Предисловие автора
Человек — существо с исключительной силой приспособления. К практически любым обстоятельством, любим природным условиям. От высочайших гор, до глубоких пещер, от обоих полюсов, с их невыносимым холодом и ветрами до немыслимого жара тропических пустынь, от Атакамы, где последний раз дождь шел четыреста лет назад, до Черрапунджи, где ливни прекращаются всего на несколько часов. От жесточайших тираний, когда-либо известных миру, до разнузданных вакханалий охлократии.
Казалось бы, для чего людям надо мириться со столь неблагоприятными условиями проживания, весь, всегда найдутся места, где можно существовать достаточно свободно, не подвергая ежедневно, ежечасно свою жизнь самым разным испытаниям. Но у человека всегда появится не одна, несколько причин, чтоб жить там и так, где уж ему повелось, куда он перебрался, то место, которое в силу тех или иных обстоятельств кажется ему лучше, надежнее, благополучнее. А если это не так, он сможет найти достаточно объяснений своей нелюбви к перемене мест. И причины могут быть самые разные. И нежелание переменить место жительства может объясняться не только собственной леностью или странностью натуры.
Но если б не оно, стремление к путешествиям, вряд ли род человеческий хоть когда-нибудь выбрался из Африки. Люди стали расселяться, руководствуясь двумя причинами — неудобством старых мест обитания, что связано не только с истощением земель и пастбищ, но и конфликтами с сородичами, конечно, тоже, а еще мечтами о неизведанном, манящем уже одной только, подчас наивной, мечтой о лучших местах, до которых стоит только добраться. Наверное, поэтому в сказках многих народов рассказывается о молочных реках и кисельных берегах неведомых земель, до которых по прихоти натуры или по необходимости добираются герои — но далеко не всегда остаются там. Сказки консервативны, особенно, у старых народов, чаще всего, их герой возвращается в отчий дом, чтоб продолжить дело предков своих, возвысив свой род и напомнив детям о том, чего он достиг, чтобы и те продолжали и продолжали его деяния. А порой, сами отправлялись в поход, свершать ратные подвиги, но всегда возвращались обратно. Достаточно вспомнить древнегреческие сказания, повторявшиеся в детях и внуках великих героев.
В сказках новых народов все иначе, здесь можно помянуть американскую историю, которая только и рассказывает о покорении новых земель и путешествии на край мира, чтоб достичь желанного Эльдорадо и поселиться там и стать, наконец, счастливым. Немудрено, ведь и сами будущие американцы, перебравшись через океан, став гостями в новом, не всегда уютном, мире, и толком не успев обустроиться, непременно смотрели с большим вниманием по сторонам, а вдруг где-то еще лучше, — так чего ж налаживать жизнь тут, если можно, не распаковавшись толком, перебраться за горизонт и уже там найти свой рай. Пока еще легок на подъем, куда легче сорваться с мест и отправиться в новые земли.
Неудивительно, что люди добрались и заселили самые потаенные, глухие, нелюдимые и сложные уголки нашей планеты. Всюду закипела жизнь, где-то шибче, где-то едва заметно. Но везде люди оказались перед известными выборами, перед схожими задачами, перед непростыми, но хорошо знакомыми проблемами. Они, проблемы эти и выборы, будто преследовали переселенцев, настигая в самый важный момент и напоминая о простом: сколь бы далеко ни уехал человек, но он всегда останется тем, кем был прежде, значительные изменения в его природе случаются куда медленнее, чем ему хотелось бы. Немудрено, что бежав от страшной тирании, люди, порой, сами того не понимая, зерна новой сатрапии несли с собой, — а та опасна уже тем, что лишь ждет благоприятных условий, чтоб снова разрастись и воссиять сильнее прежнего. И куда дальше бежать, если и так живешь рядом с горизонтом?
Обо всем этом повествует сборник «Продавец воды». Действие включенных в него рассказов происходит в самых разных краях земли, в самое разное время. Но всякий раз перед героями встает непростой выбор — остаться, таким как прежде, или что-то изменить. В себе, в окружающих, в жизни, своей или чужой. Ведь всегда важно, когда у человека есть выбор, даже если ему кажется, что такового попросту нет. Временами каждый из нас испытывал нечто подобное — когда жизнь шла под откос, припирала к стенке, а черная полоса, казалось, не окончится никогда. Но даже в самую глухую полночь всегда остается надежда на будущий рассвет, сколь бы долго ни пришлось его ждать. Быть может, даже очень долго. Но чем ждать, не лучше ли перебраться туда, где он случается каждодневно, а не после многомесячной задержки.
Всегда важно взвесить и осмыслить свою нынешнюю жизнь, чтобы понять, как поступить дальше. Стоит ли ждать рассвета, просто ожидать, не предпринимая ничего, просто веря, что рано или поздно он наступит, или же следует измениться самому? Или переменить обстановку, вокруг себя или же отправившись в неведомое?
Жизнь тем и сложна и прекрасна одновременно, что она не дает готовых рецептов, не подсказывает очевидных или неявных ответов на свои вопросы. Всяк человек должен решить для себя сам, стоит ли ему продолжать жить, как раньше, приспосабливаясь к новым обстоятельствам, или попытаться изменить сами обстоятельства в свою пользу. Невозможно сказать заранее, какой именно ответ окажется верным и когда. Все зависит от вопрощающего. Ему одному нести груз ответственности за всякое решение, за каждый день проживаемой жизни, за все то, что ему предстоит пережить — сегодня ли, завтра или в неопределенном, но вполне возможном будущем. От него зависит не только его жизнь, но и судьбы близких и родных, тех, с кем разделяет он свое бытие. И об этом еще следует помнить, делая выбор. А что случится после принятия решения — это совсем другая история, которую еще только предстоит рассказать. Порой, герои еще только размышляют над самым сложным вопросом всякого бытия — и делают первые, пусть неуверенные шажки к перемене. Но время их выбора непременно придет. Ведь этого не отнять ни у одного из нас.
Приятного вам чтения!
С наилучшими пожеланиями,
Кирилл Берендеев
Мама
— Первый раз едете? — спросил сидевший позади мужчина, осторожно положив руку мне на плечо. Я все равно вздрогнул и кивнул. — Я поначалу тоже переживал, что да как. Почему-то думалось, вовсе ни с кем не встречусь, все это розыгрыш какой-то несуразный. Но, как видите, все обошлось.
— А вы какой раз едете?
— Третий. Можно сказать, повезло. Мы теперь почти каждые три года встречаемся. Как по расписанию, — он улыбнулся своим мыслям и спросил неожиданно: — А с вами отчего такая задержка случилась?
Я покачал головой.
— Ничего не сказали. Возможно, искали долго. Сами посудите: отец умер, когда мне всего восемь стукнуло. Меня сперва бабушка, потом тетя воспитывала.
— Вон оно как, неудивительно, что сразу найти не могли. У нас ведь, сами знаете, сколько народу там оказалось. Да и потом, а вдруг что. Тоже ведь случается, — мужчина даже оглянулся по сторонам, будто мы находились не в переполненном автобусе, а шептались в глухом уголке комнатки. — Сами знаете, южанам только того и надо, на святое покусятся, не задумываясь. Они могут.
И тут же замолчал снова. Но ненадолго.
— Мой отец тоже умер год назад, он, пожалуй, чуть постарше вас был. Теперь я один езжу, с дедушкой встречаться. Прошлый раз он мне вот этот костюм подарил, смотрите, каждый день ношу, а все как новый.
И снова улыбнулся. Автобус, полный встречающихся, медленно коптил к ничейной территории, дорога петляла меж гор, лениво продвигаясь на юг шагами серпантина. Инструктор, объяснявший мне, что к чему еще в парткоме, рассказывал и о пути. Только через час мы выедем на равнины — а там и до границы всего ничего останется. По какой-то причине он не поехал вместе с нами, его место заняла гидесса, долго собиравшая нас на автостанции, а затем еще раз напомнившая правила поведения и режим встреч — и так вызубренные наизусть. Лишь сильнее разволновала. В автобус я сел с таблеткой под языком, это немного успокоило. Ну и то еще, что за весь истекший маршрут на меня никто внимания не обращал: ехали семьями, переговаривались вполголоса, чтоб не мешать ни водителю, ни двум особистам, что-то изредка записывающим на пленку. Обсуждали, волновались, вспоминали и предвкушали. Кажется, в этом автобусе я один ехал впервые. Еще бы, ведь встречи проводились уже какой раз, сколько ж всего народу успело на них перебывать, говорят, не меньше двадцати тысяч. А сколько всегосемей разделила гражданская война, столько судеб разбила. Кто-то перебрался на юг по своей, кто-то по чужой воле и на долгие годы оказался забыт, выпал из внимания, но не памяти родных. Ждал. И вот наконец, семнадцать лет назад, начались эти встречи. Сперва каждые два, потом, после обострения в отношениях, после диверсий и обстрелов, и последовавшего долгого перерыва, каждые три года.
— Красивый костюм, — я не знал, что ответить мужчите. Вдруг подумалось, а если это еще один проверяющий, из тех, что остались в родном городке, что сперва удостоверялись во мне — который раз — а потом готовили к предстоящей встрече. Вдруг это заключительная, решающая проверка? Я покрылся холодным потом. — Не знал, что на юге так хорошо портняжат.
— Дед говорит, ателье сшило, — мужчина помолчал, потом снова переключился на меня. — А вы с кем встречаетесь, если не секрет?
— С мамой. Отец рассказывал, она в самом начале войны уехала к родным, думала там пересидеть… — мужчина кивнул. — А так вышло, что вернуться уже не смогла.
— Удерживали?
— Да кто знает. Наверное. Иначе нашла бы способ за столько-то время. Теперь, благодаря председателю, вернуться всегда можно.
— Южане они такие, — подхватил охотно мужчина. — Только и норовят подгадить. Мне дед рассказывал, как его семью приманили хорошей работой, а на деле получилось, чуть не в рабство попал. Да, этакому не удивляешься. Сейчас он правда, преуспел, свое дело завел, пенсию полу…
Он резко замолчал, глаза расширившись, неотрывно смотрели сквозь меня. Я тут же догадался куда — на сопровождавших нашу группу, они как раз меняли кассету в диктофоне.
— Простите, — мужчина едва заметно куснул губу, — заговорился. Деда хоть отметили южане, а вот остальным досталось.
— Хорошо, хоть с ним все в порядке.
— Да-да, простите, что надоедаю.
— Нисколько, напротив. Я от вас столько интересного узнал. Первый раз еду, сами понимаете, как волнительно.
— А что же семья не поехала поддержать — или собеседование не прошли?
— Жена приболела, — с видимым огорчением сказал я.
— Не повезло.
— Не то слово. Очень хотела свекровь увидеть.
— А дети?
Я покачал головой. Мужчина кивнул понимающе — если нет детей, тогда, понятно, почему еще меня так долго держали в запасных. У нас приняты полные семьи. А мы не смогли. Врачи грешили на генетику, несовместимость, смешно и горько, но она не поверила, ходила к какой-то ворожее, конечно, нарвалась на проходимицу, проку никакого, только распекли на партсобрании, когда узнали.
Автобус тряхнуло на камнях, дорога покатилась вниз. Скоро равнина. Часа полтора по ней и появится город, конечная цель нашего путешествия. А за ним демилитаризованная зона в двадцать километров глубиной. А еще дальше, республика южан и море. Море.
Отец рассказывал о нем, как о сокровище. Их полк вышел к морю на закате, и остановился, пораженный увиденным. Солнце окрашивало небо в розовое, белесые скалы вдалеке искрились, медленно чернея. Кто-то из солдат заплакал, не один, несколько. Суровые бойцы, закаленные в тяжелых боях, прорвавшиеся через сущий ад, они смотрели на уходящее солнце и улыбались и роняли слезу, будто впервые видели столь прекрасное зрелище.
Я вздохнул. Через полтора месяца усилиями капстран и их вассалов, нас удалось выбить. Отец тогда получил второе, самое серьезное ранение, от которого так и не оправился. Вскоре был комиссован, а затем… Взять столицу проклятых южан, уничтожить царя и принести мир и процветание в те земли мы больше не смогли, как ни старались. Тот день у моря оказался самым близким к заветной мечте. Но мы не проиграли, нет. Рано или поздно, но мы еще вернемся туда, увидим море на закате и…
— Скоро будет граница, — произнес мужчина после долгой паузы, отвлекая меня от печальных мыслей. — Оттуда море видно.
Он будто прочел мои видения. Я повернулся к соседу.
— Вы были на море?
— Несколько раз: не у южан, понятно, — хмыкнул он. — У соседей, помогавших нам в битве с этими недостойными.
— А я вот все не соберусь. Рано или поздно, но до моря мы дойдем, — я произнес партийный лозунг, словно заклинание в каком-нибудь храме. Мужчина охотно кивнул. — Вы где были?
— На Золотых песках, слышали? Соседи туда даже буржуев пускают, спасибо, не южан, но все равно как-то неприятно, когда на тебя пялятся такие вот… индивиды. Некоторые пытаются фотографировать, хорошо службисты им этого не дают. Неприятно оказаться в их истории.
— Это верно. Очень надеюсь, что рано или поздно, но она закончится.
— Хорошо б еще до этого дожить, — согласился мой собеседник. И вернулся к морю. — А вы похлопочите. Золотые пески место удивительное, отдыхать одно удовольствие. И номера достойные без подселений. У нас, сами знаете, как бывает.
— Знаю, конечно, ездил от профсоюза в Черную грязь, лечиться, — слова соседа как-то неприятно задели. Расхотелось вспоминать удовольствие от посещения того санатория-профилактория, где, да, удобства на этаже, на двадцать номеров, а столовая ниже по улице. Вот странно, но тогда я этого не замечал… отдыхал, читал газеты, играл в домино и шахматы, общался с соседями. Несколько раз звонил жене.
Ехать со мной на встречу с мамой она напрочь отказалась. Без объяснений, пробормотала только, что это моя родня с юга, а не ее. И что мне, парторгу, виднее. Не могла забыть собрания, где ее отчитывали и корили за посещение знахарки. Понимала, это я скрывать не стал, когда, не достучавшись до супруги, прибег к силе коллектива. Больше того, обязан был. Она долго дулась, но больше попыток не делала. Простить только не смогла. Последние несколько лет мы так и жили, вроде вместе, вроде порознь. Но о разводе не думали, к чему это в нашем возрасте?
Автобус выбрался на равнину, покатил среди однообразных пейзажей возделанных полей, уходящих к горизонту. Сосед, почувствовав, что ляпнул лишнее, замолчал, оставшееся до городка время мы смотрели в окна. Я не оглядывался больше, задаваясь вопросами: кого увижу, как встречу. Да просто, с чего начать разговор?
В пути случилась оказия: почти на подъезде к самому городку, у автобуса кончился бензин. Нет, водитель все рассчитал, и даже взял запасные канистры, сколько выделили, но старый драндулет жрал слишком много топлива, пришлось останавливаться на колхозной заправке. Девушка в окошке лишь руками развела:
— Да откуда ж мне взять, две недели даже по талонам нет. А ведь скоро страда.
Службисты тотчас позвонили председателю, выясняли, требовали. Тот примчался сам, взмыленный, с канистрой драгоценного топлива. Извиняясь, заливал дрожащими руками в раздрызганный бак. Наконец, поехали.
Странно, я не заметил времени, проведенного за этой остановкой. И в отличие от других, даже не вышел размять ноги. Сидел и ждал, когда перерыв в поездке закончится, и мы сможем добраться до городка, до места, до той, которая, наверное, меня ждет. И тут же останавливал себя — все это случится завтра, а сегодня. Наверное, она еще не добралась, может даже не отправилась в путь. Ведь ее транспорт не автобус — самолет. Мне говорили, их встречают, как нас, в условленном месте недалеко от границы, собирают и везут в аэропорт, а уже оттуда, прямым рейсом до военного аэродрома вот этого городка.
Главное, чтоб все прошло гладко. Чтоб пустили.
Мысли скользили и, наталкиваясь друг на друга, отскакивали, как мячи. Я ничего не знал о ней, моей маме, у нас не сохранилось ни одной фотографии, кроме того самого снимка, что я взял с собой, с какого-то документа. Отец отдал, вынув из бумажника, в нашу последнюю встречу в больнице. Маленькая карточка пять на семь, изображавшая молодую девушку двадцати одного года, еще до замужества, за два года до моего появления на свет. Стершаяся, выцветшая, плохо различимая. Я спрашивал отца о ней, о том, почему в доме нет других фото, совместных, или со мной, спрашивал, ибо мне нравилась женщина, изображенная там. Я не понимал тогда, кто она мне, пусть объясняли, но не верил, почему-то всегда казалась чужой, далекой. Вот если бы появились другие снимки, может, поверил бы, а так…. Для меня мамой была, пусть и отчасти, младшая сестра отца, взявшая меня на воспитание и в четырнадцать устроившая на работу — тогда в стране был сложный период, приходилось совмещать учебу и сборку простейших электроприборов, столь нужных государству. Кажется, первое время мне вообще не платили, да и не положено. Я не просил, хотя мог, ведь мы бедствовали тогда. Впрочем, в те времена все бедствовали, не то, как теперь.
Зачем-то таскал с собой фото мамы, оно почти всегда в ту пору было со мной, я смотрел в немного задумчивое, чуть грустно улыбающееся мне лицо и на душе становилось приятно. Потом, став инженером, я опустил его в верхний ящик стола и на долгие годы забыл. Мы с женой тогда получили аж две комнаты в коммуналке, только поженились, государство на нас рассчитывало. Тем более, оба передовики, основа строя. Мы обязаны были… странно, что вышло все именно так.
Супруга очень не любила, когда я доставал это фото. Не ревновала, нет, тут другое. Я будто уходил от нее в этот момент. И еще я часто звонил тете, иногда спрашивая про что-то далекое, давно минувшее. Та рассказывала с большой неохотой, не бабушка, у которой на все имелась своя история. Правда ни одна из них не связывала меня и маму, бабушка та просто не хотела говорить, отмалчиваясь, как отец. Будто она не просто поехала навестить родных в далекое Беловодье, перед самой войной, а нарушила основополагающий запрет нашей семьи, некое табу о котором никому, даже мне повзрослевшему нельзя говорить. Когда я вырос, подозревал, что мама бросила нас, а война это приличный предлог, чтоб не возвращаться. Вскоре убедил себя в этом. А потом, когда снова посмотрел на фото… нет, наверное, все иначе. Не может девушка, изображенная на снимке, просто бросить семью, ребенка трех лет и уехать. Смущало только одно — почему она поехала без меня? Боялась долгой дороги, ставшей, к тому времени еще и опасной? Или родичей, которые, как рассказывала бабушка, нам совсем не ровня, обедневшая аристократия, с большой неохотой принявшая брак — только потому, что он был заключен с потомственным военным, а это в нашей стране, за многие века подвергавшейся постоянным набегам, считалось почетным. Нехотя благословили, но приданого не дали, не то совсем денег не было, не то совести не осталось.
И еще — отец почти ничего не говорил о своей супруге. Даже писем и тех не осталось, а ведь должны сохраниться, он не раз уезжал в пограничные части, пусть молодой, только дослужившийся до унтера. Какие в те годы телефоны, их и сейчас-то днем с огнем не сыщешь, а тогда вся надежда на почту, на телеграф. Но даже открытки, ни бабушка, ни тетя мне не показывали. Хотя, что тетя, как я понял, они с мамой никогда не общались.
Автобус замедлил ход, запутавшись в узких улочках пограничного городка. Люди засуетились, доставая багаж с полок, готовились к выходу. Мужчина позади тоже закопошился, хоть и было при нем всего-то пухлый портфель. Наверное, и мне пора.
— Собираетесь? — спросил он. — Сейчас надо быстренько пересечь станцию и на контроль. Чтоб в хвосте не стоять. Сами понимаете, сколько народа сегодня приезжает. Лучше поторопиться.
Я так и сделал. Вместе с толпой встречающих покинул автобус и в сопровождении моего знакомца, решившего взять надо мной опеку, шустро рванул за ним к очереди, вившейся возле плоского одноэтажного здания. Поначалу мне подумалось, это таможенный пункт пропуска, а лес за ним — уже ничейная полоса, но все оказалось куда прозаичней. До демилитаризованной зоны оставалось еще около десяти километров по бетонным плитам дороги, а здесь, еще с довоенных времен, располагался спортивно-развлекательный комплекс, в котором и по сию пору проводились военные мероприятия местечкового характера, для поддержания стойкости духа и тела. В первые годы после гражданской тут часто устраивали солдатские слеты самых разных родов войск, парады, маневры, а еще рукопашные бои. После принимали в меткие стрелки и алые береты — испытания столь необходимые для защитников отечества, в последние два десятилетия оказавшегося в кольце недружественных стран, с единственным исключением в виде большого соседа, вечно пытающегося усидеть на двух стульях — развитого социализма и местечкового капитализма.
Обо всем этом нам рассказывала гидесса, пока мы стояли в очереди на распределение. Собственно, контроль в этом и заключался: в последующие часы нам предстояло заселить четыре корпуса гостиницы, в соответствии с составляемым на месте расписанием встреч, а после, освоившись в номерах, поджидать родных и близких. Потому мой собеседник так и спешил — лучше прорваться побыстрее, чтоб иметь возможность выбора. На все у нас двое суток, четыре встречи по два часа под строгим наблюдением представителей служб обоих сторон. Встречаться полагалось в конференц-залах, в номера не пускали.
Я почувствовал… да, конечно, радость, от того, что увижусь, волнение, понятно, но в то же время — некую непонятую грусть. Слишком мало, очень коротко. Уже сейчас хотелось иметь в запасе больше времени. А ведь я даже не придумал, о чем буду спрашивать ту женщину с фотокарточки, которую назову мамой.
Очередь на удивление прошла быстро, заметно удлинившись к моменту моего подхода к столу. Паспорт, разрешение и все прочие необходимые документы я держал в руках, когда услышал шум множества шагов, да, это подбегали пассажиры только что подъехавших автобусов. Оглядывались, встраивались в человечий состав, обсуждали, удастся ли выбрать нужное время.
Нас с моим попутчиком заселили в один номер — как я понял и тут тоже, как и в любой гостинице или санатории при массовом заезде, номера выдавались «по мере поступления» — снизу вверх или сверху вниз, как решает администрация. Каждый корпус рассчитан на тысячу с небольшим койко-мест, все прибывавшие в него из обоих государств, умещались как раз. Видимо, количественное ограничение на свидания имело столь прозаичную причину. Оставшиеся свободными помещения отводились под встречи, всё, включая и пустовавшие актовый зал и кинотеатр. Интересно, смотрели ли здесь фильмы хоть когда-нибудь? Те же бойцы народной армии, после долгих выступлений? Или для них тоже не существовало ничего, кроме выполнения задачи, ради которой они и прибывали в эти места. Хотя что я, тут селился командный состав, а солдаты оставались в палатках.
Нам выдали ключи от тысячу сто двадцать седьмого номера, заполненный лифт медленно доскрипел нас до нужного этажа, в коридорах которого висели однообразные эстампы военной тематики, лишь возле столика дежурного по этажу, а это обязательно службист, разбавляемые портретами или первого правителя или нынешнего председателя.
Вещей у нас имелось немного, мы быстро распаковались, да и что брать на четыре дня? Номера тут довольно аскетичные: две кровати, две тумбочки, шкаф и книжная полка с инвентарными книгами, но и достойно дополненные телевизором, радиолой, а еще мылом и туалетной бумагой в ванной комнате. Не стоило с собой брать.
После короткого отдыха мой сосед предложил пройтись по парку, нагулять аппетит перед ужином, — мы попали во вторую смену, столовавшуюся в десять, три и шесть часов соответственно. И во второй же смене я встречался с мамой — с полудня до двух и с семи до девяти вечера.
Мысли, сделав круг по гостинице, вернулись к карточке, я снова вынул ее из бумажника. Мужчина поинтересовался, я показал снимок.
— Запоминающееся приятное лицо, — заметил он. — Думаю, вам несложно ее будет узнать.
Странно, что он именно это сказал, я все беспричинно беспокоился, что мама пройдет мимо, будет искать и не сможет пересечься со мной. Хотя на столике обязательно окажется салфетка с моей и ее фамилиями. Я переспросил, насчет фамилии, когда мне сообщили отличную от собственной. Сердце укололо, но по прошествии минуты я вдруг понял, что это ее девичья. И еще раз осознал ревнивую мысль, давно поселившуюся в голове: наверное, она еще раз вышла замуж, возможно. у нее есть и другие дети. Последнее задевало особо, на прогулку я вышел в дерганом состоянии, мысли, свернувшие на привычную тропу, уже не хотели оттуда уходить. И где я шел в этот момент, куда, что видел — все оставалось вовне, не проникая в разум.
Мама могла вернуться лет через десять после окончания гражданской, когда правитель издал декрет о прощении лишенцев — тех, кто волею судеб оказался за рубежами нового отечества, но кто искренне принял прогрессивный строй, был согласен на переезд. На долгожданное воссоединение.
Цифры разнились, одно время писалось о десяти тысячах вернувшихся, потом, уточнив и соизмерив еще раз — о двадцати восьми, несколько лет назад о почти тридцати пяти возвращенцах. Я не знаю, какая из них правильная, понимал всегда, при любой цифири, что маме куда сложнее вернуться — она дворянка. А это даже не буржуазия, это сословие, это отгнившая ветвь, чуждые элементы, тормоз прогресса. Не знаю, что думали по этому поводу на юге, наверное, не узнаю никогда, но тут к потомкам дворянских родов относились по-разному. Первое время их приветствовали, если они перековывались и поддерживали новую власть — особенно своими знаниями и умениями. После гражданской, случившейся всего через два года после образования социалистического государства, их публично объявили лишенцами и заранее поразили в правах. И только спустя десять лет, будто одумавшись, хотя, что я так о правителе, дав им срок одуматься, снова стали принимать и приглашать. Дворянство в нашей стране с давних времен само стало сколачивать капитал, а перед революцией и вовсе срослось с буржуазией. Неудивительно, что молодые нувориши не поддержали революции, а вот их изначальные противники иногда шли на помощь новому строю, признавали его и признавались в любви к нему.
Вряд ли это касалось родителей моей мамы. Они к отцу-то относились с большой долей снисхождения, хотя он дослужился до унтеров, но видимо, все еще недостаточно вырос в их глазах. Возможно, они сумели отговорить дочь сперва переждать начавшуюся войну, а потом, когда социализм победил еще раз — отказали в попытках выбраться окончательно. Так мне говорила бабушка, не факт, что она хоть что-то знала о маминых родных, но хотелось хоть как-то объяснить — и ее отъезд и невозвращение. И еще продвижение отряда отца во время гражданской. Несуразное, рваное, с фронта на фронт. Может, он тоже ее искал? Мне очень хотелось на это надеяться, особенно, по молодости, когда горячка отторжения мамы, возникшая не без влияния тети, сошла на нет, сменилась интересом, переросшим в почти болезненное влечение. Отец никогда не рассказывал о своих отношениях, да и оно понятно, что я мог понять в те годы, ведь фактически три последних стали борьбой за его жизнь.
Вот о борьбе он мне рассказывал и часто. Помню, пел, убаюкивая, военные песни, странно, наверное, но я успокаивался под них и под их кровавые истории, и засыпал как убитый. Он хотел вырастить из меня настоящего воина, а как же я должен продолжить династию. Жаль, не узнал о моей болезни, приобретенной во время первого голода, вскоре после окончания войны. Неурожаи, разруха, холера — все это наложилось толстым слоеным пирогом, придавившим многих. Тогда продукты выдавали по военным нормам, а работать приходилось даже больше, чем во времена налетов. Отец ушел из жизни за полгода до того, как норму снизили, тихо скончался в больничной постели. Наутро, когда мы с бабушкой пришли, нас не пустили в палату.
Как же он ненавидел подобную смерть, всячески боялся ее, пытался вырваться, как вырывался ранее — из боя, из плена. Я с восторгом слушал его рассказы об этом. А много позже, получив разрешение на архивные изыскания, проследил путь, ища на нем отметины, понятные мне одному. Кажется, находил их — еще бы, отца столько раз перебрасывали с места на место, мне казалось, даже в пылу битвы он ищет тоже, что и я. Ведь как иначе, как еще они могли встречаться и жениться, под недовольные попреки родичей с обеих сторон? Что это было, если не любовь? И зачем — когда не она?
Пусть не получал писем, не ведал, где она, что с ней, — но даже в бою пытался найти ответ. Или мне так казалось в юности и кажется ныне, оттого лишь, что я сам жажду скорейшей встречи? А знает ли мама о его смерти? Как помнит его, как отнесется к тому, что расскажу ей я об отце?
Но это уже другие вопросы. А тогда, копаясь среди засекреченных папок, я выискивал нужные мне листы и наносил их на карту тонкими карандашными линиями. Вот здесь, рассказывала мне бабушка, старое разоренное поместье семьи моей мамы, вот тут, в этом городе, у них ювелирная мастерская, где хозяйничал еще мамин дед. На юге и сейчас аристократия вкладывает капиталы и познания, не гнушаясь статусом, а чаще всего статусом и продвигая, свои товары или услуги. Наверное, после войны, маме тоже могли помочь, не дали остаться одной. Одно имя…
Нет, не хотелось думать. Возле разрушенной усадьбы полк отца стоял три недели — может, он искал свою возлюбленную? Может, может хоть что-то узнал о ней? Ведь иначе, почему ни мне, несмышленышу, ни матери, ни сестре — ни полслова. Бабушка много рассказывала о своем сыне, много чего, но история его подвигов не складывалась с потерей той, которая уехала в Беловодье сразу перед началом войны. Табу, разрушить которое мне не удалось.
А я надеялся, упирался, спорил и спрашивал, спрашивал…. Сам прекрасно понимая, что ответа не получу, бабушка прошла такую школу революции, что могла выдержать любые испытания, но не выдать главной, верно, своей тайны. Чтоб я не забивал, чем попало голову, она быстро привлекла меня к своим убеждениям, ее стараниями я стал тем, кем стал. Военного из меня не получилось, болезнь не дала, да и бабушка, внутренне сопротивляясь при отце, не позволила дальше получать иное, нежели пропагандист и агитатор, образование. Отец протестовал, они часто спорили, я это хорошо помню, но когда он снова лег в больницу…. Как чувствовал.
Еще странное я заметил, после его второго ранения. Да серьезного, но не настолько, чтоб не иметь возможности избегнуть коммисования и вернуться в действующую армию, а хотя бы и в штаб. Возможность у него такая имелась. Но нет, после ранения под Беловодьем, он будто сник. Сдался. Вернулся в тыл, стал готовить будущих пластунов и диверсантов — благо его бесценный опыт нуждался в скорейшей передаче. А потом осколки зашевелились, да и бронхит дал о себе знать. И пошла та война, о которой я поминал прежде — уже внутри него. Уходить и сдаваться он не хотел, пусть и был надломлен, пусть и нашел что-то, чего никак не хотел признавать — не хочется думать, что скверного он выискал там. Отец спорил, упирался и пытался доказать свое. Хотя бы поставив меня на ноги, ведь он был нужен семье, сыну, из которого должен получиться настоящий защитник.
— А вы все молчите и молчите, — произнес мужчина. Я спохватился. Мы прошагали изрядно, добравшись почти до самого конца парка, там повстречались с солдатами, охранявшими тот самый военный аэродром, куда должны были садиться самолеты с юга. Но за все время я, погруженный в себя, так и не произнес ни слова. Молча протянул документы, когда лейтенант попросил удостоверить личность и извинившись, повернул назад.
— Простите. Я сейчас плохой собеседник. Чем ближе ко времени встречи, тем больше думаю о ней.
— Прекрасно вас понимаю. Вы еще хорошо держитесь, в первый раз мой папа, уж на что человек крепкий, партизан, а едва приступ не получил, перед самой встречей с дедушкой. Столько всего пережилось, передумалось.
— Я даже не представляю, о чем у нее спросить, — зачем-то признался я, выдав самые потаенные мысли. Мужчина только плечами пожал.
— Да уж насчет этого не переживайте даже. Слова сами найдутся. А если и не найдутся, так вы же… да одна встреча все расставит по своим местам.
Не знаю, почему, но мне не то его тон, не то интонация, с которой он произнес эти слова, не понравились. Возможно, наложились на собственные думы, постоянно всплывавшие и не желавшие уходить. Те самые подростковые, вдолбленные тетей: о чуждости, о чужеродности даже, моей мамы и всего ее окружения нашей семье, строю, государству, всему.
Тетя… я уже много лет не общался с ней, мы разошлись, как я женился и едва ли не с той поры общение свелось, сперва к обмену праздничными поздравлениями, а затем дошло до глухого взаимного молчания — и уже не скажешь, кто первый не ответил пожеланиями на приветствие.
Не хотелось думать, что мама действительно бежала от войны, от семьи, от революции, от всего сразу, увидев, сколь неудачным получился брак, желая все переменить на юге, куда наши идеи и идеалы так и не добрались. Не хотелось верить, что она забыла обо всем, выйдя замуж и окружив себя любящими родными и близкими, мужем, детьми, приятелями и знакомыми как непробиваемой броней. Не хотелось, но мысли все равно не давали покоя.
— Все пройдет как даже и не думалось, без сучка, без задоринки. Уж поверьте, — произнес мой собеседник в ответ на молчание. Затем взглянул на часы, спохватился. — Вот мы с вами и загулялись же. Надо поторапливаться, а то поужинать не дадут.
Половина шестого, он прав. Мы поспешили к гостинице.
В огромной столовой столики накрывали на шестерых, так что к нам присоединились две пожилые дамы, кажется, сестры, и сын и дочь одной из них — обоим по виду лет двадцать. Официантки спешно стали разносить еду.
Моему соседу не понадобилось много времени, чтоб познакомиться с соседями по столу: едва подали рисовый салат с сухариками, он разговорился, и как-то естественно разговорил обеих дам. Я в разговор особо не вступал, хотя и принято это — говорить за общим столом, помогает пищеварению, как говорят врачи. Как-то естественным образом мужчина познакомил всю компанию и со мной тоже — почти ничего обо мне не зная, очень достойно отрекомендовал. Когда мы управились с ужином, одна из дам, та, что без детей, задержалась поговорить. И неожиданно спросила:
— Вы наверное, в курсе. Сейчас на юге приближаются выборы, националисты на подъеме, опять собираются взять большинство в тамошнем парламенте. Как думаете, будут провокации?
Я вздохнул. Жизнь юга для нас не менее важна, чем собственная, как ни крути. Не потому, что соседи, да и поэтому тоже, но за все прошедшие годы та сторона так и не поняла, что гражданская окончена, что страна разделена… ничего, кажется, не поняла. Потому, что левые, что правые, все жаждут присоединить север обратно. Левые обещают подачки, иногда их и посылают, воздушными шариками переправляя нам, то конфеты, то носки, а правые жаждут реванша, собирают средства на новую войну. Как это было во время правления их хунты. Тот короткий конфликт, случившийся после затопления нашего катера, удалось быстро заглушить, остудив горячие головы залпами гаубичных батарей и баллистическими ракетами по тылам. Хорошо правитель успел обо всем позаботиться, прекрасно понимая, насколько опасен и неугомонен юг. Бросил все силы на постройку укрепрайонов вдоль границы, народ голодал, а он закупал оружие и технику, с расчетом именно на такой случай. И не прогадал. Даже левые издания разных стран мира, обычно хвалившие мудрость руководителя страны тогда называли самыми последними словами. Но не мы. Конечно, затянули пояса так, как никогда прежде. Но оно того стоило. Снова выстояли. И еще раз не посрамим отечество — а как они думают, что нам еще остается делать?
Хотя, кажется, они не думают. Просто действуют, постоянно проверяя наши силу, готовность, решимость, отвагу.
— Не исключено, — согласился я. — Перед выборами правые партии на что угодно пойдут, лишь бы получить мандатов побольше.
— Их демократия, она такая. А как думаете, до войны, — голос дрогнул, — не дойдет?
Меня об этом спрашивали с самого детства, наверное. Еще бы, в школе я был политинформатором, с первого же класса. Потому уже, что бабушка, настояла, чтоб я занимался политпросветом, да и одно ее появление за моей спиной, предрешило мнение классной о кандидатуре пропагандиста в первом «Б». И тогда и сейчас я говорил одно и то же, обстоятельно, твердо защищая свою — и нашей партии и правительства — позицию. Мне верили, со мной соглашались даже самые боязливые и недоверчивые. Но сейчас у меня по спине прошелся неприятный холодок, вот только нынче не хватало устраивать политпросвещение, — как будто на нашем предприятии перед собраниями, когда сперва рассматривалась политическая обстановка на юге, а потом председатель исполкома плавно переходил к делам собственно фабрики и сообщал о процентовке, подрядах, амортизации и утруске. Не то, чтоб меня это коробило, но все же я считал свое дело важным достаточно, чтоб не стать вводной частью к общему заседанию.
— Не дойдет, если не верите на слово, вспомните о ядерном оружии, которым мы располагаем, в отличие от юга, — уверенно сообщил я, ровно тем же голосом, каким говорил об этом перед рабочими. И поймав себя на подобном, тут же сбавил тембр, заговорив чуть тише. — Точно не дойдет. И дело не в том, что наш вал Освобождения, построенный правителем, способен остановить любую орду а залпами дальнобойных орудий сравнять столицу южан с землей. И не в том, что южане разлимонились и стали бояться больших жертв и особенно лишений. Дело в другом, ни одна из их партий, сколько б ни говорила об «освобождении» севера от коммунизма, никогда не отважится начать кампанию. Разве что в прессе.
— Вы думаете? — как-то не очень уверенно произнесла женщина.
— Сами посудите. Ну, вдруг случится невозможное, и юг нас захватит. Нас шестьдесят миллионов человек. Всех надо кормить, обувать, одевать, обучать. У нас другие технологии, другая жизнь, все другое, даже держать нас в стойле и то для них будет стоить миллиарды в день. Никто не это не пойдет. Ни чтоб использовать в качестве самой низкой рабсилы, ни чтоб попытаться переобучить и встроить в их мир, как это пропагандируют леваки. Мы стали настолько разными, что всякая попытка сближения…
— Я думала, вы другое скажете, — пробормотала она, спешно отходя. Я резко замолчал, спохватился, сообразив, что за глупость морожу. Ведь я выдал то, что давно держал в мыслях, попробовав на первой встречной свою тираду, но нашел для этого максимально неудачный момент времени и места. Места встречи. Как будто специально разбередил рану.
Пошел, нашел эту женщину и все же объяснился.
— Но мы не настолько разные? — уточнила она, покусывая подрагивающие губы.
— Пятьдесят лет прошло, поколение сменилось, новое подходит. Да, мы разные, но у нас, именно у нас, есть еще шанс. Мы проще и нам проще принять их к себе, чем им взять нас на кормление. Их правители нас никогда не поймут, я не говорю о людях, да нам многие сочувствуют и внимают, но партии, вы же знаете, как на юге все далеко от простого народа. Какая там каста политиков из дворян и буржуазии, они же не допустят чужака…
Снова здоро́во. Меня понесло, говорил долго, раскладывая по полочкам, она внимала, хоть тут начав улыбаться. Кажется оттого только, что услышала знакомые фразы. Я понимал это, наверное, потому и не прерывался. Лишь потом, успокоив, откланялся, ушел в номер.
Меж тем, начали прибывать самолеты с половинками разъединенных семей с юга. Сквозь толстые стекла доносился едва слышный гул садящихся самолетов, мне сперва подумалось, сколько ж их согнали сюда, и ведь не жалко, потом я решил, что на двадцать минут лета от одного аэропорта до другого хватит и единственного большегрузного самолета. На юге таких много. И все равно — ведь не жалко же гонять, жечь топливо. А ведь у той половины страны нет месторождений нефти. В отличие от нас, юг всегда был провинциальным, крестьянским, это мы обладаем запасами и сокровищами, которые продаем, когда открыто, когда тишком, половине мира. И все равно нефти не хватает даже для керосина в страду. Для частых полетов легкомоторной авиации над колхозными полями, опрыскать, чтоб те не страдали от проклятой саранчи. Да для нужд селян и горожан. Пусть он стоит гроши, но его ведь днем с огнем не сыщешь. А южане закупают нефть с другой половины мира и, тем не менее, каждый второй у них владелец собственного авто. А ведь с давних пор юг отставал по всем характеристикам, кроме сельского хозяйства, главного источника доходов аристократии, поднявшейся поначалу именно там, а не на технологически процветающем севере, где рост городов, производств и отношений, привели к появлению пролетариата, который смог сорвать оковы, освободиться от пут и прогнать ненавистных поработителей.
А потом учиться возделывать неплодородную землю, перерабатывать все то, что при царях уходило на экспорт, строить новые отношения и жить в осажденной крепости — уже больше пятидесяти лет. Это южанам помогали все, кому не лень. Ведущие капстраны, сумевшие отстоять часть территории страны, теперь делили ее, как хотели, а транснациональные корпорации заставляли людей работать на износ или больше, а когда они кончались или пытались возмущаться, просто брали штрейкбрехеров. Быстро росли города, множились предприятия, аграрный юг очень стал высокотехнологичной страной, чью продукцию скупали на корню в самых развитых государствах. Еще бы, ведь она столь дешева.
— Вы так у окна и сидите. Волнуетесь? — спросил вошедший мужчина. Я кивнул, затем пожал плечами.
— Нет, не очень. Много мыслей в голове.
— О предстоящем? Да, я вас понимаю.
— Не только. Я как-то с нашей компаньонкой по столу нехорошо обошелся.
— А вы о войне? Забудьте, не знаю, откуда она приехала, из глухой деревни, как будто, но странно такие вопросы задавать сейчас. Вроде бы напряженность спала, да и…
— Выборы на юге, вот она и волнуется. А я, зря я ей так в лоб.
Мужчина помялся.
— Вы неправы. Вернее, я хотел сказать, что неправы, когда говорили о нас в таком ключе. Простите, что так, но как будто изверились.
— Нет, не изверился, — резко ответил я. Мужчина попытался возразить, мол, это только его предположения, но я не слушал, я говорил сам с собой. –Я по-прежнему не сомневаюсь в торжестве социализма, больше того, я вижу, что грядет день, и, как верно заметил наш председатель, капстраны сами сожрут себя. Мне кажется, могильщики этой системы уже правят — безумно, безграмотно, подталкивая и себя, и государства в небытие.
— Вот сейчас? — удивился мой собеседник.
— Именно. Не знаю, сколько процесс развала такой мощной и стойкой системы продлится, но ее конец неизбежен, тут я не сомневаюсь. Останутся только те, кто думает о народе, кто верит в светлое будущее, кто…
— То есть, мы.
— Не перебивайте. Социализм придет всюду, рано или поздно. Не знаю, доживем ли мы, сейчас мы наблюдаем лишь зарницы этого зарева, да и то неясные, — наверное, плохо сказал, но я говорил, глотая даже не слова, фразы, спеша объяснить свое видение. Не собеседнику, себе. А потому будто изрекал наброски будущей речи. — Дело в другом, я боюсь, что наша страна может не дожить до этого удивительного дня. Может всякое приключиться в последующие годы. Больше всего боюсь, что мы останемся одни. Сами посудите, после развала социализма, когда народы всего мира перестали надеяться, наверное, изверились и устремились в общество потребления и сиюминутных благ, — сколько тогда государств осталось, лидеры которых не прогнулись под натиском охватившего мир безумия? Всего ничего, на пальцах руки пьяного фрезеровщика пересчитать, — мужчина хмыкнул шутке, но сдержался, ничего не сказав. — Именно что. А теперь почитайте доктрину развития нашего соседа, да что я, вот она, на полке стоит, вместе с учениями классиков. Что они прогнозируют в будущие пятилетки? Волосы шевелятся от прочтения. Развитие крупных корпораций с зарубежным капиталом, разгосударствление предприятий, частную собственность на землю и индивидуальную трудовую деятельность для всех.
Я перевел дыхание. Мужчина смотрел, не отрываясь, наконец, произнес одну только фразу:
— Я не представлял даже.
— Хотя там и были. А они давно предают и себя и нас, они… — снова закашлялся. — Если мы останемся одни, вернее, когда, мы не выдержим.
— Но почему?
— Да все просто. Блага и нас сожрут. Желания сиюминутные, страх перед завтрашним днем, неверие и страх. Как на юге. Мы же все время на них смотрим, мы всему у них набираемся, нет, не говорите, что не так. Посмотрите на себя. Уж простите за эти слова, но ведь вам этот костюм очень нравится, — он кивнул. — Настоящий хлопок, наверное.
— Вискоза, сто процентов.
— Неважно. У нас нет ни хлопка, ни льна, а вся вискоза идет, видимо, на экспорт. Ни разу не видел в продаже таких товаров. Хотя какая продажа, сейчас даже куска тряпки не купить.
— Так временные трудности…
— Они у нас постоянно, как соцлагерь рухнул, так и живем. Мы при них все время живем, а вот когда становится совсем туго, партия называет это трудностями. У нас огромные богатства, а мы их тратим на экспорт.
— Так блокада же.
— Мы не умеем их перерабатывать. Да что говорить, мы даже автомобили и те закупаем у соседа. То ли сказать о тряпках или еде. Можно сказать, не научились выращивать, но с другой стороны, мы же индустриальный север, мы сами раньше — до революции — были технологически развитым регионом, много чего производили, ничего не покупая. Забыли? А сейчас даже обычная вещица, вот этот хорошо пошитый костюм вызывает в вас удивительные, непривычные чувства комфорта. У нас так не делают. Не умеют. Разучились.
— Ну знаете. Я на такие темы говорить не подписывался. Уж простите.
Он поднялся с места одним движением и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь. Я остался один, но мысли остановить не смог и в отсутствие собеседника продолжал излагать их — уже непосредственно к себе и обращаясь.
Прежде, до революции, мы производили товаров во множестве, те же автомобили, танки, пушки, тягачи, даже самолеты — все умели и все могли. А теперь только закупаем. Как будто железная руда, вольфрам, никель или еще что — внезапно кончилось. И жалуемся по привычке, что еще не научились как следует обрабатывать землю, все трудности происходят только и исключительно отсюда.
И это ложь. Наша революция вдохновила соцстраны, все соседи по лагерю, дальние и ближние почти сразу пришли нам на помощь. Я мыслил прежде о юге, но ведь и нам помогали не меньше, а может, и больше, чем ему. И к нам приезжали профессионалы любого дела, учить молодых революционеров тяготам строительства развитого социализма, разбираться в экономике, финансах, политике, да во всем. Налаживали производства, строили предприятия, восстанавливали гидроэлектростанции, а нет, это уже после войны, но неважно, все равно помогали сперва обустроить страну, а затем возродить ее из пепла ковровых бомбардировок. Больше того, приезжали не только специалисты, инженеры и техники, даже агрономы, даже трактористы и те ехали помогать. И ведь вроде учились, вроде ухватывали мысль, вроде воплощали ее в дело. А как все рухнуло, вдруг оказалось, что у нас нет ничего и никого. Что неправильно вышло? В чем ошибка? Где корень проблем?
Даже автобус, который довез нас до гостиницы, и тот построен неведомо когда нашим соседом. Даже гостиница и та… а у нас нет собственных самолетов, поездов, ракет, нет, ракеты у нас есть, ядерное оружие и… и вот эти трактаты на полках каждого номера каждого отеля или пансионата в стране. Точно вся древесина уходит на них, а не на костюмы.
Ведь прекрасная же идея, светлая, неоспоримая…. Так что же мы не можем жить с ней в ладу? Нас тянет в будущее, а руки жаждут заграбастать чужеземный костюмчик, будто в нем средоточие всех благ всего мира. Я остановился, сам не заметив, как кружу по маленькому номеру. Обидно, очень обидно. Особенно перед теми, кто приезжает сюда. Верно, подсознательно ощущая это, администрация выложила на полки туалетных столиков весь дефицит, накопленный под полой, поставила телевизоры и даже холодильники, — роскошь, многим, вот хоть нашей семье, пока еще недоступная. И туалетная бумага, вроде мелочь, но поди ее найди. А ведь сколько пионеры макулатуры сдают, сколько деревьев берегут в год — и не сосчитать. Книги на хорошей бумаги печатают…
Вздохнув, пошел мириться с соседом. А он будто и не слышал моих слов, произнес пару фраз о теплой погоде и предстоящем хорошем дне и, пожелав мне приятной ночи, лег в постель. Немного посидев возле окна, я последовал его примеру. Самолеты все прибывали, казалось, весь юг скоро окажется здесь.
Я принял снотворное, наутро проснулся с дурной головой, но свежим и выспавшимся. Мысли не тревожили, их напрочь прогнал барбитурат, я даже удивился ясности, внезапно воцарившейся в голове. Скорее пустоте, поселившейся там. Встал, умылся, побрился, и вспомнил о своих мыслях, лишь когда к нам пришла комендант и попросила приготовиться и собраться, а мне велела идти вниз, заполнить бумаги.
Вот тут я снова вздрогнул, обернулся, как-то беспомощно, к своему соседу, он улыбнулся и кивнул в ответ, и поплелся за представительной женщиной, ведшей меня в небольшую комнатку, в которой уже ожидали еще около дюжины новичков, а так же инструктор, последний раз повторивший все то, о чем я так хорошо помнил. Затем мы подписали бумаги, регламентирующие нашу встречу, и только после этого я снова начал думать о маме. Волнение прошибло стену, возвещенную снотворным, я заволновался, но принимать успокоительное сейчас не стал. Наконец, нас отпустили на завтрак.
Мужчина уже сидел за нашим столиком, а вот дамы отсутствовали, возможно, готовились. Мы поели перловки — я еще попытался извиниться за вчерашние слова, но он только рукой махнул: мало что бывает перед такой встречей. После чего, взяв на себя роль гида, повел в конференц-зал, находившийся в отдельном здании, недлинным наружным коридором, примыкавшим к крылу гостиницы.
Больше всего помещение походило на ангар, откуда на время встречи эвакуировали технику. Гигантский приземистый ангар, в котором сейчас находилось множество столиков метра на полтора-два, отстоящих друг от друга. Некоторые были уже заняты, иные свободны. Я растерялся, нерешительно остановился у входа, поджидая инструктора, наконец, тот появился и начал рассаживать нас за обозначенные места, подписанные почему-то латиницей. На столе, застеленным простой, без рисунка, скатеркой, лежало блюдо с бутербродами со щучьей икрой, деликатесом, заменявшим в нашей стране икру черную, вазочка с протертой клюквой и горячий чайник с зеленым чаем, очевидно, с плантаций нашего соседа. Посмотрев на эти скромные дары, я почему-то прикусил губы и отвел глаза от мужчины, лишь кивнул ему, видя как он пробирается к своему месту, так же обозначенному чужой письменностью. Я изучал в школе английский, как многие, верно. Но никогда нам не казалось это странным. Ведь, школьники проходят язык главного врага отчизны, воевавшего на стороне юга в гражданскую и сейчас не оставлявшего козней против нас, больше того, именно его стараниями вот уже полвека длится и длится бесконечная блокада республики…
Я одернул себя, вдруг подумав, а все же воспитание бабушки пустило во мне корни настолько глубоко, что я уже начинаю подсознательно размышлять о чем-то пропагандистском, лишь бы успокоиться и снова перестать размышлять о том, что произойдет буквально через…
В эту секунду противоположная дверь конференц-зала открылась, я обернулся. В нее начали входить гости, прилетавшие самолетами, обычно классовые враги, но сейчас родные и близкие здесь собравшихся. Дверь находилась невдалеке от того места, где меня посадили, все входившие оказывались хорошо мне видны. Пристально вглядывался в каждую входившую, искал, но не выискивал. Комок в горле подкатил и никак не желал отступать.
Прежде я не видел иностранцев вовсе, даже в поездках в столицу не доводилось с ними встречаться. Что неудивительно — ведь каждого из них сопровождали спецслужбы, не давая отклониться от заранее проложенного маршрута. Вот мы и не пересекались в своих отмеченных в блокнотах путях. Чужеземцев я видел разве что по телевизору, в фильмах из-за рубежа или в хронике об очередных интригах и кознях южан. Лишь сейчас, став стариком почти шестидесяти лет, узрел. И поразился. Наверное, находись они в другой комнате, выпучил бы глаза и разглядывал безо всякого стеснения. Совершенно другие, чужие, чуждые люди, разительно не похожие на нас ни в манере одеваться, ни говорить, ни общаться, ни… ни в чем. Они шумной толпой втянулись внутрь громадного помещения, громко разговаривая, указывая пальцами, на столики, на людей, — такое поведение прежде даже у них считалось верхом неприличия. Немолодые люди, они одевались как пацаны и пацанки, и вели себя ровно так же: шумно, несдержанно. Быстро заполняли зал, отчего тот загудел, ровно пчелиный улей. А затем стали доставать из карманов странные пластинки, которые, — я читал о таких в прессе, — являются для них средоточием потребительской жизни — мобильные телефоны, способные записывать видео, снимать фото, соединяться друг с другом, отправляя сообщения, документы, рисунки, и да, еще и звонить, говорят, по всему миру. Вот эти самые плоские коробочки, через которые они оглядывали зал, верно, выискивая своих или просто фотографируя собравшихся, а порой и самих себя, — что выглядело довольно странно.
Следом вошли телевизионщики с юга, с небольшими камерами и волосатыми микрофонами на длинных шестах, хорошо хоть они пока остались в стороне, поджидая, пока собравшиеся не найдут друг друга в воцарившейся сутолоке. И тогда уже отлепятся от стен, которые сейчас подперли, и пойдут что-то выспрашивать, бесцеремонно вторгаясь в интимные беседы разлученных войной и границей родственников. Жаль, их не догадались отгородить друг от друга хотя бы невысокими жалюзи, ведь знали же, как все это будет происходить.
Я почувствовал на себе пронзительный взгляд, поднял глаза, невольно опущенные, когда стишком уж настойчиво заглядывался за соседний столик, где воссоединившаяся семья о чем-то общалась, активно жестикулируя, при этом, северяне старательно принимали манеру соседей говорить и обезьянничали. Это выглядело со стороны настолько неловко, несуразно даже, что я невольно отвел взгляд. И тут ощутил… вскочил, едва не уронив стул. Сердце заколотилось неистово, буря мыслей пронеслась и тотчас опала, оседая на дно разума.
Она не изменилась. Вернее, осталась удивительно похожей на ту, двадцатилетнюю, с потрепанной фотокарточки. Постарела, но выглядела при этом удивительно молодо, казалось, я встречаюсь не с мамой, а с сестрой. Короткие волосы, седина в которых закрашена нежно розовым цветом; странным образом этот оттенок ей шел. Белоснежное лицо с редкими бороздками морщин, собравшихся у краешков глаз и возле ушей. Темные пронзительные глаза, не потерявшие глубины. Высокий лоб, на который небрежно скругляется розоватый завиток волос. Строгий брючный костюм блекло-синего цвета с металлической искрой, белая в полоску сорочка с бурой янтарной брошью.
Я сделал неловкий шаг вперед, не отводя взгляда. Вдруг ощущая себя давно потерявшимся ребенком, которому все прошедшие годы, всю жизнь не хватало, быть может, именно того, что принесла с собой эта женщина, которую я никак не могу назвать ни по имени, ни по родству. Женщина с фотографии, бережно хранимой сперва отцом, затем мной, переходящей словно талисман, из рук в руки, с негасимой надеждой на встречу, состоявшуюся лишь спустя пятьдесят лет после начала разлуки. Встречу, так давно ожидаемую, так лелеемую, что о ней нельзя было поминать даже среди самых близких. Невообразимо безнадежную прежде, почти невозможную даже сейчас — и все же случившуюся. В которую и сейчас все еще так трудно поверить.
Я смотрел на нее, она на меня, мы молчали, счастье, нас никто не трогал, не обращал внимания, даже инструкторы, осторожно проходящие мимо столиков и посматривавшие больше за журналистской братией, нежели за встречающимися. Наконец, она молча протянула руку, я коснулся ее, а затем прижал к сердцу. Мама молча обняла меня, мысли снова улетучились, туда им и дорога. Не хотелось ни о чем думать, ничего вспоминать. Все промелькнуло и исчезло, остались только мы и стол, за который мы сели, сдвинув стулья, глядя друг другу в глаза, стараясь не отрывать взгляда, и все это — по-прежнему молча. Точно боясь случайным словом нарушить первые мгновения встречи.
Она вздохнула с видимым облегчением, придвинула поближе стул, меня снова обдал теплый летний аромат ее духов. Тоже странно, что в таком возрасте… но я уже не рассуждал о всех странностях увиденного. В женщине, сидевшей подле меня все казалось невозможно далеким, непонятным, но сама она по-прежнему оставалась той, которую изображала карточка, к которой я мысленно стремился все эти годы, задавая самые разные вопросы и ища подходящие ответы к ним.
Наконец, их время пришло. Сколько раз я пытался выстроить фразу, с которой бы начал наш разговор, ни единожды мне этого не удавалось. Как выяснилось, и хорошо. Я могу просто молчать и смотреть на нее. Разве что…
Мне, наконец, пришла в голову фраза, та самая, которую, подсознательно, я давно хотел произнести, но все никак не мог облечь в слова:
— Как ты там?
Она снова улыбнулась, открыла сумочку и достала толстый конверт с множеством фотографий.
Халил Наджат Дулари
…Представим себе, что мы, живые существа, — это чудесные куклы богов, сделанные ими либо для забавы, либо с какой-то серьезной целью…
Платон «Законы»
— Гутен абенд, уважаемый, погодите минутку…
Он вздрогнул, остановился. На мгновение голос показался знакомым, никак не мог понять, где мог его прежде слышать. Странное сочетание немецкого и арабского покоробило, после переезда в Баварию, он предпочитал говорить только на тутошнем наречии, южнонемецком, достаточно сильно отличающимся от официального прусского. Мягче и напевней, больше походивший на язык родины, а потому, хоть и незнакомый, но узнаваемый, как ему казалось поначалу. Но все равно, первые месяцы никак не мог привыкнуть к нему. Иногда просыпался в холодном поту, терзаемый скопищами воспоминаний. И потом долго приходил в себя, оглядываясь в предрассветной мути собирающегося утра. Только теперь, по прошествии пяти лет, сны перестали беспокоить его — по крайней мере, не так сильно тревожили. Он уже примирился и с местом и с временем. Потихоньку становился как все — как все, прибывшие из его краев, с Ближнего Востока, в края чужие, холодные, не слишком дружелюбные к пришлецам, но хотя бы спокойные и уверенные в завтрашнем дне, непоколебимо ничем не отличающимся от дня нынешнего.
— Погодите, я не так быстр, как вы, — произнес мужчина, задыхаясь. — Я только спросить хотел…
Голос замер. Замер и остановившийся. Оба вдруг замолчали, установилась какая-то дикая, ватная тишь, в которой не слышалось вообще ничего: плеск воды, шум проезжавших по улице машин, людские голоса — все это ушло в никуда, растворилось, истаяло.
Он медленно повернулся к поспешавшему.
— Дулари? — чуть изумившись, спросил тот. И тут же: — Нет, в самом деле, Дулари. Подумать только!
— Ахмад? — обреченно ответил его собеседник. Тот, разом отбросив вежливый тон, подошел, вальяжно похлопал по плечу, посмотрел в глаза. Улыбнулся.
— Все тот же Халил Наджат Дулари. За что купил, за то и продаю, — хмыкнул он собственной старой шутке.
Воспоминания, вырвавшиеся как зверье, на волю, мгновенно пожрали разум. Халил не мог пошевелиться, скованный ими. Смотрел исподлобья на подошедшего, похлопывавшего его по плечу, по щеке, довольного, враз обретшего былую уверенность, нет, с этой уверенностью жившего, — и там, и тут. Нагловатого, если не хамоватого хитреца, умевшего уладить и обстряпать любые дела. Как странно, как удивительно, что Халил смог забыть его здесь. Такие люди, нет, они не могут исчезнуть вот так запросто. Физически не способны.
— Господин мой Ар-Рашид Ахмад ибн Юсуф, — обреченно произнес он. Тот в ответ снова хмыкнул.
— Ну что ты. Мы же в Европе, здесь мои друзья, да и просто знакомые зовут меня аль-Джарх, называй так и ты.
— Аль-Джарх… — он перекатил имя по языку. То неприятно царапнуло небо. — Кого же вы проверяете, уважаемый? И на какой предмет?
Знакомая улыбка.
— Непросто тебе тут, да? — вопросом на вопрос ответил Ахмад. — Все боишься, оглядываешься, шарахаешься. Местные нападали, нет? Эти могут, тут молодежь диковата, прям как в нашей дыре, — снова смешок. — Да что ты на меня так смотришь, Дулари, столько времени прошло, такое расстояние от дома оба проделали, а ты — как будто ничего не изменилось. Не бойся, ни ты, ни я уже не те, что прежде. Все переменилось. Европа, кругом Европа, — хмыкнул он. — Все другое. И мы, тем более, другие. А как иначе, Дулари, приходится приспосабливаться. Вот посмотри на меня, — мог и не говорить, Халил и так не сводил с бывшего хозяина взгляда. Не смел, как и прежде, отвести взор, ведь, иногда за подобную вольность получал палкой по ребрам. — Да не так, дружок, просто глянь. Совсем тебя затюкали. Я вроде бы беженец, всеми местными презираемый в душе человек, а и то, притерпелся, больше того, принял их — ну как же, им пророк Иса заповедовал подставлять вторую щеку, когда бьют по одной. Значит, нам тоже положено. На первое время, — зачем-то прибавил он. И махнул рукой в сторону набережной.
Халил невольно посмотрел в ту сторону. Будто ожидая приказаний.
— Видишь, вон там кафе «Конунг». Хорошее местечко, я там часто бываю. Пиво, сосиски в тесте, капуста и говяжьи языки, можно посидеть в тишине, поразмыслить.
— Я не пью, Ахмад.
— Аль-Джарх.
— Простите.
— Давай по-простому, без этих эпитетов. Как тут принято. Привыкай к тутошним порядкам и не выделяйся, чтоб жилось легче. Я вот уже привык, тебе давно пора. Скоро конец сентября, приедут гости со всей Германии, будут пить, гулять, веселиться. Осень, Октоберфест. Три недели веселья, море пива, сосисок, роскошных девок в непристойных декольте, носящихся среди гостей с литровыми кружками — по шесть, а то и больше за раз. Всегда удивляло, какие же они выносливые… и смазливые.… Да я не о том. Вот когда все аборигены будут радоваться жизни, валяться по кустам, блевать на мостовые, — ну чем не праздник? А ты продолжишь сидеть в сторонке, как пришибленный. Нехорошо это. Мы собираемся в бывшем доме имама, ведем беседы, пьем чай, ну и кой-чего покрепче тоже — как в старые времена, когда и у нас можно было. Приходи и ты, что сидеть в одиночестве. Приходи, Дулари или как теперь тебя… да неважно, приглашаю по старой памяти. И не вздумай отказаться.
— Зачем я вам, Аль-Джарх?
— Ты где живешь? Ну что я, все мы в одном квартале напиханы, просто заглядывай в соседскую дверь. Небось, ни разу не ходил в старый дом? Да?
— Ни разу, — кивнул Халил.
— Вот-вот, а надо бы. Каждую пятницу после намаза. Это чтоб проще атеистам, вроде тебя, понять, — ничего не забыл, все помнит. Жуткая память.
Халил снова вздрогнул, отводя взор. А потом неожиданно как-то почувствовал себя легче. В самом деле, что на него нашло, это Мюнхен, столица, вольный город. Здесь нет законов иных, кроме светских, иной уклад жизни. Прав аль-Джарх, тут либо противиться ему изначально, пытаясь выстроить и отстоять свой маленький островок, либо сдаться и принять все, чем живут туземцы. Даже вот этот разгульный, дурной Октоберфест.
Он снова вздрогнул, сжался и распрямился. Чужие слова привычно проникли в разум, утвердившись в нем, будто родные. Будто и не прошло девяти лет с того момента, как он стал свободным человеком, долгих лет изгнания — сперва из дома, города, потом из страны. Ведь тогда, когда-то давным-давно, сейчас даже не верится, что те времена действительно были, он и думал и жил совсем иначе.
— А где это кафе, уважаемый? — решил для себя называть бывшего хозяина именно так. Мимо них, невдалеке проехала машина полиции, белая с зеленой полосой и надписью стального цвета. Чтоб издалека видно. Он увидел ее краем глаза, и тут же отвернулся. Даже не смотря на собеседника, понял, как он, мгновенно сжавшись в пружину, тут же расслабился. Уже привычно улыбнулся. Все верно, ничего не изменилось за девять лет, нет, может, что-то и произошло, но явно немногое, раз Халил вот так легко позабыл и где он и что он, вернувшись к той оболочке, что не всегда могла называться человеком.
— Хочешь со мной?
— Нет, я…
— Добро, я угощаю, раз так.
И двинулся в сторону углового дома, понимая, что Халил отправится следом. Дулари так и поступил.
Мысли, они не уходили. Совсем другие, о другом, вернувшиеся на четырнадцать, нет, еще больше, лет назад. Когда они, инженеры, только закончившие образование, молодые хозяева страны, как гласил лозунг на их предприятии, собирались после работы в очень похожем кафе недалеко от проходной, немного выпить, отдохнуть и перекинуться парой слов. Там тоже подавали пиво, местное, но Халил как и многие из его компании предпочитали испанский сидр, если конечно, он появлялся в продаже. Ведь все импортное было редкостью в те времена; это сейчас без дотаций и гуманитарной помощи страна прожить не может, а всего-то пятнадцать лет назад почти всё умудрялась производить сама или с помощью нанятой зарубежной силы. Тогда к иностранцам — как и ныне — тоже относились двояко. Вроде бы, всезнающие и всемогущие, они, приехав, строили заводы, фабрики, добывали нефть, металлы, газ, да практически все, чем были богаты недра державы. Но при этом и им запрещалось общаться с туземцами, а уж гражданам и подавно. Еще по временам детства он помнил детсадовские страшилки о злобных дядях из-за рубежа, которые вкладывают в жвачки лезвия или иголки с ядом и дают детям. А потому ничего из рук иностранца.
Забавно, но потом это выражение на короткий срок даже стало лозунгом. Халил часто видел его через зарешеченное оконце подвала. Но это уже другое время. Хотя, если вдуматься, не настолько и отличное.
Изнутри кафе выглядело полной противоположностью тому, о котором Халил вспомнил. Скамьи вместо стульев, на стенах дюралевые мечи, топоры и щиты, ну да, полное соответствие названию. Хорошо, хоть официантки одеты не по моде девятого века, правда, все как на подбор, русые, но наверное, либо парик, либо так уж получилось. Баварцы не норманны или скандинавы, чтоб щеголять арийской внешностью и нордическим содержанием.
Странно, как быстро он привык разбираться в особенностях местного уклада. Независимая гордая нация, почти горцы, одевающиеся не так, говорящие не то, гордящиеся не тем. Бавария всегда чуралась соседей, служа другим немцам, да и мигрантам поводом для шуток и побасенок. А вот прочему миру отчего-то именно баварские наряды, забавы, празднества — Октоберфест тут отдельной строкой — виделись как истинно германские, хотя ничего общего с подлинной Немецией не имеющие. Да и желание выйти из состава государства — оно никогда не исчезало. Жители всегда считали себя самостоятельными в любых вопросах, он хмыкнул, ну как шииты в их суннитской республике, лишь притворяющейся атеистической. Те тоже, чуть что, начинали бузить и требовать. Подавление их восстаний черпало много сил и жизней — так не стало его отца. Оттого и второе имя у Халила от матери. Едва сын появился на свет, отец отправился на очередную войну с горцами, как прозывали местные шиитов, хотя на равнинах страны, трудно было найти хоть какое серьезное всхолмье, но горцы в их культуре символизировали дикость и варварство, эдакие бедуины с автоматами, а оттого определение прижилось и используется с той поры, как государство отвалилось от Османской империи сто лет назад и стало само собирать другие народы под свое крыло.
Ахмад сел за длинный стол, оглядываясь по сторонам, будто ища знакомых. Вряд ли знал хоть кого из тех, кто в этот вечерний час потреблял горячее, запивая пивом. Халил механически тоже огляделся, потом услышал требовательное постукивание по лавке. Подсел, но с противоположной стороны. Хоть так проявив самость.
— Что закажешь, браток? — аль-Джарх заговорил на немецком, почти без акцента. Халила это даже немного покоробило. Его хозяин обычно чуждался пришлецов, стараясь общаться со своими; перемена, происшедшая с Ахмадом, покоробила его, уколола иголкой ревности.
Прежде, в иные времена и нравы, он заказывал стакан легкого ливанского каберне, на худой конец, местного портвейна — с виноделием в республике дела обстояли скверно. Это если не случалось сидра. Пил под легкую закуску, вполуха слушая сводку шестичасовых новостей — телевизор в кафе никогда не выключался. Немного отойдя от работы, присоединялся к приятельской беседе, что велась обо всем, дозволенном — везде могли оказаться наушники и соглядатаи. Непозволительное договаривалось уже по гаражам или кухням. Столы в том кафе тоже стояли большие, человек на восемь, как раз под их компанию: шестерых мужчин и двух женщин в возрасте от двадцати пяти до тридцати лет. Молодых хозяев земли.
Их женщины и здесь, и на родине с самого начала революции ходят в черных хиджабах. Будто другой цвет запрещен. Хотя да, исламистами был запрещен. Аль-Джарх, при случае и без него, любивший цитировать имама Ахмада, своего тезку, — верно, поэтому еще и любил, — стращал дочерей проклятием всеблагого, если те обнажат что-то, кроме лица и кистей рук, в чужом доме. Много позже Халил перечитывал сперва имама, после, отмеченные им аяты, но нигде не находил причин укрываться женщине полностью. Будто купленный в амманской мечети Коран оказался не того качества.
В Иордани женщины все так же носили черное. Будто воронье, они стремительно двигались стаями по улицам, залетая в магазин, всыпаясь в автобус, спускаясь и поднимаясь по лестницам переходов. Здесь, в Мюнхене, он поначалу тоже сталкивался с этими стаями, но позже правительство земли выпустило рескрипт, запрещающий женам всевышнего показываться на улице в подобных одеяниях. Воронье как ветром сдуло.
В том кафе, как и в этом, о таких вещах не думалось. Мужчины в те годы предпочитали джинсы и ковбойки, если нежарко, и льняные рыцарские рубахи и белые хлопковые брюки, когда печет. Изредка и в самое пекло кто-то обязательно одевался «как шейх» — белые куфия и тауб — изделия местных кооператоров. Кто б мог подумать, что через несколько лет выяснится национальная идентичность шейхских нарядов и культуры их республики и все станут одеваться таким образом.
Женщины, особо замужние, так же предпочитали рубашки и джинсы, стоит вспомнить горячий местный нрав. Это молодежь выряжалась, как и во что попало, да, получала втык от полиции порядка, иногда штрафы от начальства предприятия, но кого и когда это останавливало. Слушали западную музыку, смотрели европейские фильмы, спорили о будущем, бузили и ерничали. Их разгоняли, сажали, но только сильнее раззадоривали. Так и случилась первая революция.
— Что закажешь? — спросил Ахмад, когда к ним подошла официантка. Смерила взглядом, сразу поняв, кто перед ней, но подала меню и карту вин. Халил поднял глаза. Вдруг только сообразив, что стоявшая перед ним студентка, наверное, подрабатывавшая в кафе на полставки, одевалась как раз по баварской моде прошлых веков. Сине-белый, цвета флага, дирндль до колена и фартук с завязкой слева, означавший, как он заучил, незамужнюю.
— У вас есть испанский сидр? — неожиданно для самого себя, спросил он. Девушка оглянулась на стоявшего за стойкой хозяина, тот скрылся за прилавком, потом распрямился.
— Сейчас найдем.
— А говорил, что не пьешь, — хмыкнул аль-Джарх. Халил невольно развел руками.
— Память о прошлом.
Ахмад цокнул языком. Затем, коснувшись скрюченным указательным пальцем носа, резко качнул головой, будто сам вспомнил что-то.
— Да, память, куда ж без нее, — и словно ненарочно сделал тот жест, коим обычно приглашал своего Дулари к выступлению.
Ахмад не случайно на встречи знакомых ходил с Халилом. Житель пригорода, причем не самого благополучного, выходец из тех самых «горцев», старательно затушевывавший правдами и неправдами свою историю, аль-Джарх, урожденный Ар-Рашид Ахмад ибн Юсуф аль-Тасвия из семьи шиитов, перекрещенный суннит, развлекал гостей стараниями раба. Дулари, получивший университетское образование, работал на подобных встречах кем-то, сродни гейши. Захватившие власть в стране мусульмане запретили все виды развлечений, какие знали: кино, музыку, пение, кроме обрядового, танцы, кроме традиционных, рисование, чтение беллетристики –все умудрились пустить под пресс, даже огурцы и морковь, ибо те напоминали их извращенным умам фаллические символы. Странно, что не разрушили минареты, уж что-что, а эти сооружения куда больше походили на детородные органы, да и виднелись издалека.
В случаях, когда Ахмад не знал, что сказать, или хотел перевести разговор на другое, он всегда вытаскивал козырную карту — Дулари — тот рассказывал анекдоты давно минувших времен, начиная с Пророка и заканчивая Стариком (так жители республики именовали отца свергнутого диктатора), декламировал стихи, старых или новых поэтов, каких помнил. Никто бы не удивился, коли он сумел бы прочесть всю «Пятерицу», ведь не раз цитировал то из «Лейли и Меджнуна», то из «Искандер-наме», то Низами, то Навои. Никто бы не удивился, узнай, что «Лейли и Меджнуна» он выучил наизусть еще в старших классах школы, когда хотел привлечь внимание — подобно главному герою поэмы, — своей однокашницы, подумать только в те времена школы еще не делились по гендерному признаку. Как и полагалось в поэме, его любовь к прекрасной Лейле тоже осталась безответной, после школы она, хоть и пошла в один университет с Халилом, избрала другую специальность, а после, получив неполное высшее, выскочила замуж за сокурсника и родила двойню. Ему оставалось только пожимать плечами и снова читать и перечитывать двустишия поэмы. Возможно, для другой, для той, что выместила из его сердца гордую насмешницу Лейлу. Как это сделала Гайда, юная, нежная, ласковая, теплая как солнышко. Они сошлись не скоро, но поженившись, уже не могли разорвать своих привязанностей. Гайда одарила его двумя мальчуганами… но это случилось уж слишком незадолго до революции, слишком.
— Надо же, никому не нравится местный сидр, — покачал головой хозяин кафе, доставая бутыль и протягивая официантке. — Вроде ж неплохой. Или только… уважаемый, вы из Иберии к нам прибыли?
Халил ответить не успел, его опередил Ахмад.
— Из тех восточных земель, которые Иберией некогда владели сами, а не перебирались на ее территорию за пособиями, — и широко улыбнулся. Халил смотрел на него, его обаятельную спокойную улыбку уверенного в себе человека. Ему вдруг вспомнились строки Омара Хайяма:
«Не зли других и сам не злись,
Мы гости в этом бренном мире.
И, если что не так — смирись!
Будь поумней и улыбнись».
Рубаи на этом не закончился, но песнь смирению Халил в обличье Дулари и так пел долгих пять лет. Цитировал и это восьмистишие, заученное под влиянием Ахмада и не выпадающее из головы и поныне. Аль-Джарх повернулся к нему всем телом, будто требуя, не прося, а именно требуя какого-то подтверждения своих слов. Как прежде. Ведь они встретились, а значит, ничего не переменилось, все вернулось на круги своя.
Но Хайям не переводился на немецкий его устами. И Дулари воспроизвел восьмистишие на арабском.
Обычно после такого собравшиеся восторженно цокали языками, хлопали в ладоши и требовали продолжения, пьяные не вином, но поэзией. Удивительно, как все они, только сейчас говорившие о немыслимых казнях для неверных, о ниспослании кар безбожникам, делавшим не то и не так, да хоть родившимся не теми вдруг преображались и на какие-то мгновения становились, нет не одухотворенней, но человечней.
А потом все исчезало, их мир, подобно маятнику устремлялся в прежнюю точку, любовь, перегорев, обращалась в привычную, обрыдшую ненависть, от которой если и хотелось избавиться, то лишь краткий миг, и лишь затем, чтоб с новой силой восклицать привычные проклятья и угрозы — не имевшие ни для кого, кроме засевших за столами, какой-либо силы. Но зато немало тешащих каждого из них. Особенно Ахмада, ведь именно его гейша позволяла выискать краткое отдохновение от удушающей злобы, и переведя дух, снова устремить отточенные умы к созерцанию бездны.
Странно, что за все время, пока он утешал одну за другой компании, нигде и почти никогда не говорилось здравиц и славословий за великого правителя страны, нового праведного халифа, сменившего сына Старика, прозванного Верблюдом. Смешное сочетание имен — Галиб Гафур не прощал никого и никому. Придя на смену временному правительству, не имевшего ни веса, ни влияния — победив всех кандидатов от него с ошеломительным перевесом, чуть позже, он перерезал их как телят. А затем занялся студентами, так неудачно проложившими ему торный путь к власти.
После прочтения в кафе наступила долгая ватная тишь. Аль-Джарх скривился, даже не пытаясь скрыть этого, метнул злой взгляд разгневанного владыки в сторону разом сжавшегося собеседника. Оглядел собравшихся, кто удивленно, кто с небрежением смотревшего на чтеца и на чтеца только. Потом шепнул ему сквозь зубы — и снова на арабском:
— Выделываешься, да? Выделываешься?
И вдруг снова замолчал, уже ни на кого не глядя. Халил смотрел на повелителя, долго. Пока не ощутил его внезапные страхи как свои собственные. Но что-то поменялось сейчас, принять их, поддаться им, Дулари не мог и не хотел. Разошедшаяся буря, не найдя пищи, разом утишилась, замерла. Обратилась в молчание, что сковало кафе. Взглянула на сидевшего напротив хозяина как-то иначе, нежели прежде.
— Это Омар Хайям, — произнес наконец-то оживший Ахмад, по-прежнему зло косясь в сторону своего Дулари. — Мой приятель любит цитировать по поводу и без классиков.
Халил зачем-то кивнул. Посетители перестали глазеть на него и аль-Джарха, обратились от духовной пище к той, что в тарелках. Не замечая, как блестят глаза у декламатора. Только что одержавшего нет, не над Ахмадом, над собой небольшую, но значимую победу.
— Былое вспомнил. Ну-ну.… — хмыкнул тот, не глядя на чтеца. И подошедшей официантке: — Да, мне стакан перье и что-то легкое, салат «цезарь», наверное.
Халил смотрел искоса на собеседника и молчал, поджидая, когда принесут сидр. От закуски отказался, наверное, зря. С отвычки будет кружиться голова, хотя градус в вине крохотный, как в пиве. Говорят, испанская полиция разрешает водителям пить сидр во время поездок, трудно сказать, правда это или нет, но очень на нее похоже.
Снова глянул на Ахмада. Вдруг подумалось, а ведь тот не просто создал Дулари, нет, для начала он вытащил обладателя малопочтенного прозвища из петли. Привел в себя. А уж потом обрядил паяцем и пустил развлекать публику, себе и ей в утешение.
После прихода Гафура к власти, перемены накатили, будто цунами. Нет, еще раньше. Сами студенты провоцировали проповедников, призывами к свободе слова и вероисповеданию. Столько лет страна жила в праведном атеизме, разрушая храмы, изгоняя священников, а когда Старик умер, Верблюд закончил начатое, попав под международные санкции после очередной резни восставших горцев, принялся торговать ценностями минувших династий. Музей Персии, куда гоняли всех школьников с времен оных на экскурсии, опустел его стараниями. Тут и вспыхнуло недовольство. Санкциями, обнищанием, пустыми обещаниями. Старик давно бы подавил выступления в зародыше, он же обещал согласие, уступки, реформы. Его звезда закатилась, когда собрание мулл, объявившее себя новой партией, потребовало отречения президента от власти, этот лозунг со своей стороны подхватили и расширили студенты — и покатилось.
Все заговорили о корнях, о вере, о боге. Стали прилежными посетителями мечетей и медресе. Собирались на площадях, во всю глотку орали «Аллах велик!» по любому случаю, точно лозунг начавшегося безумства. Этого казалось мало, начались гонения сперва на безбожников, Гафур ввел против них статью, потом шиитов, когда выяснилось, что их ислам нечист, потом на тех, кто недостаточно верен истинной вере.
Женщины первыми поняли, куда подул новый шквал, и переоделись в черное. А потом… сперва мать, за недостойное поведение, потом отец, попытавшийся вызволить ее из ямы, затем брат, после жена и дети, оказавшиеся в заложниках у пришедших в их городе к власти шиитов. Гафура к тому моменту не было на троне, вовсе не стало, его нашли повешенным подле дворца. А чуть погодя страна развалилась на два противоборствующих лагеря. Вот тогда война против горцев, против шиитов, вспыхнула с всеподавляющей силой. Понадобилось крепить ряды и…
Если бы все случилось разом, возможно, он не переменился бы столь сильно. Но судьба редко преподносит свои удары осмысленно, нет. Она дает передышку после каждого, и ломает об колено неспешно, вроде бы давая роздых, но лишь для того, чтоб усилить давление.
Жену захватили в заложники. Всю их семью, они тогда решились жить порознь, — разная вера отцов разделила детей. Затем освободили, но что-то пошло не так — ее продали в рабство. А затем взяли в заложники уже самого Халила.
Он плохо помнил то время. После известия о смерти любимой заперся в себе, точно в той яме, где содержался. Время для него остановилось, мир прекратил вращение. Халил готовился отправиться вслед за своей Лейли, кажется, именно так называл ее в те дни. Бредил ей, забыв настоящее имя, все запамятовав.
Ахмад купил его — так и не открыв новому рабу, зачем ему понадобился доходяга. За сто пятьдесят долларов, всего-то. Отсюда и появилось прозвище Дулари. Отдал сперва жене, потом отобрал, услышав, как тот декламирует «Лейли и Меджнуна». Ахмад к тому времени не то, чтоб разбогател, но занял вполне достойное место в обществе, и подобно флюгеру, умудрялся и дальше занимать такое положение, при котором его называли уважаемым. Вот и теперь, оказавшись на шиитской земле, перестал именоваться суннитом, как забыл, что атеист, едва начались студенческие волнения. Разом осознав, чем они закончатся, к чему приведут.
К своему Дулари он бывал и строг и милостив, когда как. То одаривал свободой и подарками, ровно блудную девицу, то отправлял в подвал на несколько дней на хлеб и воду. Халил… он не обижался, снося покорно и этой покорность, кажется, поражая всех в новом доме. Ничего не просил, не желал, не пытался иметь. Был настоящим рабом, которому даровали жизнь. В ней он и существовал, покуда имел хозяев, пока годы тянулись чередой. Стараясь не заглядывать ни в прошлое, ни, тем паче, в будущее. Его вроде даже все устраивало. Стыдно признаться, но Дулари привык к рабству, как лошадь к седлу. Он сломался, а сломанного проще не выпрямлять, а нагрузить чем-то иным, не таким тяжелым. Этого достаточно.
Дулари снова взглянул на Ахмата. Странный человек, сочетавший в себе несочетаемое: жадность и щедрость, подлость и радушие, сметку и нет, вот наивным он никогда не был… разве в тот день, когда поверил, что им, шиитам, дадут большую волю союзные войска, вступившие на территорию разоренной страны и желавшие прекратить усобицу, вернуть мир, благоденствие и… да еще много чего обещавшие. Вот тот единственный раз, когда он проморгал все, впервые в жизни, наверное, оказавшись у разбитого корыта.
Хотя… Ахмад аль-Джарх ведь уже успел восстановиться. Влиться в новую среду, чуждую по определению, и найти себя. Он стал совсем не похож на прочих затюканных, с бегающими глазами, беженцев, выдающих себя согнутой спиной и уже видом своим ставящих свое существование на чужбине под сомнение. За страхом перед будущим у мигрантов, туземцы видели угрозу своему образу жизни, миропорядку и уставу, боясь, что беженцы занесут им новый, страшный орднунг, по которому живут в далекой сатрапии и который, как кажется, готовы перенести и сюда. От этого жесточайшего порядка Германия ушла совсем недавно, всего-то три века назад, во времена, которые почему-то назывались Просвещением. Тогда люди носили одинаковые черные одежды, думали на один лад, читали одну книгу — библию — и бдительно поглядывали за соседями: верно ли думают они, правильно ли молятся, одеваются, торгуются…
Ровно тоже происходило и в его стране. Их. Странная, глупая история. Когда Халил освободился, но еще жил в республике, раздираемой гражданской войной, он часто сталкивался с теми, кто мечтал о временах давно прошедших, и с теми, кто тоже мечтал о прошлом, но другом. Одни поминали эмира, что правил страной в период освобождения от османского ига, утверждая, что именно тогда государство достигло пика своего величия. Другие хмыкали: какое ж то величие, когда все ценное эмир запродал европейцам — итальянцам и англичанам — а народу доставались крохи с барского стола. Вот, Старик да, — он вытащил страну из грязи, дав всем жителям образование, бесплатную медицину, подняв с колен промышленность, зависимую от иностранцев, да и вообще никому спуску не давал. Иные отвечали — и что с его правления, когда сотни людей оказались в тюрьмах только потому, что молились возле закрытых мечетей, а тысячи либо, казнены либо высланы за непочитание семейки Старика. Недаром, его сынка Верблюда с таким удовольствием согнали с престола, который он уж даже не решился защищать. И к власти пришел истинный ценитель народных чаяний, толкователь и богослов, мудрец, каких мало, жаль, задержался у власти недолго, проклятые распри в кабинете — но оно и понятно, мудрецы всегда в опале. Да какой он мудрец, возражали все остальные, когда в стране оказалось запрещено все, что только возможно, чем этот ублюдок Гафур отличается от Пол Пота или Махатмы Ганди?
И так далее, и тому подобное. Кто-то и вовсе поминал османов, как освободителей, кто-то зрел еще глубже, именно там находя хоть какие-то источники благости для страны и населявших ее жителей. Совсем уж отчаянные добирались и до времен первых халифов, а некоторые и вовсе уходили в античность. Эллинизм, привнесенный Искандаром — вот истинный пик развития нашего убогого общества, был две с половиной тыщи лет назад, так до сих пор и не превзойден.
И споры эти длились и длились, покуда спорящие не начинали сипеть горлом и надсадно кашлять. Тогда уже они смирялись с одним — с Европой. Которая, хотя и гадила им во все времена, но на которую всегда хотелось равняться, что в эпоху завоевания государства полководцами Искандара, принесшего им и культуру и мудрость эллинизма, что во времена нынешние, когда та же страна отворяет ворота беженцам, невзирая на кризис, что нещадно утюжит гордых греков уж который год подряд. Европа всегда оставалось презираемой, ненавистной, но заветной мечтой. О которой вслух говорят одно, а внутри думают совсем другое. Иначе, зачем бежать в те края, искать помощи и приюта?
Так было и в правление османов, и при эмире. При Старике, его сыне, и тем более, позднее, когда республика покатилась под откос. Неудивительно, что и Дулари вынесло в эти края. Именно вынесло, сам до Германии Халил вряд ли бы добрался. После освобождения он радовался уже тому, что нынешних хозяев много, и они почти ничего не поручают ему, чаще всего он, по старой, вбитой палкой или долгом привычке, сам вызывается исполнять то или иное нехитрое занятие. Осознание того, что он свободен, пришло куда позже, верно, уже, когда Халил оказался в Иордании.
Интересно, а каким путем до Мюнхена добрался его хозяин? Да долго ли он здесь? Прежде Халил не встречался с ним, ни при переселении из отбитого у шиитов родного города, ни в лагере под Амманом, ни на Лесбосе, ни еще дальше, куда волокла, вслед за другими мигрантами, его судьба, дотаскивая до столицы Баварии. И только тут лоб в лоб сталкивая с прежним владыкой.
Когда патриотично одетая официантка принесла все, что пожелали гости, Халил осмелился спросить. Ахмад ответил охотно, будто давно ждал этого вопроса:
— Не слишком долго. Прежде занимался иными делами. Вот таких, вроде тебя, надо приютить, согреть, выдать пропитание и похлопотать за них, обеспечив вид на жительство. Ну а до того вообще перетащить через тьму невидимых границ в саму Германию.
— Так вы, уважаемый, сразу занялись обустройством беженцев?
— Отнюдь нет. И называй меня на ты, здесь так принято, — Халил спешно кивнул. — Мне ж самому надо было как-то встать на ноги. А что лучше позволяет это сделать, как не сотрудничество с полицией и таможней? Скажу честно, сперва я занялся делом, довольно низким, настучал на парочку паразитов, из тех, что особо рьяно поддерживали Гафура и его шайку. Всем хочется сладкой свободы и бесплатной халвы — они не исключение. Меня зауважали, а вскоре сделали главным по распределению беженцев. Ты ведь знаешь здешнее правило — организация, что забирает мигрантов с континента, привозит их в страну приписки. Тобой, равно как и мной, занимались «Воды Нептуна», немецкая, пуще того, баварская контора. И вот результат — мы оба оказались здесь.
— А как давно ты уехал из страны, уважаемый? — Халил применил единственную возможную форму обращения на ты в такой ситуации. Немецкий язык оказался гибче арабского в подобных вопросах, аборигены могли тыкать друг другу, но очень вежливо, как если бы общались с важным человеком, покровителем, или старинным другом. При этом само местоимение писалось с заглавной буквы и обставлялось соответствующими обращениями в устной речи. Ахмад уловил это, но либо не придал особого значения, либо посчитал подобное обращение единственно верным.
— Да как Гафура согнали, с самого начала войны. А ты сам? — забыл, пришлось напомнить. — Всего-то? Ну, так у тебя все впереди. Хотя и позади, думаю, было немало. С того момента, как от меня удрал.
— Я не удирал.
— Тебя вынудили, знаю. Так бы не ушел.
Халил замолчал. Он прав, сам бы так и оставался до последнего преданным, молчаливым, послушным слугой, если не самого Ахмада, так жены его. Для него тогда не имел значения хозяин, главное оставалось — служить. И это служение он отрабатывал и в лагере беженцев, и только потом, когда наконец-то осознал, что он и где он…. И то не по своей воле.
Вот странно, все по чужой. Выходит он, молодой хозяин земли, действительно, плоть от плоти своего народа, представители которого всегда считали себя и униженными и оскорбленными другими нациями — сколько лет в подчинении, то у одних, то у других соседей — но и находили в этом повод для собственной странной гордости. Которую все же предлагалось домысливать мало кому ведомыми свершениями.
И правда, страна нигде особо не прославилась: ни культурой, ни наукой. По крайней мере, на уровне международном: ее поэтов не переводили за рубежом, ее художники едва ли когда покидали границы, последние десятилетия еще и потому, что выезд строжайше контролировался. Ученые… что о них можно сказать, если в девяностые годы, когда, окончив университет, Халил пришел работать, то получил кульман и миллиметровку для чертежей. Компьютеры в КБ находились под охраной особого отдела. Они стали применяться по назначению лишь незадолго до свержения Верблюда. А про сейчас можно и вовсе забыть, страна стала задворком мира, нищим, голодным, куда забредают лишь иностранные войска, чтоб хоть как-то контролировать распоясавшееся местное население, желающее перерезать друг другу глотки.
Хотя, может он перегибает палку. А вообще это тоже в крови — хулить свой народ, но следить, чтоб никто иной, никакой чужеземец не делал подобного. В общинах так и делали. Халил же давно не искал информацию о республике, сейчас его интересовал другой феномен — баварский. Тоже глубоко национальное, патриотичное государство в государстве, кичащееся своей историей и особостью. И все же технологически могучая держава. Одно автомобилестроение чего стоит.
Возможно, эта студентка учится чему-то высокотехнологичному, о чем на его родине не слыхивали. Несмотря на костюм времен давнопрошедших. Несмотря… да нет, в этих землях подобное в порядке вещей.
Халилу, равно как и Ахмаду, в школе пытались привить довольно странную любовь к родине — через ура-патриотические заявления о множестве достойных мужей, представителей науки и культуры, о которых просто не знают в мире, ибо не любят поминать о достижениях республики, которые с экранов государственных льются потоком — о хлеборобах, хлопкоробах, металлургах и деятелях партии. Хрестоматия полнилась невнятными, мгновенно забываемыми повествованиями о труде и нравственности, написанными то недавно, то невесть когда. Одно время партия причисляла и Омара Хайяма к великим мужам республики — ну как же, бывал здесь, проездом. Так и с другими — все из великих, кто хоть раз останавливался в одном из городов на территории нынешней, заносились в реестр всенародной славы.
Халил отгородился было от прошлого глухой стеной Швабских Альп, но, как видно, и это не помогло. Но не следовать же за своим бывшим хозяином. Что делать ныне, он не знал, мысли метались в голове, не находя ни единой зацепки. Он снова потерялся в пространстве и времени — в иных координатах, явно не декартовых. И теперь пытался построить на кривых Лобачевского некое подобие трех векторов, строго перпендикулярных друг другу — вот только удавалось не очень.
Уж больно тяжело дался ему уход из рабства. Кажется, он так и не принял свободы и, как пес, по-прежнему ищет хозяина. И вроде от поводка болит шея, но некое приятство при мысли о нужности тоже находилось.
Когда к их городу подошла армия суннитов, Ахмад находился в отъезде. Давно, больше недели. Звонки практически не проходили, связь осуществлялась через знакомых, приезжавших к жене с некими сообщениями. Хозяин и раньше отбывал надолго, жизнь в исламском халифате он посвятил преподаванию основ шариата. Едва ли Ахмад сам хорошо знал эти основы. Понимал другое — ему так проще оставаться незаметным, растворяясь в череде учителей юных голов, которые вскоре — а как иначе в гражданскую — пойдут в последний бой. Может, в душе и боялся, но явно за их души, а не тела. Ведь как же — всякий, кто будет потчевать свинцом врагов Пророка, отправится в рай. А уж говорил он о гуриях или нет, не суть важно. Главное, ему доверяли воспитание, верили мальчишки и он был при деле. На виду и невидим. Остальное его не волновало. Вот разве что наступление суннитов, к которым решили примкнуть союзники — Саудовская Аравия, Сирия, Турция. А еще англичане, французы и итальянцы, которых даже Старик не смог выкинуть из страны окончательно, все же их умения оказались ой как нужны.
Когда город подвергся первому налету, достаточно неудачному, чтоб разнести два квартала ни в чем не повинных жителей, — жена хозяина получила сообщение от мужа — немедля бежать. Дулари понял это, когда все собрались, но его оставили сторожить дом. Приказание он выполнял вплоть до тех пор, пока не появились войска. Поначалу его даже приняли за оккупанта, но один вид Халила выдавал в нем совсем иного человека. Дулари накормили кашей, отправили в госпиталь.
И больше ничего он не слышал об Ахмаде, не видел ни его, ни родичей, ни друзей, коих некогда развлекал поэзией. На время даже забыл о них, ведь теперь он, благодарный, служил новым хозяевам — таковыми Дулари считал врачей Красного полумесяца. А несколько позже и психолога, которому Халила сдали, чтоб он не мешался в больнице, бродя и выпрашивая себе хоть какую работу, желая не услужить, а просто функционировать исправно. Точно неисправный механизм.
Психолог промаялся с ним почти две недели. Потом, ничего не добившись, отослал в лагерь для беженцев, других дел полно, искалеченных войной много, и один врач на тысячи прибывающих. Вот там, удивительное дело, никто не воспользовался состоянием Дулари, напротив, прониклись состраданием — и этим оказали неоценимую услугу. Он выздоровел. Вспомнил. И пожелал узнать, что же стало с его семьей и родными.
Вернее, сам понял, что выздоровел, когда метнулся, несмотря на уговоры, предупреждения, протесты, угрозы в свой городок. Там еще постреливали, но Халил и слышать не хотел об опасности. Он вообще не понял, как не понимал и сейчас, что за враждующие стороны, ради чего они подняли оружие, к чему эта война, ради кого и чего. К чему все последующее — ввод «голубых касок» по всей линии разграничения и постоянные договоренности о беженцах, пленных и прекращении огня. В голове не укладывалось, что страны больше нет, она развалилась надвое, да, никто в мире, даже по обе стороны фронта, не говорили об этом, но понимали — вместе им уже не прожить, никак. Хотя всего-то несколько лет назад еще были даже не соседями, родичами. Вот его жена, она как раз из семьи шиитов, значит, искать ее родичей, надлежало на кладбище с той стороны. Но сперва мама, брат, дядя…
Несколько дней метаний под пулями его немного охладили. А может то, что за это время он ничего не нашел: ни могильного камня, ни хотя бы холма. Погибших во время правления Гафура, чаще всего, не хоронили, понимали палачи, что им будет, когда найдут все трупы, а значит прятали их, сбрасывали в карьеры, сжигали, уничтожали все следы. Раз его вывели в поле, сообщили, что на этом месте стоял крематорий и вокруг него… возможно, ваша семья тоже. Гафур не делал разницы между течениями ислама.
Вид поля, заросшего алыми, как кровь, тюльпанами, его немного охладил. Потом долго снился, не то в теплых, не то кошмарно жарких снах. Он дал себя заковать в наручники, — на всякий случай — и отправился в первое изгнание, сперва и Иорданию, затем, оттуда, в Ливан, на Лесбос и дальше, покуда не добрался до Баварии.
— А мне едва удалось уйти. Ваши очень хотели вздернуть, — произнес Ахмад, ни к кому собственно не обращаясь, но понимая, что Халил слышит его, не пропуская ни единого слова.
— И как тебе удалось выбраться, уважаемый?
— Через Турцию и дальше… пока маршрут не закрыли. Я там довольно долго промышлял, ну, понимаешь, о чем я. Помогал беженцам перебраться в Грецию, — он цокнул языком, намекая, что не за так. — Вот тогда и осознал, как и с кем удобнее договариваться. И сразу по приезду в Мюнхен…
— А твоя жена, дочери…
— Да все, все здесь. Похвастаюсь, старшая, Зарифа, устроилась в муниципалитете, теперь у меня есть там свой человек, — он улыбнулся. Но с теплом. — Представь, ее поставили как раз на работу с мигрантами, да пока секретарем, но все же. Бумажки, они в любой стране важны. Особенно в той, которая ни одну не потеряет. Бюрократия тут дай бог, вся жизнь от нее зависит. Нам бы такую и тогда….
— Постой, аль-Джарх, но как же она смогла устроиться…
— Она же гражданка, значит, все двери открыты. Да, должность не ахти, но это пока, Зарифа еще себя покажет, да и я помогу, чем смогу.
— А когда ты, уважаемый, стал гражданином?
Ахмад пожал плечами.
— Дай вспомнить… давно, лет десять как, да, вот как раз десять лет. Надо же, юбилей. Паспорт и «велкоммен» я получил в конце осени, у них тут как раз праздник религиозный, полузапрещенный, — знакомая усмешка. — Прям как при Старике порядки. Только нам послабления. Ну, мы чужаки, нас стараются втиснуть в систему поаккуратней.
— Я в это время только получил вид на жительство.
— Затянул, затянул. Жаль, меня рядом не оказалось.
Халил вздрогнул, вдруг представив себе хозяина рядом с собой во все дни, что он прожил в Мюнхене. Мороз прокатился по коже, сотряс кости. Сама мысль, что Ахмад незримо все это время находился рядом, что они могли пересечься в любой момент, пока Халил ютился в коммуне, в маленькой комнатке с окном, выходящем на бойлерную, рядом с той, которая нося на руках ребенка от другого, мечтала о нем, тайно и явно намекая. А он — словно не замечал.
Судьба подарила ему испытание, ощутить которое он смог только сейчас. И понять усмешку фортуны.
— Ну, что ж не пьешь свой сидр? Или передумал?
Халил вздрогнул. Оглянулся по сторонам, снова воззрился на Ахмада, на пустой стакан и открытую бутылку. Смотрел, созерцая другое место, другое время, когда его, вдруг желанного, сажали за общий стол, вытаскивая из невыносимо душного подвала, давали выпить чаю или чего покрепче и требовали… чего же они требовали от него?
Он снова содрогнулся.
— Холодно здесь, — неожиданно произнес на арабском Дулари, — как же холодно. Будто зима.
— Горы рядом, — величественно ответил, но уже на немецком Ахмад и тут же, спохватившись, потребовал от Халила перестать разговаривать на чужом языке, привыкать к туземному. Тот механически кивнул. Потом поднялся.
— Холодно. Мне пора идти.
— Дулари, немедля прекрати это. Чего пора, сам навязался, сиди, пока не допью. И потом, нам еще в общину надо. Я тебя со своими познакомлю, с имамом, ты ж атеист, а в наших делах негоже занимать такую позицию. Хотя символ веры знаешь, пару молитв, да я ж в тебя все это вдолбил в самом начале, иначе ты б сдох там еще, сдох как собака. Сам же хотел.
— Мне пора, — повторил в третий раз Халил.
— Куда пора? Домой? У тебя нет дома, нет семьи, ничего нет. Значит так, сейчас ты сядешь за стол, извинишься и вечером пойдешь в старый дом имама, на сбор. Будем говорить. Там арабский от тебя понадобится, можешь стихи почитать. Хоть твоего любимого Омара Хайяма, хоть…
— Лейли.
— Да, «Лейли и Меджнун», на выбор. Приходи, — и неожиданно. — Тебе ж все одно деваться некуда. Пара осечек и тебя выкинут отсюда. Без меня-то.
Халил медленно развернулся и, точно преодолевая бурные воды, пытавшиеся затащить его обратно, за стол, двинулся к выходу. Выбрался на улицу, не замечая, что сжимает в руке бутылку. Встретившийся полицейский тут же сделал ему замечание, посмотрел в глаза, но ничего больше не сказал. Халила снова обдало морозом. Его слово против Ахмада, его дело против аль-Джарха. Ничто, пустота.
Сам не помня как, добрался до дома. Вошел в комнату, долго мерил ее шагами, но так и не в силах успокоиться, вышел в коридор, начал прогуливаться уже там. Ему сделали замечание, та самая, что баюкала младенца. Он извинился. И тут же, едва слова прощения слетели с ее губ, попросился на ночлег. Она запунцовела, побледнела затем, но не отказала. Не обратила внимания, что гость постелил себе на диване, что назвал ее Лейли: это не главное. Пусть говорит, главное, он тут.
Утром Халил поднялся поздно, хозяйка уже возилась с ребенком. Еще раз извинившись, пошел к себе, стал паковать вещи. Скидывал все на неразобранную кровать и запихивал, как мог быстро, в сумку на колесиках, не разбирая, что это, бросая и бросая, пока та не наполнилась. У двери столкнулся с ней.
— Ты куда собираешься?
— Домой?
— Куда? — не поняла она.
— Совсем домой. Обратно.
— Подожди, — и через минуту, показавшуюся вечностью, он, стоя на пороге, получил от нее сто пятьдесят… пусть не долларов, евро.
— Я берегла на… но тебе они нужнее. Прими, пожалуйста.
Он улыбнулся чему-то. Осторожно поцеловал ее в щеку и произнес едва слышно:
— Я напишу, как приеду.
— Я буду ждать, — слышал или нет этих слов, может, придумал, трудно сказать. Спешно вышел из дома.
Уже отправляясь на станцию, первый раз подумал, как удобно было ему на новом месте, ведь по этой ветке поезда шли в аэропорт. Электричка летела пустой, а вот обратно — он видел через до блеска вымытые стекла — поезда полнились туристами и туземцами, сбирающимися на Октоберфест.
Четыре часа ожидания истекли, самолет пустил его в свое чрево. Еще двадцать и уже другой, — после пересадки в Стамбуле — старенький, обшарпанный, знакомый, мягко спустился и затрясся по щербатому асфальту столичного аэропорта республики. Сквозь утренний туман, он смотрел на здание терминала, пострадавшего во время давних боев, не в силах оторвать взор и не замечая, как судьба, сделав громадный круг, будто нарисованный ребенком на листе ватмана, привела его за руку в исходную точку.
На таможне он получил новый паспорт, на имя Халила Наджата Дулари. Седой представитель миграционной службы шлепнул печать и выдал еще пахнущую типографской краской зеленую корочку новому гражданину республики.
Продавец воды
Пристань в полуденный час пустовала: ни торговцев, ни менял, ни зазывал, ни поденщиков, ищущих заработка. Его поджидал только владелец фургона, за которым в деревне закрепилось прозвище Барышник, и его племяш, тут же начавший грузить баллоны с водой в подошедшую лодку.
— Необычно тихо сегодня. Что случилось?
— А ты не в курсе? Много ездишь по старикам. К нам телевидение заявилось.
Сердце екнуло.
— Серьезно? Значит, как в прошлый раз…
— Нет. Туристическое какое-то. Типа, по злачным местам планеты. Откуда-то из России, — Барышник махнул рукой в неведомом направлении — для него весь свет, что Австралия, что Канада, не считая соседских, находилась за горизонтом бытия. Да и все ее жители. Ведь они же не представляли коммерческой ценности. — Сам не встречал, слышал, судачат. Мол, ходит один парень по домам, смотрит, как народ живет.
— И ничего…
— Нет, страждущих не оделяет. Прошли те времена, — усмехнулся владелец фургона. — Прошли, понял? Так что давай, не задерживай, у тебя еще три ездки на сегодня. А потом можешь и у них чего поклянчить.
Он нахмурился.
— Без меня успеют.
— Именно. Голытьбы всяко хватает. А ты… у тебя работа есть.
Хозяйский племяш затащил все баллоны с водой, дал знак отчаливать. Он отвязал лодку и отправился в привычное каждодневное плавание по поселению в дельте Бурой реки, неспешно влачившей темные свои воды в совсем близкое море, растворяясь в нем, и растворяя все, что принесла. От ила и почвы до мусора, высыпаемого километрами выше по течению.
Приезд телевидения взбудоражил продавца воды. Некоторое время он колесил по дельте, пытаясь отыскать или хотя бы услышать из уст покупателей баллонов об иноземной лодке, но без толку. Только сам распространил больше слухов и посеял несбыточных надежд. Кусая губы, он развернулся и снова двинулся к пристани.
И вот тут буквально столкнулся с чужеземцами.
Лодка была самой обычной, здешней, ей управлял торговец пряностями, по прозвищу Перец, получавший неплохой доход как от товара, так и от небольшого клочка суши, арендованного у муниципалитета. По здешним меркам он считался человеком преуспевающим, конечно, не таким, как Барышник, но вполне успешным. И как показатель — две жены, официально зарегистрированная и та десятилетняя девочка, что он взял сперва в услужение, а потом, по достижении совершеннолетия, и в наложницы.
Сейчас молоденькая правила моторкой, сидя на корме, закрытая для журналистов, а хозяин сидел в плоскодонке на носу и, немного картинно развалясь — мог себе позволить — показывал и рассказывал всего-то двум прибывшим. Оператору и собственно репортеру, с интересом тыкавшему пальцем то налево, то направо.
— А это наш Ян, — подумав, Перец сократил слишком длинное и непонятное для иноземца имя до одного слога. — Торговец водой. Знакомьтесь. Это… э…
— Николай, просто Ник, — произнес, протягивая сухую крепкую руку, молодой человек, лет двадцати семи, наверное, а по виду — сверстник. Просто торговец водой выглядел много потрепанней лощеного красавца в бейсболке, залихватски сдвинутой на бок. Вот сейчас Ян покраснев, подплыл борт в борт, и смущаясь, остановился. Он и сам не понимал, чего вдруг погнался за журналистами, а догнав, не представлял, что ему говорить или делать. Впрочем, Ника его заметная робость нисколько не смутила. — Рад. А ты, значит, торгуешь водой посреди реки?
Английский, из которого Ян знал лишь пару фраз, давался Перцу куда легче; впрочем, оба — и торгаш, и журналист, — говорили на нем довольно трудно, иногда подбирая слова. Но другого языка общения не существовало.
— Вода здесь отравлена мусорным заводом там, выше по течению. Приходится опреснять, — Ян почувствовал, что говорил сейчас вместо того, у кого пару лет назад арендовал лодку и теперь, выплачивая долг, носился по водам широченной дельты, обслуживая чуть не половину поселка. Всего же у Барышника таких торговцев имелось трое. Каждому до заветной мечты обзавестись утлой моторкой оставалось всего ничего, Яну так вовсе полггода. А тогда уже можно будет осваивать новые планы, запрятанные глубоко в сознание. — Но это у кого деньги есть. Или вот так продавать магазинское. Их вода дешевле, — последнюю фразу он, колеблясь, добавил от себя. Разговор Барышника с испанскими миссионерами и журналистами, прибывшими шесть лет назад в дельту и оделявшими страждущих, внезапно возник в голове, будто он слышал его лишь вчера. Потому и говорил как по писаному, лишь последняя фраза забила рот.
Перец недовольно зыркнул на продавца, что-то перевел, что-то опустил из его монолога. Потом предложил пересесть к Яну, заодно можно глянуть, как в поселке живут. Журналисты, немедля, как услышали приглашение, перебрались в лодчонку, толмач закряхтел следом, гортанно повелев молодой править за ними, но на отдалении.
— Чего они? — спросил Ян у Перца. Тот хмыкнул.
— Натуру ищут, вроде как. Это какая-то русская программа про экстремальный туризм, по самым злачным местам планеты, как я понимаю. Вроде нашего. Рыжий, — он ткнул пальцем в Ника, — типа и есть турист, а второй все это снимает, и ужасает публику.
— И что, нравится?
— Везде, где хуже, чем им, нравится. Говорит, второй год снимают.
— А у вас прям Венеция, — продолжал Ник, собственно, он ни на секунду не переставал говорить, большей частью, в камеру, Перец же переводил только то, что мог или считал нужным. — Тоже вода грязная и толпы на лодках по воде плавают. Вы что же, все так здесь и живете?
Ян не понял, к кому был адресован вопрос, но объяснил, как мог, поначалу сам едва собирая слова в предложения, после, немного разошедшись. Цена на землю очень высокая, многие жители поселков потихоньку стали перебираться южнее, в дельту, прятались от властей, а когда совсем туго стало, лет шестьдесят назад, перешли на воду. Тут и муниципалитет не достанет, не в его власти, и спокойней. Ну да, бывает, море штормит, так уходят выше по течению, к мусоросжигающему заводу. Или, если дожди, наоборот, отчаливают в море или дальше по заводям.
— Мобильная Венеция, забавно. Никогда такого не видел.
— А вы в Венеции…
— Да-да, бывал, вместе с Сашкой, с ним вот, — Ник кивнул на оператора. — Это еще когда передача «Города-музеи» была, чего-то не пошла. А у вас тут неплохо. В Париже вот, помню, тоже на лолках много кто живет, правда из обеспеченной публики. А у вас все шиворот-навыворот. Сейчас мы куда? — Ян объяснил. — О, это интересно, можно с вами или ты всю лодку водой забьешь?
Он кивнул, но журналиста не расстроил. Благо, плоскодонка неспешно шла за ними как привязанная.
Пока грузили воду, уже Барышник объяснял всю нехитрую премудрость лодочной жизни. Ян развозит по поселению жидкость для питья, а моются и стирают они тут, в более-менее чистых протоках. На все ж не напасешься. Ходок в день приходится делать много, каждая бутыль стоит полтора доллара, дорого, да, но ведь с доставкой. В лодку входит тридцать бутылей. В поселке живет человек четыреста, где-то. Вот и считайте.
— И так каждый день? — на вопрос Ника оба кивнули, и Барышник, и Ян. Он хотел еще сказать, сколько получает за круг по поселку, но сбился в пересчете, а больше его ни о чем и не спрашивали. Журналист, раз уж вынужден был перебраться на плоскодонку, крикнул, чтоб завез его к себе домой. Ян вздрогнул.
— Это обязательно?
— А как же. Я у твоего начальника хоромы смотрел, там аж телевизор и люстра, теперь на твои гляну. И деревню покажи, мы час крутимся, а все возле пирса.
Ян зарулил в большую протоку, главную улицу поселка. В ней ютились большинство лодчонок — широких, утлых армейских плоскодонок доживавших свой век в дельте Бурой. Обросшие щитами, панелями, клетками с курами и кроликами, заставленные коробками и деревяшками, мебелью и утварью, завешенные бумагой и вечно сохнущим бельем. Кое-где и когда покрашенные, они давно облезли и ныне различались лишь домашним скарбом.
Проплывая мимо хибар, продавец воды стал показывать: вот тут у нас школа, в ней он сам шесть классов образования получил. Все вместе учатся, что дитя, что подросток. Дальше фельдшер живет, староста, а в железной плоскодонке, с женой и двумя детьми — лудильщик, что не дает посудинам на дно уходить. Там затонувшая баржа, в ней книги хранятся, а дальше…
— Дальше — отбросы, туда не пойдем, — произнес Перец. Ник не понял. — Ну, одиночки, больные, да и просто самые бедные. Чего нас совсем-то позорить. Живут как блохи, заразу разносят. Вам такого не надо. У Яна хоть еще ничего посудина.
— А что все такое ржавое? — оглядевшись, спросил Ник. Перец пожал плечами:
— Что вы хотите, как поселок создали, так лодки и стоят. Испанцы нам с десяток понтонов подбросили, но в ядовитой воде жесть и та крошится. Ладно, к Яну едем. Давай, чего встал, вези гостей.
Он попытался отнекиваться, но на него разом насели все трое. Поплыл, избрав зачем-то кружной путь, хотя напрямую от собственного жилища его отделяло лишь пять лодок. Подумалось, сестру надо предупредить, потому и крикнул загодя: «Сестра, привечай гостей!» — чтоб успела приодеться и хоть как привести себя в порядок. Отвлечься от бесконечной штопки, кройки, шитья на всю деревню.
Ник первым запрыгнул на мостки, так что все хлипкое строение зашаталось под его массой. Ян сошел следом, осторожно, оглядываясь, ища сестру. Та не появлялась. А незваный гость уж открывал двери, шевелил клетки, дергал провода.
— Ничего еще, держится, — вынес вердикт он. — У тебя детей много?
Ян покачал головой.
— Мы с сестрой вдвоем.
Зачем-то хотел добавить, что ее дети умерли через год после рождения, но передумал, ни к чему. Репортер тут уже как хозяин, ходит, высматривает, выискивает, оператор не поспевает за взмахами его руки — это снимай, это не надо.
— А родители?
— Их нет.
Здесь нет, они перебрались к тем, кого Перец назвал отбросами. Конечно, он навещает их изредка, старается помочь. Те отказываются, мол, все нормально, живут, даже немного работают, пока в силах. Соседи опять же помогают. Да и фельдшер, если что, заглядывает…
Сестру он не пустил на дальний край, когда ее хозяин бросил. Сестру отдали богатому торговцу, тоже наложницей, но вот беда — вырастить детей не смогла. Потому от нее отказались, вернули. Ян взял все на себя, и ее позор, и заботу о ней. Ведь иначе ей бесплодной, могло пользоваться все селение, даря мелкую монету или пропитание. Так принято, так устроена жизнь. Он нарушил устав, приняв сестру обратно.
С тех пор так и заботились: он о ней, а она о его мечте. А как иначе можно прожить? Готовила, обстирывала, обшивала. Ее стараниями, верно, он и получил лодку и постоянную работу. И скоро сможет выкупить посудину, а там, глядишь, если станет выходить или в море или сам продавать, это уж другие деньги, все другое. И до исполнения мечты…
Сестра хоть и приближала, но и боялась этого часа. Ведь ей придется уйти на дальний край, когда он отправится в город, то есть, продаст лодку, дом, все, чтоб хватило денег на первое время, хотя бы на первый год жизни…
— Ну, здравствуй, красавица. Я Ник, а тебя как зовут? Не понял.
— Да неважно, — встрял Перец, когда увидел сестру. Отвел журналиста. Прошептал что-то в самое ухо, наверное, что она чужих боится или немного не в себе, или что еще придумал на ходу. Ник сунулся внутрь и тут же выскочил — запах человеческого тела разил наповал. В этой единственной на лодке комнатке они и ели и спали — здесь он родился, она родилась, здесь они жили с родителями, здесь она штопала и кроила, примостясь на матраце у распахнутого окошка.
Журналист произнес что-то непонятное, оператор кивнул. Ян вздохнул с облегчением, видать, больше не задержатся. И верно, через пару минут, русские стали перебираться на плоскодонку Перца. Напоследок только Ник огляделся, спросил, давно ли он работает: с тринадцати, как все, как школу окончил, а продавцом воды, вот совсем недавно смог. А сколько зарабатывает, может ли отложить что, есть ли планы — вопросы вдруг посыпались градом. Ян смущаясь, стал объяснять, что да, ему нужны деньги, он старается отложить, вот, когда была испанская миссия, он смог…
— А о чем ты мечтаешь-то, друг? — с едва заметной насмешкой, — или так показалось? — спросил Ник. Ян не стал кривить душой.
— Хочу продолжить учиться. Уже в городе. Я в техникум думаю пойти, профессию получить…
Перец его оборвал, постучав по лбу. Ян тут же замолк. Впрочем, журналист кивнул, ободряюще похлопал по плечу.
— Поздновато, но ведь и Ломоносов не сразу до Москвы добрался. Я забыл, сколько тебе? Двадцать три? Надеюсь, справишься.
Телевизионщики побросали шмотки в моторку Перца и уехали. Сестра, даже услышав удаляющийся шум мотора, не вышла. Встретила его только вечером, когда вернулся с работы. Она все еще зашивала непослушную дерюгу самой толстой нитью. Подняла подслеповатые глаза на вошедшего.
— У нас пополнение запасов, — он улыбался во весь рот, обнажая прорехи в зубах. Подошел, показывая десятидолларовую бумажку.
— Значит, будет на что начинать, — улыбнулась сестра. — Это, считай, вдвое больше, чем было, — ее лицо потемнело. — Жаль, если б я не заболела тогда…
— Не надо, — с видимым усилием он вынул коробку из-под печенья, наверное: круглую жестянку, в которую еще его родители клали сбережения, положил туда десятку к разноцветным бумажкам местной валюты. Вздохнул и с неохотой закрыл коробку, снова убрав ее. Потом медленно произнес: — Когда я закрываю ее, мне кажется, запечатываю наши души. Милая, я почему-то боюсь уезжать. Бросать вас там, среди…
— Не переживай, — она запустила короткие жесткие от воды пальцы в его волосы, попыталась растрепать их — как это делала еще давным-давно, в их общем детстве. — Мы подождем, а потом когда у тебя все получится… Надо только верить.
— Я верю.
— Верь сильнее, пожалуйста. Как я, — и отложив мешок, притянула к себе. — Мы ведь на все идем, все вкладываем. Должно получиться.
— А если…
— Никаких если, должно.
Он вздрогнул от этих слов, вдруг снова почувствовав себя тем мальчишкой, что сразу после школы сказал — будет учиться дальше. Выберется из поселка на воде, ступит на сушу, станет работать, получит профессию. А потом — обязательно — перевезет всех в свой дом. Такой, как у тех, кто живет на земле. И у них будет…
Отец пообещал, что выкупит учебники и приобретет новые — чтоб учиться самостоятельно. Только нужны деньги, а значит, придется и работать и готовиться одновременно. Мама просто обняла. Как сейчас это сделала сестра, напомнив, что ему неплохо бы позаниматься сегодня, он давно этого не делал, неделю пропустил.
Он молча ткнулся ей в плечо — как она когда-то. Обнял, почувствовав прикосновения пальцев на спине. Сестра поцеловала его и шепнула в ухо.
— Все получится. Просто верь, как я.
Керосиновая лампа потухла, непроглядная ночь окутала их.
Противоположности
— Эй, мистер! Да, вы. Подойдите-ка сюда, — полицейский сделал шажок вперед, больше для видимости, навстречу поспешившему к нему мужчине. Расхныкавшийся малыш лет десяти тут же примолк, цепляясь за руку, которую за минуту до этого с остервенением бил влажной ладошкой.
— Что-то не так, офицер? — спросил он у немолодого сержанта-патрульного, мрачно изучавшего лицо мужчины в возрасте, будто сравнивавшего мысленно с приметами находящихся в розыске — и никак не находившего нужную степень сходства.
— Возможно, — буркнул он в ответ и протянул руку: — Документы, пожалуйста.
Белокурый мальчишка впился в руку, механически оттолкнувшую пацаненка за спину мужчине. Другой рукой темнокожий путник достал из портмоне небольшую карточку, по виду схожую с водительскими правами.
— Эйса Хейтер, — хмыкнул сержант, разглядывая фото владельца и сличая с оригиналом. — Говорящая фамилия, жаль, через «игрек» написана. А что, нормальных документов в нас нет?
— Простите?
— Что непонятного, покажите водительские права или ай-ди карту.
— У меня нет машины, а потому и нет прав, — чуть тише, чем прежде, произнес стоявший перед сержантом. Тот хмыкнул и покачал головой.
— Не положено, что ли? Тогда где ваша грин-карта?
Мужчина неловко пожал плечами.
— Я гражданин США. Мой паспорт в ваших руках.
— Карта «Нексус»? Выглядит, как будто канадцы выдали. Первый раз такую встречаю, — он повертел карточку в руках, затем сфотографировал на мобильный обе ее стороны. Фыркнул недовольно, когда попытался открыть приложение на сотовом для проверки подлинности документа. Наконец, программа загрузилась.
— Все в порядке?
— Подтверждено Интерполом, Королевской канадской конной полицией, ФБР, Национальной полицией Соединенного королевства…. Да уж. Вы вообще, откуда, мистер? — наконец, резко произнес патрульный. Мужчина вздрогнул, отталкивая мальчика еще дальше от полицейского.
— Я здесь, в этом городе, родился, за всю жизнь только в Бостон и Филадельфию в Штатах и Эдмонтона в Канаде и выезжал. Брат там у меня живет.
— Немудрено, что такое мудреное свидетельство заимели вместо нормального, — покачал головой полицейский. — Кем приходится вам этот мальчик?
— Это мой сын.
Патрульный прищурился. Посмотрел на мальчугана, снова на мужчину.
— Серьезно?
— Усыновленный, конечно. Понимаете, мой друг, его отец…
— Подождите, — коротко приказал сержант. И наклонился к мальчику:
— Малыш, отойдем на пару минут.
Пацаненок уверенно, хотя и без особой охоты, кивнул. Глаза сержанта впились в мужчину.
— А вы стойте, где стоите, и чтоб без глупостей.
— У вас мой сын, — отчеканил чуть не по слогам тот. Еще один долгий пронизывающий взгляд полицейского, который мужчина с честью выдержал. Патрульный отошел в сторонку, к углу торгового центра, возле которого он и остановил странную пару, остановил пацаненка, повернул к себе.
— Как тебя зовут?
— Дилан.
— Вот что, Дилан, теперь выкладывай начистоту. Кто этот человек и чего он к тебе прицепился. За себя можешь не бояться, с этой минуты ты под надежной защитой. Одно твое слово, и этот парень сядет и очень надолго, — мальчик молчал, патрульный постояв недолго, но не дождавшись ни слова от пацана, продолжил: — Я говорю, не волнуйся, спокойно расскажи, как ты с ним встретился, как он к тебе подошел…
— Нет, вы не понимаете, — мальчик сообразил что-то, начал судорожно рыться в карманах. — Все по-другому было.
— То есть, ты давно с ним уже.
— Именно. Он меня действительно усыновил.
— Послушай, малыш. То, что ты сейчас его выгораживаешь, это вполне нормально, все мы желаем добра ближнему своему. И не смотри на него, на меня, только на меня взгляд, — патрульный загородил мужчину крепкой, пусть и слегка расплывавшейся в талии фигурой. — Вот, а теперь давай начистоту, когда ты с ним познакомился, как, что он тебе наговорил, как увел от родителей.
— Моих родителей давно нет, — коротко изрек малыш, продолжая копаться в карманах, ища и не находя что-то, видимо, очень важное. — Понимаете, я Эйсу, отца моего нынешнего, знаю, сколько себя помню. Наверное, с самого детства. Он очень близкий друг моего настоящего папы. Они вместе, он говорил, всю жизнь, со школы…
— Так, а теперь, получается, взял и увел. Знаешь, и такое бывает, — охотно закивал патрульный. — Часто сводят детей именно знакомые, говорят, погуляем недолго, потом, что мама не может забрать сейчас, а позже уезжают в другой город и ищи-свищи. А вот такие, как ты, верят, что и с родителями что-то случилось недоброе, и что только вот такой «новый папа», — сержант взмахнул руками, изображая в воздухе кавычки, — один и может о тебе позаботится.
— Неправда ваша, — отрезал мальчик. — Эйса очень хороший человек, я вам это докажу.
— Что же ты так с ним собачился десять минут назад?
Мальчик опустил глаза.
— Это я так… по глупости. Но вы мне поверьте, офицер, — слово это прозвучало в его устах в точности так же, как в самом начале разговора у мужчины, и это невольное сравнение передернуло патрульного. — Мой папа, Эйса, он, правда, мой отец и я, правда, горя с ним не знаю. Я плохо помню своего настоящего отца, но, вы поверьте, Эйса… Да вот же, наконец-то!
Трудно сказать, что именно ожидал от паренька патрульный, но явно не того, что мальчик, так долго обыскивавший многочисленные карманы куртки и брюк, наконец, нашел — уже за подкладкой, завалившуюся туда, верно, совсем недавно. Издав торжествующий возглас, паренек достал сложенную вчетверо засаленную бумаженцию и протянул ее сержанту.
— Смотрите. Я говорю, он хороший человек, я с ним столько всего пережил, и хорошего и дурного, я… да куда я без него, офицер.
— Прекрати! — резко произнес патрульный, мальчик невольно вздрогнул и отшатнулся. — Что это?
— Свидетельство об усыновлении. Я всегда его с собой ношу, Эйсе, вот как вы, многие не верят, однажды даже порвали. Я и ношу, чтоб не подумали, чего не того.
Сержант проглядел по диагонали засаленную бумажку, потом, убедившись в ее подлинности, с явной неохотой вчитался. Выдохнул, взял под козырек.
— Твоя правда. Извини, сынок, сам понимаешь, вы ж как небо и земля, полные противоположности.
Повернулся к мужчине, тоже козырнул, но молча, и удалился ко въезду в торговый центр, на углу которого и пытал вопросами обоих.
Мальчик положил свидетельство об усыновлении обратно в карман, спохватился, переложил в другой.
— Подкладка порвалась, — объяснил он подошедшему отцу. — Иначе я б так долго не искал.
Смутился и некоторое время стоял, молча возя носком ношеного кроссовка по щербатому асфальту. Мужчина положил руку на его плечо.
— Сам как? — мальчик только кивнул в ответ, взволнованно сглотнув комок в горле. — Тогда пойдем к автобусу потихоньку.
— А как же купоны?
— Завтра сходим, как у тебя занятия кончатся. Сегодня надо передохнуть.
Мальчик не смел поднять глаз.
— Прости, пап. Я… не знаю, что на меня нашло. Не люблю мерить все эти новые рубашки, брюки, я лучше их у одноклассников в орлянку выиграю, — отец молчал, он помолчал немного и произнес другим тоном: — Думаешь, завтра этого копа не будет?
— Надеюсь.
— Я очень боюсь с тобой ругаться, правда. После того случая, как мы потеряли свидетельство, и тебя отправили за решетку. По двадцать раз на дню проверяю, а все равно… находит и… правда, пап, сколько ж можно. Давай уедем к дяде Гербу. Знаю, там все время зима и, небось, надо французский выучить, но… я смогу, правда. И главное, на нас не смотрят так, как здесь. Мы для них чужаки, со своими заморочками, и им все равно. Мне кажется, это главное.
— Что мы чужие, это точно. Здесь мы родились, сынок, ну зачем нам что-то еще?
— Ты сам знаешь, — мальчика перетряхнуло от нахлынувших воспоминаний. — Недели не проходит, как кто-то — полиция, вояки, даже ФБР, и те непременно остановят и начинут задавать вопросы. А если бумаг опять не окажется, ведь самое страшное, когда нет нужного документа. Мне опять к мистеру Джозефсону бегать, чтоб он за тебя похлопотал, а у нас денег и так негусто. Давай уже уедем, хоть на каникулы.
Сам не заметив, он прокричал последние слова. И тут же замолк, испуганно оглядываясь по сторонам. Нет, на этот раз повезло, никто из многочисленных прохожих, на новую сценку внимания не обратил.
Теплая темная рука коснулась его головы, взъерошила непослушные белокурые кудряшки.
— Так обидно, что я на тебя не похож, пап, — немного успокоившись и прижавшись щекой к руге, произнес он. — Правда, если б я был…
— Ты тот, каков есть, Дилан, — просто ответил мужчина. — А я… мы ведь только внешне разные, сам знаешь.
— Полные противоположности, как сказала тетя Глэдис. Но если даже она… пап, не начинай все сначала. Кому какая разница, какие мы внутренне, когда на нас смотрят, как на пару уродцев из шапито.
— Пусть смотрят, сын, те, кто нам дорог, знают, какие мы — и это главное.
— Ни разу нет! Ни разу! Ты сам знаешь, что по одежке встречают, а пока нас встретят, тебя… да каждый раз одно и тоже! Куда б ни пошли, где бы ни появились… А у дяди Герба всем все равно, — произнес он после небольшой паузы. И тут же: — Хоть машину покупай.
— Про кредиты я уже говорил, — безучастно произнес отец, — А что касается Герберта, — он махнул рукой, отчасти, безнадежно. — Никогда не нравилась его позиция. Дилан, я понимаю, яркая витрина, приятные люди, но все это не одним днем наживается. Думаешь, если покинем родину…
— Дядя Герб прав, когда говорил: где хорошо, там и родина.
— Мой двоюродный брат человек без корней, перекати-поле, сколько раз менял работу, переезжал с места на место, ты думаешь, в Эдмонтоне он надолго? Его изначальная цель — рвать цветы, пока не завяли и не думать о завтрашнем дне.
— Отец, — резко ответил мальчик, — ты сам-то что говоришь? Я всю жизнь здесь прожил, и что, много нажил? Ни друзей, ни хороших знакомых, родных и то наперечет. А ты сам, ты-то много, чего поимел? Только моего отца и знаешь, всю жизнь вместе прожили. А еще-то кто? Да что это за родина, если всем надо одно и тоже всякий раз по-новой доказывать?
— Какая есть, Дилан. И потом, я обещал твоему отцу…
— Ты обещал, что сделаешь меня человеком. А пока получается обратное.
— Не кипятись, — примирительно начал он, но мальчик перебил:
— Прости, но не могу. Я достану свидетельство и буду всем показывать сразу, как подойдут, но тебя уговорю. Да не родина, да все чужие, и все по-новой надо начинать, но если есть возможность пробиться… И тебя это тоже касается. Дядя Герб предлагал место…
— Консьерж не так и много получает. Даже в городе нефтяников.
— Ты и тут не процветаешь. Мы даже на кредит не накопили. А там обучение бесплатно, медицина бесплатно, ты ведь все равно через границу за таблетками мотаешься, так чего не переехать.
— Дилан, ты еще не поймешь. Потом локти кусать будешь.
— Не представляю, как это можно сделать, — отрезал мальчик. И тут же опомнился, попросил прощения. Отец взъерошил ему вихры.
— Я сегодня позвоню Герберту, договоримся. Хоть часть весенних каникул, но проведем в вечной зиме. Только потом не нуди…
— Обещаю, пап, ты не пожалеешь, вот честное слово…
— Потом скажешь, как договоримся.
— А потом мы с дядей Гербом тебя уговорим. И это я обещаю тоже. Давай я позвоню, и мы все решим? Он только рад будет.
— Не уверен, что он нас станет терпеть дольше обычного, — мужчина вздохнул. Улыбнулся чему-то, глядя вдоль улицы, на вечереющее небо. — Знаешь, я сам в твои годы все мечтал вырваться, перебраться, куда подальше, прочь от постылого общества, от своих юношеских неудач, от… да от всего. Единственным лучом света в цепочке разочарований стала встреча с твоим отцом. Я очень надеюсь, что у тебя жизнь сложится лучше, мой мальчик. Жаль, что я так мало могу тебе дать.
— Ну, это пока, — тут же ответил малыш, улыбаясь. Мужчина кивнул ему в ответ. Оба встряхнулись и двинулись от торгового центра в сторону автобусной остановки.
Безобразная Марфа
Федерико Феллини и Джульетте Мазине
После заутрени к ней прибежали: малышня, человек пять, не больше. Кричали только что услышанное — от соседок, выходивших из церкви, да с амвона провозглашаемое. Потом начали кидаться камнями. Стекол в доме давно не осталось, но Марфа на всякий случай села у стены, закрыв голову руками — ну как придет кто-то из взрослых, швырнет что-то, тяжелее гальки со дна давно высохшего ручья.
— Кыш отсюда! — донесся чей-то голос. Марфа отняла руки, прислушалась. — Кондрат, Пахом, Спиридон, прочь, кому я сказал!
Она поднялась открыть дверь, но лишь только, когда услышала шлепки убегавших босых ног. Выглянула в окно, к несказанному своему удивлению узнав прибывшего в этот глухой угол. Единственный сын отца Питирима, юноша, шестнадцать весной исполнилось, что он тут делает?
— Спасибо тебе. Трифон, верно? Прости, я нечасто прихожу в деревню… последнее время.
— Я знаю, видел раз тебя на базаре месяц назад, когда у торговки коза сдохла, — Трифон посмотрел себе под ноги, потом перевел взгляд на стоявшую перед ним женщину. — Тебя они часто достают?
— Это дети, сами не знают, что творят, — вступилась за них Марфа, не понимая, зачем это говорит.
— Все равно. Я скажу отцу, чтоб не нагнетал. Сколько ж можно.
Щеки полыхнули краской. Марфа потупилась, неожиданно задохнувшись словами:
— Да я… может, зайдешь? Если согласишься, я… у меня чай есть и немного лепешек.
— Все говорят, что ты хорошо готовишь. Конечно, зайду, — легко ответил Трифон, и этим еще больше вогнал Марфу в краску.
Она провела его в дом, неказистый, некогда обмазанный глиной, сейчас потрескавшийся, лишенный дождями и отсутствием умелых рук, всякой защиты. В редкие дни непогоды, обиталище протекало, а во время ветров засыпало единственную обитательницу песками с сухих полей окрест холма. Посадила на стул, и долго сидела, разглядывая пришедшего. Тот так же не отрывал взгляда, пауза затянулась, пока Трифон не спохватился.
— Прости, скоро полдень. Мне пора, работа, иначе отец осерчает. А с этими обормотами… я поговорю с ними, правда. Не скучай. Я еще приду.
И вот так вот, не услышав от нее ни единого слова, удалился, будто сгинул в неведомом, откуда и появился несколькими минутами назад. Когда Марфа очнулась, напомнить о чае, Трифона и видно не стало. Она долго стояла, привалившись к щербатому косяку, потом, спохватилась: пятница же, надо рубить сушняк да побольше. Завтра ярмарка. В деревню, откуда ее с отцом изгнали, приедут гости из соседних поселений, а то и из самого Города — так, с большой буквы, здесь именовали поселок, расположенный ниже по течению реки, в десяти километрах. Большое, значительное место — и церковь каменная и некоторые дома тоже, да еще по нескольку этажей, и народу живет множество, несколько тысяч, не иначе. Всякие увеселения имеются и даже врачи есть. Один захаживал пятнадцать лет назад, когда мама родила Марфе сестренку. С кожей, белой как молоко.
Доктор приехал, как освободился, дня через два, ему работать, а тут просто дефект, не мешающий развитию младенца. Впрочем, ко времени его появления батюшка отказался крестить дитя, а матушка вызвала знакомого шамана, чтоб прояснить ситуацию получше всяких медицин. Вроде бы Лукерье по чину не положено знаваться с бесовскими отродьями, но колдун приходился ей троюродным дядей, а родственные связи посильнее любого проклятья. Шаман прибыл ввечеру того же дня, обнаженный, в единственной тряпице, препоясавшей чресла, раскрашенный охрой, словом, готовый проводить испытания и слушать волю духов. Батюшка, не этот, прежний, отец Андрон, конечно, осерчал, но поперек матушкиного слова ничего не сказал, видно, было интересно услышать подтверждение собственных слов, хоть и от слуги диаволова. Отец Марфы прогнал колдуна со двора, в ту пору они еще жили на самом краю деревни, но это не помешало тому провести обряд и выяснить — семья проклята. Вся нечисть собралась в этой безобразно белой девочке, проклятой духами, предками и пращурами, а потому обязательно отверзаемой и изгоняемой из лона родных и близких, дабы не плодить грехи, за которые отмстится всемеро.
Что случилось дальше, Марфа помнила плохо, да и немудрено, ей тогда едва пять лет исполнилось. Запало в душу только, что родители спорили и ссорились до хрипоты, покуда не прибыл доктор. Он что-то объяснял, что-то про пигменты, слово девочка запомнила, и про один на миллион редкий, но известный медицине случай. На другой день мама ушла. Вот так просто: взяла, собрала все свои пожитки и скрылась, не оставив после себя ни записки, не сказав отцу или дочери ни единого слова. Забрала некрещеную девочку с собой, и все. Больше о ней Марфа ничего не знала. Повзрослев, пыталась искать, спускалась в Город, да только ничего толком не прознав, бежала обратно, очень испугавшись — и многочисленных жителей и потока транспорта, под колеса которого едва не попала.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.