Предисловие
Алексея Ивановича Ермакова старшее поколение нашей семьи называло просто дядя Алеша. Он и был дядей для моего дедушки, его брата и сестер. Алексей был старшим сыном в большой семье Ермаковых. Рано повзрослел и после смерти отца принял ответственность за младших членов семейства.
Автобиографические заметки Алексея Ивановича Ермакова датированы 1936 годом, однако повествование заканчивается началом 1910-х и представляет собой законченную историю успеха: взросление и становление мальчика из провинции от помощника приказчика до успешного предпринимателя.
Позднее, вырастив собственных сыновей и похоронив жену, Алексей Иванович большую часть времени предпочитал жить с семьей своего брата, Павла Ермакова, в подмосковной Мамонтовке неподалеку от собственного дома — шикарной дачи, построенной для него Львом Николаевичем Кекушевым. К тому времени дача была национализирована и заселена посторонними людьми.
Здесь, в мамонтовском доме своих родственников, в 1936-м — в год семидесятилетия Алексея Ивановича, «на память потомству и в назидание» карандашом в тонких школьных тетрадках и были написаны эти воспоминания. Отдельные фрагменты текста были перепечатаны на пишущей машинке и размножены в нескольких экземплярах среди членов семейства.
Оригинальные тетради автобиографических «записок» были сохранены и несколько лет назад вместе с рядом фотографий переданы его внуком, Борисом Борисовичем Ермаковым, племяннице Алексея Ивановича Татьяне Павловне Ермаковой. Тогда же было принято решение их опубликовать.
Благодаря историям дяди Алеши люди на многочисленных семейных фотографиях сохранили не только имена, но и характеры, карьеры, судьбы.
Алексей Иванович описывает жизнь торговцев текстилем и фабрикантов, быт и нравы московского и краснослободского купечества рубежа веков. Отдельная глава посвящена созданию Товарищества Владимира Лыжина и описывает устройство и модернизацию производства на фабрике В. А. Лыжина в Ивантеевке. Кроме того, автор говорит о роли известного архитектора русского модерна Л. Н. Кекушева в строительстве новых корпусов фабрики, общежитий для рабочих, а так же подтверждает его авторство деревянного дома Лыжина в Ивантеевке (сгорел в 2008 году) и собственного дома в Мамонтовке. С огромной любовью и вдохновением Алексей Иванович пишет о строительстве своей дачи и организации загородной жизни.
Текст сопровождают фотографии и документы из семейного архива. Несколько старых фотографий Краснослободска были предоставлены Анатолием Владимировичем Лютовым.
При подготовке рукописи к публикации для удобства чтения было решено привести текст в соответствие с нормами современного русского языка, при этом мы старались максимально точно сохранить особенности авторского слога, характерную лексику и стиль письма.
Написанные живым русским языком «записки» будут интересны не только специалистам: историкам, искусствоведам и краеведам, но и широкому кругу читателей, всем, кому небезразлична история России.
Варвара Ермакова
24 декабря 1936 года
Дорогие мои дети: Борис, Марья, Леонид и Вероника
на память потомству и в назидание хочу изложить автобиографию пройденного пути моей жизни, чего может добиться человек при непременном условии: честность, трудолюбие и терпение.
Детство
Родился я 23 февраля 1866 года в деревне Жиливо, Московской губернии Коломенского уезда. Отец мой, временнообязанный крестьянин графини Санти, Иван Павлович, и мать, Мария Михайловна, проживали у своих отца и матери — Павла Евсеевича и Василисы Федоровны. Мать занималась крестьянством, а отец жил на стороне, верстах в 700 от этого места, приезжал в деревню очень редко, так что в отрочестве я его не помню. Нас было двое: я и брат Василий.
Дедушка и бабушка нас очень любили и баловали. В памяти сохранилось, как я ездил с ними верхом на лошади; собака Волчок, которая пропадала и вернулась с зайцем; набиваем погреб — дедушка внизу ровнял снег, а мы, надрываясь, кричали, что его там зароют; мать порола за то, что съел без спросу яблоко, приготовленное для какой-то больной, и, так как порка происходила в запертой светлице, а мать, несмотря на стук, ее не отпирала, то дедушка с бабушкой навалились на дверь, сорвали крючок и меня отбили; руку я разбил правую — упал на камень. Долго меня возили к какому-то старику-костоправу. Когда он ее вправлял, боль была страшная.
Прожили мы у дедушки до пятилетнего возраста, затем приехал отец и забрал нас к себе, в город Краснослободск Пензенской губернии, где он служил приказчиком у купца Бажанова. Когда нас везли в поезде, то окружающие спрашивали: «Аль в приемыши взяли, что ребята так надрываются?» И кричали мы на протяжении верст 500 до Нижнего, а затем сели в повозку на лошадях и успокоились. Ехали на длинных — это значит на одних и тех же лошадях 200 верст. По дороге останавливались для кормежки лошадей и на ночлег на постоялых дворах. У мордвов грязь страшная, семьи громадные: старик-отец и у него — семь женатых сыновей, ребятишек — уйма. Меня удивило кормление их: на полу в корыто, выдолбленное из дерева, наливали ведро молока, крошили каравай черного хлеба, и они сбегались со всех сторон, слезали с печки и становились у корыта на колени учапистовать. Молодуха подливала молока и крошила хлеба, пока не наедались досыта.
Сколько же скота у них было! Громадные крытые дворы: рогатого скота сотни, лошадей 50 штук, а овец, свиней, кур, гусей, уток — не перечесть. Хлеб стоял в одоньях немолоченный лет по десяти. И все это огромное хозяйство управлялось стариками — отцом и матерью, воля которых для всей семьи была беспрекословна.
Приехали в Краснослободск. Город стоит на высокой горе, внизу большая река Мокша, много церквей, чему очень рада была мать — религиозная женщина. В деревне она очень скучала об этом. Церковь была на расстоянии пяти верст в селе Васильево. Поместились на квартире у хозяина в молодцовской — так называется комната, где жили приказчики. Обедать ходили на хозяйскую кухню, куда пришла и хозяйка посмотреть на приезжих. Погладила нас по голове и оделила пряниками, а мы, дикари, все прятались за спину матери и даже не поблагодарили ее, за что мать, придя к себе, нас ругала. Меня хозяйка поразила тем, что была очень бела и нарядна. После мы с братом выходили на двор и дожидались, когда она начнет кричать с крыльца кучеру тонким голосом, надрываясь: «Николай! Ай! Ай! Запрягай! Ай! Ай!» Через несколько минут ей подавали рыжего рысака в коляске, и она уезжала.
Первое наше знакомство, когда мы жили у хозяина, было с монахиней, которую звали мать Манефа. Она была в монастыре закупщицей и большой приятельницей отца. Лавка, где торговал отец, имела все: от дегтя до бархата. Она любила выпить, и отец всегда наливал ей бутылочку лиссабонского вина. Этим же страдали многие монахини, так что, приходя в лавку и не застав отца, они наведывались несколько раз, других же продавцов они стеснялись. И вот эта-то Миневна в городе была каждый день и, разделавшись с покупками, заходила к нам пить чай, приносила игрушки и гостинцы. Мать всегда готовила самовар. Ждали ее всегда с нетерпением и на дворе еще кидались к ней на шею, и часто, не выдержав тяжести, она валилась на пол, и мы ее с поцелуями поднимали на ноги.
У хозяина жили месяца три, пока обзаводились необходимыми принадлежностями для домашнего обихода. Сняли квартиру у Макулова — особнячок (33 рубля в месяц), имевший одну комнату с русской печью и передней. Отец наносил нам много игрушек — разных зверей, и мы, забравшись с братом на печку (на полу было холодно), проводили там целые дни. Часто приходили к нам хозяйкины дочери Маша и Лиза — девицы уже в возрасте, мяли и целовали нас без конца. Ребята мы были интересные: толстые, краснощекие, называли нас «огурчиками». Прожили у них одну зиму, весной переехали на новую квартиру к Тихомирову. Квартира была уже в три комнаты. Семьи прибавилось: родились брат Митроша и сестра Таня. Митроша вскоре умер. Мать, пока он лежал на столе, не спускала с него глаз, прощаясь с ним навсегда.
Была у нас нянька — девочка лет пятнадцати, и вот, когда мать отлучалась куда-либо, поднимали мы такую войну! Пускались в ход валенки, подушки; квартира представляла разгром. Ну и попадало же нам за это!
Неподалеку от квартиры был овраг, а через него мост — по бокам балясник. И вот любимым занятием было ходить по баляснику, рискуя сорваться и упасть в овраг. Один раз кто-то из знакомых отца увидал наши проделки, сообщил ему. Здорово же попало нам за это!
Невдалеке был пруд, часто ходили туда ловить раков. Один раз брат Вася сорвался с моста и юркнул в пруд, а я, вместо того чтобы помочь ему, испугался и бросился бежать домой. Хорошо, что кто-то из проходивших по мосту увидал и вытащил его (он уже захлебнулся водой), откачал и принес на плече домой.
Любили кататься на коньках: делали скамейки, обмазывали теплым коровьим калом, поливали водой, замораживали. Катались с гор по несколько человек сразу.
Отвели меня учиться в приходское трехклассное училище. Поступил в первый класс, учился хорошо, перешел во второй класс, проучился полгода и за хорошие успехи был переведен в третий класс, который окончил с похвальным листом. Поместили меня в уездное трехклассное училище, которое тоже окончил с похвальным листом, имея 12 лет отроду.
Семья у отца все прибывала, ребята родились через каждые полтора года.
Имел хороший голос — альт, пел на клиросе в духовном хоре, немного зарабатывал, получая по разворотке за свадьбы и отпевания.
В городе открылась прогимназия. Отец, не имея возможности учить нас двоих, учились оба хорошо, предложил кинуть жребий: кому учиться, кому служить. Служить жребий выпал мне. Отец написал письмо в Москву своему дальнему родственнику, не возьмет ли меня в услужение. Тот имел небольшую ручную фабричку и торговлю. Ответ получен был благоприятный, и участь моя была решена, несмотря на то, что мне очень не хотелось. Ночью я плакал, молился, чтобы миновала меня чаша сия. Детство мое кончилось.
Хочу еще продлить счастливые воспоминания.
Тихомиров, наш квартирный хозяин, мясник по профессии, скупал баранов, откармливал их в лугах и лесах, и мы с его ребятишками стерегли их. Весело было: пекли картошку, играли на свирели. Часто ходили в садки мужского монастыря к Спасу. Монахи были приятели отца, угощали ягодами, фруктами, чаем, сливками. Особенно усердствовал садовник и закупщик отец Сергей, архимандрит. Старичок, любитель голубей, посылал нас на голубятню выбирать, какие нравятся нам голуби. Наловили целую корзину — оделял монастырским печеньем и, благословив, отправлял домой на монастырской лошади. Здесь я впервые увидал павлина. Мне сказали, что это райская птица. Красота их меня поразила, да и вся обстановка монастыря — такая чистота, тишина, смирение, ласковость, изобилие цветов, — действительно, точно рай.
Не забуду еще игуменью Фатинью, настоятельницу женского монастыря. На Масленицу присылала за нами тройку лошадей в обшивных санях, покрытых бархатным ковром. Катились по городу на гулянья, ехали к ней пить чай. И чего только не было за столом: разные сорта варенья, сдоба, печенья, конфеты! И это все благодаря тому, что была она приятельницей отца, без его совета не делала ни одного дела.
Вспоминаю кулачные бои, каковые происходили на Масленицу. Дрались с одной стороны мещане и купцы, с другой — крестьяне. Начинали мы, мальчишки, часов в двенадцать дня, а затем, часов с двух, бои разгорались — вступали семинаристы и мужики. Один из боев врезался мне в память. Наблюдал я его с чердака, из слухового окна. Купцы наняли известных бойцов из села Горяша — братьев Лютовых: семь братьев и старик-отец. Пришли они в город с утра и угощались в трактире, поставили им полведра водки. Мужики об этом узнали и собрались в громадном количестве. Бои начали по обыкновению мальчишки, затем вступили большие. Мещан погнали через Мокшу. Услыхав, что у мужиков такая сила, купцы, катавшиеся на гулянии, сбросили с себя лисьи шубы, и, несмотря на протесты жен, подъехали к месту боя. Тут были известные силачи Шарашкины, Каверины. Мещан гнали по назвозу по направлению к уездному училищу. Лютовым сообщили, и вот они трусцой прибежали и выстроились у колодца против уездного училища. Старик скомандовал, чтобы сыновья стояли в линию, ни шагу вперед, ни назад. Бой все приближался. Шарашкиных и Кавериных свалили. Старичишка-пономарь с криком, что никогда этого не бывало, чтобы Каверины не остановили, бросился в бой, но его, как пушинку, перебросили через Лютовых. Докатились и до них, но сшибить их было трудно, навалили они впереди себя целую груду тел. Старика кто-то ударил по лицу гирей, кровь из него хлынула, но он стоял и клал впереди себя тела. Так и не смогли мужики дальше продвинуться. Так бой и закончился.
Вспоминаю встречу архиерея. Ехал он из губернского города Пензы (расстояние до Краснослободска 200 верст) со свитой: певчие, протодьякон и иподьяконы, несколько троек и карета владыки впереди. Становой со стражниками объезжал епархию, ждали — готовились — чистились, наш хор должен был петь на левом клиросе. На колокольне собора сидел звонарь и зорко смотрел, чтоб при приближении к городу ударить во вся, а также на других церквях тоже дежурили звонари. Ждали уже несколько дней, но владыка где-то задержался. Вдруг вечером часа в 4 раздался удар в колокол в соборе, подхватили и другие церкви, и пошел трезвон. Народ весь бросился к собору на встречу. Кучер протопопа ехал на Мокшу за водой, протопоп-старик бежал по улице, запыхался, догнал кучера, вскочил на водовозку, понесся вскачь, держась за бочку, камилавка от ветра слетела, волосы длинные развеваются, кричит: «Наддай! Наддай!» Кучер все время стегает лошадь вожжами. Прибежали к собору, духовенство уже облачилось в ризы, дьякон махает кадилом. Оказалось, что приехали только свита и певчие, человек шестьдесят, Владыка же остался ночевать у Пем <…> верстах в 20-и от города — прибудет завтра. Смеялись над протопопом — он охрип от крика, погоняя водовозку. Это был наш законоучитель Петр Афанасьевич Покровский, хороший старик, над которым мы зло проказничали, настригая ему волосы в чернильницу: ставя отметки делал кляксы, ругался страшно, стыдил, усовещивал.
На другой день часов в 9 утра опять зазвонили во вся во всех церквях. Народ бросился отовсюду к собору. Владыка прибыл в карете. Впереди на тройке становой стоя, стражники верхом на лошадях, на паперти все городское духовенство в облачении. Вышел из кареты высокий благообразный старик в шелковой голубой рясе. Под руки повели его иподьяконы. Протодьякон с кадилом, громадного роста, ворчит молитвы. Поставили его на высокий помост, устроенный среди храма, началось облачение. Певчие одеты в малиновые кафтаны. Наш хор на левом клиросе. Мне хорошо видно. Как грянул хор «Ис полла эти Деспота», у меня душа ушла в пятки. Вся церемония архиерейского богослужения произвела на меня громадное впечатление. Когда вышли три исполатчика в стихарях и запели «Святый Боже», я был на седьмом небе. Если сравнить пение нашего и архиерейского хора, мы были ничтожеством. Обедня прошла у меня, как в огне. Много после видел архиерейских богослужений в Москве, но такого впечатления на меня не производили.
У Спаса в лесу лазил на высокие сосны за вороньими яйцами. На верхушке ветер качает, как на качелях. Жутко, но весело! Один раз мальчишки украли сапоги, пока я лазил на гнезда, домой пришел босиком. Мать журила сильно, хотя сапоги на другой день нашлись — принесли родители того мальчика, который их стащил. Я был большой любитель гусей содержать, гусынь — на яйца. Следить за выводком — это уж я никого не подпущу. Один раз поехал к товарищу — он жил у нас на хлебах, верст за семь от города — на Пасху в гости на неделю, а у меня гусенята выводились. День прожил, а ночью такой поднял плач, что отец мальчика принужден был привезти меня обратно. Счастливое детство! Дожил до семидесятилетнего возраста, а как будто это было вчера.
Наконец и наступил роковой день моего отъезда в Москву. Это было осенью 1878 года. Слез при прощании с матушкой, братьями и сестрами пролитых было без конца. Вынесли меня в повозку, без памяти плакал я на протяжении 180 верст до Ломова, так что у отца была мысль: если не успокоюсь до железной дороги (оставалось 20 верст), то вернуться обратно, но я, видимо, уже выплакал все слезы, затих. Отец порадовал меня, что заедем к дедушке с бабушкой погостить. Это развеселило меня. Видно, воля Божия, что не суждено мне жить в родном гнездышке. У дедушки прожили с неделю. Волчка уже не было, утащили волки. Обегал я все знакомые овражки, где когда-то резвился. Побывали у всех родственников, все жалели меня, мало слов!
Приезд в Москву. Жизнь у Мосолова и Ежова
Вот и Москва! Какой громадный город! Сколько народу! И все куда-то спешат! Приехали к родственнику. Жил он в Преображенском на Генеральной улице, в доме Белозерова. Семья его — жена молодая третья и три девицы от второй жены — пригласили нас обедать. За столом я себя чувствовал неловко, все они такие затянутые, на меня не обращали внимания. Просидел я весь обед молча. Отец переговорил с хозяином (звали его Мосолов Василий Иванович), распростился со мной, благословил. Велел всех слушаться, дал 3 рубля на марки, чтоб чаще писал письма, и уехал.
Хозяйка, звали ее Варвара Николавна, поинтересовалась, какие у меня вещи. Я открыл чемоданчик, где лежали 4 пары белья, полдюжины носовых платков, полдюжины чулок, 4 полотенца, небольшая иконка Казанской Богоматери. Указала в коридоре сундук горбатый, прикрытый ковром: «На нем ты будешь спать. Горб заложи своим чемоданом, подушку, одеяло и простыню я принесу. Обедать и чай пить будешь на кухне с кухаркой. Помогай ей чистить ножи и вытирать посуду, а с Василием, это ее муж, поедешь завтра в город».
В 7.30 утра мы с Василием Ивановичем поехали в город на конке. Станция стоила 3 копейки, до города было верст 12, за три станции проезд стоил 9 копеек.
Лавка была в ветошном ряду — это был длинный ряд лавок, ширина между ними была не более 12 аршин. Посередине проходила водосточная труба, покрытая чугунными плитами. Лавки холодные, двери открыты наружу. В ряду народу толпилось очень много. Тут были и приказчики, и покупатели, и разносчики, продававшие всякую снедь. Еда и чаепитие происходит тут же. Покупаешь жареной колбасы на 5 копеек и белый хлеб за 3 копейки — и сыт. На обед выдавали 10 копеек. Палатка наша, где торговали, длиною 8 аршин, шириною 5 аршин, была на втором этаже. На полках лежало несколько кусков шерстяной материи своего производства. Товару было всего рублей на тысячу. Покупателей ловили проходящих по ряду, так что все время приходилось стоять внизу в ряду и зазывать их, схватывая за рукав, за что часто получал от них тумака. Ему и товару-то не нужно, а ты его тащишь.
У Мосолова был компаньон Ежов Иван Федорович, который заведовал торговлей, а сам он заведовал фабрикой, в город ездил редко. Я поступил в науку к Ежову. Парень был видный, лет сорока, любил выпить, большой бабник, несмотря на то, что недавно женился и имел уже двух девочек: одного года и двух лет. Жена его Варвара Семеновна лет двадцати пяти, красивая блондинка. Жили они вместе с нами в Преображенском, в доме Белозерова. В одной квартире с Мосоловым жила с ним мать его — бабушка Дарья. Ворчливая старуха, допекала меня. Не успевал прийти из лавки, а она уже зовет, чтобы понянчил ребят. Так что мне приходилось обслуживать две семьи.
День начинался так: вставал в 6 часов утра, чистил хозяевам сапоги и одежду, которые лежали у дверей спальни на стуле, затем пил чай с черным хлебом на кухне с кухаркой; бабушка Дарья вручала 30 копеек на проезд и обед, давала поручения купить ей то сосков для ребят, то ниток-иголок; отправлялся в город, садился на конку наверх (внизу проезд стоил 5 копеек), бывало, здорово мочило дождем. В город приезжал часам к девяти. Вскоре приезжал Ежов, отпирали палатку; я выметал пол, попрыскав водой, отряхивал веничком пыль с товара, стирал пыль с прилавка, отправлялся за кипятком с чайником в «Бубновскую дыру», где кипятился куб, пили чай с Ежовым, затем оба спускались вниз в ряд ловить покупателей. Иногда торговали в день рублей на 300, а часто бывали и без почину. Весь день стоишь в ряду, там же закусываешь и пьешь чай зимой! Очень холодно, отморозил щеки, нос и руки. Чтобы согреться, протягивали по ряду веревку, тянули — веревка обрывалась, валились на пол, качали друг друга за головы, иногда некоторые так увлекались, что и дрались, захлестывали жидов веревкой, стон стоял в ряду.
Помню разносчика, кричащего «Прохладительный баварский квас», и стоило ему крикнуть «Тпру теща», как он начинал ругаться, чем вызывал смех всего ряда. Так проходили дни. Ежов больше сидел в Троицком трактире, грелся за графинчиком, а обо мне и забывал. Лавки запирались, сторожа кричали «Запирать! Спускаем собак!», а я все дрожу в ряду. Случился звон Спасских часов, вот уже проиграли «Коль славен наш Господь в Сионе», а его все нет. Плачу, лавку бросить нельзя, прошу сторожа сходить за ним в трактир; приходит, запираем лавку; промерзнув, бегу домой пешком. Согрелся и гривенник сэкономил.
Вечером хозяева пообедают, мы тоже. Начинается мытье посуды. Кухарка моет, а я вытираю тарелки, чашки, ножи и вилки, а там бабушка Дарья кричит: «Олеша, иди скорей! Где ты запропастился? Помоги качать ребят, а то я совсем измучилась». Иду, в душе ругая эту старую ведьму. Иногда, качая ребят, я сам засыпал. Большого труда стоило старухе разбудить меня. Ребята орут, а я сплю. Попадало сильно за это.
Не забуду один случай. Мосолову один знакомый предложил купить куль угля подешевле. Торговал он верст за 7 от нашей квартиры, в Доброй Слободке, и меня послали привезти его на ручной двухколесной тележке, и я, везя уголь, до того надорвался, что напустил полные штаны. Привезя домой, сложил куль в сарай, а штаны вместе с содержимым бросил в выгребную яму, чтоб не быть осмеянным. Принес ведро воды, вымылся, надел чистое, так никто и не узнал об этом случае.
Молодые хозяйки меня любили: я всегда точно исполнял их поручения, покупал в городе им тесемки, нитки, конфеты. Один раз писал письмо матери, входит хозяйка и спрашивает, кому пишу. Я говорю: «Матери». — «Давай припишу», — пишет, что я очень хороший, послушный мальчик, внимательно исполняю все их поручения. Мать над этим письмом много плакала.
Приезжали наши краснослободские купцы, я ходил к ним в номера. Останавливалась и чижовская подводка на Никольской, продавал им свой товар. Один раз продал на 350 рублей. Получил деньги сотенными, принес. Хозяева были в восторге, взяли меня в Сокольники на гулянье, угощали апельсинами, яблоками, плюшками, чаем и сказали, что из меня толк будет.
Фабрика наша размещалась на дворе здесь же, бегал туда смотреть, как работают шерстяную материю. Рабочих было человек двадцать, ткали вручную, для ткани рисунок нужно было выбивать кордон. Я этим делом заинтересовался. Мастер скоро научил меня, чем и избавил меня от нянченья ребят с бабушкой Дарьей. И вечерами, придя из города, я отправлялся в контору фабрики, за выбивкой кордона проводил вечера. За эту работу нужно было платить кордонщику, я же делал эту работу даром. Это же меня избавило от вытирания посуды и чистки ножей и вилок. Из коридора с горбатым сундуком я был переведен в комнату мастера — он был холостой. Жили вдвоем, поставили мне железную кровать с набитым сеном тюфяком. Жизнь мне улыбнулась. Днем в городе, вечер в конторе. Пред бабкой-кухаркой я ходил козырем, показывая язык.
Дела у нас шли неважно, мы не могли конкурировать с более сильными фабриками и медленно прогорали. Поехали на Нижегородскую ярмарку, помещение сняли пополам с суконным фабрикантом Шульцем. Познакомился с его приказчиком, в свободное время помогал им убирать товар, ходил за обедом с судками в столовую. Товаром мы на ярмарке расторговались вчистую, но вырученных денег на уплату долгов не хватило, и у нас описали за долги фабричное имущество: станки, сновальни и все прочее. Торговля ликвидировалась. Прожил я у Мосолова и Ежова полтора года.
На ярмарке мы получили с одного купца за долги лошадь-полукровку за 300 рублей, и мне пришлось ее везти в Серпухов к тестю Мосолова — купцу Плотникову. Взяли товарный вагон, купили пудов 10 сена, пудов 5 соломы для подстилки, парусиновое ведро, отгородили в вагоне половину балясиной и нагрузили, наказав мне, тринадцатилетнему мальчику, кормить и поить ее. Как только прицепили вагон к паровозу и тронулись, лошадь начала биться и прыгать, того гляди перепрыгнет через балясинок. Я в ужасе кричу: «Тпру! Тпру!» — ничего не помогает. Ну, думаю, пропал! Убьют! Плачу, кричу на лошадь. Побесилась-побесилась, успокоилась. Вагон остановился, меня завезли куда-то на запасной путь. Долго я там стоял, озяб, зарылся в сено, вдруг крик: «Где ты, черт, тут?» Поезд ушел, а про меня забыли и уже спохватились на следующей станции, недосчитались одного вагона. Прицепили к паровозу и понеслись догонять состав. Много перетерпел я горя в пути. На станциях стояли долго, лошадь нужно поить. Из вагона выпрыгнешь, а влезть туда с водой никак не ухитришься. Хорошо, что в составе было несколько вагонов со скотом, провожатые помогали мне. На десятые сутки прибыли в Серпухов, где ждал меня приказчик Плотникова. Выгрузили, повели лошадь, привели, на двор высыпали хозяева. Глядя на меня, жена Плотникова, пожилая женщина, заплакала. Я был весь в грязи, не умывался 10 дней и жил на одном хлебе и воде. Дали возможность вымыться, переменить белье, пригласили обедать с собой. Все расспрашивали, как это я в дороге, такой малыш, справился с лошадью. Две девицы ее, Катя и Лиза, за столом, слушая мой рассказ, все плакали.
Прожил я у них, отдыхая, пять дней. По вечерам играли для меня на баяне очень хорошо, пели песню «Чувиль, мой Чувиль» и другие. Я тоже принимал участие. Альт мой хорошо звучал в зале, и весело прожил я эти дни в этой семье. Проводили меня в Москву как близкого, родного. Приехал, рассказал своей хозяйке, какие у нее хорошие родители и сестры.
Дело наше кончилось. Мосолов и Ежов поступили на места, обещались и меня устроить, но пока нужно подождать.
Жизнь у Шульца
Я пошел как-то в амбар к Шульцу. Торговал он на Ильинке в доме Иосифовского монастыря. Увидал приказчика его, Широнина Николая Владимировича, которому я помогал на ярмарке, и рассказал про себя, что я без дела. Он говорит: «Подожди, я устрою тебя к себе, лишь поговорю с Шульцем, а ты приходи дня через два». Пришел, представил он меня Шульцу — немец лет 50-и, плохо говорит по-русски. «Ну что же, — говорит, — мальчик, иди ко мне служить. Жить будешь у моего зятя, Петерса Иосифа Игнатьевича, на Маросейке, в Спасо-Голенищевском переулке». На другой день утром я собрал свои пожитки, сел в конку, прибыл в квартиру Петерса. Жена его, совсем еще молодая Мария Николаевна, указала мне место на кухне на сундуке, где я буду спать. Тут же помещались две ее прислуги — кухарка и горничная. Тут я и поселился.
Квартира, которую занимал Петерс, была большая — пять комнат, одну из которых занимал Шульц. Он жил на фабрике в селе Сетунь по Александровской железной дороге, ездил в Москву на лошади. Зимой ноги вставлял в меховой мешок, чтобы не застудить. Квартира была во втором этаже, отапливалась голландскими печами, и вот мне-то пришлось носить дрова. Дровяной сарай был далеко, саженей 150. Я приспособил веревку, носил на спине полен по 16, нош делал ежедневно не менее 8—10, укладывал на площадке черного хода, а в комнаты уж носила горничная. Она и топила печи. Трудно было.
Один помню случай. Попросился я съездить к дедушке в деревню на Пасху. Отпустили, но с условием, чтобы натаскал дров на целую неделю. Осилил. Вставал в 6 утра, носил в течение двух недель Великого Поста ежедневно нош по двадцать пять. Придешь в амбар весь мокрый, точно искупался. В амбаре помещение было теплое, стояла печь кирпичная с железной трубой. Приходилось колоть дрова и топить мне.
Суконное дело я усвоил скоро, узнал сорта товаров. Работали больше картузное сукно дешевого сорта и шивьет. Учился, как заниматься с покупателями. Ходил и к своим краснослободским купцам в номера, приводил их иногда и продавал. Широнин мною был очень доволен, но хозяева меня совсем не замечали. Шульц ездил на фабрики один раз в неделю, а зять Петерс совсем не понимал русский язык, учился говорить. Иногда комичные были сцены. Он мне говорит что-то, а я, вытаращив на него глаза, смотрю и ничего не понимаю, так и разойдемся. Жена его Мария Николаевна пробовала меня учить по-немецки, но ничего не вышло, не хватило у нее терпения.
У Шульца была экономка Варвара, молодая красивая бабенка, часто ездила в город за покупками, продовольствие заказывала к нам в амбар и все расспрашивала меня, не ходят ли к барину ее какие-либо женщины, и раз уговорила его, чтобы он привез меня на фабрику. Угощали меня на славу. Прогостил у нее дня три, ходил на фабрику, смотрел, как работают сукна. Производство было машинное, меня очень интересовало. Очень наказывала, чтобы я смотрел за барином, и чуть что замечу, сообщить ей.
В коридоре квартиры Петерса много было прислуги. Кухарка и горничная зазывали меня писать письма любовникам, на что я был большой мастер. За работу давали деньги, но я никогда не брал, тогда они применяли угощение: орехи, плюшки, виноград, яблоки, конфеты, — часто мне приходилось лакомиться этим.
Приезжали за мной краснослободские купцы, спрашивали у хозяев и увозили в цирк. В то время в цирке Саламонского был знаменательный клоун Танти. Смеялись до слез, большая радость была. Ночевал уже у купцов на Чижовском подворье. Собирались в один номер все приезжие — любители духовного пения, тут были Белугин, Усанов, Панфилыч и до того увлекались пением, что забывали, что мы не в церкви, а в номерах. Усанов выводил своим дрожащим баритоном «Волною морскою». Приходил коридорный и охлаждал наше пение, говоря, что мешаем соседям спать.
Ездил от Шульца к дедушке в деревню на Пасху, дочь его дала на дорогу 25 рублей. Накупил подарков бабушке и сарафан, двум двоюродным сестрам, которые воспитывались у дедушки — по шерстяному платку, закуски, бутылку красного вина, белого хлеба. Приехал в Коломну, дедушка встречать не выехал. Было самое раздополье. Пошел в трактир, не найду ли попутчика. Смотрю, сидит один пьяненький, нанимает тройку лошадей до села Белых Колодезей. От Жиливо дальше на 1 версту. Я к нему — «Не подвезете ли?» Он: «С удовольствием! И задаром. Садись, угощайся». Смотрю, парень загулял. Едет из Петербурга на родину. Лошадей подали, а я не могу никак его вытащить из трактира. Наконец уселись и поехали, у него полная корзина водки. Доехали до ближайшего села Протопопово, а там девки водят хороводы. «Стой!» — достает из корзинки водку и давай угощать парней и девок. В заключение давай вливать водку в рот лошадям. Насилу я его усадил на тройку. Вспоминаю мужика маленького востроносого — гнался за тройкой версты три, прося поднести стаканчик. Водка была уже вся, но он не верил и бежал до тех пор, пока не свалился.
Приехали в Жиливо к вечеру. Все удивились, что я подкатил на тройке с бубенцами. Компаньон мой взошел к нам в избу, но увидав, что выпить не с кем, быстро улетучился. Дедушка никогда не пил и даже мяса не ел с сорокалетнего возраста. В Севастопольскую кампанию поехал за солью обоз — сорок лошадей, и были задержаны убирать покойников в Севастополе. Этот ужас так на него повлиял, что он дал зарок не есть мяса.
Вынул я из чемодана подарки, оделил всех, поставил на стол бутылку красного, закуску, конфеты, орехи, пряники. Бабушка и сестры угощались с удовольствием — вино пить бабушка любила. Неделя пасхальная прошла мгновенно. Днем катали яйца, водили хороводы, ходили в гости в село Белые Колодези к Мосолову Сергею Сергеевичу, и никак не мог представить, что одна из сестер его, шестилетняя Люся, будет впоследствии моей женой.
Но Пасха прошла, нужно ехать в Москву. Половодье в полном разгаре, на лошади ехать рискованно, река Ока подошла к самой деревне. Обыкновенно она от деревни была версты на три. Уговорились поплыть на лодке до Коломны по течению верст сорок. Мосолов и еще с ним в компании человек семь москвичей и питерцев пришли за мной, это был день Красной горки. Все они были под сильной мухой, в лодке сидели неспокойно, все время пили водку. Я трясся как осиновый лист. Спасибо, трое гребцов были трезвые. По дороге в селах шли гулянья, водили хороводы. Останавливались почти в каждом селе и везде пили. Как Господь нас сохранил — это чудо! Некоторые настолько были пьяны, что лежали на дне лодки. Страху я натерпелся, плакал, уговаривал, но все бесполезно. Наконец, благополучно доплыли до Коломны. Никогда не забуду этого происшествия.
У Шульца я прожил около года. Сманил меня от него через главного приказчика Широнина купец-суконщик Житков Сергей Иванович, только что женившийся на дочери миллионера Лыжина. Отделился от матери, завел свою торговлю. Широнин поставил условие, что он перейдет только с мальчиком. Я ушел от Шульца, хотя и пугал он меня полицией. Прибыл к Житкову. Жил он на Пятницкой, 4-й Монетчиковский переулок, в доме матери Евдокии Петровны. Поместился я в комнате для приказчика, где стояла свободная железная кровать с матрацем, Широнин же остался у Шульца — он прибавил ему жалованья.
У Житкова
Представился хозяевам. Это была очень молодая красивая пара: ему лет 25, а жене лет 20, первый год женитьбы. Хозяева мне очень понравились, такие ласковые, все расспрашивали меня, как я жил у прежних хозяев. Частенько ходила к ним навещать свою воспитанницу Машеньку экономка Лыжина Настасия Андреевна. Принимали ее с почетом. Евдокия Петровна усаживала с собой обедать, пить чай, угощала вином — была почетной гостьей.
Торговля помещалась на Шуйском подворье — амбар во втором этаже, отопление паровое, обслуживали два приказчика и артельщик, я был четвертый.
Помимо своего товара у Житкова был на комиссии товар трех клинцовских суконных фабрик: Машковского, братьев Поляковых и Сапожкова. Товару они высылали много, преимущественно серые гимназические сукна, сорта неважные — продавать было трудно. Лучшие клинцовские фабрики — Барышникова и других — остались у матери его, Евдокии Петровны. Дела вел брат его — Николай Иванович. Под высланный товар фабрики требовали денег для производства. Житков, благодаря своей бесхарактерности и боясь, чтобы они не отошли от него, все давал. Средства истощались, несмотря на то что он получил по разуму от матери 25 000 рублей и за женой взял 50 000 рублей. Товару накапливалось очень много, склады все были полны.
Из дома матери мы переехали в дом его тестя Лыжина на Остоженку. Поместились во дворе в деревянном штукатуренном флигеле, выходящем в Мансуровский переулок. Дом двухэтажный, с мезонином. Внизу, в полуподвале, выходящем в переулок, жили холостые приказчики Лыжина; в половине, выходящей на двор, жил священник — старик одинокий, рядом — сестра Лыжина, Мария Ивановна, с двумя детьми, Сережей и Егорушкой, и мужем Александром Ивановичем, которого все звали Дядей. Он изготовлял порошок, чтобы не было вони в сортире и помойных ямах. Делом своим был очень занят, так что, бывало, и не подходи к нему, непременно обругает. Много над ним смеялись. Второй этаж, половину, выходящую в переулок, занимал Сергей Иванович с женой Марьей Александровной; мезонин: одну комнату — кормилица с Сашей, который только что родился; в середине полутемную — я, рядом — кухарка и горничная. Вторую половину, выходящую во двор, занимала мать Александра Ивановича Лыжина, Арина Ивановна, старуха лет под семьдесят с целым штатом каких-то божьих людей. Сам Лыжин с семьей жил в каменном двухэтажном особняке, выходящем на Остоженку. Во дворе — службы, где жили кучера, конюшни, каретный сарай, прачечная, погреб, птичий двор с курятником.
Обязанности мои были отпирать и запирать амбар. Ключи находились у хозяина. Вставал в 7.30 утра, пил с прислугами чай, подходил к двери спальни хозяев, стучать иногда приходилось долго — очень крепко спали, наконец, ключи вылетали из-под двери, и я летел в город, где жили приказчики. Обычные занятия: мести полы, стряхивать пыль с товара, обтирать пыль с полок и прилавков. Артельщик приносил самовар с кипятком — наливать и подавать чай приказчикам, являлись покупатели — подавать и убирать товар; торговля оптовая: отберет купец товару рублей на пятьсот, из них нужно отрезать на костюмы отрезов 30, на брюки — 50, на пальто — 20. Наготовив все это, нужно записать в книгу, проставить цену, отнести переписку в контору, где выписывали счет. Занятие это мне очень нравилось. Часто приказчики забывали показать какой-либо сорт товара, я его доставал с полок и клал на прилавок, давая знать, что этот сорт еще не смотрели. Приказчики меня за это любили. Подавать товар звали меня наперебой. Наши краснослободцы все у нас покупали, познакомили меня с купцами из Темникова, Саранска, Троицка, Наровчата, которых я тоже приводил и продавал товар. Ценили это только приказчики, хозяин это мало видел, занимался больше в конторе. Часто бегал в амбар Лыжина — торговали они на Ильинке, в доме Купеческого общества.
Посылал меня Житков к своему тестю, Александру Ивановичу, занимать денег на уплату векселей. Лыжин ругался и гнал меня к черту, но отделаться от меня было нелегко. Я говорю, что без денег мне являться не велели, сегодня срок, а завтра вексель поступит в протест к нотариусу. Ругал он своего зятя всячески, денег давал, но мне грозил, что «если ты еще раз, паршивый черт, придешь, то я тебе уши надеру — так и скажи своему хозяину!» Впоследствии, ввиду того что я часто наведывался, он приказал приказчикам не допускать к нему, а взять за шиворот и вытолкнуть за дверь, что они и проделывали. В особенности усердствовал его наперсник Михаил Петрович, прозвали его Петух. И действительно следил: только я, бывало, отворяю дверь в магазин, а он тут как тут. Я кричу, а он вышибает. На нашу возню приходил старший сын хозяина Александр Александрович, разбирал, в чем дело и, если сам был в хорошем духе, докладывал ему. Иногда и удавалось получить, но больше выгоняли. Придет Сергей Иванович, спрашивает: «Ну что?!» Рассказываю, как выгоняли, схватится за голову: «А! Черти, жидомор!» Но пройдет несколько дней, опять посылает. Время шло незаметно.
Зимой запирали рано, электричества еще не было, с лампами торговать — боялись пожара, в 4.30 вечера уже приходил домой.
Житков до того любил спать! Раз амбар заперли, я иду с ключами, на Ильинке встречаю его, едет на извозчике в амбар. Я окрикнул, говорю:
— Заперли, иду домой.
— А! Черт! Садись, поедем!
Дома я узнал, что он, оказывается, только встал и поехал в город.
По праздникам не торговали, времени свободного было много, Марья Александровна давала читать книги.
К кормилице, молодой красивой женщине, ходил муж, которого она угощала. Хозяйка мне наказывала, чтобы я не оставлял их одних, играя с ребенком. Как ни старались они меня удалить, не удавалось, уходил, только проводив мужа.
Финансы наши все истощались. Товар клинцовских фабрикантов стали возить на склады Лыжина, который давал под него четверть стоимости. Дело грозило крахом. До ярмарки кое-как довели, товар отправили в Нижний Новгород. Сняли два помещения, боялись описи, так как векселя уже поступали в протест. Директива была дана скорей расторговаться. Торговали лихо, ценами не стеснялись, лишь бы выручить деньги. Сергей Иванович на ярмарку не приезжал. Наконец, явился судебный пристав, описал товары, находящиеся в лавке на главной улице, про второе же помещение, которое было в Канавине, не узнал (товар этот был весь продан), лавку опечатал, товар сдал нам на хранение. Приказчики уехали в Москву, а я остался охранять товар впредь до распоряжения из Москвы. Хозяина жду. Проходит неделя, вторая, из Москвы ни слуху, ни духу. Повариха, которая доставляла обед, прекратила, деньги ей уплачены не были. Спасибо, рядом торговали Белянковы. Павел Федорович кормил меня, а то бы плохо пришлось. Загоревал я. В одно из воскресений пошел в cобор к обедне, помолиться. Только выхожу из ряда за угол, смотрю, едет на извозчике наш конторщик Сушков Михаил Федорович — увидал меня, машет руками, свистит. Радости моей не было границ. Привез денег на расплату за продовольствие с поставщиками, которые доставляли нам харчи во время ярмарки, мне письмо от Житкова, 100 рублей денег, чтобы ехал к родителям и возвращался в Москву, когда он напишет. Пошли в ресторан обедать, рассказал мне, что в Москве тоже все описали, приказчиков разочли, а он пока остался подводить книги. Товар, списанный на днях, возьмут кредиторы, и он отбывает в Москву. Я сейчас же отправился в номера к краснослободцам, сговорился о поездке домой и стал закупать подарки домашним, и, кажется, никого не обидел, начиная с матери и сестры, и до братьев.
Приехал домой москвичом. Одет был очень прилично: визитка, белые воротнички, галстук. По приезде тотчас же снялись: я, брат Вася в гимназической форме и сестра Таня. Ребятишек уже было много. Я задал матери вопрос: «Неужели это все твои?» Увидал всех своих товарищей, с которыми проводил детство и даже ходил подраться с «блинниками», как звали мы учащихся в духовном училище. Наклали мне здорово, в дороге на лошадях боль ощущалась в боках. Обошли с матерью всех знакомых. Принимали меня и угощали как взрослого, ведь москвич!
Прожил дома месяц с лишним, а письма от Житкова все нет. Отцу нужно ехать в деревню за дедушкой: решил его взять к себе, так как бабушка умерла, и ему одному жить плохо. Мы решили ехать вместе. Заехали сначала в деревню, велим ему все ликвидировать. Пока он будет этим заниматься, отец проедет со мной в Москву, а затем заедет за ним и повезет его в Краснослободск. Свидание мое с дедушкой было последнее, умер он у отца в Краснослободске.
Приехали. Задумался старик, тяжело ему было со всем расстаться. Хозяйство было полное: лошадь, корова, овцы, птица, телеги, сани, сбруя, дом, сад, амбар… «Погоди, — говорит, — Иван! Дай подумать». Слышим, что ночи не спит, все вздыхает. Весь день ходит, все осматривает, видно прощается со всем, с чем прожил до семидесятилетнего возраста. Затем решил, пришел и говорит: «Ну, Иван! Делай со мной, что хошь, видно не суждено мне лечь в родной земле со своей старушкой». Мы уехали в Москву, а он остался все продавать, но выручил, как мне после рассказывал отец, всего 1 200 рублей. Много раздал даром родным.
Поступление к Лыжину
Приехали на Остоженку, Сергей Иванович был дома. Я говорю, что ждал все письма. «А черт, — говорит, — прогорели! Ну да ладно, я тебя устрою к Лыжину». Пригласили нас с отцом обедать в столовую. Мария Александровна была очень нарядная, подавала обед горничная Маша. За обедом было весело, много смеялись, как я остался на ярмарке без продовольствия, и ничего не было похожего на то, что через несколько дней Житкова посадят за решетку. В это время кредиторы уже ходатайствовали о его заключении, надеясь, что миллионер-тесть не допустит и заплатит за него долги.
Отца проводил, остался жить у Житкова. Вскоре его арестовали. Через несколько дней поехали мы с Марией Александровной его навещать. Сидел он у Калужских ворот в долговом отделении. Это большой коридор, направо — камеры, дверь, вверху над дверью — окно с решеткою, кровать железная, тюфяк соломенный, покрытый чистым бельем, подушки, одеяло байковое. Здесь спят заключенные. Коридор широкий светлый, итальянские окна с решетками, стоят столы, за которыми режутся в карты и шашки заключенные, тут же происходит выпивка и еда приносится посетителями. Уселись за стол, вынули из саквояжа продукты. Подсели товарищи по несчастью, и такой пошел смех, анекдоты, что если бы не решетки, совершенно бы забыл, что находимся в тюрьме. Сергей Иванович спросил: «Что папа?» Мария Александровна ответила: не велел даже упоминать о нем. Пробыли мы там часа два и уехали. Проводил он нас, но только до дверей, а там же уже часовой не пускает. Но все же ездил он на Остоженку раз в неделю с переодетым городовым и даже ночевал. Просидел он в тюрьме с полгода, а так как за содержание его приходилось платить кредиторам (Лыжин же и слышать не хотел, чтобы принять в нем какое-либо участие), платить за содержание перестали, и его выпустили.
Какой-то писака написал в «Московском листке»: «Заглянул я как-то к Саше Жижину на Остоженку, застал плачущую младшую дочь: „Вы бы, папаша, хоть для такого праздника пожалели бы Сережу!“ — „Молчи дура! Учить дураков нужно, чтобы знали цену деньгам, как они достаются. Привыкли жить на чужой труд! Ну и поделом ему, пусть и посидит, хорошенько подумает!“ Приехали после визитов два сына-cаврасика и начали бурлить. Я откланялся». Москва с удовольствием читала этот пасквиль.
Я проживал у них. Как-то раз разгуливал с бабушкиными божьими людьми по двору, увидал меня старик Лыжин, поманил меня пальцем, спросил почему я дармоедничаю. Говорю:
— Без места. Сергей Иванович обещал устроить к вам, сам же я проситься боюсь.
— Ну что же, — говорит, — приходи, но только у меня нужно работать не так, как вы работали у вашего пустозвона, который поделом и попал за решетку.
Участь моя была решена, и я тот час же собрал свои пожитки и перебрался к Лыжину. Вещи свои сложил в чулан под лестницей. Спать пришлось на полу в конторе вместе с двумя мальчиками: Николаем и Дмитрием. Постель на день убирали в холодный чулан на лестнице при входе в контору. Зимой постель холодную не скоро согреть.
Жизнь у Лыжина
Семья Лыжина была большая. Сам Александр Иванович, плотный мужчина лет пятидесяти, жена — Анна Николавна, красивая женщина лет сорока восьми, пять сыновей. Старший — Александр 28 лет, второй — Николай 26 лет, жил на фабрике, третий — Константин 24 года, четвертый — Иван 20 лет, учившийся в частной гимназии Поливанова, Владимир 13 лет, учившийся в Коммерческом училище, дочь — Анна 8 лет. Прислуга: экономка Андревна, повариха Александра, горничная Мария, прачка Аксиния, кучер Матвей, конюх, два дворника, бухгалтер, конторщик Панфилов, приказчик Ларин и еще конторщик Курбесов. Все жили в доме, за исключением бухгалтера. Дом большой — в два этажа и антресоли. Под землей — теплый подвал, где помещались кучера, дворники, артельная, кухня с кухаркой. Там же, в бетонной комнате со сводами, за тремя железными дверьми, в несгораемом шкафу, хранились лыжинские миллионы, которые он банкам не доверял.
Жизнь была очень тяжелая. Вставали в 4 часа утра, чистили сапоги и одежду хозяйским детям и приказчикам, затем оправляли лампы, которых было в доме штук 20, убирали контору, шли с докладом к Самому, что все выполнили, тогда он приказывал идти в город. Торговали на Ильинке. Помещение большое, холодное, в 2 этажа; тут же помещалась контора со штатом конторщиков. Торговля оптово-розничная, дело большое. Оборот около миллиона в год, приказчиков 7 человек, 2 сына в деле, 3 артельщика. Во дворе амбары в 4 раствора, но говорят, что дело уже стало падать. За 2 года до моего поступления умер брат Александра Ивановича — Иван Иванович — большой делец. Славился по Москве своим выездом, лошади его были первые. Красавец кучер Семен Филиппов после его смерти был при дворе, возил Александра III. Богатырь. Сила была в руках необыкновенная, тройку на ходу останавливал моментально.
В Москве появился новый суконщик — Досужев Алексей Александрович, который переманил от Лыжина лучших приказчиков, причем главному, Антону Николаевичу, предложил неслыханное по тому времени жалованье — 12 000 рублей в год, контракт на 5 лет. Лыжинское дело начало увядать, но Александра Ивановича это мало беспокоило. Главное для него было дело денежное. Торговлей мало интересовался, говорил, что «у меня и метла будет работать, торговлю и фабрики веду только для сыновей». Вот в этой-то фирме я и составил себе карьеру. Проработал 45 лет. Поступил в 1881 году 16 лет отроду.
В лавке обязанности мальчиков — находиться близ Самого, слушать: «Мальчик позови такого-то! Сходи туда-то!» И беда, если не услышишь этого возгласа! Попадало не только нам, но и приказчикам. Приказчики остались инвалиды, все лучшие перешли к Досужеву.
Приказчики: знаменитый Петух, страдающий ревматизмом, но больше притворялся, ноет, бывало, целый день, тоску наводит. Старшой, Александр Александрович, скажет: «Ну, чего ты визжишь? Иди домой!» А Петуху того и надо. Исполнял поручения вятских купцов, получал с них комиссию. По уходе его Старшой скажет: «Поди, Алеша, проследи за ним!» По Ильинке идет сильно хромая, но как только выходит за Ильинские ворота, так припустит, что на рысаке не догонишь. Прихожу, рассказываю. Смеху много, но Самому никогда не говорили, сейчас бы прогнал. Жалели. Получал 6о рублей в месяц. Второй — Ломакин Василий Иванович — старик лет шестидесяти. Бритый весь. Скуп был до невозможности. Выдавали нам на обед в городе 15 копеек. Ну, мы сейчас же, как придет разносчик Варишкин с жареными пирожками в масле (с разной начинкой стоили 5 копеек пара), наберем разных: с рисом, вязикой, вареньем… У Василия Ивановича слюни текут, утирается: «Мальчишки, — говорит, — целый день жрут!» Третий — Богданов Константин Иванович — какой-то блаженный. Четвертый — Никитин Сергей Никитич — вроде Богданова. Главный — Толоконников Владимир Федорович — с длинными волосами, сумасшедший. Когда свободен, ходит по магазину и все плюет. Затем сын Константин Александрович — «Чистяк» — заведовал триковым отделением. Во дворе в оптовом амбаре: Литвененко Егор Петрович, родственник хозяина главный приказчик Митрий Иванов, пьяница Ларин Яков Иванович, артельщик Лыков, Смирнов и Семен. Контора: бухгалтер — Торопов Александр Николаев — глухой франт, ходит в цилиндре; 2 конторщика, знаменитый Курбесов — очень длинный, страдающий запоем. Во время запоя Сам поручал нам водить его в город, но доходил он только до Волхонки, Лебяжьего переулка, а затем скрывался в трактир под названием «Капернаум». Никакая сила не могла его извлечь оттуда. Привозили пьяного на извозчике. Протрезвившись, работает за троих. Сам его терпел и не увольнял.
Из города ездили на извозчике, возили книги. Так как городская контора на запоре, магазины отправлялись в долг работать. Запирали зимой в 4 часа дня, с огнем не торговали. Прибыв домой, нужно становиться у двери, где занимался Сам (занятия происходили часов до 11 вечера ежедневно), слушать приказа Самого. «Мальчик! Позови того-то! Подай то-то!» Это было самое ужасное. Спина и ноги отымались от усталости. Спасибо конторщику Панфилову, он тоже вышел из мальчиков у Лыжина, испытал все на себе, жалел, выучил считать на счетах, давал писать книгу. Нужно было делать расценку на вырабатываемый фабрикой драп, каждый кусок за своим номером. Расценка была на каждый кусок. Работу эту производил он. Выучив, передал это дело мне, чем и избавил от стояния на ногах в коридоре. Я уже вечером, придя из лавки, брал книгу, счеты, садился в столовой рядом с комнатой Самого. Сюда же приходил учить уроки тринадцатилетний сын хозяина Володя. Вот здесь-то и началось мое с ним сближение.
Помню случай. Я сидел, делал расценку, Володя учит уроки, горит огарок стеариновой свечи в подсвечнике. Свеча догорает. Сам, одетый в женину беличью шубу, соскабливает с других подсвечников стеарин и подсыпает в наш огарок. От частого хождения дверь в его комнату открыта. На стене у него большое зеркало: я — лицом к двери, Володя — задом, Сам все подносит и поправляет у нас фитиль. Только обернулся, пошел в свою комнату, Володя мне кивнул, я улыбнулся — все это отразилось в зеркале. Ворочается, схватил нас за затылки и давай стучать лбами, приговаривая: «Оттого отец твой и состояние составил, что ничего у него не пропадало, а ты мне, паршивый черт, если не будешь беречь хозяйского, то и своего никогда ничего иметь не будешь! А пока, мерзавцы, становитеся на колени». Стоим. Смех забирает. Здорово вляпались! Выходит Сам: «Ну что, хорошо попало? Не нужно смеяться над старшими! Ну, просить прощения!» С полчаса стояли на коленях. Простил, но ругал долго. С Володей уж после того были мы друзья. Я всегда делился с ним: побьют приказчики, обидит хозяин — я к нему со своим горем. Поговорим, глядь, и легче стало. Тяжело жилось. Даже и теперь, во сне иногда приснится прежняя жизнь, так мороз по коже. Просвету никакого. С 4 часов утра до 11 вечера как заведенный волчок. Бывало, ждали с нетерпением Великого Поста. Главный пойдет исповедоваться. Наверно, в этот вечер освободит от стояния в коридоре и не будет ругаться. Но мечты не сбывались, исповедовался за Обедней.
Сам — это был Деспот! Гроза! Не было в нем никакой жалости — громил всех, начиная с жены, детей, служащих, с утра до ночи. Ничего не признавал, было только «Я». Боялись его ужасно. Достаточно слов «Сам идет!» — и все пускаются кто куда.
Лыжины — выходцы из Пошехонья. Дед его, Тимофей, пришел в Москву — портяжничал. Сын Тимофея, Иван Тимофеевич, был уже известным портным. Сыновья его, Александр и Иван, сидели на верстаке — ноги калачиком — шили жилетки. Покупали шерсть мешками, отдавали на выработку сукна, впоследствии приобрели фабрику в Серпухове, работали сурово. Фабрику эту продали братьям Каштаковым, а себе купили в Ивантеевке близ Москвы. Фабрика эта работала при Петре I колесом — водяная сила. Отсюда и началось их благосостояние.
Семья была серая, еще при женитьбе Александра Ивановича ели из общей миски. Но жена его, взятая из интеллигентной семьи Усачевых, уже переделала по-своему. У детей были гувернеры, но мужа переделать не могла. Грубость и зверство в нем остались до самой смерти. Частенько плакала и начала попивать. Сам он пил много, начиная с завтрака в 12 часов, и к вечеру, к 11 часам, уже был пьян.
Нижний этаж, состоящий из 6 комнат, занимали вдвоем с женой, а также при кухне в комнате жила повариха. Вся же остальная семья проживала во втором этаже и антресолях. Там же помещалась и домашняя контора. Вечером приезжали и городские конторщики — работа шла вовсю, но это была только видимость, больше пили водку и обсуждали, где бы повеселей провести время, когда ляжет спать Сам. В 10 вечера расходились служащие, жившие на своих квартирах. Его верный дворник — старик Базаров — спускал с цепи собак, запирал ворота, ключи приносил Самому. Он клал их под подушку, отпускал нас спать. Сыновья уже ждут: «Ну что Сам?» Говорим: «Ложится спать». Подождут полчасика, оденутся, тот же Базаров подставит плечи, и махнут через забор. Явятся часам к 5 утра под сильной мухой, поспят часа два с половиной, а к 8 утра подают лошадь ехать в город. Идут к Самому за ключами от магазина, дорогой спят. Артельщики, ожидающие отпорки магазина, отстегивая полость у саней, расталкивают их от сна. В особенности выделялся этим Старшой Александр. Он был кассир, деньги у него всегда были, все попойки зависели от него. Скуп был, пропивал в вечер не больше 30 рублей, но зато почти ежедневно. Братья обижались на него, сам таскал деньги, а им не давал, а отец жалованье платил по 25 рублей в месяц, а Ивану — всего 6 рублей.
В городе интересные сцены наблюдал за своими приказчиками-«инвалидами». Сидят в углу за товаром: Петух ноет от ревматизма, Василий Иванович пьет чай. Входит покупатель. «Иди, — говорит Василий Иванович, — продавай!» Петух на одной ноге прыгает, держась руками за прилавок и полки. «Что нужно?» — спрашивает. «Покажите суконца!» Снимет с полки сукно, завоет, держась за ногу, а мы надрываемся со смеху. Покупатель смотрит в недоумении. Проводит покупателя, и в углу начинается у них ссора с Василием Ивановичем — прямо комедия. Приходишь, оптовыми покупателями занимается Толоконников. Куски летают по всему магазину, того и гляди убьет. Подаст товар и все оглядывается. Вечером, идя домой, всю дорогу хохочем, вспоминая дневные происшествия. Домой придешь — садись в столовой за расценку драпа; ждешь с нетерпением, когда уйдут куда-нибудь в гости, что бывало очень редко. Да и то давал работу.
На фабрике была продовольственная лавка, снабжала харчами рабочих. И вот во время его отъезда вкатывали в переднюю бочку сахару в 25 пуд и цибик чаю. Нужно развесить чай ¼ и ½ фунта, сахар по 2 фунта завернуть в пакеты и запечатать сургучом, уложить в тару, утром возчики клали и везли на фабрику. Работа зверская, засиживались с часу до двух ночи. Страшно устанешь.
В праздники обязательно ходить к ранней обедне всем. Полшестого утра раздается голос Самого: «Эй! Встают, что ли!» Кто-нибудь высунет голову из-под одеяла, кричит: «Встаем!» Вдруг скрипит по лестнице.
— Сам идет!
Все соскакивают с постелей и несутся кто куда. Уборная полна, чулан под лестницей тоже. Иван Александрович метался-метался, впотьмах схватил мои брюки, всунул руки в штанины и тоже в уборную, но она полна. «Пусти!» — влез, но дверь не закрывается. А Сам со свечой тащит его, говорит: «Хорош! Чертушки! Осветил! Картина!» Ругался всячески.
В церкви становились сзади в притворе. Тут были сыновья Медведева, Осетринкова, Лыжина. Вином от всех разило: прибыли только из притонов. «Божественные» старушки в ужасе крестились и плевались: «Точно кабак!» Часто попадались бабушке Арине Ивановне. Она почти каждый день ходила к заутрене. У ворот встречает возвращающихся из притона внучат, ругается, говорит: «Все расскажу отцу». Но никогда не говорила.
И вот такая-то изо дня в день жизнь многих свела преждевременно в могилу.
Часто ездила к Самому в гости сватья Евдокия Петровна, мать Сергея Ивановича, веселая красивая женщина лет 55, но жизни в ней было больше, чем в двадцатилетней. Угостившись, Сам звал сыновей в зал петь песни под рояль, аккомпанировал Володя. Любил петь «Ивушку». Я тоже принимал участие. Подавали вино в кабинет, долго раздавался оттуда визг и смех сватьи. Ехал ее провожать на Пятницкую. Запрягали карету, пару лошадей в дышла. Кучер Матвей рассказывал: всю дорогу слышал визг и смех в карете. Самой это не нравилось. Хороша была — полные губы с усиками, черные глаза, вздернутый носик, веселое лицо. Говорили, Иван Иванович взял ее без приданного, за красоту. Часто приезжал Пике <нрзб> л Карл Иванович с женой и воспитанницей их. Софья Львовна — очень красивая девица, сложена замечательно. Все любовались ею, опять собирались петь. Альт мне пригодился.
Слышим, Старшого собираются женить. Сватают дочь соседа Медведева Анну Семеновну. Видал в церкви — красивая девица. Не сошлись в приданном. Медведев давал 40 000, Лыжин просил 50 000, как давал за своими дочерьми. Сваха ходила целый месяц, так и разошлись.
Ездили на Святках ряжеными к бухгалтеру. Жил он за Москвой-рекой на Якиманке. Володя наряжен мужиком в лаптях, хорошо играл на балалайке. Я наряжен крестьянской девчонкой — взят был для пения. У Старшого — великолепный тенор, у Константина — второй тенор, Иван лишь был плоховат по пению, но для ансамбля пригодился — плясал хорошо. Наряжались у Дяди. Ругался он страшно: «Пожалейте хоть, — говорит, — меня-то! Узнает, ведь, со двора сгонит». Пришлось пообещать на костюм. Выпустил нас в ворота, выходящие в переулок, там ждали лошади в розвальнях. Время провели замечательно, весело — пели, плясали. Там еще были ряженые, но наш ансамбль был лучший. Но беда — Старшой напился в стельку. Часов в 5 утра положили его в розвальни и айда домой. Дядя впустил, привез салазки, положили его. Впряглись я, Володя и Иван, везем по двору. Вдруг, слышим: кучер отпрукивает лошадь, давая нам знать, что подал Самому лошадь — едет на фабрику с первым поездом, который отходил в Пушкино в 6 часов утра. Мы моментально повернули назад. Старшой вылетел в снег, хорошо, в неосвещенную фонарем сторону. Слышим — ворота завизжали, уехал. Вылезаем, берем Старшого на руки, несем кверху на постель. Дядя из себя выходит, ругаясь. «Черти, — говорит, — ведь честь-честь не выпал, что бы тогда мне-то было!» Смеху много было, а в 8 утра нужно в город.
Из города привозили ежедневно книги, в которые записывали проданный товар с точным обозначением каждого покупателя: имя, фамилия, точный адрес и условия, на которых продан товар на день или в кредит. Стали появляться фамилии краснослободцев, темниковцев, из Троицка, наровчан. Сам эти книги просматривал, заинтересовался, откуда появились эти купцы. Сыновья говорят, что это водит Алеша Ермаков. Расспрашивал меня, как я с ними познакомился, хвалил, обещал поставить поближе к дому.
Действительно вскоре уволили за пьянство из оптового амбара Дмитрия Ивановича. Его место занял бывший его помощник Ларин Яков Иванович, а меня перевели из трикового отделения с Ильинки во двор в оптовый амбар, к нему в помощники. Здесь стало получше. Уже не слышишь: «Мальчик! Позови того-то!»
Сам ходил к нам часа на два в день, расценивал драп. Стоимость каждого куска по фактуре проставлял я. Относиться ко мне стал лучше, но вечером я все же сидел в столовой — делал расценки.
На праздники — Рождество и Пасху — снимались чехлы с мебели, расстилались по полам ковры, накрывались в кабинете столы. На одном — закуски и вина, окорока, ветчины, телятина, жареные каплуны, на другом — чай. Сам, Сама, Арина Ивановна, дочери ее, Дядя сидели за столом. Сверху шли сыновья, приказчики, конторщики, мальчики поздравлять, на Пасхе христосоваться. Перед тем как идти, съедали с ½ чаю, чтобы не пахло изо рта водкой. Шли по старшинству: впереди — Старшой, за ним — Николай, Константин, Иван, Владимир, затем — служащие. Сама просила к закуске. Выпивали по рюмке цветного, закусывали сыром, по стакану чаю — и к себе. Сам всегда задавал вопросы: какой читали Апостол и Евангелие. Перед тем как идти поздравлять, этот вопрос обсуждали наверху. Всегда приходилось бегать к трапезнику, жил под церковью, спрашивать, кому читали. Он был доволен, что в церкви внимательно слушаем Богослужение.
Утром в 9 часов запрягали пару вороных в ореховые полированные сани (сзади на спинке саней вызолоченный вензель «А. Л.»), застегивали медвежью полость, кучер Матвей красил усы и брови в черный цвет, надевал толстую на вате куртку, на нее толстый на лисьем меху кафтан, называемый «валано-камчатским», с бобровым воротником и лацканами цвета темно-зеленого кастора. Он был так толст, что в сиденье его сажали конюх и дворник. На голову надевал треугольную бархатную шляпу цвета бордо, обшитую позументом, на руки белые замшевые перчатки. На лошадях вызолоченная сбруя, шелковые вожжи цвета бордо. Лошади покрыты сеткой цвета бордо. Подавал лошадей. Садились два старших сына — шубы бобровые, воротники — ехали в Алексеевский монастырь, служить панихиду по родным. Мимо окон по улице проезжали тихо, кучер горячил лошадей, они танцевали. Сам из окна любовался, да и было на что. Сыновья — богатыри по сложению, красавцы. Выезды эти совершались ежегодно на Рождество и первый день Пасхи.
После обедни в монастыре ехали с визитами к теткам Клавдии Ивановне Емельяновой (имела кондитерскую на Маросейке), Литвененковой Анне Ивановне (жила на Пречистенке), к сестре — Житковой Марии Александровне (жила в Зачатьевском переулке). Возвращались с сильной мухой, шли пошатываясь. Лошади были все в мыле: кучер Матвей (дразнили его Ага, за то, что вместо «Берегись!» кричал «Ага!») показывал искусство езды на лошадях.
В первый день праздников приезжали священники из многих церквей славить Христа, а также из Алексеевского и Зачатьевского монастырей. Всех принимали и угощали.
На второй день приезжал Николай Александрович с фабрики, с ним заведующий фабрикой и мастера. В столовой устраивали обед обильный, сыновья спускались вниз: наверху выпивали несколько бутылок водки, за обедом пили лишь портвейн. Сам же с мастерами напивался в лоск.
На Масленицу, в Прощеное Воскресенье, ходили к Самим «прощаться» — опять по старшинству. Принимал в столовой, все были пьяны, кланялись в ноги со словами «Простите Христа ради!» — «Бог вас простит», — отвечали, целовали у обоих руку.
Как-то Курбесов с Нюшкой увязались с нами. Упали в ноги, но встать он никак не может. Сама уже несколько раз ответила «Бог простит», он не подымается. Пришлось под руки поднять и вести, настолько был пьян. Сами смеются, но они тоже с сильной мухой. В доме была трезвая лишь Анюта, ей было лет 11.
Перед Новым годом, Святками резали купоны от процентных бумаг из подвала — несгораемого шкафа. Выдавали на каждого по 100 000. Купоны резали и клали в решета. Сыновья пересчитывали купоны, обертывали бумажкой, надписывали суммы, относили Самому и себя не забывали. Часто второпях обрезали подписи кассира на купонах, но найти, кто это сделал, трудно — обрезали человек десять. Работу эту производили в течение целой недели. Говорили, что доходу от процентной бумаги Сам имел 1000 рублей в день. Попойки после этого происходили грандиозные.
Раз как-то вечерние работы закончили, Базаров принес Самому ключ от ворот. Все отправились во флигель, где жили приказчики и Дядя с семьей. Конторщик Панфилов справлял именины, денег дал Старшой. С «Голубятни» — из ближайшего трактира — половые на главах принесли кулебяки, расстегаи с подливкой, ветчину с горошком, разварную рыбу с красным соусом, лососину двинскую, белорыбицу, икру зернистую, водки и вина. Фрукты заготовлены в большом количестве. Веселье в полном разгаре. Дядя пирует с нами, священнику, чтобы не ворчал, подарили на подрясник. Пение, пляски, анекдоты, смех, вдруг — стук в дверь. Кто-то крикнул: «Сам!» Моментально огни подвернули, и все кто куда. Глухой бухгалтер Торопов, не слыша стука, думал, что смеются над ним, схватил расстегай, сел на пол и ест. Стук в дверь все сильнее. Кричит:
— Дядя! Отпирай!
— На кой ты мне черт, — говорит, — иди! Отпирай сам! Попади ему в лапы!
Наконец со словами: «Ах вы окаянные! Долго вы меня мучить будете? Провалитесь все в тартарары, окаянные!» — идет отпирать. Стучит Митька Толоконников. Послал Сам, чтобы сыновья шли спать. Зажигаем огни. Картина: Иван вылез из-за печи весь в мелу, Владимир — из-под моей кровати, где не мели полгода. Что было смеху! Глухой говорит: «Смейтесь, а я расстегай-то весь съел!» Сыновья ушли, но через полчаса пришли, и пир продолжался до утра.
Узнаем, что Старший завел себе содержанку — бывшую певицу из «Яра» Надю Бохмачевскую. Снял ей квартиру в Молочном переулке. Баба так себе, лишь веселая, по ночам бывали у нее. Жили бедно, обстановки никакой, но пили много.
Вскоре Старшой заболел астмой. Богатырь по сложению, на грудь сажал приказчика Богданова и носил по магазину. Лечили лучшие доктора, выписывали из Кронштата отца Го <нрзб> ца, но спасти не могли. Умер 33-х лет.
Сам и Сама сильно горевали. Похороны были пышные: хороший покров, певчие губонинские. Похоронили в Алексеевском монастыре, близ церкви, где покоился весь род Лыжиных. Поминки были в доме, готовил кондитер Фокин Василий Васильевич. Заказали везде сорокоусты. Попойки на время приутихли, но ненадолго. Кассира место занял Иван Александрович, только что окончивший гимназию Поливанова.
Я в это время уже получал жалованье 15 рублей в месяц на всем готовом (что по нынешнему времени не меньше 800 рублей). Одевался хорошо, к праздникам и именинам посылал родителям по 25 рублей.
Вступив в должность, кассир Иван Александрович повел жизнь шире. Водку пил мало, любил хорошие вина, но пьян никогда не напивался. С братьями делился, за исключением Володи, который еще учился. Любил ездить в кафе «Шантаны», к «Амону», в «Яр», «Стрельну» в компании из своих. Корещенко тоже принимал участие. Я тоже был завсегдатаем, насмотрелся, как живет «золотая» Москва.
Во время отъезда Самого куда-либо с Володей мы ходили в трактир у Пречистенских ворот. Садились под орган, заказывали расстегай с рыбной подливкой, полбутылки рябиновки. Весело было, угощался. Учился он в 5 классе Коммерческого училища, по росту ему можно дать лет 17. Имел очень хороший голос и музыкальные способности, играл на рояле, гитаре и балалайке, учился пению у Кржижановского, впоследствии выступал в концертах Благородного консерваторского собрания. Баритон его имел большой успех, пресса ему сулила блестящую будущность. Одно время он серьезно думал об этом, но отец был против. Отчасти, может быть, сказалось и мое влияние. Я развивал мысль, какое можно создать дело, сколько тысяч народу будет кормиться и благословлять его.
Позднее уже в одной из бесед за рябиновкой в «Малом Эрмитаже» у Никитских ворот мы поклялись друг друга не оставлять до самой смерти ни при каких условиях. Клятву эту скрепили крепким поцелуем. И действительно, друзья были до самой смерти. Я из низов, из ничего, впоследствии сделался главным командиром громадного лыжинского дела. А ведь сколько родственников там было, надо было перемахнуть и возвыситься. Образование почти начальное. Видно, промысел Божий или, как говорит одна племянница, родился в сорочке.
Время шло. Иван Александрович завел содержанку, взял с бульвара. Рожа!.. Снял квартиру в Афанасьевском переулке на Пречистенке, обставил роскошно, завел лошадей, повара, задавал фестивали. Часто бывали у него и удивлялись: неужели лучшего-то не нашел ничего? Одно достоинство — была приветлива, угощать любила. Время проводили у него весело. У ней откуда-то появились знакомые офицеры — «поклонники» Перновского полка Дмитрий Дмитриевич и Александр Калиныч. В поездках к «Яру» и в «Стрельну» они всегда участвовали. Мы, бывало, когда Сам ляжет спать, заезжали на тройке Эчкинских лошадей за ними в театр. Сидела Любка со свитой всегда в ложе, просматривали последнее действие, неслись к «Яру» ужинать. На сцене великолепная программа: шансонетки, хоры, эквилибристы. Просиживали часов до 4-х ночи. Иван заедет к ней на часик, а аж в 8 утра к Самому за ключами от магазина — и в город.
Слышим, берет расчет горничная Марья. Узнаем от экономки, сошлась с Константином. Нанял ей квартиру в Афанасьевском переулке в доме Орлова. Долго он не приглашал никого, стеснялся. Такой барин, чистяк, франт — и вдруг сошелся с горничной. Она замужняя. Муж — стрелочник. Впоследствии мой краснослободский адвокат Симакин Михаил Иванович развел ее, и Константин женился на ней. Но было это после смерти Самого. Жили они дружно. В квартире чистота поразительная, весь день оба ходили с тряпками, повсюду вытирая пыль. Обстановка роскошная, чудные рысаки. Я думаю, Марье и во сне не снилось, что она так будет жить.
Приятель его задушевный был Шумов Николай Васильевич — из торговли. Звали его «Папаша». Знаток вин. Пил красное только «Пан Деконе» — лучшая марка. Жили скромно, никаких кутежей. Здоровье у него было неважное, страдал болезнью мочевого пузыря.
После смерти Старшого, так года через полтора, в семье Лыжина случилось большое горе: умер на фабрике скоропостижно сын Николай Александрович тридцати двух лет, тоже богатырь по сложению. Было так. Поехали в гости к леснику Дмитриеву с заведовавшим фабрикой Климовым Егором Васильевичем. Выпили там здорово. Возвращались часа в 2 ночи, разошлись спать. Климов рассказывал: «Только я заснул, жена будит: „Иди скорей, с Николаем Александровичем что-то плохо!“ Прихожу — лежит на постели красный, сильно храпит. Около него любовница, Александра Степановна Сорокина, плачет. Я говорю: „Беги скорей за доктором!“ Привели доктора, но он уже храпеть перестал. Пустили кровь. Все напрасно, он был уже мертв».
Приехали, сообщили Самому. Плакал сильно, горевал долго. Отпевали на Ивантеевке, в церкви он был старостой. Хоронить привезли в Алексеевский монастырь. Поминали на Остоженке, в доме. Готовил кондитер Фокин Василий Васильевич.
Любовница его, миловидная брюнетка Александра Степановна, была очень веселая, плясала хорошо. Бывал в «Яру», в кабинете. Хорошие плясуньи были в русском хору, но таких, как она, не было, всех забивала. Впоследствии вышла замуж за фельдшера на Ивантеевке, но были несчастливы, бил ее мертвым боем.
Жизнь на постройке Никитского дома
Лыжину по 2-й закладной достался дом братьев Савостьяновых у Никитских ворот, выходящий на площадь и на Большую и Малую Никитскую. Каменный, двухэтажный (середина в 3 этажа), имеющий много торговых помещений: булочную с пекарней и много квартир разной ценности. Оценен в 200 000 рублей. Довольно уже подержанный. Вздумал он его перестраивать частями. Началась постройка, нанят управляющий. Вскоре управляющий попал к нему в подозрение в нечестности. Зовет меня как-то Сам вечером, говорит: «Вот что, Ермаков! Придется тебе следить за постройкой на Никитской. Не нравится мне Метельшподт (фамилия управляющего). Жаль тебя отрывать от дела, но ненадолго. Перебирайся-ка, займи небольшую квартирку. Обедать будешь в кухмистерской, жалованья тебе положу 30 рублей. Старайся, привыкай к делу. Постройкой будет руководить архитектор Павел Иванович Гаундрих и десятники, а ты следи, чтобы не было воровства на постройке». Говорю: «Раз это нужно, то что же рассуждать! Завтра переберусь».
От Дяди переехал к Никитским воротам, занял квартиру в третьем этаже. Две комнаты и кухня, отопление — галанки, в распоряжении моем три дворника. Старший — Семен, кавалергард, топил и мел квартиру, чистил одежду и сапоги. Имел я отроду 18 лет.
Обстановка — кровать, стол, две табуретки. Выпросил у Самого немного столовой и чайной посуды, ножей и вилок, маленький самовар и зажил управляющим громадного дома. Обязанности — принимать для стройки материалы: цемент, алебастр, известь, кровельное железо, гвозди, доски, тес, дрань для штукатурки; следить, чтобы не было задержки в каком-либо строительном материале, вовремя давать требования, записывать все в книгу для проверки счетов, подаваемых поставщиками; следить за рабочими (работа больше была поденная — записывать, сколько в каждом цехе работает людей, следить, чтобы не лодырничали). К делу привык. Скоро Сам ездил ежедневно часа на два. На стройке я его сопровождал вместе с архитектором. Ответами моими на задаваемые вопросы он был доволен, что и рассказывал мне Володя. Дома хвалил меня — говорил: «Как Господь надоумил меня послать его на стройку!»
Володя часто навещал меня, пропуская уроки. Заместо училища — ко мне, и иногда выпивали. Боялся я страшно: ну-ка, Сам накроет!
Отделывали квартиру для Марии Александровны на Малой Никитской. Из трех маленьких сделали одну большую в пять комнат. Новые изразцовые печи, паркетные полы, хорошие оконные и дверные приборы. Сергей Иванович поступил к Лыжину продавцом в оптовый амбар, где занимался я. Половина квартиры Марии Александровны была готова, оклеена хорошими обоями. Меня в квартире очень донимали клопы, не давали спать, я и решил пока занять одну комнату у нее. Перебрался, Володя приходит утром, говорит: «Болит голова, не пошел в школу». Я говорю: «Ложись у меня в комнате, я управлюсь часам к 12, приду, куплю закуски, позавтракаем». Уложил, запер его, ушел на стройку. Смотрю, приезжает Сам. Ходим по стройке. «Ну-ка, — говорит, — пойдем, посмотрим Машенькину квартиру!» Я побледнел, ноги отнимаются. Обошли всю квартиру, торкнулся в запертую комнату. Я туда-сюда, лазаю по корзинкам, говорю: «Потерял ключ от комнаты». — «Ну, смотри, — говорит, — в следующий раз приду, ключи чтобы были в дверях!» Я стою ни жив, ни мертв. Проводил, купил закуски, ½ рябиновки. Прихожу, отпер, рассказываю. Он спал и ничего не слыхал. Просил, чтобы ходил пореже, не подвергал меня опасности: ведь узнает — выгонит меня моментально.
Дело шло, стройка продвигалась. Я отделал рядом во дворе квартиру в две комнаты и кухню, куда и перешел. Квартира Марии Александровны была готова, они переехали. Платили 50 рублей в месяц. Свое отопление.
Жила у нас в доме крестница Мария Дмитриевна, у нее были четыре мастерицы. Ей тоже переделывали квартиру. Угощала часто и хорошо. Бывал и Володя. Пели, плясали, уговорили меня оклеить комнаты обоями, какие она выберет. И выбрала по 60 копеек кусок, а ей полагался по стоимости квартиры по 25 копеек кусок. Платила за квартиру 25 рублей в месяц. Долго не спал по ночам, думая, как вывернуться из этого дела. Скоро Сам захворал воспалением легких, болел месяца три, на стройке не был, я немного успокоился.
В это время Лыжину перешли по 2-й закладной еще два дома: в Каретном ряду, на площади (громадный дом, внизу — торговые помещения, вверху — 46 квартир) и на Зацепы против Павелецкого вокзала — бывшие дома Кириллова. Помещались в них шорная мастерская «Волк и Ко» и ткацкая фабрика братьев Балакиных. Нанят был главный управляющий Дмитрий Алексеевич, старик лет шестидесяти пяти, наблюдавший за всеми домами. Жил он в доме на Остоженке, в квартире, которую прежде занимали Житковы, имел жену Софью Васильевну, вечно ходившую с флюсом, и двух своячениц — Людмилу и Елизавету, которые были без ума влюблены в Константина. Ставили его портрет в саду на дерево, молились на него, повсюду бегали за ним, чтобы только взглянуть на него. Управляющий этот ходил ко мне на стройку часто, проверял мою деятельность, завел любовь с горничной — здоровой толстой бабой лет тридцати. Свидание было в моей квартире, этим и ограничивалось его наблюдение за мной. Часто ходил в гости к содержателю ссудной кассы в нашем доме Моликвасову Ивану Ивановичу. Жена его готовила особенные наливки. Для пробы он меня всегда отыскивал, пил с таким наслаждением, что я любовался, глядя на него, он блаженствовал, что отражалось на лице. Пробы происходили раз в неделю обязательно. Приходили ко мне по вечерам раз в неделю играть в карты две девицы Бетти, Эмма и Клара, жившие в нашем доме. Угощал наливкой и фруктами. Веселые были. Кухарка Сергея Ивановича Аксинья, черноглазая баба лет тридцати, рябая, часто носила пироги. Дверь моей квартиры была на одной площадке с ними.
Влюбился в Дашу
На Пасхе на заутрени в церкви Большого Вознесения увидал девочку. Стояла на местечке с родителями, красоты небесной ангел, которых пишут на картине, не хватало только крыльев: светлая блондинка, вьющиеся волосы, длинные ресницы, голубые глаза, на щеке, когда смеется, ямочки, лет не более пятнадцати. Долго любовался ею, решил во что бы ни было узнать, чья такая. Ходил в церковь каждую обедню, она тоже ходила с братьями, сестрами и бабушкой.
Узнал, зовут ее Даша — дочь главного повара гостиницы «Лоскутной» на Тверской Крулева Дмитрия Гавриловича. Ему представил меня любитель наливок Моликвасов: «Наш управляющий Алексей Иванович Ермаков». Пригласил к себе. Жили они на Поварской, в Скатертном переулке. Я задрожал от радости, все торопил Моликвасова идти скорей. В одно из воскресений мы с Моликвасовым отправились. Живут они прилично: хорошая квартира, рояль. Представились его жене, бабушке. Повара не было, но за ним сейчас же послали на извозчике кухарку. Очевидно, нас ждали. Приехал повар, накрыл стол. На столе всякая всячина: ветчина, ростбиф, свиные котлеты, рыба, икра, водка, наливки, фрукты. Сели. Вышла и дочь, сердце мое прыгало от удовольствия: мечта сидит рядом! Насытившись, повар пригласил в залу послушать, как поет и играет дочь. Запела — роскошное сопрано. Поет с божьей душой. Вечер пролетел мгновенно. Уходя от них, я был влюблен до самых пяток. Просили приходить запросто. Я зачастил, ходил раза два в неделю посидеть рядом, послушать пение. Для меня было большое наслаждение.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.