Я мечтал о смерти, и вот я умер. Я уже не ощущаю этого мира и еще не коснулся другого. Я медленно скрываюсь под морскими волнами, совсем не чувствуя ужаса удушья. Мысли мои ни с тем миром, который я оставил, ни с тем, к которому я приближаюсь. На самом деле это нельзя сравнить с мыслями. И на сон это не похоже. Это, скорее, рассеяние, диаспора: распустили узел, и сущность рассасывается. Да это и не сущность больше. Я стал дымком от дорогой сигары и как дымок растворяюсь в прозрачном воздухе, а то, что осталось от сигары, рассыпается прахом.
Генри Миллер
«Тело человека содержит в себе кровь, слизь и желчь, желтую и черную; из них состоит природа тела, и через них оно и болеет, и бывает здоровым. Бывает оно здоровым наиболее тогда, когда эти части соблюдают соразмерность во взаимном смешении в отношении силы и количества и когда они наилучше перемешаны. Болеет же тело тогда, когда какой-либо из этих частей будет или меньше, или больше, или она отделится в теле и не будет смешана со всеми остальными, ибо, когда какая-либо из них отделится и будет существовать сама по себе, то по необходимости не только то место, откуда она вышла, подвергается болезни, но также и то, куда она излилась, переполнившись, поражается болями и страданием. И если какая-нибудь из них вытекает из тела в количестве большем, чем требует переполнение, то опорожнение ее причиняет боль. А если, напротив, произойдет опорожнение, переход и отделение от прочих частей внутри тела, то, как выше сказано, она по необходимости возбуждает двойную болезнь — и в том месте, откуда вышла, и в том, где преизобилует».
Гиппократ «О природе человека»
Что войны, что чума? — конец им виден скорый,
Им приговор почти произнесен.
Но кто нас защитит от ужаса, который
Был бегом времени когда-то наречен?
Анна Ахматова
Смерть — похититель всего
Багрянец в небе, багрянец на земле
А ведь она здорово похожа на глаз некого бога или демона, глядящего на мир сверху.
Луна высоко в небе была красной. Багровым отливали тучи, медленно стягивающиеся вокруг нее словно края разверстой раны; того же цвета были плескавшиеся о борт волны.
Плюх! Весло погрузилось в воду.
На минуту Энсадуму показалось, что сейчас оно поднимется, все красное, истекающее каплями крови словно кусок свежего мяса, но, разумеется, этого не произошло. Красный цвет неба всего лишь предвещал перемены в погоде.
В детстве маленький Энса часто смотрел на небо. Тогда луна казалась ему как будто ближе. С помощью подаренного отцом телескопа он даже смог разглядеть темные пятна на ее поверхности; он представлял, что видит города, квадратики возделанных полей и проложенную между ними сеть дорог. Еще некоторое время после того, как он узнал, что луна — это бесплодный камень, а телескоп стал ненужной игрушкой, он продолжал с тоской поглядывать вверх. Однако теперь Энсадум с удивлением обнаружил, что не делал этого уже много лет.
Попутно он разглядывал лицо лодочника. Плоский нос и почти полное отсутствие ушей выдавало в нем шивана, но разве их материк не горел непрерывно уже без малого сотню лет? Наверное, это был один из тех шиван, что селились здесь до Разрушения.
Энсадум позволил мыслям течь медленно, прикрыл глаза и постарался расслабиться. Почти сразу же перед его мысленным взором возникло лицо куратора. На этот раз им оказался служащий довольно высокого ранга. Чиновник открыл рот, чтобы заговорить, но тут его глаза расширились: Энсадум прервал контакт. И все же за мгновение до этого разгневанный куратор успел послать ему картины из собственного сознания: бесформенные тени корчились и рыдали, объятые языками пламени.
Энсадум дернулся всем телом, открыл глаза и сел, не обращая внимания на испуганный взгляд лодочника. Ему всегда было непросто выносить вторжение этих существ в свой разум.
— Говорят, вы можете читать мысли, — осторожно спросил лодочник, — Сейчас вы читали мои, господин?
Интересно, о чем ты думал?
Однако Энсадум не стал отвечать. На самом деле даже кураторы не умели читать чужих мыслей, хотя они и были способны пробираться в другую голову так же легко, как любовник, проскальзывающий под одеяло. Энсадуму это всегда казалось странным: все равно, что слепцу явится в библиотеку. Единственное, на что он способен — это ощупать корешки книг.
Спустя некоторое время впереди показались стоящие на приколе у берега темные громады барж. Похоже, ими давно не пользовались, и суда успели стать частью окружающего ландшафта. К запаху реки здесь примешивался железистый привкус ржавчины.
Лодочник сплюнул в воду и сильнее налег на весла.
Прежде чем стемнело, Энсадум наблюдал за проплывающим мимо берегом, подмечая все новые детали: деревню, все дома в которой стояли над водой на длинных сваях; древний мост, теперь почти разрушенный, но по-прежнему удивлявший сложностью архитектуры. Он жалел, что у него нет времени ненадолго задержаться и зарисовать в блокнот что-либо из увиденного. Блокнот, как и прочие вещи, необходимые в дороге, лежал в саквояже у его ног. Там же, в специальном отделении, хранились инструменты: стекло и сталь, иглы и колбы. Всякий раз, когда Энсадум касался потрепанной кожи, они тихо звякали, будто украдкой напоминая о цели его путешествия.
За бортом плескались волны: протяни руку и коснешься воды. Однако Энсадум не стал этого делать. Эта река, как и многие другие, подобные ей, была безжизненной. Теперь он вспомнил, что где-то читал, будто Разрушение началось именно отсюда. Заброшенные баржи, гниющие у берега не один десяток лет, были лишним тому подтверждением.
Он не впервые оказался в пустошах, но, пожалуй, только теперь смог ощутить всю глубину тоски, окутавшей здешнюю землю. Наверняка нечто подобное должен был испытывать и лодочник. До того как превратиться в пылающую пустыню, родина шиван была цветущим краем.
Так что же случилось? Этого не знал никто.
Энсадум не мог вспомнить, когда в последний раз видел зеленую траву. Это же касалось и птиц в небе. Раньше, в ту пору, когда он не расставался с подзорной трубой, он мог без остановки перечислять виды пернатых: сипуха, дятел, жаворонок, береговушка, скалистая ласточка и другие; теперь же не мог вспомнить и одного-двух имен. И хотя в его блокноте сохранились рисунки большинства из них, он почти туда не заглядывал.
Баржи остались далеко позади. Над водой поползли клочья тумана, стало холодно. Лодочник плотнее запахнул ворот накидки; то же самое сделал Энсадум, спрятав подбородок в складки шарфа. Еще некоторое время он продолжал вглядываться в темноту, гадая, что может скрывать эта пустынная земля. Какие тайны прячутся за завесой тумана? Или здесь уже не осталось тайн? Так и не найдя ответов, он задремал.
Он так и не смог как следует отдохнуть. За те несколько часов беспокойного сна, что ему удалось выкроить, Энсадум просыпался дважды, и оба раза — из-за пронизывающего холода, от которого не спасали ни накинутое на плечи одеяло, ни теплая куртка под ним.
— Как называется эта земля?
Лодочник не ответил. Вместо этого он привалился к широкому камню у воды, достал из кармана плитку белой смолы, отломил кусочек и принялся разминать в пальцах.
Употребление кека было обычным делом среди городской бедноты. По рассказам, ее добывали на юге, собирая сок тростника где-то глубоко в болотах. Затем его смешивали с паутиной местного жучка для придания вязкости, а полученную массу оставляли на открытом воздухе, пока она не затвердевала. Смола уже много лет находилась под запретом, однако от этого спрос на нее не становился меньше.
Некоторое время Энсадум разглядывал берег. Усеянная галькой прибрежная полоса переходила в песчаный откос. На его вершине росла пара чахлых кустиков, ветви которых трепетали под порывами ветра. Незадолго до рассвета пошел снег, и теперь на земле тут и там лежали островки грязной кашицы.
До этой минуты Энсадум был уверен, что увидит нечто совсем иное: дорожку, ведущую по склону вниз к самой воде или деревянный пирс. Пока же все здесь мало отличалось от того, что попадалось ему на глаза прежде.
Но хуже всего была тишина. В городе он привык слышать десятки звуков — даже ночью или на рассвете: цокот копыт и грохот колес по мостовой, крики разносчиков, скрип отворяемой где-то двери, отголоски пьяных песен, доносящиеся через улицу или две. Здесь же не было других звуков кроме монотонного скрежета весел в уключинах и плеска волн, словно в целом мире не осталось ничего, кроме тумана, реки и их лодки. Странное ощущение не покинуло Энсадума даже после того, как отыскав под слоем тряпок фонарь, шиван запалил его, а затем подвесил на специальный шток на носу лодки. Теперь за стеклом трепетал крохотный огонек, которого едва хватило бы, чтобы согреть окоченевшие пальцы.
Чиркнула спичка и из полумрака выступила закутанная в мокрый плащ фигура. Секундой раньше Энсадум готов был поклясться, что на берегу никого не было.
Незнакомец сделал знак следовать за ним и, не говоря ни слова, принялся взбираться по склону.
Энсадум вернулся к лодке, чтобы взять саквояж. Мгновение размышлял, стоит ли захватить фонарь, однако рассудил, что тот будет только мешать. Промокшее одеяло тоже пришлось оставить.
Взобравшись на вершину склона, он огляделся. Рваные клочья тумана разметались низко, подобно знаменам поверженной армии; лежавшие повсюду валуны и камни поменьше казались остатками пожарища, а пепельно-серый цвет земли и неба только усиливал это впечатление. И по-прежнему: ни следа дорожки или жилища, хотя некоторые из лежавших неподалеку валунов размерами больше напоминали дом.
Огонек фонаря был в двадцати шагах впереди и продолжал удаляться. Энсадуму не оставалось ничего, кроме как двинуться следом.
Они шли настолько долго, что ему начало казаться: вот-вот, и появятся цепи мира, которыми земная твердь крепится к своду небес.
Впереди и в самом деле проступили некие тени. Они росли и удлинялись, словно разлитые по бумаге чернила, пока не превратились в нечто, что казалось ребрами гигантской грудной клетки. Словно кто-то выгнул их изнутри, отчего они встали почти вертикально.
Однажды он уже видел такие большие кости. Их привозили торговцы с юга, а те покупали у кочевников, находивших в пустыне целые города, обитатели которых по-прежнему не покидали своих жилищ: все, что от них осталось — это занесенные песком гигантские скелеты.
Однако это оказались вовсе не чьи-то останки. Приблизившись, Энсадум увидел развалины корабля. Поперечные балки-шпангоуты поднимались на высоту роста двух взрослых мужчин. У основания они крепились к продольному брусу киля словно настоящие ребра — к позвоночнику. Ему пришло в голову, что он смотрит на остатки древнего пиршества, будто насыщалась сама природа: ветер и колючий снег обглодали металл, а сырость и туман довершили начатое. Оставалось загадкой, каким образом судно подобного размера оказалось вдали от большой воды, да еще на таком расстоянии от берега? В порту он видел краны, способные поднять вес в десятки тонн, однако сомневался, чтобы нечто подобное использовалось здесь.
Коснувшись дерева, Энсадум отдернул руку: оно было холодным и твердым как камень.
Говорят, вы можете читать мысли?
Его нынешний спутник не проронил и этих нескольких слов. Единственным звуком, который Энсадум слышал, был шорох его плаща. Он уже начал жалеть, что и сам не одел что-то похожее: тогда ему не пришлось бы вздрагивать всякий раз, когда промокшая одежда липла к телу. Еще существовала надежда, что в месте, куда они направлялись, найдется разожженный очаг и кружка теплого питья. Энсадум подумал, что готов отдать все за полчаса в горячей ванной, хотя наверняка обрадовался бы и тазу с губкой.
За все время они остановились лишь однажды — когда Энсадуму понадобилось избавиться от камешка в обуви, но и тогда проводник не произнес ни слова. Теперь саквояж в его руке весил в два раза больше. Дождь то начинался, то прекращался, и даже в редкие минуты затишья в воздухе висела морось, сквозь которую было ничего не видать.
Господин, вы читали мои мысли?
Он едва не рассмеялся в ответ. На самом деле любой практик умел читать мысли не лучше какого-нибудь восточного нобиля, разбирающегося в сортах вина. Едва пригубив бокал, тот мог сказать, из какого сорта винограда оно сделано и даже то, на какой стороне склона произрастал виноградник.
Давно известно, что на сетчатке мертвеца сохраняется изображение последнего виденного им при жизни; или о воздействии различных ядов; или о том, что волосы и ногти непостижимым образом продолжают расти даже после смерти. А еще — о том, что могут рассказать костный и спинной мозг, околоплодная жидкость, тщательно собранный пот или слезы, флегма, слюна, черная и желтая желчь, моча, семя… кровь.
С таким набором инструментов как у него, он мог сойти за безумца, которому нравилось пытать и убивать людей. Пробирки и колбы, длинные ножи и совсем миниатюрные скальпели, иглы, крючки. Все, чем можно колоть, резать, протыкать. Одно орудие для того, чтобы проникнуть в спинной мозг, другое — чтобы забраться внутрь черепа — до самого мозга, не сделав при этом ни единого надреза. Длинные иголки, короткие. С загнутым кончиком, закрученные спиралью, прямые. Маленькая пила для костей. Большой тесак для мышц и хрящей. Щипцы, ножницы. Десяток лезвий: все пронумерованы и уложены — каждое в специальное отделение.
В Друнагане, где тела мертвецов было принято бальзамировать, похожими инструментами пользовались жрецы. Для начала извлекались и раскладывались по отдельным сосудам внутренние органы. Для каждого была определена емкость своего, особого цвета. Красный — для мозга, синий — для сердца, зеленый — для легких, желтый — для печени, черный — для почек, белый — для желудка. Затем на протяжении трех дней тело покойного коптили, поочередно сжигая перья, бумагу, прошлогодние листья. Орудия своего ремесла друнаганские жрецы носили на поясе словно знаки отличия. Делалось это еще для того, чтобы звоном предупреждать прохожих о приближении скорбной процессии, когда мумию усопшего, украшенную венками и гирляндами цветов, выносили из храма.
Помимо инструментов в сумке лежали другие принадлежности: медная горелка, масленка, деревянная чашка для смешивания порошков, весы, десяток склянок — пустых, но с необходимыми пометками. Позже он заполнит их все, закупорит, а пробки зальет воском — в точности, как предписано Процессом.
Внезапно ему вспомнилась деревянная рама на лодочном причале в самом начале пути. Такие рыбацкие жены используют для потрошения рыбы, только на этот раз на толстых цепях были подвешены куда более страшные трофеи: существа с подобиями человеческих лиц; с плавниками, которые заканчивались длинными, напоминающими кисти рук, отростками; чудовища без головы; без тела, состоящие из одних перекрученных жгутов…
Энсадум внутренне содрогнулся, поймав на себе взгляд одного из них: единственный уцелевший глаз того уставился на него с немым укором. Одни были совсем свежими, другие провисели под открытым небом не одну неделю, и их кожа высохла, обтянув тонкие кости. Позже он узнал, что некоторых из этих существ вынесло на берег во время паводка, попутно уничтожившего несколько жилых кварталов в городке вверх по течению, других поймали в свои сети рыбаки. И поступили, как поступали всякий раз, когда на свет появлялся трехногий щенок или слепой теленок: тут же проломили голову…
Между «А» и «Б»
Разрушение — так это назвали.
Разрушение.
Первыми перестали работать простые механизмы — часы, печатные машинки. Затем настал черед более сложных, вроде тех, которыми пользовались кураторы. Их инструменты хоть и казались чудесными, все же оставались устройствами, изготовленными руками человека.
Один за другим механизмы отказывались работать. Никто не знал, почему. Никто не мог сказать, сколько это продлится, и тем более — когда закончится. Менее чем за десять дней остановилось буквально все. Это напоминало умирание целого организма, когда один за другим гибнут внутренние органы, и жизнь в теле постепенно угасает. Единственная городская газета поспешила объявить о конце света — за день до того, как перестала существовать сама: типографские станки не напечатали больше ни строчки. После этого оставались лишь слухи: телеграф отключился еще раньше. Поезда остановились. Некоторые сошли с рельс или столкнулись друг с другом. Корабли дрейфовали в море, не в силах вернуться в порт, ведь навигационные приборы тоже были механическими.
Как ни странно, погибли немногие. Были те, кто получил ранения из-за внезапно вышедших из-под контроля механизмов, а также те, кто оказался заперт в открытом море или глубоко под землей — в шахтах, откуда можно было выбраться лишь при помощи специального лифта. Другие пропали без вести и их никто не искал, по крайней мере, о таком не сообщалось.
Первые огни появились, когда Энсадум уже отчаялся увидеть нечто подобное.
Пожалуй, еще никогда Энсадум не встречал столь неприветливой архитектуры. Дом производил гнетущее впечатление. Его формы казались нагромождением ломаных линий, и ни одной прямой — сплошные углы без закруглений и переходов. Флигель на крыше едва слышно поскрипывал, хотя не было видно, чтобы он двигался. На нижнем этаже из распахнутого окна выдуло занавеску, и она повисла, прилипнув к влажному камню. Серое на фоне серого неба здание выглядело угольным наброском, сделанным второпях. Подумав об этом, Энсадум решил и в самом деле зарисовать его, и даже определил место в блокноте: между двумя незаконченными эскизами человеческого тела в анатомическом разрезе.
Никто не вышел их встречать. То, что Энсадум вначале принял за путеводные огни, оказалось окнами второго этажа, в которых горел свет. Пока он смотрел, свет в одном из них померк, а затем разгорелся в другом — так, словно кто-то переходил из комнаты в комнату с зажженной свечой в руке.
По-прежнему не говоря ни слова, проводник махнул рукой, указывая в сторону дома, а сам свернул к видневшимся в стороне постройкам угрюмого вида.
Не обнаружив на двери колокольчика или молотка, Энсадум размахнулся и несколько раз ударил по обшарпанному дереву. Стук отозвался в глубине дома гулким эхом. Какое-то время ничего не происходило. Ему уже начало казаться, что он проделал весь этот путь зря, но затем дверь неожиданно распахнулась, и в прямоугольнике света возникла человеческая фигура.
Когда Энсадуму исполнилось шесть, практик явился к ним домой. Это было в день, когда умер его брат.
Сколько он помнил, Завия всегда болел. Кажется, он заболел еще до рождения самого Энсадума, но со временем все становилось только хуже.
Обычно раз или два в неделю пара слуг выкатывали его неимоверно худое, сгорбленное тело на каталке во двор — подышать свежим воздухом. В такие минуты Энсадум предпочитал держаться подальше, однако теперь ему не приходилось этого делать. Несколько последних месяцев брат не покидал комнату, и это стало настоящим испытанием. Когда он не кричал от нестерпимой боли в деформированных конечностях, которые будто выворачивал кто-то невидимый, он громко стонал — даже во сне, словно страдания преследовали его и в сновидениях. Единственный, кого это, кажется, не пугало, была их мать. Она даже перенесла свою спальню ближе к комнате Завии.
Однажды проходя по коридору, Энсадум заметил, что дверь в покои брата приоткрыта. Он заглянул внутрь и увидел шкаф, книжные полки, ночной столик, кровать. Все было почти как у него в комнате. И все же что-то отличалось. Книги были другими, большая часть из них так никогда и не читалась. Постельное белье было разбросано, дверцы шкафа никто не удосужился прикрыть плотно. На письменном столике, там, где у самого Энсадума стояла лампа и лежали письменные принадлежности, выстроились ряды микстур и лекарств в бутылочках всевозможных форм и размеров — молчаливое воинство в борьбе с недугом. Но главным был запах — и он тоже отличался от запахов дома. В остальном доме пахло деревом, пачулями, волокна которых вплетались в ткани для защиты от моли, закваской для пирогов, а иногда, когда становилось слишком холодно — дымом и золой из камина. Но в комнате брата запах был другим. Здесь пахло потом, мочой, кровью.
Энсадум не сразу заметил брата. Тот сидел спиной к двери, у окна. Его пальцы были судорожно сжаты на ободах колес кресла-каталки, голова лежала на плече. Некоторое время мальчик смотрел на голый череп с пучками тонких волос, чудовищно вывернутые руки и ноги, больше похожие на птичьи лапы, до невозможности раздутые колени. Хватало мимолетного взгляда, чтобы понять: брату не становится лучше.
Очевидно, в этот момент Энсадум сделал некое неосторожное движение или же каким-то иным способом выдал свое присутствие, поскольку брат повернул голову и посмотрел прямо на него. Губы Завии растянулись в улыбке. Наверняка он думал, что брат зашел проведать его и обрадовался… Но затем что-то изменилось. Возможно, он прочел выражение на лице Энсадума…
Боль исказила черты брата. По его телу пробежала волна судороги, глаза закатились, на губах выступила пена. Ноги мелко застучали по полу, пальцы вцепились в ободы колес каталки.
Чьи-то руки грубо оттолкнули Энсадума от двери, и в следующую секунду в комнату вбежала мать. Обхватив голову брата руками, она заставила его откинуться в кресле и держала, пока судороги не стали утихать. Попутно она отдавала распоряжения слугам: принести воду и чистые полотенца, разжечь в камине огонь. Энсадума оттеснили вглубь коридора, откуда он все еще мог обозревать краешек комнаты. Последнее, что он видел, это мать, баюкающая брата на коленях…
Завия умер несколько дней спустя. Энсадум спрятался вверху лестницы и наблюдал, как комнату брата поочередно покидают слуги, доктор, ночная сиделка. Последней вышла мать. Минуту она неподвижно стояла у двери, будто не зная, куда идти дальше, а затем поднесла руку ко рту. До слуха Энсадума донесся едва слышный всхлип.
В тот же вечер на их пороге появился практик. Сидя двумя пролетами выше, Энсадум наблюдал, как он поднимается по ступеням. Снаружи шел дождь, и его насквозь промокший плащ волочился по самому полу, оставляя на досках хорошо заметный влажный след… Словно полз слизняк. В руках у практика был потертый саквояж. Энсадум готов был на все, лишь бы узнать, что находится внутри.
Не удивительно, что в жизни практик был не похож на тот образ, что так упорно рисовало ему мальчишеское воображение. Когда Энсадум думал об этом, ему почему-то представлялся долговязый старик в потрепанном котелке и с лицом таким морщинистым, что оно напоминало гнилое яблоко. Его глаза были скрыты линзами темных очков, и от этого их взгляд казался еще более пронзительным. На руках были перчатки: они могли скрывать покрытую язвами кожу, или ожоги, или нанесенные самому себе порезы…
В воображении мальчика практик всегда был вооружен иголкой и ниткой. Игла была изогнутой как рыболовный крючок. Энсадум почти видел, как прищурившись из-за линз своих темных очков, практик продевает в иголочное ушко нитку. Как будто, подобно персонажу одной сказки, желал попытаться пришить к телу мертвеца его давно отлетевшую душу.
Нет, невозможно…
В тот вечер мать так и не покинула своей комнаты. Старый слуга был единственным, кто входил в покои брата, и то лишь за тем, чтобы забрать кое-какие вещи.
В доме воцарилась странная тишина, в которой отчетливо слышались доносящиеся из комнаты брата звуки: шорох одежды, звук зажигаемой спички, щелчки застежек, и главное — тонкий и мелодичный, почти музыкальный, перезвон стали. Заработал насос. Энсадум прислушивался к его тихому гулу, пока тот не сменился другим — характерным звуком, будто кто-то тянет остатки жидкости через соломинку.
Энсадум зажал уши руками, но этого оказалось недостаточно, и тогда он зажмурился…
И пару слов напоследок
Дверь открыл слуга.
Войдя, он оказался в просторном холле, где свободно могла поместиться канцелярия Курсора вместе с клерками. Справа и слева вверх уходили две полутемные лестницы, ступени на самом верху тонули во мраке.
Слуга проводил Энсадума на второй этаж. Все то время, пока они поднимались, он шел впереди, высоко поднимая подсвечник с единственной свечой и останавливаясь лишь для того, чтобы запалить очередной светильник. Вскоре на этаже горели все лампы, но светлее от этого не стало — даже они не могли рассеять царящего вокруг пыльного полумрака.
Внутри было почти так же холодно, как и снаружи, и Энсадум невольно подумал, что содержать такой дом неимоверно дорого: понадобились бы сотни свечей, чтобы осветить каждый угол, а также топливо для печей и каминов.
В доме пахло сыростью, старыми вещами, чем-то незнакомым. Запах был терпким, горьким и напоминал аромат полыни. Во время встреч с кураторами Энсадуму приходилось вдыхать разные запахи: приятные и не очень. Кураторы постоянно экспериментировал: сжигали травы, растворяли в кислоте волосы, кости, ногти, замораживали кожу и плоть, воспламеняли жир — животных и человеческий, испаряли кровь, мочу и слюну, иногда по отдельности, иногда смешивая вместе, чтобы понаблюдать, как внутри прозрачных трубок струится новая субстанция. Энсадум постарался, чтобы этот новый запах остался у него в памяти. Некоторые люди коллекционируют запахи и впечатления, как это делают те, кто собирает произведения искусства. У одних они связаны с воспоминаниями о давно ушедших днях, другие — наоборот, ищут свежих впечатлений. Трудно сказать, к какой категории принадлежал Энсадум. Наверное, к той, что считает, будто знакомые запахи делают мир более обустроенным, упорядоченным и предсказуемым. Одним словом — безопасным.
Проходя по коридорам дома, Энсадум обращал внимание на двери. Большинство были закрыты и наверняка заперты, но те, которые оказались приоткрытыми, предваряли лишь пустые комнаты, где не угадывалось никаких очертаний — мебели, предметов, прочего. Они представлялись отверстыми пещерами, темными норами, в которых таится что-нибудь страшное.
Тикали часы, под ногами постанывал пол.
Все это были звуки безжизненного дома, белый шум подводного мира. С того момента, как Энсадум переступил порог, он чувствовал, будто погружается в океанские глубины — стены подступают со всех сторон, потолок с каждой минутой нависает все ниже…
В конце концов слуга толкнул перед ним одну из дверей, и та распахнулась с оглушительным скрипом.
Комната была обставлена разрозненными предметами. Одна деталь обстановки не подходила к другой. Складывалось впечатление, что мебель просто снесли отовсюду в доме, нимало не заботясь о соответствии стилей или хотя бы наполнении: например, в углу стояло аж целых два трюмо, а у стены выстроился ряд совершенно ненужных там стульев с высокими спинками. По потертой во многих местах обивке было видно, что некоторыми из них давно и активно пользовались, другие же были совсем новыми. Единственное, что роднило совершенно разные предметы, было обилие пыли. Пыль лежала повсюду, витала в воздухе. Стоило сделать шаг и ступить на мягкий ворс ковра, как в воздух поднялось хорошо заметное облачко.
Шторы были задернуты. Единственное зеркало в комнате, бывшее частью туалетного столика, оказалось занавешено плотной тканью. Наверняка, причиной этого было некое суеверие, смысла которого Энсадум не знал и не понимал. Впрочем, у него имелись свои причины не смотреться сейчас в зеркало. У него всегда были темные волосы, из-за которых и без того бледное лицо казалось еще бледнее. А теперь, после нескольких часов, проведенных на холоде, оно наверняка превратилось в маску смерти, способную напугать кого угодно. Влажная одежда висела на нем мешком — что там под ней, уж не кости ли? Поймав внимательный взгляд слуги, Энсадум откинул со лба локон влажных волос.
И когда они успели так отрасти?
О ногах даже думать не стоило. Казалось, его обувь не чистили целый год, настолько она была грязной. Понимая, что он уже преодолел половину дома с грязными ногами, Энсадум все же переминался с ноги на ногу. К счастью, слуга оказался не столь щепетильным, чтобы заставить гостя снять обувь еще у порога. Или же просто не заметил, в каком она состоянии.
— Сюда, — сказал он, — Пожалуйста. Походите.
В комнате горело полдюжины свечей, в том числе несколько ароматических. От них поднимался аромат ладана, призванный скрыть тяжелый запах смерти. Возле кровати был поставлен лишний стул. Рядом водрузили наполненный водою таз, с края которого свешивалась пара тряпиц.
Было видно, что его ждали. Это само по себе было хорошим знаком, ведь встречались случаи, когда родственники усопших тайком хоронили или прятали тела родных им людей, надеясь, что кураторы не узнают. Но они узнавали, всегда. И посылали практиков сделать свою работу.
Водрузив ношу на столик рядом, Энсадум раздвинул стальные челюсти саквояжа. Слуга остался у входа. Глядя на него, Энсадум не обнаружил привычного в таких случаях волнения. Обычно люди с куда меньшим спокойствием воспринимали происходящее, а большинство и вовсе предпочитали оказаться в этот момент где-нибудь подальше. Что ж, решил Энсадум, он здесь для того, чтобы сделать свою работу.
Мертвец был прямо перед ним.
Лежал на кровати, прямой как стрела — руки вытянуты вдоль тела, угловатый подбородок смотрит вперед. С ходу было сложно определить возраст: мужчина в возрасте, но сохранивший толику былой красоты, ставшей особенно заметной после смерти: черты лица заострились, под глазами и у краев губ пролегли глубокие тени. Издали могло показаться, что перед ним не тело человека, который еще недавно жил и дышал, а вырезанная из мрамора статуя. И надо сказать, скульптор поработал на славу, придав этому лицу величественное и отрешенное выражение.
Одет он был в штаны из мягкой ткани и рубашку свободного кроя. Наверняка, его переодели уже после смерти. Энсадум обратил внимание, как небрежно сидит одежда. На пальце поблескивал перстень с драгоценным камнем — единственная яркая деталь гардероба. Что-то неестественное было во всем этом. Для Энсадума ношение украшений всегда было связано с тщеславием, но какое тщеславие может быть у мертвеца?
В этот момент, приподняв голову покойного, Энсадум обнаружил бурый след, пересекающий его шею под подбородком. Был лишь единственный способ умереть, способный оставить подобный след.
Повешение.
На то, что это именно повешение, а не удушение, указывал тот факт, что след от веревки был незамкнут на затылке — если бы несчастному накинули петлю на шею сзади, отметина располагалась бы вкруговую.
Значит, все же самоубийство.
Энсадум мог бы припомнить дюжину случаев, когда практики узнавали об убийстве, но было уже слишком поздно. Некоторые убийцы предпочитали избавиться от любого свидетеля, ведь рано или поздно воспоминания стали бы достоянием кураторов, и тогда все узнали бы об их злодеянии.
Поэтому логичным было не допустить такой возможности: тела сжигали, засыпали известью, пытались растворить в химикатах, даже топили в водоемах с хищными рыбами, которые были способны очистить скелет взрослого человека до костей за какие-то считанные секунды, а иногда из них выкачивали кровь, но чаще шли по наименее сложному пути — и убивали самого практика. Это тоже хорошо, если некому будет забрать кровь жертвы.
Работать пришлось долго. Взяв из саквояжа очередной инструмент, Энсадум тщательно осматривал его, протирал, если это было нужно, а после использования клал на тряпицу рядом. Вскоре ткань, на которой высилась горка хирургической стали, потемнела от влаги.
В последнюю очередь Энсадум извлек из саквояжа насос. Почти такие же используют для прямого переливания крови, разница лишь в том, что этот не имеет второго раструба. Вся кровь, которую удастся собрать, останется в емкости, а не перекачивается снова в вены. По мнению Энсадума, работу которого часто путали с работой врача, эта разница была чем-то большим, чем просто конструкционным расхождением. В конце концов именно это и отличало его от любого из эскулапов: кровь мертвого останется в банке, и послужит иным целям.
Кровь уже начала свертываться. Энсадум качнул насос, и несколько ее сгустков упали на дно емкости с отчетливым звуком. Он качнул повторно. На этот раз из раструба потекла кровь — темная и густая словно сироп. Емкость стала наполняться.
— Это все еще он, верно?
Энсадум вздрогнул от неожиданности.
Сначала он не понял вопроса, но, проследив за взглядом слуги, догадался, что тот имел в виду.
— Не больше, чем рука или нога — это мы, — ответил он, подумав о том, что говорит в точности как его наставники. Его не впервые спрашивали о чем-то подобном, разве что раньше вопросы были более прямолинейными.
А кто такие «мы»? Наши тела, наша внешность, пол, раса, возраст? Наша индивидуальность? Наши личности? Привычки, склонности, талант либо его отсутствие, опыт? Мечты, планы, невысказанные желания?
Слуга лишь кивнул, будто соглашаясь с этой мыслью. Тени в комнате едва заметно качнулись.
— Но ведь это может быть им, правда?
Энсадум ответил не сразу:
— В той или иной мере. Сложно сказать. Наверняка — только после превращения.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.