение. Друзья тоже потеряли меня. Являясь без предупреждения у кого-нибудь дома или в мастерской, я несла малопонятную чушь, не слыша чужих комментариев, мимоходом обижала людей полным равнодушием к их проблемам — и опять надолго пропадала. Я не делала ровно ничего созидательного, соответственно, денег не получала, но за то со скоростью света невообразимым образом тратила деньги, с трудом скопленные за четыре года на покупку крошечной квартирки в пригороде — с целью отделаться от мелочной опеки и громкого хамства отца. К тому времени я, помнится, скопила большую часть нужной суммы, но за пару чумных месяцев лишилась всякой надежды на самостоятельность. Оказывается, потратить солидные деньги очень легко: достаточно просто ни в чем себе не отказывать. А поскольку, чтобы не впасть в перманентную истерику и не рыдать на каждом углу, я держала себя в ровном состоянии легкого подпития, то желания появлялись самые экстравагантные — и были реализованы все, все. Например, я сняла однажды для себя одной целый катер на Фонтанке, и он с ветерком (с ветрищем) прокатил меня не только по всем рекам и каналам, как было обещано владельцем, но и — за дополнительную мзду — покружил по Финскому заливу — а я прихлебывала из плоской бутылочки коньяк и хохотала как безумная…

Я совершила три индивидуальные вертолетные экскурсии над Питером, а когда летать мне прискучило, то вспомнила, что с юности кормила мечту, заведомо не имевшую шансов осуществиться: мне хотелось хоть раз спрыгнуть с парашютом. Но однажды, охваченная никогда с тех пор не повторившимся чувством вседозволенности, и не пожелав даже выяснять какие-нибудь условия, подробности — или хотя бы узнать дорогу — я просто приманила после посадки вертолета первое же встречное такси и велела водителю доставить меня в то место, «где можно спрыгнуть с всамделишным парашютом». Он было заартачился, но я бессловесно показала ему светлый образ президента Франклина меж средним и указательным пальцами — и сразу стала свидетельницей отвратительной метаморфозы симпатичного парня с мужественными замашками тошнотворного холуя, сумевшего даже переменить уверенный баритон на заискивающе-дребезжащий фальцет. Франклины безотказно послужили мне и в аэроклубе, где, вопреки всем циркулярам, другой мужчина приятной наружности — инструктор, тоже, увы, мгновенно и волшебно преобразившийся в лакея, сумел подбить на такое же безобразие уж самый образец мужественности — дремавшего в дежурке летчика. Инструктор-лакей весьма формально провел со мной ознакомительное занятие, после чего без лишней волокиты галантно спрыгнул с самолета со мной на пару; парашют на двоих назывался «Тандем». К тому времени очередную бутылочку я уже прикончила, и потому страха, подобающего новичку в столь драматической ситуации, не испытывала ровно никакого. Но и похохотать в свободном полете не удалось, потому что мощный тугой поток воздуха сразу накрепко заткнул мне рот. Дышать, таким образом, тоже оказалось невозможно, поэтому до земли я долетела полуудушенная и шмякнулась на муравку в обнимку с обходительным мужчиной, честно признавшись потом ему и себе, что никаких других ассоциаций, кроме как «мешок с дерьмом» мне на ум не пришло…

Позже я купила себе в дорогом бутике платье из змеиной кожи, точно зная, что надеть его мне решительно некуда. Там же, в бутике, я сунула в урну свои старые джинсы со свитером, промычав отрицательно на любезное предложение продавца завернуть их мне с собой, и гордо продефилировала к выходу в змеином платье и кроссовках, сменять которые на что-то более подходящее я ни за что не хотела… Чтобы закончить о платье: его я лишилась тем же вечером, когда поленилась искать ворота в чугунном заборе и, повинуясь чувству присутствия в чьем-то чужом сне, пролезла между прутьями… И так далее, и так далее…

Рассказывая о подобных эскападах, люди обычно добавляют: «Разрази меня гром, если я знаю, зачем все это вытворял!». Я же твердо знала, что таким образом глушу невероятную, нелепую, но чудовищную боль от сознания того, что мы с Ильей никогда не будем вместе, что я ему безразлична совершенно так же, как и консьержка тетя Катя, а может, и более — и от понимания того, что если я не буду совершать все эти безумные поступки, то могу сделать что-нибудь еще более страшное… Но даже и не так просто все было. Меня ни на час не покидала почти твердая уверенность, что все действия и даже чувства мои властно направляет чужая злая воля, и попытки противиться ей просто смешны. Я тогда еще ничего не читала про Франциска Ассизского, но, к счастью, не болела и материализмом, поэтому в те редкие просветы, когда способна была воспринимать происходящее более или менее реально, порой ужасалась творимому надо мной произволу и порывалась бежать.

Один из таких побегов чуть не спас меня, но, увы, было поздно. Съездив как-то в Петергоф, где жил Илья, я горестно надралась в кафе прямо напротив его дома — и вдруг в окно увидела его самого, выходящего из подъезда под руку с женой, хрупкой брюнеткой, которую он бережно вел к машине, предупредительно нависая над женщиной, словно ограждая ее от любого воздействия злого мира… Видение этого чуждого мне во всех отношениях мужчины, проявляющего закономерную заботу о своей больной (слышала это краем уха) жене, сдернуло меня со стула и бросило к стойке, к телефону. Хотя цифры из книжки к тому времени перед глазами уже плясали, я все-таки сумела набрать номер некоего субьекта — мне безразличного, но прилипчивого, как июльская муха. До того часа он не смел питать и надежды дотронуться когда-нибудь до моего мизинца, а тут я без предисловий выложила в трубку:

— Сдаюсь. Сейчас приеду прямо к тебе, если ты еще не передумал.

Он, к несчастью, не передумал, и для последовавших после той моей фразы суток опять приходится подбирать удачный эпитет. Пусть для разнообразия будет существительное. Допустим: скотоблудилище

Через сутки под вечер я на автопилоте прибыла домой, где на видном месте ждала записка о том, что отцу сделалось хуже, и его отправили в госпиталь. Но состояние мое к тому времени было таково, что ни малейшего впечатления на меня это не произвело: в душе я всегда была уверена, что мой отец — это тот «дуб, который еще пошумит», и особого беспокойства не требует. Как подкошенная, я упала на диван в маленькой, тогда еще моей комнате и долго не желала вставать к сразу заголосившему телефону, уверенная, что это отец из больницы, или тетушка — с упреками и требованиями. Но, видя, что телефон никак не уймется, и слегка забеспокоившись от такой настойчивости, я все-таки до него дотащилась.

— Добрый день, а Серафиму будьте добры, — попросил мужской голос, и я прокляла себя за то, что взяла ее: так говорить мог только кто-то из отцовских товарищей, желающих подробно повыспросить меня о здоровье товарища полковника.

Пришлось признаться и приготовиться к подвигу вежливости.

— Извините, Сима, ради Бога. Это Илья Берестов вас так бесцеремонно беспокоит, — услышала я в ответ.

Сердце оторвалось и рухнуло вниз; в голове образовалась классическая пустота, но язык, этот независимый гибкий орган, уже делал свое дело без моего участия:

— О, привет, Илья! Сколько лет, сколько зим! Рада слышать! — тон получился спасительно легким, меж тем как в мозгу пронеслось вспышками зарниц: «Значит, все-таки правда! Я ему нравлюсь! Просто только теперь он набрался храбрости — вот и все!».

— Мне очень, очень неудобно, поверьте, — продолжал Илья. — Но я не стал бы отрывать вас от дел, если бы не крайняя надобность…

— Все, что могу, пожалуйста! — уверила я, стараясь подбодрить, не испугать неприступностью.

— Видите ли, мне сказали, что у вас есть хороший стоматолог… А у моей супруги, Вари, очень серьезная проблема с зубом… Этот, как там его, пульпит или не знаю что, но она очень мучается. Мы бы, конечно, не стали никого беспокоить и просто обратились бы в платную клинику, но… То есть, я хочу сказать, что на клинику очень дорогую денег у нас просто не хватит, а ведь только там можно решить такую деликатную проблему…

— Какую проблему? — выдавила я сквозь твердый комок в горле. — Пульпит вылечат в любой районной поликлинике — бесплатно и с обезболиванием.

Я перестала оценивать действительность, лишь чувству, что происходит что-то не просто неправильное, а больше похожее на чье-то сознательное издевательство над моими чувствами.

— Ах, я ведь ничего толком не объяснил вам! Понимаете, когда приходится просить — я всегда путаюсь. Конечно, я должен был рассказать с самого начала… Дело в том, что Варя буквально недавно перенесла тяжелую радикальную операцию. Онкологическую… Потом химии два курса, и скоро опять предстоит, да… И только ей начали делать этот укол в десну — она потеряла сознание. А когда потом объяснила врачу, в чем дело, он сказал, что в ее состоянии такие уколы противопоказаны — словом, просто отделался от нее, да… А ведь зуб-то как болел, так и болит, вот я и подумал… Мне говорили, у вас подруга — вот я и решился… Может быть, она отнесется как-нибудь неказенно, если по вашей протекции? Вы простите мою назойливость, но я другого выхода уже просто не вижу, да…

Пока я все это выслушивала, глаза налились тяжелыми, щипучими слезами… Я так ждала, я так втайне наделась, и вот дождалась, пожалуйста, поздравляю!

«Господи! Сейчас все равно придется отвечать — не трубку же вешать — и он услышит, что голос у меня дрожит, и слезы в нем звенят… Что подумает?!». Первым порывом было — отказать, никогда больше не слышать, не видеть — все равно ведь выкрутятся они как-нибудь, не в лесу живем… Но… Нет, это не человеколюбие победило, плевать мне было на его бедную Варю, — просто я вдруг поняла, что должна взглянуть на него, говорить, сделать его себе обязанным…

— Да-да, конечно, — обуздав себя и подпустив вежливого равнодушия в голос, отвечала я как ни в чем не бывало. — Я сейчас позвоню ей, она, должно быть, уже дома. Вас не затруднит перезвонить мне через четверть часа? Только я сразу хочу предупредить, что, хотя это и много дешевле, чем в супер клинике, но все-таки не бесплатно…

— Что вы, что вы, уж совсем на халяву я и рассчитывать не мог! — успокоил Илья.

Когда он положил трубку, я сползла на пол, впервые поняв на практике, что значит «подкосились ноги». Потом начала лихорадочно названивать Ритке, испугавшись вдруг, что Илья передумает, если я слишком затяну. Подруга сразу согласилась, а потом по-деловому осведомилась:

— Их как обдирать — как липку, или по-божески?

— По-божески! — испугалась я. — Исключительно по-божески! — Это люди — мне нужные! Очень нужные люди! Пусть у них останется приятное впечатление!

— Да ладно, останется, останется, — пообещала Ритка, и, как только я положила трубку, Илья перезвонил, не дождавшись оговоренного времени — может, его Варя там на стенку лезла, кто знает…

Я предложила встретиться завтра около трех в поликлинике — Рита хотела принять их в самом начале своей вечерней смены — но Илья ответил, что они заедут за мной по пути, а если я откажусь, то повезут в принудительном порядке: «Не хватало еще вам бегать по городу, чтобы оказать любезность людям, у которых есть машина!».

…Это потом я догадалась, что в те часы сама Судьба дарила мне спасение. Задумайся я слегка над происходящим, выгляни чуть-чуть за узкие рамки эго — и стало бы ясно, что на щедрой ладони мне было протянуто противоядие от укуса ядовитого зуба самой злой гадины — преступной страсти. Я могла бы назавтра обрести двоих хороших друзей, стать доброй приятельницей одинокой, в общем-то, паре, бывать у них, общаться, и так постепенно, почти безболезненно, исцелиться от навалившейся на мня беды…

Но в безумии и ослеплении я думала в ту ночь только об одном: она скоро умрет, эта Варя. Радикальная операция с химией — это очень серьезно. И даже если она умрет не совсем скоро, то, в любом случае, для мужа она не женщина, а объект жалости. Ведь слова «перенесла радикальную операцию», в основном, означают одно из трех: лишилась всех женских органов, то есть, кастрирована; осталась одногрудой — что физическое влечение к ней практически исключает; или уж и вовсе — анус на боку, о чем и думать страшно, не то что говорить… В любом случае, как женщина Варя — кончилась. А муж ее, здоровый сорокалетний мужчина, ухаживая, быть может, за больной женой, к чему обязывают пятнадцать-двадцать лет брака, женщину найдет себе другую — и ее вполне могу стать я. О моральной стороне вопроса я принципиально задумываться не стала, убедив себя, что два слова «я влюблена» дают мне гораздо больше прав, чем гипотетические ее «я живу с ним под одной крышей». И едва ли на час сомкнув глаза в ту ночь, в девять утра уже вскочила с постели, что в те свободные годы возможно было для меня лишь в чрезвычайных обстоятельствах.

Перетряхнув содержимое шкафа, я осталась совершенно недовольна: давно ставшая объектом анекдотов способность женщины, стоя перед битком набитым шкафом, сокрушенно воскликнуть: «Ну, совершенно нечего надеть!» сработала, наконец, и в моем случае — и с той минуты на очень, очень долгое время логика отказала у меня вовсе. Я распахнула стеклянные дверцы горки, запустила руку в традиционный тайник мещанских семейств — фарфоровую сахарницу — и вытащила оттуда пачку денег. Это были наши общие с отцом деньги, так называемые, «обеденные», так как собственную заначку я к тому времени уже благополучно истратила на художественное оформление своей несчастной любви. Рассудив, что в офицерском госпитале какими-нибудь обедами отца обеспечат, а мне обходиться не впервой, я сунула пачку в карман и помчалась в ближайший приличный магазин, где быстренько прикупила простенький, но для знатока умопомрачителный нарядик с аксессуарами и флакон несколько устаревшей «Шанели». Последнее из-за того, что в духах не разбираюсь вовсе, но про женщину, надушенную пресловутым «Номером пять» никто не посмеет сказать, что у нее дурной вкус. Все это было предназначено, главным образом, для жены — чтобы деморализовать ее, дать ей глубже прочувствовать свое роковое убожество по сравнению с шикарной, ухоженной женщиной. Придя домой, я надела четыре золотых перстня, толстую цепочку с кулоном-птицей и серьги с бриллиантами — содержимое бабушкиной шкатулки, плавно перешедшее в мои руки после ее смерти. На самом деле, только родственники считали, что такова моя часть наследства: отец в приказном порядке запретил мне прикасаться к драгоценностям его матери, мотивировав свой запрет неоспоримым: «Рылом не вышла». Его обида шла оттого, что он хотел видеть меня обладательницей технической профессии — коль скоро родилась я не мальчиком и загону пинками в военное училище не подлежала — то хоть инженера военного из меня сделать, что ли… При этом он упорно не желал принимать в расчет мою полную, доходящую до дебильности, неспособность к каким-либо точным наукам, и игнорировал рисовальный талант, считая все гуманитарное баловством и тунеядством. Когда же я ослушалась, изъявив твердую решимость стать художником — то вместе с родительским благоволением лишилась и изрядной доли материальных благ, включая и побрякушки, меня, собственно, до того дня и не занимавшие. Отец их не прятал, зная, что надеть все равно не посмею, даже если захочу. Но, захотев в тот день, я — посмела и, за десять минут до того, как мне надлежало спуститься вниз, к машине, встала перед зеркалом во всем своем новом великолепии… Я ожидала, что сразу увижу, прежде всего, свой новый туалет, но непроизвольно столкнулась сама с собой взглядом — и отшатнулась. На меня смотрела стерва. Законченная дрянь в тонком, жемчужного цвета свитерке, ненавязчивой, но состояньице стоившей юбке по колено и утягивающих до стройности гладких черных колготках; в туфлях с пряжками, на шпильке… С горестным еще, но уже предвкушающим победу взглядом. Я знала, знала, знала все наперед в тот день! Кроме одного. Мне очень по сердцу пришлась Варя.

Эта женщина, с видом подбитого зверка почти свернувшаяся в углу на заднем сиденье, была худа не модной, а некрасивой болезненной худобой. На тоненьком безымянном пальчике правой руки почти у сустава болталось обручальное кольцо, носимое, очевидно, из принципа, из желания поминутно напоминать себе и всем: «Я замужем, замужем, несмотря ни на что — замужем, слышите?!». Слишком блестели волос к волосу уложенные вороные волосы, и мне, только вчера узнавшей про курс «химии» стало ясно, что это — парик, а свои — выпали, она лысая, совсем, совсем лысая! Варя была аккуратно, умело накрашена, но о многом говорившая желтизна упорно просвечивала сквозь косметику, а еще… Хотя и оказались наши духи одинаковыми и, своими переборщив по неопытности, я вмиг задурманила весь воздух в салоне, — даже они не спасли от предательской струйки, пробившейся сквозь тонкий аромат, — и я поняла, что на Варю обрушился самый страшный удар, третий кошмарный вариант, и где-то там, под ее свободным розовым блузоном, на липучках приклеено то, что даже представить ужасно, но что имеет конкретное название: калоприемник. А ей лет тридцать пять. Боже.

Но ни тяжкое гнусное горе, ни уродство болезни не смогло погасить сияющее-лунный взгляд светлых-светлых, прозрачно-голубых глаз, вдруг доверчиво глянувших мне в душу из полумрака.

— Серафима, — насколько могла приветливо, представилась я.

— Варя, — не потратившись на грозную «Варвару» просто ответила женщина, и сердце у меня екнуло: передо мной, поняла я, тот самый единственный тип человека, перед которым я безоружна.

Эти хрупкие, ласковые и простые женщины с железобетонной волей — те именно, из которых выковывались на заре христианства в застенках и на аренах непобедимые великомученицы… Я поняла, что погибла: ведь я намеревалась предать ее и была тверда в этом своем намерении, а поскольку предать такого человека может лишь законченный негодяй, то, стало быть, пришла пора перестать строить иллюзии положительности относительно собственной персоны.

«Какая же я скотина, оказывается!» — это была с моей стороны холодная констатация факта — и только.

Еще страшнее показалось то, что Варя за те полчаса, что мы ехали с ней бок о бок на заднем сиденье, тоже начала симпатизировать мне, найдя исключительно приятным и обаятельным человеком, — о чем, с прямотой, свойственной людям, потерявшим все, кроме самих себя, мне и поведала. Люди, имеющие многое, но себя так и не обретшие, обычно таких признаний пугаются — но меня в тот день мало чем можно было испугать; я бессознательно действовала под лозунгом «Пусть мне будет хуже!».

Свою подлость я провернула быстро и артистично. Сдав с рук на руки Рите предварительно обласканную Варю и получив Ритин приказ забрать ее через полтора часа, мы с Ильей пошли прогуляться вокруг поликлиники. Сидели под зацветающей сиренью на скамейке, неторопливо шли по гравиевой дорожке, съели наскоро по мороженому в детской песочнице… Мне было около тридцати тогда, из них почти половину я провела в специфическом обществе художественной богемы — и уж конечно, набралась опыта и навыка соблазнения мужчины, принадлежащего примерно к тому же кругу… Тут и слов особенных не требуется — а лишь достаточно стандартного набора взглядов, движений, улыбок, почти автоматически применяемых, и никогда, даже с импотентом не дающего осечек… И к тому времени, как мы вернулись в прохладный темноватый коридор поликлиники, чтобы забрать довольную, вылеченную Варю, закончившую на наших глазах благодарить Риту и сразу перенесшую нежную признательность на меня, у нас с Ильей уже было назначено первое псевдо невинное свидание — якобы, идти в тот же вечер в чью-то галерею смотреть ужасно интересные картины его друзей.

До галереи мы ни в тот вечер, ни в какой другой так и не дошли. Про меня и говорить нечего, а уж мужчина, хорошенько плотски заведенный еще с трех часов дня, в шесть вечера про всякие там картины и думать забыл. Мы увидели друг друга издалека — он стоял у оговоренной башни на углу Вознесенского и Фонтанки — и я инстинктивно рванулась бегом, лишь через несколько метров поняв, что и он давно бежит тоже. Мы встретились, вернее, сшиблись, как раз на середине моста, и я классически повисла у него на шее, подогнув ноги, уже зная, что все позволено.

…На долгие часы, дни, месяцы мы оказались выброшенными из окружающего враждебного мира, нежданно-негаданно попав в зазеркальный мир запретной любви.

Задумывается ли, глядя в зеркало, человек, что, в сущности, он видит себя, вывернутым наизнанку? Наше лицо в этом обманном стекле выглядит почти таким же, как в действительности, но случись вдруг кому-то из знакомых повстречать нас в зеркальном обличье — и он подумал бы, наверное, что встретил нашего близнеца — брата или сестру. Так и мы с Ильей, очертя голову бросившись в преступные чувства, нашли там все похожим, почти до точности подобным настоящему, светлому — но ощущение всего лишь похожести ни на миг не покинуло нас обоих… Забыть об этом, притвориться хотя бы друг перед другом (раз обмануть себя не осталось уж совсем никакой возможности), что мы бродим, обнявшись, по золотой долине истинной любви, обещающей одни лишь радости, — не суждено было ни разу.

Страсть, разумеется, бросала нас друг к другу в любых более или менее подходящих местах — то в мастерской у знакомых, то в чьей-нибудь на час пустой квартире, то, когда семимильными шагами приступил июль, друг влюбленных, — прямо в лесу среди желтых цветов или на взморье меж огромных гранитных глыб… Мы строили, конечно, в минуты отдыха обязательные планы на будущее, без которых наша любовь — а мы именно так вскоре начали называть свои отношения — неминуемо выглядела бы пошлой связью женатого мужчины с незамужней женщиной, в отличие от жены — здоровой, да и моложе ее лет на пять…

Но потому и не могли мы освоиться в нашем зазеркалье, что женщина та — мужественная, больная, несгибаемая — незримо присутствовала при каждом нашем поцелуе; невидимо, но почти осязаемо, словно лишь на шаг приотстав, шла за нами, обнявшимися, по каштановой аллее пыльного бульвара… Я знала, что ей обещана минимум пятилетняя ремиссия, а возможно — и полное выздоровление: варварская операция сделана была вовремя. Ведь живут же десятилетиями и куда хуже покромсанные люди, становясь невольными палачами родных и близких! И когда мы, гуляя далеко за городом, набредали на старую дачу, опоясанную верандой, с башенкой неизвестного назначения и надписью на калитке «Продается», и начинали чуть ли не всерьез обсуждать, как мы ее уже завтра купим, как будем сидеть на закате — «Вон видишь, там, за кустами, беседка, кажется?» — мы оба знали, что все это возможно только в одном случае: если Варя умрет. Причем, достаточно скоро, потому что даже минимальные отпущенные ей пять лет нам по улицам и чужим мастерским не проваландаться, а снять себе квартиру для встреч… Да мы всего лишь бедные художники без гарантированного заработка! Кроме того, о таком нашем маневре обязательно узнают и — донесут.

— Кстати, что сделает… она… если узнает? — отважилась я однажды спросить.

Ответ Ильи был неожиданным и страшным:

— Подаст на развод в тот же день.

Озадаченная, я рассказала об этом Рите, и прекрасно помню реакцию благонравной подруги:

— Так чего ты тогда сидишь-то клушей! Устрой, чтобы какой-нибудь доброжелатель открыл ей глаза! А то мыкаетесь чуть не по чердакам неприкаянные… Детей нет у них, а насчет своей болезни она и сама должна понимать… Или думаешь — Илька на тебе не женится?

Ах, как соблазнительно выглядело это черное дело еще до разговора с Ритой! И не боялась я, что не женится: на том этапе, когда он, как говорят «надышаться не мог», — женился бы, не сомневалась. Как не сомневалась и в том, что Варя действительно, бесповоротно и без слова упрека покинула бы Илью, если б узнала… Сколько бессонных ночей я промаялась, вертясь в горячей одинокой постели до тех пор, пока не начинал светлеть потолок, пока вдруг дружно не потухали уличные фонари, знаменуя приход очередного утра… Если б она, Варя, была, как та, другая, оперная певица, помнится, жена одного скульптора, в которого я аж целый месяц была жарко влюблена! Ах, какие выражения услышала я тогда из деликатных уст дивы — любой зек на десятом году отсидки обзавидовался бы разнообразию и оригинальности лексикона! А как она выломала в одиночку толстую дверь мастерской — за четыре часа равномерного и упорного в нее биения! Я не раздумывала бы, окажись Варя чем-то подобным, но теперь — не могла, чувствуя, что, сделав это, безвозвратно перешагну некий рубеж, после которого считаться порядочным человеком не смогу никогда. Знал это и Илья. Оттого постепенно обреченностью наполнялись наши встречи; поначалу мы искусственно, натужно пытались подогреть в себе стремительно остывавший оптимизм — но как-то разом оставили все попытки, прекратив притворяться, что верим в общее счастливое будущее… А когда вдруг обнаружили себя в черноте и тоске очередного бесснежного влажного ноября, то каждый про себя, так и не признавшись друг-другу, поняли, что любовь, заведомо не имеющая будущего, — обречена. И самое подходящее место и время — это кануть ей в одну из этих самых безрадостных в году ночей…

И я приняла решение. Вернее, оно нашло меня само, когда однажды вечером отец между делом сообщил, что назавтра уезжает в Выборг к давно не виденному товарищу — ну, они, конечно, «загудят», так что вернется он лишь послезавтра, да и то к вечеру… На одну ночь квартире предстояло принадлежать мне, а дни, как я быстро рассчитала в уме, приблизились самые «опасные»… И если я ничего не предприму, как обычно скрупулезно и тщательно предпринимала, то у меня довольно много шансов через девять месяцев, давно к тому времени лишившись Ильки большого, иметь на руках Ильку маленького — и его-то уж никакая Варя от меня не отнимет… Но, конечно, я дам ребенку другое имя: сыну зваться в честь отца, говорят, плохая примета… И еще одну вещь я вдруг остро прочувствовала — и заныло сердце: ведь мы с Ильей ни разу не спали вместе ночь. Вот просто так — не спали. Пусть она будет первая и единственная, но она будет, и Варя переживет…

Сначала он отказывался: к тому времени мы не были близки уже недели три, и успели вполне отвыкнуть от ласк, почти смирившись с тем, что постепенно теряем друг друга. Но когда я намекнула, что это будет наша своего рода «лебединая песня», то он согласился почти радостно, и в мое сердце вошло новое тихое счастье вперемешку с романтической грустью. В тот вечер, помню, случайно взяла я в руки тонкую белую книжку неизвестной поэтессы, купленную кем-то из знакомых прямо у нее самой, на Невском несколько лет назад — и подаренную мне, потому что «про любовь». Я открыла, смутно что-то загадав — и меня поразило в самое сердце: «Спросят меня — не отвечу./Глянут — не брошу взгляд:/Я для последней встречи/Выбираю наряд./А и толкнут — не замечу./Ой, кружись, голова!/Я для последней встречи /Выбираю слова…».

Залившись слезами, я выронила книжку на пол, не дочитав стихотворения, и понимала уже — как это глупо, ненужно, пошло: прямо сейчас может придти Илья, я должна дожарить проклятущую курицу с чесноком, и не с опухшими глазами предстать перед ним, заранее испортив нам обоим настроение, а сияющей, любящей, радостной — вопреки всему! Я только успела наскоро запудрить лицо, как грянул звонок — и едва ли не руки крыльям раскинув, я отворила дверь — и увидела свою неудачницу-Риту с растрепанными волосами поверх пальто и в ботах на босу ногу. Она бормотала что-то, но в ее словах я, собственно, и не нуждалась, мне и взгляда хватило сообразить, что произошло обыденное событие: ее благоверный — парткома на него нет! — в очередной раз нажрался до буйства, а Ритка сбежала от вероятной расправы. Я никогда не могла толком уяснить себе из ее рассказов о кошмарах их семейной жизни — действительно ли так реальна была угроза: ни царапины, ни синяка я за семь лет на ней ни разу не видела. Скорей всего, супруг просто спьяну куражился, хорошо помня размер и вес кулаков Ритиного папани. А познакомился он с ними вплотную только за то, что посмел на заре брака назвать жену «придурковатой». Тем не менее, я всегда оставляла Риту ночевать у себя в комнате, согреваясь отрадным чувством благодетельницы. С этим расчетом подруга и примчалась ко мне — именно в ту единственную из многих сотен ночей, когда гостеприимства я ей оказать не могла. Это был один, только один раз в моей жизни — неужели он так уж непростителен?!

Короче, я выгнала ее. Воспоминание об этом долго было почти самым неприятным в моей жизни — не тварь же я бессовестная — то есть, не совсем же…

И в конечном итоге — я оказалась права: ничего ведь не случилось с ней в ту ночь! А я зато, как и надеялась, уже через две недели узнала, что у меня родится ребенок, обязательно мальчик. И потому, даже не смотря на то, что с тех пор прошло уже семь лет, а я ни разу за это время не видела Илью — хотя слышала иногда отголоски глухой молвы, краткие и недостоверные слухи о нем, но даже голоса не донес ни ветер, ни телефонный провод — все равно с того вечера жизнь перестала походить на бездонный колодец.

На самом деле, по-настоящему ужасными оказались только первые три месяца со дня последней знаменательной встречи. Но неожиданное облегчение явилось в поистине провальный период, когда я, мечась в четырех стенах своей запертой комнаты, в тысячный раз пережевывала мысленно один из счастливейших эпизодов нашей короткой любви и одновременно прикидывала, как сообщить отцу о наметившемся внуке. А родитель между тем неистово бился в дверь, стремясь, наконец, донести до меня неоспоримые обвинения в никчемности. Меня отчего-то особенно терзала наша с Ильей трепетно счастливая прогулка по осеннему Пушкину, терзала нестерпимыми воспоминаниями о том, что в тот день мы в последний раз были истинно близки душевно, доходя даже до родственности; он стал достигнутым Эверестом нашей любви — но с вершины, если нет способа взлететь, возможен только спуск. Из всех утраченных навеки дней, по тому, мрачно-золотому под тяжелым стальным небом я тосковала особо болезненно. И в один отчаянно бело-синий январский день сидела по-турецки на полу среди раскиданных собственных акварелей и общих фотографий до глупости счастливых людей, держащихся за руки около заранее оплакивающей их любовь черной девы… Беснование отца под дверью, подогреваемое моим равнодушным молчанием (уши я заткнула наушниками с Морриконе) было прервано телефонным звонком. Оказалось, добивался меня по пустячному, с эротикой никак не связанному дельцу любовник настолько давний, что его уже вполне можно было считать старым и не особенно добрым знакомым. Но в тот день, озаренная странной мистической вспышкой, я уцепилась за него, как за соломинку. Мне показалось вдруг, что навязчивая пытка воспоминаний оставит меня, если я совершу некий ряд действий, которые теперь не могу назвать иначе, чем ритуальными. Я решила рука об руку с этим внезапно явившимся псевдо близким человеком затоптать наши с Ильей следы. Пройти по тем же заповедным местам в Пушкине и Петербурге, по тем же мастерским и редким комнатам в кемпингах — и так оплевать, осквернить все то, что было дорого, искоренив тем самым успевшие войти в кровь и плоть понятия «наш», «наше», «наши»…

И я это сделала — на третьем месяце беременности. Не знаю, может быть, яд, постепенно утекавший из моей души, перетек в душу ребенка, которого я носила, а вовсе не ушел в неведомое пространство — но мне стало легче… Ведь это уже не «наш» Александровский дворец, где мы были одинаково потрясены рассказом экскурсовода про Царя Николая Второго и Царскую Семью, не «наша» плакальщица, у чьих ног я цитировала Илье стихи, которые читает там своему возлюбленному каждая вторая грамотная женщина; не «наши» аллейки во дворе Сельскохозяйственной Академии, уводившие, бывало, нас в глухие заросли под облупившейся стеной, в место, словно специально предназначенное для сокровенных поцелуев… Я развенчала, опозорила, сделала все интимное «наше» — чужим, посторонним достоянием — с помощью человека, ничего не подозревавшего, и не мыслившего, что служит проводником неосознанного колдовского действа. Я не призывала на помощь ни Бога с Его Святыми и Ангелами, ни противоположные начала и власти, но не сомневаюсь, что нечто иномирное было мною невольно задействовано, неизвестный обряд выполнен — и горечь, в первые дни обострившись, будто в агонии, потом безвозвратно покинула мое сердце, пусть и буквально изорванным — но навсегда. Осталась, тоже навсегда, лишь любовь — но настоящая любовь не приносит боли — и тихое, настороженное ожидание чада…

Кроме того, всегда грело чувство, что мы с любимым поступили единственно правильно, не добив морально беззащитного больного человека, — и рождение сына я восприняла еще и как заслуженную награду за то, что поборола в себе низменное, звериное начало хищника…

* * *

Только оказавшись дома, сбросив плащ и привычно сунув ноги в шлепанцы, я вдруг почувствовала, как запредельно устала сегодня. От стресса всегда устаешь больше, чем от самой напряженной физической работы. «Сначала посижу немного в кресле — а ванна, ужин — все потом…» — решила я, валясь в объятья отцовского кожаного монстра, где мне иногда, в добрую минутку, разрешалось понежиться…

Что произошло потом? Я не заснула, это называется иначе — может, так: временно умерла? Состояние было хотя и глубже, свинцовее самого крепкого сна — но не в полную беспросветность я провалилась: я видела, чувствовала, сопереживала…

Глава 3

Око за око

…и ждах соскорбящего, и не бе, и

утешающих, и не обретох.

Пс.68, ст.21

Я стояла в галдящей толпе на улице грязного городка, и очень хорошо понимала, что нахожусь не в России. Люди вокруг меня выглядели размыто  в смысле внешнего вида и направленности движений — но настроение толпы я угадывала безошибочно, и это была растерянность. Язык людей звучал абракадаброй, ни единого слова не могла бы я осмысленно повторить, но, тем не менее, откуда-то знала, что он — кто этот он, было неясно — велел всем нам не расходиться, пока он не появится. Впереди угловато громоздилось здание, напоминавшее, да, верно, и бывшее небольшой церковью, но из непонятного лопотанья народа я вдруг уяснила себе, что это нелепое сооружение они называют собором. «Такое бывает только во сне!»  догадалась я — и совершенно правильно. Впервые со мной происходило такое, чтобы я осознавала, что сплю, а значит — лишена страха, неловкости, недопониманий, и могу, при желании, превратиться из зрителя в режиссера. «Ну, и куда занесло меня в этом сне?»  силилась я понять, и сразу рядом, а может, для удобства, и прямо во мне, прозвучало: «В Ассизу». Это слово, знала я, было для меня чем-то громадным, невероятно значимым, я чувствовала, что получила ценнейший подарок — но почему-то не рождалось никаких конкретных ассоциаций. И вот, зная, что сплю, я мучительно тянулась к ним — в явь, как утопающий тянется из-под зеленой воды к высокому желтому свету…

А тем временем на ступенях карикатурного «собора» возник человек — и толпа не то возмущенно, не то скорбно возопила. Человек был полунаг — изможденной и нечистой наготою, выглядевшей настолько неприятно, что даже трудно было сочувствовать очевидному его страданию. Другой человек, в грубом коричневом рубище до пят, тащил полуголого страдальца за шею на веревке — правда, при этом отчего-то сам проливал нечеловечески огромные мутные слезы… Выволок на ступени — и замерли оба. Влекомый заговорил — слабым больным голосом, но такова, верно, была власть этого голоса, что каждое слово (а для меня — лишь непонятный, но певуче красивый звук чужого языка) отчетливо и значительно отпечаталось над притихшей толпой. Но мой невидимый услужливый толмач, окопавшийся, верно, у меня в голове, угодливо перевел: «Вы, и все, кто по моему примеру покинул мир и ведет образ жизни братьев, считаете меня святым человеком, но перед Господом и вами я каюсь, что во время этой моей болезни я ел мясо и варенный на мясе навар». Я не успела подивиться нелепости речи и, сугубо, непропорциональной суровости наказания, исполняемого, вдобавок, неуместно рыдающим палачом, как несчастного повлекли на веревке дальше сквозь толпу, мимо меня, и я увидела размазанную грязь на когда-то изысканно благородном лице, услышала, как бренчит цепь — и вокруг меня начал меркнуть ослепительный солнечный свет  а вместо него проявились, как на фотобумаге, очертания отцовской комнаты, где я пробуждалась в огромном кожаном кресле от глубокого тяжкого сна… Я все-таки вынырнула в явь, вынырнула и, конечно, поняла: мне приснилась сцена покаяния Франциска Ассизского — да полноте, приснилась ли? Не была ли я каким-то чудом перенесена туда, на подлинное место действия, не стала ли настоящим свидетелем удивительнейшего события, когда ни в чем не повинный человек велел тащить себя, как барана, на веревке сквозь толпу?! Только ведь это действительно была веревка, не цепь, — тогда откуда же зловещий металлический звук, до сих пор слабо доносящийся из навеки ускользнувшего сна?

Еще, неверное, с минуту, в состоянии мутного блаженства, я пыталась ловить отголоски моего видения, пока вдруг резко не выпрямилась, насколько это возможно было сделать, будучи утопленной в древнем кресле-капкане. Слава Богу, на меня не обухом обрушилась, а постепенно дошла истина — иначе, пожалуй, мои приключения на том и закончились бы. Правда с трудом поместилась в голове: никакой цепи на шее у Франциска действительно не было. Все правильно, он велел тащить себя на веревке, веревку я и видела. А металлическое бряканье, слышное и теперь, когда я полностью очнулась, — это… Это ни что иное, как попытка открыть входную дверь моей квартиры. Кто-то стоит там, на лестничной площадке, и методично ковыряется в замочной скважине.

Опять, как и минувшим вечером, когда балансировала на краю платформы перед несущимся поездом, я досконально и очень рационально разложила по полочкам происходящее — за секунды: значит, убить все-таки хотят не Марьяну, а именно меня, раз пришли ночью ко мне домой; замки на наружной двери вскроют минуты, максимум, через три — и стоит также включить в это время возню с защелкой; тратить время на отпирание внутренней двери никакой дурак не станет, ее вышибут ногой в один прием… Выход у меня один — в окно, но поскольку этаж — шестой, то с тем же успехом я могу остаться и в квартире: возможно, убийца приготовил мне смерть менее мучительную, чем разбиться о свежий черный асфальт. На этот раз я не удивилась тому, что прокрутила все так быстро — опыт уж имелся — но вдруг обнаружила себя на балконе! Я и раньше свято верила в таинственные резервные силы организма, но, как водится, и в мыслях не могла применить ничего подобного к своему неспортивному телу. Главная радость данных ситуаций заключается в том, что мудрая природа, хотя и не отшибает человеку способность регистрировать свои действия, но полностью отнимает возможность оценки — потому что оценив их адекватно, выполнить становится уже немыслимо…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.