Петроградка
Никитишна
Не была Никитишна ни божьим одуванчиком, ни вредной старушонкой, заедающей чью-то несчастную жизнь; просто, будучи натурой искренней, не терпящей ни малейшей фальши в обиходе общения, никогда не пыталась скрывать от окружающих своих истинных чувств, напротив, считала своим гражданским долгом сообщать о них во всеуслышанье, нимало не заботясь о последствиях. Лицемерие ей было столь же несвойственно, как и обходительность; кривить душой она не согласилась бы даже под страхом смерти. Мир не совершенен и нечего об этом стыдливо умалчивать. Жечь людские сердца надо не только глаголом правды, но и другими частями речи, включая междометия. И Никитишна, надо признать прекрасно с этим справлялась: жгла!.. Разумеется, мир в ответ роптал, строил козни, расточал соблазны. И все попусту: ропот Никитишна игнорировала, козни пресекала, соблазнов избегала. Только раз чуть не оступилась, едва не поддалась, едва не соблазнилась.
Соблазн явился в виде девочки лет четырех. Подошла эта девочка к Никитишне прямо посреди продуктового и невинным детским голоском осведомилась: уж не баба ли она Яга. От обиды, возмущения и злости у бедной Никитишны чуть ноги не отнялись, язык заплетаться начал, только и смогла еле выдавить из себя, что «нет, деточка, я не баба Яга, я хорошая, добрая бабушка». А в голове смятение: кто дите глупое подучил? кому воздать по заслугам? Меж тем язык продолжал, заплетаясь, лепетать нечто несуразное: дескать, скажи, деточка, чего ты хочешь, куплю тебе. Девочка не заставила себя долго упрашивать, немедленно выдала заветное: «Купи мне, бабушка, волшебную палочку». «Зачем?» — машинально спросила Никитишна, шерстя глазами покупателей.
— Я скажу волшебной палочке, чтобы она привела меня к Богу. Мне хочется знать, что он там делает?
Никитишна опешила: не шоколадок наколдовать, не мороженного, а вот для чего… Тогда-то и дрогнуло в ней что-то, и вместо того, чтобы найти обидчика, облегчить душу правдой о нем, родителях его и потомках его, призвать к ответу за клевету, Никитишна только понурилась и поковыляла прочь.
Вышла Никитишна на улицу и, словно подпав под наваждение (или под чей-то злой сглаз, — как сама она позже решила), не домой к себе почопала, а в храм Божий явилась. Вошла и растерялась: кругом народищу, икон, свечек, образов, позолоты, святости — не продохнуть, и главное — очереди не блюдут, отовсюду теснят, что-то бормочут, кланяются, крестятся; ни дисциплины, ни порядку, сплошная бестолковщина. И как Бог такое терпит? Будь она на его месте, вмиг бы всех приструнила: в метро и то смыла больше. Развернулась было Никитишна, чтобы уйти и никогда впредь сюда не возвращаться, как вдруг на соседку свою, на Иванну — блудодейку, побирушку и пьяницу — наткнулась. Стояла эта Иванна, вытаращив на Никитишну свои бесстыжие глаза, разинув щербатый рот. Потом вдруг, как вспыхнет вся от радости, словно душу родную встретила, словно и не ругались они сегодня поутру — уже не вспомнить из-за чего, и давай кланяться, креститься да Бога благодарить за чудо великое, за душу обращенную. Хотела Никитишна тут же, не сходя с места, правду ей высказать, да с непривычки (все же храм, — не магазин, не трамвай, даже не Сытный рынок) оробела, смолчала. За что и поплатилась потом. Целую неделю Иванна ей спокою не давала: евангелия вслух читала, молитвам учила, в церковь чуть ли не каждый Божий день ходить зазывала, поститься агитировала. Никитишна слушала, молилась, в церковь — пусть не каждый день, пусть через день, но навещала, однако благодать что-то медлила ее осенять, равно как и лампадка веры в ней разгораться. Никак в толк не могла взять Никитишна, за что она должна любить всех без разбору, и уж тем более без разбору за всех молиться. Да и терпеть извечную правоту Господа Бога ей с каждым разом становилось все затруднительней.
— Ловко, однако, он устроился! — негодовала Никитишна. — Все кругом в дерьме, один он в белом фраке. Сам народ до ручки довел, и мы же у него за это прощение проси…
Дело явно шло к разрыву отношений. И он не заставил себя долго ждать.
Решила Никитишна в ночь с субботы на воскресенье дать Господу последний шанс оправдаться, ответить на ее молитвы конкретным их исполнением, а не туманными обещаниями, как это за ним водится. Всю ночь напролет, не разгибая спины, не жалея лба, молилась Никитишна, как проклятая, и не то что там здоровья, богатства, правды на земле и в человецех благоволения, но даже ржавых вязальных спиц не вымолила.
Обождав для верности пару дней и убедившись, что толку от молитв еще меньше, чем от проклятий, Никитишна с нескрываемым облегчением вернулась к прежнему безбожному состоянию. Причем сделал это не тихо, не втайне, не бочком, но с присущей ей сердечностью запустила молитвословом в Иванну и, громко распевая революционные песни, ликвидировала красный уголок, спровадив образа прямиком на помойку. Но главное — сожгла последний мост, предав разору скромную сумму на скудные похороны с отпеванием. Разоряла и приговаривала: «Ишь чего удумали: еще и после смерти себя на свои кровные содержать! А хи-хи вам не ха-ха? Сами раскошеливайтесь!» Про себя же додумывала, торжествовала: «Слава Богу, внутренности у меня хворые, негодные, так что на запчасти не разберут, в цельности и невинности закопают…»
На дворе о ту пору, по несчастью или к счастью, стоял великий пост, и Никитишна, конечно, не отказала себе в удовольствии полакомиться скоромным: ветчинкой, грудинкой и пивком. Как бы отпраздновала свое возвращение на круги своя.
На пасху долго кружила окрест храма, покрыв свои седые космы богомольным платочком, коим вводила в заблуждение ничего не подозревающую паству.
— Иисусе воскресе! — радостно приветствовали ее сияющие от разговенческих предвкушений овечки. В ответ Никитишна недоуменно округляла глаза и ядовито удивлялась: «Как?! Опять?! Сколько можно?!» И с мстительным торжеством взирала на ошеломленных таким нечестивым ответом мирян: не вступит ли кто в пререкания, на напустится ли на нее с бранью. Но никто не пререкался, не бранился, хотя спадали с лица многие, а некоторые даже осмеливались стыдить, однако под напором несокрушимой логики Никитишны, под ушатами правды ее, скоро умолкали и норовили побыстрее ретироваться, кляня себя за неуместную отвагу. И с каждым обращенным в бегство устыдителем Никитишна чувствовала себя все лучше, все удовлетвореннее за целую неделю издевательства на естеством своим, за унижения молитв, за тщету ночных бдений, за губительную вредность постной пищи.
Ближе к вечеру, сочтя полученную сатисфакцию достаточной, а миссию свою выполненной, направилась домой. С виду бодрая, просветленная по случаю праздника праздников старушонка, с неизменной клюкой и авоськой в морщинистых ручках.
День, как назло, выдался отменный: небо голубое, солнце лучистое, облака пушистые, сухо, безветренно, тепло, терпимо. Никитишна вдруг поймала себя на том, что чуть было не улыбнулась первому встречному. Хорошо, спохватилась вовремя, сдержалась, насупилась. Этому улыбнешься, тому спустишь, третьему слова худого не скажешь, — опомниться не успеешь, как на голову сядут и ноги свесят. С Христом своим соваться начнут, пустяшными личными бедами душу жалобить примутся. Нет, расслабляться нельзя, как бы тебя к этом не склоняло твое доброе сердце.
Никитишна остановилась прямо у витрины какого-то шибко дорогого магазина, из тех, что бутиками именуют. Бутики-ботики-обормотики… Взглянула на витрину, блиставшую модными нарядами и чуть не отшатнулась, наткнувшись взглядом на собственное отражение: Баба Яга да и только!
— Господи Иис… — едва не осенила себя крестным знамением Никитишна, но полпути от пупка к плечу опомнилась, сплюнула, ощерилась. Взглянула на себя еще раз и вдруг почувствовала, как привычное, всегдашнее ощущение, казалось, утраченное за время бесполезных заигрываний с боженькой, вновь вернулось и овладело ею. Это было какое-то бесконечное, почти физическое, отвращение ко всему встречавшемуся и окружавшему, упорное, злобное, ненавистное. Ей гадки были все встречные, — гадки были их лица, походка, движения. Просто наплевала бы на кого-нибудь, укусила бы, кажется, если бы кто-нибудь с ней заговорил. Но никто из встречных не смел и рта раскрыть, все отворачивались, стараясь побыстрее прошмыгнуть мимо, и это отнюдь не улучшало ее самочувствия…
Все да не все.
Представьте паренька лет двадцати с хвостиком, стоящего на одном из оживленнейших перекрестков ясным весенним днем и раздающего направо и налево какие-то желтые цветочки — якобы безвозмездно, бесплатно, ни за хрен собачий. Да еще и улыбочку нацепил этакую радушную, обезоруживающую. Стоит, лимонничает да апельсинничает перед каждой встречной юбкой, без различия возраста и внешних достоинств. Ведь наизусть видно, чего ему надобно! Но хитер, шельмец, ни имени не спросит, ни телефончика не стребует. А уж они-то и рады-радешеньки на холяву поживиться, самые бесстыжие даже целоваться лезут: ну как же, Христосе ведь воскресе! Словно он для того и воскресе, чтобы они прилюдно тут похотям своим предавались…
На свою беду паренек и Никитишны вниманием не обошел: что-то приветливое ляпнул, цветочки преподнес. Зря это он: с виду вроде взрослый, пора бы уже в людях начать разбираться. Или он думает, что раз цветочками задарма торгует, да лыбится всем встречным, словно нанятый, так уже неотразимым сделался? Хренушки! А не угодно ли свои паршивые лютики обратно принять? Да не в ручки, а в физиономию? Не угодно ли выслушать всю как есть правду о себе и себе подобных? Нет, не угодно? А ведь придется…
Никитишна была в ударе: любо-дорого было послушать. Парня так проняло, что он и улыбаться забыл и ругаться не вспомнил: еле ноги унес проходными дворами, только его и видели — как цветочки ронял да слезы раскаяния свободной рукой по румяным щечками размазывал.
Ликующая Никитишна дала последний залп по разврату и распущенности нынешней молодежи и зорко оглядела оставшееся за ней поле боя: россыпь лютиков на тротуаре, да несколько зазевавшихся прохожих, впрочем, быстро стушевавшихся. Только один не стушевался, не побоялся встретиться глазами, и даже осмелился покачать укоризненно головой, чем моментально привел Никитишну в боевую готовность: ну-ка, ну-ка, что тебе не так? чем тебя правда не устраивает? Но незнакомец ожиданий не оправдал, струсил, понес нечто вроде льстивое, но очень странное. Дескать, не так она его мимику истолковала, дескать, нет в ней укоризны, — ничего, кроме искреннего восхищения ее высокой нравственностью и гражданской доблестью.
Никитишна подозрительно воззрилась на незваного славословщика. Перед ней стоял видный мужчина средних лет, солидных размеров, строгих и, по всей видимости, недешевых одежд, слегка седоватый, густо бородатый, с холодными вдумчивыми голубыми глазами. Во всем положительном облике ни тени насмешки, ни проблеска издевки. И однако всем нутром своим, всем своим кристальным существом чувствовала Никитишна в нем какой-то подвох, какую-то неясную и оттого еще более пугающую угрозу. Опыт и интуиция, словно сговорившись, настоятельно советовали ей бежать без оглядки. Это в ее-то годы, с ее-то ногами? Вот шутники…
— Совершенно с вами согласен, — подхватил незнакомец, — от судьбы не убежишь. По крайней мере никому досель не удавалось: ни малому, ни старому. Впрочем, если угодно попробовать…
Страх и возмущение разом атаковали Никитишну: сердце в пятки, душа в гортань, моча в голову; язык метался в полости вхолостую: столько отборной правды зазря пропало, втуне сгинуло.
— Не извольте беспокоится, Алена Никитична, — заговорил доверительно незнакомец, — мне ничего от вас не нужно, и долго вас я не задержу. Вот только вознагражу вас за бескорыстное служение общественной правде и откланяюсь восвояси. Итак…
Никитишне стало дурно, качнуло ее, но кто-то поддержал за локоток, подвел к скамейке, усадил и молча удалился. Старушка сидела истощенная, обессиленная, забывшая об окружающих, задумавшаяся, беззлобная. Думы ее были безрадостны, полны досады и разочарования: вознаградили, называется, осчастливили… Вдруг встрепенулась, открыла глаза, блеснула ими хитро, упрямо, мстительно: как бы ей такого хорошего-прехорошего этому незнакомцу пожелать, чтобы он, проклятый, свету белого невзвидел?
Долго исхитрялась Никитишна, измышляя. И нельзя сказать,
что ни до чего так и не доизмышлялась: еще как доизмышлялась! Вот только до такого хорошего, чтобы от него плохо стало — не сподобилась. Должно быть от усталости: еще бы — весь день на ногах, на ножах. Теперь ей ясно, почему ни черта не ясно и на душе муторно, и во рту кисло: умаялась она, заездили, гады, клячу. Вот погодите, ироды, отдохнет, подкрепиться сном, оладушками со сметанкой, тогда и подходите по одному: всех на чистую воду выведет, никого тухнуть в омуте неправды не оставит!
Так, подбадривая себя планов громадьем, плелась старушонка домой, в чистую горенку свою, с кисейными занавесочками на окнах, геранями на подоконниках, отдохновенным диваном у радиатора. И всю дорогу уверяла себя, что ни о чем таком не думает, особенно об этом странном незнакомце (разрази его Господь и пречистая маманя его!) и о возмутительной награде его, которую ни умом не объять, ни руками не пощупать, ни на зуб не распробовать… Стой! Никитишна остановилась, осененная, улыбнулась, довольная своей смекалкой, заторопилась в нетерпении, засеменила что есть мочи, забыв про усталость.
И вот, заперевшись наконец в своей комнатке, не сняв пальтеца, не скинув ботиков, не развязав головного платочка, немедленно приступила к осуществлению задуманного.
Ох, как было нелегко ей, кто бы знал! Взять, и вот так, ни с того, ни с сего, пожелать этому волосатому, неопрятному, вечно голодному студентику-соседу целый шмат сала или добрый кусок окорока, пусть подавится, бездельник! — дело нешуточное, трудноисполнимое, каторжное почти. И все же Никитишна сумела пересилить себя, очистить благое пожелание свое от всяких посторонних примесей.
Обождав для верности минуты три (за которые успела опростоволоситься, скинуть пальто и переобуться), выскользнула в коридор и прямиком в общую кухню. Дверца студентова холодильника предательски скрипнула, явив взору первозданную пустоту. Никитишна, кряхтя, нагнулась и обомлела: на самой нижнее полке затаилась в глубине пестрая коробка, вся испоганенная иностранными письменами. Ох, батюшки-светы, хоть бы никто не зашел сейчас в кухню: ведь не докажешь потом, что ее это, кровное, выстраданное!.. Но — пронесла нелегкая. И на том спасибо. Прихватив с собою острый нож, Никитишна со всей отпущенной ей прытью вернулась к себе. Вспоров ножом картонку, с горестным изумлением воззрилась на содержимое: разноцветные веселые шарики, витамины. Попробовала раскусить, да вовремя вспомнила: зубы, чай, не железные, свои. Стало быть, с чайком вприсоску… Интересно, а если бы она рыбки для студента попросила, была бы ей рыбка? Мысль стоила того, чтобы ее проверить. Но где взять сил на новое испытание? Никитишна не стала рисковать: согрела чаю и, не скупясь, принялась восстанавливать пошатнувшееся от треволнении й здоровье витаминами: как говорится, с паршивой овцы хоть шерсти клок… Вот если бы ей именно теперь та девочка встретилась, которая ее за Бабу Ягу приняла, она бы ей живо доказала, как она добрая бабушка. Или не доказала бы?… Ну, девочка наверное отблагодарила бы ее за волшебную палочку. Как же, отблагодарила бы! Сказала бы «спасибо» и пошла бы к Богу интересоваться, чем он это там занимается… А что если… Никитишна чуть не поперхнулась от собственной сообразительности.
В дверь стучать не стала, — с таким известием лучше заставать врасплох, по себе знает.
Иванна только-только пришедшая в себя после обстоятельно-
го разговения, настороженно уставилась на соседку. Губы ее пришли в движение, но праздничное приветствие не захотело слететь с уст. Никитишна так и поняла, закивала, мол, это подождет. Вошла, поинтересовалась, способна ли Иванна сейчас соображать или ей умыться надо, чтобы мозги освежить. Иванна заверила, что способна. Тогда Никитишна, не присаживаясь, ибо о таких вещах сидя не сообщают, рассказала все как на духу. И про незнакомца странного, и про дар его проклятый, и про сало, которое витаминками заморскими обернулось. Словом, про все, кроме Бабы Яги.
Иванна слушала внимательно, доверчиво, тревожно, трепетно, того и гляди завопит либо «чур меня, чур», либо «караул, убивают». Но не завопила, сдержалась, похмельная заторможенность от греха уберегла. Наконец Никитишна приступила к главному, к передаче дара своего злосчастного. И как ни трудно ей было хвалить кого бы то ни было, а Иванну в особенности, но все же сумела себя перебороть, сказать, что она добрее, отходчивее, менее принципиальна, а главное — набожна; ей, дескать, и карты в руки, то есть дар творить бескорыстное добро другим: ближним, дальним, кому угодно, кроме себя. Таковы условия. А кроме них, есть у Никитишны еще одно — чтобы по передаче дара сего, пожелала Иванна ей чего-нибудь хорошего, такого хорошего, чтобы не пришлось ей впоследствии пожалеть о том, что от дара этого так легко отказалась, ни за что, ни про что ей, Иванне, уступила.
Реакция Иванны была бурной и продолжительной, даже всплакнула, сердечная: скольким поможет, скольким жизнь облегчит, скольких к Богу приведет и так далее, и тому подобное. В общем, тут же выказала душу свою добрую и изъявила согласие на немедленное получение чудесного дара. Никитишну упрашивать не пришлось, моментально на слове поймала, формулу, которую от незнакомца услышала, четко произнесла, и как только поняла, что свершилось, что свободна, незамедлительно потребовала исполнения обещанного.
Распаренная чувствами Иванна приложила руку к груди, в которой билось ее большое доброе сердце, и от всей души пожелала Никитишне всего самого… Однако посреди фразы вдруг пресеклась, в ужасе уставилась на Никитишну. С Никитишной творилось что-то неладное: одной рукой она тыкала пальцем куда-то за спину Иванны, другой, схватившись за горло, пыталась что-то произнести. Иванна обернулась, ойкнула, всплеснула ручками, перекрестилась: на разоренном пасхальным разговеньем столе красовалась непочатая, запотевшая от морозца литровая бутылка водки.
— Пьянь говенная! — произнесла наконец Никитишна и замертво рухнула на пол.
Вот и верь после этого людям, даже самым лучшим, самым невезучим, самым набожным. Пропала старушонка.
Овеществление снов
Был у меня сосед, спившееся существо высшего типа. С детских лет мечтал выудить золотую рыбку, Емелину щуку или, на худой конец, старика Хоттабыча. Словом, генетически жаждал чуда. Пить стал, чтобы согреться и скрасить ожидание. Чудо медлило, ожидание затягивалось, спиртное дорожало, вынужденная трезвость вгоняла в тоску. Верность мечте требовала непомерных материальных затрат. Стал приторговывать личными вещами. Да все как-то невпопад. В ведро пытался продать зонтик, в дождь — солнцезащитные очки, в мороз — купальник, в жару, соответственно, электрический обогреватель. И хотя с маркетинговой точки зрения поступал он правильно, в полном согласии с незыблемыми законами бизнеса, дела его шли все хуже и туже, и был он вечно полунепьян и безутешен. Наконец продал он последнюю свою удочку и устроил шумную тризну по заветной мечте.
Утром продрал глаза, огляделся, а из мебели у него только нарисованный на стене японский телевизор да продавленная знойной ночкой раскладушка. Повеситься — и то не на чем: ни табуретки, ни ремня, ни крюка от люстры. Пришлось бедняге выпрыгивать из окна…
Прыжок с четвертого этажа на широкошумную улицу остался незамеченным: мало ли что с карнизов валится в февральскую оттепель? Народ ходит озабоченный, утыканный сверкающими на солнце сосульками, мелодично позванивающими в такт скользящих походок.
Повалялся сосед с полчасика в грязи, очухался, покряхтел, да и встал. Прохожие огибают, морщатся, матом кроют, пьяницей величают. А его тошнит, как после политуры, и голова раскалывается, и в ногах дрожь. Стоит, шатается, никак в толк не возьмет: отчего это у него силы духа не достало до дому дойти — ведь вот же он, в двух шагах… Чертыхнулся, зевнул (не дали, гады, поспать!) и потащился к себе.
В комнате холоднее, чем снаружи, окно настежь: проветрил называется. Затворил окно, рухнул на раскладушку и забылся.
И приснилось ему, будто носится он по морю аки посуху и глушит бейсбольной дубиной рыбок золотых, щук емелиных и стариков хохотабычей. Вычислил-таки нерестилище тварей чудотворных, сподобился-таки мечту обрести!.. Глушит и сам себя уговаривает, мол, балда ты, Николай, разбалда, как же они дохлыми желания твои исполнять будут?! Сам же себе и не внемлет, продолжает безобразничать. От собственной наглости и тупости осерчал и проснулся. Кругом пустопорожняя обшарпанная комната, ни моря, ни рыбок, ни старичков долгобороденьких, ни… Ни фига себе! А в руках-то у него та самая дубинка американского образца — вся в икре, чешуе, волосне, мокрая и тяжелая. Понял он, что сон продолжается, просто снится ему теперь, что он у себя дома, с рыбалки вернулся со снастью заморской — дубиной стоеросовой…
— Эх, — думает, — раз такое дело, не проучить ли мне хрычей хорошенько?
Хрычи — это вреднющая чета пенсионеров, соседей наших, истовых адептов какой-то новомодной секты самых доподлинных избранников истинного Бога. Николаю они буквально проходу не давали: грешником падшим обзывали, с Библией приставали, псалмы под дверью распевали, и пытались отучить от вредных привычек. Вот он и решил: почему бы ему во сне не проучить их хорошенько, не вознаградить себя морально, не воздать добром за добро.
Сказано — сделано. Вскочил Коля с раскладушки, выбрался в коридор, ввалился к пенсионерам в комнату и давай мокрой битой их охаживать. Вот вам дуб от гнева Его! Вот вам сила моя! Вот вам первородный грех и поруганная свинина! Все им припомнил, ничего не упустил… Только вот отовариваемые повели себя довольно странно: вместо того, чтобы вопить, возмущаться, молиться да увещевать, — хохочут! Причем с каждым новым ударом все пуще. Известное дело — сон есть сон: подстановки, подставы, превращения, чушь, чудеса. Бывает такое приснится, прямо не знаешь как с таким сном на душе жить дальше… Растерялся Николай, руки опустил. И то верно — зачем лупить, если не получаешь от этого дела никакого удовольствия, а те, кого лупишь, нагло от хохота покатываются, на пол от смеха валятся, ножками в юмористическом экстазе дрыгают и с визгом отключаются? Лежат старички, не дышат, весело скалятся в потолок. Ухохотались до упаду. Упокоились со смеху. В самом натуральном виде. В самом клиническом смысле.
— А ну вас! — обиделся Николай, выматерился напоследок как следует и вернулся к себе на раскладушку просыпаться. Неохота ему этот сон дурацкий дальше смотреть. Да и на что смотреть прикажете, на два трупа? Вот проснется сейчас и услышит как два этих трупа, живые и невредимые, религиозные потребности свои отправляют — песенки библейские распевают: услышь нас, да расслышь нас, да посрами врагов наших на стезе добродетели…
Прилег на раскладушку и глаза зажмурил — чтобы поскорее проснуться (трудно сказать, что сталось бы со старичками, если б он действительно проснулся). Жмурился, жмурился, ни черта не выходит: все тот же сон, та же дубинка, а значит, те же трупы в той же комнате…
Коротко говоря, все еще сомневаясь в том, что сон — это явь, и наоборот, постучался Николай ко мне, как назло оказавшемуся дома. Рассказал что да как, совета спросил. Я, понятное дело, не поверил, да так крепко, что и проверять не стал. Решил, белая горячка в тихом виде, проспится — проснется, тогда и определимся, что она на самом деле натворил, а чего не успел натворить на самом деле.. Посоветовал вызвать скорую и сбегать в милицию с повинной, мол, на суде учтут, а там, глядишь, светопреставление подоспеет, темницы рухнут, мертвые воскреснут, ну и так далее. С тем и спровадил. Даже на дубинку его спортивную как следует не взглянул. А стоило на нее посмотреть. В милиции чего только с ней вытворяли: жгли, топили, пилили, материли и даже стреляли в нее из табельного оружия. И ничего ей не сделалось, потому как не горит, не тонет, не пилится и не простреливается. В общем, дефектов уйма, а эффект один: если шарахнуть кого ею, шарахнутый ржать начинает, вроде как от шутки или щекотки. К делу этот странный предмет приобщать не стали. Впрочем, и дела ведь никакого не было: судмедэксперты точно установили: старички скончались от сердечного приступа, следов насилия не обнаружено, единственная странность — что оба разом. Что ж, решила милиция, значит, жили душа в душу, царствие им небесное. А Николаю наказали закусывать, закусывать и еще раз закусывать. Биту, правда, не вернули. Говорят, ее прикарманил один сметливый сержант; лечит теперь ею разных царевн несмеян, деньги большие наживает и слывет мировым светилой по части оздоровительного смеха.
Из участка сосед вернулся в таком подавленном состоянии, что я не решился отказать ему в маленьком займе на помин божьих одуванчиков — бывших старых хрычей. Помин, естественно вылился в шумную попойку. По коридору в направлении ватерклозета и обратно курсировали неумытые личности вполне определенных занятий: завсегдатаи помоек, сборщики бутылок, профессиональные мытари похмельного синдрома («Командир, не дай больному человеку погибнуть смертью храбрых, не то оба падем в борьбе!»). Николай то плакал, то сквернословил, то пытался петь псалмы, то глупо хвастался своей чудодейственной способностью овеществлять сновидения. Ему, само собой, не верили, смеялись, подкалывали, дескать, сделай милость, приснись себе японским императором, Господом Богом, Князем Тьмы и проч. Николай гоношился, пускался в неубедительные объяснения, стараясь довести до сведения насмешников, что ему только неодушевленные предметы по силам, а то бы он давно уже старичков воскресил… Понимали его превратно, потешались, просили воскресить Сталина… В общем, обычные поминки: дым коромыслом, перегар столбом. Вскоре, как водится, выпивка кончилась и как всегда каких-то ста граммов каждому для полного счастья не хватило. Вот теперь разговор пошел серьезный, принципиальный: шутка ли — водки ни капли, а счастья как не было, так и нет. Мигом насели на Николая: дескать, давай, трепло, овеществляй нам сам знаешь чего, и побольше, побольше, потому как, чтобы грех твой замолить, выпить надо немеренно…
Николай честно пытался уснуть: ворон мысленно считал, баранов, глаза на орбиты закатывал, детство счастливое вспоминал…
Тщетно.
Собутыльники тоже без дела не сидели, — сказки сказывали, колыбельные пели, раскладушку с овеществителем снов на руках качали.
С тем же успехом.
Тогда стали совет держать, прикидывать: видит ли вырубленный хорошей зуботычиной человек сны или просто так, без дела плашмя валяется. Николай, как специалист-сновидец, пытался что-то объяснить, но его попросили заткнуться, поскольку он -де морда заинтересованная. Наконец один умник додумался до Соломонова решения: чего зря глотки драть, вырубим — увидим. Кинулись вырубать, а бедняга уже сам со страху вырубился. Или — хорошо притворился.
И наступила такая тишина, какой мне в нашей коммуналке слышать не доводилось. Я даже решил, что оглох: и со стаканом и без к стене ухом прикладывался — ни звука. Полчаса, час, полтора… И вдруг такое громовое «ура» грянуло, что я действительно чуть не оглох.
Как выяснилось из восторженных воплей честной поминальной компании, Николай овеществил трехлитровую банку самогона. Все были уверены, что этого им для полного и окончательно счастья точно хватит. Но этого им не хватило даже для половинчатого. Вообще ни для чего… Зря все-таки Николай растрепался о своем даре. Надо было сперва проверить, поэкспериментировать, сопоставить овеществленное из снов с произведенным наяву… Самогон только с виду самогоном казался, но градусов в себе не имел, и вкусом напоминал жидкий чай.
Пока сосед отлеживался в травме, в комнату старых хрычей вселилась новая жиличка, — этакая сексапильная ведьма, способная даже евнуха принудить к половому воздержанию. На ночь я, от греха подальше, запирался на все запоры, застегивался на все ширинки и дрожал до рассвета, как роза мира на юру материалистической критики. Днем она подкарауливала меня на кухне и, обольстительно улыбаясь, пыталась обучить основам бытовой техники и тактики. Приходилось прикидываться полным придурком: хлопать глазами, ни черта не понимать, невпопад цитировать восточную мудрость: сколько ни напрягай интеллект, в башке светлее не станет! На мое счастье ее терпение истощилось раньше моего. Меня обозвали горьким тупицей, стервецом по знаку зодиака, с тем оставили в покое.
Николаю повезло меньше. Во-первых, он был ослаблен бесплатным лечением и больничным питанием, во-вторых, дурак. Дурак — это всего лишь синоним доверчивого человека, оттого все умники у нас сплошь отъявленные скептики и практики. Вскоре по ночам меня стала донимать темпераментная возня на грани и далеко за гранью полового акта. А по утрам будили пылкие признания соседа, уверявшего соседку в сотворении ею немыслимых чудес: он, видите ли, вновь, как в юности, просыпается от того, что хочет есть, пить и совокупляться, причем — одновременно. После чего следовали доказательства искренности признаний: чавк, бульк и упомянутая возня…
О своей способности овеществлять сны Николай проговорился через неделю. Реакция соседки подтвердила мои подозрения: она оказалась из тех мечтательниц, что стремятся достичь совершенства самоотверженным потреблением рекламируемых товаров. И началась у Николая серьезная трудовая жизнь…
Ядвига (так звали соседку) пичкала его снотворным и, улегшись рядышком, вкрадчиво внушала, какие именно товары из каталога должны ему присниться. Николай очень старался, но ничего путного из его стараний не выходило. Овеществленный телевизор, хотя на его корпусе и красовалось гордо «Sony», напоминал то, что был нарисован на стене. Правда, это чудо техники не потребляло энергии и обходилось без антенны, однако ничего, кроме шоу-проповедей, документальных фильмов из жизни замечательных святых и коллективных псалмопений, не показывало. Не лучше обстояло и с другими предметами быта. Миксер невозможно было удержать в руках, он взмывал под потолок и обдирал его до арматуры. Стиральная машина отстирывала все до первозданности, то есть до льна, хлопка, химических ингредиентов синтетики и шелковичных червей…
Ядвига промучилась два месяца, все надеялась, что Николай возьмется за ум, овеществит что-нибудь приличное и пригодное. Но когда овеществленный накануне тостер, вместо того, чтобы позаботиться о тостах к завтраку, задудел паровозиком и, перебив по дороге всю посуду, рухнул Ядвиге на колени, ангельскому терпению последней пришел конец. Горе-овеществителю устроили прощальный скандал с торжественным отлучением от пострадавшего тела. Николай плакал, обещал исправиться, клялся овеществить лучший в мире мебельный гарнитур, угрожал суицидом, судебным преследованием и в конце концов добился своего. Над ним сжалились, обещали простить, правда, лишь тогда, когда он научится овеществлять так, чтобы овеществленное вело себя надлежащим образом. Либо — когда станет зарабатывать столько, сколько нужно для того, чтобы можно было спокойно сходить в магазин и купить те же самые товары из каталога — въяве, вживе, с гарантией…
Той же ночью Николай срочно овеществил с десяток надувных матрасов и отправился с утра пораньше на рынок продавать. Ни одного не продал. «До чего покупатель пошел привередливый — оправдывался он. — Все ему объясни: и почему отверстия нет, через которое принято такие матрасы надувать, и отчего противной резиной от не разит, и с какой стати не протыкается он ни шилом, ни ножом, ни отверткой, и всегда ли он будет таким плавучим, как им продемонстрировал, переплыв Фонтанку туда и обратно, и с чего он легко складывается до размеров сигаретной пачки, и каким образом опять становится большим, мягким и упругим, стоит его только развернуть?.. Ей-богу, — вздыхал бедняга, — не пойму, чего еще им надо-то?
Коммерчески выражаясь, матрасы не пошли. Надо было придумать что-нибудь попроще, чтобы у въедливых клиентов поменьше каверзных вопросов возникало. Две недели бедный Коля травил свой мозг размышлениями, терзал извилины идеями, даже пытался вспомнить, что же он мечтал овеществить в те времена, когда надеялся выудить золотую рыбку, Емелину щуку, медный кувшин с Хотабычем… Но в голову лезла одна ерунда: рыбку в аквариум, щуку на кухню, старика — в богадельню…
И все-таки он нашел!
Торгует теперь Николай на рынках да на ярмарках почесалками для спин и вешалками для одежды: крепкими, надежными, простыми без извилин. От покупателей отбою нет — и дешево и фирменно: «Nikola’s Dreams ltd». Мировой тренд!
Ядвига, разумеется, давно его простила, расписали, дом у них полня чаша, приборы работают нормально, живут душа в душу, но что теперь снится Николаю, кроме вешалок и почесалок, я не знаю. Меня они по-доброму, по-хорошему выперли в спальный район: современный, просторный, унылый, без соседей в квартире. Одна надежда — название многообещающее и этаж четвертый. Напиться, что ли? Слетать в окошко, вернуться, уснуть и видеть сны? Какие сны? Вот в чем загвоздка.
Фаллоимитатор
Муха по полю пошла, муха денежку нашла… Везет же насекомке — сразу денежку обнаружила, а не черти что, которое еще надобно изловчиться кому-нибудь втюхать, чтобы этой самой денюжкой разжиться, с тяжкого бодуна соскочить…
Так думал отнюдь не ветреный, и уж тем более не повеса, а некто Шкалик, профессиональный хроник и убежденный холостяк. Думал чуть ли не вслух, нисколько не стыдясь своей черной зависти к литературному персонажу.
Пошла муха на базар и купила самовар… Ну да, как же, самовар она купила… Самогон она купила! С тем в поле с утра пораньше и выскочила: на опохмел капустки надыбать… Вот и он, Шкалик, тоже в схожей ситуации очутился: трубы горят, башка гудит, грабли дрожат, словом, весь организм гневно протестует против преступной халатности и пренебрежения. На фиг ему самовар? Или вот это вот безобразие в красивой коробочке, что он на лавочке во скверике, как муха денежку во поле, обнаружил? Нет чтобы пару чириков там же забыть вместо этого непотребства!.. Вот и ломай теперь хворую тыковку. каким образом это дело к делу пристроить. Ведь не выдашь прямым текстом, дескать, люди добрые, а кому хрена искусственного импортного за пол… нет, за четверть цены? Враз в мудозвоны произведут. И хорошо, если только этим и ограничатся, а то ведь могут запросто и по шее накостылять. Этим самым хреном. И будут правы. Сам бы на их месте таким же естественным образом на подобное отреагировал…
«Милая моя, мутная холява, видно ждет меня подлая подстава» — затянул вдруг кто-то над самым ухом с мерзким лиризмом интонаций. Шкалик от неожиданности сначала вжал голову в плечи, затем, наоборот, вытянул ее до вертикального предела немытой шеи, подозрительно огляделся — так и есть: глюка словил. Пока что — слухового…
А ведь стоит этот лжехрен, как пить дать, недешево. Вон в какой нарядной коробочке торчмя томится, применения по назначению дожидается. Ему-то что, у него же вечный полдень с полночью. Завсегда готов, как пионер, всем мужчинам пример…
Интересно, если за него стольник заломить, не слишком жирно будет? В смысле — выдержит морда или треснет?
Как он там у них по-научному прозывается? Не то фулис, не то пунис… В общем, хер моржовый, ус китовый, суперчленюга силиконовая. А на коробочке, как положено, не по-нашему написано. Да еще и с завитушками. Тут и нормальную печать хрен разберешь без пол-литра, а они, затейники, еще и с выкрутасами паспортные данные рисуют.
Фал-ло-им… нам… вам… всем…
И тут в башке и у Шкалика что-то как бы щелкнуло, что-то там в запущенных извилинах прояснилось. Фаллоимитатор, — без труда прочитал он по-американски. Ясно: фалло он имитирует. Стало быть, так и буду к народу подъезжать — шепотом и с оглядкой: фаллоимитатор, импортный, нецелован- ный, новье, по дешевке, почти задаром, мировой продукт…
Легко сказать — к народу. А к какому именно? С таким товаром к
кому ни попадя не сунешься. Тут, как говорится, диффирентный подход нужен. Во как!
И Шкалик, пользуясь моментом внезапного прояснения в своей кочерыжке, принялся усиленно размышлять, в смысле — диффирентировать, а еще точнее, дифференцировать необъятный рынок своих потенциальных клиентов.
Малолеток, педерастов и лесбиянок сразу отверг. Первых по моральным соображениям, а двух остальных по чисто техническим. Потому как некоторые пидоры только с виду пидорами кажутся, а как дойдет до гамбургского счета, так вдруг выясняется, что нормальный мужик, только на моду шибко падкий, оттого и кажется окружающей братве натуральным гомосеком. А с женским полом в этом смысле вообще полный завал. Вроде смотришь — ну чисто мужик, хотя и баба. Такой только юных да нежных девок подавай. А выпьешь-разговоришься, оказывается, ни фига подобного: она сама вся изнутри юная и нежная, и принца своего на белой кобыле — с охапкой роз в одной руке и справкой об освобождении в другой — ждет — не дождется уже целых три полных срока по 182-й статье…
С головой у Шкалика явно творилось что-то неладное: она одновременно пухла с похмелья и вовсю соображала, как бы его побыстрее унять. Иначе, то есть ближе к теме говоря, кому сей непотребный фалльно-свальный предмет пристроить. Допрояснилось в этом органе до того, что предложил он избрать в качестве сегмента рынка одиноких женщин среднего возраста. Шкалик аж оторопел. В смысле, офанарел, но без возгласов матюгального удивления. Он и слов-то таких отродясь не знал. Что еще за сиг-мент рынка? Почему слитно? Сиг с ментом на рынке или наоборот?.. А средний возраст — это сколько лет-годочков? От последнего развода до первой пенсии?..
Шкалик с трудом поднял окончательно отяжелевшую от похмелья и ума голову и принялся недоверчиво всматриваться во встречных женщин.
На дворе стояла осень — пора, как он помнил еще со школы, унылая, но глаз радующая. Наверное, своим унынием… Женщины были одеты в куртки, пальто, плащи и в нечто такое, что можно одновременно считать и тем, и другим, и третьим. И тоже радовали глаз своим унынием. Иди пойми, одинокая она или обременена мужем, детьми, любовником и случайными связями. С виду-то все они ужасно одиноки и смотрят явным средним возрастом. Ну то есть молодость давно прошла, а до пенсии еще пахать и пахать… И, главное, все с надеждой отвечают на его пристальный меркантильный взгляд взорами, исполненными романтических надежд, которые моментально гаснут, как только в поле их зрения, кроме честных, налитых похмельной мукой синевы, глаз Шкалика, попадает и все остальное: задрипанное полупальтецо, засаленная кепка, штаны неизвестного фасона, едва прикрывающие щиколотки, башмаки, один другого моднее, потому что разные, хотя номера почти совпадают — 42-й и 44-й, — наконец, носки цвета осеннего неба, в одну белесую полоску от соленого пота странствий, потому как лето, не в пример осени, нынче выдалось препротивно прежаркое…
Н-да, после такого облома к ним лучше не подходить, — уже не светило, а сияло в бедной черепушке Шкалика, — сочтут за издевку.
«Точно!» — согласился с ней Шкалик и, стыдливо потупившись, выгреб из кармана треснутые солнцезащитные очки, которые отчаялся втюхать кому бы ни будь уже с год как. Приходилось пользоваться этой роскошью самому. Вот и пригодились. Черные очки — не черные очи, реакции на них от среднего возраста никакой. А он им имитатор под нос: не угодно ли? А они ему в ответ: а что это за фиговина? А он им чего на уши вешать будет? Что это такая штука, которая фалло имитирует? А они ему по горбу пакетами с провизий. А там ее килограммов по-восемь в каждом. А могут и ментов крикнуть, за ними не заржавеет. А с ментами ему не резон, враз к стенке припрут наводящими вопросами: где агрегат скомуниздил, бомжина позорная? Кого радости последней в жизни лишил, синюха? И так далее, не считая поощрительных подза-тыльников и убедительных затрещин…
Да на фиг ему вообще ср… ся этот имитатор! Таким товаром торговать — себе дороже. И Шкалик убрал очки со своей личности обратно в карман. И немедленно пожалел об этом. Потому как в них он, может быть, еще имел бы шанс проскочить незамеченным мимо этого долбозвона Опохмельченки. И какого, спрашивается, фалло он со своего Лиговского отстойника к нам на Петроградку таскается? По делам он тут, видите ли. Знаем мы его дела: нажрется и давай орать про свою бабушку, которая в киевской женской гимназии русскую литературу преподавала. Мало ли чем нашим бабушкам в тяжкие времена разгула царизма заниматься приходилось. Вот у него, у Шкалика, тоже, может быть, бабушка была. И вполне вероятно, что и до сих пор где-то есть. Но он ведь о ней не распространяется даже будучи во крайнем хмелю. И не потому что знать не ведает, какой дурью она по молодости маялась, а потому что под балдой надобно не про бабушек благим матом вопиять, а про жизнь тихо и степенно калякать. Про общих знакомых вспоминать, про корефанов, с которыми по рюмочным да по скверикам соображали… Ну да мало ли о чем можно под газом негромко и невнятно с хорошим человеком потрендеть. А этот — орет. Активен как электровеник. Всё знает. Обо всем осведомлен. Учился в трех техникумах и двух институтах сразу, правда, неизвестно, кончил ли хотя бы один… А еще он Байконур строил, на советском шатле по кличке Буран летал… Испытательный полет, — заливает, — вошел в атмосферу. Двигатели отказали. Рация накрылась. Кругом темная ночь. Наверху звезды, внизу океан. А на нем реденькие светлячки еле ползут, — корабли, значит, сухогрузы, танкеры и сейнеры курс свой держат. И тишина… Потому что океан-то Тихий!..
Во брехло-то.
А иной раз как наулюлюкается, так вместо того, чтоб бабушку свою добрым словом помянуть, начинает ко всяким темнопопеньким приставать, вопрос национальный решать. У вас, говорит, кожа смуглая, глаза карие? Нерусский, значит. А вы слышали такой девиз: «Франция — для французов»? А один черенький, не будь дураком, возьми да и спроси у него в ответ: «Вы хотите сказать, что Россия — для алкоголиков?» Ну тут-то Опохмельченко враз о бабушке своей вспомнил, сирену свою включил. Орал, пока в дюндель не схлопотал. Не от черенького, а от своего же брата русака белолицего сероглазого. Чтоб, объясняет, собак не пугал. Они, говорит, у меня холеные, умные, воспитанные, призовые, им завтра на выставку медали зарабатывать, а ты, падла подзаборная, своим ослиным ревом их нервируешь, аппетита лишаешь…
Ну, дали Опохмельченке в дюндель, а он сразу брык с копыт и лежит, пиво из горла досасывает и о бабушке своей вспоминать продолжает. Потом еще и дедушку приплел, который, оказывается, в той же гимназии директором подвизался…
Брехло брехлом, короче. Но когда трезвый бывает, не орет. Про Буран не заливает. О бабушке ни гу-гу. В общем, нормальным мужиком кажется, когда трезвый. А когда он трезвый-то?
Вот и сейчас — уже с пивом в граблях. В личность Шкалику заглянул и молча это самое пиво протягивает. Шкалик от такой братской неожиданности даже не сразу понял, что происходит. На автопилоте бутылку принял, заметил, что на треть полна, хлебнул и коробку с имитатором протянул: дескать, гляди, чего у меня для народа имеется… Да, на душе слегка полегчало, а вот в черепной кубышке обратный процесс начался: от ясности к затуманиванию. Ну, до окончательного тумана с последующей тьмой еще дожить и добыть надо…
Опохмельченко тем временем коробочку обсмотрел, обнюхал, открыл, заглянул, но продукт вынимать не стал, в тему так въехал, без проб и экспертиз. А как въехал, так давай во всю свою луженую глотку встречных гражданок агитировать на покупку очень нужной в хозяйстве, особенно в женском, вещи. Ну ни на полхрена стыда в человеке не осталось, весь пропил!
— Мадам! — орет на всю Большую Зеленину, — неужели вам не хочется обрести хоть немного независимости от этих подлых, гадких, вонючих, вечно пьяных мужиков? Так берите и пользуйтесь! Вот оно — ваше спасение! Вот он — одновременно символ и средство вашей свободы! Само просится к вам в руки в обмен на какие-то несчастные триста рублей! Подумать только, всего каких-то десять поганеньких долларов и вы свободны, как птица, мадам!
Шкалик, услыхав сумму, едва остатками пива не подавился. А мадам, ясное дело, шарахнулась от них, как путана от пидора.
— Ну ты это… того, — высказал свои претензии Шкалик. — Аккуратней с ценами. Каких еще десять поганеньких баксов к ядреной фене?
— Что, мало? — оживился заскучавший было Опохмельченко.
Не найдя сходу слов для достойного ответа на такой идиотский вопрос, Шкалик вернул хозяину пустую тару и повертел пальцем у виска.
— Много? — догадался лиговский.
— Тут бы хоть стольник содрать, уже — во! — определил предел своих мечтаний Шкалик, проведя ребром ладони по срезу подбородка.
— Но стоит он явно больше, — не согласился Опохмельченко. — Может, даже сто баксов!
— Здоровье дороже, — мудро рассудил Шкалик, забирая свою находку у незваного помощничка.
— Слушай, — загорелся новой идеей обитатель Лиговского отстоя, — у меня тут на Гатчинской знакомый ларечник в газетном киоске. У него этой порнухи, как говна. А в ней, между прочим, всякая такая вот хренотень рекламируется… Сходим к нему, хоть настоящую стоимость разведаем. А то действительно, то десять баксов кричим, то сто рублей шепчем…
Шкалик хотел заметить, что о десяти баксах кричал не он, а о ста рублях они еще вслух народу не заикались, но тут к ним, воровато оглядываясь подошла неприметно одетая женщина неопределенного среднего возраста и, ни на кого не глядя, кроме коробочки с изделием, тихо поинтересовалась:
— А он током не бьется?
— Да что вы, мадам! Он же на батарейках! — принялся загибать во все свое воронье горло Опохмельченко. — Двух батареек, сударыня, хватает аж на три недели нормального замужества. Правда, на медовый месяц понадобиться раза в три больше, — добавил он с честной авторитетностью.
Шкалик молчал, боясь спугнуть удачу, и одновременно злясь на лиговца за откровенный трендеж. А что, если эта фиговина ни на каких не батарейках, а прямо от сети, или вообще на механической тяге, в смысле — для ручного применения?
— А батарейки к нему прилагаются? — гнула свою покупательскую линию дама.
Шкалик слегка зарумянился и взглянул на Опохмельченко с надеждой и опаской.
— Увы, мадам, — огорченно развел руками последний, — чего нет, того нет, врать не буду. Но зато мы можем помочь вам купить отличные батарейки с солидной скидкой. Это недалеко, в двух кварталах отсюда, в газетном киоске…
— Сколько? — не отводя глаз от нарядной коробочки любопытствует женщина.
Опохмельченко и рта раскрыть не успел, как Шкалик, пребывавший на этот раз на чеку, выдал заветную сумму: «Сто несчастных рубликов, сестрица!»
— Что-то дешево слишком. Это подозрительно… И я вам не сестрица!
Опохмельченко, открывший было рот для ответа на вопрос о цене, так с открытым хлебальником и остался. Не надолго, правда. Захлопнул с лязгом искусственных челюстей, вновь отверз и запричитал:
— Исключительно из уважения к вам мадам, исключительно из уважения! В убыток торгуем-с…
Женщина, словно очнувшись от наваждения, вздрогнула, зажмурилась, прозрела, перевела наконец взгляд с товара на его дилеров.
— Господи, какая же я дура!..
— Мадам, куда же вы? Отдадим за девяносто пять! — кинулся было за нею Опохмельченко, но, быстро сообразив, что развить с места в карьер такую космическую скорость не способен, остановился, пожаловался:
— Что за холявный народ пошел — жалкого стольника за такое чудо техники им жалко! Жмотка…
— Да она не из-за этого, — пробормотал Шкалик, пряча злосчастный товар под пальто.
Однако полностью спрятать не успел, был остановлен строгим вопросом:
— Что там у вас? Вибромассажер?
Перед ним стояла, переминаясь в нетерпении на скрещенных ножках, молоденькая девушка, с виду явная школьница: в одной руке дымящаяся сигарета, в другой — портфель. Шкалик сначала растерялся, затем испугался (это же статья — совращение несовершеннолетних!), наконец, сглотнул и хрипло выдавил:
— Нет, не он…
— А кто?
Шкалик затравленно оглянулся на Опохмельченко, рассматривавшего с отсутствующим видом архитектурные украшения последнего этажа дома на другой стороне улицы: портики, пилястры… Деваться некуда, надо отвечать:
— Хрень это, — честно признался Шкалик.
— Ясно, что хрень, — пожала плечами девчонка. — Только хрень хрени рознь. Иногда они идут в наборе: фаллоимитатор с вибромассжером. Фаллоимитатор мне ни к чему, слишком брутально, к тому же я — девственница, но вот вибромассажер очень бы пригодился. У меня вот… — Она сунула сигарету в рот, слетала в карман куртки, вытащила несколько мелких бумажек с мелочью. — Сорок два рубля с копейками… Это же три пива почти, соглашайтесь…
Шкалик отвел взгляд от рубликов, прощально вздохнул: «Нет там никакого вибромассажера, одна хрень» и решительно двинулся с места в неизвестном направлении.
— Увы, мадмуазель, видимо, не судьба, — услышал он за спиной Опохмельченку. — Не пожертвуете ли пару рубликов сирым и убогим на поправление здоровья?
— Слышь ты, сирый, а не пошел бы ты на х…
— Что?! — завелся с места Опохмельченко.- Да знаешь ли ты, девица непотребная, кем была моя бабушка?
— Знаю — сукой. Катись давай за своим дружком, пока ментов не позвала…
— А-а-а! — зарычал Опохмельченко в ярости. Топнул ногой, погрозил пальцем и в конце концов сделал так, как девчонка ему посоветовала, — засеменил в том же направлении, что и Шкалик
Неизвестное направление привело их аккурат к вратам ада, в которых Опохмельченко моментально признал входную дверь в секс-шоп. При входе — привратница: потасканная девица в боевой раскраске при распахнутом плаще, выгодно подчеркивающим своей непомерной длинной набедренную повязку мини-юбки с торчащими из-под нее нижними конечностями в черных ажурных чулочках.
— Слушай, Шкалик, — зашептал против своего обыкновения орать обо всем в полный голос Опохмельченко, — давай зайдем, вдруг там на комиссию товар принимают?
— Какую комиссию? Охренел? Пока продадут, загнемся!..
— Да не загнемся, не ссы. Я знаю, как эти дела делаются. Они нам цену скажут, за которую товар на продажу выставят, а мы им в два раза меньшую предложим, но чтобы прямо сейчас заплатили. А уж они там его за сколько им влезет выставить могут, нам-то что?..
— А-а, — сказал Шкалик, задумываясь.
— Разрешите пройти…
Прилично одетый мужик, брезгливо отстранив заговорщицкую пару хроников, потянулся к ручке входной двери. Девица встрепенулась.
— Мужчина, вы куда? Подумайте: а оно вам надо? Вот ведь я — живая, теплая, настоящая! И обойдусь вам вполовину дешевле, чем любая примамбасина этого заведения! Учтите, резиновые бабы изнашиваются, требуют ухода, соблюдения секретности, и удовольствие от них довольно сомнительное. Не то что от меня!..
Мужик слегка помедлил, окинул внимательным взором девицу, быстро что-то в уме подсчитал, пожал плечами, рванул дверь на себя, шагнул внутрь, поделившись на прощание итогом своих размышлений:
— Да ведь тебя, красавица, все равно с резиной употреблять придется. Так какая разница?..
И вошел в магазин. Однако тут же вышел. Не весь, голову только высунул. Для дополнительных сообщений.
— А я тебе скажу — какая. Разница в том, что резиновую куклу покупаешь раз и навсегда. А тебя — только на время…
И вновь скрылся в магазине. Теперь уже окончательно. Ну то есть надолго: пока выберет, пока приценится, пока то да се. Такие покупки с кондачка не совершаются…
— Какая жалость, что тебя, Шкалик, резиновой бабы найти не угораздило. Сейчас бы втюхали этому мудиле на раз-два, — высказал Опохмельченко то, о чем Шкалик с тоскливой завистью подумал.
«Не утешайте меня, мне слова не нужны. Мне б отыскать покупателя этой фигни» — вновь накрыло Шкалика музыкальной галлюцинацией. На сей раз — в сочувственной тональности. Шкалик затаился в ожидании продолжения. Но его не последовало. Возможно, из-за Опохмельченки…
— Послушай, красавица, — вдруг встрепенулся лиговский, — а вам, часом, фаллоимитатор не нужен? Ну там, для сексуальных игрищ с клиентурой…
— Игрищ! — фыркнула привратница. — Ну ты скажешь тоже, дядя!..
Тут бы хоть кого бы нибудь на обыкновенный трах развести, а ты — игрищ…
— Шкалик, покажи товар лицом, а то девушка рассуждает как-то слишком отвлеченно…
Шкалик неуверенно полез к себе за пазуху.
— Не надо, Шкалик, не утруждайся, все равно не куплю, — грустно молвила красна девица. — Вот если бы этот ваш лжехрен еще и платил бы мне за каждую палку, тогда конечно, — мечтательно добавила она, сладко жмурясь от недостижимых перспектив. Помечтала секунду-другую, тряхнула завитой головкой, поделилась по-дружески советом:
— А сюда вам, мужики, лучше не соваться. У них у самих этого добра завались. Спрос минимальный…
Опять облом! У Шкалика на слезящиеся от похмелья глаза набежали дополнительные, исторгнутые драмой неудач, слезинки.
— Ладно, нет так нет, — с несвойственной ему покладистостью примирился с отказом Опохмельченко. — Сигареткой не угостите, барышня?
— С паршивой овцы хоть шерсти клок? — скривилась та в саркастической гримасе.
— Да что вы на себя такое наговариваете, милая девушка! — возмутился Опохмельченко. — Да если бы не обстоятельства, если бы не возраст, не проклятое безденежье, да разве позволил бы я вам торчать тут на сквозняке! Да я бы вас мигом в ресторан, в номера!.. И не на раз, и не на час, а как минимум, недельки на две, если не дольше…
Столько брехни за ради курева! — сокрушенно подумалось Шкалику. Лично он бы так не смог. Язык бы не повернулся…
Сраженная откровениями Опохмельченки девушка полезла в сумочку за сигаретами. Однако достать их не успела. Дверь секс-шопа отворилась, выпустив наружу того самого расчетливого мужика с внушительной коробкой под мышкой. Видимо, давно уже выбрал и приценился…
— А, ты еще здесь? Как насчет групповичка со мной и моей резиновой подружкой? Плачу тыщу…
— За час?
— За три. Но — с бухаловом и закуской…
Раздумывать девица не стала:
— Заметано!
Опохмельченко ткнул в бок Шкалика: дескать, доставай товар по-быстрее.
— Сударь, а не угодно ли фаллоимитатор за четверть цены? Самая подходящая для всякого порядочного групповичка вещица…
Мужик смерил его недобрым взглядом. Опохмельченко опасливо попятился. Шкалик сделал то же.
— Не терплю конкуренции, — оскалился мужик. Хмыкнул и удалился в сопровождении девицы.
— Ни бабок, ни курева, — печально подытожил Опохмельченко.
— Зато по шее не надавали — хотел было вставить Шкалик хоть что-то обнадеживающее, но не успел.
— Игорь?! Глазам свои не верю! Игорь, это ты?! — перед Шкаликом вдруг очутилась расфуфыренная по последней моде дама. Вся такая вальяжная, ухоженная, исходящая дорогущими духами и немереным баблом. Таких еще бизнес-леди называют…
— Я не Игорь, я — Шкалик, — не признал знакомства Шкалик.
— Я не по кличке, я по имени, — пояснила леди. — Игорь Адоматский — это ведь ты? Не отпирайся, я тебя узнала. А ты — узнаешь меня?
— Ишь ты, Адоматский, — пробормотал себе под нос Опохмельченко.
— Я понимаю, тебе в таких обстоятельствах неудобно, не хочется вспоминать, — продолжала меж тем дама. — Но ты все-таки вспомни: это не я тебя из армии в Кривом Наволоке не дождалась, это ты ко мне не вернулся, даже не заехал, предпочел сразу в Питер…
Шкалик молчал, тупо уставившись на женщину.
— Шкалик, — зашептал ему на ухо встревоженный Опохмельченко, — не стой истуканом, обними девушку…
— Нет, обнимать меня, Игорь, не надо, — расслышала подсказку леди. — Обнимешь, когда протрезвеешь, вспомнишь, отмоешься как следует и будешь готов рассказать, как тебя угораздило дойти до жизни такой…
— Так ведь для того чтобы протрезветь и отмыться… — позволил себе встрять Опохмельченко с резонными соображениями, но был прерван на полуслове самым высокомерным тоном:
— А тебе, синюха голимая, никто слова не давал. Заткнись и чеши отсюда, пока я охрану не позвала…
Опохмельченко раскрыл было рот, видимо, собираясь по своей привычке сообщить на повышенных тонах о роде деятельности своей бабушки, а заодно, может быть, и дедушки, но, взглянув на подавленно молчащего Шкалика, тихо крякнул и отошел. Метров на пять, на шесть…
— Что ты там за пазухой прячешь, Игорь?
Шкалик машинально вытащил из-под пальтеца злополучную коробочку.
— Да уж, докатился, — вздохнула дама. — Ладно, так и быть. По старой, так сказать, дружбе, и в память о любви моей юности… Двухсот баксов на все про все хватит?
— Лучше в рублях, мадам, и купюрами помельче, — подал голос из своего далёка Опохмельченко.
— Разумно, — усмехнулась дама, заглянула в сумочку, пошелестела наличностью, извлекла несколько разноцветных бумажек, сунула их в руки оторопевшему Шкалику, забрала коробочку, помедлила, добавила к деньгам визитную карточку: — Примешь человеческий облик — звони…
Развернулась, шагнула к шикарного вида автомобилю солидного бутылочного цвета с предупредительно распахнутой то ли охранником, толи шофером задней дверью. Помахала ручкой, села и укатила.
Опохмельченко подошел к Шкалику не сразу — благоразумно дождался пока авто с с дамой скроется за поворотом.
— Сколько там?
Шкалик растерянно уставился на свои руки — в одной банкноты, в другой визитка.
Подсчитали. Не так уж много оказалось. Ну да богатенькие всегда жмоты. Потому и богатенькие, наверное. Впрочем, на бутылку с прицепом хватило.
Уединились в закутке пыльного скверика, доживавшего последние дни перед сносом под очередной торговый центр.
— Масленкина Екатерина Прокопьевна, генеральный директор ООО «Севэкспортраст», — прочитал Шкалик уведомление на визитке. Пожал плечами: не знает такой…
Сели, выпили. Настроение у Шкалика не улучшилось. Напротив, вторая и вовсе не пошла. Махнул рукой притихшему Опохмельченке: мол, не жди меня, я потом. Опохмельченко понимающе кивнул:
— Ладно, Игорек, я свою половину добью и пойду. Выпьешь свою, когда отпустит…
Но Шкалика не отпустило даже к вечеру, даже после того как он допил, давясь от отвращения, свою половину вырученной за фаллоимитатор водки. Эх, еще бы граммов двести и он бы снова ожил, в смысле — вырубился бы наконец, опьянел бы и с концами. А там утром добрый боженька наверняка что-нибудь на опохмел подкинет. Что-нибудь приличное, что можно сбыть легко и непринужденно — на раз-два…
И вдруг, трезвея, вспомнил, возмутился. Почти вслух. Почти внятно.
— Николай я, а не Игорь! И фамилия моя Агурихин… Да, точно — Огурихин, а не какой-то там Адомайский. И ни из какой я не из Кривой Наволочки, а из Питера, из Красного Села…
Вскочил, замахал руками, бормоча опровержения, сел и… заплакал…
Кто-то над ухом тихо пропел с издевательской проникновенностью: «Плач, синюха, плач, меньше писать будешь…»
Шкалик затравленно огляделся — опять никого. Вздохнул, утерся, встал и побрел искать урну, в которую по дороге в закуток бросил скомканную в сердцах визитную карточку обознавшейся дамы. А вдруг он все-таки не Николай, не Огурихин, и даже не Шкалик, а как есть Игорь Адоматский, опустившийся уроженец Кривого Наволока, для которого еще не все потеряно в этой жизни?
Глухарь
Чтобы видеть, надо не слышать. Звуки оскорбляют. Жить всеслышащим слепцом утомительно. Надоедает то и дело переспрашивать всяк встречного, поперечного, параллельного и перпендикулярного: какого хрена им всем от меня надо, неужели не заметно, что ни черта, кроме мата сердечного, не обломится? Если не заметно, пусть внимательнее смотрят, пусть не полагаются только на слух. В особенности это пожелание относится к тем нерадивым да юродивым, что усвоили дурную привычку добиваться единовременного вспомоществования, апеллируя к моей природной сентиментальности своими слезливыми автобиографиями: безутешный вдовец, организму холодец, подайте сколько не жалко на приличные похороны и разностороннее воспитание детворы… Такое впечатление, будто все разом осиротели, овдовели и обманулись в лучших чувствах. Мне собственных глаз жалко все это читать. Я не разделяю мнения, будто нищему надо подавать с благодарностью уже хотя бы за то, что он не вор, не убийца, не сексуальный маньяк; будто творя милостыню, я подаю не конкретному попрошайке, а лично Богу, — словно Господь нуждается в чем-либо еще, кроме моей бескорыстной любви! Я точно знаю: истинно нищие — нищи духом, а не мощной. И пусть не пытаются сбить меня с толку. Не удастся. Уж лучше я благословлю прожорливую осень, пирующая на останках весны, упьюсь карнавалом тления для очарованных очей, пересчитаю желтые листики увядания на половом коврике природы…
Ну вот, кажется, еще один сиротка спешит надорвать мне сердце слезами, истребить душу жалостью.
Смотрите все! Вот идет нищий — клянчить у ближних на пропитание. Вот идут ближние — хлопотать о Царствии Небесном жалкой подачкой. Великое сообщество тварей Божьих, у которых ума всегда больше, чем денег!
А у меня наоборот: сколько денег, столько и ума. Принцип гармонии и равновесия, опровергающий суеверия филантропов, полагающих, будто деньги есть самый верный способ поладить с людьми. А мне надоело с ними ладить! Отныне наилучшим из моих чувств я считаю тугоухость. Да здравствует отосклероз в последней стадии развития!
Хотя чего скрывать, порой я все еще испытываю к сирым и обездоленным прежнее сострадание. Причем так им об этом прямо и заявляю: сочувствую, мол, весьма тронут и обескуражен вашей личной бедой и крайне возмущен несправедливостью фортуны в ваш горемычный адрес.
Сочувствие — довольно вредная для здоровья эмоция. От него тощают карманы и бумажники. Поэтому с некоторых пор я выхожу к народу только в наглухо застегнутом костюме справедливости: ни черта не слышу, зато всех умиротворяю: Бог услышит, Бог призрит, Бог простит, Бог подаст…
Господи, пронеси! Особенно тех, кого принесла нелегкая!
Господь-то, конечно, пронесет, но полагаться только на Господа — тягчайший грех, ибо святая заповедь «спасайся, кто может» вовсе не подразумевает, будто тех, кто не может, спасет Бог. А посему я воздеваю очи горе и с отсутствующим видом любуюсь крупногабаритным шиком рекламных словоупотреблений.
ИЗМЕНИМ ЖИЗНЬ К ЛУЧШЕМУ — КУПИМ ИНДУЛЬГЕНЦИЮ!
Надо же, сколько разительных перемен за ночь: еще вчера здесь призывали приобретать ПРОТИВОЗАЧАТОЧНЫЕ ТАБЛЕТКИ ОТ ЗАБЕРЕМЕНЕНИЯ ДУРАЦКИМИ МЫСЛЯМИ. Видимо, средство оказалось с изъяном и кто-то, крупно залетев, международно поскандалил с медицинской общественностью, наотрез отказавшейся приравнять трепанацию к аборту. Доказывай теперь, что не Зевс и достоин лучшей участи…
Хренистый путь мой пролегает через подворотню. Да не через простую, а через прославленную, все стены которой самый чебуречный из чебуреков в глухие года самодурии нелегально окропил своей горячей революционной мочой. Соответствующий аромат эпохи не выветрился до сих пор. А на входе и на выходе по дюжему охраннику, и у каждого по персональному представлению о пределах мздоимства, свой личный подход к непосильной Христовой заповеди: «не скупись».
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ЗАБЕГАЛОВКУ «ТЕЩИНЫ БЛИНЫ» (БЫВШИЕ «ЗОЛОВКИНЫ ОЛАДЬИ»)! УЧТИТЕ, ПОКА ВЫ РАЗДУМЫВАЕТЕ, ДРУГИЕ УЖЕ ЕДЯТ!
Поесть — черт с ним? Или воздержаться — Бог со мной?
Закурю-ка я и поразмыслю: каким воззванием владельцу платного туалета привлечь к себе внимание зятьев, отведавших тещиной стряпни, — авось-либо есть и расхочется.
Зря курил, мозги мыслями беспокоил, — без меня додумались
МИЛОСТИ ПРОСИМ ЗАМОРИТЬ ЧЕРВЯЧКА — ВЫВЕСТИ ГЛИСТУ СОМНЕНИЯ НА ЧИСТУЮ ПРОТОЧНУЮ ВОДУ!
Уговорили — вон сколь народу в очереди пританцовывает. Натуральный порочный круг: пока дотанцуешь, присядешь да выведешь, вновь есть захочется. Вечная масленица получается, — из тех, что не все коту, в смысле — кошке под хвост, а все на благо человека. Что ж, каждому свое. Меня моя глухота вполне устраивает. Она не только лечит нервы невозмутимым созерцанием ошибок природы, но и позволяет легко замечать даже то, чего еще нет или уже никогда не будет. Недаром древние всерьез полагали, что нравственная глухота есть залог душевного здоровья, а все прочее — лишь суета маеты и томление слуха. Иначе говоря, слышать да слушать — самый верный способ спознаться накоротке с нервными припадками; уподобиться тем несчастным, что сперва шумно налаживают с друг дружкой братские отношения любви, уважения и взаимовыручки, а затем всю оставшуюся жизнь оглушительно их выясняют. Вопят, какофонят, целуются, ругаются, свистят, одним словом, общаются. Странно, — даже тем, кто подобно мне, увенчан диадемой наушников, и то неймется. Должно быть, их плейеры не безмолвием гармонии сфер заряжены, а все той же разносортицей децибел. Знать, не каждому по плечу вечное молчание безграничного пространства, — это вам не Моцарт, и даже не концерт для Иерихонской трубы с оркестром; это — торжественный и окончательный отказ от услуг собственных барабанных перепонок: первая ступень на пути к вечному
спасению…
ХОТИТЕ СТАТЬ СЧАСТЛИВЫМ — КУПИТЕ ПНЕВМАТИЧЕСКУЮ ПОЧЕСАЛКУ!
Не успел: трамвай нагрянул, как всегда кстати и невовремя. Пассажиры, храня обычай, усиленно пожирают сонными взорами риторические красоты многофункционального стиля.
СЛАВА ЗНАТНЫМ ПОТРЕБИТЕЛЯМ ДУХОВНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ!
Все же насколько благороднее подсматривать, чем подслушивать! Особенно если слышишь только то, что видишь, а видишь непривычно мелкий шрифт, вынуждающий щуриться и тем выдавать себя и свою заинтересованность в происходящем.
«…позднее в ее светлую голову закрались мрачные сомнения, а с ними и остатки здравого смысла, который она потеряла прошлой ночью вместе с девственностью и святой верой в экстатические свойства трения…
— Сор, вы плюнули в наш колодец! Потрудитесь объясниться!
— Моя слюна стерильна и полезна для здоровья! Вот справка от врача, а вот сертификат от экологической службы…
— О моя дарлинг леди, я готов сделать для тебя всё, что пожелаешь!
— Сделай так, чтобы я по тебе соскучилась…
Мистер Роллинг решил встать тем вечером пораньше: ему пришла в голову замечательная идей — побриться на ночь глядя. Бриться и одновременно разглядывать ночь оказалось делом нелегким и даже хлопотным. К тому же ночь как назло выдалась черным-черна, словно задний проход неряшливого негра. Мистер Роллинг тем не менее нашел, чем заслушаться и на что засмотреться. Рука его, отягощенная старой, ржавой и чрезвычайно неудобной бритвой, предательски дрогнула. На венецианское зеркало старинной работы брызнула кровь последнего из рода Роллингов. ПОЛЬЗУЙТЕСЬ БРИТВАМИ ФИРМЫ SHAVING SET WITHOUT DEAD!
Я поднял заплаканные глаза и едва не усомнился в самодостаточности гармонии сфер, умерщвляющей плоть слуха моего. И вновь выручила реклама.
ЛУЧШИЕ ТОВАРЫ ИЗ ВТОРЫХ РУК! ПРЕЗЕРВАТИВЫ, ТАМПОНЫ, ЗУБНЫЕ ЩЕТКИ, КЛИЗМЫ И ПНЕВМАТИЧЕСКИЕ ПОЧЕСАЛКИ!
Я радостно улыбнулся, представив, как бы я страдал, если бы это не читал, а слышал. Радость познается в сравнении. В том и состоит высшая мудрость, чтобы знать, что с чем сравнивать. Например космический порядок с нашим бардаком, когда задний вагон не слушается переднего и следует своим маршрутом, игнорируя протесты пассажиристой общественности и полное отсутствие рельсов. Пожалуй, я единственный, кому с ним по пути. Все равно объявлений я не слышу и ориентируюсь в пространстве умозрительно: как только промелькнет в мозгу сатериологическая мысль об отосклерозе, что спасет мир, а за окном — аршинное уведомление о ГРУППОВОМ ИЗУЧЕНИИ КАМАСУТРЫ ПО МЕТОДУ ДОКТОРА ФРЕЙДА, так мне выпрыгивать…
Я опять приземлился удачно: сумма отдавленных конечностей не превысила меры моей щедрости. Напрасно люд прохожий гоношится, криком исходит, права качает, терпение мое испытывает, электронную слуховую трубку подешевке впарить мне норовит. В ответ я только слабо улыбаюсь и миролюбиво втягиваю голову в плечи, подкрепляя эту жалкую мимику риторической отвагой мысленно отповеди.
Не по адресу, господа! Я не праведник, шум мира мне ни к чему. От того, что у меня разболится то, что я втянул в туловище по самую челюсть, никому легче не станет. Не позволю уродовать свое среднее ухо электричеством! Мне по душе пребывать в гнетущем пространстве тишины и довольства; проявлять к вашему миру исключительно спекулятивный интерес отставного Господа Бога; наблюдать суетным взором наглость земных предметов, разгадывая между делом тайны скверных привычек бытия. В неозвученном пространстве главное — уметь замечать только те косые взгляды, что откровенно льстят вашему личному эго, и, высокомерно игнорируя двусмысленные улыбочки встречных особ, мужественно воздерживаться от немедленной проверки содержимого своей ширинки на предмет игривого сглаза.
ЗАЙДИ!
Зайду.
УЗРИ!
Узрю.
КУПИ!
Может, действительно купить себе высший смысл своего существования? Чем он хуже любого иного? Знай себе уничтожай бактерии в родимом унитазе. Долой одноклеточных паразитов! Да здравствуют многоклеточные энтузиасты чистоты и белизны!.. И не дорого совсем… А вдруг потом ужаснусь, содрогнусь, раскаюсь в содеянном и побегу со своей вдовьей лептой обрадовать Фонд Общества Охраны Бактерий от Бесчинств Чистоплюев? Ведь и я отношусь к числу тех решительных ребят, которые всегда делают только то, что хотят, хотя и не всегда догадываются, что хотели именно того, что натворили… Какая все-таки накладная штука — жизнь! С одной стороны, если поразмыслить, унитаз все же мой, и я имею законное право считать бактерии захватчицами частной собственности и поступать с ними в соответствии с уложением о наказаниях. Но с другой стороны, если подойти к проблеме с божеских позиций любви и непротивления вселенскому злу мордобоем догматов, унитаз ничем не лучше рубашки, которую заповедано отдавать ни за понюшку табаку и даже не за красивые глазки. Или все же лучше?.. Подойдем к проблеме с тылу. Меня хотят убедить, что источником большинства моих бед является унитаз, зараженный вредными бактериями, и что мой прямой долг перед собственным здоровьем состоит в том, чтобы, восседая на стерильном унитазе, испражняться экологически безвредным калом. Боюсь, от такой чистоты у меня отверзяться уши и слух мой вновь наполнится благим матом шумоделов и звукопроизводителей. Один Бог ведает, сколько всего я претерпел ради того, чтоб впасть, наконец, в просветленную глухоту, научиться внимать миру очами души моей! Ибо глухарьство мое — не прихоть, а насущная необходимость страждущего сердца. Потеряйте слух и вам не придется крепить веру дополнительными доказательствами бытия Божия, ибо безмолвие — это торжество полного согласия с самим собой и с Господом Богом; вечная теофания тишины!..
Подумать только, — а чуть было не купил и тем самым едва не лишил себя благодати. Вот что значит думать о теле, а не о деле. Бактерий испугался! Да как они могут повредить твоей бессмертной душе, если даже в антисанитарии ада ей обеспечена вечность, не говоря уже о рае, где и унитазов-то никаких не держат, поскольку нектар с амброзией полностью усваивается организмом психеи? Решено! Никаких гигиенических средств! Бактерии — это испытание души на профпригодность в райских кущах. Лучше вшивым войти в жизнь вечную, нежели чистюлей быть ввержену в геенну огненную, где терзает уши скрежет зубовный… Кстати, о зубах. Зубы чистить будем или отдадим на откуп кариесу? Учти, в случае чего, нечем будет скрежетать…
Признаться, меня порой даже пугает исключительная последовательность, столь присущая моим рассуждениям. Практически ничто из общепринятого не выдерживает дыбы моего анализа. И этим я тоже обязан своему счастливому дару — ничего не слышать. Ведь раньше как было? Стоило о чем-нибудь серьезном да возвышенном задуматься, как тебя уже бесцеремонно окликают или кричат, чтоб посторонился и не лез им в очи психологической пыльцой… Уж не говорю об общем шумовом фоне, этой варварской смеси механического гула, электрических воплей, вороньего грая и невыносимого жужжания почетных участников городской суеты. Всем до всех есть дело. От минутного молчания скукой давятся. Вот и жгут друг дружке сердца глаголом, выжигают в душах неповторимые скрижали: «Здесь был Валера и чуть не помер от тоски», «Валера — кретин! Мы тут славно повеселились! Группа гомеопатиков». Ну уж до моей души им теперь не добраться, у меня отныне вечное «занято». Я теперь замечаю только то, к чему лежит душа, а все прочее надменно игнорирую. Я научился безошибочно отличать себя в любой толпе, сверяя по памяти приметы. Если ко мне внимательно приглядеться, то, при наличии внутреннего ока и отсутствия внешнего слуха, можно узреть над моей непокорной головой нерукотворное кредо мое: ЗАПРЕТЫ ХРИСТА — В ЖИЗНЬ! Коротко и ясно. Пусть я глух, как контуженный любовью тетерев, но дело всей своей жизни знаю наперед. Сначала разучусь читать, затем говорить, потом думать, испражняться, размножаться. Ибо мудрец — тот, кто устал копить иллюзии и стал забавляться игрой собственных впечатлений.
Машинописец
Только когда в человеке состарятся
страсти, тогда, наконец, возникает
счастливое спокойствие невинной
души и безмятежность сердца —
будто это вековечный пир.
Эразм Ротердамский. Оружие.
христианского воина
.
Хочется начать так. Я человек простой, неглубокосердечный, крещенный во младенчестве в холодной купели и с тех пор крепкий верой, слабый бронхами, суставами и рассудком. С возрастом к ним прибавились мигрень, подагра, защемление седалищного нерва, бунт желез и зубовный скрежет. Иного я и не ждал, с младых ногтей догадывался: старость — не радость, а скромная награда за жизни, полную тяжкого труда и похмельного синдрома; унылая пора ухода за остатками волос и здравого смысла. Единственная отрада в наши годы — пенсия. Мне ее приносят на дом раз в месяц и этого удовольствия хватает аж на целую неделю. Я объедаюсь моченым хлебом, наворачиваю пшенные каши, смакую бульонные кубики, гоняю чаи, одним словом, чревоугодничаю, как блокадник, чудом угодивший на Большую землю. Потом начинается:
— Дядя Боря, это ты, хрен огородный, скомубобил мозговую кость из нашего борща?!
— Борис Арнольдович, опять вы грязными руками терзали хлеб наш насущный!
— Бобик, еще раз увижу, что ты трешься возле моего холодильника, — прижгу задницу!
Такие вот дела. Между прочим, я с детства приучен мыть руки перед едой и беречь задницу от ожогов.
Опять меня пытаются загнать в угол, поставить в пограничную ситуацию принудительного выбора, столкнуть лбом с трилеммой: либо, дядь-Борь, выбей себе пенсию посолидней, либо, Борис Арнольдович, найдите себе работу на дом, либо, Бобик, давай мы тебя похороним вскладчину… Но с какой стати мне вдруг увеличат пенсию,? Кто мне даст работу на дом, если я не шью, не вяжу, не пеку и отлучен за неуплату от телефона? Наконец, кому я нужен на кладбище живым, потому как я помирать покамест не собираюсь: по мне, лучше тут с вами так, чем т а м — Бог весть с кем и черт знает как!..
Сжалившись, они решили проявить заботу, — взвалить на свои плечи тяготы моего пропитания. За мой счет, разумеется.
Утром я выпивал жиденького чаю с корочкой ржаного хлеба. В обед вливал в себя пол-литра горячей воды, приправленной осьмушкой бульонного кубика, а потом долго гонялся с ложкой за соринками пшенки в их брандахлысте. Вечером мне дозволялось побаловаться аж двумя кружками такого же чая, что и утром, но хлеба причиталось раза в два меньше, — дескать, все айболиты мира советуют спать натощак.
Ночью меня прошибал холодный пот: снилось, что в тоннеле метро гонится за мной пронзительная электричка. Нет кошмаров хуже навеянных пустым желудком, — они урчат и резонируют…
Так продолжалось восемнадцать суток. На девятнадцатые пенсия не выдержала столь дикого напряжения и вся вышла.. Я гоголем расхаживал по общим коридорам и шумно горевал об упущенных возможностях погонять нормального чая, попировать приличной кашей, побаловать душеньку сытыми днями да спокойными ночами. Смущенные и пристыженные, они попрятались по комнатам, не позабыв прихватить с собой свои съестные сбережения. Но меня было не унять. Я подстерегал их в местах общего пользования: стыдил, дерзил и едва не довел Лизавету Семеновну до повторного климакса.
В общем, дни стояли бранчливые. Мир в очередной раз не оправдал моих ожиданий, хотя меня и пытались уверить, что он очень старался. Странное дело, — негодовал я, — чем больше он старается, тем в больший упадок я прихожу, тем напряженнее приходится эксплуатировать верблюжьи свойства моего петербургского желудка. Терпение мое не беспредельно! Долой раскисляйские будни! Да здравствует пресветлый праздник Творога и Сметаны! Я, между прочим, кушать соскучился! Я жрать истосковался!..
Когда-то в молодости я всерьез намеревался выяснить, чего мне следует хотеть, и на кой черт хотеть надлежит именно того, что следует. Чем преклоннее возраст, тем меньше праздных вопросов тебя мучит. Научаешься хотя бы в самой малой степени учитывать биотические факторы среды своего потешного обитания. Начинаешь понимать, что крылатая истина «человек человеку волк, товарищ и случайный собутыльник» не лишена смысла в любом из своих фрагментов. Обнаруживаешь приятные стороны в репутации мелкого психа-громовержца.
…Вечером я пожинал плоды нервного припадка: кирпичик ржаного хлебы от Лизаветы Семеновны, суповой набор от Томки, килограмм ячневой крупы от Евстюхина, наконец, пачка индийского чая от Валериана Андриановича. А вы мне толкуете: свободный выбор принудительных обстоятельств, пограничная ситуация на реке Суже… А я вам официально заявляю: на Руси еще никто с голоду не помирал, а только от нечуткости, равнодушия, клеветы или другого какого недоразумения.
Признаться, и на меня иногда находит нечто странное, похвальное, святое: то ли «Интернационал» затянуть, то ли усесться в пепел, проклясть свой день, похулить Бога и умереть. Но я умею справляться с этими душевными тенезмами, я их попросту претерпеваю. Я твержу себе: все в этом мире есть сплошное испытание на прочность: мастурбальная юность, фертильная зрелость, импотентливая старость. Жить приходится буквально на износ. Неудивительно, что к концу сроков мысли норовят впасть в собственное детство. Пугаться не стоит, — это всего лишь естественные симптомы надвигающегося слабоумия, издержки мудрости по старости. Впереди маразм, склероз и прочие милости природы.
Большинству из нашей немощной братии теорию и практику вырождения приходится постигать одновременно, причем большей частью вручную. Не успеешь оглянуться, а ты уже весь в разнужде, глодаешь скудный хлеб пенсионерской праздности и комично недоумеваешь: выходит, все труды мои были для души моей, ибо рот-то мой не насытился?.. Сытость есть периодическая галлюцинация вечно голодного желудка. Так что радуйся, старче, своему духовному богатству, изливай вольным потоком речей петербургскую душу и утешайся тем, что зажил ты, наконец, заслуженной собачьей жизнью. — Достойная награда за пропасть лет, отданных высокому служению светлым идеям тотального благоденствия, за преподавание в вузах, за диссертацию на тему «Значение индивидуального просвещения в деле всеобщего процветания», за научный прогноз о судьбах личного бессмертия в эпоху вечной весны (во времена всеобщего, равного и справедливого процветания каждый индивид после смерти будет разлагаться согласно своим религиозным убеждениям), за славу знатока добра и зла, за репутацию искусного истолкователя единственно верной правды и беспощадного сокрушителя бесчисленной лжи.
Что скрывать, был я человек уважаемый, начальством обласканный, фортуной отмеченный, муж жене, отец детям, сам себе судья и достойный пример… А кто я теперь? Посмешище историческое? Коммунизма сеятель пустынный? Ночной инспектор мусорных ведер коммунальной кухни? Незадачливый взломщик чужих холодильников?.. Что посеял, то ем, то и усладой мне в старости: слова, одни слова, и ничего, кроме слов…
Господь меня в беде не признал, а дьяволу я не интересен, ибо нет страха божьего во мне, — одна только физическая паника: боюсь отлучиться, чтобы по возвращении не застать себя мертвым. Или того хуже: выписаны и сданным бомжам на поруки. Прощай тогда, пенсия! Здравствуй, очередь к общественным помойкам!… Между тем я убежденный противник мелкобуржуазной конкуренции и ярый сторонник военного коммунизма. Лучше тайно и безраздельно владеть отходами своих соседей, чем публично и коллективно биться за правду в очереди к муниципальным бачкам. Вот я и взываю к милосердию непосредственных ближних своих, норовлю вручить им пенсию вместе с перечнем продуктов. Вкладываю наличность в собственный желудок и… систематически прогораю…
Упас меня Боже подозревать кого-либо в чем-нибудь плохом! Только в хорошем. Кругом ворье, воронье и разгул аферизма. К тому же невинность честных людей подтверждают чеки: «Спасибо за покупку!» Пожалуйста… Хотя с другой стороны, блокадникам, как я слышал, дарованы всевозможные льготы и повышены пенсии. То ли улицы мы имеем право переходить где нам вздумается, то ли автолюбителям строго запрещено давить нашего брата в подземных переходах. В общем, нас балуют и лелеют. Так я понял. Но пенсии все равно не хватает. Может, я никакой не блокадник? Может. Хотя блокаду помню прекрасно: сугробы, гробы, глаза, мороз, конечности… Наверное, ложные воспоминания. Говорят, при регулярном недоедании такое случается. Помнишь то, чего не было. Вернее, то, что ты помнишь, было, но — не с тобой, а с кем-нибудь еще, кто не ты. Интересно, кто бы это мог быть? Кто же съел моих родителей, если не я?..
Сказывают, будто они потеряли в блокадной очереди хлебные карточки и в порядке компенсации скормили мне себя по частям. Вот, оказывается, почему люблю я человечество столь странною любовью! Как говорится, не в коня корм… Должно быть, по этой самой причине и урезали мне стипендию по старости до прожиточного минимума среднестатистического покойника. Воздают по заслугам еще при жизни, — не по злобе или неверию, а по нетерпению справедливости. Так мне и надо!..
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.