1ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ ХРОНИКА МУЖСКОГО ТЩЕСЛАВИЯ
Жизнь человеческая — ложь. За всякой улыбкой
таится зевота, за всяким восторгом — проклятие,
за всяким удовольствием — отвращение, а от
сладкого поцелуя остается на губах томящая
жажда новых наслаждений.
Г. Флобер
ВСТУПЛЕНИЕ
Люди навсегда привержены к тому времени, когда их любили, а, главное, когда они любили. Я принадлежу к прошлому — такому понятному, простому и бесконечно близкому, но безвозвратному, недосягаемому и скраденному ветхой памятью. Прощально-обстоятельный восторг воспоминаний воскрешает все оттенки мужской радости, где главный персонаж, сильно смахивающий на автора, на протяжении всей жизни много и охотно пьет и занимается любовью с множеством женщин. Роман состоит из цепочки новелл, где сочинитель, похоже, задался целью совратить своего героя. Он отметился тем, что чувствовал, видел, слышал, и распоряжался не только своей жизнью, но и жизнью окружавших его женщин. А чем, собственно, шалопайские шараханья юности хуже горьких прозрений зрелости? И то, и другое было в нашей жизни. Текст от «я», на мой взгляд, в данном случае более уместный — у читателя не возникает сомнения, что писатель мог видеть то, что описывает. Богатство впечатлений, воспринимаемых мною, было огромным, но они почти все располагались на поверхности физического тела, само же «я» — где-то в середине, глубоко укрытое и не всегда внятно обозначенное в оценке тех или иных событий или людей. В романе запечатлено мужское начало, и не только в животно-биологическом контексте, но и в попытке — пусть не всегда удачной — найти свой нравственно-духовный мир. Смело, порой дерзко, соединяя высокое с низким, необычное с будничным, иногда (по понятным причинам) заходя в Зазеркалье, но будучи предельно откровенным, я, надеюсь, войду в твою зону доверительности, мой читатель.
И всё же роман о любви. Любви начальной и любви зрелой, любви плотской, земной, и любви платонической, всякой. В любви раскрываются герои романа, и её краски становятся разными по цвету, колориту, насыщенности. В произведении мы увидим скопление мыслей и чувств, порой неподвластных здравому смыслу, и, в то же время, прикрытых маской повседневности.
I
Любовь можно назвать
трижды вором — она не спит,
смела и раздевает людей догола.
Диоген.
Если вы не знаете Юлиану Краснополянскую, то вы не видели оставшихся в живых красивых женщин. Можно посвящать трактаты о красоте Елене Прекрасной, ломать руки от тщетности увидеть в здравии принцессу Турандот и, пополнив запасы валидола, рыдать о безвременно ушедшей в мир иной царице Савской. Увы, эти светочи и образчики чарующей дамской красоты давно пересекли Стикс. Но Юлиана Ивановна-то, слава Богу, жива! Хотя ей уже тридцать лет. Как я сочувствую мужчинам, не видевшим воочию госпожу Краснополянскую (и втайне злорадствую). Мне, восемнадцатилетнему юнцу, и то понятна мощь и виртуозность первой красавицы курортного городка Геленджика. А уж представляю трепет и вожделение зрелых мужей и параноидальных ловеласов. Юлиана Ивановна хрупкая трепетная брюнетка. Короткое каре с кокетливым хохолком на очаровательной головке подчеркивает строгость и едва уловимую вульгарность, которые вкупе образуют тот самый женский магнетизм, от которого постанывают словно спущенные с цепи мужчины, постоянно вьющиеся подле ее кабинета. В глазах женщин, обладающих повышенным либидо, заманчиво-зловеще полыхают рубиновые огоньки. Светильники женской притягательности находятся в глубине очей и скользящим взглядом мужику-обывателю этих факелов порочности не узреть.
Я стараюсь отвести глаза от взора начальницы. Да, чуть не забыл: я служу у госпожи Краснопольской простым курьером. Вообще-то зовут меня Василием, но Юлиана Ивановна постоянно забывает мое имя.
— Григорий (это она мне), отнеси пакет в издательство. Только на девок не глазей, да побыстрее, пожалуйста, — и тут же забывает о моем существовании.
Едва вернувшись, с порога слышу милый моим ушам фальцет:
— Миша, ты сигареты купил?
В недоумении пожимаю плечами.
— Нет, я определенно уволю этого мальчишку.
Должностей у Юлианы Ивановны уйма, но она виртуозно справляется со всеми. Прежде всего, Краснополянская возглавляет методический центр эстетического воспитания молодежи.
— Ну, уж я научу их уму-разуму, — глаза ее загадочно сверкают.
Остается только догадываться, чему научит юную поросль моя прекрасная начальница…
О чем-то задумавшись, Юлиана Ивановна вертит в руках шариковую ручку. В ее длинных изящных пальцах, словно в лепестках хризантемы, порхает эта желтая ручка — шмель, собирающий нектар с дивной перламутровой кожи.
— Тебе что, Евгений, заняться нечем? — она ловит мой завороженный взгляд. — Приготовил бы мне кофе, что ли…
Что-либо делать лично для нее мое почти вожделенное занятие.
Есть у госпожи Краснополянской тайная и самозабвенная страсть — Юлиана Ивановна самодеятельный художник. Она тоже убеждена, что в человеке должно быть все прекрасно… Хотя содержание полотен моей очаровательной начальницы, мягко говоря, не всегда соответствует догматам великого классика. Она пренебрегает законами композиции, перспективы, цветового колорита или, скорее всего, не подозревает об их существовании. Хотя дело тут вовсе не в отсутствии образования, техники, а может и таланта. Главный критерий подобных картин, со слов автора — это состояние души. Наивность этих холстов, их неискушенность — качества, совершенно непригодные для жизни, бизнеса, но самому художнику работы приносят крайнее творческое удовлетворение. Очередной поклонник Краснополянской, искренне полагая, что изрекает изысканный комплимент, внимательно изучив полотна Юлианы Ивановны, вещает:
— Вот вы, такая начитанная, эрудированная женщина, блеск ума и красоты, и вдруг, — он пренебрежительно тычет пальцем в сторону картин, — и вдруг это…
— Понимаете, дорогой Иван, простите, кажется, Григорьевич, долгое время притворяться интеллектуалом очень трудно и вредно для мозгов, — парирует воспитатель юношества.
Краснополянская никогда не прислушивается ни к чьему мнению, говоря, что это господствующее заблуждение — придавать какое бы то ни было значение посторонним замечаниям.
Жизнь в методическом центре по эстетическому воспитанию молодежи текла своим чередом: Юлиана Ивановна блистала своей красотой и лубочной живописью, молодежь училась чему-нибудь и как-нибудь, а я верно и добросовестно служил в первых рядах работников отечественной культуры, безнадежно вздыхая о своей начальнице.
Поиск моделей и пейзажей для творца всегда считается одним из важнейших компонентов в изобразительном искусстве.
— Как мне осточертели эти унылые городские ландшафты, — частенько сокрушалась Юлиана Ивановна, — однообразные серые домики, одно море кругом, — тоном погибающего ямщика почти заголосила Краснополянская. — Ну не Айвазовский же я!
— А у меня дача в восемнадцати километрах от Геленджика, — вдруг брякнул я. — С голубятней, озеро невдалеке, — и покраснел от смущения.
— С голубятней, говоришь, — призадумалась начальница.
Старенький «Москвич» Юлианы Ивановны, поднимая клубы пыли, мчался по грунтовой дороге, словно танк перед крупным сражением.
Место действительно было красивым. Среди гор, на небольшом холме, изумрудном от молодняка сосенок, стоял деревянный домик моего давно усопшего деда, с возвышающейся над кровлей голубятней. Голуби, увидев меня, заворковали, засновали по насесту и, очевидно, от радости, взмыли в серо-голубое небо. Невдалеке виднелось небольшое озеро, почти полностью заросшее камышом. В принципе какая разница для художника примитивиста, какой перед ним пейзаж — седые пирамиды в долине Гизы, томное шуршанье олив Адриатики или заброшенный свинарник на юге Костромской губернии. Но замыслы! Кто поймет замыслы творца и надо ли их понимать?
Совершенно забыв о присутствии хозяина, Краснополянская, вооружившись этюдником, не удосужившись даже переодеться, устремилась на голубятню, откуда открывался хороший вид для этюда. Пошатнувшись от столь рьяного нашествия, ветхое сооружение все же выстояло, и миниатюрная художница, отмахиваясь этюдником от надоедливых птиц, уверенно продолжала свой путь наверх (в данном контексте не к славе). Насколько это возможно, она довольно целомудренно чертыхнулась, зацепившись колготками за торчащий из доски гвоздь (не верьте рекламе фирмы «Ле Ванте» о крепости ее продукции). Голубей собиралось все больше, создавалось впечатление, что их репатриировали с площадей Рима, Парижа, Лондона. Время от времени они своеобразно выражали свою радость, и вскоре черный костюм Юлианы Ивановны несколько изменил свой цвет.
Вы когда-нибудь открывали этюдник перед работой? С таким траурно-торжественным видом открывают ящики с дуэльными пистолетами. С подобным вожделением сбрасывается брачное покрывало перед первой ночью. Со схожим нетерпением, дрожащими руками отвинчивает пробку с похмельной бутылки пьяница. Я смотрю на свою начальницу, как на морскую пену, уже становящуюся прекрасной Афродитой. И вот этюдник установлен на ножки, к нему прикреплена бумага, на палитре радугой блистают краски. Кисти, зажатые в побелевших от напряжения пальцах Краснополянской, словно мечи, направленные на невидимого врага. И взгляд… Я где-то видел этот взгляд… Так смотрела Юдифь на отсеченную голову Олоферна.
Я любуюсь своей тайной возлюбленной. Первый взмах кисти, как удар клинка и…
— Николай, ну что ты стоишь, как истукан! Принеси воды. — Юлиана Ивановна смотрит на меня презрительно, как на нечто неорганичное, совершенно неуместное в данной ситуации.
Как известно, акварельные краски разводятся водой, и, схватив какую-то фляжку, я со скоростью спринтера устремляюсь к озеру. В несколько прыжков достигаю водоема, наполняю сосуд водой и с утроенной энергией буквально взлетаю наверх к очаровательной художнице. Пытаюсь уловить благодарный взгляд, протягиваю ей фляжку и… архитектурное сооружение конца девятнадцатого века, не выдержав напора любви к искусству и просто любви, с треском ломающихся досок, шумом взлетающих многочисленных голубей и истошным воплем Краснополянской рушится и вместе с любителями примитивизма летит вниз, в болото.
Вы, наверняка, видели злой женщину, которую любите и, согласитесь, от этого она становится еще прекрасней.…
Мы сидим на берегу грязные, беспомощные, разочарованные в устройстве мироздания. Вода в озере еще холодная, — был конец апреля, — ванной или душа в доме у деда не было. Ехать же в таком виде в город было, по крайней мере, неэтично.
Эврика! Ведь в конце сада стояла старая деревянная банька. Пострадавшая художница раздраженно покосилась в мою сторону — чем это вызван необоснованный оптимизм ее курьера? Но я уже мчался к низенькому покосившемуся строению. Вскоре сизый, ароматный дымок от сосновых поленьев весело клубился над беспокойными камышами. Я натаскал воды из озера, смыл с полок многолетнюю пыль и даже для запаха заварил в котелке мелиссу с мятой. Крохотное помещение нагрелось очень быстро, и я позвал свою начальницу.
— Купайтесь, Юлиана Ивановна, — я распахнул перед ней скрипучую дверь. — А потом я.
Она, как мне показалось, с испугом заглянула в баньку. Густой пар почти скрывал льющийся из подслеповатого окошка дневной свет. Огонь, бросая алые блики на темные стены, гулко гудел в потрескавшейся печи. В ржавом железном котле зловеще клокотал кипяток.
— Я не пойду сюда одна. Принеси из дома простыни.
Мы сидим на полке и, время от времени, плещем на себя холодную воду. Жарко. Что-то интимно-доверительное уже связывает нас — нелепые, накинутые на голое тело, как римские тоги, простыни, игривые, если не сказать, томные взгляды, да и сама атмосфера бани, где лишь мы вдвоем, располагает к раскрепощенности. Ведь накидки эти придется снять — не в них же купаться.
— Отвернись, — Юлиана Ивановна словно читает мои мысли. — Не на улицу же тебя выгонять.
Я утыкаюсь носом в пахнущую древесной смолой бревенчатую стенку, и моя плоть стремительно наполняется сладостной тяжестью. «Не думать о ней, только не думать»! — мысли, слепо наскакивая друг на друга, роятся в голове.
— Спинку-то потри, — интонацию голоса Юлианы Ивановны трудно назвать целомудренной. Ее внешняя и интеллектуальная недосягаемость становится всё призрачней. Я поворачиваюсь к ней лицом и застываю в секундном замешательстве — розовое, распаренное совершенное тело вводит меня в ступор. В моем понимании ещё коренилось мнение, что женщины скромны, стыдливы, застенчивы, и чтобы «уломать» любую из них, нужна незаурядная изобретательность и определенная смелость. Наивный…
— Ну, что же ты? — Юлиана Ивановна поворачивается ко мне лицом. Глаза у нее томные, с поволокой, даже страстные. Я подхожу к ней вплотную.
Пылкий поцелуй останавливает мое дыхание и сбрасывает все комплексы. Она касается меня руками, гладит шею, плечи. Осторожно-сдержанными ласками Юлия Ивановна вводит меня в то состояние страсти, когда дрожит тело и нельзя совладать с собой. Она медленно распаляет мою чувственность, не позволяя трогать ее ниже талии. Юношескими, крепкими руками я мну ее груди и понимаю, что имею дело с подлинной страстью, а не с ее имитацией. Юлиана Ивановна неспешно и обстоятельно руководит моим телом — усаживает меня на лавку и, взгромоздившись мне на колени, обхватывает ногами мою талию. Через мгновение мы становимся одним целым.
То, что происходило в этой крохотной баньке никогда не сотрется в моей памяти, ибо такого наслаждения я не испытывал ни до Юлианы Ивановны, ни после неё.
Сознание уже совершенно покидает меня, когда, наконец, она позволяет мне ускорить движения, и мир, пошатнувшись, летит в полыхающую разноцветными огнями бездну. Укутанный клубами пара и сладостной истомой, я лежу на полке, а чудная Юлиана Ивановна гладит мое тело и что-то невнятно шепчет. Наскоро обмывшись, мы перемещаемся в комнату, где с юношеским задором я повторяю близость со своей начальницей. Потом еще… И еще…
Светает. Прозрачно-серебристый туман висит над водной гладью. За окном соловьи выдают последние предрассветные трели, с озера тянет прохладной свежестью. С разрушенной голубятни доносится любовное воркование просыпающихся птиц.
Всю дорогу назад Юлиана Ивановна молчала и, лишь когда мы подъехали к Геленджику, сказала:
— Вася, я очень благодарна тебе за сегодняшний день. Это состояние души, Васенька…
Затем, несколько помрачнев, добавила:
— Но я умоляю тебя, не смотри больше на меня так.
Я, как мог, целомудреннее взглянул на свою начальницу. В глубине её глаз сверкнули рубиновые огоньки.
II
В желании всегда есть немного безумства,
но и в безумстве всегда имеется
немного здравого смысла.
Ницше.
Сегодня день зарплаты. Солдат срочник, проходящий службу в Группе Советских Войск в Германии получал в месяц тридцать шесть марок. Бутылка дешевой водки «Winbrand» в магазинах Веймара (да здравствует Гёте, будь проклят Гитлер — оба по-своему отметились в этом городе) стоила десять марок. Вчера отбыла на родину по демобилизации последняя партия старослужащих. Теперь наш призыв — «деды». Это надо отметить. Я не пил спиртное полтора года и даже забыл, как оно пахнет.
После отбоя мы сидели в каптерке и пили приятно пахнущую, но отвратительную на вкус упомянутую водку. Мы — это элита роты: мединструктор ефрейтор Бурилович, заведующий всем ротным хозяйством каптер сержант Грищенко и я — писарь подразделения.
Бурилович — эстет. Он сморкался исключительно в носовой платок, курил выменянные на спирт у вольнонаемных немцев американские сигареты «Маrlboro», а женщин, работающих на территории воинской части уважительно называл минетчицами. Полгода назад его «застукал» со своей женой старший лейтенант Приходько, заступивший в ту злосчастную для него ночь в наряд. Под утро у него разболелся зуб, и он пошел домой за таблеткой. Кто-то говорил, что пистолет дал осечку. Другие — их большинство — утверждали, будто старлей не решился выстрелить. Бурилович отсидел десять суток на гауптвахте с вполне соответствующей формулировкой — за самовольную отлучку из расположения части. Хотя в подобных случаях гвардии ефрейтор больше замечен не был, все женщины, работающие в гарнизоне, одаривали Буриловича многозначительными взглядами.
Хохол Грищенко ненавидел воинскую службу. Николай не был пацифистом, он был патологическим лентяем. Любил каптерщик лишь сладкую хмельную брагу, которую самолично изготовлял во вверенном ему помещении и, естественно, украинский метафизический продукт — сало. Еще Николай обожал спать; он засыпал в самых неприспособленных для этого местах — в столовой, в гальюне, в наряде, что доставляло ему массу неприятностей. Грищенко сладко посапывал на боевом посту, когда начальник караула изъял у него автомат, на что боец отреагировал действием неадекватным Уставу — перевернулся на другой бок, не забыв при этом послать посмевшего разорвать крепкие узы Морфея проверяющего в пешее эротическое путешествие. Однажды, после сигнала подъема, который Николай проигнорировал, его вместе с койкой вынесли в туалет, где он, на радость справляющим нужду солдатам, проспал до обеда.
Мое полуторагодичное пребывание в Вооруженных Силах державы не было столь ярким и запоминающимся, как у сотрапезников; служил я, на мой взгляд, хорошо — всего четыре раза был на гауптвахте: за драку, за самоволку, за оскорбление старшего по званию и снова за драку.
— Паршивая водка, — сморщился мединструктор, — лучше моего спирта ничего нет. — Бурилович то ли еврей, то ли белорус. Возможно, это одно и то же: его родители, скорее всего, в равных долях внесли свой вклад в наследственность отпрыска.
— А чёго ж не прынис? — Грищенко разбил вкрутую сваренное яйцо о свой лоб.
— Что же я должен «Охотничьи» курить? — подвыпивший и несколько расщедрившийся Бурилович бросил на стол пачку «Маrlboro».
«Охотничьи» — жутко крепкие сигареты, выдаваемые каждому защитнику Родины в количестве пятнадцати пачек на месяц. (Некурящие получали две пачки рафинада). Вольнонаемные немцы, работающие в воинской части, охотно покупали у солдат «термоядерное» курево, впрочем, как и хозяйственное мыло, обмундирование, бензин, солярку. Оружием тогда не торговали — любили Отечество и верили в идеалы социализма.
Выпили ещё. Грищенко порезал штык-ножом селедку и вытер лезвие тыльной стороной ладони, которую затем с удовольствием облизал. Селедка могла бы стать деликатесом, если бы не была столь обычна. Я с удовольствием закурил «Маrlboro», — вся концепция удовольствий и искусства зиждется на контрастах, — и посмотрел на постер обнаженной красавицы, прикрепленный к внутренней стороне шкафчика каптера. В моем взгляде, скорее всего, легко читалось ничем не прикрытое вожделение.
— Соскучился? — Бурилович кивнул в сторону грудастой жеманницы. — Могу организовать культпоход к подобной особи, — он затушил окурок о край пепельницы. — Блюменштрассе, 19, — побаловал разъяснениями ефрейтор. — Там живет очаровательная фройлен Эльза, девушка не очень тяжелого поведения. Стоит добавить, что мединструктор был замечен в притязаниях не только к отечественным женам офицерского состава, но и приударял, — по его рассказам, успешно, — за белокурыми веймарскими нимфами.
Вскоре мы достигли вершины опьянения, в котором у людей, как правило, отсутствуют границы здравого смысла и реализуются бредовые идеи. Нам же предложение Буриловича — идти к немецкой проститутке — казалось, если делом не обычным, то, во всяком случае, вполне реальным.
Через дыру в заборе, отполированную тысячами тел, таких же самовольщиков, мы покинули расположение части и по тропинке, ведущей к окраине города, нетвердой походкой устремились к заветной цели.
Мысль зайти в гаштет и выпить пива никому не показалась лишней.
С хмурым деланным равнодушием немногочисленные посетители заведения взирали на нас. Вообще-то местное население относилось к русским военным неплохо, но за холодной и пустой приветливостью скрывалась вполне реальная настороженность, ибо они знали то, что знать необходимо, проживая рядом с воинской частью. Народы, дважды схлестнувшиеся в беспощадной рубке мировых войн, на генетическом уровне не могут относиться друг к другу без опаски.
Бурилович подошел к стойке и заказал три кружки пива. Мы сели на удобные мягкие стулья и с наслаждением потягивали изысканно-горьковатый напиток. За соседним столиком неожиданно возник какой-то спор, и через некоторое время от группы дискутирующих к нам направился делегат. Традиционно полноватый бюргер на ломанном русском осведомился: сможет ли кто-либо из нас разрешить мучающий их вопрос — по силам ли доблестному русскому солдату выпить из горлышка, не отрываясь от оного, бутылку шнапса? Его друзья, — немец ткнул пухлой рукой в сторону своих приятелей, — якобы они слышали об этом, но лично он сильно сомневается. Слегка подвыпивший kamrad достал из кармана купюру в сто марок и продемонстрировал ее нашему взору, добавив, что это — приз.
Мы переглянулись. Грищенко медленно поднялся и, тщательно заправив гимнастерку в ремень, подошел к спорившим.
— Шоб тилько холодна була, — он тыльной стороной ладони прикоснулся к бутылке и удовлетворенно кивнул. Столик окружили все посетители гаштета и смотрели на экспериментатора с почтительным ужасом. Николай, окинув их снисходительным взглядом, отвинтил пробку, и огненная влага заклокотала в его горле. У заурядного (для русского) действия была отчаянная элегантность и своя ритуальная красота. Через десяток секунд он поставил пустую емкость на стол и, взяв обещанную награду, гордо вернулся на свое место. Восхищенные немцы зааплодировали триумфатору — эффект необыкновенного в обыкновенном.
— Ну и кто теперь тащить тебя будет? — спросил погрустневший мединструктор.
— Спокойно, — Грищенко отхлебнул пива, — и не стилько пили. — Он впервые за полтора года службы походил на человека довольного своей жизнью и даже не хотел спать. — Куда солдата не целуй — везде жопа. — Каптер был явно в ударе.
Мы вышли на улицу и закурили.
— Здесь где-то недалеко, — Бурилович вглядывался в нумерацию домов. — Блюменштрассе, 19, — повторил он адрес.
— «Ничь яка мисячна…» — вдруг загорланил украинскую песню каптерщик. Он был вызывающе пьян.
— Здравствуйте, девочки, — саркастически произнес мединструктор и, вдруг толкнув Николая в кусты, сам прыгнул следом за ним. — Патруль! — выкрикнул он приглушенно уже из-за укрытия.
Я остановился и застыл в секундном замешательстве. Освещенные уличным фонарем, три человека в военной форме стремительно приближались ко мне.
— Беги! — из кустов послышался настойчивый шепот Буриловича.
Наконец, я очнулся и, стремглав, бросился через дорогу. Вдогонку раздался оглушительный топот кованых сапог по брусчатке. По склону насыпи я скатился к реке, и, по петляющей в зарослях травы тропинке, мчался, очевидно, быстрее ветра. Инстинкт преследуемого, как известно, безошибочен и вскоре звуки погони стихли. Ещё некоторое время я бежал, а затем, совершенно обессиленный, рухнул на землю. Высохшая трава пахла валерианой и ромашками. Что-то знакомое и до боли родное теплой волной промелькнуло в моем сознании. Отдышавшись, я поднялся и осмотрелся вокруг. Невдалеке виднелись — насколько это можно было разобрать в свете неполной луны — деревья небольшой рощицы, а за ней на холме высились прямоугольники нескольких одинаковых зданий. «Наш гарнизон», — подумал я и зашагал вперед по дорожке, которая, изогнувшись вокруг небольшого холма, уходила вниз, в сомкнутые деревья. «К гаштету самовольщики протоптали», — я отодвигал ветки и спотыкался о пни. Впереди снова блеснула вода реки. На искаженной мягким ветерком ее поверхности багрово плясали зловещие лунные блики. Обозначив пустоту сумерек, белыми хлопьями клубился туман. Деревья стали гуще, их кроны скрывали и без того тусклое мерцание ночного светила. Я понял, что тропинка, очертания которой почти исчезли, ведет меня в сторону, противоположную нашей воинской части. Вдруг жутко заухал филин. Где-то неподалеку хрустнула ветка. Ночь и безмолвие оказались совершенно разными понятиями. Громадное сине-черное небо распласталось надо мной. Звезды были далеки и бесцветны, они мрачно поблескивали и словно надсмехались. Я развернулся и, натыкаясь на стволы деревьев, бросился бежать в обратную сторону. Я снова запыхался, а лес всё не кончался. «Неужели заблудился»? — ночевка в чаще не казалась мне радужной перспективой. Потянуло лиственным дымком. Значит, близко жилье. Наконец, впереди блеснули огни электрического освещения. Я вышел на дорогу и чтобы снова не нарваться на патруль, решил обойти гаштет с другой стороны. Аккуратно подстриженные кусты и заботливо ухоженные клумбы серебрились в лунном свете, делая улицу неестественно причудливой, даже сказочной. Я мельком взглянул на табличку с названием улицы — Блюменштрассе, 19 — и, пройдя несколько шагов, остановился. Сюда мы, собственно, и собирались. Но заходить туда я не решался, да и совершенно потерял отчет времени — скорее всего, была уже глубокая ночь.
Вдруг впереди оранжевым всполохом сверкнул блуждающий свет фонарика.
— Вот он! — до меня донесся мужской голос. Не возникало никаких сомнений, что относилось это к моей персоне. Значит, прошло не так уж много времени, и весь этот период патруль искал меня в окрестных улицах. Не теряя ни секунды, я перемахнул через низенький заборчик и побежал по дорожке, ведущей к дому. Навстречу мне, пронзительно лая, выкатился лохматый клубок небольшой собаки, но, не обращая внимания на ее нападки, — патруль в данный момент был самым страшным обстоятельством — я стремительно удалялся от преследователей. На шум, поднятый четвероногим другом (сторожем?), открылась дверь и на пороге появилась молодая женщина.
— Wer ist da?*
Мне оставалось только проникнуть в помещение. Это было затруднительно и спасительно одновременно, ибо возле калитки уже стояли патрульные.
— Кажется, он побежал сюда, — луч фонарика шарил по дорожке, кустам, дому. Я юркнул за спину хозяйки и притаился за шторой. На мое счастье, девушка, скорее всего, поняла суть происходящего и, прикрыв дверь, пошла к калитке. Через витражные стекла я наблюдал за диалогом и, вскоре, она, отрицательно покачав головой, вернулась в дом.
— Sie gehen gleich weg.**
На лице девушки легко читалось опасение и даже страх. Ещё бы! Среди ночи в ее жилище врывается солдат-иноземец, преследуемый офицерами собственной армии. Уж не преступник ли он? Но, видимо, сработал женский инстинкт защитницы погибающего. Для полноты впечатлений не хватало лишь раны. Я прикоснулся к своему лицу. Рука была в крови — видимо, расцарапал в лесу о ветки.
Видя ее замешательство, я спросил:
— Вы — Эльза?
Услышав свое имя, она, очевидно, начала догадываться о цели моего визита. Страх, сдаваясь, покидал ее лицо и медленно уступал место любопытству. Под густо накрашенными ресницами зажегся интерес.
Я полез в карман брюк и достал смятый комок накопленных за несколько месяцев немецких марок.
— Mein Gott! Diser russischen soldat will mein liebkosung kaufen.***
Окончательно успокоившись, я рассмотрел Эльзу. Именно так, или почти так, выглядело большинство женщин в фривольных журналах, которые валялись в каптерке у Грищенко и вызывали смутно-приятное жжение внизу живота. Распущенные белые волосы, пухлые, накрашенные розовой помадой губки, обилие косметики на лице. Но, погружаясь в мир инстинктов и влечений, мужчины в угоду пылкости, как правило, не обращают внимания на искусственно-целлулоидный декор дам определенного поведения, и общепринятые понятия женской красоты катастрофически девальвируются.
— Na gut komm rein, **** — разобравшись, что я не понимаю по-немецки, девушка жестом пригласила меня в комнату.
* кто здесь? (нем.)
** Сейчас они уйдут. (нем
*** Мой Бог! Этот русский солдатик хочет купить мои ласки. (нем.) **** Ну хорошо, проходи. (нем.)
Я вошел и с интересом мусульманина, попавшего на женскую половину дома, стал озираться по сторонам. Cлишком велика была разница между условным комфортом солдатской казармы и помпезной роскошью интерьера европейской гражданки.
— Was suchst du denn hier?* — Эльза подошла ко мне и, заглянув в глаза, положила руки мне на плечи. Вожделение еще не захлестнуло меня, не накрыло с головой. Волны желания летали по едва освещенной комнате, над щекочущим ноги паласом невнятного цвета, над столом, со стоящей на нем вазой с фруктами, над белеющим пятном разобранной постели. Туда, именно туда втягивал нас призывно-требовательный водоворот страсти, постепенно наполняющий всю мою сущность.
Я что-то говорил ей, притягивая к себе мягкое податливое тело, шелковистые ароматные волосы касались моего лица, окружающие меня предметы теряли свои контуры. Не оценив, по понятной причине, изящества сладкозвучных комплиментов, Эльза выскользнула у меня из рук и, подойдя к столу, зажгла какую-то благовонную палочку. Комната наполнилась необыкновенным ароматом, добавляя к приятному занятию экзотический шарм. В запахе есть сила, которая убедительнее многих слов и действий.
Во взгляде девушки, наконец, появилась теплота и определенный блеск. Она медленно, с неестественной ее профессии неловкостью, расстегнула халат и повела меня к кровати. И явился смысл, обозначенный торжеством любовных закономерностей. Мне было девятнадцать с небольшим, и в плотской любви существовало множество вещей, которые со мной никогда не случались. Во всяком случае, до сегодняшнего дня. Эльза несла какой-то непонятный альковный лепет, но, понимая лингвистическое несовпадение своего партнера, ответа не требовала. Я прислушивался к порхающим неясным словам и лишь крепче сжимал ее в своих объятиях.
Страстное многословие… das ist fantastisсh!…тихий картавый шепот… das ist fantastisсh!…пьянящее разнообразие ласк… das ist fantastisсh!…всё ускоряющееся изящество движений… das ist fantastisсh!…вскрик… das ist fantastisсh!
Блаженное ощущение благодарного покоя изыскано и медленно наполняло мое тело. Чресла, привыкшие к жесткому солдатскому тюфяку, нежились в томной действительности мягкой постели куртизанки.
Уже светало; в золотисто-сером веймарском небе щебетали птицы. Впереди меня ждала гауптвахта. Я улыбнулся — она сейчас была так далека, несущественна и эфемерна.
* ты зачем сюда явился?
III
Живые в царстве мертвых или околдовываются,
или засыпают, но не живут там.
Папюс.
Я только что пришел с кладбища. Позади тишь и величие погоста и, как контраст ему, бестолковая суета улиц. Шумный, липкий, назойливый город, сверкающий неоном реклам и блеском мокрого асфальта. Я впитываю нездоровые вибрации ночи, безнадежно жаждущей тишины и покоя, и несу их в себе, судорожно сжав тело, чтобы не расплескать, не рассыпать взгляды, слова, поступки и боль человеческую. За мной только что закрылась входная дверь. Дважды повернув ключ, облегченно вздыхаю. Теперь это все мое. Впереди ночь. Моя ночь. Никто и ничто не сможет ее забрать. Пью кофе, кажется, что-то ем. Но это уже едва ли важно. Взор и мысли мои устремлены к столу. На нем и подле него хлопья бумаги — целлюлозный «марафет» графомана — оскверненные безжалостной рукой, испещренные замысловатыми каракулями, зачеркнутые злобными линиями рассерженного творческим бессилием автора, скомканные, словно простыни после бессонной ночи. Сугробы слов, нанизанные на отдавшуюся мне бумагу. Она играет полутонами, отражая радугу жизни, низвергающуюся из никогда не дремлющего, открытого в мир окна. Я люблю эти листы и ненавижу их, как любимую, но неверную женщину. Они манят и ложатся передо мной, предлагая наполнить их, но порой остаются холодными, неприступными, выманивая у меня слова. Я нежно трогаю бумагу руками, глажу ее, укоризненно смотрю на нее. Увещевать приходится кропотливо и долго, но, увы… Тогда, словно самурай, бросаюсь на нее в отчаянии и кромсаю пером, рву руками; летят обескровленные бледные клочья в корзину и мимо нее. Я смотрю на неудавшихся персонажей, корчащихся вместе с черновиками, на неотмытые акварели пейзажей, на покоробленные масляные портреты и понимаю, что талантлив, ибо талант — это ненависть к собственной бездарности. Снова и снова подхожу к столу. Перо, словно горячий блин, кочует из руки в руку. Относительное спокойствие мое не позволяет ему улететь в угол комнаты. Муки творчества! С чем сравнить вас? С болезнью ли, с изменой, со смертью? Сдавшись на милость мещанскому умиротворению, — искра не родится от удара камнем в грязь, — я просматриваю газеты, курю, смотрю телевизор. Затем…
Тишина воцаряется в доме, и слух мой улавливает тонкий, как писк комара, звук. Кто-то невидимый выводит на крохотной флейте изысканную мелодию. Очарованный, я забываю обо всем на свете; тело мое погружается в пурпурную негу забвения. Этот кто-то или что-то, а может быть, нечто, берет меня за руку и ведет к столу. Под бравурные звуки Крысолова я беру перо.
Слова ложатся на бумагу быстро, уверенно, соразмерно мыслям. Выхватываю из вороха смятых черновиков несколько листов и пробегаю глазами. Меняю слова, фразы, предложения; в мире нет ничего лишнего — всё плодоносит. Мне кажется, что страница достойна выдоха в вечность. Докуренная до фильтра сигарета жжет пальцы, — мне некогда смотреть на пепельницу, — слова, словно первые капли дождя, спешно покрывают лист. Радость творчества! С чем сравнить тебя? С утром, с любовью, с небом, с жизнью.
Встретились мы весной, когда вишневая метель окутывала сады и скверы неповторимым ароматом цветения. Я перешел на другую сторону улицы и увидел ее.
— Марина, — представилось белокурое создание, когда я перегородил ей тротуар, и с вызовом посмотрело мне в глаза. Вихрь чувств закружил наши тела и мысли. Впрочем, какие мысли могут быть в восемнадцать лет. Так любят животные и боги. Зачем мысли, когда теплые губы пахнут фиалками, волосы ее щекочут мое лицо, а несмелые руки делают все впервые в жизни. Какие мысли?! Если сможешь объяснить, за что любишь, значит, любовь твоя недостаточна. Виделись мы каждый вечер, бросаясь друг другу в объятия. Тогда я впервые понял, что время — это иллюзия, ибо, возвращаясь домой под утро, был убежден, что с момента нашей встречи прошло не более часа. Мама, ворочаясь в постели, передавала этими звуками недовольную интонацию — не сплю, все слышу. Я на цыпочках пробирался к своей кровати и, едва коснувшись подушки, проваливался в оранжевую благодать сна.
Ты счастлив потому, что не задаешь себе вопросов о степени своего счастья или несчастья. Когда же возникают всевозможные «если», «надо было», «якобы», «дескать», то окружающий мир обретает форму ромба, а не шара, и ты загоняешься этими «если» в какой-нибудь угол, и шансы выбраться из него ничтожны.
Всё хорошее быстро кончается, и розовая моя юность закончилась: пришла повестка о призыве в армию.
Марина, прижавшись ко мне, плакала, теребя в руках цветущую веточку вишни. Несерьезно-пафосная обстановка вокруг не позволяла сосредоточиться; громыхал медью духовой оркестр, перед глазами мелькали лица, — чужие и знакомые, — в большинстве своем пьяные. Хотелось, чтобы этот балаган поскорее закончился.
— По вагонам! — наконец возопил военком.
На перроне замелькали фигуры родных, друзей. И ее лицо с большими серыми глазами и застывшим в них немым вопросом.
Писал я редко. (К сожалению, в дальнейшем утратил эту
замечательную особенность). Через год наша переписка прекратилась. Служил я в Германии, и было не до водевильных ситуаций.
Служба в армии тоже имеет положительные стороны — после нее все кажется превосходным. Я был свободен от всего, что строит ум. Объятия родных и близких, частые застолья по поводу моего возвращения сделали меня на некоторое время безалаберным человеком. Лишь через несколько дней я спросил о Марине.
— Она уехала. Давно, — сказала мама, опустив глаза. — Кажется, учиться.
Моя реакция была невнятной: ко мне снова кто-то пришёл.
Дима… Личность колоритная и неординарная. Обладая неукротимой фантазией, он был стержнем нашей компании. Все программы наших приколов составлял он.
— Правительство вступило в неравную схватку с народом, — с порога заявил Дмитрий. — Победитель известен заранее. — Он поставил на стол две бутылки портвейна. Я недвусмысленно кивнул на кухню, где хлопотала у плиты мама.
— Всё понял, — бутылки исчезли в недрах его куртки. И нарочито громко сказал: — Погода-то какая, а ты дома сидишь.
На улице я спросил Димку:
— Слушай, а куда Марина уехала?
Он резко остановился.
— Старик, возвращаясь к нашим баранам, смею заявить — мы всё же победим.
— Кого? — я в недоумении уставился на него.
— Т-с-с… — он приложил палец к губам. — Правительство, — с
притворным страхом Вадим огляделся по сторонам, — и чтобы потенциальных победителей не забрали в околоток за распитие спиртных напитков в общественном месте, мы пойдем на кладбище.
Бойкая синичка, сидя на покосившемся от забвения кресте, выводила незамысловатую трель
— Как ты думаешь, о чем она поет? — спросил я.
— О любви, батенька.
— С чего это ты взял?
— Весна, знаете ли, — резюмировал Дима, нарезая колбасу.
— А может, о смерти?
— Жизнь, старик, это паломничество к смерти. С момента рождения смерть приближается к нам. И величайшее несчастье состоит в том, что мы противимся ей. — Вадим наполнил вином бумажные стаканчики. — Тем самым мы утрачиваем великое таинство смерти. Боясь ее, мы утрачиваем и саму жизнь, ведь они тесно переплетены. Путешествие и цель неотделимы друг от друга — путешествие заканчивается целью, — он поднял стаканчик и улыбнулся.
— Ты, наверное, единственный человек, в котором идеально выдержаны пропорции ума и глупости. Это же сущий абсурд, — я оторопело смотрел на него.
— Кто не узнал, что такое абсурд, никогда не поймет истину.
Стемнело. Дмитрий поднялся из-за столика и вылил остатки вина в стаканы.
— Винный запах столетий перебивает страх и запреты.
Мы двинулись было к выходу, когда Дима тронул меня за плечо.
— Оглянись.
Я взглянул на низкий обелиск из черного гранита. Высеченный на нем портрет девушки показался знакомым. Ее глаза смотрели на меня пронзительно и выжидающе. Я присел на лавочку.
«Марина Н. 197… — 199…Помним, скорбим. Мама, папа, брат».
— Кажется, что-то с легкими, — сказал Дима и достал сигарету.
Дождь стучал по стеклам, шептался около окон, и я почувствовал, что за нитями дождя притаилось мое прошлое, молчаливое и невидимое. Здесь пустота и холодная испарина, клочья ушедшего бытия, беспомощность, бесцельно пульсирующая жизнь, но там, в сумраке аллей, среди крестов, ошеломляюще близко, ее дыхание, ее непостижимое присутствие. Я лег на кровать и закрыл глаза. Решение пришло мгновенно. Я вскочил и, накинув пиджак, вышел на улицу. Дождь уже закончился. В полуночной тишине редкие капли падали с деревьев на мерцающее серебро асфальта. Вдали слышались раскаты грома. Гроза уходила, и только лиловое небо выдавало недавнее ее присутствие.
По обеим сторонам аллеи, словно хлопья снега, неистово благоухая, белели лилии. Она вышла из-за куста жасмина и остановилась. Я взял ее за руку и повел по дорожке к воротам. Краем глаза я наблюдал за ней, но Марина хранила молчание и послушно следовала за мной. Ее притягательная сила нарастала с каждой минутой и, в конце концов, поразившись собственной смелости, я завел ее в какой-то двор. Часть дома готовилась к капитальному ремонту, и поэтому двери всех квартир были распахнуты. Посреди двора рос высоченный столетний тополь, ствол которого упирался в синеву неба. Мы стали под сенью старого дерева и я, обняв Марину, поцеловал ее. Она приняла это как должное. Ни единого слова не вырвалось из ее губ, когда я оторвался от них. Марина молча вошла за мной в пустынный подъезд. Мы поднялись на второй этаж, зашли в какую-то квартиру. Я обнял ее, и наши губы снова слились в поцелуе. То были неистовые поцелуи, не оставляющие никаких сомнений в том, что нашим телам надо помочь освободиться от ненужных одежд. Я швырнул свой пиджак на брошенный жильцами продавленный диванчик и подвел к нему Марину. Она отстранила мои руки и сама сняла белое платье.
Уже потом пришла покаянная мысль:
— Боже, какое кощунство! Ведь она мертва…
Марина куда-то исчезла, и я, подавленный и опустошенный
нелепостью происшедшего, побрел домой.
Каждый вечер я брожу по кладбищу в надежде снова ее встретить. Маленький черный обелиск тускло поблескивает в сумраке зарослей. Марина смотрит на меня безразлично холодно, как смотрят лишь разлюбившие женщины.
IV
По прошествии лет наша молодость кажется нам
яркой и значительной,, вовсе не такой бездарной,
как у нынешнего поколения.
Э. М. Ремарк
К выпускному вечеру готовились загодя и основательно, распределив обязанности между всеми студентами группы, тем самым, опровергнув расхожее мнение о неорганизованности художников. Со стороны, между прочим, мы так и выглядели: понизу тяжело тек мутный поток быта, с его общаговской неустроенностью, безалаберные — на последние мятые рубли — студенческие пирушки, пленэрные, ни к чему не обязывающие интрижки, а вверху, — не смешиваясь! -– струилась духовная аура творчества. Это святое, ибо каждый из нас чувствовал себя, как минимум, гениальным.
Позади многочасовые постановки запомнившихся на всю жизнь пыльных капителей, колонн, арок. Гипсовую голову Давида я изучил лучше собственной. А обнаженная натура! Почему-то нашей группе везло на модели — выпадали не рельефные мужики или толстые тетки, а молоденькие девушки. И мы писали их, закусив губы, чаще, чем обычно, выбегая покурить. Эти мало и плохо разговаривающие девушки притягивали нас неимоверно, хотя говорить с ними было не о чем, комплименты говорить было скучно, а перейти к существенному они не хотели.
Я узнал, что в полотнах Рембрандта восемнадцать оттенков красного (в моих лишь четыре), что кисти нужно отмывать от краски сразу после работы, в композиции должно быть две перспективы, краплак нельзя смешивать с ультрамарином, а водку с портвейном, что Светка Арнацкая — дура: все четыре часа постановки сидит за мольбертом молча — статист без реплики — даже покурить не выходит. Все студенты группы похожи друг на друга, как узоры на обоях — зачитывались Кастанедой и Шопенгауэром, курили марихуану и не обременяли себя моральными устоями, а она сидит, выпендривается. На первом курсе все над ней прикалывались, а потом наскучило — внимания не обращает. К тому же, она была худа и некрасива и, вероятно, привыкла к своей участи быть изгоем. В нашей веселой, бесшабашной, сплоченной группе Арнацкая была как ненужный, чужой (выбросить нельзя) предмет. Нам она казалась пришибленной дурой, но для себя она была вполне разумна и рассудительна. И, пожалуй, из всех наших девчонок лишь она не была влюблена в преподавателя истории искусств Дроздецкого.
О, Анатолий Григорьевич Дроздецкий! Огненные вьющиеся волосы обрамляли его бледное, усталое лицо с каиновой печатью еврейской интеллигентности. Но усталость эта была только внешней — с упорством, достойным лучшего применения, он ежегодно вступал в гражданский брак с
одной из своих студенток, преследовавших своего учителя с нескрываемым энтузиазмом. Искусствовед постоянно пребывал в сентиментально-лирическом настроении и, не будучи сексуальным символом, нравился им, видимо, на подсознательном уровне. Сопротивление женским чарам Анатолий Георгиевич считал делом бесполезным, и, когда очередная ученица многозначительно сияла ему влюбленными глазами, он краснел, потел, волновался, но поделать уже ничего не мог. Он был похож на ребенка, у которого в руках больше яблок, чем он может удержать. Дроздецкий взаимно влюблялся в своих воздыхательниц и, как человек порядочный, проведя с очередной пассией ночь, женился на ней — переводил ее из студенческого общежития в свою однокомнатную малосемейку, при этом делая несчастной ее предыдущую товарку.
Год или чуть более Анатолий Георгиевич пребывал в блаженно-отрешенном состоянии молодожена и на печальные взгляды сраженных любовным недугом девушек никак не реагировал.
Но однажды произошло то, что непременно случается с мужчинами, ведущими подобный образ жизни — Дроздецкому встретилась женщина с сильным характером, которой удалось взять его в крепкие руки.
Антонина Степановна Измайлова не была красивой женщиной. Зато она обладала сильным характером, ибо занимала должность завхоза университета. В ее ведении было оборудование учебного заведения, пищеблок, коммуникации; не каждый мужик справился бы с подобным хозяйством. А Антонина Степановна справлялась. Интендантский механизм обширных ее владений работал надежно, как швейная машинка «Zinger» модели 1892 года. Без сбоев текли вода и электрическая энергия, в студенческой столовой по-домашнему витал аромат ватрушек и украинского борща. Любую, — ну почти любую, — заявку деканата на лабораторное оборудование завхоз выполняла, если не молниеносно, то своевременно.
Антонина Степановна успешно справлялась не только со своими прямыми обязанностями, но и следила за нравственными устоями учебного заведения. Она регулярно бывала в университетских общежитиях и, как могла, выметала сор прелюбодеяния из спального района Alma Mater.
Каким-то образом до хранительницы патриархальных устоев дошли сведения о вызывающе-недостойном поведении Дроздецкого. По уточненным данным он ухитрился прожить в гражданском браке едва ли не с третью своих студенток! Необходимо принять меры! Надо сказать, что к этому времени преподаватель истории искусств был уже достаточно обтрепан своими временными женами, но лицо его всегда было добрым, и с него редко сходила блуждающая улыбка. Вокруг него по-прежнему безостановочно ворошилась нелепая семейная жизнь, в которой он уже сам завяз. Вот таким его и увидела Антонина Семеновна. Дроздецкий ощутил призывно-требовательный флюид Измайловой и вдруг понял, что обречен. Первым делом в приватной беседе она потребовала, чтобы «безобразия прекратились». При этом взгляд ее чайных глаз был необыкновенно суров. Безобразия прекратились, и вскоре полномочия заведующей хозяйственной частью значительно расширились, а именно: Анатолий Георгиевич из комнатушки в малосемейном общежитии — «цитадели разврата» — вместе с нехитрым своим скарбом переместился в двухкомнатную квартиру Антонины Семеновны. Дроздецкий и раньше не был самостоятелен, как ему хотелось, а теперь и вовсе утратил свою зыбкую свободу. Он заметно погрустнел и даже постарел. Преподаватель более не задерживал томный взгляд на студентках, его взор потускнел, и девушки моментально утратили интерес к своему увядшему сатиру. Дроздецкий теперь дальних планов не строил: ближайших было достаточно.
Следует добавить, что Антонина Семеновна сама некогда закончила графический факультет университета, но как-то незаметно творческая ее деятельность сублимировалась в административную, и от прошлой — художественной — натуры осталась лишь страсть к коллекционированию. С болезненным упорством антиквара она тащила в дом ветхие потемневшие книги, дырявые холсты неизвестных любительских художников, треснутые керамические вазы и еще множество вещей, должное местонахождение которых — свалка. Вся эта рухлядь дышала классическим унынием и безвкусицей. Если Анатолий Георгиевич делал новоявленной супруге замечание по поводу абсолютной никчемности той или иной вещи, то слушала она неохотно — с деланным равнодушием, и раздражение немедленно отражалось на лице Антонины Степановны, надолго там застывая.
До своей последней «женитьбы» Дроздецкий иногда захаживал ко мне домой, и за бокалом вина мы обсуждали новинки литературы, кинематографа, музыки.
— Я убедился, что человек вы неглупый и своеобразный — еврей?
Услышав отрицательный ответ, он удивленно приподнял брови. Очевидно, это означало: «Не может быть…»
— Однако, у вас серьезный недостаток, Василий, вы всё хотите понять. — Закурив сигарету, стал сокрушаться: — «Соблазнился золотым тельцом народ израилев…» — Дроздецкий вздохнул, — все мудрые евреи от искусства ушли в коммерцию. Где новые Шнитке, Бродские, Шагалы?
Посидели молча. Анатолий Георгиевич поднялся со стула и направился к выходу. У двери остановился и сказал:
— Светочка Арнацкая будет гениальным художником, — он надел шляпу, — кстати, она вас любит. Поверьте старому еврею.
Дроздецкий наклонился к зеркалу в прихожей и стал рассматривать свое лицо. Нахмурился. Видимо, остался недоволен отражением.
— А я, знаете ли, женился на бывшей красавице и бывшей художнице. — Он протянул мне руку. — Да-да, батенька, любит, — скорбно кивнул головой Анатолий Георгиевич.
Банкет, посвященный окончанию университета, решили провести в загородном ресторане на берегу реки. Может быть, впервые вылезшие из потертых джинсов и потрепанных футболок, мы не узнавали друг друга. Благоухающие дорогим одеколоном и французскими духами, облаченные в новые костюмы и вечерние платья, мы ерничали по поводу нашей аристократической внешности, которую откровенно презирали. «Пурпурная тога не украшает глупца».
Август дерзко красил серо-зеленые пыльные клены яростно-бордовым цветом. День клонился к вечеру, солнце неохотно опускалось за их кроны.
Мой друг Эдик дернул меня за рукав и кивком головы указал на очаровательную стройную девушку в бледно-розовом платье. Русые локоны, слегка оживляемые прибрежным бризом, мягко играли на ее обнаженных плечах.
— Кто это? — я полез в карман за пачкой сигарет.
— Светка Арнацкая, — Эдик щелкнул зажигалкой. — Метаморфозы, блин… — его интонацию трудно было назвать безразличной.
Заметив, что мы обращаем на нее внимание, девушка подошла к нам. В ее васильковых глазах сияла радость. И глаза эти были действительно хороши — большие, глубокие и смотрели на меня с приятным выражением внимания и едва уловимого лукавства. Почему я не замечал этого взгляда целых пять лет?
— Привет, мальчики, — дрожащими пальцами она потянулась к раскрытой пачке сигарет. Мы с Эдиком переглянулись.
— Анатолий Георгиевич, интересно, придет? — Света закашлялась, поперхнувшись табачным дымом.
— Да кто ж его теперь отпустит, — я, наконец, отвел от сокурсницы глаза.
Нас пригласили в банкетный зал. Мы шумно расселись за столом и с энтузиазмом молодости принялись за трапезу. Света Арнацкая оказалась рядом со мной. Она необыкновенно остроумно шутила и следила за моим прибором, хотя, очевидно, должно было быть наоборот.
В самый разгар веселья к нашему столу подошел изрядно возбужденный швейцар.
— Вас там, — он ткнул рукой в сторону входа, — какой-то мужик дожидается. — Швейцар поправил форменную фуражку и, свирепо сверкнув глазами, добавил, — бомж.
Вслед за служителем мы с Эдиком вышли в вестибюль и увидели Дроздецкого. Он был одет в простенький трикотажный костюм и держал в руках… велосипед. Мы всё поняли: обманув Антонину Степановну, под предлогом вечерней прогулки, Анатолий Григорьевич решил приехать на банкет.
Посетители и служащие ресторана поглядывали на него удивленно — он не смущался, а с лицом просветленно-сосредоточенным ждал кого-либо из своих студентов, вышедших подышать свежим воздухом.
Удостоверившись, что это действительно наш знакомый, швейцар несколько
успокоился, но возмущенная интонация осталась:
— Я говорю, а почему вы в трико? — он нервно хлопнул ладонью о колено. — Посмотрите в зал, там есть хотя бы один человек в трико? А этот ваш, как его, преподаватель отвечает: Может быть, у них нет трико.
Мы собрались идти в зал, но швейцар строго сказал:
— Драндулет, — пальцем он указал на велосипед, — отседа убрать, — и всем своим видом показал, что решения не поменяет.
— Куда же его деть? — озабоченно нахмурил брови Дроздецкий. — Ведь на улице сопрут, — он виновато глядел на нас.
— А давайте его утопим в укромном месте в реке, а после банкета достанем, предложил я.
— Нет, все-таки вы, Василий — еврей, — Анатолий Григорьевич дружески похлопал меня по плечу, — только я никак не пойму, зачем вы это скрываете, — пробормотал он.
Мы подошли к реке и, оглядевшись по сторонам — нет ли свидетелей, — Эдик швырнул велосипед в прибрежные камыши. Подняв с земли кусок газеты, искусствовед прицепил его на ветку ракиты, росшей на берегу.
Когда мы, наконец, вернулись в ресторан, у входа нас поджидала вся группа, обеспокоенная нашим исчезновением. Дроздецкого встретили аплодисментами. В одно мгновение из «бомжа» он превратился в человека особенного, значительного и лицо его снова стало светлым и благородным.
Света подошла ко мне и носовым платочком вытерла лицо, которое я, видимо, испачкал у реки. Она одарила меня взглядом, придающим ее облику теплоту и нежность.
И снова брызги шампанского омывали наши светлые головы, мы танцевали rock-n-roll, и, стараясь перекричать друг друга, клялись в вечной дружбе. Мы были любящие, любимые, такие красивые, благоухающие. Не далее, как завтра же весь мир будет у наших ног, все музеи, аукционы, галереи будут стенать в отчаянии, если им не достанется картина любого из нас. Мы были молоды, счастливы и, главное, знали об этом.
Выйдя из ресторана, шумная процессия направилась к троллейбусной остановке. Света держала меня под руку, многозначительно сияя влюбленными глазами.
Эдик вдруг вспомнил о велосипеде Дроздецкого. Сам владелец машины, никогда не испытывающий пиетета к спиртному, был непочтительно пьян. Всей группой мы вернулись к реке и стали искать ракиту с нанизанным на сучок клочком газеты. Ракит было много. С клочком газеты — ни одной. Кто-то предложил раздеться и на ощупь найти злополучный агрегат. К совету прислушались почти все, включая девушек. Со стороны наши усилия найти велосипед были похожи на массовую оргию или, скорее, на ритуальный обряд, ибо лица наши были сосредоточены и деловиты. Луна внимательно наблюдала за странной суетой обнаженных людей, давая достаточно бледного света, чтобы мы не заблудились в камышах.
Как это ни странно, но велосипед был найден. Все были рады, кроме Дроздецкого.
— Теперь придется домой ехать, — удрученно бормотал Анатолий Григорьевич. Очевидно, на эту ночь у него были другие планы.
Света оказалась из числа нескольких благоразумных, которые не полезли в воду. Ночи в конце августа достаточно прохладные, даже на Кубани.
— Замерз? — она накинула пиджак на мое дрожащее тело.
Я отошел за кусты, чтобы выкрутить мокрые плавки. Света, отвернувшись, стояла рядом.
— Тебе помочь или сам справишься? — ее интонация и фривольный смысл произносимых слов, говорили о том, что в ней пробуждается женщина. Скорее всего, она кокетничала, но откуда было знать этой скромнице, что так с подвыпившими и голыми мужчинами не шутят. Пока Арнацкая пять лет прилежно стояла у мольберта, я параллельно проходил другие университеты.
— Все? — Не поворачиваясь ко мне, она протянула брюки. Я швырнул их на землю и притянул к себе Светлану. Испуганно-чудно блеснули ее глаза, и я почувствовал легкое дыхание девушки. Она отстранилась от меня и тихо засмеялась.
— Ты что? Одевайся скорее, замерзнешь.
Желание уже полыхало во мне, и я расстегнул длинную — до пояса — молнию на ее платье. Ласково сверкнуло шелковое белье. Света, наконец, поняла мои истинные намерения и со вздохом, но уже уступчиво прошептала:
— Не надо… — но уже смиренно не сопротивлялась, когда я положил ее на траву. Наши объятия были жарки и скоротечны, как костер из сухих веток.
Вдали слышались голоса однокурсников, и громыхал баритон Дроздецкого. Луна, словно смутившись, скрылась за небольшой темно-лиловой тучкой.
V
Женщинам ничего не стоит признаться
в том, что они вовсе не чувствуют, а
мужчины еще легче признаются в том,
что они чувствуют.
Лабрюер.
Нашей туристической группе оставалось провести в Будапеште еще три дня. Три дня из чудесных двенадцати, предполагаемых путевкой. Всё бы хорошо, но в кармане оставалось лишь несколько форинтов. Денег меняли мало. В России шел первый год перестройки, и Венгрия казалась капиталистическим раем. Разве можно было пройти мимо салона грампластинок, в котором есть всё, от чего трепещет душа истинного меломана — от ранних «Битлз» до последних дисков Оззи Осборна. Шикарные магазины притягивали изысканностью витрин, ночные бары-варьете c полуобнаженными танцовщицами манили к себе с доселе незнакомой вседозволенностью.
Последние сбережения были потрачены на посещение пикантного кинотеатра с невинным, на первый взгляд, названием «Love story». Кровь моя бушевала в бессильной борьбе с адреналином. Очаровательные длинноногие мадьярки, не особо обременяющие свои тела избытком одежды, обостряли ситуацию. Один из лучших городов Европы дразнил своей неприступностью.
Я шел угрюмый и злой и, на радость случайным прохожим, поносил на чем свет стоит наших чиновников, так скудно определивших эквивалент обмена валюты. Чтобы больше не портить себе настроение и не тешить ничем не обоснованный снобизм венгерского населения по отношению к русским, я свернул в какую-то боковую улочку и, пройдя несколько метров, оказался возле небольшого кафе. Немногочисленные посетители, лениво потягивая коктейли, мирно беседовали друг с другом. В воздухе витал аромат кофе, сигарет и европейского благополучия.
Мне вдруг чертовски захотелось сесть и просто отдохнуть. Последние форинты уплачены за чашечку кофе. Я достал сигарету, щелкнул зажигалкой и, осмотревшись по сторонам, увидел за соседним столиком неотразимую блондинку. Она плакала. Перед ней стоял недопитый бокал вина. На девушку никто не обращал внимания. Она тоже достала сигарету. Я торопливо подошел к ней и поднес огонь. Блондинка, не глядя на меня, прикурила и отпила из бокала.
— Даже слезы не могут смыть ваше очарование, — путая русские, венгерские и польские слова, я выдал комплимент, которым покоряли красоток, видимо, еще гайдамаки.
— Гоу вэй, мистер, — по-английски сказала девушка и подняла глаза.
Самый мягкий перевод этого выражения: «Пошел прочь». Я медленно опустился на стул. Не потому, что меня «послали». Я — в шоке. Передо мной американская кинозвезда Ким Бессинджер.
Слава — в особенности актерская (а уж тем более, женская) — это такой напиток, который употребляют даже в печали. Заметив мое неподдельное восхищение, знаменитость улыбнулась.
— Ты венгр?
— Нет, русский.
С каким почтением я вспомнил в тот миг учительницу английского, которая, считая меня способным учеником, заставляла заниматься факультативно.
— Я хорошо знаю двух русских: Бондарчука и Янковского. Мы познакомились, — она на секунду задумалась, — кажется, в Каннах.
Мне оставалось лишь нервно закурить очередную сигарету.
— А разве в России демонстрировались фильмы с моим участием? — Бессинджер, поправив шикарные волосы, вопросительно посмотрела на меня.
— О, да… А «Девять с половиной недель» я смотрел три раза.
Разговор надолго остановился на кино. В результате обсуждения мы пришли к соглашению, что нам обоим нравятся фильмы Антониони, Тарковского, Скорцезе, Формана.
— Это очень серьезное кино, и они никогда не приглашали меня на съемки. Видимо, проведя анализ формы, — она приподняла над столом руки и плавным жестом продемонстрировала свою фигуру. — Вероятно, чем-то остались недовольны, — кокетничала звезда.
— Не думаю, — возразил я, дерзко скользя глазами по ее телу.
Мы говорили о России, о нашем кинематографе, о литературе, о музыке. Не знаю, что рассказывал ей Бондарчук, но, судя по выражению лица, моя речь на актрису произвела определенное впечатление. Впрочем, допускаю мысль, что это была мучительная гримаса, вызванная усилием понять мой английский.
Мягкий кобальт неба касался верхушек каштанов; томный шепот их листьев изредка нарушали проезжающие автомобили.
— Ой, мне давно надо быть в отеле, завтра рано утром съемка, — она нахмурила брови и потянулась за сигаретой. — С этим мудаком снова будет скандал. Только мотоциклы и бокс у него на уме. — Я знаю, кого она имела в виду. Впрочем, как актер, Микки Рурк мне нравился.
Мы вышли из кафе. Бессинджер остановила такси.
— Тебе куда?
— Тут, рядом, — я ткнул рукой в темноту.
Интуитивно, скорее по привычке, я назначил кинозвезде свидание. Здесь же, завтра вечером. В следующее мгновение я понял нелепость своих слов. Но было уже поздно.
— О, кей, я постараюсь, — она помахала мне рукой из отъезжающего автомобиля.
Рассказать о встрече с кинозвездой своим друзьям-туристам я не решился. Скорее бы они поверили в свидание с инопланетянкой. Но как бы то ни было, рандеву я назначил, не имея ни гроша в кармане. Решение пришло неожиданно. Сняв с шеи золотую цепочку, я отправился на знаменитый будапештский базар, где можно было купить и продать всё, что угодно.
В глазах рябило от изобилия людей и товаров. Все барыги Европы считали своим долгом попасть сюда и поживиться за счет туристов и доверчивых венгров. Отовсюду слышалась разноязычная речь. Допотопные кукольные театры, глотатели шпаг, заклинатели змей в восточных тюрбанах дополняли колорит базара.
Продираясь сквозь толпу, я увидел нечто знакомое: на невысоком дощатом помосте серел настилом брезента боксерский ринг, на котором двое громил под свист и улюлюканье публики добросовестно осыпали друг друга тумаками. Наконец один из них, не выдержав напора соперника, рухнул на пол. На ринг выскочил вертлявый азиат и, сначала по-венгерски, а затем по-английски возопил:
— Каждому, кто продержится на ринге в поединке с чемпионом Румынии Михаем три раунда, по три минуты каждый, — голос его сорвался на фальцет, — сто долларов!
Балаганное шоу привлекало сотни зрителей. Под канаты пролез очередной искатель фортуны и бой начался. Новый соперник румына отчаянно бросился вперед, но пара точных ударов охладила его пыл, после чего Михай стал методично избивать охотника за долларами.
Вдруг во мне пробудилась отчаянная идея — выйти на ринг. Я несколько лет занимался боксом, имел спортивный разряд и надеялся продержаться три раунда. В это время противника Михая уже уносили с ринга.
— Перерыв полчаса, — снова заорал азиат.
Подойдя поближе, я сказал ему, что тоже хочу попробовать. Смерив мою фигуру презрительным взглядом, он попытался снисходительно потрепать меня по щеке. Уклонившись, я не сильно, но резко ударил его в солнечное сплетение.
— Боксер? — спросил азиат. — Иди, переодевайся.
Спустя несколько минут, облаченный лишь в красные шелковые трусы, я поднырнул под канаты. Верзила Михай, увидев меня, изобразил страх и попытку удрать с ринга. Толпа захохотала. Звук гонга возвестил о начале поединка.
Соперник был на голову выше меня, заметно крупнее и уж наверняка сильнее физически. Он ироничнопохлопал меня перчаткой по плечу и неожиданно
нанес сильный удар в голову. Я отлетел в угол ринга. Михай подбежал, чтобы добить меня, но, я поднырнул под его удар правой рукой, и он врезался в канаты. Пока румын разворачивался, я успел нанести серию хлестких ударов. Побагровевшее лицо противника приобрело зверское выражение. Его мощные удары рассекали воздух. Я быстро двигался по брезентовому настилу, стараясь не пропустить сильный удар, иначе не миновать нокаута. Шаг влево, шаг вправо, нырок под его руку и удары, удары. В начале третьего раунда он уже тяжело дышал, с трудом передвигаясь по рингу. Я же, не меняя тактики, следовал правилу прославленного боксера Моххамеда Али — «порхать, как бабочка, жалить, как оса». В какой-то миг я оказался в углу ринга, и вдруг Михай ударил меня ногой по щиколотке. Это — грязный прием профессионального бокса, позволяющий лишить соперника главного козыря — подвижности. Румын навалился на меня всем телом. Сейчас последует страшный удар. Но мне тоже приходилось участвовать в уличных драках. Я резко ударил противника в пах и навстречу его инстинктивно опущенной голове, послал мощный крюк снизу правой рукой. Помост содрогнулся от падения грузного тела. Победа!
Азиат предложил мне хороший контракт. Но я, ничего не слыша, спустился с ринга и минуту спустя, уже брел по базару, сжимая в руке стодолларовую бумажку.
Прикрывая фингал под глазом великолепным букетом роз, спешу в кафе. Ее там нет. Я облегченно вздыхаю. Еще бы — затеять такую авантюру! Заказав рюмку конька, прикуриваю сигарету. Букет уныло лежит на столе.
— Извини, я, кажется, опоздала, — восхитительные глаза цвета умбры лукаво смотрят на меня. — Зачем ты это сделал? Мы утром с Микки были на базаре и всё видели. Он даже хотел сразиться с тобой на ринге. Еле отговорила. Впрочем, я догадываюсь, зачем ты вышел на бой, — она бросает взгляд на цветы. — Это так трогательно…
Кончиками пальцев Бессинджер трогает мой синяк
— Больно?
— Нет, не очень.
— Пойдем отсюда.
Под восхищенные мужские взгляды мы уходим из кафе. Вечерний Будапешт принимает нас в свои теплые объятия. Со мной под руку идет одна из красивейших женщин планеты. Глупая улыбка застывает на моем лице. Еще не знаю, что подарит мне эта ночь. Я просто счастлив, как никогда еще не был.
VI
Это не произведение. Это — диагноз.
Впечатлительный читатель.
Автобус, несколько раз чихнув, свернул на гравийную дорогу и, покачиваясь на выбоинах, медленно продолжал свой путь. Уткнувшись лицом в пуховую подкладку куртки, я с благодушным видом рассматривал припорошенные первым снегом деревья. Выгодный заказ на периферии, — оформление мозаичного панно в станичном клубе, — располагал к хорошему настроению. Рядом мирно посапывал мой друг и напарник — Эдик Варфоломеев. Друзья называли его Репой. Как-нибудь расскажу, почему. Хороший художник, но при этом был не дурак пропустить стаканчик — другой. (В то далекое время я был совершенно равнодушен к спиртному).
— Пьянство — классическая беда моего ремесла, — он частенько оправдывал свое пристрастие.
Разминая затекшие конечности, я потянулся и ладонью ударил соседа по плечу. От неожиданности Эдуард вздрогнул и подскочил.
— Что? Где? Приехали?
Но, увидев за окном монотонный зимний пейзаж, беззлобно выругался: — Пошел ты … — и снова опустил голову на грудь.
Наконец показалась станица. Найти клуб оказалась делом несложным — он был самым крупным строением, решительно возвышающимся среди убогих хаток. Сторож, щуря глаза от бьющих в лицо снежинок, разглядывал друзей.
— Председатель сказал поселить вас в доме Митревны, — он ткнул пальцем в белую мглу. — Пойдемте, покажу.
— А она-то сама не против? — Репа подышал в озябшие руки.
— Хто? Митревна? Так она вмэрла, — старик спешно перекрестился, — а родни нема. Хозяинуйте смело.
— О, Господи… — я непроизвольно съежился, то ли от холода, то ли от услышанного.
Минут через пятнадцать мы остановились у покосившейся саманной хатки. Сторож довольно долго возился с замком, и, наконец, скрипучая дощатая дверь нехотя отворилась перед нами. В нос ударил густой запах сушеных трав, мышей и еще чего-то неопределенного, совершенно незнакомого.
— Хлопцы, дрова в сарае. Печку топить можете? Ну, я пойду.
Но после того, как Эдик достал из сумки и поставил на стол бутылку водки «Распутин», поспешность старика явно пошла на убыль.
— Гарный был мужик, — сторож кивнул головой на этикетку — но бабы его сгубили.
— Дедушка, да ты присаживайся, думаю, твой клуб не украдут, — я заметил его замешательство.
Уже через полчаса в печке весело потрескивали дрова, а за столом, — что может быть лучше? — шла неторопливая мужская беседа.
— Сынок, а ты что не пьешь? — раскрасневшийся от тепла и выпитого сторож, слегка тронул мой рукав.
Неопределенно пожав плечами, я молча прихлебывал чай — как ответить на этот вопрос я не знал.
— Как у вас в станице говорят, дед? Не пьет — значит, або хворый, або подлюка, — Репа громко захохотал. — Ну, что, дедуся, давай помянем хозяйку.
— Митревну? А чего ж не помянуть. Интересная женщина была когда-то. Красавица. И незамужняя. Проводила своего жениха на фронт, а он-то и погиб там, сердешный. Она за всю жизнь так никого к себе и не подпустила, ни к душе, ни к телу. А какие женихи сватались! Из района даже приезжали. Всё равно — ни-ни…
— Ну, уж если из района, тогда конечно, — съерничал Эдуард. — А нам бы, городским не отказала, а, дед?
— Тьфу-ты, типун тебе на язык, — старик в сердцах бросил окурок на пол и растоптал его ногой.
— Да не слушай ты его, дедушка, он у нас темный, как могильный камень, — я отчего-то почувствовал раздражение.
— Ничего себе, сравнения у тебя, — обиделся Варфоломеев. — Впрочем, к месту.
— Так вот, — сторож тактично прервал нашу размолвку, — уж после войны прошло много лет, а она все ждала своего суженого. А потом, как поверила, наконец, что не придет соколик, сразу как-то постарела, согнуло ее, бедную. И стала она, — Клавой ее звали, — травки собирать, повитушничать, заговоры знала и, — старик вдруг перешел на шепот, — ворожила Клавдия-то! — Он замолк и многозначительно посмотрел на своих слушателей. Ожидая, видимо, большего эффекта, таинственно добавил: — Колдовала она… Обозлилась, поди, на весь мир из-за своего горя.
— Дед, у тебя фантазии, настоянные на алкоголе, — Эдик снова наполнил рюмки.
— Сам ты алкаш, — окончательно обиделся сторож, — вы еще вспомните мои слова. Клавдия уважала непьющих людей, — он одобрительно посмотрел в мою сторону. — А пьяниц заговаривала, — взгляд старика переметнулся на раскрасневшегося Эдуарда.
— Чего ж тебя не заговорила? — усмехнулся Эдик.
От негодования сторож крякнул, взял шапку и, не прощаясь, вышел из дома, громко хлопнув дверью.
— Зря ты его так. Хороший дедок.
— А ну их, колдунов доморощенных. Давай лучше спать, —
Репа громко зевнул и начал распаковывать дорожную сумку. После долгой утомительной дороги мы заснули очень быстро.
Ночью меня разбудил какой-то шорох. Не сообразив сразу, где нахожусь, я привычно потянулся к выключателю торшера, но, вспомнив, торопливо убрал руку под одеяло. Мне вдруг стало страшно. Было поразительно тихо. После городского шума, где даже в поздний час слышен гул проезжающих машин, голоса запоздалых прохожих, отсутствие звука казалось неестественным. «Как в могиле», — подумал я с содроганием и напряг слух.
«Ну, хоть бы собака залаяла, что ли, или петух прокукарекал». Вдруг шорох повторился. Скрипнула половица, и чьи-то тихие шаги приблизились к кровати.
— Репа! Эдуард! Проснись!
Тот заворочался на диване.
— Ну, чего тебе?
— Кто-то ходит по комнате, включи свет.
Эдик щелкнул выключателем над диваном. Желтый свет озарил комнату. Десятки мышей шныряли по полу. Некоторые забрались даже на стол, лакомясь остатками нашего ужина.
— Василий, не бери в голову глупостей. А, главное, не пытайся их реализовать. Просто нам нужно завести кота.
Эдуард выключил свет и, беззлобно послав меня по материнской линии, вскоре сладко засопел.
Эскиз панно председателю понравился.
— Здесь будет оазис культурной жизни станицы, — размахивая руками и поправляя постоянно съезжающую на глаза шапку, вещал он, — ибо интеллектуальное неравенство не способствует стиранию граней между городом и деревней.
«Скорее всего, клуб поднимет духовный уровень сельчан до такой степени, что в перерывах между дойками, работницы фермы будут читать Джойса, а трактористы, в свободное от работы время, коллективно прослушивать произведения Рахманинова», — подумалось мне. — «А, хрен с ним, пускай выговорится».
— Устроились-то как? — вернулся к реальности председатель. — Вас не смущает тот факт, что неделю назад там умерла хозяйка, а то художники — народ впечатлительный?
— Бояться покойников, значит, бояться самого себя, — Репа сплюнул на окурок и бросил его в строительный мусор.
— Ну, вот и прекрасно, теперь за работу, — председатель протянул нам руку и, поправив шапку, сел в стоящий рядом «уазик». Машина, исторгнув из своего чрева облако выхлопных газов, тронулась с места.
— У нашего заказчика, по-моему, словесное недержание, — хохотнул Эдуард.
— Ему просто хочется побыстрее уравняться с тобой
интеллектом.
Варфоломеев подумал, стоит ли ему обижаться на мою реплику, но, увидев огромного черного кота, сидящего на заборе, тут же забыл услышанное.
— Василь, смотри — это то, что нам нужно. Какой замечательный кот!
— По-моему, это кошка.
— Откуда ты знаешь?
— По осанке. Мужики так грациозно не сидят.
Эдуард подошел к кошке и взял ее на руки.
— Пойдем, милая, к нам. Будет тебе прекрасный ужин из мышек.
— И, пожалуй, на завтрак останется, — добавил я.
Неторопливо и уверенно, словно была здесь не раз, кошка зашла в комнату. Степенно оглядевшись по сторонам, она перевела взгляд на нас. Мы замерли: на нас смотрели человеческие глаза — внимательные, проницательные и даже чуть презрительные.
— Кого мы принесли? Может быть, другую найдем? — предложил я, нервно закуривая. — Господи, ну и глазища!
— Вечно ты все преувеличиваешь. Кошка, как кошка, — не совсем неуверенно возразил Эдик.
Гостья, наконец, отвела взгляд, направилась к дивану и, запрыгнув на него, величаво устроилась на одеяле.
— Слушай, она, видимо, хочет сказать, что сегодня будет спать с тобой.
— Да уж лучше я к тебе переберусь, — заржал Репа.
Занявшись обсуждением предстоящей работы, мы забыли о животном.
— Доминировать должны красные тона, дабы символизировать красноречие нашего председателя, — ухмыльнулся Эдик.
— И пурпурные, чтобы не упустить из виду чувство юмора одного из авторов, — уточнил я.
— Ты вот шутишь, а при такой погоде, плитку для мозаики нам не привезут и через неделю.
— Ну и что ты предлагаешь?
— Завтра я поеду за плиткой, а ты нарисуешь панно на
картоне.
— Пожалуй, ты прав, — согласился я.
Рано утром Эдуард уехал в город. Умывшись и наскоро позавтракав, я принялся за работу. Кошка, сидя на диване, наблюдала, как я расстилаю картон, делаю наброски, пробую цветовые сочетания. Мыши исчезли, хотя она не проявляла к ним видимого интереса. Присутствие кошки почему-то тяготило, и я решил вынести ее на улицу.
— Пойдем, моя хорошая, во двор. У тебя теплая шубка и не будет холодно.
Она взглянула на меня презрительно и отвела взгляд в сторону. Я поставил животное на снег и быстро вернулся в комнату. Когда я вошел, кошка, как ни в чем не бывало, сидела на диване. Повторять эксперимент мне больше не хотелось. Я чувствовал, что нахожусь во власти надвигающегося страха, и с содроганием ждал наступления ночи. Хотя я никогда не видел покойную старуху, ее образ стоял у меня перед глазами. Она смотрела на меня с мудрым превосходством мертвого, познавшего, наконец, смысл жизни, платой за который и была сама жизнь. Вещая мудрость, глубоко проникающий взгляд и совершенно непонятное присутствие вне бытия необъяснимо, а, следовательно, представляет опасность. Покойники величавы и горды, ибо они знают то, чего не знаем мы. И это, почему-то, внушает страх. Стоит только впустить его в трепещущее тело, и он будет упорно и безжалостно рвать душу на части; бесконечная пытка закончится в предрассветный час — время, когда умирают, не дотянувшись до корвалола, сердечники, затягивают петлю на шее от смертельной тоски алкоголики, и тихо, — от жути происходящего, — воют собаки. Наконец, первый спасительный луч солнца касается сознания, и оно, тихонько постучав, приоткроет скрипучую дверь обессилевшего за ночь разума.
«Буду работать до самого рассвета, чтобы дурацкие мысли не лезли в голову», — подумалось мне. Взяв в руки кисти и краски, я сразу забыл о своих страхах.
На улице завывал ветер, бросая в окна пригоршни снега. Тревога, затаив мрачную силу, витала в комнате. Кошка с любопытством наблюдала за моими действиями. На бумаге рождались деревья, дома, люди. Светило яркое солнце, цвели сады, улыбались женщины, держащие на руках счастливых карапузов. На рисунке не было места для печали, страха, смерти. Кошка с недовольным видом, словно ей не понравился мажорный этюд, спрыгнула с дивана и, подойдя к окну, медленно развернулась и уставилась мне в глаза. Я выронил кисть и понял — сейчас что-то произойдет. На кошке вздыбилась шерсть, ее глаза полыхали оголтело-зеленым огнем. Она вдруг с жутким воплем прыгнула в окно. Зазвенели разбитые стекла, и в тот же миг погас свет. Кажется, тысячи мелких иголок пронзили мое тело. Реальность, пропущенная через призму невероятного и преображенная страхом, превратилась в ужас. Перед глазами мелькали черно-белые тени, слышался дикий хохот, временами заглушаемый истерическим плачем. Моего лица коснулось что-то мягкое и холодное. Мне хотелось бежать, но ноги не слушались, я закричал, но не услышал своего голоса. По освещенной луной комнате метались неясные силуэты, в воздухе развевались серые балахоны одежд. Я медленно опустился на пол, сознание покидало меня. Вдруг передо мной появилась старуха в истлевшем платье. Ее бледное и отталкивающее лицо, обрамленное растрепанными седыми волосами, в зеленовато-лунном свете выглядело особенно страшным. Глаза были прикрыты, обвисшие щеки подрагивали, беззубый рот что-то говорил. Она подняла костлявую руку, и вокруг все остановилось. Стало пронзительно тихо.
— Ты хороший, я знаю, — прошепелявила старуха, — чтишь стариков, любишь животных, не сквернословишь, не пьешь. На нас, — женщин, — правда, падок, — она жутко хохотнула. — Но Бог тебе судья. Я с ним, честно говоря, не в ладах. Отнял моего суженого, и жизнь стала не мила.
— Так вы — Клавдия Дмитриевна? — пролепетал я.
— Не бойся меня! Сам можешь стать таким через мгновение.
Жизнь — это случайность, а смерть закономерна и неизбежна. Здесь хорошо, ибо ты избавлен от суетного чередования радости и горя, которое вас так утомляет. Захлестнув себя мелкими делишками, погрязнув в абсурде и тлене, вы хотите быть счастливыми? А хочешь… — она вдруг приоткрыла веки, и я невольно отшатнулся. — Хочешь, — страстно повторила старуха, — я сделаю тебя сильным, мудрым, бессмертным? — уже кричала она. — Дай мне твою ладонь, — властно приказала Клавдия Дмитриевна и протянула мне руку. Что-то сверкнуло. От яркого света я на мгновение прикрыл глаза. Когда же открыл их, то передо мной стояла красивая темноволосая девушка.
— Такой я провожала своего Андрюшеньку на фронт, — огромные карие глаза грустно смотрели на меня. — Хочешь повелевать людьми? — Она указала рукой на разбитое окно, — они все слабы и трусливы. Ты узнаешь силу, власть, — девушка понизила голос, — я открою тебе тайну бесконечности.
Я оторопело смотрел на молодую женщину.
— Ну, так пойдем же! Это так просто.
— Нет, Клава… Клавдия Дмитриевна, простите, но … — я
попытался отдернуть руку, но девушка держала ее крепко.
— А если я прикажу тебе? — колдунья пристально взглянула мне в глаза.
— Скорее всего, я не волен распоряжаться событиями, в сути которых очень мало разбираюсь, — я решительно выдернул руку из ее цепких пальцев. — Пожалуй, я повременю с решением.
Она вдруг вся задрожала, кожа на лице стала дряблой и морщинистой, смоляные, волнистые волосы растрепались и стремительно побелели. Старуха, извергая проклятия, стала пятиться к выходу. Вокруг все звенело и грохотало. Как в жуткий водоворот, в разбитое окно вылетала нечисть.
— Это только начало, человек. Самое страшное у тебя впереди, — прежде, чем исчезнуть, успела выкрикнуть колдунья. — Запомни, единственное, чего тебе нужно бояться, так это собственного страха.
Не двигаясь, я сидел на полу. Я потерял счет времени и бессмысленно смотрел перед собой. Нарисованные лица людей радостно взирали на меня. Простой, однозначный смысл вещей и поступков утратил свое значение. Скрипнула дверь и, отряхивая полы пальто от налипшего снега, вошел председатель. Несколько секунд он молчал, затем, поправив шапку, сказал:
— Василий, … извините, отчества не знаю.
— Викторович, — тупо ответил я.
— Василий Викторович, произошло несчастье. Ваш коллега,
Эдуард…, — он замолчал, видимо, пытаясь уточнить отчество, но, передумав, продолжил, — попал в автомобильную катастрофу.
«Господи, как напыщенно, можно ведь было сказать — в аварию» —
подумал я и равнодушно спросил:
— Он погиб?
— К сожалению, да. Примите мое искреннее соболезнование. —
Оглядевшись по сторонам, председатель спросил:
— А что, собственно, у вас здесь произошло?
— Да ничего особенного, — я потер виски кончиками пальцев, — добро пожаловать на мой ночной кошмар.
Через полгода в приемном отделении психиатрической больницы меня встречали родители и друг Эдик Варфоломеев. Я выписывался.
VII
Мужчины говорят о женщинах,
что им угодно, а женщины, делают
с мужчинами, что им угодно.
Софья Сегюр
Началось все, как нельзя прозаично. Мы сидели в мастерской художника Гоги, пили вино и третий час спорили об искусстве.
— Кто сказал, что искусство принадлежит народу? Настоящее искусство элитарно, но дверь туда всегда приоткрыта. Входи в нее, но без Петросяна, без Марининой, без Киркорова. Там тебя ждут с Набоковым, Шнитке, Кандинским, — умничал хозяин. Гога кричал, стучал кулаком по столу. Пустые бутылки из-под «Ркацители» угрожающе позвякивали.
— Осуждение массовой культуры есть занятие бесперспективное, — возразил Эдик Варфоломеев. — Маринину, к стати, читают миллионы, а миллионы ошибаться не могут.
Эдик — скульптор. Слова и даже движения этого полного человека были неторопливы, размеренны и полны иронии. Но Гога сарказма не заметил и разозлился еще больше.
— Все эти, так называемые, рейтинги, этот идиотский юмор — дебилы стараются для дебилов. У тебя, Эдик, вкус голодного человека, — но, взглянув на его фигуру, утонил, — диспропорция массы тела и мозга.
Полемика перешла на личности. Это уже неинтересно. Вернее, интересно, как зрелище, но нить «богемного» спора безнадежно порвана.
Эдик посоветовал Гоге доказать свой талант живописца написанием траурных лент на погребальных венках. Тот согласился, но при условии, что могильные плиты будет ваять скульптор Варфоломеев.
— Что ж, пожалуй, не буду мешать ритуальному дуэту обсуждать дальнейшие творческие планы, — я протянул руку разгоряченным оппонентам и пошел к выходу. Однако приступ словесного недержания у моих друзей еще не окончился.
— Гении расплачиваются за талант жизнью, остальные зарабатывают им на жизнь, — видимо, процитировал кого-то Гога.
— Для маляра ты неплохо рассуждаешь, — донеслось до меня уже за дверью.
Споры непризнанных всегда беспощадны, но так же и бесплодны. Талант, дополненный злобой и завистью, не способен созидать.
Улица встретила непогодой. Холодные капли дождя покалывали лицо. После принятия интеллектуальных ванн будет полезен холодный душ. Размытая дождем грань между днем и вечером стала совершенно незримой. Редкие прохожие, подняв воротники, спешили домой. Навстречу мне шла девушка с зонтиком, похожим на перевернутые пол-арбуза. Слегка наклонив голову, она тщательно обходила многочисленные лужи. Секунду подумав, я стал рядом с девушкой под зонт. Не проследовало абсолютно никакой реакции на мой поступок.
— Дождь… — мудро констатировал я.
— Дождь, — согласилась со мной незнакомка.
Я искоса рассмотрел ее. «Вроде бы красива, но уж больно грустна».
— В ненастье у меня всегда плохое настроение, — ответила на мою мысль попутчица. Я, оторопев, остановился.
— Совпадение, — легонько взяв меня под руку, произнесла девушка. Мы, женщины, пытаемся строить свое будущее благодаря нахалам, и это, наверное, ошибка. Вот вы вторглись в мое пространство, — она круговым движением кисти скопировала окружность зонтика, — и я вас не прогнала, ведь существует мнение, что мужчина и женщина соперники в своеобразной игре, где слабый пол, якобы, защищает свое целомудрие.
— Я тоже, кстати, человек, скованный скромностью, — я попытался вставить хотя бы слово. Такой дебют знакомства обещает интересное продолжение. Я лихорадочно придумывал изысканный комплимент.
— Грустная женщина изощренный комплимент не воспримет, не старайтесь понапрасну, — незнакомка лукаво посмотрела на меня.
— Это уже слишком! — Я остановился и с удивлением
посмотрел на нее.
— Да ничего особенного. Ну, какими могут быть первые
два предложения, сказанные мужчиной? Если вы не говорите их сразу, значит, придумываете что-либо галантное, — сказала она, улыбаясь.
— Вот вы улыбнулись и стали еще красивее, — я немного успокоился.
— Спасибо. Вы, случайно, не художник?
— Художник. И вы правы — совершенно случайно. Это вы
определили по комплименту?
— Нет, по запаху масляной краски.
Мы засмеялись и вдруг одновременно умолкли, рассматривая друг друга. «Она не очень молода, но привлекательна красотой не зависящей от возраста», — думаю я.
— Да, женщина библейского возраста, — невесело согласилась она.
— Ну что вы, я не думал об этом.
— Неправда, — она протянула руку. — Тамара. Мне никогда
не нравилось это имя. В нем есть что-то разрушительное.
— Тогда царица Тамара. Так лучше?
Она наклонила голову и с любопытством посмотрела на меня.
— Да, намного. Во всяком случае, экзотичнее.
Бывают моменты, когда чьи-то глаза смотрят на тебя в упор и, кажется, сама жизнь приблизилась к тебе вплотную.
— Василий, — представился я.
— «…Мощно звучит, не плаксиво, римское имя Василий», —
процитировала Вознесенского Тамара.
— Думаю, мокрая безлюдная улица не лучшее место для беседы. Могу предложить свою мастерскую. Музыку, кофе и просмотр посредственных картин гарантирую.
— Посредственных не хочу. Ведь есть одна хорошая.
— Она еще не написана.
— И когда вы ее напишете?
— Не знаю, — меня всегда раздражали вопросы о творчестве
не совсем сведущих в нем людей. — В сущности, мы созданы вовсе не для того, чтобы писать картины, а чтобы размножаться.
— Ты так не думаешь. — Она вдруг перешла на «ты». — И не злись, это скоро пройдет. — Тамара посмотрела на часы. — В твою мастерскую мы сходим в следующий раз. Если он случится. А сейчас мы поедем ко мне домой.
— А что вы гарантируете? — Я, кажется, становился наглым.
— Я же царица Тамара. — Она улыбнулась, и улыбка была такая,
что идти мне уже никуда не хотелось. Но сильные женщины — моя слабость.
— Этаж-то какой, для высоты ущелья сойдет?
— Сойдет. Восьмой.
После холодной сырой улицы теплая гостиная казалась невероятно уютной. Она и впрямь могла сойти за таковую, если бы не очень приятный запах.
— Это мой муж курит крепкие сигареты.
«Да что она, в самом деле мысли мои читает?» — я нервно поежился.
— Ты бы посмотрел на свою сморщенную физиономию, — как бы оправдываясь, сказала хозяйка.
— А кто твой муж?
— Давай поговорим о более приятных вещах, о самосожжении, например.
Я поймал себя на мысли: если у женщины есть муж, то она почему-то всегда желаннее.
— Вот видишь, во всем можно отыскать приятное, — согласилась она.
С настороженным интересом я рассматривал Тамару. Густые каштановые волосы обрамляли несколько круглое лицо. Большие каштановые глаза с вызовом были устремлены на меня.
Губы… (Когда они ждут поцелуя, их невозможно описать). Если бы мне сейчас предложили бокал вина, я бы решился на поцелуй. Красивая женщина!
— Спасибо. Ты выпить хочешь?
Я вскочил с кресла.
— Я же ничего не говорил! Откуда ты…
— А ничего и не надо говорить. Не кричи, пожалуйста. Открой лучше шампанское, — перебила она.
Скорее всего, я был нелеп. Я молча разлил вино в бокалы.
— Я редко выхожу из дома, стремлюсь к уединению, а когда выбираюсь, то вижу лишь убожество и вульгарность. Мы живем в эпоху полного самоуничтожения. Наше общество приняло уродливую позу и, чудовищно изогнувшись, соединило в себе ничем не оправданный оптимизм и безнадежность. Это весьма губительно, — Тамара замолкла, пригубив бокал. — Прости, паршивое настроение стало для меня хроническим.
— А искусство, а любовь? — я попытался затронуть мирные темы.
— Видишь ли, настоящее искусство вряд ли поддается внятным объяснениям и уж абсолютно точно в них не нуждается. Мы все усталые и нездоровые люди. Мне иногда кажется, что у Малевича была больная печень. Современное искусство — это признак психологической усталости общества. Посмотри на работы Дали. Нет, он сам, надеюсь, был здоров, ибо больные люди до такой степени не любят деньги, как любил их он. Но маэстро понял, что толпа хочет видеть живопись смещенного сознания. Извольте.
— Художник здесь не при чем, — возразил я. — Или почти не при чем. Малевича я, например, тоже не понимаю. В частности, его «Черный квадрат». Это, безусловно, не живопись, а метафизическое изречение. Как отправная точка понимания пустоты, абсолюта. Тебе никогда не приходило в голову, что искусство творят критики — подонки, испачканные чернилами?
— А ты дурачь их. Плохой художник видит: бежит собака — пишет собаку, а хороший видит собаку, а пишет — собаки нет.
— Тамара, ты кто?
— Я, Васенька, волшебница.
— В таком случае, чего я сейчас хочу?
— Ты хочешь переспать со мной. Кроме этого, ты хочешь
водки. Правда, я не уверена, чего больше. И еще: ты почему-то меня боишься. Вот тебе твоя водка и успокойся. Я сейчас приду, — она вышла из комнаты.
«Нет, такой женщина не должна быть. Мощь и виртуозность! Остальное не столь важно», — размышлял я. Затем выпил полный фужер холодной водки, достал сигарету и щелкнул зажигалкой. А где же хозяйка?
— Ты не соскучился без меня? — голос у Тамары был глубокий, с необыкновенным тембром, как говорят плохие писатели «грудной». Я обернулся и …хорошо, что сидел в кресле. Не то, рухнуть мне наземь! Водопад ее огненных волос удачно контрастировал с длинным голубым пеньюаром. Она подошла ко мне вплотную. Необыкновенный аромат опьянил меня. Изысканное благоухание, как бактериологическое оружие — против него нет защиты, кроме противогаза и насморка. Ни того, ни другого у меня в данный момент не было.
— Самый лучший запах — это запах чистого человеческого тела, — пояснила Тамара, — без всяких настоек, именуемых духами.
— Трудно с тобой не согласиться. Тем более, что это мне демонстрирует такая модель. Великолепие и шарм шагают в тебе рука об руку, галантно уступая друг другу…
— Перестань, — перебила меня царица Тамара, — это не лучший твой комплимент. — Она села мне на колени. Пеньюар распахнулся. — Расстегни ошейник своей фантазии, — ее руки обвили мою шею, и мы слились в поцелуе.
Покачнулся пол, стены и потолок завертелись в сумасшедшем вихре. Исчезло время, пространство кануло в бездну. Была только она — теплые губы, мягкое податливое тело, ее шепот, прерывистое дыхание и какой-то всё усиливающийся звон в ушах. Этот звук уже невозможно терпеть. Я сейчас оглохну или сойду с ума! Звон перерос в гул, затем в крик …и вдруг все стихло. Миг и вечность соединились. Тишина возвратила к действительности. Окружающий мир обрел реальность: золотистое опадание незнакомых штор на окне, раздраженное ворчание машин на улице, запах волос Тамары. Я посмотрел на нее. Ее закрытые веки слегка подрагивали. Она прекрасна… Сон и царица Тамара обняли меня. Сквозь полудрему я прошептал:
— Ради такого и умереть можно.
— А ты уже мертв.
— Раньше твои шутки были изысканней.
— У меня есть достоинство, которое, вероятно, ты заметил:
я никогда не шучу. Собрав урожай комплиментов, я совершила вполне равноценный обмен — мое тело на твою жизнь, — завернувшись в простыню, Тамара потянулась за вином. — Да и имя обязывает.
Я вскочил с постели и ощупал свое тело.
— Наивный человек, — усмехнулась она, — ты смерть хочешь определить на ощупь? Ты никогда ничего больше не почувствуешь. Вкус, запах, боль, страх для тебя теперь инородные понятия.
— Но мне сейчас страшно!
— Это инерция. Люди, в сущности, все герои, так как знают,
что обречены на смерть. Ты же, приобретя то, к чему шел всю свою беспутную жизнь, оказался не готов к свершившемуся.
Я подошел к столу и наполнил фужер водкой.
— Выпив сейчас всю водку мира и запив ее тем же количеством пива, ты будешь трезв, как ребенок, — сказала Тамара, накидывая на себя пеньюар.
— Как мертвец, — я попробовал пошутить.
— Ты прав. Настоящая трагедия должна быть короткой, —
она подошла к зеркалу и тщательно причесалась. — Скоро вернется муж, а посему…
На ватных ногах я подошел к двери.
— Слушай, а как же женщины?
— Господи, тебя даже смерть не изменила. Впрочем,
попробуй.
Тамара, едва кивнув, закрыла за мной входную дверь. Спустившись по лестнице, я вышел в ночную прохладу. Дождь продолжал шептать свой заунывный монолог. Редкие машины
злорадно шуршали шинами по мокрому асфальту. На другой стороне улицы я заметил девушку, идущую под зонтом.
— Тамара! — крикнул я и побежал к ней через дорогу. Идущая на большой скорости машина ослепила глаза, и в то же мгновение страшной силы удар отбросил меня на тротуар. Я тщетно попытался встать. Жуткая боль пронзила все тело. Сквозь розовую пелену я смутно видел над собой две склоненные головы — мужскую и женскую. Мужская, обладателем которой, видимо, являлся водитель сбившей меня машины, взволнованно интересовалась моим самочувствием. А женская… Так это же Тамара!
— Царица Тамара, мне больно… Мне очень больно.
— Ты жив, дома был розыгрыш, слышишь, ты жив!
Я улыбнулся. Перед глазами мелькали пурпурные шарики, затем они стали темными, постепенно превращаясь в большое черное пятно. Откуда-то появившийся Казимир Малевич лукаво спросил:
— Ну, теперь ты понял мой «Черный квадрат»? — и моментально исчез.
Кажется, я ответил утвердительно.
VIII
Женщины отдают обыкновенно предпочтение
мужчинам, принадлежащим к разряду тех людей,
которые по природе своей более способны
предаваться удовольствиям и всякому вздору.
Э. Роттердамский
На несколько дней судьба и журналистская работа занесли меня в этот небольшой приморский городок.
Дневное время, занятое различными интервью и прилежным сидением за письменным столом, двигалось довольно-таки быстро, но вечером в убогой гостинице словно застывало. Телевизор, с его унылыми новостями, песнями Киркорова, да примитивными шутками Петросяна, я уже давно не смотрю, свежие газеты прочитаны за день, а молоденьких горничных в гостинице не было. Ничего не оставалось делать, кроме как пропустить стаканчик-другой легкого виноградного вина, да поиграть в карты в ближайшем ресторанчике. Монотонный говор немногочисленных посетителей, незатейливые рулады стареющей, невероятно похожей на Пугачеву певички, а главное, сам рубиновый напиток превращали унылый вечер в нечто умиротворенное. Возвращался я в гостиницу лишь глубокой ночью.
Узкая улочка была освещена сияющей луной. Коверкая до неузнаваемости мотив, я едва слышно напевал только что услышанную песню. Городок спал. Не видно ни одного освещенного окна в старых, жмущихся друг к другу домах. Было тихо, даже собаки не лаяли. Лишь через каждые пять секунд о прибрежные камни бился морской прибой, и от каждого удара долго-долго плыл гул в вязком, точно застывшем, воздухе. Пурпурные звезды блистали в дочерна синем небе. Все вокруг было покрыто матово-бледным мягким светом, точно нежным кисейным саваном. Сияла позолота крестов на маленькой церквушке, фосфоресцируя, блестели стекла в домах. Лишь шуршал гравий под моими гулкими шагами. И вдруг я услышал голос. Приглушенный, но звучный говор молодой девушки. Я остановился. Красивый девичий голос — музыка для всякого, у кого сердце не камень, да тем более оно разогрето парой бокалов игристого вина. Но с кем она говорит в столь поздний час? А скорее всего, в ранний. В окне освещенного луной серого кирпичного дома стояла девушка и разговаривала с крупной птицей, сидящей в большой клетке.
— Ну, прости меня, пожалуйста. Я же не виновата, что боюсь тебя. Немигающий взгляд твоих глаз страшен, твой неожиданный клёкот заставляет меня вздрагивать. — Она громко вздохнула и продолжила свой странный диалог.
— Я открою сейчас дверцу, а ты, если хочешь, улетай. Бабушке я скажу, что забыла закрыть клетку, когда тебя кормила.
Я подошел ближе. Девушка отступила в глубь комнаты. На подоконнике осталась клетка с сидящим в ней филином. Облик птицы с рыхлым взъерошенным опереньем напоминал старика в застиранной, не по росту большой рубахе и сморщенным личиком на маленькой голове. Казалось, сейчас он вынет из-под крыла очки: «Кто ты такой, и что тебе здесь надо?»
— Девушка…
Через несколько секунд она приблизилась. Освещенный луной овал её лица сиял белизной дорогого фарфора. И странно глубоким показался мне взор её огромных темных, скорее всего от испуга, наивно-суровых глаз. Едва заметная улыбка скользнула по ее губам и застыла в их уголках.
— Не хорошо, однако, мужчине, — девушка подбирала слова, — стоять за углом и подслушивать.
— Меня привлек ваш голос, — признался я.
— Мой голос? Что он вам?
— Он также очарователен, как и вы сами.
Она смутилась и замолчала. Я всегда с удовольствием смотрю на женщин, но они почему-то в моем взгляде усматривают только вожделение. Чтобы продолжить разговор, я прибавил:
— Да, я все слышал. Хотите, куплю у вас птицу? — я глянул на клетку и вдруг увидел совершенно иного филина. Рыхлое оперенье улеглось и превратилось в настоящую светлую мантию, уши высоко поднялись, взгляд стал твердым и строгим. У него задрожало под клювом, и он заклекотал. — У-y-y-к-к-х-х…
Я невольно отпрянул.
Девушка рассмеялась.
— Ну вот, испугались. А еще покупать собираетесь.
Она слегка выдалась из окна и сверху вниз смотрела на меня, точно изучая, разгадывая и словно околдовывая меня жгучим чарующим взглядом. Затем вдруг закрыла глаза, глубоко вздохнула и сказала тихо, медленно, как бы упиваясь каждым словом.
— Идите своей дорогой, — все волнующееся существо её дышало мольбой. — Идите! Слышите? Разве я говорю не вам? — Прерывистые слова вылетали из высоко поднимающейся груди и точно тяжелые темные камни падали на меня. В мрачной бездне ее глаз отразились и скорбь, и мольба, и ужас. Я не двигался с места. Она отступила и сделала движение рукой, чтобы закрыть окно. Непонятное упорство овладело мною, и я ухватился за подоконник.
— Как вас зовут?
— Идите!
— За что вы гоните меня?
Руки её обреченно опустились. Она печально улыбнулась и едва слышно прошептала:
— Ксения.
Звезды в небе стали менее отчетливы и ярки. Черная страсть неба всматривалась в меня своими удивительными глазами. Мне чудился в них мрак какой-то скорбной тайны. Непонятная сила влекла меня к ней, и я непроизвольно протянул руки. Ксения подошла ближе и, склонившись, обняла меня и поцеловала. Откинула голову, обожгла взглядом и снова прильнула губами к моим губам. Вдруг она отшатнулась. Я стоял точно в оцепенении; всё произошло интуитивно-автоматически, забыв даже посоветоваться со мной. Какое-то чувство овладело мною — новое, непонятное, всепоглощающее. Её прекрасные глаза в упор смотрели на меня, пронизывая сверкающими огоньками молний.
Не в силах скрыть некоторого своего смущения, и даже неприятности происшедшего, я глупо пошутил:
— Давайте еще целоваться.
— Вы хотели купить птицу, — холодно сказала Ксения.
— Хотел, — в тон ей ответил я.
— Вот она, возьмите.
Чувство обиды росло во мне. Я вынул из кармана бумажник и положил на подоконник несколько купюр. Старая обшарпанная клетка с нахохлившимся филином, который, я прекрасно осознавал это в данный момент, совсем мне был не нужен, очутилась в моих руках. Ничего не говоря, Ксения закрыла створку окна.
— До свидания, — не совсем вежливо буркнул я. Характер следует упражнять в трудные периоды жизни, когда смысла в этом не видно. Обидчивы должны быть те, у кого есть свободное время. У меня его, к счастью, нет.
В ответ она шевельнула потемневшими губами. Мне показалось «прощайте».
Я медленно шел, ни о чем определенно не думая. Во мне еще трепетали пылкие поцелуи Ксении, и в то же время росла в душе беспричинная тревога. И совсем не было желания уяснить себе ее источник. Сознание словно замерло. Неожиданно в неподвижную тишину вонзился резкий, гортанный крик.
— У-у-у-к-к-х-х!
Вероятно, клетка, на которую я не обращал внимания, раскачалась, и птица проснулась. Я поднял клетку на уровень лица; желтые, ясно-чистые глаза филина смотрели на меня со злым недоумением.
— У-у-у-к-к-х-х…
Холодная жуть начала овладевать мною. Что-то мне угрожало, и чего-то надо было бояться.
В гостинице меня ждало письмо от жены. Скорее даже не письмо, а записка.
«Милый Васенька, я невыносимо страдаю от твоего отсутствия и уже ненавижу дела, которые, как ты пишешь, задерживают тебя.
Приезжай скорее, тоска овладевает мною. В довершение всего, в последние ночи меня преследуют кошмарные сны. Какая-то фигня неотвязно лезет в голову — мне кажется, с тобой что-то случится. Или со мною. Приезжай и успокой меня, ради Бога. Целую, твоя Лена».
Женаты мы были недавно, и поэтому неожиданное приключение оставляло в моей душе неприятный осадок и вину перед супругой. Завтра же я решил ехать домой.
Светало. Я разделся и лег спать. Как и следовало ожидать, сон не шел ко мне. Чувство необъяснимого беспокойства овладело моим сознанием. Вскоре, как это всегда бывает при бессоннице, разыгралось воображение — мелькнуло и остановилось прекрасное лицо Ксении с бездной чарующих черных глаз. Её чуть приоткрытые губы ждали сладострастного поцелуя, а теплые смелые руки простирались ко мне, готовые заключить в объятия. И… вдруг появилась Лена. Она стояла в голубом пеньюаре, вся такая светлая, с венцом бледно-золотистых волос, синеокая, с нежными белыми руками, созданная для мягкой ласки и нежности, но не для страсти и похоти. Я привстал и облокотился о подушку. Мерцающий робкий свет проникал сквозь кружевные занавески, и причудливый узор с замысловатыми туманными знаками отпечатался на полу. На слух давила тишина, наполненная таинством и вечностью. Из романтического состояния меня вывело неожиданно возникшее чувство великой жути. Я очутился во власти какой-то темной силы во мне живущей или только приближающейся. Широко открыв глаза, с ужасом продолжал смотреть на светящийся голубоватым светом прямоугольник. Чем напряженнее я всматривался, тем яснее возрастала уверенность, что сейчас в этом пространстве кто-то появится. Этот кто-то — воплощение неумолимости и некой мистической силы. И фигура эта явилась. Она стояла как раз на том месте, где я ожидал ее увидеть. Нечто темно-серое с размытыми очертаниями, но с ледяным немигающим взглядом, словно у огромной змеи, смотрящей в глаза своей жертве.
Я сидел сгорбившись, втянув голову в плечи, и прижимал к груди крепко сжатые кулаки. Мои онемевшие губы шевельнулись, и неожиданно для себя, уже теряя сознание, я закричал. Фигура исчезла.
Проснулся я поздно. Косой луч солнца золотил противоположную стенку. Мир стал внятным и осязаемым. Он вглядывался в меня с интересом и некоторой укоризной.
— У-у-у-к-к-х-х-! — раздалось из угла комнаты. Филин… События вчерашней ночи промелькнули с калейдоскопической быстротой. «Его же надо чем-то кормить» — подумал я.
В дверь тихо постучали, и в комнату вошла крепкая, как изразцовая печь, старуха. На её красном мясистом лице выделялся большой нос с темной бородавкой на его кончике. Маленькие хитрые глазки оглядывали помещение.
— У-у-у-к-к-х-х-! — воскликнул филин, встрепенувшись, и закачался на своей перекладине, хватая кривым клювом железные прутья клетки.
— Позвольте спросить, как попала к вам эта птица? — тотчас, смеясь, бабка замахала руками. — Я уже всё знаю. Разве же есть еще на свете такая взбалмошная и глупая девчонка, как моя внучка! Она думает, — моя внезапная гостья окинула меня взглядом с головы до ног, как бы определяя мой возраст (или мне только это показалось), что в восемнадцать лет можно делать все, что угодно… Филин сделал ей зло? Он клевал ей руки? И Ксения вздумала бросить его на улицу. Но, слава Богу, встретились вы и не захотели, чтобы бедную птицу поднял какой-нибудь забулдыга. — Она улыбнулась, нет, скорее ощерилась. — У вас добрая душа. Нет у человека преимущества перед скотом — и те умирают, и эти.
Я молчал, выжидая, не скажет ли старуха еще что-нибудь. Она подошла к клетке и постучала пальцем по прутьям. Филин защелкал клювом, но не издал больше никаких звуков.
— Ксения плакала. Она не хотела, чтобы я шла и спрашивала, не видел ли кто мою птицу. Старая женщина раскинула умом и сказала себе: все здесь знают гадалку Цилю и её верного помощника; и если никто не принес его ко мне в дом, значит, Циля должна спрашивать в гостиницах, не видел ли кто филина?
Старуха открыла дверцу клетки.
— Смотрите.
На первый взгляд неуклюжая птица довольно-таки проворно прыгнула хозяйке на руку и затем взгромоздилась на левое плечо. Я невольно отшатнулся — настолько зловещим было зрелище — гадалка с растрепанными седыми волосами и традиционно колдовское существо подле её головы.
— О, это очень умная птица! Она знает больше нас с вами, и её присутствие поможет любому человеку. — Старая Циля вздохнула. — Но рано или поздно я вынуждена буду продать филина: тяжелый он стал для моих хрупких плеч, — захохотала старуха.
— Ну. Иди на место, — она водворила птицу в клетку. — Да и ест много, откуда у бедной еврейки столько денег? Ведь это неясыть, самая крупная из сов — так мне охотники сказали. «Неясыть… Какое недоброе слово» — подумал я и неожиданно для себя сказал:
— Хорошо, я куплю у вас эту птицу. Мы сторговались, и старуха ушла.
Вечером в ресторане я решил сыграть в преферанс. Вообще-то я играл постоянно, но, на сей раз, мне особенно везло. Временами даже хотелось, чтобы удача изменила мне, но счастье игрока — это цепи, которые никогда не рвутся. Я рисковал отчаянно, но все-таки выиграл. Наконец, я кое-как заставил себя сказать, что мне дурно, оторвался от стола, и с небольшой, но так необходимой мне сейчас суммой денег вышел на улицу. Меня трясло, как в лихорадке. Вдруг я явственно услышал бархатный голос Ксении.
— А я вас давно жду.
Я ускорил шаг, но странное дело — ноги меня несли не к её дому, а к гостинице. Она стояла под деревом, освещенная мягким светом луны. Тишина и свежесть ночи прикасались ко мне с необыкновенной нежностью. Окружающий мир существовал лишь в облике Ксении. Я подбежал к ней и почувствовал, что уже не принадлежу себе.
— Ну, что же? — прошептала она и прильнула ко мне. — Целуй, — её голос был нежным и властным одновременно. Огненные поцелуи Ксении жгли меня, опьяняли. Спеша и спотыкаясь о ступеньки, на ходу срывая друг с друга одежду, мы ворвались в мою комнату и… я внезапно остановился. Я был готов броситься в пугающую глубину ее глаз и чего-то боялся.
— Да… — тихо произнесла она.
Всё, что произошло потом, было, как сладкий эйфорический сон — ее совершенное девичье тело, определенный страх, как оказалось, перед первой близостью и, вместе с тем, необыкновенная ее доверчивость ко мне. Наивные и нежные ласки Ксении заставили меня забыть всё на свете. Это был мой первый адюльтер.
Мы сидели на кровати и молчали, точно приговоренные к какому-то позору. Ксения пристально вглядывалась в мое лицо влажными от слез глазами. Должно быть, на нем слишком явно отпечаталось большое страдание, и она прижалась ко мне.
— Ты скоро уедешь? — я подумал и сказал:
— Завтра… не знаю… да, завтра.
— Ты еще приедешь сюда? — и с уверенностью добавила: — Да, ты снова приедешь.
Я взглянул на её бледное лицо, темные полуоткрытые губы и глубокие еврейские глаза и понял, что вернусь сюда..
Поезд мчался, унося меня всё дальше от рокового места. Ничего не предвидя, даже не предчувствуя, весёлый и беззаботный, тринадцать, -–О, Боже, тринадцать! — дней тому назад, я ехал в этот городок, и вот теперь возвращаюсь обратно совсем другим человеком с тяжелым камнем в душе. Я живо представил себе радость Елены при нашей встрече, но в то же время пугливо старался отогнать рисовавшуюся передо мной картину свидания, так как уже чувствовал, что между мною и женой тотчас же встанет образ Ксении. Что же будет со всеми нами? Неуютная тяжесть тревоги и неопределенности не давала мне покоя. И как, на первый взгляд, всё просто получилось. Лунная ночь… Чарующий голос… Особенное и обычное в то же время настроение. Черные очи… зачем-то птица… Я был убежден, что перемена произошла в окружающем мире, а не во мне.
— У-у-у-к-к-х-х, — филин, словно отвечая на мои неразрешимые вопросы, подал голос. Я сплюнул от досады и решил выйти на площадку тамбура. Луна еще только поднималась над горизонтом — огромная, багрово-золотистая. Высоко в небе мерцали звезды. Поезд, дрожа, мчался среди темной бесконечной кубанской степи. Несмотря на тяжелое шумное дыхание локомотива, на его грохот и лязг, чувствовалась жуткая степная тишина, так гармонично сливающаяся с торжественным безмолвием бездонного неба.
Обрадованная, готовая пуститься в пляс, нежная, воркующая Елена едва ли была способна подметить во мне внутреннюю перемену. В её глазах танцевало счастье. Но она пришла в ужас от того, что я заметно побледнел и осунулся. От филина она была в восторге, — главным образом, конечно, потому, что привез его я. Когда птица кричала своё «у-у-у-к-к-х-х», — жена радовалась, как ребенок.
Порывы ребяческой наивности, искренней веселости, подвижности выходили у нее непосредственно и вызывали необыкновенную нежность. Но теперь у меня были точно другие глаза. Я смотрел на её мягкие изящные движения, слушал её болтовню с филином, которого она перевела в новую роскошную клетку, слушал её переливчатый смех — и не чувствовал умиления, испытываемого мною раньше. Нечто новое жило во мне; оно зачалось там, откуда я недавно приехал, и здесь, — я ощущал это, — росло, углубляя свои корни.
Елену очень забавлял крик неясыти. Я же внутренне содрогался. Этот гулкий звук каждый раз будил во мне чувство какой-то неизвестной, но близкой опасности. Возможно, поэтому во мне росло раздражение. В словах и поступках Елены было немало невольного кокетства любящей женщины, а во взгляде так много призывной ласки. Мне бы следовало откликнуться, как это обычно и бывало прежде, но мои эмоции на этот раз были немы к её чувствам, — тайна моего приключения в городке уже рыла пропасть между мною и женой. Домашняя жизнь начинала терять для меня свой аромат. Оставалось лишь поддерживать видимость того, что было прежде: совместный, — с чашкой кофе и ментоловым «Dunhill», вечерний просмотр канала «Культура», да изредка партия преферанса у камина. Как легко человеческое благополучие распадается при соприкосновении с таинством. Я надел на лицо маску и не снимал её даже при порывах физической близости.
Так прошло больше месяца. Елена как будто ничего не замечала. Или она была слишком чиста, как ребенок, или же вообще любовь совершенно ослепляет женщину. Но именно от того, что она ничего не замечала, на меня порой находили приступы чрезвычайной неприязни к ней. Я боялся этих моментов и ненавидел себя, но было выше моих сил повлиять на создавшееся положение.
Однажды вечером я сказал:
— Лена, мне надо поговорить с тобой.
Она опустила глаза и присмирела, почувствовав мой напряженный тон.
— Мы будем говорить о судьбе.
— О судьбе? — Елена сделала большие удивленные глаза.
— Да, о ней. Иногда она бывает слепа и жестока. Порой мы не можем с уверенностью сказать, что будет с нами, например, через месяц, через два-три дня, наконец.
Я взглянул на жену с внезапно вспыхнувшим, плохо скрываемым, неприязненным чувством. Лицо её доброе, в веснушках, как-то подурнело, пухлые губки выпятились трубочкой и дрожали от обиды. Она тщетно пыталась что-то сказать. Слова мои против воли, сотрясали комнату. Иногда человек реально делает то, что совсем не совпадает с тем, что он думает.
— Вот, представь себе, Лена, что я… Ну, каким-то образом, меня… не стало.
— Милый Васенька, что ты говоришь? Ужасные и несбыточные вещи — её глаза наполнились слезами. — Сегодня ты задался целью помучить меня. Я никому не отдам тебя, и ничего с тобой не случится. В жизни должен быть простой и однозначный смысл вещей.
Жгучее раздражение вдруг начало закипать во мне. Я уже не мог остановиться.
— Во-первых, я не раб, чтобы меня отдавать или не отдавать кому-либо. А во-вторых…
— Что? Ну, что же? — жена, точно испуганная птица, съёжилась в углу дивана.
— У-у-у-к-к-х-х, — неясыть, не моргая, смотрела на меня и слегка кивала головой, словно что-то одобряя.
— Молчи, проклятая птица, — глухая темная энергия накапливалась во мне; злость — превосходный материал для образования жестокости. Я подбежал к клетке и, схватив её, с силой запустил в открытое окно. Елена поднялась и, молча, не взглянув на меня, ушла к себе в комнату. «Ну, что ж… Так даже лучше», — подумал я. И в этот момент, — как золотые манящие огни в тумане, — в воображении мелькнули большие темные глаза.
Наскоро собрав чемодан, я бросился на вокзал.
Поезд шумно мчался вперед, унося меня от всего, что было так дорого. Убегали назад темные степные холмы и редкие одинокие деревья. В теплом вагоне слышалось ровное дыхание спящих и негромкие разговоры. Монотонно постукивали чайные ложечки о стаканы. Я вышел в тамбур и глянул в окно. Спокойно и величаво раскинулась над землей гигантская мантия небес, покрытая мириадами мерцающих блёсток. И вдруг я отчетливо понял, чего хочу. Сладость мечтательного и упоительного мщения наполнила мое сознание. Правда, я не понимал, кому же я хочу мстить. Но это было уже не столь важно. Пусть в этот миг молчаливая земля сотрясется в своих основаниях, пусть разверзнутся пламенные бездны, загрохочет гром, засверкают причудливые зигзаги молний, пусть этот сатанинский праздник разрушения прорежут человеческие вопли, — безмолвная мантия не шелохнётся.
Между вагонами, внизу, мутным и ровным светом блестели рельсы. Темные шпалы и земля между ними уносились назад, и светящиеся стальные ленты казались неподвижными. Мне стало жутко и жгуче приятно. Хотелось вспомнить что-то важное, но ничего не припоминалось. Только я определенно знал, что это важное было недавно.
— У-у-у-к-к-х-х!
В этот момент, вместе со знакомым ужасом, в моё сознание начинало входить то, что хотелось мне вспомнить. Я невольно оторвал взгляд от мчащихся в никуда рельс и увидел фигуру, являвшуюся ко мне ночью в гостинице. Только очертания её стали более явственными. О, Господи! Это была бабка Ксении — старая еврейка Циля. На плече у неё сидела неясыть и смотрела на меня выжидающе, словно чего-то хотела. Обезумевший, в порыве отчаяния, я сделал движение, чтобы любым способом открыть дверь тамбура и броситься вниз и навсегда освободиться из-под власти кошмарного видения, но, явственно услышал дорогой, слишком знакомый голос Лены.
— Васенька!
Я поднял голову. Вокруг никого не было. Поезд мерно отстукивал свое движение. Я достал свой «Dunhill» и щелкнул зажигалкой.
IX
Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые.
Тютчев.
Я шел в мастерскую к Эдику Варфоломееву пить водку. Этот метафизический напиток сближал нас и помогал более радикально подвергать сомнению установленный миропорядок.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.