Рассказы о походах 1812 и 1813 годов прапорщика Санкт-Петербургского ополчения
Сочинение Рафаила Зотова, автора «Леонида», «Таинственного монаха», и «Истории 25-тилетия Европы»
Санкт-Петербург, в типографии И. Глазунова, А. Смирдина и К, 1836.
Печатать позволяется; с тем, чтобы по отпечатании представлены были в Цензурный Комитет три экземпляра. Санкт-Петербург августа 11 дня 1836 года, Цензор И. Корсаков.
Глава I
1812-й год. Чувства русских при известии о нашествии. Первая победа Витгенштейна. Манифест об ополчении. Составление Санкт-Петербургского ополчения. Обучение его в пять дней. 30 августа и Бородинская битва. Освящение знамени. Выступление. Император Александр во время молебствия при отправлении. Первые переходы. Дневка. Случай чрезвычайной усталости. Сон на ходьбе. Феофилова пустыне. Известие о взятии Москвы. Чувства наши при сем известии. Великие луки. Двухдневный растаг. Прием жителей. Бескорыстие купцов. Невель. Краснополье. Пикет и рунд. Происшествие. Ужасный ночлег. Разлив озера. Утро. Пикет. Приказ о выступлении. Всеобщая радость. Ночлег у Юровичей. Приготовления к сражению. 6 октября. Полоцкая битва. Раненая лошадь. Первые ядра. Первая атака и ретирада. Вторая на штыки. Кирпичные шанцы. Взятие их. Третья атака. Баварцы прорываются па штыках. Раненые офицеры. Истребление баварцев. Стрелки. Мы прорываемся до батареи. Отступаем. Большая кавалерийская атака. Наше безвременное участие. Атака против нас. Отчаянный бой. Все изрублены. Падение и сон. Пробуждение. Место перевязки. Два доктора. Операции. Спасение ноги. Ужин. Каша с сальною свечою. Утро 7-го. Отправление в Юровичи. Вечер. Пожар. Известие о взятии Полоцка.
1812-й год! Какое волшебное слово! Какие великие воспоминания! 24 года прошли с незабвенной этой эпохи, а исполинские события все еще представляются воображению нашему как сон вчерашней ночи, который все еще мечтается нам со всею живостью, со всею силою, которого малейшие подробности мы стараемся припомнить себе, и отыскав их в нашей памяти, с наслаждением спешим рассказать нашему семейству, нашим знакомым. Четверть столетия протекло с тех пор; едва половина нынешнего поколения принимала деятельное участие в этой величественной драме; остальные исчезли со сцены — и только изредка повторяются имена их в кругу друзей и родных. Пройдет еще четверть столетия и, может быть, ни одного уже из действующих лиц не останется на земли. За то память о делах их будет прочнее многих памятников, воздвигаемых суетности человеческой.
Рассказ самого незначительного сотоварища [1] великих действователей того времени, конечно не может быть занимательным, ни в историческом, ни в военном, ни даже в литературном отношении, — но для наблюдателя он может служить изображением великого духа той эпохи, одушевлявшего Россию во всех концах, во всех сословиях; а для устаревшего соучастника в ратном деле, этот рассказ освежит и омолодит все былое, все славное, все молодецкое. И если молодой ус расцветающего воина поднимется с сожалительною улыбкой при заглавных словах: прапорщик и ополчение, — поседелый ветеран верно с искренним удовольствием прочтет несколько страниц, напоминающих ему знаменитые имена Витгенштейна, Кляссиц, Полоцка и Березины.
Как ранний и прилежный ученик я уже на 16 летнем возрасте окончил учебный курс, и с важным для меня званием (студента 14-го класса) вступил в гражданскую службу. Кто в молодости не мечтал о красоте военного мундира, о прелестях походной жизни и о славе бранных подвигов? Что же? К стыду своему должен сознаться, что мне и на ум тогда не приходили подобные мечты. Пристрастившись к поэзии и астрономии, я во сне и наяву видел только эллипсисы комет и торжественные оды, населял в жару юношеской мечтательности все видимые миры, всю огромность мироздания, жителями разнообразных форм, свойств и долговечности — и вместе с тем потел над четырех стопными ямбами; воображал, что буду вторым Невтоном и Державиным, и теперь чрез 25 лет с горьким, но смиренным самосознанием вижу, что ни та, ни другая страсть не принесли мне ни пользы, ни известности, и что подобно миллионам мечтателей остался я в очень тесной сфере посредственности и незначительности.
Не прошло еще и полгода со вступления моего в службу, как вдруг известие о нашествии в пределы России, всей Европы, предводимой Наполеоном, подобно электрической струе, разлилось по всем концам и заставило вздрогнуть все сердца русские. Знаменитый рескрипт графу Салтыкову, приказ по армиям, воззвание к Москве и манифест о защите отечества, произвели такое действие, возродили такие порывы любви к отечеству, что никакое перо не в состоянии описать их. Одни очевидцы помнят эти великие, эти святые дни, когда и жизнь, и имущество почитались не собственною принадлежностью, но достоянием отчизны, оскорбленной дерзким нашествием иноплеменных. Как сладко вспомнить это время всеобщего восторга! Теперь подобные порывы, близкие к исступлению, подверглись бы порицанию, а может быть и насмешкам; [2] тогда они никого не удивляли, потому что все чувствовали одинаково. На улицах, во всех обществах, в кругу семейном, не было других разговоров кроме народной войны. Умолкли все городские сплетни, ссоры, взаимные ненависти, любовь к отечеству помирила всех. По целым дням стоял народ на улицах и площадях, с жадностью ожидая курьеров из армии; всякая реляция была пожираема, тысячу раз перечитана, затвержена, имена героев оглашались тысячью голосами. Первая победа сделала графа Витгенштейна любимцем русского народа. Невозможно описать восторга, произведенного известием о битве под Кляссицами. С той минуты все ежедневно требовали реляций от графа Витгенштейна; имя его было предметом всеобщего обожания. И действительно судьба поставила его в самое выгодное положение. Когда главная армия ежедневно отступала, он один успел отразить неприятеля, один стал твердою грудью и не пустил его дальше Двины. Эта стойкость, составляющая главный характер русского народа, была всем прямо по сердцу и ценилась в эту минуту как величайшее достоинство генерала.
В это время явился манифест о составлении ополчения. Все взволновалось, все бросилось к оружию. Государь потребовал по четыре души со ста, Санкт-Петербургское дворянство объявило, что дает по десяти и снабжает их оружием, провиантом и жалованьем на первые месяцы. Все губернии с восторгом последовали этому благородному примеру. Отовсюду стекались толпы воинов, составлялись дружины. Начальником Санкт-Петербургского ополчения выбран знаменитый граф Кутузов — и может быть этот самый выбор, как глас народа к доверенному от него полководцу, указал мудрому этому герою будущее его поприще, ознаменованное спасением России.
Против новой Голландии в доме барона Раля, открылись заседания комитета ополчения. Все являлись туда с просьбами о принятии их в ряды этого воинства. В числе толпы желающих был и я, с великолепным своим званием 14-го класса, и с пылким воображением 16-ти летнего юноши, который шел с твердою уверенностью, что он поймает самого Наполеона. За всеми гражданскими чиновниками оставлены были занимаемые ими места до возвращения и производство получаемого ими жалованья. Как ни выгодны были подобные условия, но я смело могу уверить, что никто не руководствовался корыстью. Я же верно всех менее, потому что получал тогда (виноват!) 150 руб. в год. Нам дали на обмундировку полугодовое жалованье (сто восемьдесят рублей) — и, вообразите себе восторг мой, чрез несколько дней я явился в публику с золотыми эполетами и в шляпе с султаном. Тогда все кипело какою-то быстротою в действиях, в словах, во всех поступках. Кто бы теперь поверил, что 14 тысяч человек, только что оторванных от сохи и не имевших никакого понятия о военной службе, обучены были всем приемам экзерциции в пять дней? Может быть скажут: ну, да так уж и знали! Нет! клянусь, что не только все маршировали скорым шагом очень ровно, (церемониальный отложен до удобнейшего времени), не только ровно делали все ружейные приемы и стреляли по команде, и без команды, но даже строили колонны по разным взводам и каре. И все это в пять дней, или лучше сказать в пять суток, потому что в длинные летние дни мы и по ночам почти не сходили с Измайловского плац-парада. Комендант Башуцкий был нашим учителем; быстрые успехи учения превзошли все ожидания. Только с русским народом можно сделать такие чудеса.
30-го августа в Александров день весь Петербург был взволнован известием о Бородинской битве. В тогдашних обстоятельствах должно было ее счесть за большую победу, и всеобщий восторг доходил до исступления. Одно только показалось нам очень обидно. Все знакомые, встречавшиеся в тот день, говорили нам ополченным: «не надо вас больше! не надо! после Бородина французы убегут из России!» Как ни радостна была мысль о таком скором освобождении отечества, но самолюбию нашему было очень больно: скинуть блестящий мундир и воротиться к скромной канцелярской чернильнице, не вынув ни разу военной шпаги из ножен и не понюхав пороха. Еще помню, как я в этот день явился в Невский монастырь к обедне и, хотя ожидали немедленного прибытия императорской фамилии, по меня беспрепятственно впустили в церковь. Какая торжественная привилегия золотым эполетам! Караульный офицер заметил мне правда, что в такой день не ловко быть в сюртуке (а мундир у меня не поспел), и что я напрасно завязал галстук бантиком спереди, но в жару тогдашнего времени никто кроме его не обратил и внимания на меня. Одни знакомые восхищались моим нарядом. Ввечеру давали на Малом театре первое представление новой драмы, всеобщее ополчение, и подобного успеха, подобного восторга верно никто не видал ни при одной пьесе.
На другой день, поучившись еще раз хорошенько всем церемониальным маневрам, мы 1 сентября отправились на Исакиевскую и Дворцовую площадь. Тут митрополит, отслужив молебствие, освятил наше знамя, [3] окропил нас святою водою, государь император объехал наши ряды, и мы потом пошли мимо него скорым шагом по полувзводно, оглашая воздух искренним и радостным: ура! — 3 числа выступила уже первая половина ополчения в поход, а 5-го и наша колонна. Как памятен еще и теперь этот день! На обширном Семеновском плац-параде собрались мы. День был теплый и прекрасный. Стечение народа бесчисленное. Уже перестали тогда говорить, что нас не надо, потому что и после Бородина русская армия продолжала отступать; следственно наша вооруженная масса, которая на городской площади казалась очень сильною, имела вид довольно важный. В 9 часов утра прибыл к нам и государь в сопровождении военного министра и английского посла. Сам император скомандовал нам построиться в колонны и на молитву, сошел с лошади, подошел к митрополиту, ожидавшему его с многочисленным духовенством, приложился ко кресту, и молебен начался. Когда же протодиакон возгласил: паки и паки преклонша колена! — государь, духовенство и все колонны ополчения преклонили колена с теплою, сердечною мольбою за успех праведной брани. Когда молебен кончился, митрополит произнес к воинам краткую речь, благословил их иконою Св. Александра Невского, вручил ее генералу Бегичеву (командовавшему всею выступавшею в тот день колонною), и все единогласно закричали, что рады умереть за веру и царя! Тут митрополит пошел по рядам воинов и окроплял их святою водою; потом государь император, сев на лошадь, сам снова скомандовал на плечо и на марш — и все двинулись мимо его с беспрерывными криками: ура! Когда все взводы прошли мимо государя, он снова обогнал их и пред передним сказал краткую, но сильную речь, которою изъявлял всю свою уверенность и надежду на верность и мужество воинов. Ура! не умолкало. Все были в радостном исступлении. Не многие только заметили, что император в печальном расположении духа, и что даже во время коленопреклонения при молебне глаза его омочены были слезами. Из нас никто тогда еще не знал о бедствии, постигшем Россию. Один государь и приближенные его знали это горестное событие, но, чтоб не привести в безвременное уныние выступающего войска и народ, скрыли на одни сутки эту народную беду. Москва была уже в руках неприятеля!
Мудрено ли же, что государь, не предвидя, какое окончание будет иметь ужасная эта война, скорбел в душе как отец о участи миллионов детей своих, вверенных ему промыслом? Мудрено ли, что, отправляя на брань последнюю горсть воинов, он, преклоняя колено пред Всемогущим, проливал слезы о участи, постигшей тысячи жертв, павших и долженствующих еще пасть за спасение отчизны? Велики были те слезы монарха; глубоки те высокие чувства, которые его одушевляли в эту минуту! Он видел всеобщий восторг готовности к самопожертвованию и вверял Провидению жребий народа, столь сильно любящего своего государя.
Провожаемые всем почти городом, вышли мы за московскую заставу и, отдохнув на руке, ночевали на Пулковой. Сколько новых предметов, сколько новых ощущений для каждого в этом первом походном ночлеге! Кто знал тогда, далеко ли он идет и придет ли когда-нибудь назад? Засыпая з углу крестьянской избы, всякой из нас посвятил минут 10 на то, чтобы подумать и помечтать о предстоящем поприще, которого окончания никто не предвидел. (Я говорю: 10 минут, потому что усталость верно каждому сомкнула глаза.)
На другой день ночлег и дневка были в Гатчине. Этот переход уже был довольно силен для новичков, которые до тех пор прогулявшись пылком на Крестовской, всегда воображали, что очень далеко сходили. Тут в первый раз от роду привелось провести две ночи в дымной избе чухонца. В последствии времени часто случалось пользоваться этим же удовольствием, особливо в Литве, но для первого раза очень неприятно было: лежать на лавке и не сметь подняться к верху, чтоб не очутиться в дымной, удушающей атмосфере; проливной же дождь мешал выйти из избы.
Первый переход из Гатчины был самый жестокий для той дружины, в которой я находился (14-я). Так как всякой день невозможно было поместить всю колонну на ночлег по большой дороге, то иным доставалось верст по 5 идти в сторону, и от этого на другой день выходило иногда 10 верст больше против счастливейших дружин. Точно то же было и с этим переходом. Дымная моя гатчинская изба была в 5 верстах от большой дороги, общий переход к следующему ночлегу был в 32 версты, нам же приходилось еще 5 верст своротив с большой дороги, следственно уже 42. Одно же не большое приключение заставило меня сделать гораздо более. Обеденный привал продолжался обыкновенно два часа. Соскучась дожидаться так долго, мне вздумалось с одним товарищем отправиться вперед, рассчитывая, что я часом ранее приду на ночлег и успею прежде других отдохнуть. Дорогою присоединились мы к другой дружине, уже выступившей с привала, нашли знакомых, и в очень приятных разговорах о будущих наших подвигах, прошли до самого вечера. Тут стали уже на дороге попадаться квартиргеры разных дружин, и я у первого же расспросил о ночлеге нашем. Узнав и затвердив название деревни (Подгорье), я с бодростью пошагал вперед. Начинало смеркаться. Товарищ мой стал крепко уставать. Я все еще храбрился, и от души смеялся одной его выдумке, а именно: он полагал, что надобно только чаще отдыхать, чтоб истребить всякую усталость, и потому почти бегом уходил от меня 1/4 версты вперед, садился и дожидался, покуда я, идя ровным шагом, догоню его. Вскоре, оказалось, что расчет его неверен и что он не в состоянии идти далее. Проходя в это время чрез одну деревню, в которой уже одна дружина остановилась на ночлег, он нашел тут одного знакомого и решился ночевать у него, а меня просил уведомить об этом нашего ротного начальника. Таким образом я уже пошел один, и ночью, поминутно спрашивая: далеко ли та деревня, которую мне назвал перво попавшийся квартиргер? Еще две версты сказали мне — и я, собрав последнюю бодрость и силы, пустился скорым шагом. Далеко ли две версты? — Вот я и пришел! — Что же? Какое грустное известие поразило меня? — Я действительно пришел в Подгорье, но это было большое Подгорье и назначено для ночлега (кажется) 6-й дружине, а малое, где должны были мы ночевать, осталось назади и было 4 версты своротя с большой дороги. Тут я внутренно упал духом, но подстрекаемый самолюбием, пустился тихим шагом назад. Мало по малу силы мои ослабевали. Едва передвигая уже ноги, я рассчитывал, что уже прошел в тот день около 50 верст. Поминутно встречались мне отсталые, я всех расспрашивал, где и куда своротить мне с дороги? Бо́льшая часть отвечали мне самым национальным образом: не могу знать, и при всяком ответе шаги мои становились медленнее. Наконец увидал я какой-то поворот с большой дороги и у поворота стоял (о восторг!) наш урядник-квартиргер. Это придало мне бодрости — и я побрел с ним по мякенькой проселочной дороге. Вскоре, однако, почувствовал я, что бодрость умственная не заменяет ног. Силы мои решительно и совершенно истощились. Еще несколько минут молчал я, удерживаемый чувством стыда, но наконец усталость все победила; я сел на дороге и объявил уряднику, что не могу идти далее. Он уговаривал меня, уверял, что уж недалеко, показывал вдали мелькающие огни, все напрасно, я совершению был не в состоянии двинуться с места. Еще до сих пор помню это тягостное, непостижимое чувство. Несколько раз употреблял я всю силу воли своей, чтоб принудить себя встать, и решительно не мог. С некоторым отчаянием растянулся я на траве и сказал уряднику, что он может идти в деревню, а что я останусь ночевать тут, где лежал. Урядник, побоявшись капитана, не послушался меня, а решился подождать, пока я отдохну. С полчаса лежал я в расслаблении, наконец ночной холод стал пронимать меня, Я начал для пробы пошевеливать ногами и с удовольствием почувствовал, что они несколько повинуются моей воле. С помощью урядника встал я на ноги, покачался с минуту на месте и тихо побрел, держась за руку своего проводника. Кое-как добрался я наконец до обетованной деревни; кое-как втащился на лесенку в капитанскую избу, и увидав в углу постланную для нас солому, ринулся на нее, не сказав никому ни слова. Все осыпали меня вопросами; лежа, рассказал я им глупое мое происшествие и просил капитана поставить меня на рапорт больных, чтоб уж на другое утро ехать в обозе. «Э, вздор, братец, сказал капитан; заснет, отдохнешь и поутру встанешь свежехонек!» — Я уверен был в невозможности им сказанного, но не имел уже сил противоречить ему. Отказавшись от всякого ужина, я чрез несколько минут захрапел.
Барабанный бой и голос капитана разбудили меня на рассвете. Я вскочил и, к изумлению своему, почувствовал, что от вчерашней моей усталости не осталось во мне ни малейшего следа. Сила и бодрость опять возвратились. Одна лень потягивала мои руки и растворяла настежь мой рот, но холодная вода вскоре прогнала и это, и я по-прежнему пустился в поход. Только пользуясь вчерашним уроком, я никогда уже более не уходил вперед, а смиренно следовал при своем взводе, досыпая на ходьбе до первого привала те часы, которые похищаемы были у меня ранним вставаньем. Не подумайте господа читатели, что фраза: досыпая на ходьбе какая-нибудь риторическая фигура, или острота. Нет клянусь вам, что после сильного перехода, когда не успеешь хорошенько выспаться, встанешь рано, освежишься кое-как, чтобы выступить в поход, то после, идучи в рядах своего взвода, поминутно засыпаешь на ходьбе, видишь сны, спотыкаешься, просыпаешься и вновь погружаешься в сон. Спросите у армейских фронтовых офицеров. Это со многими бывало.
Вторая дневка была в Луге. Примечательного ничего не случилось. Но зато третья очень памятна. Это было у Феофиловой пустыни. Тут мы в первый раз услыхали о взятии французами Москвы! Напрасно стал бы я стараться передать читателю то ужасное впечатление, которое произвело над нами это известие. Чувство это невыразимо. Совершенное уныние овладело нами. С каким-то грустным равнодушием, с какою-то безмолвною тоской смотрели мы теперь на будущее. Нам казалось, что все уже погибло, что война не имеет уже другой цели, кроме последнего, отчаянного усилия умирающего, кроме конечного истребления остальных русских. До этих пор мы мечтали о славных подвигах; теперь вся перспектива нашего воображения ограничивалась смертью. Окончились шумные наши беседы на ночлегах; молча сходились мы теперь друг с другом, молча пожимали друг у друга руки и покачав головами, молча отирали навернувшуюся на глазах слезу. Более всего боялись мы унизительного мира; смерть казалась нам гораздо предпочтительнее.
С этими-то тягостными чувствами продолжали мы поход. До Великих Лук ничего примечательного с нами не случилось. Тут приказано было остаться на два дни, побывать всем в бане, исправить всю амуницию и приготовиться на долгую, бивачную жизнь. Тут в первый раз услыхали мы о французских мародерах, от которых в Ильинскую пятницу почти весь город бежал. Тут нашли мы в жителях самый радушный, самый бескорыстный прием. Ни за что не хотели с нас денег брать. Мне нужно было купить несколько фунтов сахару. Купец отвесил и очень огорчился, когда, я спросил: сколько ему следует? «Да за что ж, братец, я даром-то возьму у тебя?» — «За то, что вы наши защитники, наши спасители!» — «Да ведь если все твои защитники придут брать у тебя товар без денег, так у тебя ничего не останется» — «Да ведь я, батюшко, не один и в городе; нас много, и мы до вашего прихода положили между собою не брать с вас ни за что денег. На мое счастье, вы пожаловали — и я рад служить такою малостью вашему благородию!» — Я взял и поспешил домой, чтоб рассказать всем об этом патриотическом бескорыстии целого города; но мое известие было уже не новость. Многие прежде меня испытали то же, и к чести всего ополчения, должно сказать, что никто в эти два дни не просил себе ничего в запас, а довольствовался радушным угощением жителей. 26 сентября выступили мы из этого походного Эльдорадо, чтоб долго, долго не лежать на постели, не спать под крышею, не сидеть за столом, не раздеваться, не есть и не пить вдоволь. До сих пор после каждого перехода привыкли мы к вечеру у каждой деревне встречать наших квартиргеров. В этот день нашли мы их на обширном поле, с одной стороны, омываемом озером, а с другой увенчанном густым лесом. «Где ж наш ночлег? спрашивали мы на перерыв у квартиргеров» — «А вот где, отвечали они, и указывали на поле, утыканное колышками. Эти колышки — была разграниченная межа между ночлегами разных дружин. Только что разместили всю колонну, отрядили тотчас по взводу в лес, и пошла стукотня, треск и ломка. Запылали костры, повесили котлы, начали вынимать провизию и, благодаря русскому досужству, чрез час несколько сот плетеных шалашей красовались уже на пустынном поле, а чрез час потом и весь лагерь спал русским, богатырским сном. Иные спали правда беспокойно, часто просыпались и выползали из шалашей, чтобы погреться у костров, поддерживаемых часовыми; что ж до меня касается, то молодость и вовсе не сибаритская дотоле жизнь, усыпила меня наилучшим образом без просыпа до утра. Неугомонный барабан поднял нас на рассвете. Мы вскочили, побежали к озеру помыться, перекреститься, затянули ранцы — и по вторичному барабану пустились далее. На другой день — такой же ночлег; на третий судьба нас еще раз побаловала. Первый литовский город Невель принял нас под свои крыши для ночлега и дневки. Но какую жестокую разницу нашли мы в чувствах и приеме жителей! Правда и здесь не требовали с нас денег; да за то ничего и не давали. Обыватели косились на нас и спрятали провизии свои в подвалы; купцы заперли лавки; одни космополиты-евреи бегали вокруг нас, уверяли каждого в неизменной своей преданности к России и выманивали у нас последние деньги.
Выступив из Невеля очутились мы в новом мире. Переходы наши были уже совершенно на военной ноге. Авангард, патрули, при каждой бригаде артиллерия с зажженными фитилями, кавалерийские разъезды, словом, все предосторожности, доказывающие близость неприятеля. Но где же он? Сердца наши так и кипели нетерпением крикнуть ему наше молодецкое: ура!
31 сентября пришли мы к мызе Краснополье и на обширных лугах, омываемых рекою Дриссою, расположили свои биваки. Тут пробыли мы трое суток, потому что мост чрез Дриссу был сожжен нашими партиями в то время еще, как опасались отступления графа Витгенштейна. В самую первую ночь случилась со мною неприятность. Когда дружина наша поместилась на биваки, то меня отправили к ближнему озеру со взводом нижних чинов содержать пикет. Подполковник, старый служивый, отправляя меня, полагал, что я верно знаю: что значит пикет и какой церемониал бывает при встрече рундов? Я же с полною невинностью думал, что ночевать все равно у озера, или на пашне. Солдаты мои развели огонь, построили мне шалаш; я поужинал гречневой розмазни, развязал шарф, скинул ранец и преспокойно улегся спать. Но еще не успел я и задремать, как унтер-офицер прибегает ко мне с восклицанием: «Ваше благородие! рунд идет!» «Ну, так что ж? отвечал я потягиваясь» — «Да надо принять его, продолжал он» — «Милости просим», сказал я, и надевши фуражку, выполз из шалаша. Вдруг слышу очень неучтивые крики и вопросы: где? кто караульный офицер? и передо мною очутился какой-то генерал, который обходил рундом, чтоб видеть нашу исправность. «Что это значит? где вы, сударь, были? так ли встречают рунд? — да как вы смели снять шарф и ранец? И прочие ласковые вопросы посыпались на меня с милостивым обещанием меня арестовать. Я хотя и не понимал своей вины, но по-русски отмалчивался. Видя мою безответную боязливость, генерал догадался, что все это для меня арабская грамота — и спросив о моей фамилии и дружине, потребовал, чтоб я ему повторил инструкцию, данную мне тем, кто меня сюда поставил. Очень невинно отвечал я ему, что никакого наставления не получал, а подумал, что сегодняшний ночлег похож во всем на прежние, где мы во время ночи ничего не были обязаны делать. Генерал улыбнулся, успокоился и послал за моим подполковником. Бедному старику досталось за меня порядочное головомытье — и тем все кончилось. Тут уж я половину ночи провел, чтоб у старого армейского унтер-офицера выучиться всем тайнам военной науки, употребляемым при встрече рундов, и второй рунд был уже мною принят со всеми церемониальными приемами. После того унтер-офицер сказал мне, что больше никто не придет и можно уснуть до утра, чем я и воспользовался с особенным удовольствием.
4 октября выступили мы из Краснополья по новым мостам построенным в эти дни нашим ополчением. В первый раз увидели мы здесь начальника ополчения сенатора Бибикова, который выступи из Санкт-Петербурга 5 сентября с одною колонною, шел с нею другою дорогою (чрез Псков и Себеж) и только здесь соединился с нами. Он сам командовал выступлением в поход и был очень доволен нашею исправностью, потому что мы вовсю дорогу, на самом марше, делали разные эволюции и построения колонн. В последние два дни пребывания нашего в Краснополье шел проливной дождь и бивачные наши шалаши были от него самою худою защитою. Мы все это, время обсушались кое-как у огней, но это была работа Пенелопы; — что обсыхало с одной стороны, промокало в то же время с другой. Утро выступления из Краснополья было ясное и теплое. Пройдя 11 верст, сделали мы привал у раззоренной корчмы, отслужили молебен, выслушали речь командующего генерала о близости неприятеля, прокричали ему ура! — и пошли далее. Отойдя еще 6 верст, вдруг велено было остановиться и расположиться на биваках у озера. Октябрьский дождь снова полил на нас, мы спешили состроить себе шалаши и рассчитывали, что обсушимся и отогреемся у костров. Ни тут-то было! Неприятель был не далеко; он не должен был знать о существовании и приближении нашей колонны, и потому не велено было и огней разводить. Это уже было очень неприятно! Другая столь же сильная неприятность состояла в том, что обозы наши остались в Краснополье, и мы вместо обеда и ужина закусили черствыми черными сухариками, которые были у солдат в ранцах, размачивая их в озерной водице. В довольно грустном расположении духа улеглись мы на ночь в шалаш, навалив на него сверху как можно больше ветвей с листьями, чтобы дождь не протекал, и сделав внутри шалаша точно такую же подстилку; а как природа всегда свое возьмет, то, повздыхав несколько минут, заснули и мы. Новая неприятность разбудила нас часа за два до рассвета. Дождь, не перестававши лить во все время, образовал из всего пространства наших бивак — озеро, и вода подмыла наши шалаши и подстилку. Это было самое тягостное ощущение. Бок, на котором кто лежал свернувшись, очутился в воде и промок до тела. Лихорадочная дрожь прогнала сон, и помочь было нечем. Глубокая тишина окружала лагерь; ни погреться, ни обсушиться, ши даже выйти походить и согреться ходьбой — невозможно, потому что сверху дождь, а снизу вода до полколена. Остаток этой ночи был самый тяжелый изо всего похода. (В 1813 году, когда весною шли по Пруссии, то от разлития рек по низменным местам был один переход, что вся колонна шла в воде по колено более мили, но тогда все это время солдаты и офицеры не переставали смеяться и шутить. Все знали, что ввечеру и согреются, и обсушатся, и плотно поужинают). На рассвете барабану некого было будить: все давно уже не спали; не нужно было мыться; все были вымыты с ног до головы: бесполезно было думать о завтраке — есть было нечего! Как милости Божией ждали все второго барабанного боя, чтоб собираться в поход, но на этот раз и барабан нам изменил, ожидание было тщетно! Из главной квартиры прислано было приказание: оставаться на месте впредь до распоряжения. Это был последний удар.
Чрез час судьба улыбнулась мне. Я был послан в арьергардный пикет. Это было на большой дороге, где вместо воды была только грязь — и где следственно можно было поразгуляться. Помня свою пикетную неудачу в Краснополье, я потребовал инструкции, и мне сказали, чтоб никого без строгого допроса не пропускать по дороге, донося тотчас же по команде.
С облегченным сердцем от ночных страданий, отправился я на свой пост и очень важно начал уминать грязь по дороге, спуская острием шпаги воду из луж в канаву. В этом смиренном занятии, которое меня развлекло и рассеяло печаль, прошло несколько часов. Наступил час обеда — и солдаты принялись доедать последние остатки взятого ими запаса сухарей. Я разделил их скромную трапезу, а для сварения в желудке принялся опять потом утаптывать свою дорожку. Не знаю от чего, только этот день был самым длинным в моей жизни. Поминутно поглядывал я на своего серебряного Вальтера, стрелки не подвигались вперед. Вдруг около сумерек увидел я скачущих по дороге всадников и, разумеется, остановил их. Это был русский офицер в сопровождении двух казаков. Он был очень недоволен, и остановкой, и моими расспросами. Вместо того, чтоб отвечать мне, он сам меня стал расспрашивать, кто мне приказал останавливать в арьергарде? Покуда продолжались наши разговоры, явился и дежурный по цепи, который повторил приехавшему мои же вопросы. Видя, что от нас даром не отделаешься, он объявил, что едет от графа Витгенштейна к генералу, командующему нашею колонною, с приказанием немедленно выступить — и объявить солдатам, чтоб они готовились завтра к сражению. Как сумасшедшие бросили мы обнимать офицера и казаков, и тотчас же пропустили, не давши никому знать. Оставив свой пикет, бросился я к своей дружине и с неописуемым восторгом объявлял всем слышанную радость. Все встрепенулись. И дождь, и голод, и вода, и бессонница — все было забыто в одну минуту. Все поздравляли друг друга; все засуетились — и прежде, чем пришло приказание от генерала готовиться в поход, весь лагерь по моей милости стоял уж под ружьем. Могло бы мне правда и за это достаться, но в это время все забыли о подобных упущениях.
Наконец мы вышли из этого адского места, и с наступлением темноты пустились в путь. Не велено было ни петь, ни шуметь, ни громко говорить, но мы шепотом изъявляли друг другу свою радость — и не смотря на грязь и темноту в три часа сделали 15 верст. Издали еще видно нам было на небе какое-то зарево — и мы все ближе и ближе к нему подходили. Наконец в 9 часов вечера пришли мы к селу Юровичам, где на обширнейшей равнине расположен был на биваках корпус генерала Берга, составлявший 1-ю линию войск графа Витгенштейна. Сколько раз мы уже сами стояли на биваках и грелись у горящих костров без малейшего внимания на картину, нами представляемую. Тут же величественный вид этого благоустройного корпуса, эта необозримая равнина, усеянная пылающими кострами, это великолепное зарево, борющееся с темнотой октябрьской ночи, эта многочисленная артиллерия и кавалерия, этот гул, шум, говор, движение, жизнь: все поразило нас, все объяло наши сердца каким-то новым чувством, в котором мы сами её б не могли отдать отчета. Нас тотчас же разместили по тем полкам, с которыми мы на другой день должны были действовать в сражении; армейские обер-офицеры приняли нас радушно. Вид, речи, приемы их, рассказы о прошедших битвах, остроты, анекдоты, все было для нас ново. С робостью и неловкостью новичков обходились мы с ними и отвечали на их расспросы. Впрочем, все это продолжались не долго. Все должны были заняться приготовлениями к битве. Солдаты стали чистить ружья и амуницию, а мы, посушась у костров, свернулись на голой земле, кто где пришелся и сладко уснули. Предстоящее сражение всякому из нас мечталось во сне, но для многих это был последний сон в жизни.
С рассветом 6 октября проснулись мы. Утро было пасмурное, но без дождя. С молчаливым благоговением становились все в колонны и по команде выступали по назначению. Наша дружина была последняя. Ей было назначено с воронежским полком идти от Юрович влево лесом и прикрывать 24 орудия. Едва выступили передовые колонны по большой дороге, как начались выстрелы. Это уже было начало кровопролитного дня. Передовые посты неприятельские, не ожидая столь сильного нападения, были смяты и быстро отступали, отстреливаясь. Покуда мы шли по равнине, мимо нас поминутно проносились кавалерийские отряды, и свои, и неприятельские. Это была рекогносцировка, которую наша кавалерия отражала, и мы на все это смотрели с любопытством, не принимая никакого участия, и не воображая даже, что около нас происходит уже начало сражения. Вскоре вступили мы в лес. Грязь была по колено; дорога ужасная, едва проходимая; лошади не в состоянии были везти орудий, и мы, разумеется, сами принялись тащить их. Эта проселочная дорога была не более 8 верст до равнины, на которой лежит Полоцк и на которую мы должны были явиться с нашими орудиями, но мы целые четыре часа бились с ними по грязи и по кочкам, покуда вывезли их к опушке леса. Все это время слышали мы издали сильнейшую канонаду, и сердце разрывалось от нетерпения. Мы воображали, что город возьмут без нас и что мы уж опоздаем. В одном перелеске нашли мы только-что оставленные французские биваки и остановились тут отдыхать. В первый раз еще удалось нам видеть землянки, отделанные для долговременного военного житья: рамы, двери и даже камельки, столы, стулья, диваны, зеркала. Все это было набрано французами в раззоренных ими поместьях, и по расчету их верно назначено было на зимовку. Вышла небольшая ошибка. С утра 6 октября они уже больше не видали этих роскошных жилищ.
Около 12 часов явились мы, наконец, к опушке леса и сдавши наши орудия, прилегли в кустах для отдыха. Тут в первый раз в жизни увидел я ужасное действие ядра. Чья-то несчастная лошадь лежала не вдалеке и обе передние ноги её были оторваны. Нельзя было без величайшей жалости смотреть на это бедное животное, которое с каким-то равнодушием лизала текущую из ран кровь. Не долго дали нам отдохнуть. Воронежский полк, составлявший нашу первую линию, двинулся вперед, а мы все еще остались на время в резерв. Заметив нашу ново появившуюся из лесу колонну, неприятель направил на нее несколько орудий с кирпичных батарей (он превратил кирпичный завод в сильное полевое укрепление, употребив кирпичи на сделание шанцев и брустверов). Вдруг одно ядро прожужжало над нашими головами и позади колонны врылось в землю. Все мы, как будто от волшебного жезла присели. Какое-то непонятное чувство стеснило грудь. Лихорадочная дрожь пробежала по жилам. Все с недоверчивостью взглянули друг на друга, и внутренно стыдясь своей слабости, каждый хотел ободрить другого. Вдруг еще другое ядро и то же движение. Полковник с сердцем стал увещевать нас, что эти поклоны и неприличны, и бесполезны. Не помню при котором ядре мы его послушались, но всякое, однако, производило в сердцах наших очень неприятное чувство. До сих пор все это еще была игрушка, вдруг одно ядро попало в ряды и вырвало двух солдат. Эта минута, это впечатление были самые тягостные. Нам не дали, впрочем, времени обдумать психологически нашего положения. Прискакавший чей-то адъютант приказал полковнику двинуться вперед на подкрепление воронежскому полку, на который неприятель сильно напирал. Не знаю для чего развернул он всю нашу колонну и колеблющейся линией, повел нас против неприятеля. Эта первая попытка была очень неудачна; мы не далеко ушли. Не успели мы пройти и ста сажен, как три батареи, Бог весть откуда, начали нас приветствовать с разных сторон и ядрами и картечью. Минуть пять шли мы еще вперед с какою-то опьянелостью и бесчувственностью, вдруг, как и от чего не-знаю, только весь фрунт не выдержал, дрогнул и бросился назад. Не прежде как у опушке леса остановились все, и с недоумением стали посматривать друг на друга. Этот первый подвиг не лестен был ни для кого. Полковник бесился, ругался, бил солдат своею саблею и командовал: стой, равняйся! — кое-как образумились все. Чувство стыда возвратило к долгу. Все наперерыв стали ободрять солдат и снова весь фронт двинулся вперед уже ровно и решительно. Снова принялись нас осыпать с батарей, но на этот раз сердца скрепились — и вся дружина медленно подвигалась вперед. Тут влево от себя увидали мы тихо и стройно отступающих воронежцев — и догадались, что мы перед этим тоже отступали, но уже слишком быстро. Пропустив мимо себя свою первую линию, мы заметили вдали подвигающихся вперед неприятелей, остановились и начали перестрелку. С четверть часа продолжалась она и тут я в первый раз услышал музыку Карла XII. Свист пуль около ушей не производил уже большего впечатления, но зато действия их были очень заметны. Поминутно солдаты и офицеры выбывали из фронта, а иные и на месте ложились. Между тем неприятель во время самой перестрелки все более и более к нам приближался, потому что наша стрельба, как кажется, не очень была для него убийственна. Вдруг полковник скомандовал: прекратить пальбу! Офицеры за фронт! на руку! скорым шагом, марш, марш! ура! Это наконец было по-русски; наконец мы очутились в своей сфере. Грозная и веселая минута! Быстро пошагали мы на встречу неприятелю и вместо скорого шага, бежали уж бегом. Неприятельский фронт не устоял, дрогнул и не дождавшись нас, пустился со всех ног отступать, точно также как недавно мы отступили. На минуту остановил нас полковник, выровнял, приказал не бежать, а идти как можно ровнее, и не видя пред собою неприятеля, который укрылся в кирпичные шанцы, решился штурмовать их. Веселая наша победа нам очень понравилась, мы забыли и ядра, и пули, и первый страх; разговорились между собою, расшутились и с дружным криком ура! пошли на кирпичные шанцы, из-за которых нас порядочно осыпали. Помню, что в это время подл меня один славный урядник, заряжая на ходьбе ружье (как говорил он: на всякий случай) поражен был пулею прямо в лоб между бровей в ту минуту, как откусывал свой патрон, чтоб сыпать на полку, и упал навзничь, держа еще в губах не докусанный патрон. Что ж? я первый, который так недавно почти до слез был тронут страданием умирающей лошади, я расхохотался над торчащим во рту патроном, и все бывшие вокруг меня солдаты и офицеры разделяли мой смех. Странная человеческая натура! как скоро, как легко приучается она к страху и страданиям. Скоро дошли мы и до кирпичных шанцев. Тут-то воображали мы будет резня и кровопролитие! Ожидание наше во все не сбылось. Шанцы достались нам очень дешево. Прежде чем мы дошли до них, добрая наша артиллерия, которую мы недавно с таким усердием на себе по грязи тащили, дружески отплатила нам за этот труд. С первого своего появления обратила она огонь свой на эти батареи и шанцы и так хорошо действовала, что, когда мы явились, ни орудий, ни солдат уже тут не было. Видны только были одни остатки ужасного действия нашей артиллерии. В самом деле это была престранная мысль со стороны неприятеля: устроить брустверы из кирпичей. Временною защитою от напора пехоты — могли они еще служить, но при первом усиленном действии артиллерии — эти же самые кирпичи, раздробляемые 12-ти фунтовыми ядрами, [4] разлетались в дребезги и убивали собственных своих солдат. Доказательство этого видели мы, вступив в оставленные шанцы и груды неприятельских трупов лежали по всему пространству бывшего завода, и мы очень были уверены, что в смерти всех этих убитых мы совершенно были невинны. Как бы то ни было, но мы взяли эти шанцы и очень были довольны своим подвигом. Здесь мы отдохнули с четверть часа. Кажется полковник, не имея дальнейшей инструкции, сам не знал, что ему делать? Тут стали мы очень спокойно осматривать поле сражения, и оно предстало нам во всем великолепии.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.