[intro]
[КТО: …]
[КОГДА: …]
Однажды ты научишься всему —
Внимать, хранить, латать, чинить прорехи,
Следить, как стриж скользит к себе под стрехи,
Не зная ни «зачем», ни «почему»,
Как, прочертив предутреннюю тьму,
Проходит спутник, как шуршат помехи,
Как назначают повод слез и смеха,
Хоть все сводимо ровно к одному:
Быть человеком, жить среди людей,
Болеть, страдать, лелеять гнев и спесь,
Искать любви, не знать, что делать с ней,
Но, повторив ошибки этих мест,
Ты выучишь однажды — ей-же-ей! —
Все — музыка и свет. И здесь. И здесь.
[Винноцветное море]
[КТО: АМУР И ПСИХЕЯ]
[КОГДА: ВО ВРЕМЕНА АТЛАНТИДЫ]
Поклонение богине совершают дважды — на заре утренней и вечерней, когда вода становится розовой, как вино.
Все собираются в храм — и царь, и царские дочери, и жрецы, и гости гавани, и горожане. Горожане не все и не всегда — но как же не забежать в храм даже мимоходом, не оставить цветок у алтаря, не попросить удачи в любви, не полюбоваться мраморными чертами богини?
Психея любит эти обязательные часы в храме. Любит слушать, как сливается пенье свирелей с голосами жриц, любит разглядывать приезжих, любит представлять себе страны, откуда он приплыли и куда поплывут дальше, запасшись водой и солониной на их маленьком острове.
Психея смотрит на капитана в расшитом золоте кафтане и на его маленькую жену, закутанную в платок по быстрые черные глаза. Психея улыбается ей.
Та расцветает в ответ, теребит мужа за рукав и начинает что-то щебетать на непонятном языке. Капитан молча выслушивает, снимает с себя тяжелое золотое оплечье и протягивает Психее. Психея непонимающе улыбается. Толмач переводит — мы собирались в паломничество к Афродите, чтобы просить благословления родоначальницы стихий, но ныне узрели ее воочию.
Царь бросает взгляд на дорогой подарок, на Психею, на капитана и важно отвечает — скажи, что богиня счастлива принять твое подношение.
Капитан торжественно кланяется. Павлинье перо на его тюрбане мотается вверх и вниз.
Во дворце отец вызывает Психею к себе. Психея робеет — он нечасто это делает.
Отец теребит бороду и хитро щурится.
— Видно, ты и прямь воплощение богини, дочка, — сладким голосом говорит он.
— Но я же не Венера! — протестует Психея.
Он с размаха ударяет ее по лицу:
— Молчи, дура! Счастья своего не понимаешь!
Психея держится за щеку и не понимает ничего.
Царь ходит туда-сюда по галерее и вслух рассуждает, кому нужно заплатить, чтобы слух получше разошелся по округе и сколько прибыли можно получить с паломников.
Психея смотрит в пол. На полу мозаика, белая, черная и коричневая. Мозаика расплывается перед глазами. Психея смаргивает, но это не помогает.
Четверо слуг несут ее носилки над толпой. К ним тянутся руки, руки, руки — приезжие верят, что прикосновение дарует удачу. Вокруг жадные, радостные, разгоряченные лица. Психее кажется, что они готовы стянуть ее вниз и раздергать ее на кусочки, на много маленьких блестящих кусочков, чтобы сделать из них лекарства, и украшения, и амулеты. Кажется, вокруг пляшет многорукое, многоголовое чудовище, гудит и восклицает на тысячу голосов. Психея улыбается, жмет протянутые руки, называет про себя цвета одежды — белый, черный, синий, коричневый… пестрое, лоскутное чудовище. Не так страшно.
Приходит старая нянька и просит, чтобы Венера благословила внука.
— Нянюшка, — говорит Психея. — Но я же не богиня! Ты-то должна знать!
Нянька начинает рыдать, содрогаясь всем толстым тяжелым телом — она ли ее, кровиночку, не вырастила? Она ли ее, неблагодарную, не взлелеяла?! Видно, лицо-то у нее белое, да сердце каменное! Ей все, а она?! Благословенья пожалела!
Психея не выдерживает.
— Благословляю, нянюшка, — говорит она.
Лицо старухи моментально разглаживается. Психея смотрит, как она торопится прочь, радостно объявляя остальным слугам — ну вот, теперь точно счастливым вырастет!
Психея подходит к темному медному зеркалу, смотрит на рукоделье, сложенное у окна, вынимает бронзовые ножнички из корзины, примеривается. Если провести по лицу крест-накрест, оно перестанет быть таким красивым. Перестанет походить на лицо богини.
Голоса всплывают в голове.
«Ей все, а она!» — «Прибыль!» — «Благословенья пожалела!»
Рука бессильно разжимается, и ножницы падают на пол.
Сестер отдают замуж. Психею — нет, разве может воплощение Венеры выбрать себе одного супруга? Да и разве позволит он так же водить ее в храм, встречать паломников, принимать богатые подношения?
Психее многие завидуют.
Психея смотрит вечерами в полированное медное зеркало, пытаясь понять, что видят другие.
Что бы они ни видели — это не она, точно.
Дни идут размеренно, неотличимые один от другого.
Но однажды, запыхавшись, прибегает слуга и выпаливает — скорее, царь и отец желает тебя видеть!
Он задыхается от восторга и ужаса одновременно и чуть ли не приплясывает на месте.
На вопрос, что случилось, пучит глаза, как рыба, и не может ответить.
Служанки приводят ее под руки на галерею. Психея отводит покрывало с лица и видит бога.
Бог стоит спиной, она видит мускулистое, будто лаковое, плечо, белый хитон, прозрачный против солнца, алый плащ, спадающий ломкими складками, тугие золотые локоны.
Психея чувствует горячий толчок внутри — ей хочется, чтобы он обернулся, чтобы посмотрел, чтобы благословил ее. Психея ловит себя на этом, и огонь внутри затопляет холодная волна печали — именно таково, значит, было тем, кто так истово поклонялся ей. Ее порыв кажется ей теперь смешным и жалким. Но это неважно, потому что в городе теперь есть настоящий бог, и, значит, теперь все закончится. Она заранее благодарна ему за это.
Бог оборачивается. У него юное мальчишеское лицо и черные, пустые, древние глаза убийцы. Как у статуй в храме, думает Психея, как у статуй в храме, когда на месте зрачка скульптор высверливает дыру, и от этого кажется, что статуи смотрят на тебя, где бы ты ни стоял.
Боги сильны и прекрасны, думает Психея, но кто сказал, что они милосердны.
Но это все равно значит, что все закончится. Так или иначе — все закончится.
Взгляд бога отпускает ее. Психея сжимает пальцы и опускает глаза. Пол плывет и колышется, голоса поблизости приближаются и отдаляются, сливаясь в непонятный шум. Психея смотрит на мозаику на полу и начинает мысленно называть цвета — белый, черный, зеленый, коричневый… Мир перестает кружиться. Голоса разделяются на слова — но разговор уже почти закончен.
— Всемилостивейшая Венера пощадит город, если от каждого дома ей будут принесены очистительные жертвы впятеро против прежнего.
— Да, — слышит она голос отца, — да, всенепременно, обязательно…
— Хорошо, — кивает бог. — И самозванку, разумеется, тоже.
Отец на мгновение давится словами. Вид у него делается жалкий. Психее хочется схватить его за бороду и закричать — а чего вы ждали? Чего вы ждали, называя меня Венерой? Чего вы хотели?
— Да, — бормочет он, как-то разом сжавшись. — Да, всенепременно…
Бог смотрит на Психею. Психея смотрит на бога и думает — интересно, это он сам придумал? Сейчас? Или это его обычное занятие? Он сам его выбрал? Он почувствует что-нибудь, когда будет убивать ее? По прекрасному мраморному лицу ничего неясно.
Бог делает знак — подойди.
Психея шагает, не чувствуя под собой ног. У самых глаз взблескивает сталь.
Эрот бросает прядь волос на жертвенный треножник. Пламя вспыхивает; языки огня вытягиваются вверх. Среди них появляется Пифиец.
— Город поклонится Венере, — сообщает Эрот. — Вот доказательство.
Пламя кивает.
Это хорошо. Хтоний мог бы и не согласиться — но, возможно, Венера пообещала ему какую-нибудь нимфу. Как-то у него не получается справляться самостоятельно — то в деревья они у него превращаются, то еще во что-нибудь.
— Что с богинькой?
— Человек.
Это очень хорошо. Было бы очень неприятно найти здесь очередной внезапный приплод Зевса, хлопот с ним не оберешься.
Пламя опять кивает:
— Отдайте ее дракону, и дело с концом.
Это означает «мне лень, разбирайся сам». Пусть так.
— К-какому дракону? — царек начинает заикаться.
Смертные.
Он смотрит на солнце, медленно плавящееся в океане. Сегодня поздно, нужно дать смертным обставить жертвоприношение с шумом. Значит, завтра. До завтра можно управиться.
— Тому, которого боится даже Юпитер, — рот у него дергается в усмешке. Подумать только, когда-то ему казалось, что это весело.
Он переводит взгляд на девицу и хмурится. Что-то в ней не так. Она не меняется в лице от известия, старательно смотрит в пол и под темными ресницами клубится вопрос, который он не может прочитать. Это странно.
— Оставьте нас, — бросает он.
Царек мелко кивает, подхватывает полы и поспешно сбегает прочь.
— Ты хотела спросить, — нетерпеливо говорит он. — Спрашивай.
Она поднимает ресницы.
— Ты сам выбрал быть тем, кто ты есть? Делать то, что ты делаешь?
Он хмурится еще больше:
— Боги — это боги. Мы такие, как есть, от начала времени.
Она удовлетворенно кивает:
— Значит, и бог не может поступать по своей воле. В этом люди и боги равны перед Роком.
Эта дерзость его сбивает.
— Тебя принесут в жертву завтра, — говорит он. — А я вернусь на Олимп.
Она согласно кивает:
— Значит, так было предопределено.
Ветер с моря шевелит ткань ее покрывала. От почти зашедшего солнца волны делаются как вино. Хороший свет, отмечает он. Такой свет производит впечатление на толпу.
— Дракону, — говорит он. — Вечером. На закате.
У нее чуть дергается младенчески-круглая щека, бледнеют розовые губы, и она, наконец, становится похожа на всех остальных — всех, кто трепещет перед ним, всех, кто боится его и все-таки жаждет склониться перед ним.
— Это долго? — чуть слышно спрашивает она.
Он с досадой отводит глаза. Триумф над смертной не приносит ему утешения.
— Нет, — отвечает он. — Не очень.
Психея ничего не чувствует. Ни когда служанки с плачем умащивают ее благовониями, ни когда наряжают ее в белые погребальные одежды, ни когда начинают убирать ее драгоценными украшениями. Она пытается утешить их, подарив что-нибудь на память, но они с ужасом отказываются. И правда, думает Психея, какую удачу может принести дар той, что впала в немилость к богам? Слуги при виде ее отворачиваются, только старая нянька приносит ей миску вяленого винограда и торопливо уходит, всхлипывая.
Потом приходит отец, проверить, как ее нарядили. Глаза у него бегают, он нервно щиплет себя за бороду и, наконец, взрывается:
— Самой надо было думать! Нечего было себя за богиню выдавать! А мы и поверили! Так бы и сказала, что не Афродита! Сама виновата! Чуть всех нас под гибель не подвела, хвала всемилостивейшей!
Слова сливаются в шум. Психея рассматривает мозаику на стене и мысленно называет цвета — белый, синий, зеленый, коричневый… мозаика старая, кусочки кое-где выпали. Синяя рыба с изогнутым хвостом тащит в зубах трезубец. Гигантский спрут сжимает в щупальцах корабль. А вот дракона на мозаике нет. Интересно, насколько он большой. Если его боится Юпитер, то, наверное, очень? Он ее заглотит, как рыбешку, наверное. Бог сказал, что это будет не очень долго. Хотя кто его знает, что для него долго. Но тонуть быстро. Довольно быстро. Нянька топила котят — молоко не успевало убежать…
Буду ли я что-то чувствовать, думает Психея. Курицы с отрезанной головой бегают. Но это курицы.
Она продолжает об этом думать, пока ее выводят на балкон, показывать народу, пока отец говорит длинную речь о милосердии Пенорожденной, пока, под заунывные флейты, в кольце факелов ее ведут на место жертвоприношения. Толпа выносит ее на вершину скалы у берега — и откатывается назад.
Психея смотрит на то, как солнце опускается в море, и вода медленно становится красной. Ничего не происходит. Где-то у подножия хор тянет гимн Афродите. Ветер то сносит его прочь, то снова прибивает к Психее, как водоросли, мотающиеся в воде.
Психея бездумно смотрит на волны. Красная раскаленная полоса упирается в берег. Она не сразу понимает, что стало тихо, и что даже волны продолжают биться у подножия скалы совершенно беззвучно. Психея хочет двинуться, но не может — воздух сдавливает ее со всех сторон, как водная толща. Откуда-то снизу вдруг раздается истошный крик. Он ширится и растет, захлебываясь сам в себе на тысячу голосов. Психея силится посмотреть, что происходит — но не может шевельнуться. Вокруг стремительно темнеет. Психея пытается вздохнуть, но не может, перед глазами начинают роиться золотые мухи — и мир меркнет.
Психея приходит в себя на берегу оттого, что раскаленное солнце бьет в глаза. Одежда ее стоит коробом от морской соли, но в целом она невредима. Берег незнаком. Вокруг никого нет.
Я умерла? — думает Психея. Или нет?
Это непохоже на мир мертвых.
На мир живых тоже.
С неба в воду вонзается толстая белая чайка и миг спустя выныривает, выхватив серебристую рыбу.
Чайка давится рыбьим хвостом и язвительно гогочет.
Психея подбирает подол и бредет наугад по берегу.
Не проходит сотни шагов, как она натыкается на лестницу, сбегающую в море.
Лучше бы это был мертвых, думает Психея, поднимаясь по мраморным ступеням. Ну пожалуйста.
Она сама не знает, кого просит. Не богов же.
Во дворце никого нет.
Внутри полно роскоши, но никто ее не охраняет. Золотая и серебряная утварь покрыта патиной. Во внутреннем дворике валяются сломанные ветви. Видно, была буря.
Психея напивается из фонтана, умывает лицо и немного выдыхает. Она обходит дворец, уже не надеясь найти кого-нибудь. Находит на кухне запасы — сухари, сушеную рыбу и орехи в меду. Подумав, берет, сколько нужно, оставив на месте взятого один из перстней. Находит белый хитон в коробе одной из спален, вымывает морскую соль из волос, стирает одежду в фонтане и раскладывает сушиться на солнце, придавив камушками.
Если это смерть, думает Психея, это хорошо.
Ей не хочется думать, что это жизнь. Она не ждет от жизни ничего хорошего.
Психея устраивает ложе в одной из спален, но сон не идет к ней. За стенами виллы плещет море, но звук не такой, как дома. Это тревожит и успокаивает одновременно.
Комнату наполняет темнота — вязкая и черная, как смола. Психея лежит и не может пошевелиться, придавленная ей, как огромной толщей воды.
Может быть, я все-таки умерла, думает она.
Но тени за Стиксом не чувствуют ничего. Значит, это ей еще предстоит.
Значит, что бы это ни было, однажды оно закончится.
Значит, ей не следует бояться.
Темнота сгущается, впаивая ее в себя, как мошку в янтарь. Темнота наполняется присутствием — чуждым, нечеловеческим, разлитым среди колонн, не имеющим одной точки.
Видишь, шепчет темнота голосом, который собирается где-то в черепе, у затылка, плещется там, и от него встают дыбом волоски на шее. Видишь, восклицает она ломким мальчишеским голосом, я могу поступить по своей воле!
Почему ты говоришь об этом мне, смертной? — удивляется Психея, и тут же понимает ответ — потому что больше некому.
Темнота мгновенно откатывается и исчезает, оставляя только пустую ночь. Где-то вдалеке шумят волны, и ночной ветер приносит запах соли и водорослей.
Бедный бессмертный бог, думает Психея, стирая с губ улыбку тонкими пальцами. Бедный мальчик.
Где-то за краем моря уже светает.
Психея засыпает в пустынном дворце на рассвете.
Солнце восходит с другого края острова, и волны под его лучами делаются винноцветными.
[Дом на песке]
[КТО: РИАННОН, ЭЛЬФИН, МЭЛГОН ГВИНЕДД, ВРАН]
[КОГДА: ВО ВРЕМЕНА АТЛАНТИДЫ]
Девочка играет на песке.
У нее светлые волосы, светлее рубашонки из небеленого льна, почти такие же светлые, как песок, который темнеет, когда на него набегают волны.
Волны вскидываются, выплескиваясь на песок, и девочка, смеясь, торопится отбежать, чтобы ее не сбило с ног. Волны вскидываются выше, выше и выше, девочка, раскрасневшись, подбегает и отпрыгивает все быстрей и быстрее, пена разлетается брызгами, волны изгибаются лошадиными шеями, их гребни похожи на гривы, и девочка кричит во все горло — скачи, скачи, лошадка!
Белоснежная пенная волна сбивает ее с ног и откатывается.
Девочка лежит на песке и смеется, и совсем не удивляется, когда видит над собой огромную белую лошадь.
— Лошадка… — зачарованно шепчет девочка и осторожно гладит лошадь по влажному носу. От лошади пахнет солью.
Девочка вскакивает и отыскивает припрятанный узелок, разворачивает тряпицу, находит там ломоть темного хлеба и яблоко. Девочка разламывает горбушку, половину запихивает в рот, а половину протягивает лошади на раскрытой ладони. Лошадь аккуратно берет горбушку мягкими губами. Какая она большая, думает девочка, какая огромная! Ресницы у лошади тоже белые, а глаза синие, как море.
Лошадь ложится на песок, и девочка садится рядом, прижимаясь спиной к огромному круглому боку. Лошадь смотрит на море. Девочка грызет яблоко. Лошадь косит на нее, поводя узким точеным ухом.
— Ой, — спохватывается девочка и чуть краснеет. — Ты тоже хочешь? Извини! — Она протягивает лошади половинку яблока. Лошадь берет яблоко. Девочка гладит ее по гриве.
— Можно, я тебя заплету? — с замиранием спрашивает она. — Можно?
Лошадь не возражает.
Девочка начинает перебирать длинные шелковистые пряди, и, в конце концов, забирается ей на спину. Лошадь круглая, как бочка, и на ощупь мягкая, девочка наклоняется вперед, обнимая ее за шею, и, когда лошадь встает, потряхивая гривой, девочке совсем не страшно.
Лошадь ускоряет шаг и бежит по холмам, быстрее, быстрее, быстрее, у девочки сладко замирает сердце, как во сне, она смеется и захлебывается встречным ветром от восторга.
Они несутся по зеленым холмам — по полям, по лугам, по склонам, вокруг деревни, мимо рыбацких лодок, по волнам, по самой кромке прибоя, рассыпая из-под копыт звонкие брызги, и девочка знает, что это самый, самый, самый счастливый день в ее жизни.
Человеческое дитя играет на песке. Зыбкое и жаркое, как свеча, просвечивающее насквозь брусничным и рубиновым током крови, не осознающей себя жаждой жизни.
Дитя смеется, и смех разлетается, отскакивая от поверхности воды, как граненые стеклянные бусины.
— Лошадка! — звенит задыхающийся от смеха человеческий голосок. — Скачи, скачи, лошадка!
Дитя не видит ее, видит только белую пену, лепя из нее своей волей и воображением целый мир, вздымающийся и рушащийся в одно мгновение, прекрасный, сияющий, блистательный — и, повинуясь порыву, она делает шаг вперед и отливается в форму, созданную человеческим воображением.
— Лошадка, — зачарованно шепчет дитя. — Лошадка…
Она чувствует, как дитя замирает, гладя ее по лицу, и позволяет наполнить себя чужому восторгу — распахнутой, бьющейся где-то в горле радости, бескорыстной и доверчивой, будто весь мир лежит перед тобой яблоком, протянутым на ладони. Радость искрится, играет, переливается через край — и, когда они несутся по холмам, ей хочется, чтобы так было всегда.
Ей хочется забыть себя, раствориться в этом полете — и, когда она ловит себя на этом, она останавливается.
Рианнон, мысленно говорит она себе. Меня зовут Рианнон.
Она останавливается и ссаживает девочку вниз.
Смертная не постарела и не изменилась, только щеки ее разрумянились от скачки. «Пожалуйста! — просят ее глаза. — Давай еще!»
Рианнон томительно хочется согласиться, подставить лошадиный бок, и нестись все выше, выше, выше, все быстрее, быстрее, быстрее, среди темной ночи, среди холодных созвездий, подчиняясь ударам человечьего сердца, упиваясь ледяным и жгучим восторгом, впитывая, вдыхая, вбирая трепещущее человечье тепло, еще, еще и еще, пока оно не закончится совсем.
Она мотает лошадиной головой и отходит назад в воду.
Девочка машет ей рукой.
— Пока, лошадка! — кричит она. — Приходи еще! Ты же придешь еще?
Нет, думает Рианнон, рассыпаясь морской пеной. Нет, нет, нет.
Но она, конечно, приходит — потому что тонкая, тонкая, незримая нить, разделенная радость, разделенный хлеб тянется, тянется, тянется, не отпуская, и Рианнон чувствует неустанное, пристальное внимание на другой стороне. От него можно отмахнуться — можно попробовать — но, в конце концов, она не выдерживает.
Рианнон возвращается к берегу и видит глазами моря — отовсюду и ниоткуда — девочку, сидящую на песке, светловолосое дитя в нарядном платье, прижимающее к себе каравай хлеба. Дитя вглядывается в горизонт, и из нее в волны выплескивается привычная тоска и ожидание, жгучие, как щупальца медуз в совсем другом, далеком и горячем море.
Рианнон выходит из воды, позволяя ей отлиться в сизый шелк, в белую мантию, в жемчуга и алмазы, в бессмысленную мишуру, рожденную человеческим воображением.
Девочка видит ее и ойкает.
— Это ты? — спрашивает человеческое дитя.
— Да, — человеческим голосом отвечает Рианнон в человеческом облике. — Это я.
Девочка вскакивает, кланяется, протягивая ей хлеб на вытянутых руках, и начинает говорить по заученному:
— Приветствую тебя, о богиня, могучая, пеногривая, дары приносящая; прими дары от моего рода, благодарность от моего крова, привет от моей крови; даруй благословение нашим землям, мир нашему краю, хлеб нашему полю…
— Почему ты так говоришь? — спрашивает Рианнон, хотя уже точно знает ответ.
— Бабка так сказала. После того как… после того, как мы… — девочка запинается и краснеет. — Урожай был богатый очень, и все лодки вернулись с большим уловом, и никто не болел всю зиму — ни коровы, ни кони, ни козы, ни люди, вообще никто, и бабка сказала мне ходить на берег каждый день и просить, чтоб так всегда было…
— А почему ты вздыхаешь? — спрашивает Рианнон.
Девочка отводит глаза и тихо отвечает, теребя передник:
— Ты не лошадь…
— Нет, — говорит Рианнон. — Не всегда.
— А ты… — она осекается, но Рианнон понимает, что она хочет спросить.
Рианнон качает головой:
— Я не буду больше тебя катать. Но я разделю с тобой хлеб.
Девочка кивает.
Они садятся на песок. Девочка старательно расстилает вышитый платок.
Рианнон отщипывает от каравая. Белый хлеб — наверняка самый лучший из того, что может позволить себе деревня — не имеет никакого вкуса. Рианнон молча жует его и думает, что это было неизбежно. Так заканчивается всегда.
Девочка протягивает ей флягу с яблочным вином. Рианнон вежливо отпивает.
Девочка ерзает на песке, натягивая передник на колени и, наконец, выпаливает:
— Пожалуйста, не думай, что я с самого начала все нарочно!
Рианнон поднимает на нее глаза.
Девочка заливается краской, но продолжает:
— Я не знала, кто ты… и… и я не знала, что надо относиться с почтением… и… и ты мне просто очень понравилась… — заканчивает она едва слышным шепотом.
— Я знаю, — мягко говорит Рианнон.
Девочка прижимает руки к груди и продолжает:
— Я бы ничего не просила… но нам правда надо. Зимой Кинира волк цапнул, и он с тех пор хромает, и ему рыбачить трудно. А лодку Клиддно унесло в шторм, и он так и не вернулся, а он лучше всех понимал про ветер. А у Оффы маленькая сестричка болеет животом, а бабка не знает, выходит или нет… а в тот год, когда ты приходила, ничего такого не было! Просто не было, и все!
Рианнон молчит. Яблочное вино горчит на ее губах.
Девочка вздыхает и ковыряет песок пальцем.
— И поэтому мне сшили красивое платье, и бабка научила меня как правильно говорить, и я каждый день ходила на берег. Три года, в любую погоду, чтобы предложить тебе вина и хлеба, если ты вернешься. А Оуэн говорит, что я нос задрала, и вообще…
Как всегда, думает Рианнон. Как всегда.
— Как тебя зовут? — спрашивает Рианнон.
— Дейрдре, — говорит девочка.
— Скажи бабке, Дейрдре, что тебе не надо ходить на берег каждый день, если ты не хочешь. Одного раза, в солнцеворот, будет достаточно. Выйди к морю, вспомни обо мне, выплесни вино в волны — и я услышу.
Дейрдре истово кивает:
— Хорошо! А… сестричке Оффы ты поможешь?
Рианнон качает головой:
— Я не всемогуща, Дейрдре. Я поделюсь своей удачей с тобой и твоим родом в обмен на вино и хлеб. Но хватит ли ее на поля, и на лодки, и на сестру Оффы — я не знаю.
Дейрдре истово кивает — да, да, да, конечно! — и Рианнон понимает, что человеческое дитя верит в нее и не верит ей.
Она уходит, перекладывая на плечи моря тяжесть горностаевой мантии, оставляя за спиной пристальный человеческий взгляд, полный тоски и надежды — Дейрдре смотрит на море, и сквозь нее смотрят ее будущие дети, и дети ее детей, и внуки, и правнуки, заполняя тревожной толпой пустынный берег, и Рианнон торопится нырнуть, уйти в глубину, скрыться от бесчисленных человеческих глаз, глядящих на нее сквозь будущие столетия.
Чем глубже она ныряет, тем яснее ей, что спрятаться невозможно.
Приморский город сбегает уступами к берегу. На самой вершине скалы возвышается дворец, и с многоколонной галереи отлично видно, как со стороны горизонта наползает тяжелая туча. Мэлгон Гвинедд, хмурясь, разглядывает суда, входящие в порт, воздевает длань — и лепестки парусов влетают в гавань, будто несомые ветром.
Рианнон стискивает пряжку плаща у горла. Рианнон прикрывает глаза и чувствует тонкую, тонкую, неразрывную нить между собой и другим, далеким берегом, людьми, зовущими ее богиней, их домами, кораблями и городами. Она почти незрима здесь, в чужом городе, на чужом берегу, где воля и стремления живущих так тесно переплетены, что похожи на ловчую сеть. Если смотреть вторым зрением, через Аннуин, видно, как тянется путаница золотых нитей, по которым скользят хрустальные бусины. В центре ее — Мэлгон Гвинедд.
Мэлгон накручивает на руку незримую нить. Внизу, со склона холма, гулким стоном отзывается колокол. Ему вторят другие. Мэлгон делает последний жест — и остров будто накрывает незримым куполом. За пределами порта вода волнуется и бурлит, вспыхивает молния — будто кинжал, вспарывающий брюхо туче, вниз стеной рушится ливень — но вокруг тишина, только редкий звук колокола, размеренный, как сердце, замирает и долго висит в неподвижном воздухе.
— Ну вот, — удовлетворенно произносит Мэлгон. — Теперь можно и поговорить.
Он возвращается внутрь. Рианнон следует за ним, стараясь не чувствовать, как незримая нить тянет ее назад, к морю.
— Можно и поговорить, — соглашается Эльфин.
Он полулежит на ложе, пощипывая струны арфы и разглядывая затейливую мозаику на потолке. Его немногочисленная свита тут же — в туниках и тогах того же темно-зеленого цвета, с той же каймой из колосьев по краю, с теми же фибулами в виде голов леопарда.
Мэлгон обращает на них внимания не больше, чем на кошку, вылизывающуюся в углу. Рианнон пытается, но у нее не получается. Слишком сильная связь; быть рядом — словно ощущать натяжение каната, держащего парус. Смертная смотрит на Эльфина, разливая вино, и взгляд ее гудит, как храмовый колокол Мэлгона.
Где-то посреди моря кто-то так же смотрит на изображение Рианнон. Кто-то так же шепчет ее имя — беззвучно, не замечая, что делает.
Рианнон опускается в кресло, украшенное резьбой. Эльфин поводит зрачками, и смертная подносит ей вина. Сладкий и терпкий вкус делает мгновение четче.
— Зачем ты позвал нас сюда, Мэлгон? — спрашивает Рианнон.
Эльфин поворачивает голову к хозяину:
— Да, Мэлгон, зачем? И почему вдруг сейчас?
Молния беззвучно ударяет вдали, на миг очерчивая все белым огнем — Мэлгона на своем троне, Эльфина в обнимку с арфой, смертную, застывшую у колонны, как изваяние.
Молния гаснет. Проходит несколько ударов сердца, прежде, чем доносится раскат грома. Мэлгон выдыхает и, наконец, отвечает на вопрос.
— Сейчас — потому что Тучегонитель занят очередной интрижкой и ему не до нас. Зачем… — он несколько раз постукивает тяжелым перстнем по резному подлокотнику и, наконец, произносит:
— Я видел Ворона. На нем печать Единого.
Эльфин резко садится. Арфа издает жалобное «брлюм!»
— На нем что?!
Рианнон отпивает вина, пытаясь осознать услышанное.
Единый не вмешивается в дела людей и духов. Единый, создавший мир, находится за пределами вселенной. Единый не вмешивается в судьбы тех, кто пошел за Кронидами, выбрав жить во времени…
Ей становится сложно сосредоточиться. Где-то посреди моря корабль бьется с бурей, и кто-то зовет ее по имени. «О Рианнон, белопенная, конегривая, милосердная…» Беззвучный голос вытягивает из нее жилы, скручивая в незримую нить. Она пытается потянуть за нее — но это бесполезно. Вокруг клубится другая, чужая, яростная, равнодушная сила.
На другой стороне воды бубнят голоса:
— Ворон — не Прометей. Он не смирится. А Зевс никогда не пойдет на его требования. Никогда не откажется от людского поклонения.
— Люди сами не перестанут поклоняться нам. Во всяком случае, добровольно.
Молния бьет вниз. Ветер ломает мачту. Корабль переворачивается. Море на миг вскипает месивом обломков, обрывков, смуглых бьющихся тел. Потом оно глотает все.
Сквозь мутную толщу кто-то зовет ее.
— Рианнон? Ты слушаешь?
Она делает усилие и поясняет:
— Корабль утонул.
— Неудачно, — сочувствует Мэлгон.
Эльфин резким движением выплескивает вино на мраморный пол. Оно растекается — багровое, почти черное в свете дрожащих светильников. Он наливает воды в чашу, накрывает ее ладонью, и вокруг разливается сладкий медовый запах. Эльфин наклоняется и подносит чашу к губам Рианнон:
— Пей.
Она делает глоток. Волны, стоящие перед глазами, дробятся, становятся зеленее, превращаясь в огромное поле, по которому ветер гонит непрестанную рябь. Травы, травы, мелкие желтые цветы, пчелы, вьющиеся над ними, и тишина, тишина и простор под ослепительно-синим и пустым, пустым, пустым небом.
— Спасибо, — говорит Рианнон.
Эльфин пожимает ее плечо, выпрямляется и поворачивается к Мэлгону:
— У позиции Ворона есть свои резоны.
— Он не остановится, — говорит Мэлгон. — И именно поэтому я сейчас с вами говорю. — Он опять постукивает перстнем по подлокотнику. В такт звуку колеблется огонь светильников. — Он нашел силу, которая превзойдет зевесову. И, насколько я знаю Ворона, он не из тех, кто легко прощает. — Мэлгон морщится, явно вспоминая публичную экзекуцию. — Всю верхушку олимпийцев он снесет. И кто останется? Придонный слой. А мы получим сатрапа почище Громовержца.
— И что ты предлагаешь? — спрашивает Эльфин.
— Нам нужна стратегия. Всю ресурсную структуру придется пересматривать. А у тебя, насколько я вижу, уже есть какие-то наработки.
— Наработки… — Эльфин вдруг поворачивается к смертной. — Что ты скажешь, Альтея?
Смертная поворачивается к Мэлгону.
— Мы и вы — два равных народа, — говорит она. — Вы опасны и притягательны для нас. Вы — как огонь, который дарит тепло и обжигает. А мы… мы — трава. Мы рождаемся и умираем, мы гибнем, когда огонь пожирает нас. Но когда дрова прогорят — что будет поддерживать огонь? Мы нужны вам. Может быть, больше, чем вы нам.
Мэлгон опешивает от такой дерзости. Эльфин смеется, подходит к Мэлгону и протягивает ему чашу с медом. Мэлгон овладевает собой, делает глоток и откидывается на спинку трона.
— И многие думают так, как ты? — спрашивает он смертную.
Она вскидывает голову:
— Нас будет больше.
Мэлгон салютует ей чашей и поворачивается к Эльфину:
— Очень интересный подход. Но ты же понимаешь, что Ворон не потерпит полумер?
— Да, — отвечает Эльфин. — Я понимаю.
Альтея сидит на краю ложа и расчёсывает длинные волосы, глядя в золотое зеркало. Откладывает гребень. Проводит тонкими пальцами по гладкой коже. Хмурит безупречные брови.
Эльфин садится и гладит ее по распущенным косам.
— Ты все так же красива, как была.
— Да, — медленно говорит она. — У скольких майских королев ты взял юность, чтобы передать мне?
Эльфин качает головой:
— Я беру помалу и у многих. Никто из них не ощутил недостачи.
Альтея откладывает зеркало:
— Это все равно нечестно.
— Нет, — говорит Эльфин. — Но ты нужна своему народу. С твоим умом. С твоей возможностью действовать и принимать решения. — Он обнимает ее. — И ты нужна мне.
Альтея на миг прикрывает глаза.
— Почему ты не сделал так, как делают олимпийцы? Не заморозил мой разум и душу, не только тело?
— Ты хотела бы этого? — спрашивает Эльфин.
— Нет, — говорит Альтея. — Видит небо, нет! — Она оборачивается к нему. — Но мне уже не двадцать и не сорок. Я не могу не знать того, что знаю. Не видеть того, что вижу. Как ты живешь с этим?
— Я бессмертный, — мягко говорит Эльфин. — У меня нет выбора.
Альтея прижимается лбом к его груди.
— Если тебе станет слишком тяжело, — говорит Эльфин. — ты всегда можешь уйти. Я не буду удерживать тебя.
— Спасибо, — отвечает она. — Но еще не пора.
Рианнон посылает гонцов — синие волны, кипенные гривы. Пенные кони разбегаются в разные концы света. Она не знает, кто из них достигает цели, но однажды она видит Ворона на берегу. Он сидит на камне, такой же как был — смуглый, темноволосый, одетый в черное. Рианнон вглядывается, но не видит на нем никаких печатей — кроме наложенных Зевсом при изгнании. Отрезающие от Аннуина, запирающие в человеческом теле… но казнь была — сколько лет назад? Ворон выглядит как смертный, но человек за эти годы состарился бы и умер. Рианнон против воли думает — каково это, ощущать мир всего пятью чувствами, жить всего в четырех измерениях. Против воли она ужасается. Ворон без труда угадывает ее мысли и усмехается.
— Я слышал, ты меня искала, — он взблескивает зубами. Это неприятно выглядит — широкая улыбка и темные бешеные глаза.
— Да, — отвечает Рианнон.
— Зачем?
— Говорят, ты продал душу Единому.
Ворон опять усмехается.
— Говорят.
— Почему?
Ворон серьезнеет.
— Потому что только Единый может быть богом людей и не разрушиться. — Он подается вперед. — Посмотри, что стало с нами. Посмотри, что стало с Атлантидой. Громовержец гоняется за каждой юбкой. Олимпийцы погрязли в дрязгах. Боги проклинают тех, кто пытается сравниться с ними в мастерстве и дерутся за поклонение, как шакалы за дичь. Люди смотрят им в рот, боятся высунуться, чтобы лишний раз не вызвать зависти, и постоянно ждут чудес. Это пора прекращать. Это нужно прекратить.
Рианнон вспоминает слова Мэлгона Гвинедда: «Ворон не остановится». Ей становится страшно, но она подавляет страх.
— Есть народ людей, который называет меня богиней, — говорит Рианнон. — Что будет с ними?
— А что ты хочешь, чтобы было с ними?
Рианнон колеблется. Века и годы плывут перед ее глазами — самая первая, случайная и мгновенная дружба с человеческим существом, чувство ответственности, вереница жриц в белой одежде, поколения людей, шепчущих ее имя, корабли, тонущие в море.
Ворон поднимается на ноги.
— Давай угадаю. Ты хочешь видеть их сильными и мудрыми. Отважными и счастливыми. Так?
— Да, — говорит Рианнон.
— А еще, — голос Ворона режет, словно лезвие, — ты хочешь не чувствовать их боли. Отчаяния. Бессилия. Смертности.
Рианнон чувствует, как слезы текут по ее лицу.
— Да, — говорит она. — Да.
— Тогда отпусти. Отпусти их, — говорит Ворон. — Отважный — это тот, кто побеждает свой страх. Сильный — это тот, кто одолевает свою слабость. Мудрый — это тот, кто стоит лицом к лицу с миром. Они никогда не станут такими, если ты их не отпустишь.
— Значит, это не предательство, — тихо выговаривает Рианнон.
Ворон опускает веки, приглушая черное пламя.
— Нет, — говорит он. — Хотя именно им кажется.
Жрица в белых одеждах стоит на берегу с подношением в руках. Ветер развивает ее синий плащ. Сизое море отражается в ее глазах.
— О белопенная, синеокая, конегривая, — нараспев читает она. — О щедрая, о милостивая, о дары приносящая…
Рианнон выходит из воды ей навстречу. Ей приходится приложить усилие, чтобы оставаться собой, чтобы не отливаться в ту форму, в которой ее хочет видеть человеческий разум.
Жрица замолкает на полуслове — здесь, на краю земли, появление богини во плоти происходит нечасто.
— Как твое имя? — спрашивает Рианнон жрицу.
— Дейрдре, Высокая, — отвечает та.
Дейрдре, думает Рианнон. Это хорошо. Она вспоминает ту, первую Дейрдре, встреченную много и много поколений назад, девочку, игравшую на песке, и говорит то, что не было сказано тогда.
— Я больше не буду принимать хлеб и вино, Дейрдре, — говорит она.
— Почему? — спрашивает жрица.
Потому что я больше не могу, хочет сказать Рианнон.
— Потому что время богов прошло, — говорит Рианнон. — Потому что время Атлантиды подходит к концу. И, когда она падет — вам придется самим искать дорогу в мире.
Жрица хмурится, пытаясь понять — что может угрожать богам по ту сторону моря.
— Атлантида — земля богов?
— Атлантида — мой дом, — говорит Рианнон. — И она должна быть уничтожена.
— Если тебе нужен кров, Высокая, — говорит жрица, — мой народ всегда приютит тебя.
Рианнон улыбается и качает головой.
— Спасибо, Дейрдре, но нет. Нет.
Жрица медлит.
— Прежде, чем ты покинешь нас, Высокая, будь в последний раз гостьей в моем доме.
Рианнон смотрит на нее. Слышит другой, звонкий голос: «Мы и вы — два равных народа» — «Кто еще думает так, как ты?» — «Нас будет больше».
— Да, — отвечает Рианнон. — Хорошо.
[СМОТРЕТЬ И ВИДЕТЬ]
[КТО: ЭЛЬФИН И АЛЬТЕЯ]
[КОГДА: ВО ВРЕМЕНА АТЛАНТИДЫ]
1 [яблоко]
ты ешь яблоко —
берешь тонкими пальцами
(безымянный на левой руке
чуть длинней указательного,
когда ты сводишь мизинцы,
ногтевые фаланги расходятся буквой гамма,
на указательном правой
выемка от пера),
берешь,
подносишь к губам
(бледно-розовым,
трещинка на нижней,
левый уголок рта чуть выше правого,
там будет морщинка
через десять или двадцать лет),
откусываешь
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.