
Пролог
Рим. Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы на Палатине. Раннее утро.
Ещё не рассвело. Туман поднимался от Тибра, полз между колонн, оседал на мраморе. В этой утренней мгле даже знакомый перистиль казался чужим, призрачным — статуи богов смотрели пустыми глазами, казалось, они тоже чего-то ждали, но сами не знали чего и только плеск воды напоминал, что это Рим, а не сон.
Гай стоял у края бассейна, опираясь на тяжёлую дубовую трость — рукоять была стёрта ладонью, истоптана годами. Левая нога, затянутая в мягкий войлочный башмак, ныла привычной болью — к перемене погоды, к дождю, который собирался с утра. Эту боль он носил в себе уже много лет, с того самого боя на Рейне, когда германский топор раздробил кость. Лекари сказали тогда: срослось криво, хромать будешь до смерти. И ныть будет до смерти. К перемене погоды, к сырости, к старости. Гай привык. Он привык просыпаться ночью и смотреть в потолок, пока боль не отпустит. Он привык не жаловаться. Солдаты привыкают ко всему.
Он был высок, широк в плечах — военная выправка чувствовалась даже в том, как он стоял, превозмогая боль. Тридцать пять лет, но выглядел он старше. Морщины прорезали лоб и собирались у губ тонкими складками, щеки обветрила рейнская стужа, коротко стриженные волосы тронула ранняя седина на висках.. Одет он был по-домашнему: простая шерстяная туника, подпоясанная кожаным ремнём, на правой, здоровой ноге — солдатский калиг, на левой — мягкий войлочный башмак, чтобы не давить на больную кость.
Он смотрел на статую Дианы в центре перистиля, но мысли его были далеко.
Вчера пришло письмо от Корнелии. Две строчки, нацарапанные на краешке таблички: «У мужа всё хорошо, я здорова. Привет отцу». Даже «отец» не написала — «отцу». Будто чужому. Он сжёг табличку в светильнике, не дочитав.
От Марка писем нет уже третий месяц. Только слухи с Рейна: германцы опять лезут, легионы дерутся. Гай сам был таким в его возрасте — не писал отцу, не жаловался. Теперь понимает, как это больно.
Ливия спала за стеной. Даже во сне отвернулась к стене. Между ними в постели лежала пустота — такая же холодная, как каменный пол под ногами
О сенате. Четвёртый ряд, место для тех, кто не сумел пробиться выше. Вчера три часа обсуждали налог на ввоз египетских тканей. Гай сидел, слушал и думал о том, что когда-то он командовал когортой, решал, кому жить, кому умереть. А теперь решает, сколько брать с каждого локтя льняного полотна. И называет это служением Риму.
Нога вдруг стрельнула острой болью. Гай поморщился, перенёс вес на здоровую и в этот момент услышал звук — лёгкое позвякивание, шорох.
Он обернулся.
У колонны, шагах в пятнадцати, на корточках сидела девушка. Спиной к нему, но что-то в её позе заставило его замереть. Она не просто сидела — она вцепилась в глиняный флакон так, будто от этого зависела её жизнь. Не разглядывала — впитывала, запоминала, как лекарь изучает снадобья или воин — оружие перед боем.
Она повернулась чуть боком, и он увидел волосы — пепельные, густые, выбившиеся из-под повязки. А когда, привлечённая его шагами, обернулась, он успел заметить лицо: круглое, мягкое, совсем не римское. Курносый нос, пухлые губы. Северянка. Из-за Дуная, наверное. Ровесница его дочери.
Гай замер, наблюдая. Она не знала, что за ней следят. Движения её были неторопливы, сосредоточенны — она не просто рассматривала, она запоминала, сопоставляла, впитывала. Вдумчиво, старательно, как лекарь изучает снадобья или воин — оружие перед боем. Гай вдруг поймал себя на мысли, что так смотрят только те, кто привык выживать. Вдумчиво, старательно…
Она взяла небольшой глиняный флакон, откупорила, понюхала — и вдруг замерла. Потом, помедлив, тихо, едва слышно, запела — не для кого-то, для себя, как поют только когда думают, что одни.
Голос был низкий, грудной. И слова — не латынь, не греческий, что-то совсем чужое, тягучее, полное непривычных для римского уха мягких шипящих и свистящих. Гай не понимал ни слова, но мелодия пробирала до костей. В ней было что-то древнее, лесное, уходящее корнями в землю, из которой она вышла.
Гай слушал, боясь шелохнуться. В этой песне было столько тоски, столько боли, что у него самого заныло в груди. И вдруг, неожиданно, он вспомнил мать. Она тоже пела по утрам, когда он был маленьким. Тоже без слов, просто так. Потом перестала. Потом умерла. Он даже не помнил, когда в последний раз думал о ней. А тут — вспомнил.
Она допела и замерла. Сидела неподвижно, глядя на флакон в руках. Потом, словно очнувшись, вздохнула, поставила его на место и взяла следующий.
Гай кашлянул.
Она вздрогнула. Резко обернулась — и в одно мгновение лицо её изменилось. Только что оно было открытым, чужим, принадлежащим той, другой жизни. А теперь — опущенные глаза, согнутая спина, покорный поклон. Рабыня Альба.
— Господин, — произнесла она тихо, глядя в камень у его ног.
Гай смотрел на неё и вдруг вспомнил: Ливия пару дней назад просила денег. Много. На какую-то рабыню. Он тогда поморщился, но отдал — легче откупиться, чем слушать её причитания.
Значит, вот она какая.
— Что делаешь? — спросил он.
Она подняла глаза. Не сразу опустила — задержала на миг дольше, чем позволено рабыне. Взгляд быстрый, цепкий — оценила, запомнила, спрятала.
— Смотрю, господин. Снадобья госпожи. Надо знать, что у неё есть.
Голос ровный. Без дрожи, без заискивания. Просто ответила и замолчала.
Гай усмехнулся. Для рабыни, которую застали врасплох на рассвете, — слишком спокойно.
— И что поняла?
Она помолчала:
— Это покупное. Можно смешать иначе, чтобы дольше хватало.
Гай хотел спросить ещё что-то, но передумал. Какая разница. Рабыня как рабыня. Ливия разберётся.
— Ступай, — сказал он. — И если кто спросит — ты меня здесь не видела.
Она поклонилась и бесшумно исчезла за колоннами.
Гай остался один. Посмотрел на пустое место у колонны, где только что сидела девушка.
Нога кольнула — он поморщился и захромал в дом. Туман уже рассеивался.
Глава 1
Рим. Невольничий рынок у храма Кастора и Поллукса. Двумя днями ранее. Раннее утро.
Торг начинался на рассвете.
Солнце ещё не поднялось над холмами, а Forum Boarium уже гудел. Здесь, в бычьем форуме, между колоннадой храма и набережной Тибра, рабов продавали каждый день — живой товар выставляли рядом с амфорами, тюками шерсти и клетками с курами. Пахло навозом, потом, дешёвым вином и ещё чем-то неуловимым — кисловатым, липким, как пот человека, который знает, что его сейчас продадут. Страхом, который витал в воздухе всегда, даже когда торг шёл бойко и продавцы улыбались.
Помост был сколочен наспех — в щелях застревали босые ступни. Она стояла в третьем ряду, глаза вниз, плечи ссутулены, дыхание ровное. Справа всхлипывала девушка лет пятнадцати — её увели ещё на рассвете, она не вернулась.
За полгода пути она научилась одному: не привлекать. Сириец с золотым зубом объяснил вчера, тыча пальцем в ту, что сейчас всхлипывала: «Будешь дёргаться — пойдёшь за бесценок, в рудники. Там долго не живут. Будешь смирной — попадёшь в хороший дом, под крышу». Та не послушалась. Или просто не смогла.
Альбина могла. Она стояла и ждала.
И теперь она видела, как тех, кто не слушался — кто слишком громко плакал или пытался вырваться, — уводили куда-то за помост. Они не возвращались.
Утром их пересчитали, переписали в таблички, навесили на шею деревянные бирки. На её было нацарапано: «венетка, семнадцать лет, здорова, девственница, язык знает, зовут Альбина».
Торговец, толстый сириец с золотым зубом, взял её за подбородок, повернул лицо к свету, чтобы все видели — кожа чистая, зубы ровные. Потом провёл рукой по волосам, взвешивая прядь на ладони, и довольно кивнул сам себе.
— За такую цену дадут, — сказал он кому-то рядом. — Девственницы нынче в цене. А такие волосы — редкость.
Она стояла не шевелясь, позволяла делать с собой что угодно. Почти что угодно. Если её купят для лупанария, у неё был план. План, о котором не знал даже сириец. О котором не стоило знать никому.
Её везли долго. Сначала на телегах, потом на лодках по рекам, потом снова на телегах. Мелькали лица, языки, города — славянские купцы, греки, какие-то люди в остроконечных шапках. Но хозяин был один. Тот самый, толстый сириец с золотым зубом, который купил её ещё на первом невольничьем рынке, сразу за Дунаем.
Он сразу понял, что такой товар везти надо в Рим. Только там за светловолосую девственницу дадут настоящую цену. Он берёг её пуще глаза — кормил получше других, не позволял никому трогать, сам даже не смотрел слишком похотливо. Не из жалости, конечно. Из расчёта.
И это было почти смешно: враг, работорговец, сириец, которому плевать на неё как на человека, берёг её девственность так, как не берёг ни один воин из дружины отца. Потому что для него это был товар. Самый дорогой товар в его жизни.
Она смотрела, слушала, запоминала. У неё оказался дар к языкам. Ещё в детстве, когда в их городище приходили чужеземные купцы, она быстро схватывала чужие слова, ловила интонации, складывала в голове. Мать говорила: «Боги дали тебе острый слух, дочка. Береги его». В плену это стало не даром, а единственным оружием.
Латынь она учила в дороге — у торговцев, у надсмотрщиков, у других рабов. Слушала их разговоры, повторяла про себя, спрашивала, если разрешали. Кто не учил язык, тот не выживал. Она это поняла сразу.
По вечерам с ней занималась Сара, дочь сирийца. Двенадцать лет, тёмные кудряшки и серьёзный взгляд. Она поправляла произношение, заставляла повторять одно и то же: «господин», «госпожа», «благодарю», «слушаюсь». Показывала, как опускать глаза и не смотреть в рот господам.
— Ты быстро схватываешь, — удивлялась Сара. — Даже слишком.
Иногда она заплетала Альбине косу и вздыхала: «Красивые у тебя волосы… Жалко, что продадут».
Альбина молчала. Ей тоже было жалко — не волосы, а Сару. Девочка ещё не поняла, что товар не привязывается к хозяевам. Это хозяева иногда привязываются к товару.
К весне она уже понимала всё. К лету могла ответить правильно, не путаясь в окончаниях. Главное она усвоила: язык — это ключ. Ключ к выживанию.
За полгода она привыкла к латыни, но так и не смогла полюбить её звучание. Слова были твёрдыми, рублеными, как булыжники, которыми вымощены римские дороги. Они не пели, не текли — они стучали, ударяли, приказывали. Её родная речь была другой — мягкой, лесной, полной шорохов и шелеста. Мать говорила, что в каждом языке живут духи его земли. В латыни, видно, жили духи камня.
Она знала, в чём её цена. Две вещи она понимала точно: язык и девственность.
Язык — чтобы понимать господ, отвечать, не быть беспомощной. Она учила его каждый день, каждую минуту, и теперь говорила почти как римлянка. Девственность — чтобы попасть в хороший дом, а не в лупанарий. Она берегла её, потому что это был её пропуск. Впрочем, с таким сирийцем, который трясся над каждой монетой, хранить её было нетрудно — он сам берёг товар пуще глаза.
А волосы… Волосы она до конца не понимала. Все вокруг постоянно хотели их потрогать — торговцы, покупатели, даже дочка сирийца, Сара, иногда заплетала их, вздыхала: «Красивые…». Может, это просто красиво. А может, тоже цена. Она расчёсывала их, мыла, укладывала, как учила мать. На всякий случай.
Она играла по их правилам. Других правил здесь не было.
Солнце поднялось выше, и доски помоста нагрелись так, что жгли подошвы. В горле пересохло, пить хотелось нестерпимо, но просить нельзя — покажут слабость. К полудню помост опустел наполовину. Альбину смотрели ещё несколько раз, щупали руки, заглядывали в рот, но, услышав цену, отходили
.Она ждала и наблюдала.
Потом подошёл он. Толстый, с красным лицом и маленькими масляными глазками. От него пахло потом и дешёвым вином. Он долго мял её плечи, потом стал опускать руку ниже. Альбина зажмурила глаза и напряглась. Но сириец, продавец, слегка ударил палкой толстомордого по руке.
— Не лапай, пока не куплено, — сказал он. — Испортишь товар — с кого спрос?
Толстомордый отдёрнул руку, выругался, но спорить не стал.
— Девочка? — спросил толстомордый, и голос его сел от предвкушения. Он пожирал Альбину глазами — масляными, липкими, уже мысленно раздевающими, уже представляющими, как она будет стоять в лупанарии, как к ней будут выстраиваться очереди, как он будет первым. От этого взгляда у неё внутри всё похолодело. Ещё немного — и она перестанет быть собой. Станет просто телом, именем на табличке, вещью, которую передают из рук в руки, пока не сотрут в пыль. Не смерть — хуже.
— Девственница, — подтвердил сириец, заметив этот взгляд и мысленно прибавив к цене ещё тысячу. — Чистая, как утренняя роса. Из хорошего рода, не тронутая. Грамоте обучена, на латыни говорит. Такие даром не продаются.
Он назвал сумму. Восемь тысяч сестерциев.
Толстомордый поперхнулся.
— Ты с ума сошёл, торгаш! За такие деньги я десятерых куплю!
— Десять таких не купишь, — спокойно парировал сириец.
— Тысячу даю.
— Тысячу оставь себе на выпивку.
— Три тысячи!
Сириец покачал головой.
— Четыре!
Молчание.
— Шесть! — голос толстомордого сорвался на крик.
Сириец посмотрел на Альбину. Коротко, мельком. Что-то дрогнуло в его лице — и тут же исчезло.
— Восемь тысяч, — сказал он тихо, но твёрдо. — Последняя цена. Не хочешь — иди.
Толстомордый побагровел так, что, казалось, сейчас лопнет. Сжал кулаки, выдохнул, сплюнул на доски помоста и, не сказав больше ни слова, развернулся и зашагал прочь.
Альбина выдохнула. Медленно, беззвучно. Лесные боги, кажется, её слышали.
А сириец стоял и смотрел вслед уходящему. Сам не понимая, почему не уступил. Не потому что жадный — за шесть тысяч он бы отдал любую другую. А эту… не смог. Просто не смог. Не этому…
К ним подошёл человек. Не такой, как те, что были раньше. Не похотливый, не жадный до плоти. Спокойный, даже равнодушный. На вид лет пятидесяти, в длинной тунике из хорошей, но не новой шерсти. Руки в мозолях — бывший раб, выбившийся в старшие.
Он долго читал табличку на шее Альбины. Потом поднял глаза и посмотрел на неё впервые — не как на вещь, а как на кого-то, кого нужно оценить по делу.
— Язык знаешь? — спросил он по-латыни, глядя куда-то поверх её головы.
— Да, господин, — ответила она.
Управляющий кивнул и, не взглянув на неё больше, поманил рукой.
Из-за спин покупателей вышла женщина. Альбина сразу поняла: это главная. Та, за которой последнее слово.
Женщина была высокая, худая, с длинной шеей, обвитой золотом — но золото тонкое, потёртое, видно, что старое. Лицо — точно мраморная маска: ни морщинки, ни эмоции. Только глаза, светлые и холодные, как зимнее небо над её родными лесами, скользнули по ней, по её лицу, по рукам, по волосам.
Женщина даже не взглянула на табличку — она смотрела на неё, Альбину, и от этого взгляда захотелось провалиться сквозь доски помоста.
Эта не просто смотрит. Эта оценивает. Считает, прикидывает. Ищет, за что зацепиться.
— Имя? — спросила женщина.
— Альбина, госпожа.
— Сама назвалась?
— Мать назвала.
Женщина усмехнулась одними уголками губ. В этой усмешке не было тепла — только привычная власть.
— Мать у тебя теперь я. Будешь Альбой.
Мать назвала другим именем, но его она не скажет никогда. Враг не должен знать настоящего имени — сглазит, украдет, использует против. Пусть будет Альба. Белая. По волосам.
Она повернулась к сирийцу:
— Сколько?
— Восемь тысяч, госпожа.
Ливия внутренне похолодела. Восемь тысяч — у нее была только половина. Но если не получится сейчас — не получится уже никогда. Она это знала. Чувствовала кожей, как чувствуют приближение грозы. Эта девушка… эти волосы, этот взгляд исподлобья, такая редкая, чистая. Для того, что она задумала, нужна именно такая. Другой не будет.
Она не могла торговаться — не позволяла гордость. Жена сенатора, из древнего рода, не будет стоять на рынке и спорить с торгашом, как простая торговка.
— Задаток даю четыре тысячи, — сказала она ровно, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Завтра привезу остальное. Отложи товар.
Сириец поклонился. Спорить с такой женщиной не хотелось, да и задаток — половина суммы — дело обычное.
— Будет сделано, госпожа.
Ливия кивнула управляющему, отсчитавшему монеты, и, не взглянув больше на Альбину, ушла. Только когда скрылась за углом, она позволила себе выдохнуть. Восемь тысяч. Где взять ещё четыре? Гай будет недоволен.
Но выбора нет.
Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы на Палатине. Вечер того же дня
Ливия вошла в таблин без стука. Гай поднял голову от счетов.
— Мне нужно четыре тысячи, — сказала она.
Гай отложил стиль.
— Зачем?
— Рабыню купила. Завтра забирать.
— Сколько стоит?
— Четыре, я же сказала.
Гай нахмурился:
— Зачем тебе ещё одна рабыня? Мы с тобой такими темпами скоро по миру пойдём.
Ливия вспыхнула:
— Не твоего ума дело, буду я с тобой свои женские дела обсуждать. Раз купила — значит надо. Я её уже отложила, не срами меня перед торговцем.
Гай сокрушённо покачал головой.
— Четыре тысячи, — пробормотал он, но спорить не стал. Спорить с Ливией, когда она уже всё решила, — себе дороже.
Он достал из ларца тяжёлый кожаный мешок, отсчитал монеты. Мешок заметно похудел — примерно на треть.
Ливия взяла деньги, мельком глянула на мешок, но ничего не сказала. Гай смотрел, как она выходит, и вдруг понял: он даже не спросил, зачем ей рабыня. Просто не захотел ссоры. В который раз. Повернулась и вышла, не поблагодарив.
Следующее утро
На следующее утро за ней пришёл тот самый управляющий. Флавий — так он назвался по дороге. Молчаливый, пожилой, с усталыми глазами, но без жестокости во взгляде. Он отсчитал сирийцу остаток денег, взял Альбину за локоть и повёл прочь с рынка.
Они свернули с шумной улицы в переулок, потом в другой — здесь было тише, дома выше, у ворот стояли статуи. Альбина косилась по сторонам, запоминала повороты, считала шаги. На всякий случай.
Город давил. Каменные стены, каменные мостовые, даже небо между крышами казалось каменным. Она вдруг остро почувствовала, как далеко лес, как его больше нет и не будет
Флавий молчал, и она решилась спросить:
— Господин… а дом… большой?
— Сенаторский, — ответил он, не глядя.
— А хозяин?
Флавий помолчал.
— Строгий. Но справедливый. Если не лезть под руку.
— А госпожа?
Он покосился на неё, и в глазах мелькнуло что-то — то ли жалость, то ли предупреждение.
— С ней не спорь. И всё будет хорошо.
Альбина кивнула. Спросить, что значит «хорошо», она не решилась.
Альбина кивнула. Сенаторский дом. Это не лупанарий и не рудники. Это шанс.
Она выдохнула. Впервые за много дней.
Они вошли в ворота. Впереди был атриум, колонны, тихий плеск воды в фонтане. Альбина подняла голову к небу — там, между крышами, всё ещё был виден клочок серого, римского неба. Дома, в лесу, она никогда не смотрела на небо. А здесь — смотрела. Потому что больше ничего родного не осталось. Новая жизнь начиналась.
Глава 2. Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы. Полдень
Они вошли в ворота. Альбина шла за Флавием, опустив глаза, но краем глаза цепляла детали.
Атриум был небольшим, но с настоящим мраморным полом. В центре — бассейн для сбора дождевой воды. Вода чистая, но по краям известковый налёт — давно не чистили. Статуи предков в нишах — восковые маски, старые, потемневшие. Они смотрели на неё пустыми глазницами, и Альбина вдруг подумала: интересно, они при жизни были такими же холодными, как этот дом?
Флавий повёл её дальше, по длинному коридору. Стены расписаны фресками — охота, боги, амуры. Краска местами облупилась, видны пятна сырости. Пол каменный, холодный.
Альбина поёжилась. В её лесу даже в самую стужу в доме было тепло — дерево греет иначе, чем камень. Здесь, видно, господа по полу босиком не ходят. Обувь носят. Или просто терпят.
Они спустились по лестнице в полуподвал. В конце коридора Флавий толкнул дверь.
Комната оказалась небольшой, но не такой тесной, как она ожидала. Шагов восемь в длину, пять в ширину. Под потолком — маленькое окошко, затянутое бычьим пузырём, — свет сквозь него проходил мутный, зеленоватый, но всё же свет. Пахло потом, дешёвым луком и ещё чем-то — не то сыростью, не просто застарелым воздухом.
Вдоль стен — деревянные нары, застеленные соломенными тюфяками. На них сидели две женщины. Одна — высокая, чернокожая, с бритой головой, в такой же грубой тунике, как у Альбины. Вторая — молоденькая, худенькая, с трясущимися руками, заплетала косу.
Флавий коротко бросил:
— Альба, новенькая. Вместо Веры.
И вышел.
Нубийка кивнула, разглядывая её спокойно, без любопытства. Гречанка всплеснула руками:
— Ой, а мы ждали, ждали! Думали, может, никого не пришлют. Вера-то уехала, в поместье, в Кампанию. Забыла госпоже волосы покрасить — один седой волос, всего один! — а госпожа в зеркало глянула и говорит: «Вера, видно, устала, пусть в поместье отдохнёт». И всё.
Она перевела дух и добавила уже тише, почти испуганно:
— А я думала, может, мне завтра идти красить. А я не умею так хорошо, как Вера. Вдруг тоже забуду или не так сделаю? Госпожа сразу в имение отправит, а там, говорят, работа тяжёлая, на полях…
Альбина слушала, запоминала. Гречанка тараторила дальше, а Альбина скользнула взглядом по голове нубийки — гладкой, без единого волоска — но спросить, отчего та лысая, не решилась.
Альбина слушала болтовню гречанки, кивала, но сама краем глаза косилась на нубийку. Та сидела молча, спокойно, будто всё это её не касалось. Только изредка поглядывала на новенькую — не с любопытством, а так, будто прикидывала что-то про себя.
Давно здесь. Всё знает, всё видит, но молчит. С такой лучше дружить. Или хотя бы не ссориться.
Гречанка же тараторила без остановки, руки тряслись, глаза бегали.
Нервная. Слабая. Такая по глупости может выдать. Сама не захочет, а язык доведёт.
Гречанка тараторила без умолку:
— …а Вера-то десять лет служила, десять лет! И всё хорошо было, забыла госпоже волосы покрасить — один седой волос, всего один! — Хлоя поднесла к глазам большой и указательный палец, показывая, какой маленький и в имение. Говорят, там работа тяжёлая, на полях, с утра до ночи. Не приведи…
Она вдруг замолчала на полуслове, быстро, почти незаметно перекрестила воздух — и заговорила о другом.
Альбина заметила. Жест был странный, незнакомый.
Она вдруг замолчала на полуслове, быстро, почти незаметно перекрестила воздух — и заговорила о другом.
Альбина заметила. Жест странный, незнакомый. В дороге про таких слышала — христиане. Говорят, они по подвалам прячутся и император их казнит. А они всё равно есть.
Она ничего не сказала. Только покосилась на гречанку с новым любопытством. И опаской.
Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы. Комната прислуги. ночь
Хлоя и Мериам давно спали. Хлоя всхлипывала во сне, Мериам храпела мерно, тяжело. В комнате пахло сыростью и прелой соломой. Спать не хотелось — мысли лезли в голову одна за другой, цеплялись, не отпускали.
Перед сном Хлоя шепнула: «Завтра госпожа велела разобрать её шкатулки. Справишься? Я покажу, что где лежит». Альбина кивнула. Ещё один шанс стать нужной.
Сириец. Вспомнился его взгляд сегодня, когда он отказал тому, с масляными глазками. Торговаться он любил, всегда торговался — она видела это за полгода. А тут не уступил. Сам, кажется, удивился. Может, пожалел? С чего бы? Ему-то что с того? Или просто был уверен, что завтра продаст дороже? Нет, всё-таки пожалел. Странно. Выходит, даже в таких, как он, есть что-то человеческое.
Дом этот… Атриум с потрескавшимся мрамором, фрески облупились, вода в фонтане тонкой струйкой — экономят. Значит, каждая монета на счету. И на рабах будут экономить. Надо быть осторожной, не давать повода.
Нубийка эта, лысая. Почему? Может, провинилась когда-то, обрили? Или сама так ходит? Непонятно. Но молчит много, видит всё. С такой лучше не ссориться.
А гречанка, Хлоя, — болтливая, трясётся вся, за своё место боится. Про Веру рассказала: один седой волос проглядела — и в имение. Значит, волосы здесь — дело жизни и смерти. Надо будет учиться красить, и красить так, чтоб ни один седой не вылез. Стать незаменимой — тогда не прогонят.
А сенатор этот… Гай Корнелий Сцева. Наверное, толстый и важный, в белой тоге. Таким и на глаза лучше не попадаться. Ну да ладно, не её ума дело.
За стеной ухнул филин. Альбина повернулась на бок, прикрыла глаза. Завтра первый день у госпожи. Надо выжить. Надо учиться. Надо стать нужной.
Мысли потекли медленнее, путаясь, и наконец она провалилась в сон. Медвежий коготь на шее холодил кожу — как всегда. Она заснула, сжимая его в кулаке.
Глава 3 Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы. День второй. Раннее утро
За час до рассвета, когда небо за окном ещё не начало светлеть, Альбина уже не спала.
Она лежала на соломе, глядя в потолок, и ждала. У них в роду было принято вставать затемно — встречать солнце, пока оно набирает силу. Мать говорила: кто спит, когда мир просыпается, тот полжизни проспит. Альбина не знала, сколько жизней ей осталось, но просыпать не хотела ни одной. Здесь, в Риме, другие обычаи, но привычка осталась.
Хлоя спала рядом, подложив ладонь под щёку, посапывала. Мериам храпела в углу, укрывшись с головой. Альбина поднялась — ступала по соломе мягко, как учила мать: лишний шум ни к чему ни в лесу, ни в чужом доме.
Сандалии надела уже у двери. Медвежий коготь на шее привычно коснулся ключицы. Она погладила его пальцами и выскользнула за дверь.
В коридоре было холодно. Каменный пол студил босые ступни даже сквозь подошвы сандалий. Альбина прошла по тёмному переходу, мимо кладовых, мимо лестницы, ведущей наверх, и остановилась у двери в маленькую комнатку, которую ей показали вчера — нечто вроде предбанника перед спальней господ.
Здесь хранились все Ливиины принадлежности для волос и лица. Она толкнула дверь — та подалась легко, петли не скрипнули. Внутри было темно, пахло пылью, травами и ещё чем-то сладковатым. Альбина зажгла маленький светильник, чиркнув кремнем. Когда пламя разгорелось, она подняла его повыше и огляделась. Комнатка была маленькая, шагов пять в длину и четыре в ширину. Вдоль стен тянулись полки, заставленные баночками, флаконами, коробочками, гребнями, щётками, лентами. В углу стоял сундук с тряпками, на стене висело мутное бронзовое зеркало.
Она работала медленно, сосредоточенно, запоминая каждую мелочь. Где что лежит, чем пахнет, какой на ощупь. В лесу её учили: знаешь своё оружие — выживешь. Здесь оружием были гребни и мази.
За этим занятием её и застал рассвет. Серый, неверный свет пробился сквозь маленькое окошко под потолком, лёг на каменный пол косой полосой. В этой полосе заплясали пылинки.
Альбина подняла голову, посмотрела на свет. Потушила светильник — незачем жечь масло попусту. Собрала в подол несколько баночек и вышла в коридор.
На верхней ступеньке было светлее. Утреннее солнце заливало это место мягким, ровным светом. Она присела, разложила баночки рядом и продолжила.
Она сидела на верхней ступеньке, спиной к перистилю, и перебирала баночки. Свет с каждой минутой становился ярче, золотистее.
Шаги услышала поздно — трость стукнула совсем рядом. Обернулась.
Гай стоял в двух шагах, опираясь на трость, и смотрел на неё.
— Ты чего тут сидишь? — спросил он.
— Смотрю, господин. Снадобья госпожи.
— И что поняла?
— Это покупное. Можно смешать иначе, чтобы дольше хватало.
Гай хмыкнул, хотел спросить ещё что-то, но передумал.
— Ступай, — сказал он. — И если кто спросит — ты меня здесь не видела.
Она поклонилась и пошла к комнатке.
У двери остановилась, прислушалась. Трость стучала уже далеко, в глубине дома. Она нахмурилась. В лесу её учили слышать каждый шорох — зверь не подкрадётся, если уши держать востро. А этот подошёл почти бесшумно. Для хромого — слишком тихо.
Он не старый, хоть и ходит с палкой. Лицо обветренное, но не дряблое. Широкие плечи, спина прямая — военная выправка, даже когда стоит, опираясь на трость. Видно, что сильный. Руки, которыми он трость сжимал, — в мозолях, не от палки, от меча. Такие руки она помнила у отцовых воинов. Они не спрашивали, они делали.
И фраза эта — «ты меня здесь не видела». От жены прячется? Или просто не любит, чтобы о нём болтали? Она таких встречала: молчаливые, замкнутые, но не злые. С ними проще — не тронут, если не лезть.
Альбина пожала плечами и скользнула за дверь. Не её дело. Главное — запомнить, что этот господин ходит тихо и лишнего говорить о нём не надо.
…Она нахмурилась и скользнула за дверь.
За дверью послышались шаги, потом голос Хлои… — Вставай, госпожа уже встала. Велит приходить.
Альбина поднялась, поправила тунику, взяла гребни. У двери перевела дух, опустила глаза и вышла в коридор.
Комната Ливии. Тот же день
Альбина стояла у столика, опустив глаза, и ждала. Пахло духами, застоявшимся воздухом и ещё чем-то кисловатым — может, страхом, может, тоской.
Ложе скрипнуло. Ливия заворочалась, вздохнула, потом села на постели. Поправила спутанные волосы, оглядела комнату мутным со сна взглядом. Увидела Альбину у столика — и поморщилась, будто лимон разжевала.
— Ты чего встала как статуя? Подойди.
Альбина подошла. Опустилась на колени у столика, где лежали гребни и баночки. Ждала.
Ливия взяла гребень, провела им по волосам раз, другой, третий. Потом замерла, глядя на Альбину в зеркало.
— Ну? Чего ждёшь?
Альбина не поняла вопроса. Стояла, опустив глаза, ждала.
— Расчёсывать будешь? Или мне самой? — Ливия усмехнулась. — Ты чего, никогда волос не чесала?
Альбина шагнула ближе, взяла прядь, провела по ней пальцами — от корней до самых кончиков, мягко, не торопясь. У них дома начинали всегда с этого — сперва руками, успокоить волосы, будто разбудить их.
— Ты что делаешь? — Ливия отдёрнула голову, уставилась на неё. — Ты руками? Как звери в лесу? Возьми гребень, дура!
Альбина замерла, она на мгновение задержала взгляд на гребне, прежде чем взять.
Дома мать учила: сперва руками, потом гребнем. И гребень должен быть свой, чужой брать нельзя — сглазит. Но здесь всё иначе. Здесь она не мать, не старшая, не своя. Здесь она рабыня. А рабыня не учит госпожу.
Она провела гребнем по волосам, старательно, мягко, чтобы не дёргать, не царапать.
Расчёсывание заняло не больше 5 минут. Ливия откинулась на подушки, прикрыла глаза.
— Красить умеешь?
— Научусь, госпожа.
— Сегодня будешь красить. Вера уехала, а у меня корни отросли. Вон, — она ткнула пальцем в висок, где пробивалась седина. — Видишь?
— Вижу, госпожа.
— И что скажешь?
Альбина помолчала. Хотела сказать, что в её земле седину не красят, что это дар богов, знак мудрости.
— Краска должна быть свежей, госпожа, — сказала она осторожно. — И наносить надо быстро, чтоб ровно легла. Я видела в твоей комнатке тёмную жидкость, пахнет уксусом.
Ливия удивлённо подняла бровь:
— Уже разобралась?
— Я смотрела утром, госпожа. Пока вы спали. Хотела знать, что у вас есть, чтоб не ошибиться.
Ливия посмотрела на неё долгим взглядом. В глазах её мелькнуло что-то — уважение? опасение? Она не привыкла, чтобы рабы думали. Тем более — рано утром, тем более — о её вещах.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Делай.
Альбина взяла баночку с тёмной жидкостью, обмакнула кисточку. Ливия подставила висок, но продолжала говорить, глядя в зеркало:
— Лезет, проклятая. С каждым годом всё больше. Гален, слышала, говорил, что седина — это плесень, гниль какая-то. От недостатка тепла, мол, внутри. — Она усмехнулась горько. — Выходит, я внутри гнию, пока живу.
Альбина молчала, осторожно нанося краску на седые корни. Про Галена она не знала, но про себя подумала: у нас в лесу седина — мудрость, почёт. А здесь — плесень. Странные люди.
— Варвары, говорят, седину не красят, — продолжила Ливия, покосившись на неё. — Ходят с белыми космами, как старухи, и ничего. Но мы-то римлянки. У нас по-другому. У нас седина — позор.
Она замолчала, и Альбина слышала только своё дыхание да тихое потрескивание светильника.
Альбина смыла краску тёплой водой, промокнула волосы тряпкой. Седина исчезла, волосы у виска стали чёрными, как смоль, вровень с остальными. В зеркале отражалась женщина, которая выглядела моложе, чем была. Но глаза её оставались старыми — усталыми, пустыми.
— Заплети, — велела Ливия. — Как умеешь. Вера заплетала туго, мне не нравилось. Попробуй иначе.
Альбина взяла гребень, начала расчёсывать. Потом заплела косу — не туго, свободно, как сама носила когда-то. Закрепила лентой — выбрала тёмно-синюю, под цвет глаз госпожи.
Ливия посмотрела в зеркало. Долго. Повернула голову так и этак. Потом кивнула:
— Хорошо. Завтра в то же время. И красить будешь каждый день. Если увижу хоть один седой волос — в имение. А волосы остригу и продам цирюльнику на парики. Поняла?
Альбина похолодела, но лицо держала.
— Поняла, госпожа.
— Иди.
Дверь за ней закрылась. Альбина выдохнула и пошла по коридору к лестнице. Шла медленно, перебирая в голове утренний разговор.
Ливия боится. Боится старости. Боится так сильно, что готова сослать рабыню из-за одного седого волоса. Вера десять лет служила — и в имение. Страх это всегда слабость.
Она вспомнила, как ловко сегодня всё сделала, как Ливия в конце смягчилась, даже похвалила косу. Первый день прошёл удачно. Госпожа ею довольна.
Волосы острижёт, если что, — не шутила. Но пока довольна. Значит, надо делать так, чтобы всегда была довольна. Надо научиться красить лучше всех. Надо стать нужной. Тогда не прогонят.
Про Гая подумала мельком, краем сознания. Хромой, тихий, от жены прячется. Не её дело.
Она спустилась в полуподвал и толкнула дверь в комнату. Хлоя и Мериам сидели на нарах.
— Ну как? — Хлоя подалась вперёд, глаза её горели любопытством. — Рассказывай! Кричала? Волосы целы?
Альбина усмехнулась про себя. Слишком быстро Хлоя с вопросами. Может, просто любопытная, а может, и из тех, кто за лишнее слово госпоже донесёт — кто знает. В таком доме лучше не рисковать.
— Госпожа добрая, — сказала она ровно. — Всё хорошо.
Хлоя разочарованно откинулась назад. Мериам, сидевшая в углу, хмыкнула — то ли одобрительно, то ли насмешливо. Альбина поймала её взгляд и отвела глаза.
Правильно сделала, что не распустила язык. Здесь каждый сам за себя.
Она легла на солому, глядя в потолок. Первый день у госпожи прошёл. Она жива. Она справилась. Завтра будет новый день.
Я выживу. Я справлюсь.
Глава 4. Форум. Пару дней спустя
Солнце стояло уже высоко, когда Хлоя и Мериам собрались за водой. Альбина, услышав их сборы, поднялась следом.
— Ты куда? — удивилась Хлоя. — Госпожа же отпустила до полудня.
— Помогу вам, вместе больше воды принесём, — ответила Альбина. — Заодно и город посмотрю.
Хлоя удивилась, но возражать не стала. Мериам только хмыкнула — мол, дело хозяйское. Они вышли на улицу.
Рим при свете дня оказался шумным, пёстрым, пропахшим тысячью запахов. Люди сновали туда-сюда, повозки грохотали по камням, торговцы зазывали покупателей. Альбина вертела головой, стараясь запомнить дорогу, но улицы петляли, дома были похожи один на другой.
Фонтан Ютурны оказался местом людным — вокруг него, как вокруг деревенского колодца, собирались все: рабы с кувшинами, торговцы, праздные зеваки. Пока ждали очереди, Альбина слушала обрывки разговоров, примечала, кто с кем переглядывается.
Хлоя, как всегда, тараторила без умолку, но Альбина слушала её вполуха — уши были заняты другим.
У фонтана уже толпились рабы с кувшинами. Ждали очереди, переговаривались, пересмеивались. Вода журчала, лилась через край, разбегалась по камням грязными ручейками.
— Слышали новость? — спросил молодой раб в короткой тунике, подмигивая. — У сенатора Красса рабыня тройню родила. И все трое — вылитые Крассы.
— Это как? — не понял кто-то.
— А вот так: лысые, толстые и орут так, что на форуме слышно. Хозяин, говорят, сам приходил смотреть и только крякал от удовольствия.
— Так это ж от него, что ли? — хихикнул другой.
— А от кого же? Он, другим не доверяет
Толпа заржала.
— А жена-то как? — спросил кто-то сквозь смех.
— А что жена? — молодой раб развёл руками. — Теперь пусть смотрит, как вокруг неё три маленьких Красса бегают. Хорош сенатор!
— Да уж, — покачал головой пожилой раб. — Теперь у него дома не соскучишься.
Все засмеялись, и разговор перекинулся на другие темы.
Остановились в тени портика перекусить прихваченным хлебом. Хлоя жевала и болтала без умолку — казалось, она может говорить даже с полным ртом.
— А у нашего хозяина, сын на Рейне, — выпалила она, прожевав. — Марк. Восемнадцать лет, второй год в легионах. Госпожа волнуется, места себе не находит. Писем давно нет — то ли дороги развезло, то ли германцы перехватили.
Альбина перестала жевать. Рейн. Сын хозяина. Это уже не пустая болтовня.
— А я слышала, — продолжала Хлоя, понизив голос, хотя вокруг никого не было, — что на Рейне опять неспокойно. Германцы лезут, легионы дерутся. Одного знакомого раба с Палатина взяли — у него брат там служит, так пишет, что хуже некуда.
— Болтают много, — оборвала Мериам, не поднимая глаз. — А ты поменьше слушай, поменьше языком трепли.
Хлоя обиженно замолкла, но ненадолго.
Альбина снова принялась жевать, но мысли уже крутились вокруг услышанного. Рейн, германцы, сын хозяина.
Рядом, у храма Сатурна, двое преторианцев грелись у жаровни и переговаривались. Альбина прислушалась:
— Слышал новость? Говорят, старик в Салоне собирается в Рим.
— Диоклетиан? Зачем?
— Не знаю. Может, капусту свою продавать, — хохотнул молодой.
— Не шути так. У старика везде уши. Пока он жив, никто в Риме настоящим хозяином не буде
Альбина отошла от Хлои и Мериам шагов на двести — туда, где в центре площади возвышался фонтан со статуей. Вода стекала по каменным листьям, и хотелось рассмотреть поближе.
У края фонтана две рабыни набирали воду. Одна молоденькая, с круглым лицом, другая постарше, с острым носом и быстрыми глазами.
Молоденькая оглянулась по сторонам и подалась ближе к старшей:
— Слышала? У Корнелиев новая рабыня. Светловолосая, красивая. И девственница, говорят.
— Ну и что? — пожала плечами старшая.
— Так хозяйка специально такую искала. — Молоденькая хихикнула, прикрывая рот ладошкой. — Говорят, чтобы хозяину приятно было. А ещё говорят, она ровесница их дочери, той, что замуж выдали.
— А, Корнелию, — старшая понимающе кивнула. — Помню. Тихая была. Жалко её.
— А что с ней?
Старшая понизила голос:
— Муж у неё зверь. Бьёт. А отец ничего сделать не может. Денег нет, влияния нет.
— А новая чем поможет?
— А ничем. Просто молодая — и всё. Может, утешение какое.
Молоденькая вздохнула:
— Странные эти господа. У них всё не как у людей.
Альбина слушала, не поворачивая головы, разглядывая статую. Значит, про неё уже судачат. И про дочь эту… Корнелию. Муж бьёт, отец бессилен.
Может, и правда меня под хозяина купили? — мелькнуло в голове. Она вспомнила утреннюю встречу в перистиле: короткие вопросы, спокойный взгляд, никакой похоти. Нет, за полгода в плену она научилась отличать голодные глаза от равнодушных. Нет, этот смотрел иначе… Или ей только казалось. Да и госпожа с рабыней делить ничего не станет — слишком горда. Значит, тут что-то другое.
Она покосилась на Хлою. Да уж, сплетни от неё разлетаются с удивительной скоростью.
Альбина усмехнулась про себя и двинулась обратно.
У фонтана уже собралась пёстрая толпа. Рабы с кувшинами переругивались за место у воды, торговка с корзиной яблок зазывала покупателей, двое праздных зевак в поношенных тогах грелись на солнце и травили байки. Кто-то чистил рыбу прямо на камнях, ругаясь с прохожими, чтобы не наступили в требуху.
— Вы слышали? — заговорила женщина в чистой тунике, но без украшений — видно, свободная, но небогатая. Глаза у неё горели тем особенным огнём, с каким разносят самые страшные новости. — Про виллу Сервилия?
Несколько человек обернулись. Торговка перестала зазывать, прислушалась.
— А что там? — лениво спросил один из зевак, но в глазах уже зажглось любопытство.
— Говорят, гости туда по ночам приезжают. Важные. С закрытыми лицами, чтобы никто не видел. — Женщина понизила голос, но так, что слышно было всем вокруг. — И не просто вино пьют. Там… над рабами измываются. Молодыми. До смерти доводят.
— Да ну врать-то, — фыркнул ремесленник, вытирая руки о тунику.
— А вот и не вру! — обиделась женщина. — Мне свояк рассказывал, он у писца в сенате служит. Говорит, оттуда рабов вывозят… ну, вы понимаете, в каком виде. А на заднем дворе, говорят, целое кладбище. Тайное. Закопаны так, чтобы никто не нашёл.
Толпа загудела. Кто-то переглядывался, кто-то отводил глаза. Кто-то мелко перекрестился по-римски, бормоча защитную молитву.
— А хозяин? — спросил кто-то.
— А что хозяин? — женщина развела руками. — Говорят, у него письма хранятся. От тех самых гостей. Своеручно писанные. И если эти письма наружу выйдут…
— То что?
— То многим не поздоровится. Очень многим. Там такие люди бывают, что и представить страшно.
Толпа затихла, потом снова загудела — зашептались, заоглядывались. Сплетня уже ползла дальше, обрастая новыми подробностями, переходя из уст в уста, как чума.
Альбина стояла в стороне, дожидаясь, пока Хлоя и Мериам наберут воду. Слушала, не поворачивая головы. Имя запомнилось: Сервилий. И про письма тоже. В Риме, видно, бумага дороже крови стоит. Альбина поймала себя на мысли, что в её лесу кровь была просто кровью. А здесь она превращалась в буквы, в доносы, в смерть. Странный город.
У фонтана, где толпился народ, особенно шумно стало возле компании подвыпивших мужчин. Они сидели прямо на каменных ступенях, передавая по кругу глиняную кружку с дешёвым вином. Один из них, толстый, с красным носом, перекрывая гомон, заорал:
— Эй, а вы слышали, что у сенатора Сервилия на вилле творилось?
Несколько человек обернулись, придвинулись ближе.
— А что творилось? — заинтересовались вокруг.
— Говорят, такие оргии там были — жуть! Мальчики, девочки, всё самое юное. И не просто оргии, а жертвоприношения!
— Да ну врать-то! — засомневался кто-то.
— Истинный бог! — толстяк стукнул себя кулаком в грудь. — Мой свояк в преторианцах служит, он при обыске был. Говорит, алтарь нашли. С чёрными пятнами.
— А кровь? — выдохнули из толпы.
— И кровь. И кости. Мелкие кости.
— Детские? — ахнула женщина с корзиной.
— А чьи ж ещё.
На мгновение все затихли, а потом толпа взорвалась гулом. Кто-то крестился, кто-то плевал через плечо, кто-то яростно спорил.
— И что теперь? — выкрикнул молодой парень.
— А ничего. Хозяин-то повесился в камере. Самоубийство, говорят.
— Самоубийство? Как же, сам он повесился, держи карман шире! — хмыкнул толстяк.
— А ты не шуми, — осадил его сосед, оглядываясь. — Такие дела тихо делаются.
— И кто ж его?
— А кто ж знает. Те, кому надо.
— Тьфу, пропади всё пропадом, — кто-то сплюнул на камни. — Наливайте лучше.
Кружка с вином снова пошла по кругу, но разговоры ещё долго не стихали.
Когда они проходили мимо храма Весты, толпа вдруг расступилась. Альбина подняла глаза — по ступеням медленно шли весталки в белых одеждах, смотрели прямо перед собой, не глядя по сторонам. Люди замирали, уступая дорогу, как вода расступается перед кораблём.
У храма, греясь на солнышке, сидели старики. Один, с морщинистым лицом и мутными глазами, что-то втолковывал соседу:
— Я тебе говорю, это неспроста. Огонь погас. Пусть на миг, но погас. А это знамение.
— Да может, ветер просто, — отмахивался тот.
— Ветер, ветер… — старик сплюнул. — Молодой ты ещё, ветра от знамений не отличаешь. Я при Нероне помню, тоже огонь тух, а через год Нерона не стало. К смене это, всегда к смене.
— Нерона убили, — возразил кто-то из толпы.
— А огонь предупредил. Вот и сейчас предупредит. К войне, к мору, а то и к императору новому.
Обратный путь лежал через Субуру — самую шумную, грязную и пёструю улицу Рима. Здесь всё перемешалось: таверны, лупанарии, мастерские. Из открытых дверей доносился женский смех и звон бубна.
У входа в лупанарий стояла толстая матрона в ярко-рыжем парике, зазывала прохожих:
— Заходи, красавчик! У нас сегодня новенькие! Гречанки, сириянки, одна даже из Британии! Рыжая, как лисица!
— А девственницы есть? — крикнул кто-то из толпы.
— Есть, есть! — заверещала матрона. — Дорого только!
— Врёшь ты всё, — отмахнулся прохожий. — Откуда у тебя девственницы?
— А ты зайди, проверь!
Толпа заржала. Альбина прошла мимо, стараясь не отставать от Хлои с Мериам. Она не обернулась. Но краем глаза заметила рыжий парик матроны — такой же яркий, как осенние листья дома, в лесу. Только там листья падали сами. А здесь их носили на голове те, кто продавал других.
Глава 5
Рим. Храм Цереры на Авентине. три дня до покупки Альбины. Закат.
Храм стоял в стороне от шумных улиц, на пологом склоне Авентина, откуда открывался вид на Тибр и Заречье. Небольшой, не из мрамора — из старого травертина, потемневшего от времени и дождей. Колонны облупились, краска на фризе облезла, и только грубо вырезанные изображения колосьев и маков напоминали, кому этот храм посвящён.
Церера. Богиня плодородия, хлеба, материнства. И тайн.
Ливия поднималась по ступеням медленно, одна. Служанку оставила внизу, у фонтана — велела ждать и ни с кем не разговаривать. Ей не нужны были свидетели. Никто не должен знать, зачем она сюда пришла.
В храме было сумрачно и прохладно. Пахло старой пылью, ладаном и ещё чем-то сладковатым — можжевельником, что ли. Масляные светильники горели тускло, и тени плясали на стенах, делая вырезанные фигуры богов почти живыми. Где-то капала вода — мерно, монотонно, как отсчёт времени.
Ливия прошла вглубь, туда, где за тяжёлой занавесью скрывалось внутреннее святилище. Отодвинула ткань — та была грубой, колючей, пахла пылью и тленом. За ней открылось небольшое помещение без окон, освещённое только одной масляной лампой, стоявшей на каменном алтаре.
Там, на циновке, поджав под себя ноги, сидела женщина.
Жрица была стара — так стара, что возраст её невозможно было угадать. Морщины избороздили лицо, как русла пересохших рек, глаза выцвели до бледно-голубого, почти белого цвета. Кожа на руках обвисла, покрытая пигментными пятнами, но пальцы были длинными, гибкими, с идеально чистыми ногтями, такими руками не грязь копают, а судьбы перебирают — странно для такой старухи. На голове — грубый шерстяной плат, на шее — ожерелье из высушенных желудей и маленьких тыкв-горлянок, на запястьях — медные браслеты с выцарапанными знаками. Пахло от неё землёй, травами и ещё чем-то древним, что не имело названия.
Ливия замерла на пороге. Женщина не открывала глаз, но, казалось, видела её сквозь веки.
— Подойди, — сказала жрица. Голос у неё был низкий, хриплый, но в нём чувствовалась сила, которой не ожидаешь от такой старухи. — Садись.
Ливия опустилась на циновку напротив. Та была тонкой, почти стёртой, и каменный пол холодил сквозь неё.
— Ты знаешь, зачем я пришла? — спросила Ливия.
— Знаю. — Жрица открыла глаза и посмотрела на неё в упор. Взгляд был странным — неживым и в то же время пронизывающим, будто она видела не лицо, а душу. — Твоя дочь страдает.
Ливия вздрогнула.
— Откуда…
— Оттуда, — перебила жрица. — Здесь всё видно. Все боли, все страхи, все надежды. Они приходят сюда с каждым, кто переступает порог. Я чувствую их. Твоя дочь далеко, но её боль я чувствую тоже.
Ливия молчала. В горле стоял ком.
— Муж бьёт её, — продолжала жрица. — Унижает. Изменяет. А она терпит, потому что так надо, потому что мать сказала терпеть, потому что брак — это навсегда. — Она усмехнулась, и усмешка эта была страшнее любого крика. — Глупая. Все они глупые. И ты глупая, раз пришла.
— Я хочу ей помочь, — выдохнула Ливия.
— Знаю. Поэтому ты здесь.
Жрица замолчала. Потянулась к жаровне, стоявшей рядом, бросила в неё щепотку сухих трав из мешочка, висевшего у пояса. Травы зашипели, задымились, и в воздухе поплыл горьковато-сладкий дым. Ливия закашлялась, но жрица даже не поморщилась.
— Боги бессильны, — сказала она, глядя в огонь. — Если не знают, о чём просить. Им нужен знак. Жертва. Не бычья кровь и не горсть зерна — настоящая жертва. Чистая.
— Какая? — голос Ливии дрогнул.
Жрица помолчала. Долго, очень долго. Пламя в жаровне плясало, бросая тени на её лицо, делая его то молодым, то древним, то страшным, то почти красивым.
— Нужна девственница, — сказала она наконец. — Молодая, чистая, не тронутая мужчиной. И волосы её — длинные, светлые, как спелая пшеница.
Ливия замерла.
— Для чего?
— Для обряда. — Жрица говорила спокойно, будто о погоде. — В ночь полнолуния, когда Церера открывает врата между мирами, девственница должна провести ночь в храме. Спать на голой земле, накрытая только своими волосами. Чтобы боги видели — она отдаёт им самое ценное. Свою чистоту, свою красоту, свою силу.
— А потом?
— А потом, утром, жрец возьмёт её. — Жрица посмотрела на Ливию в упор. — Не по-простому, не для утехи — для обряда. Чтобы её сила перешла к той, о ком просят. Твоя дочь станет счастливой в браке. Муж полюбит её, перестанет бить, будет носить на руках. Дети пойдут, здоровые, крепкие. А та, другая… — она махнула рукой, — та останется в храме. Или вернётся к тебе. Смотря как пойдёт.
Ливия слушала, и внутри у неё всё холодело.
— Это… это не грех? — прошептала она. — Боги не накажут?
— Боги наказывают только тех, кто отказывается им служить, — усмехнулась жрица. — А те, кто служит, получают награду. Ты хочешь награду для дочери?
— Хочу.
— Тогда слушай. — Жрица подалась вперёд, и свет жаровни осветил её лицо. — Полнолуние через две луны. У тебя есть время найти подходящую девушку. Она должна добровольно отдать себя. Или… — она сделала паузу, — или быть отданной. Главное, чтобы она не сопротивлялась в момент обряда. Иначе сила уйдёт впустую. Понимаешь?
— Понимаю.
Молодая, чистая, с длинными светлыми волосами. И учти: Церера берёт за такой обряд шесть тысяч сестерциев.
Ливия похолодела. Шесть тысяч — только богине. Она прикинула в уме: такую рабыню, как надо, искать специально. Светловолосую, девственницу, здоровую. Торговцы заломят цену — тысячи четыре, не меньше. А то и все пять. Итого десять.
У неё было не больше 3-х тысяч. Если продать украшения — серьги, браслеты, фибулы, старый пояс, — наскрести можно было тысячи четыре, от силы пять. Можно спросить у Гая, но у него тоже денег не много и уж подавно не даст, если узнает про обряд.
Жрица смотрела на неё, не мигая.
— Я… у меня нет столько, — выдохнула Ливия.
— Значит, найди, — спокойно ответила та. — Продай, займи, укради. У тебя две луны. Если не найдёшь — дочь твоя так и будет мучиться. А может, и умрёт. Такие мужья быстро убивают.
Ливия молчала. В голове крутились цифры, имена, возможности. Золото, которое можно продать. Серьги, подаренные матерью. Браслеты, оставшиеся от бабки. Если собрать всё…
— Я найду, — сказала она твёрдо.
— Верю. — Жрица снова закрыла глаза. — А теперь иди. И помни: никому ни слова. Обряд тайный. Если о нём узнают, сила пропадёт. И ты, и твоя дочь будете прокляты. Не мной — богами.
Ливия поднялась. Поклонилась, как учили в детстве, и вышла из-за занавеса.
В основном зале храма было так же сумрачно, так же тихо. Только капли падали где-то в темноте — мерно, монотонно, как отсчёт времени, которого у неё оставалось всё меньше.
Она вышла на ступени. Солнце уже село, и на Авентине зажигались первые огни. Внизу шумел Рим, равнодушный к её страхам и надеждам. Где-то там, в этом огромном городе, была девушка с длинными светлыми волосами, которая могла спасти её дочь. Надо было только найти её. И заплатить.
Ливия смотрела на город и думала о том, что у неё есть две луны. Две луны, чтобы собрать деньги, найти девушку и спасти Корнелию.
Она спасёт. Боги видят — она спасёт..
Дом Гая Корнелия Сцевы. Ночь.
Ливия сидела в своей спальне, перебирая украшения. Старые, потёртые, но настоящие. Серьги с жемчугом — подарок матери. Браслет с гранатами — от бабки. Кольцо с сердоликом — первое, что подарил Гай, когда они обручились. Она смотрела на него долго, провела пальцем по камню, будто пыталась вспомнить тепло его рук потом отложила в сторону.
Это не продаст. Остальное — можно.
Она прикидывала в уме: серьги, браслеты, пара фибул, старый пояс с золотыми нашивками. Если продать всё, наберётся половина. Остальное… остальное придётся просить у Гая. А Гай спросит зачем.
Она скажет правду? Нет. Не поймёт. Он же солдат, он в такие вещи не верит. Скажет — суеверия, глупости, бредни старух. А если и поверит, то запретит. Не захочет, чтобы рабыню, на которую потрачены деньги, отдавали какому-то жрецу.
Значит, надо придумать что-то другое.
Она убрала украшения в шкатулку и задула светильник.
В темноте, глядя в потолок, она думала о дочери. О Корнелии, которую выдала замуж пятнадцати лет, думая, что так будет лучше. О Корнелии, которая теперь плачет по ночам и молит богов о смерти. О Корнелии, которую надо спасти.
— Я спасу тебя, — прошептала она в пустоту. — Чего бы это ни стоило.
За стеной спал Гай, ничего не подозревая. За стеной спал Рим, равнодушный к чужой боли. А где-то на границе, за тысячи миль, спали легионы, готовые умереть за этот город.
Но Ливии не было дела до легионов. У неё была только дочь. И две луны. Потом будет поздно
Глава 6
Рим. Дом Гая Корнелия Сцевы. Ночь.
Он не спал.
Это случалось часто — слишком часто в последние годы. Гай лежал на спине, глядя в потолок, где плясали тени от масляного светильника, оставленного в коридоре за дверью. Свет пробивался сквозь щель, рисовал на потолочных балках дрожащие полосы, и они двигались медленно, как вода в реке.
Ливия спала рядом, отвернувшись к стене, дышала ровно, глубоко. Он слышал её дыхание — привычное, почти чужое. Когда-то она прижималась к нему во сне, клала голову на плечо, шептала что-то. Когда-то, очень давно. Теперь — только спина. Только тишина.
За окном шумел дождь. Осенний, холодный, бесконечный — такие дожди в Риме бывают только в ноябре, когда небо опускается низко и кажется, что оно никогда не разойдётся. Вода стучала по черепице, стекала в имплювий, и этот звук убаюкивал, но Гаю не спалось.
Он закрыл глаза, и память вынесла его на север. Туда, где всё началось.
Тридцать лет назад. Север Италии. Поместье Корнелиев.
Солнце там было другим — ярче, теплее, оно заливало холмы золотом, и виноградники на склонах блестели, как зелёное море. Гай помнил этот дом только в обрывках, в запахах, в ощущениях — как пахнет тёплый хлеб из пекарни, смешиваясь с ароматом роз, растущих у стен. Как мать смеётся, расчёсывает ему волосы перед сном, и пальцы у неё лёгкие, тёплые, пахнут оливковым маслом и мёдом.
— Сиди смирно, — говорила она, распутывая колтуны. — Весь день по двору носился, теперь расчёсывай.
— Больно, мама, — хныкал он.
— Не больно, а полезно. Красивые волосы должны быть ухоженными. Вот вырастешь, женишься, жена спасибо скажет, что мать научила.
Он не понимал тогда, при чём тут жена. Просто сидел и терпел, потому что после расчёсывания мать всегда целовала его в макушку и пела колыбельную. Ту самую, которую он помнил всю жизнь, хотя слов уже не мог вспомнить.
Отец сажал его на коня впервые в жизни — большого, гнедого, с добрыми глазами. Гай сидел, вцепившись в гриву, боялся дышать, а отец шёл рядом и придерживал его за пояс.
— Не бойся, — говорил отец. — Конь умный, он чувствует, кто хозяин. Ты хозяин. Запомни это.
Ему было пять лет, когда всё рухнуло.
В тот день отец уехал в Рим по делам — какая-то тяжба с соседями, спор о границах полей. Гай помнил, как он садился на коня, как махала ему мать с порога, как солнце блестело на пряжке его пояса. Отец обернулся, улыбнулся и крикнул:
— Я скоро вернусь!
Он не вернулся. Никогда.
Мать осталась с детьми в поместье, ждала его к концу недели. Гай играл во дворе с собакой — старой овчаркой по имени Ласка, лохматой, доброй, вечно слюнявой. Кидал ей палку, она приносила, виляла хвостом, и это было счастье.
А потом он услышал крики.
Не понял сначала — думал, может, птицы кричат, может, ветер. Но Ласка зарычала, шерсть на загривке встала дыбом, и Гай увидел, как через ворота врываются чужие люди.
Их было много. Волосы светлые, длинные, заплетённые в косы, глаза злые, пустые. Они кричали на своём языке, размахивали мечами, и кровь уже была на этих мечах — кровь привратника, который пытался их остановить.
— Германцы! — закричала кормилица, выбегая из дома. Она схватила его на руки, прижала к груди так сильно, что стало трудно дышать. — Бежим, бежим!
Она спрятала его в погребе, за огромными амфорами с вином — там было темно, пахло сыростью и плесенью, и мыши шуршали где-то в углах.
— Сиди тихо, — шепнула она, — ни звука, слышишь? Что бы ни случилось, не выходи, пока я не приду.
Она ушла. И больше не вернулась.
Он сидел там, зажав рот руками, и слушал, как кричат наверху. Как кричит мать — он узнал её голос, тонкий, пронзительный, полный ужаса. Как потом всё стихает. Как трещит огонь — они подожгли дом.
Дым проникал в погреб, ел глаза, но он не выходил. Сидел, сжавшись в комок, и плакал беззвучно, чтобы никто не услышал.
Его нашли через день. Дядя, брат отца, приехал из Рима с воинами. Он разгребал обгоревшие брёвна, искал выживших, и нашёл — маленького, грязного, перепуганного насмерть, с красными от дыма глазами.
— Жив, — сказал дядя кому-то. Голос у него был хриплый, усталый. — Забираем.
Гай помнил, как его выносили из погреба, как увидел небо — серое, равнодушное, как дым всё ещё поднимался над тем, что было его домом. Как пахло гарью и смертью.
— Мама? — спросил он.
Дядя покачал головой.
— Мамы больше нет, мальчик. Прости.
— А отец? — спросил Гай. — Он в Риме. Он не знает.
Дядя посмотрел на него долгим взглядом. Потом присел на корточки, положил руки ему на плечи.
— Отец уже знает, — сказал он тихо. — Я послал гонца. Он… он бросился назад, как только узнал. Конь его понёс на горной дороге. Они упали в ущелье. Прости, мальчик. Ты теперь один.
Гай не понял тогда, что это значит — «один». Он был маленький, глупый. Ему казалось, что дядя теперь заменит отца. Но дядя был старый, усталый, и у него была своя жизнь в Риме.
Через месяц они уехали. Навсегда.
Рим. Дом дяди. десять лет спустя.
Рим оказался огромным, шумным, вонючим и чужим. Дом дяди стоял на Палатине, но не в лучшей его части — старый, обветшавший, с облупившейся краской на колоннах и вечно текущей крышей. Дядя был суров, но справедлив. Не баловал, но и не обижал. Дал образование, воспитание, а главное — чувство рода.
— Корнелии — древнее имя, — говорил дядя, расхаживая по таблину. — Твой прадед служил ещё при Траяне. Дед при Адриане отличился в Британии. Отец… отец был хороший человек, честный. Небогатый, но честный. И ты должен быть достоин. Не посрами их.
Гай слушал, кивал, старался.
Учился читать и писать, учился считать, учился говорить так, чтобы люди слушали. Тренировался в палестре, учился владеть мечом — дядя настоял: «Корнелий должен уметь защитить себя и свой дом». Читал книги — историю, законы, стихи. Стихи ему не нравились, но он читал, потому что надо.
В пятнадцать лет он заявил дяде:
— Я хочу в легионы.
Дядя посмотрел на него долго, потом покачал головой:
— Рано. В легионы берут с семнадцати, если сам идёшь. А тебе ещё учиться и учиться.
— Я не хочу учиться. Я хочу воевать.
— Хотеть не вредно, — усмехнулся дядя. — Подожди два года. А пока тренируйся. И не забывай, что у тебя есть род, который надо продолжать.
— Как продолжать? — не понял Гай.
— Жениться надо, — вздохнул дядя. — Я нашёл тебе невесту. Хорошая семья, древний род. Денег мало, но это не главное.
И он показал ему Ливию.
Рим. Дом дяди. шестнадцать лет Гаю.
Ливия была дочерью обедневшего патриция, дальнего родственника дяди по какой-то сложной линии. Высокая, тонкая, с длинными тёмными волосами, убранными в сложную причёску, и глазами, в которых горел огонь. Она смотрела на всех без страха, без раболепия — оценивающе, как смотрят на лошадь, которую собираются купить.
— Ты пойдёшь в легионы? — спросила она вместо приветствия.
Гай удивился:
— Пойду. Через два года.
— Хорошо, — кивнула она. — Я подожду.
Через месяц их поженили. Свадьба была скромная — родственники с обеих сторон, пара знакомых, жрец, который быстро отбубнил положенные слова. Ливия была в белой столе, с венком из флёрдоранжа на голове, и Гаю показалось, что красивее женщины он не видел никогда в жизни.
Ночью, когда они остались одни, она сама подошла к нему и сказала:
— Ну что, муж? Будем жить.
Он не знал, что ответить. Просто обнял её и понял, что это — навсегда.
Через год родился Марк. Еще через два — Корнелия. А он всё ещё не ушёл в легионы — ждал, пока подрастут дети, пока Ливия окрепнет после родов, пока дядя не скажет: «Пора».
Дядя сказал «пора», когда Гаю был двадцать один год. Марку уже исполнилось 4, Корнелия только начинала ходить.
— Иди, — сказала Ливия, провожая его. — Я справлюсь. Ты нужен там.
И он пошёл.
Граница по Рейну. Восемь лет службы.
Там пахло иначе, чем в Риме.
Дымом походных костров — горьковатым, въедливым, пропитывающим одежду насквозь. Сырой шерстью от солдатских плащей, которые никогда не просыхали до конца. Конским потом, кожей, железом и ещё чем-то неуловимым — свободой, что ли. Воздух был холодный, даже летом, чистый, прозрачный, и небо над головой — огромное, серое, готовое пролиться дождём в любую минуту.
Гай любил это. Любил запах лагеря, любил утреннюю перекличку, когда центурионы пересчитывают людей и докладывают командирам. Любил, когда солдаты смотрели на него с уважением — не с рабским страхом, а с настоящим, солдатским, какое бывает только у тех, кто вместе ходил в бой и вместе терял товарищей.
Он прошёл путь от простого легионера до центуриона. Выслужился, заслужил уважение, получил под начало когорту. Воевал, терял друзей, хоронил, снова воевал.
Письма от Ливии приходили редко — почта на Рейн работала плохо, гонцы терялись, письма пропадали. Но каждое он перечитывал по многу раз, при свете костра, пока другие спали.
Она писала о доме — о том, как чинит крышу, как договаривается с торговцами, как растут дети. О Марке — что похож на отца, уже мечом махать пробует. О Корнелии — что растёт красавицей, вся в неё.
Иногда приписывала в конце: «Береги себя. Ты мне нужен живой».
Иногда: «Я скучаю».
Иногда: «Когда ты вернёшься?».
Он берег. Пока мог. А теперь не мог вспомнить, когда в последний раз держал в руках письмо, от которого на душе становилось теплее.
Тот самый бой. Шесть лет назад. Гаю двадцать девять.
Он помнил его в деталях. Каждую минуту, каждый звук, каждый запах.
Осень. Туман над Рейном — густой, молочный, холодный, такой, что в двух шагах ничего не видно. Лагерь на холме, внизу — река, за рекой — германцы. Разведка донесла — готовятся к переправе. Надо ударить первыми, пока они не перешли на нашу сторону.
Гай вёл когорту через лес. Сосны, высокие, прямые, уходящие в самое небо, пахло смолой и прелой листвой. Под ногами хлюпала вода — осень, дожди, грязь. Солдаты шли молча, только дыхание да хруст веток, да звон случайно задетого оружия.
Он знал каждого в лицо. Помнил имена, помнил, откуда кто родом, помнил, у кого сколько детей.
Вот Луций, из Этрурии, весёлый, любил петь по вечерам — у него был хороший голос, и солдаты всегда просили спеть ещё. Вот Марк, из Кампании, тихий, неразговорчивый, но в бою — зверь, настоящий зверь. Вот Публий, старый ветеран, с ним в третью кампанию шли — седой уже, морщинистый, а мечом машет как молодой.
— Тише, — скомандовал Гай, поднимая руку. — Близко.
Лес кончился внезапно. Открылась поляна, а за ней — германский лагерь. Шатры из шкур, костры, люди. Человек триста, не меньше, а может, и больше — в тумане не разглядеть.
— Неожиданно не выйдет, — прошептал Луций. — Увидят.
— Значит, быстро, — ответил Гай. — По моему сигналу.
Он поднял меч. Солдаты замерли, готовые рвануть вперёд. Сердце колотилось где-то в горле, но рука была твёрда.
И вдруг лес вокруг них ожил.
Германцы вышли из тумана со всех сторон — их было больше, гораздо больше, чем они думали. Засада. Они ждали их здесь, знали, что римляне придут.
— Щиты! — закричал Гай. — В круг! Быстро!
Но было поздно.
Германцы налетели как волки, с дикими криками, размахивая топорами и мечами. Гай рубился, как бешеный, кричал своим, подбадривал, но их было слишком много. Римляне отступали, теряя людей, уходя обратно в лес.
Гай прикрывал отход. Он бился с двумя сразу, третий заходил слева, и тут один из германцев, огромный, с рыжей бородой, метнул в него секиру. Гай успел отшатнуться, но не полностью — лезвие врезалось в левую ногу чуть выше колена, раздробило кость, разорвало мясо. Боль была страшная, нечеловеческая — он закричал, но крик утонул в шуме битвы.
Он рухнул на землю, пытаясь зажать рану, но кровь хлестала сквозь пальцы. Германцы уже бежали к нему, но Луций и Публий отбивали их, закрывая центуриона своими телами
— Отходи! — закричал Гай. — Я сказал — отходи! Все!
Луций не послушался. Вдвоём с Публием они оттащили его, отбили у наседающих германцев, унесли в лес. Гай орал от боли, терял сознание, приходил в себя и снова орал.
Потом был лагерь. Лекарь, старый грек, качал головой, глядя на ногу.
— Кость раздроблена, — сказал он. — Мясо раздавлено. Надо резать. Выше колена. Иначе не выживет.
— Нет, — прохрипел Гай. — Не режь.
— Иначе умрёшь.
— Не режь. Я лучше умру с двумя ногами, чем буду жить без одной.
Лекарь посмотрел на него долгим взглядом. Потом вздохнул и начал чистить рану. Гай орал так, что, говорят, в соседнем лагере слышали. Рвал зубами ремень, вложенный в рот, и молился всем богам, которых знал.
Ногу сохранили. Но она больше никогда не была здоровой. И боль, которая пришла с той секирой, так и осталась с ним — навсегда. К перемене погоды, к сырости, к старости. Как напоминание.
Рим. Дом Гая Корнелия Сцевы. шесть лет назад.
Ливия встретила его на пороге. Увидела трость, увидела, как он хромает, как морщится при каждом шаге — и заплакала. Впервые на его памяти. Даже когда дети болели, она не плакала — лечила, молилась, но не плакала.
— Ничего, — сказал Гай, обнимая её. — Главное, живой.
— Живой, — повторила она, уткнувшись ему в плечо. — Живой, хромой, но живой.
— Будешь теперь за мной ухаживать.
— Буду, — ответила она. — Куда ж я денусь.
Марк подбежал, уставился на трость, на отца. Ему было двенадцать. Он смотрел серьёзно, как взрослый.
— Ты теперь всегда такой будешь? — спросил он.
— Всегда, — ответил Гай. — Но это ничего. Главное — живой.
Марк кивнул и убежал.
Корнелия подошла позже, робко, из-за двери. Ей было девять. Она смотрела на отца большими глазами, в которых стояли слёзы.
— Папа, тебе больно? — спросила она.
— Больно, дочка, — честно ответил Гай. — Но ты не плачь. Я сильный, я выдержу.
Она подошла и обняла его за здоровую ногу, прижалась щекой.
— Я буду тебя жалеть, — сказала она. — И лечить. Я научусь.
Гай погладил её по голове. Волосы у неё были светлые, мягкие, как у матери в молодости.
— Хорошая моя, — сказал он.
Ливия смотрела на них и улыбалась сквозь слёзы.
Тогда ещё всё было хорошо. Гай закрыл глаза и попытался удержать эту картинку — Ливия улыбается сквозь слёзы, Корнелия прижимается к ноге, Марк машет мечом во дворе. Но картинка таяла, как дым над пожарищем.
Рим. Дом Гая Корнелия Сцевы. Настоящее время.
За окном шумел дождь. Осенний, холодный, но не ледяной — такие дожди в Риме бывают в ноябре, когда небо опускается низко и кажется, что оно никогда не разойдётся.
Гай открыл глаза. За окном серело небо — скоро рассвет. Ливия спала, отвернувшись к стене.
Он смотрел на её спину, на тёмные волосы, разметавшиеся по подушке, и думал о том, как всё изменилось. Где та женщина, что ждала его восемь лет? Где та, что плакала, увидев его раненым? Где та, что писала письма на Рейн?
Корнелия уже два года как замужем в Лукании. Пишет редко, сухо, казённо. Марк на Рейне, там, где когда-то воевал отец. Пишет ещё реже, а когда пишет — только о службе.
А Ливия… Ливия стала чужой. Может, она устала ждать. Может, разлюбила. Может, просто привыкла жить без него, пока он воевал, и теперь не знает, как жить с ним.
Гай не знал. И не узнает уже никогда.
Он повернулся на другой бок и закрыл глаза. Спать осталось недолго. Утром — сенат, налоги, пустые разговоры. Вечером — опять эта кровать, эта спина, эта тишина.
Он знал, что завтра будет то же самое. И послезавтра. И всегда.
Та же ночь. Комната Альбины.
Она не спала. Лежала на жёсткой соломе, сжимая медвежий коготь, и смотрела в потолок, где тоже плясали тени — отсветы того же светильника из коридора. В комнате пахло сыростью, потом и ещё чем-то чужим, что она не могла определить.
Она думала о том, что в этом доме все несчастны. Хозяйка — злая и холодная, хозяин — хромой и молчаливый, рабы — запуганные и усталые. Даже стены здесь пахнут тоской.
А она здесь чужая. И должна как-то выжить среди всего этого.
— Лесные боги, — прошептала она одними губами. — Вы здесь? Вы видите меня? Я не знаю, что делать. Я не знаю, кому верить. Помогите.
За стеной ухнул филин. Или показалось.
Альбина улыбнулась в темноте — первый раз за этот день. Филин был оттуда, из леса. Значит, лесные боги всё-таки слышат её.
Она закрыла глаза и приказала себе спать. Завтра — новый день. Завтра она снова пойдёт к Ливии, будет красить седые волосы, слушать её приказы и улыбаться про себя. И ждать. Всегда ждать.
Глава 7
Рим. Дом Гая Корнелия Сцевы. Четыре года назад.
Осень в тот год выдалась дождливая. Гай сидел в таблине при свете масляного светильника, перебирая счета, и мрачнел с каждой цифрой. Перед ним лежали восковые таблички, исписанные аккуратным почерком Ливии — она вела хозяйство, она считала каждую монету. Доходы: пенсия ветерана — тысяча двести сестерциев в год, аренда с маленького поместья, оставшегося от дяди, — еще тысяч пять-шесть, если год урожайный. Расходы: лекарства, еда, одежда для детей, налоги, жертвоприношения, починка крыши, которая текла уже вторую осень.
Он отложил табличку и посмотрел в окно. Дождь барабанил по черепице, вода стекала в имплювий, и этот звук был привычным, почти убаюкивающим. Ливия уже легла, дети спали. В доме было тихо, только где-то во дворе перекликались рабы.
Тридцать один год. Он ещё молод, но нога… нога болела постоянно. Та самая, раздробленная германским бревном два года назад. Лекари говорили: кость срослась криво, теперь уже навсегда. Ходить будешь, но хромать будешь тоже навсегда. И боль останется навсегда. Привыкай.
Он привыкал. Плохо, мучительно, но привыкал. Как привыкают к боли, которая не уйдёт, — делают её частью себя, перестают замечать, пока она не напомнит.
— Флавий, — позвал он.
Старый слуга вошёл бесшумно, как тень. Флавий служил в доме ещё при дяде, помнил Гая мальчишкой. Теперь он помогал по хозяйству, и Гай был ему благодарен больше, чем мог выразить.
— Приготовь письмо, — сказал Гай. — В Кампанию. Манию Ацилию. Напишу сам.
Флавий кивнул и вышел. Гай взял стиль, помедлил, потом начал выводить буквы на воске. Писал коротко, по-солдатски: о том, что жив, что нога не заживает, что деньги кончаются. Просил принять — как старый солдат просит старого командира. Не о работе — о разговоре. О том, что дальше делать.
Ацилий был его командиром восемь лет. Он должен был знать.
Кампания. Поместье Ацилия. Неделя спустя.
Дорога от Рима до Кампании заняла три дня. Гай трясся в нанятой повозке, проклиная каждую кочку. Нога, замотанная в тряпки, лежала на соломе, и каждое сотрясение отзывалось тупой, ноющей болью. Он смотрел на проплывающие мимо холмы, виноградники, оливковые рощи и думал о том, что когда-то он проезжал эти места верхом, молодым центурионом, полным сил. Теперь он ехал лёжа, как больной или старик.
Поместье Ацилия открылось за поворотом дороги неожиданно — словно выплыло из зелени холмов. Виноградники спускались по склонам правильными рядами, меж ними белели известковые дорожки. Дальше темнели оливковые рощи, а на вершине холма, господствуя над окрестностями, стояла вилла — не огромная, но основательная, с толстыми каменными стенами и башенками по углам. Видно было, что строили её люди, понимающие толк в защите.
Гай расплатился с возницей и медленно, опираясь на трость, побрёл вверх по дороге. Нога болела, но он старался не хромать слишком заметно. Перед Ацилием нельзя было показывать слабость.
Вилла встретила его запахом свежего хлеба, конюшни и ещё чем-то неуловимым — покоем, что ли. Двор был выметен, рабы сновали по делам, не суетясь, но деловито. У ворот стоял привратник — старый ветеран, судя по осанке и шраму на лице, в грубой шерстяной тунике, какие носят рабы, но смотрел он прямо, без подобострастия.
— К кому? — спросил он уважительно.
— Гай Корнелий Сцева, к легату. Скажи — свой.
Привратник кивнул и исчез. Через минуту вернулся:
— Проходи. Велено проводить в таблин.
Гай прошёл через двор, мимо конюшен, мимо амбаров, мимо небольшого сада с фонтаном. В таблине, просторной комнате с окнами на виноградники, его ждал Ацилий.
Старый легат сидел в кресле у стола, заваленного свитками и табличками. На нём была простая белая туника — дома он не носил тогу, только в городе. Но на тунике — широкая пурпурная полоса, знак сенаторского достоинства, хотя сам он уже много лет не заседал в курии. Перед ним стояла чаша с вином и блюдо с оливками. При виде Гая он поднялся — легко, без усилия, хотя ему было уже под шестьдесят, — и шагнул навстречу.
— Сцева! — голос его прогудел под потолком. — Живой, хромой, но живой!
Они обнялись. По-солдатски, крепко, хлопая друг друга по спине. Ацилий отстранился, оглядел Гая с ног до головы, покачал головой:
— Похудел. Бледный. Дома не кормят?
— Кормят, — усмехнулся Гай. — Денег мало.
— Ну, это мы поправим. Садись, рассказывай.
Гай сел. Кресло было мягким, с подушками — после трёх дней тряски в повозке это было почти неприличное блаженство. Ацилий налил ему вина, пододвинул блюдо с оливками.
— Давно не виделись, — сказал он, садясь напротив. — С самого твоего ранения. Как нога?
— Хромаю, — честно ответил Гай. — И жить не на что.
— Деньги кончились?
— Кончились. Лекарства дорогие. Дети растут.
Ацилий кивнул, помолчал. Потом спросил прямо:
— Зачем приехал?
Гай посмотрел ему в глаза.
— Ты знаешь, Ацилий Я не работу пришёл просить. Я пришёл просить тебя стать моим патроном.
В комнате повисла тишина. Только дождь шумел за окном да где-то вдалеке перекликались рабы.
Ацилий смотрел на него долгим взглядом. Потом откинулся на спинку кресла.
— Клиентела, — сказал он. — Ты просишь клиентелы.
— Да.
— Ты патриций, Сцева. Корнелии — древнее имя. Ты понимаешь, что просишь?
— Понимаю. — Гай говорил глухо, но твёрдо. — Я знаю, что клиент — это не раб. Это свободный человек, который добровольно вступает под покровительство патрона. Он приветствует патрона по утрам, сопровождает его на форум, голосует, как патрон велит, а взамен получает защиту, поддержку, а иногда и деньги.
— Не иногда, а регулярно. — Ацилий усмехнулся. — Клиент имеет право на ежедневное вспомоществование — спортулу. Обычно мелочь, но на жизнь хватает. А если клиент знатный, как ты, — то и на большее.
— Я знаю.
— И ты готов? Каждое утро являться ко мне, ждать, пока я соизволю выйти, провожать меня по делам, стоять в толпе других клиентов?
Гай молчал. Картина была унизительной. Патриции его рода — те, кто воевал при Траяне, кто заседал в сенате при Адриане, — они смотрели на него сейчас из своих восковых масок в атриуме.
— Если не готов — скажи, — тихо сказал Ацилий. — Я не обижусь. Я найду тебе место в своих имениях. Будешь жить здесь, помогать по хозяйству. Никто не узнает. Клиентела — это публично. Это на виду у всего Рима.
Гай поднял голову.
— Я готов.
Ацилий смотрел на него ещё долго. Потом кивнул.
— Хорошо. Но я не возьму тебя простым клиентом. Ты будешь моим клиентом, но ты пойдёшь выше. Ты станешь сенатором.
Гай замер.
— Сенатором?
— А чего ты удивляешься? — Ацилий подался вперёд. — Ты патриций. У тебя древнее имя. У тебя нет только денег. А у меня — есть связи. Тит Корвин, старый мой сослуживец, уже лет десять в сенате. Он проведёт тебя через цензоров. Недостающее до миллиона добавим из казны — для достойных такая возможность есть. Ты станешь сенатором. Будешь сидеть в курии, голосовать, а когда надо — поднимать руку так, как я скажу.
Гай молчал, переваривая услышанное.
— Но это же… это же не просто клиентела, — выдохнул он. — Это больше.
— Это верность, — просто ответил Ацилий. — Я в тебя вкладываюсь. Миллион сестерциев — это не шутка. Но ты того стоишь. Ты честный, ты военный, ты не продашься первому встречному. Ты будешь моим человеком в сенате. И когда придёт время, ты вспомнишь, кто тебя вытащил.
Гай смотрел в окно на виноградники. Сорок тысяч превращались в миллион. Нищий патриций — в сенатора. Клиент — в человека, который сам скоро будет собирать клиентов.
— Я согласен, — сказал он наконец.
— Вот и славно. — Ацилий хлопнул ладонью по столу. — Завтра же пошлю весточку Корвину. А пока живи здесь, помогай по хозяйству. Ногу лечи. Книжки читай. Готовься. И смотри, как живут богатые люди. Привыкай.
— Спасибо, — выдохнул Гай.
— Не за что. — Ацилий хлопнул его по плечу. — Солдаты должны держаться вместе. А в Риме сейчас такое время, что без своих — пропадёшь. Императоры меняются как перчатки, власть течёт, каждый хочет урвать кусок пожирнее. А мы, военные, должны держаться друг за друга. Иначе нас сомнут.
Два года спустя. Рим. Первое заседание сената.
Гай помнил этот день в деталях.
Утро было солнечным, тёплым — редкий день для ноября. Гай надел новую тогу, которую Ливия собственноручно выгладила и уложила складками. Ткань была хорошая, белоснежная, с широкой пурпурной полосой — latus clavus, знак сенаторского достоинства. Ливия смотрела на него с гордостью, поправляла край, отходила на шаг, смотрела снова.
— Как я выгляжу? — спросил он.
— Как сенатор, — ответила она и улыбнулась. Впервые за долгое время.
Гай вышел из дома и направился к Форуму. Нога ныла, но он почти не замечал боли — привык за эти годы. На ногах — кожаные полусапоги, какие носят патриции, с двумя ремнями, завязанными крест-накрест. Ливия настояла, чтобы купил новые, — старые были совсем стоптаны, а сенатор не мог появиться на людях в обносках.
Курия Юлия стояла на Форуме, массивное здание из травертина, облицованное мрамором, с высокими ступенями и бронзовыми дверями. Над входом — барельеф с волчицей, кормящей Ромула и Рема. Символ вечности.
У входа его ждал невысокий крепкий старик с седым ёжиком волос и внимательными глазами. Тога на нём была поношенная, но добротная, с широкой пурпурной полосой. Опирался он на тяжёлую трость — и сам заметно прихрамывал.
— Сцева? — спросил он, оглядывая Гая с ног до головы. — Тит Корвин. Ацилий говорил о тебе.
Гай кивнул, пожимая протянутую руку. Ладонь у Корвина была сухая, твёрдая, с мозолями — рука человека, долго державшего меч.
— Пойдём, — сказал Корвин. — Покажу, где тут что. И запомни: в сенате главное — не высовываться, пока не поймёшь, кто есть кто. Первые полгода просто молчи и слушай. И голосуй так, как я скажу.
— Понял.
— Хорошо. — Корвин усмехнулся. — Ацилий говорил, ты понятливый. Посмотрим.
Они вошли внутрь. Внутри было прохладно и торжественно. Высокий потолок поддерживали мраморные колонны, между которыми стояли статуи великих предков. Вдоль стен тянулись деревянные скамьи, расположенные полукругом. На них уже сидели сенаторы — строго по рангу: в первом ряду патриции, во втором и третьем — всадники и богатые, в четвёртом и пятом — такие, как он, вышедшие из низов, но поднявшиеся.
Гай чувствовал себя чужим среди них. От волнения у него вспотели ладони.
Корвин провёл его в четвёртый ряд, показал место:
— Здесь будешь сидеть. Рядом со мной. Пока.
Гай сел. Скамья была жёсткой, без подушек — не сравнить с мягкими креслами у Ацилия.
Рядом с ним оказался толстый старик с красным носом. Он покосился на Гая, кивнул:
— Новенький? Руф. Будем знакомы.
— Сцева.
— Служил?
— На Рейне.
— Уважаю. — Руф кивнул. — Я не служил, здоровье не позволило. Но военных уважаю. Тут без вас никак.
На возвышении появился консул. Он сел в курульное кресло из слоновой кости, обвёл взглядом зал и стукнул жезлом. Сенаторы затихли. Началось заседание.
Гай слушал ораторов, которые вещали о налогах на зерно, и чувствовал, как внутри поднимается разочарование. Он ждал величия, мудрости, государственных решений. А слышал пустую болтовню и торговлю за голоса.
Корвин сидел рядом, иногда что-то записывал на табличке, иногда переглядывался с соседями. Когда подошло время голосования, он тронул Гая за руку:
— Поднимай руку. Вот так.
Гай поднял. Робко, неуверенно.
— Выше, — шепнул Корвин. — Ты сенатор. Не стесняйся.
Гай поднял руку выше. И в этот момент поймал взгляд молодого человека из третьего ряда — тот смотрел на него с любопытством, чуть прищурившись.
После заседания этот молодой человек подошёл сам. Безупречная тога, холёное лицо, цепкие глаза. На пальцах — несколько перстней, на одном — резная инталия.
— Луций Цецилий Метелл, — представился он, протягивая руку. — Новенький? Я тебя раньше не видел.
— Гай Корнелий Сцева.
— Ветеран? — Луций окинул взглядом его трость. — Нога на Рейне?
— Да.
— Уважаю. — Улыбка у него была открытая, дружелюбная, но в глазах Гай заметил что-то ещё — оценивающее, изучающее. — С Корвином пришёл? Хороший учитель. Старый вояка, всех знает. Держись его, не пропадёшь.
— Спасибо, — ответил Гай, не зная, что ещё сказать.
— Будем знакомы, — кивнул Луций и ушёл.
Корвин подошёл сзади, глядя ему вслед:
— Луций Метелл. Из хорошей семьи, богатый, умный. Дружбу предлагает — не отказывайся, но и не доверяй слишком. Такие люди нужны, но и опасны.
— Чем?
— Тем, что никогда не поймёшь, чего они на самом деле хотят. — Корвин усмехнулся. — Ладно, пойдём. Первый день позади. Теперь домой, к жене, рассказывай, какой ты важный.
Гай улыбнулся. Впервые за долгое время.
Настоящее время. Рим. Дом Луция Метелла. Та же ночь.
Луций стоял у окна своего таблина, глядя на дождь, барабанящий по мраморному подоконнику. За его спиной, в глубоком кресле у потухшего очага, сидел человек в тёмном плаще с низко надвинутым капюшоном. Черты лица почти неразличимы в полумраке — только седой клок бороды выдаёт возраст, да руки, сложенные на трости, покрыты старческими пятнами. Но голос, когда он заговорил, был твёрд и спокоен — голос человека, привыкшего, что его слушают.
— Этот Сцева… который недавно вошёл в сенат. Тит Корвин его опекал?
Луций обернулся. В присутствии этого человека он держался иначе — собраннее, осторожнее, без обычной самоуверенной усмешки.
— Да. Корвин ввёл его в курс, показал, где чьи места. А в прошлом месяце Корвин умер. Теперь Сцева один.
— Корвин, — повторил старик задумчиво. — Старый вояка, из тех, кто при Аврелиане начинал. Честный, упрямый, солдафон до мозга костей. Такие мне всегда были… полезны. Но за ними всегда тянется хвост.
— Хвост?
Человек в плаще усмехнулся, и в этой усмешке было что-то от волка, облизывающегося после сытного обеда.
— Военная фракция, Луций. Ты думаешь, я ушёл в Салону, чтобы капусту сажать? Я ушёл, чтобы они передрались между собой. Галерий, Констанций, Максимиан — пусть грызутся. А я буду сидеть на холме и смотреть, кто кого перегрызёт. Но военные… военные всегда были отдельной статьёй. Они не любят штатских. Они не доверяют чиновникам. Они верят только своим.
— Ацилий, — тихо сказал Луций. — Сцева пришёл от Ацилия
— Вот именно. — Старик подался вперёд, и свет от светильника на миг выхватил из темноты его лицо — глубокие морщины, жёсткую линию рта, глаза, которые смотрели так, будто видели собеседника насквозь. — Ацилий — старый лис. Он не суётся в политику, сидит в своём поместье, растит виноград. Но за ним — целая сеть ветеранов, бывших офицеров, тех, кто ещё помнит, как воевать. И если он вложился в этого хромого, значит, готовит его на вырост.
— Вы считаете, Ацилий опасен?
— Ацилий — не опасен. — Диоклетиан покачал головой. — Ацилий стар, он не доживёт до большой драки. Но он растит смену. И этот Сцева — один из тех, кого он растит. Не сегодня, не завтра, а через десять-пятнадцать лет, когда меня уже не будет, а ты будешь сидеть в сенате, такие, как он, могут стать проблемой.
Луций молчал, переваривая услышанное.
— Я приехал не просто так, — продолжал старик. — Я приехал смотреть. Смотреть, кто чего стоит. Кто верен, кто продаст, кто просто ждёт. Галерий думает, что он правит. Констанций думает, что он правит. Максимиан вообще думает, что он бог. А я знаю: всё решают люди. Те, кто умеет ждать. Те, кто сидят в курии, те, кто командуют легионами, те, кто кормят армию. И каждый из них — либо наш, либо чужой.
— Сцева пока не наш.
— Сцева пока ничей. — Диоклетиан усмехнулся. — Корвин умер, и он остался один. Он ищет опору, ищет друзей, ищет, на кого опереться. Ты должен стать этим человеком.
Луций кивнул:
— Я думал об этом. Если я стану ему другом…
— Ты станешь ему больше чем другом. — Голос старика стал тише, но от этого не потерял властности. — Ты станешь его единственной опорой. А потом, когда придёт время, он сделает всё, что ты попросишь. Не потому что ты прикажешь — потому что посчитает это правильным.
— А если он поймёт? Если увидит, что его используют?
— Рано или поздно прозревает каждый. — Диоклетиан пожал плечами. — Вопрос в том, когда. Если он поймёт через год — он станет врагом. Если через десять лет — он будет слишком глубоко в твоих делах, чтобы что-то изменить. А если через двадцать — он уже будет слишком стар, чтобы бороться.
Он помолчал, потом добавил:
— У Сцевы есть сын на Рейне?
— Есть. Марк. Восемнадцать лет, служит в легионах.
— Хорошо. — Старик кивнул. — Сын на границе — это якорь. Он привязывает отца к Риму, к заботе о будущем. Такой человек не будет рисковать понапрасну. Он будет искать защиты, искать покровительства. И ты станешь тем, к кому он приходит за советом.
Луций подошёл к столу, налил вина в две чаши. Одну протянул гостю, тот покачал головой.
— Не пью на ночь. Продолжай.
— А если он всё-таки рискнёт? Если пойдёт против?
Диоклетиан посмотрел на него долгим взглядом. В полумраке его глаза блеснули, как у старого хищника.
— Тогда он станет примером. Примером того, что бывает с теми, кто идёт против системы. Но не торопись. Дай ему время привязаться к тебе. Стань необходимым. А когда придёт время, мы решим, что с ним делать.
Он поднялся, опираясь на трость. В полный рост он оказался выше, чем казался сидя, и в его фигуре чувствовалась привычка повелевать — даже в простом тёмном плаще, даже без всяких знаков отличия.
— Военная фракция, — сказал он задумчиво. — При Траяне они правили империей. При Аврелиане они её спасали. При мне… при мне они были полезны, но я держал их в узде. Теперь, когда меня нет, они снова поднимают голову. Ацилий, Корвин, теперь этот Сцева… они готовят смену. Нам нужно готовить своих.
Он взялся за ручку двери, потом обернулся:
— Ты спрашивал, зачем я приехал в Рим. Я приехал не просто смотреть. Я приехал напомнить тем, кто забыл, что я ещё жив. И что моя рука достаёт до любого уголка империи. Передай своим людям: за этим Сцевой следить, но не трогать. Пусть думает, что он свободен. Пусть думает, что он сам выбирает друзей. А когда настанет время, мы напомним ему, кто он и кому обязан.
Луций склонил голову:
— Я понял.
Человек в плаще вышел, и через минуту во дворе застучали копыта — конный отряд, сопровождавший его, уносил таинственного гостя в ночь, обратно в Салону, к его капусте и его планам.
Луций остался один. Он подошёл к окну, глядя на удаляющиеся факелы.
— Сцева, — прошептал он. — Старик в тебя поверил. Это большая честь. И большая опасность. Или ты станешь его мечом, или… или ты станешь примером.
Он усмехнулся и допил вино.
Та же ночь. Рим. Дом Гая. Спальня.
Гай открыл глаза. За окном всё так же шумел дождь. Ливия спала, отвернувшись к стене, дышала ровно, глубоко. Между ними — пустота, расстояние в ладонь, будто кто-то провёл невидимую границу. Он привык к этому за последние годы. Привык к её спине, к её молчанию, к тому, что они чужие под одной крышей.
Мысли текли медленно, тягуче, как смола. Он думал о том, как всё изменилось за этот год. Корвин, который опекал его, вводил в курс, подсказывал, как голосовать, — умер. Хоронили его с воинскими почестями, Гай нёс трофейный германский щит за гробом. И остался один. Без учителя, без защитника, без того, кто прикрывал спину.
И тут он вспомнил вдруг то, что раньше казалось неважным, а теперь, в тишине, выплыло из памяти. Корвин был не единственным. За последние два года умерло ещё несколько старых военных сенаторов. Тот седой ветеран из пятого ряда, который всегда голосовал с Корвиным заодно, — скоропостижно, говорят, сердце. Другой, из третьего, которого Гай мало знал, но помнил, что он тоже служил на Рейне, — упал с лестницы в своём доме. Ещё один, из числа клиентов Ацилия — просто не проснулся однажды утром.
Гай нахмурился в темноте. Он не верил в совпадения. На войне он научился: совпадений не бывает, бывает только незнание причин. Конечно, все они были немолоды. Конечно, естественная убыль — это нормально. Но почему так много за такой короткий срок? И почему все — из одной группы?
Он попытался вспомнить, кто из старых военных ещё жив. Ацилий — тот далеко, в Кампании, с ним ничего не случится. Ещё пара имён, но они почти не появляются в сенате, ссылаются на болезни. А те, кто был активен, кто голосовал громко и против течения, — они уходили один за другим.
Гай повернулся на спину, уставился в потолок, где плясали тени от светильника. Мысль была неприятная, липкая, как паутина. Он отогнал её тогда, не дал оформиться. Но сейчас, ночью, в тишине, она вернулась.
А если это не случайность?
Он замер. Сердце стукнуло глухо, тяжело. Нет, глупости. Кому нужно убирать старых ветеранов? Они никому не мешают, их голоса ничего не решают, они сидят в четвёртом ряду и поднимают руки, когда им скажут. Кому они опасны?
Но другая мысль, холодная и острая, кольнула: Они опасны тем, что есть. Тем, что помнят. Тем, что могут объединиться. Тем, что за ними стоит Ацилий и другие старые командиры.
Гай вспомнил слова Корвина, сказанные как-то в таверне после заседания: «Знаешь, Сцева, в нашем деле главное — дожить до утра. А утром — не попасться на глаза тем, кто решает, кому жить, а кому умереть». Тогда Гай подумал, что старик шутит. Теперь не был уверен.
Он закрыл глаза. Дождь шумел за окном, ровно, монотонно. Ливия дышала во сне. А он лежал и думал о том, что год в сенате — это год, когда он узнал, что мир не чёрно-белый. Что честность — не защита. Что друзья могут оказаться чужими. И что старики умирают как-то слишком вовремя.
— Спи, — сказал он себе одними губами. — Утром всё будет по-другому.
Но он знал: не будет.
Глава 8
Рим. Дом Гая Корнелия Сцевы. Неделя спустя.
Неделя — срок достаточный, чтобы привыкнуть к новому месту, но недостаточный, чтобы перестать быть чужой. Альбина уже знала, в какой час просыпается Ливия, когда Гай уходит в сенат, где можно незаметно передохнуть между делами. Она выучила имена всех рабов в доме, их характеры, их слабости. Она знала, что Хлоя болтает без умолку, но по делу — редко, что Мериам молчит, но видит всё, что повар-сириец добр, но жаден, что привратник стар и глуховат.
Но она не знала главного — зачем её купили.
Осень вступила в свои права. Дожди лили уже не переставая, небо висело низкое, серое, тяжёлое, и даже в полдень в доме было сумрачно. В перистиле фонтан работал, но вода в нём была ледяной — пальцы коченели, если опустить руку. По утрам каменные плиты покрывались скользкой изморозью, и рабы посыпали дорожки песком, чтобы никто не поскользнулся. Пахло сыростью, прелыми листьями и дымом — где-то во дворе жгли костры, чтобы хоть немного просушить воздух. Масляные светильники теперь зажигали раньше обычного, и их копоть оседала на стенах, на мебели, на лицах.
Ливия была с ней холодна, но справедлива. Ни разу не ударила, не накричала. Иногда даже говорила что-то о хозяйстве, о детях, о муже — но так, будто размышляла вслух, а не разговаривала с рабыней. Альбина слушала, запоминала, но не обольщалась. Госпожа оставалась госпожой. Её лицо, белое и гладкое, как мрамор, не выдавало эмоций, только глаза иногда — в редкие минуты, когда она думала, что никто не видит — становились пустыми и тоскливыми.
Гай попадался ей на глаза редко. Иногда мелькал в перистиле, опираясь на трость, иногда — в коридоре, когда она несла воду или прибирала. Один раз он кивнул ей — просто кивнул, проходя мимо. И всё. Но этого было достаточно, чтобы она снова вспомнила то утро, песню, его глаза. В них было что-то, чего она не находила у других — усталость, но не пустота. Тоска, но не злоба.
Луций приходил часто. Почти каждый день. Альбина научилась узнавать его шаги — лёгкие, уверенные, чуть надменные. Он всегда улыбался, всегда был любезен, но от его улыбки у неё холодело внутри. Слишком правильная, слишком гладкая. Как у человека, который привык, что ему всё сходит с рук.
А вчера случилось то, что изменило всё.
Вечер. Кладовая у кухни.
Альбина искала сушёную мяту — Ливия просила сделать отвар для головной боли. В кладовой было темно, пахло травами, вяленым мясом и сыростью. Луч света из щели в двери падал на пол косой полосой, в которой плясали пылинки. Она шарила по полкам, перебирала пучки, нюхала, откладывала неподходящее, когда услышала шаги.
Кто-то шёл тихо, крадучись, стараясь не производить шума. Альбина замерла, прижалась к стене, втиснулась между мешком с зерном и стеной. В полумраке она увидела Флавия.
Старый слуга нёс что-то завёрнутое в тряпицу — бережно, как несут больного ребёнка. Он оглянулся, убедился, что никого нет, и скользнул в дальний угол кладовой, где стояли пустые амфоры, покрытые пылью. Альбина затаила дыхание.
Флавий сел на перевёрнутую амфору, развернул тряпицу. В ней оказался свиток — не деревянная табличка, покрытая воском, а настоящий пергаментный свиток, каких Альбина никогда не видела. Тонкий, гибкий, с ровными рядами букв, выведенными чёрными чернилами. Старик развернул его, поднёс к свету, сочащемуся из щели, и зашептал.
— «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Всё через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. В Нём была жизнь, и жизнь была свет человеков. И свет во тьме светит, и тьма не объяла его…»
Альбина слушала, затаив дыхание. Она не понимала, что это, но что-то в голосе Флавия — благоговейное, трепетное, почти испуганное — заставило её замереть. Так в лесу говорили только старики, когда рассказывали о богах. Тихо, с верой, со страхом.
Флавий читал долго, шепотом, иногда останавливаясь и водя пальцем по строчкам, чтобы не сбиться. Он читал плохо, запинаясь, проглатывая окончания, но с такой любовью, с такой надеждой, что у Альбины защипало в глазах. Она не понимала слов, но понимала чувство. Так мать читала над ней молитвы, когда она болела. Так старейшины говорили о древних временах, когда лес был молод.
— «И Слово стало плотию, и обитало с нами, полное благодати и истины», — закончил Флавий и перекрестился. Мелко, быстро, как она уже замечала у Хлои.
Он сидел неподвижно, глядя на свиток, и по лицу его текли слёзы. Старые, морщинистые щёки блестели в полумраке.
— Господи, — прошептал он. — Дай мне силы. Дай мне веры. Дай мне не предать.
Альбина не заметила, как пошевелилась. Солома под ногой хрустнула громко, отчётливо.
Флавий вздрогнул, вскочил, свиток выпал из рук и покатился по земляному полу.
— Кто здесь?
Альбина вышла из тени. В полосе света её лицо казалось бледным, почти призрачным.
— Я, дедушка. Не бойся.
Флавий смотрел на неё расширенными глазами. Руки его тряслись. Он пятился, пока не упёрся спиной в стену.
— Ты… ты видела?
— Видела.
— И слышала?
— Слышала.
Флавий закрыл лицо руками. Плечи его затряслись.
— Пропал я. Теперь пропал. Донесут — сожгут. На кресте сожгут, как тех, в цирке.
Альбина подошла ближе. Села на корточки перед ним, подняла свиток, бережно отряхнула от пыли.
— Не донесу, дедушка. Я своих богов не предаю. И чужих предавать не буду.
Флавий поднял на неё глаза. В них стояли слёзы — настоящие, старческие, мутные.
— Ты… ты правда?
— Правда. — Альбина помолчала, глядя на свиток. — Что это?
Флавий смотрел на неё долго. Очень долго. Взвешивал, решал, боялся. Потом, видимо, решил — выбирать было не из чего.
— Это… это Святое Писание. — Он взял свиток дрожащими руками, прижал к груди. — Слово Божье. На латыни. Недавно перевели. Наши… братья… передают друг другу, читают тайно.
— Зачем тайно?
— Запрещено. Император христиан не любит. Говорит, мы враги Рима. А мы не враги. Мы просто верим.
— В кого?
— В Иисуса Христа. Сына Божьего. Который пришёл на землю, чтобы спасти людей. Которого распяли, но он воскрес.
Альбина нахмурилась.
— Распяли? Как раба?
— Как преступника. — Флавий вздохнул. — Он взял на себя грехи мира. Умер за нас. Чтобы мы могли жить вечно.
— Жить вечно? — Альбина покачала головой. — Люди не живут вечно. Они умирают. Я видела.
— Телом — да. А душой — нет. — Флавий смотрел на неё с такой верой, что ей стало не по себе. — Душа идёт к Богу. Если верила. Если жила по правде.
Альбина молчала. У неё в голове не укладывалось. Боги в лесу не умирали. Они были всегда. Но они и не спасали. Они просто были. Им приносили жертвы, их просили о помощи, но они никогда не говорили с людьми. А этот Бог — говорил? Слышал?
— Можно посмотреть? — спросила она.
Флавий протянул свиток. Она взяла его осторожно, как что-то живое. Провела пальцем по буквам. Они были красивые, ровные, чужие.
— Я не умею читать, — сказала она тихо. — Но хочу научиться.
Флавий посмотрел на неё долгим взглядом.
— Зачем?
— Чтобы знать. — Она подняла глаза. — Всё знать. Я в лесу умела всё — травы, зверей, погоду. А здесь — буквы. Если я их не знаю, я слепая. Как крот под землёй.
Флавий усмехнулся — впервые за весь разговор. — Кроты, — сказал он, — роют ходы в темноте. А ты хочешь выйти на свет.
Помолчал. Потом кивнул.
— Я научу. Но тихо. Никому ни слова.
— Никому.
— И про это, — он показал на свиток, — тоже никому. Если узнают — нам обоим конец. Меня сожгут. Тебя… не знаю, что с тобой сделают. Но лучше не знать.
— Я поняла.
Флавий спрятал свиток обратно в тряпицу, завязал узлом.
— Приходи завтра в этот же час. Я буду здесь. И начнём. А пока… — он помолчал. — Ты подумай. Хочешь ли ты знать про Бога? Про Иисуса? Про то, зачем он умер?
— Подумаю, — сказала Альбина.
Она выскользнула из кладовой.
В коридоре она остановилась, прислонилась к стене. Сердце колотилось где-то в горле. Она не знала, что нашла — друга, опасность, ключ к новой жизни? Но что-то подсказывало: это важно. Очень важно.
Она вспомнила слова Флавия: «Свет во тьме светит, и тьма не объяла его». Что это значит? Какой свет? Какая тьма?
Она не знала. Но хотела узнать.
Полдень. Таблин Гая.
Луций сидел в кресле напротив Гая, развалившись с таким видом, будто это его дом, его мебель и его вино. На нём была простая туника, без тоги — сегодня он пришёл по-дружески, без официальности. Ноги вытянул, руки закинул за голову, смотрел на хозяина с ленивой усмешкой.
Гай, напротив, сидел скрючившись, вытянув больную ногу на скамеечку, и больше напоминал старую ворону, чем сенатора. Небрит, волосы всклокочены, туника мятая — он вообще перестал следить за собой, когда Ливия перестала обращать на него внимание.
— Ты чего такой кислый? — спросил Луций, потягиваясь. — Нога?
— Нога.
— А я тебе говорил — купи массажистку. Гречанку. Есть у меня одна на примете. Пальцы — чудо. Она не то что ногу — душу разомнёт.
— Не нужна мне массажистка.
— Ну как знаешь. — Луций взял со стола яблоко, надкусил, заговорил с набитым ртом: — А ты слышал новость? В сенате опять скандал. Тот старик из пятого ряда, который вечно засыпает, на этот раз не просто заснул, а упал со скамьи и разбил голову. Прямо во время голосования.
— Жив?
— Жив, куда он денется. Такие живучие. Но смеху было — неделю рассказывать будут. — Луций хохотнул. — Представляешь: все голосуют, а он храпит, потом бабах — и под скамьёй. Храпеть не перестал.
Гай невольно усмехнулся:
— Ты бы ещё посмеялся над стариком.
— А над кем ещё смеяться? Над собой? — Луций откусил ещё яблока. — Скучно в Риме без юмора. Одни налоги, войны, интриги. А тут хоть развлечение.
Он жевал, глядя в потолок.
— Кстати, о войне. Слышал, на Рейне опять неспокойно?
Гай напрягся.
— Что слышал?
— Да то же, что и все. Германцы лезут, легионы держатся. Твой-то как там? Пишет?
— Пишет. Редко.
— Жив — и ладно. — Луций допил вино, поставил чашу на стол. — Ты не переживай. У него командир толковый, старый знакомый моего знакомого. Говорят, дело знает.
— Знакомый твоего знакомого, — усмехнулся Гай. — Это как?
— А вот так. У меня везде знакомые. — Луций подмигнул. — Хочешь, узнаю подробнее?
— Хочу.
— Узнаю. Только ты тогда завтра в сенате голосуй как надо.
— Как надо?
— Ну, как я скажу. — Луций улыбнулся. — Шучу. Голосуй как хочешь. Я тебе просто так узнаю. По дружбе.
Гай посмотрел на него долгим взглядом.
— Ты странный, Луций. То дружишь, то угрожаешь. То советуешь, то шутишь.
— Жизнь странная, Сцева. — Луций развёл руками. — Надо ко всему подходить с юмором. Иначе сдохнешь от тоски.
В этот момент дверь в таблин скрипнула. Вошла Альбина с подносом — вода, сыр, хлеб, маслины. Ливия велела подать гостю угощение.
Она двигалась бесшумно, опустив глаза, стараясь быть незаметной. Поставила поднос на край стола, поклонилась и уже хотела уйти.
— Ого, — сказал Луций, оживляясь. — А это кто такая?
Альбина замерла.
— Рабыня жены, — сухо ответил Гай.
— Рабыня жены, — повторил Луций. — А я её раньше не видел. Новая?
— Новая.
— Красивая. — Луций отложил яблоко, с интересом разглядывал Альбину. — Очень красивая. Где купили?
— На форуме.
— Дорого?
— Дорого.
— Ливия умеет выбирать. — Луций улыбнулся Альбине. — Ты откуда, красавица?
— Из-за Дуная, господин. Леса.
— Леса, — Луций покачал головой. — А в лесу, говорят, волки водятся. И ведьмы. Ты не ведьма?
— Не знаю, господин.
— Не знает она, — хохотнул Луций. — А глаза у тебя светлые. Такие глаза, говорят, сглазить могут. Смотри, Сцева, не сглазила бы твою жену.
Гай поморщился:
— Иди, Альба. Спасибо.
Альбина поклонилась и пошла к двери.
— Постой, — окликнул Луций. — Как тебя зовут?
— Альба, господин.
— Альба. Белая. Подходит. — Он повернулся к Гаю. — Слушай, продай её мне.
Гай замер.
— Что?
— Продай, говорю. Я хорошо заплачу. У меня как раз есть для неё местечко.
— Не продаётся.
— Почему? Жалко?
— Не моя. Женина.
— А, ну да, — Луций усмехнулся. — Ливия не продаст. Я её знаю. Но если что — ты имей в виду. А то украдут ещё.
— Кто украдёт?
— Да мало ли. — Луций снова взял яблоко. — Красивая девка, глаз положить не на что. А у тебя дом старый, рабов мало, охраны никакой. Я бы на твоём месте присмотрел.
Гай промолчал.
Альбина выскользнула за дверь. В коридоре она прижалась к стене и выдохнула. Сердце колотилось где-то в горле.
Луций. Его глаза. Его улыбка. Его слова: «продай», «украдут». Она поняла вдруг, что этот человек опаснее Ливии. Гораздо опаснее.
Она пошла прочь, стараясь не бежать.
Ночь. Комната Альбины.
Она лежала на соломе, сжимая медвежий коготь, и смотрела в потолок. Рядом, за тонкой стенкой, спали Хлоя и Мериам. В доме было тихо, только дождь шумел за окном да где-то во дворе лаяла собака.
Она думала о сегодняшнем дне.
Флавий. Его свиток. Его Бог, который умер и воскрес. Она не понимала этого, но что-то в его глазах, в его голосе заставляло верить. Завтра она придёт к нему, и он научит её читать. Чтобы она могла сама узнать, что там написано. Чтобы понять, почему старик плакал над этими буквами.
Луций. Его взгляд, его улыбка, его слова про «украдут». Она чувствовала опасность кожей. Такие люди не просто опасны — они смертельны. И он смотрел на Гая так, будто тот был не другом, а… игрушкой. С которой можно поиграть, а потом выбросить.
Гай. Его усталые глаза, его голос, когда он сказал: «Не продаётся». Он защитил её? Или просто не хотел спора с женой? Она не знала. Но что-то в ней цеплялось за него, как за единственную твёрдую точку в этом доме. Он был хромой, старый, усталый, но в нём не было той пустоты, которая чувствовалась в Луции. В нём была боль. А боль — это по-человечески.
Она коснулась медвежьего когтя.
— Лесные боги, — прошептала она. — Вы здесь? Вы видите меня? Я не знаю, что делать. Я не знаю, кому верить. Флавий верит в своего Бога. Гай… я не знаю, во что верит Гай. Луций верит только в себя. А я? Во что верю я?
Ответа не было. Только дождь шумел за стеной.
Она думала о завтрашнем дне. О Флавии, о буквах, о свитке. О том, что если она научится читать, то сможет узнать то, что скрыто. Сможет понимать разговоры, письма, приказы. Сможет стать сильнее.
А сильным в этом мире нужно быть. Иначе сожрут. Иначе Луций улыбнётся и скажет: «Украдут», — и никто не защитит.
Она сжала коготь так сильно, что он впился в ладонь.
— Я выживу, — прошептала она. — Я справлюсь. Я научусь. Я стану сильной. И тогда… тогда посмотрим, кто кого.
Она закрыла глаза и приказала себе спать. Завтра — новый день. Завтра она снова пойдёт к Ливии, будет красить седые волосы, слушать её приказы и улыбаться про себя. А потом — к Флавию. Учиться читать.
Впервые за долгое время у неё появилась цель.
Глава 9
Рим. Храм Цереры на Авентине. Вторая неделя Альбины в доме.
Утро было серым, тяжёлым, но без дождя — редкий подарок поздней осени. Туман поднимался от Тибра, стелился по узким улочкам, оседал на камнях мелкой противной изморосью, делая их скользкими и холодными. Воздух был влажным, тяжёлым, но не морозным — обычная римская осень. Город ещё спал, только редкие рабы спешили по делам, кутаясь в драные плащи.
Альбина проснулась затемно, как всегда, но вместо того чтобы идти в комнатку с баночками, получила приказ: одеться в чистое, накинуть тёмный плащ с капюшоном и ждать у чёрного хода.
Ливия не объяснила зачем. Альбина не спрашивала. За неделю в доме она усвоила: вопросы здесь не любят. Особенно от рабов.
Она стояла у двери, кутаясь в грубую шерсть, и смотрела, как небо на востоке медленно наливается светом — бледным, болезненным, осенним. Пахло сыростью, прелыми листьями и дымом — где-то во дворе уже жгли костёр, готовя завтрак для господ. Голуби ворковали под крышей, перекликались с воробьями. Обычное утро. Но что-то в воздухе висело — напряжение, предчувствие, от которого холодело внутри.
Ливия вышла через полчаса. На ней был такой же тёмный плащ из грубой шерсти, закрывающий лицо почти до самых глаз, — госпожа явно не хотела, чтобы её узнали. Она окинула Альбину быстрым взглядом, проверяя, всё ли в порядке, кивнула и пошла вперёд, не оборачиваясь.
Альбина последовала за ней.
Они шли молча. Узкими переулками, мимо спящих домов с запертыми ставнями, мимо редких прохожих, которые так же торопливо скользили в сером утреннем свете. Город просыпался медленно, нехотя, как больной после тяжёлой ночи. Пахло хлебом из пекарен, кислым вином из таверн, лошадиным навозом — привычным, ежедневным, римским.
Чем выше они поднимались на Авентин, тем тише становилось, тем реже встречались прохожие. Здесь жили небогато, но чинно — ремесленники, мелкие торговцы, вольноотпущенники. Дома жались друг к другу, как испуганные овцы, кое-где стены были расписаны выцветшими фресками, изображающими богов и героев.
Храм Цереры стоял на самом склоне, в стороне от жилых домов, окружённый старыми кипарисами. Небольшой, из потемневшего туфа, с облупившимися колоннами и выщербленными ступенями, он не производил впечатления величия — скорее заброшенности, древности, тайны. Казалось, само время обошло его стороной, оставив дряхлеть в одиночестве. Мох покрывал каменные плиты, в трещинах росла трава, и всё это вместе создавало ощущение, что храм не принадлежит этому миру — он словно пришёл из другой эпохи, когда боги ещё ходили по земле.
Церера. Альбина слышала это имя — богиня плодородия, хлеба, материнства. В лесу у неё были свои боги, другие. Но здесь, в Риме, богов было много, и все они требовали жертв, молитв, внимания.
Ливия поднималась по ступеням медленно, с благоговением, почти со страхом. Альбина шла за ней, стараясь ступать бесшумно.
У входа их встретила жрица. Старая, очень старая женщина в грубом шерстяном платье, с седыми космами, выбивающимися из-под платка, и глазами, которые смотрели так, будто видели собеседника насквозь. Лицо её было изрезано морщинами, как старая потрескавшаяся земля, кожа обвисла на щеках, но в осанке чувствовалась сила, не сломленная годами. На шее у неё висело ожерелье из высушенных желудей и маленьких тыкв-горлянок — странное, почти пугающее украшение, от которого веяло чем-то древним, доримским.
— Пришла, — сказала она, глядя на Ливию. Голос у неё был низкий, хриплый, но в нём чувствовалась власть, которой не ожидаешь от такой старухи. — Заходи. А это, — она кивнула на Альбину, — та самая?
— Да, — коротко ответила Ливия.
Жрица подошла к Альбине, взяла её за подбородок, повернула лицо к свету. Смотрела долго, изучающе, как смотрят на лошадь перед покупкой. Её пальцы были холодными и сухими, как старая кожа.
— Хороша, — сказала она наконец. — Волосы что надо. Глаза светлые. Таких боги любят. — Она отпустила Альбину. — Пойдём. Осмотр нужно сделать.
— Осмотр? — переспросила Альбина.
— Не твоего ума дело, — оборвала жрица. — Иди за мной.
Она взяла Альбину за руку и повела внутрь храма. Ливия осталась ждать у входа, не поднимая глаз.
Они прошли через сумрачный зал с высоким потолком, где в нишах стояли статуи — грубо вырезанные, с облупившейся краской, с пустыми глазницами. В полумраке они казались живыми, шевелящимися, следящими за каждым шагом. Пахло ладаном, старой пылью и ещё чем-то сладковатым, приторным, от чего слегка кружилась голова.
Жрица привела её в маленькую комнату без окон, освещённую только масляным светильником. Там было чисто, но убого — циновка на полу, кувшин с водой, грубое шерстяное покрывало.
— Раздевайся, — сказала жрица.
Альбина замерла.
— Не бойся. Это быстро. Жрец должен знать, что ты чиста.
— Жрец? — переспросила Альбина.
— Не задавай вопросов. Раздевайся.
Альбина медленно сняла плащ, потом тунику. Осталась стоять в одной нижней рубашке, дрожа — не столько от холода, сколько от унижения.
— Всё снимай, — велела жрица. — Мне нужно убедиться.
Альбина подчинилась.
Осмотр был коротким, но унизительным. Жрица ощупывала её грубо, бесцеремонно, как коновал лошадь. Альбина стояла, глядя в стену, и считала про себя. До ста. До двухсот. До трёхсот.
— Чиста, — сказала наконец жрица. — Одевайся.
Альбина натянула тунику дрожащими руками. Внутри всё кипело, но она держала лицо.
— Жди здесь, — велела жрица и вышла, заперев дверь снаружи.
Альбина осталась одна в маленькой комнате без окон. Сердце колотилось где-то в горле. Она не знала, что происходит, но чувствовала — попала в ловушку.
Соседняя комната. Святилище Цереры.
Жрица вошла в комнату, где её ждали Ливия и жрец. Тот сидел в деревянном кресле, украшенном резными колосьями и змеями, и нетерпеливо барабанил пальцами по подлокотникам. Глаза его блестели в полумраке, как у крысы.
— Ну? — спросил он, подаваясь вперёд.
— Чиста, — сказала жрица. — Волосы длинные, здоровые. Тело крепкое, без изъянов.
Жрец облизнулся. Руки его дрожали от возбуждения.
— Хороша, говоришь? Я видел её мельком, когда вы входили. Лицо красивое, фигура… — Он зажмурился, будто представляя. — Таких давно не было. Давно.
— Успокойся, — оборвала жрица. — Всему своё время.
— Времени мало, — жрец открыл глаза, и в них горел голодный огонь. — Можно ускорить. Полнолуние — это хорошо, это священно. Но подготовку можно начать раньше. Приводить её по ночам. Для… очищения. Для привыкания.
Ливия нахмурилась:
— Мы договаривались на полнолуние.
— Договаривались, договаривались… — жрец отмахнулся. — Я лучше знаю, как угодить богине. Чем больше времени девушка проведёт в храме, тем сильнее будет обряд. Тем вернее твоя дочь получит счастье.
— Нет, — твёрдо сказала жрица. — Не торопись. Всё должно быть по правилам. Полнолуние, первые лучи солнца — тогда сила максимальна. Если начать раньше, можно всё испортить.
Жрец дёрнулся, как от удара. В глазах его мелькнуло разочарование, почти злость. Но он сдержался.
— Ты права, — процедил он сквозь зубы. — Ты права. Пусть будет по правилам.
— Волосы острижём за час до рассвета, — продолжала жрица. — В храме, перед алтарём. Она должна быть накрыта ими, как покрывалом. А священное соитие произойдёт под первыми лучами солнца. Тогда сила перейдёт к той, о ком просят.
Жрец снова облизнулся.
— Хорошо, — сказал он. — Хорошо. Я подожду. Но… — он посмотрел на Ливию, — смотри, чтобы она не узнала раньше времени. Если испугается, если начнёт сопротивляться — всё пропадёт. Сила уйдёт.
— Не узнает, — ответила Ливия. — Я скажу, что это очистительный обряд. Что богиня просто благословит её.
— Хорошо. — Жрец кивнул. — Умно. Пусть думает, что это для неё. Тогда и страха меньше.
Он снова заёрзал в кресле.
— А можно я… хоть посмотрю на неё ещё раз? — спросил он почти жалобно.
— Нет, — отрезала жрица. — Ты её увидишь в день обряда. А сейчас иди, Ливия. Забирай девушку и возвращайся через 6 недель. На закате.
Ливия поклонилась и вышла.
Маленькая комната. Альбина.
Она сидела на циновке, сжавшись в комок, и считала про себя. Стены давили, воздух был спёртым, пахло плесенью и страхом. Она думала о побеге, но дверь была заперта, окна не было.
Когда засов лязгнул, она вздрогнула. Вошла Ливия.
— Пошли, — коротко сказала она.
Альбина встала и пошла за ней, не задавая вопросов.
На выходе из храма она оглянулась. В дверях стояла старая жрица и смотрела им вслед. А за ней, в полумраке, маячила ещё одна тень — жрец, который не мог удержаться, чтобы не посмотреть на добычу ещё раз.
Альбина отвернулась и ускорила шаг.
Дорога домой.
Они шли молча. Ливия — впереди, Альбина — сзади, как положено. Туман уже рассеялся, солнце пробивалось сквозь облака, но теплее не становилось. Город шумел, жил своей жизнью, равнодушный к их тайнам. Торговцы раскладывали товар, рабы тащили корзины с провизией, где-то кричал погонщик мулов — обычный день, обычный Рим.
У поворота на их улицу Ливия остановилась, пропуская телегу с сеном. Альбина замерла в двух шагах, опустив глаза. Тишина висела между ними тяжёлая, как этот утренний туман.
— Ты, наверное, думаешь, зачем я тебя туда водила, — сказала Ливия, не оборачиваясь. Голос её звучал ровно, но в нём чувствовалось напряжение — как у натянутой тетивы.
Альбина молчала. Она действительно думала. И думала много. Слишком много для рабыни.
— Это обряд, — сказала Ливия, помолчав. — Для господина.
Альбина подняла голову. Ливия смотрела куда-то в сторону, на стену дома, покрытую пятнами сырости. Руки её были сжаты в кулаки, спина прямая — она вся была как натянутая струна.
— У него нога болит. Ты видела. Хромает, мучается, по ночам не спит. Ни один лекарь не помог. А жрецы Цереры… — она запнулась, подбирая слова, — они умеют лечить такие вещи.
Альбина слушала, стараясь не выдать своих мыслей. Сердце колотилось где-то в горле, но лицо оставалось спокойным.
— Обряд требует жертвы. Небольшой. — Ливия наконец повернулась к ней. Глаза у неё были холодные, как зимнее небо, но в глубине плескалось что-то — страх? надежда? — Всего лишь прядь волос. Твоих волос.
— Волос? — переспросила Альбина.
— Да. Жрец отрежет маленький кусочек, с палец длиной, и сожжёт на алтаре. А ты просто постоишь рядом. И всё. — Ливия смотрела ей прямо в глаза, будто пыталась загипнотизировать. — Ничего страшного. Даже больно не будет.
— А та старуха… — начала Альбина.
— Осмотр? — Ливия усмехнулась, но усмешка вышла натянутой, почти болезненной. — Жрецы должны знать, что жертва чистая. Что волосы здоровые. Это обычное дело. Ничего личного.
Они снова пошли. Альбина переваривала услышанное. Вроде бы всё складно. Вроде бы даже похоже на правду. Но что-то не давало покоя — взгляд жреца, его дрожащие руки, его нетерпение. Разве для того, чтобы отрезать прядь волос, нужен такой голодный взгляд? Разве смотрят так на лекарство?
— Госпожа, — тихо спросила она, стараясь, чтобы голос не дрожал, — а почему так тайно? Почему господин не знает?
Ливия резко обернулась. Глаза её сверкнули холодом, и Альбина на мгновение увидела в ней ту самую женщину, которая способна сослать рабыню в имение за один седой волос.
— Потому что господин не верит в такие вещи, — отчеканила она. — Он солдат. Он думает, что боги — для слабых, а жрецы — шарлатаны. Если узнает, что я хожу к жрецам, — она сжала зубы так, что желваки заходили на скулах, — он разозлится. Скажет, что я дурю деньги. Запретит. А нога так и будет болеть. И он будет мучиться до самой смерти.
Она помолчала, глядя на Альбину в упор. Потом добавила тихо, почти ласково — и от этой ласковости стало ещё страшнее:
— Ты, наверное, думаешь, что господин добрый. Что он на тебя смотрит иначе, чем на других рабов. Я вижу, как он на тебя смотрит.
Альбина замерла.
— Думаешь, он тебя пожалеет, если что? — Ливия усмехнулась. — Он солдат. Он восемь лет на Рейне людей убивал. Своими руками. Я не просто так говорю — я видела его после войны. Он не спал ночами, кричал во сне, ворочался. А знаешь, что он делал с пленными?
Альбина молчала, чувствуя, как холодеет внутри.
— Он их пытал. — Ливия говорила спокойно, будто о погоде. — Каждую ночь, после боёв, он уходил в палатку для допросов. И возвращался только под утро. Руки по локоть в крови. Улыбался.
Она помолчала, глядя куда-то вдаль.
— Я слышала рассказы от тех, кто с ним служил. Он вырезал пленным языки, если они не хотели говорить. Выжигал глаза раскалённым железом. Сдирал кожу с живых — полосами, тонкими, как ремни. И приговаривал: «Германцы — звери, с ними по-звериному и надо».
— Я… я не знала, — прошептала Альбина.
— А знаешь, что он делал с женщинами? — Ливия посмотрела на неё в упор. — Германскими пленницами. Он их не насиловал, нет. Это было бы слишком просто. Он их… подвешивал за ноги и резал маленькими кусочками. Чтобы мужья слышали, как они кричат. Чтобы быстрее говорили.
Альбина побледнела.
— Зачем вы мне это говорите? — выдохнула она.
— Затем, что он здесь такой же. — Ливия понизила голос. — Раз в год, в ночь Гекаты, он приносит жертву. Единственной богине, которой он верит. Гекате — покровительнице перекрёстков, ночи и… смерти.
— Жертву?
— Да. Молодого раба. Германец обязательно. Говорит, германская кровь сильнее, ей богиня радуется больше. — Ливия говорила спокойно, будто о погоде. — Гай запирается в подвале, в старой комнате, которая осталась ещё от прежних хозяев. Там всё есть — стол, крюки на стенах, ремни, ножи. И там он… расчленяет его. По частям. Чтобы кровь текла по специальным желобам. Чтобы богиня напилась.
Альбина смотрела на неё, не дыша. Перед глазами стояли картины, от которых мутилось сознание.
— Ты думаешь, почему все рабы в доме знают: про подвал нельзя ни спрашивать, ни говорить, ни даже думать? — Ливия усмехнулась. — Потому что если господин узнает, что ты сунула нос в его дела, — тебе в язык вобьют две раскалённых иглы. Чтобы навсегда забыла, как болтать. А потом ты просто исчезнешь. Как те, кто был до тебя.
— Кто был до меня? — переспросила Альбина.
— А ты думала, ты первая, кого он заметил? — Ливия покачала головой. — Были и другие. Молодые, красивые, светловолосые. Он на них смотрел. А потом они исчезали. В ночь Гекаты. Всегда в ночь Гекаты.
Она замолчала, давая Альбине переварить.
— Не веришь? — Ливия прищурилась. — Проверь. В подвале, за старой дверью, запертой на тяжёлый засов, есть комната. От прежних хозяев. Гай там… проводит свои обряды. Там всё осталось с последней жертвы. Я сама видела много лет назад — не спала ночью, пошла посмотреть. Не надо было. Кровь на стенах, на полу, на столе… И запах. Запах смерти, который ни с чем не спутаешь.
Альбина почувствовала, как к горлу подступает тошнота.
— Спроси у Флавия, где эта дверь, — продолжала Ливия. — Посмотри в его глаза. Он старый, он верит в своего бога, он боится. Он тебе не скажет, но ты увидишь. Увидишь страх. И тогда поймёшь, кто твой господин на самом деле.
— Но… зачем вы мне это говорите? — выдохнула Альбина.
— Чтобы ты знала. — Ливия смотрела на неё холодно. — Чтобы не строила иллюзий. Господин на тебя смотрит — это смерть. Если он к тебе привыкнет, если ты станешь ему нужна — я тебя сама убью, чтобы не мучилась. Поняла?
— Поняла, госпожа.
— И ещё. Если кто-нибудь — слышишь? кто-нибудь — проболтается ему, что мы ходили в храм… — Ливия смотрела ей прямо в глаза, не мигая. — Господин не будет разбираться. Он велит раскалить две железные иглы докрасна. И вбить тебе в язык. Чтобы ты навсегда забыла, как болтать. А потом ты просто исчезнешь. В ночь Гекаты.
Альбина представила это — раскалённые иглы, рот, полный крови, немота, а потом тёмный подвал, крюки на стенах и человек с ножом, который улыбается.
— Я никому не скажу, госпожа, — прошептала она. Голос её прозвучал твёрже, чем она ожидала, но внутри всё дрожало.
— Смотри. — Ливия отвернулась и пошла дальше. — Завтра как обычно. Послезавтра — тоже. А через шесть недель… через шесть недель сходим ещё раз. Луна будет полной, сила максимальной. Ты отдашь волосы, и всё кончится.
— Шесть недель? — переспросила Альбина.
— Да. Жрецы сказали: нужно время, чтобы подготовиться. Чтобы богиня приняла жертву. Шесть недель — священный срок. Будешь ждать.
— Да, госпожа.
— И ещё. — Ливия остановилась у самого входа во двор. — С господином не разговаривай. Если он спросит что-то — отвечай односложно и уходи. Не смотри ему в глаза. Не улыбайся. Не пой свои песни по утрам. Чтобы он про тебя забыл. Поняла?
— Поняла.
Ливия скрылась в доме, даже не взглянув на неё. А Альбина осталась стоять во дворе, глядя на серое небо, на голые ветви деревьев, на дым, поднимающийся из кухни.
Внутри у неё всё дрожало. Не от страха — от ужаса. От того, что мир, в который она попала, оказался ещё страшнее, чем она думала.
Она не верила Ливии. Совсем. Слишком гладко звучало, слишком складно. И этот жрец… она видела его глаза. Не лекарскими глазами смотрят так. Не на лекарство.
Но про Гекату… про подвал… это можно проверить.
Она пошла искать Флавия.
Подвал. Вечер.
Флавий возился с амфорами, перебирая вино в дальнем углу. Масляный светильник горел тускло, бросая дрожащие тени на каменные стены. Пахло сыростью, плесенью и кисловатым запахом перебродившего сусла. Где-то в темноте капала вода — мерно, монотонно, как отсчёт времени. Старик напевал что-то себе под нос — псалом, наверное, христианский, хотя слов было не разобрать.
Альбина спустилась по лестнице неслышно, как тень. Флавий обернулся на скрип ступеньки и, увидев её, улыбнулся — тепло, по-отечески, как улыбаются родному человеку.
— Альба, — сказал он, отставляя амфору. — Ты чего в подвал забрела? Ищешь чего? Если мяту, так она наверху, в кладовой, я тебе показывал.
Она подошла ближе, помедлила, но решилась. Флавий был единственным в этом доме, кто вызывал у неё доверие. Старый, тихий, верующий в своего Бога — он не раз косо смотрел на Ливию, не раз вздыхал, когда Хлоя начинала болтать лишнее. Может, он скажет правду?
— Флавий, — тихо спросила она. — Скажи мне… там, в подвале, есть какая-то старая комната? За тяжёлой дверью?
Улыбка сползла с лица старика мгновенно, будто её стёрли тряпкой. Он побледнел так, что даже в полумраке стало видно, как кровь отлила от щёк, сделав их серыми, землистыми. Руки его задрожали, он выронил тряпку, которой протирал амфору, и та упала на земляной пол с тихим шлепком.
— Зачем ты… — голос его сел, стал хриплым, почти не слышным. — Зачем ты спрашиваешь?
— Просто хочу знать. Я слышала про неё.
Флавий перекрестился мелко, быстро, зашептал что-то на непонятном языке — молитву, Альбина уже научилась различать этот звук. Глаза его заметались, он оглянулся на темноту подвала, будто ждал, что оттуда кто-то выйдет, кто-то страшный, кто слышит каждое слово.
— Не надо тебе туда, — сказал он тихо, почти шёпотом, приблизившись к ней и схватив за руку. Пальцы его были холодными и дрожащими. — Не спрашивай про это место. Никогда не спрашивай. Ни у кого.
— Что там? — Альбина смотрела ему прямо в глаза. — Флавий, я должна знать.
Он отпустил её руку, отшатнулся, будто обжёгся. Прислонился спиной к стене и сполз по ней, садясь на корточки. Закрыл лицо руками.
— Там… — голос его дрожал, срывался. — Там измученные души. Они там плачут. Я слышал.
Альбина присела рядом, положила руку ему на плечо. Старик вздрогнул, но не отстранился.
— Расскажи, — тихо попросила она.
Флавий молчал долго. Потом заговорил, не поднимая головы, глядя в земляной пол:
— Много лет назад. Я только попал в этот дом, молодой ещё был. Работал здесь, как и ты. И однажды ночью… я не спал. Луна светила, помню, полная такая, яркая. И услышал звуки. Из подвала. Будто кто-то плачет. Будто стонет.
Он перекрестился.
— Я пошёл посмотреть. Думал, может, зверь какой в подвал забрался, раненый. Спустился. А там… там дверь. Тяжёлая, дубовая, с железным засовом. И она была приоткрыта. Чуть-чуть. Щель такая, палец не просунуть.
— Ты заглянул?
— Заглянул. — Флавий сглотнул, провёл дрожащей рукой по лицу. — На один миг. Увидел… не помню что. Тени, наверное. Или показалось. Но крик… крик я услышал. Жуткий, нечеловеческий. Будто сама смерть кричит. «И ещё — тишину. Такую, какая бывает только когда кто-то умер, а ты об этом ещё не знаешь, но уже чувствуешь».
Он замолчал, тяжело дыша.
— И что ты сделал?
— Выбежал. — Флавий поднял на неё глаза, полные слёз. — Выбежал и не останавливался, пока не оказался в своей каморке. Всю ночь молился. До рассвета. А утром спросил у старших рабов — они сказали: забудь. Этой двери нет. Ты ничего не видел. Ничего не слышал. Иначе…
— Иначе что?
— Иначе придёт тот, кто открывает эту дверь. — Флавий перекрестился. — И ты станешь одним из тех, кто там плачет.
Альбина похолодела.
— Кто открывает? — спросила она, затаив дыхание.
Флавий посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом. Потом медленно покачал головой.
— Не спрашивай, дитя. — Голос его был тих, как шорох. — Я не знаю. И знать не хочу. И тебе не советую. Забудь про эту дверь. Забудь, что я тебе рассказал. Если ты умная — забудешь.
Он с трудом поднялся, опираясь на стену. Посмотрел на Альбину сверху вниз — и в глазах его была такая боль, такая тоска, что у неё защемило сердце.
— Ты хорошая девушка, Альба, — сказал он тихо. — Не ходи туда. Никогда. Обещай мне.
— Я… — начала она.
— Обещай! — Он схватил её за плечи, сжал больно. — Обещай, что не пойдёшь к этой двери. Что не будешь спрашивать. Что забудешь.
— Обещаю, — прошептала она.
Флавий отпустил её, перекрестил быстро и, не оглядываясь, заспешил к лестнице. Через мгновение его шаги затихли.
Альбина осталась одна в полумраке подвала.
Сердце колотилось где-то в горле. Флавий ничего не сказал про Гая. Ничего не сказал про то, кто открывает дверь. Но его страх, его дрожь, его молитвы — они говорили громче любых слов.
Там действительно что-то есть. Что-то страшное. И те, кто туда попадают, — не возвращаются.
Ливия сказала правду.
Кухня. Поздний вечер.
Мериам мыла посуду, Хлоя дремала в углу, уронив голову на грудь. Масляный светильник горел тускло, коптил, и тени плясали на стенах, делая знакомую кухню чужой и тревожной. Пахло луком, чесноком и вчерашней похлёбкой — привычно, домашне, но Альбине сейчас всё казалось пропитанным страхом.
Она подсела к нубийке, помолчала, собираясь с духом. Мериам даже не повернула головы, продолжая тереть миску тряпкой — мерно, монотонно, будто в этом движении было спасение.
— Мериам, — тихо спросила Альбина. — Ты знаешь про комнату в подвале?
Тряпка выпала из рук нубийки. Миска с грохотом покатилась по столу и упала на пол. Мериам медленно повернулась — и Альбина увидела такое лицо, будто перед ней стояла не женщина, а сама смерть. Глаза расширились, зрачки стали огромными, чёрными, кожа посерела.
— Кто сказал? — голос сел, стал хриплым, чужим.
— Флавий.
Мериам схватила её за руку — сильно, до синяков.
— Зачем тебе это? — прошипела она. — Жить надоело?
— Я просто хочу знать…
— Ничего ты не хочешь знать! — Мериам тряхнула её. — Этой комнаты нет. Ты её не видела. Ты о ней не слышала. Забудь.
— Мериам…
— Двадцать лет я здесь, — перебила нубийка, не отпуская. — Двадцать лет. И знаешь, сколько я видела тех, кто совал нос в эту дверь?
Альбина молчала.
— Ни одного, — Мериам усмехнулась — страшно, одними губами. — Потому что все знают: туда нельзя. Даже смотреть нельзя. Даже думать нельзя. Потому что, если подумаешь — она тебя позовёт.
— Кто?
— Та дверь. — Мериам отпустила её, отшатнулась к стене. — Она ждёт. Всегда ждёт. Моя бабка говорила: это место проклятое. Ещё до того, как дом построили. Души там. Много душ. И если подойдёшь близко — услышишь, как они плачут.
Она замолчала, тяжело дыша.
— Ты слышала? — спросила Альбина тихо.
— Нет. — Мериам покачала головой. — И не хочу. Я молюсь своим богам, чтобы они держали меня подальше. И тебе советую.
Она подняла миску, поставила на стол. Руки дрожали.
— А теперь иди. И забудь. Если хочешь жить — забудь. Альбина встала, шатаясь. Хотела что-то сказать, но Мериам уже отвернулась к своей посуде, и спина её была как каменная стена — не пробить.
Она вышла из кухни на негнущихся ногах.
В коридоре остановилась, прислонилась к стене. Сердце колотилось где-то в горле, руки дрожали, в голове крутился один и тот же вопрос:
Что там на самом деле?
Флавий сказал про измученные души. Мериам сказала, что комната живая, что она кормится страхом, что она здесь была всегда. Они обе боятся. Боятся до дрожи, до крика, до безумия.
Но они ничего не знают. Они только верят. Верят в то, что передали им старшие. В страшилку, которая живёт в этом доме поколениями.
А Ливия… Ливия говорила про банки с руками. Про головы в рассоле. Про то, что Гай туда ходит. Она говорила уверенно, спокойно, будто видела своими глазами.
Кому верить?
Альбина закрыла глаза. В голове шумело.
Шесть недель. Сорок два дня. Сорок две ночи.
Она должна узнать правду. Должна понять, что здесь происходит. Но как, если все вокруг либо врут, либо сходят с ума от страха?
Она пошла в свою комнату. Завтра — новый день.
Глава 10
Рим. Курия Юлия. Раннее утро.
Осеннее солнце тщетно пыталось пробиться сквозь плотные тучи, затянувшие небо над Римом. Серый, тяжелый свет сочился сквозь узкие окна под потолком, но не мог разогнать сумрак, заполнивший зал заседаний. Пришлось зажигать светильники — десятка два масляных расставили вдоль стен и между колоннами. Жёлтый чадящий свет плясал на мраморе, на статуях великих предков, на лицах сенаторов, которые выглядели в этом освещении ещё более усталыми и безразличными.
В зале было человек двести, не больше. Шестьсот скамей пустовали — кто-то откупился, кто-то сослался на болезнь, кто-то просто не пришёл, зная, что ничего важного всё равно не решат. В первом ряду важно восседали патриции — человек двадцать в безупречных тогах с широченными пурпурными полосами. Они переговаривались между собой, не глядя на остальных, будто те были пустым местом. Их голоса тихо гудели, сливаясь в монотонный шум.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.