К читателю от сочинителя
Читатель, если тебе уже знаком «Волшебный стакан», первое мое творенье про Пушкина и Кошкина, то ты можешь просто спокойно пропустить сие краткое обращение к читателю неискушенному — хотя и не премину похвалить тебя за интерес к литературным моим плодам.
Чтение, как уже и прежде было сказано, вострит глаз и ум, и часто иные лица поначалу и не имея никакой собственной мудрости чтеньем, однако, вскоре вполне обретают оную. Как это в свое воемя верно заметил знаток душ человечьих Козьма Прутков: «Бывает, что усердие превозмогает и рассудок».
Про обретение мудрости было сказано мною уже и ранее в прежних моих книжках и дабы не повторяться, отсылаю любознательного читателя еще не знакомого с «Волшебным стаканом» прямо к сему краеугольному опусу, поскольку там изрядно и пространно представлены фигуры Пушкина и Кошкина в их истинном и натуральном виде.
Посему и советую пытливому и ищущему истин читателю в книгу сию непременно заглянуть для собственной же его пользы ибо там самым превосходным образом сочетается приятное с полезным, а возможно и прочими покуда незамеченными положительными качествами да и кроме того, как ранее сказано происходит и острение глаза и ума.
Некий весьма искушенный в познании людских натур аглицкий мудрец после ряда многолетних исследований пришел вдруг к такому неутешительному заключению, что — «опыт есть ум дураков». Он, конечно, разумел опыт, коий обычно приобретается на своей собственной шкуре вследствие собственной неискушенности. Опыт же приобретенный на чужих шкурах не только похвален, но и разумен, ибо как же иначе его и приобрести не будучи дураком?
А чтение есть, пожалуй, наилучший способ обрести всякого рода опыт, не повредив, однако, при этом и собственной своей шкуры.
Такую чудеснейшую возможность для сего и преподносит вам ныне с нижайшим поклоном
слуга ваш всепокорнейший
Василиус Кошкин
Нора в Европу
Прими собранье пестрых глав,
Полу-смешных, полу-печальных…
А. С. Пушкин
Просыпается раз поутру Пушкин, а Кошкин его уж и за бакенбард теребит:
— Собирайся брат Пушкин, в заграницы поедем. Я ход подземный открыл! Кто прорыл, правда, неизвестно: может и самозванец еще в смутные времена наозорничал, а может и граф Калиостро или опять же Наполеон, хотя не исключено что и масоны тайно подкапывались. Да и мало ли кто еще и из иных каких иноземцев в пределы Российские тайком: неприметным подземным путем проникнуть старался, но похоже что ход сей прямо в самую Европу и ведет.
— Ну и ну, — подивился Пушкин, — и бывает же такое!
— Оно, брат, понимаешь, вроде как окно в Европу — только еще и лучше, — объясняет и дальше Кошкин, — в окно-то разве только глядеть можно, а тут раз-два и в самой Европе окажешься! Во, брат, как!
— Да у нас же и денег-то нынче нет на эдакое предприятие, — заотнекивался было Пушкин.
— А ничего, там на западе сразу и заработаем, — успокаивает Кошкин, — там литераторы-то, слышно, круто живут. Гете, Шиллер или Байрон, например, сидят трубочки знай себе покуривают да в окошки поплевывают, a денежки меж тем мешками загребают. То есть они сами собой загребаются, без всяких со стороны внешних усильев. И Вальтер Скотт, слышно, тоже ничего — славно преуспевает. Скрипят, брат, себе перьями во все лопатки — не скучают! В день по два пуда бумаги, как слышно изводят, что ни неделя — то новый роман и все с продолженьем. Вот что значит истинная культура! Там же у них полная свобода, понимаешь. Они там марсельезу каждодневно поют и равенство и братство прославляют! И все там у них равны и люди и звери. Там любая букашка миллионером стать может в два счета. Да и бизнес у них кругом — деньги так просто сами собой в карманы и прут. Во жизнь — сплошная демократия! И ни воров там нет ни нищих, поскольку полное процветание и прогресс. Не как у нас — одно тебе рабство беспробудное да деспотизм азиатский, и носа на улицу казать неохота и в окошко даже глядеть противно. Только на боку лежать и остается.
— Конечно, взглянуть бы не худо было, — соглашается Пушкин, как они там живут-существуют европейским-то манером. Для житейского опыта и общего развития весьма бы оно, конечно, полезно оказалось. Опять же и для литературы не худо — новых впечатлений вдохнуть и с литераторами европейскими на равной ноге пообщаться.
— Ну, так давай, собирайся тогда, — торопит Кошкин, — а то еще вдруг возьмут да закроют нору-то. Знаешь ведь какие порядки-то нынче. Донесет какой-нибудь ревнитель устоев, что нора, мол, тайная, в заграницы ведущая имеется и все — вмиг тебе лазейку и прикроют!
— А как же ты умудрился ход-то этот подземный обнаружить? — не удержался тут полюбопытствовать Пушкин.
— Да ночью не спалось что-то, — стал рассказывать Кошкин, — слышу, вроде как мышь в кухне хвостом по полу шуршит. Я, конечно, за ней, она в норку и я в норку. Прополз немного, а там развилка, две норы, значит. А над ними надписи награвированы, на одной стало быть «Азия» стоит, а на другой «Европа». И из той дыры, что Европой означена, так такие ароматы и благоуханья идут, просто спасу нет — сплошные тебе заграничные импортные зефиры! А из Азии так только одна вонь несусветная проистекает, непонятно даже зачем создатель и вообще такое несуразное изделие смастерил, видать не совсем в тех настроениях был.
— Ну, а мышь-то куда девалась? — поинтересовался Пушкин.
— Да Бог ее знает, да не об ней и речь. Ты, брат, собирайся лучше скорей.
Собрал Пушкин на скорую руку чемоданишко и отправились друзья, Кошкин да Пушкин, поскорей в Европу, то есть в нору. Добрались они до развилки, а там возле уже и будка полосатая стоит и солдат с ружьем вход в нору охраняет, а хмурый испитой таможенник, держиморда такая протокольная, из будки сурово поглядывает и плату с проходящих взимает.
— Вот же гады, — не удержался от возмущения Кошкин, — и тут уже успели. Во дают крохоборы! Бизнесмены похлеще американских! Ладно пошли в обход, там еще и другая — потайная, дырка имеется.
Полезли друзья тогда в другую норку, она, правда, не столь обширной оказалась, но ничего на безрыбье, как говорится, и из козла уха годится! Лезли, лезли, Пушкин все колени поободрал с непривычки, да и проход-то подземный совсем уж узок оказался.
— Как же, брат Кошкин, ты же говорил поедем в Европу, а мы все ползем да ползем!
— Ну, знаешь, брат Пушкин, — Кошкин отвечает, — иногда и жертвовать собой надо. Для себя ведь стараешься и для потомков, для лучшей жизни так сказать. Скажи уж лучше честно-откровенно, хочешь в Европу или нет?
— Конечно, хочу, — отвечал Пушкин, но как-то не особенно уверенно.
— Ну тогда ползи знай, да помалкивай, глядишь и до места скорей доберемся. А то ишь, мимоза какая подмосковная: «Я помню чудное мгновенье!» Жизнь это тебе не чудное мгновенье, а сплошная суета и борьба за существованье! Они мгновенья-то эти, разве лишь в стихах чудными бывают, а в жизни оно, брат, совсем напротив. Вон Фауст-то у Гете, целый век чудных мгновений проискал, да так и не нашел. Ползи, брат, терпи, дерзай! Терпение и труд, говорят, позднее непременно как-нибудь да окупятся.
И полезли Кошкин да Пушкин дальше, а нора меж тем все уже и уже становится и уж и чемодан пушкинский в нее совсем не проходит.
— Да брось ты его, что ли к матери собачьей! — Кошкин говорит, — там в заграницах-то чемоданов этих — как грязи, никто на них и не глядит. В Европах оно, брат, все в изрядных количествах имеется и по весьма сходной цене. У них же автоматика кругом и все само собой делается. Бросай тебе говорю!
— Ну, а как же мне без чемодана-то? — никак не соглашается Пушкин, — Вам-то простым существам демократическим хорошо — зимой и летом одним цветом, а мне как дворянину положено не меньше 30 рубашек и 20 туфлей при себе иметь. Иначе и никакой благородной видимости не будет.
— Говори лучше прямо, хочешь в Европу или не хочешь? — не отступается Кошкин.
— Ну, хочу.
— Тогда бросай чемодан, — почти уже прорычал Кошкин, — а то пока мы тут с тобой лясы растачиваем да препираемся, и здесь тоже будку поставят! И тогда уж отселева сроду не выберешься. Государство оно, брат, не дремлет, оно за счет нас кормится. И ежли все поразбегутся по заграницам, то и никакого государства не будет! И куда тогда всем господам правителям, управителям да чиновной братии деваться и чем заниматься прикажешь?
Бросил Пушкин чемодан, но все ж не удержался, однако, и выразить свои мненья: — Это же ужас просто, какой тиран этот Кошкин! Чистый Нерон! Прямо вылитый Калигула! — и пополз поспешно вослед за тираном.
Вот уж и день они ползут, и другой ползут, и третий, а Пушкин все только и спрашивает:
— Долго ли еще ползти-то, Кошкин? А то вот, сказывают, один как-то, так-то вот — все полз да полз, а потом и вылез из подземья-то где-то возле Саратова.
— Нет, уж с нами-то, брат, такого не случится, — успокоил Пушкина Кошкин, — мы совсем в другую сторону ползем, в европейскую. Может случайно, конечно, в Ригу, Краков или Прагу угодим, что не исключено, но скорей всего в Берлин, потому что уже вроде сосисками и капустой квашеной пахнет.
И в самом деле забрезжил, наконец, вдали лучезарный свет, а там уж и надпись пригласительная, в готических литерах, призывно фосфоресцирует — «Добро пожаловать в свободные Европы!».
Выбрались Кошкин да Пушкин наконец из норы на свет Божий, да такие чумазые будто сто лет не мылись. И платье на них от долгих ползаний основательно поистаскалось: с каких сторон ни глянь — голь перекатная, бомжи сибирские. Стали они тут, конечно, радоваться: достигли как никак земли желанной, обетованной.
— Тут уж и солнце совсем иначе светит и ярче и светлее даже. Да и дышится свободней, — восхищается Кошкин, — воздух вроде совсем иной.
— Да, брат, что ни говори, Европа! Истинная культура! Одно слово — прогресс! — вторит ему и Пушкин, — Как-то, кажется, и опьяняет даже.
— Это, верно, с голодухи, — поспешил объяснить Кошкин, — мы второпях про еду-то и забыли совсем. Но ничего щас где-нибудь подкрепимся, у них тут, говорят, колбасы и ананасы прямо на деревьях растут. Не горюй, Сашок, мы уж здесь непременно откормимся, глянь-ка какие тут кругом пузачи разгуливают!
А вокруг и действительно гулял народ весьма пышных и объемистых форм, у коего кроме самого живота также и спина, и руки, и ноги, и голова, и нос и даже уши казалось имели свои животы и были отменно пузатыми. Но водились там, как ни странно, и существа совсем иного сорта: по обочинам дороги устроилась нищая братия со всем присущим ей реквизитом — язвами, болячками, худобой, слепотой и хромотой.
— А откуда ж здесь нищие-то взялись? — удивился Пушкин, — Ты же вроде говорил что их в Европе не бывает?
— Да, верно, как и мы в нору тайком пролезли, — нашелся и тут Кошкин.
— И куда ж это мы собственно попали? — не удержался, однако, полюбопытствовать Пушкин, — в какое такое тридесятое место?
— А кто ж его знает, — окинул взором окрестности Кошкин, — может это Италия, а может и Швейцария, да нам-то татарам оно и все равно, лишь бы настоящий заграничный запад был. Поживем увидим. Ты радуйся лучше Шура, что в самые заграницы наконец-то попал.
Стал Пушкин радоваться, да только что-то плохо получается, потому что внутри как-то уж скучно и живот совсем подвело.
— Не худо б и съесть хоть чего-нибудь такое заграничное, — предался мечтаньям Пушкин, — одними-то восторгами сыт похоже не будешь.
— А пойдем-ка, брат, прямо в ресторацию, — Кошкин говорит, — культурную европейскую пищу принимать. Вон чего-то там такое маячит — два шага ступить!
Пришли друзья в ресторан, а их не пускают:
— У вас вид, говорят, не того — не гигиенический, да и денег, по внешности судя, у вас должно быть нет. Так что давайте-ка: аванти, аванти — выметанти! Удаляйтесь-ка поскорей в свои трущобы покуда мы полицию не пригласили! — и все этак культурно, без грубости и мата — просто сплошной прогресс, сразу видно что Европа. Но ничего не поделаешь пришлось и путешественникам тут культурно удалиться — не пимши и не емши.
— Здесь, видать, без денег-то тоже не больно проживешь: без них похоже и нигде прогрессу не бывает! — загрустил Пушкин, — А может это и не Европа вовсе, а прибалтика там какая-нибудь или Польша?
— Да нас из ресторации-то вроде по немецки выпроваживали, — стал припоминать Кошкин, — А поди-ка спроси вот у лысого, он тебя чего-то с весьма отменным любопытством созерцает. И действительно некий благообразного вида господин исследовал фигуру Пушкина пытливым ученым оком.
— Месье, — обратился Пушкин к лысоватому господину, верно чтоб придать себе побольше весу и значения, не просто по французски, но совершенно — по парижски, — не скажете ли Вы, в столице какого европейского государства мы изволим находиться?
— Веймар, — неохотно процедил сквозь нос лысый господин и стал на всякий случай поспешно удаляться, очевидно опасаясь, как бы оборванцы не стали домогаться подаяния или не дай-то Бог не напустили еще какой-нибудь заморской заразы.
— Э, да тут Гёте где-то обитать должен — корифей немецкого Парнаса, раз это Веймар, — заметил было Пушкин.
— Так и пошли, брат, к нему в гости, — обрадовался Кошкин, — он поэт и мы тоже вроде литераторы, собратья так сказать по занятью и перу.
— Да он таких оборвышей, верно, и не примет, — возразил Пушкин, — он тогда вот и Карамзина-то даже не принял, хотя тот и в полных марафетах явился.
— Ну, нас-то уж поди примет, — успокоил Кошкин, я брат, уж вовсю постараюсь. Я ведь на любой афедрон, хоть с ушами — хоть и без оных компанию составить могу. Выдадим себя за князей сибирских, он слышно аристократию-то шибко уважает.
И стали друзья выспрашивать у прохожих, где тут находится дом знаменитого писателя, мыслителя и поэта Иоганна Вольфганга Гёте. Известно, что язык и до Киева доведет, вот он и на сей раз не подвел и привел их прямо к самому дому творца «Фауста» и «Страданий юного Вертера».
Постучались путешественники и раз, и другой, и третий; сперва неназойливо, а затем уж правда и громко и даже настойчиво. Но ответом явилась лишь первозданная тишина, словно бы оказались они вдруг в еще несотворенном мире. Тут Кошкин, конечно, не утерпел, и любопытствуя дома ли хозяин, сперва заглянул, а потом уже и просто нахально влез в окошко.
— Я только гляну, говорит, может разморило там герра дихтера-то после обеда. Еда ведь известно — всякое существо расслабляет, вот и он задремал, наверно, — и с этими словами — прыг на подоконник, а оттуда и в самый апартамент.
Глядит Кошкин, а там в горнице-то сам Гёте за столом устроился и прямо, что твой Зевес — хозяин Олимпа восседает, да и сосиски с кислой капустой знай себе за обе щеки уписывает.
— Эх, хорошо, право, великим писателем-то быть! Сытно, вольготно и со всех сторон приятно даже, — подумалось тут Кошкину с некоей даже завистью и с искательной улыбкой обратил он свой взор к великому Гёте.
Гёте же, надо сказать, хоть и писал порою про чертей и их хитроумного козлоногого повелителя, но был от природы весьма боязлив и встречаться с такими существами в реальности было ему, как видно отнюдь не желательно. И почему-то вдруг заключив, что к нему явился дух из самых глубин преисподней он изрядно перепугался, нырнул под стол и затаился так, будто бы и нет его вовсе в здешних земных пределах. Но заметив, однако, что дух более неравнодушен к остаткам трапезы чем к его знаменитой персоне, Гёте даже несколько обиделся и стал почти беззвучным шепотком вопрошать из под стола:
— Дух запредельный, ответь кто ты? Из каких краев явился и чего тут обресть ищешь?
Он ведь ведал правило искушенных мистиков и каббалистов, по коему с духами следует заговаривать первым. И тогда нехитрым расспросом выведав, кто они и чего им надобно, ловкими словесами постараться так заморочить им мозги, что духи одурев станут совсем послушны чужой воле — духи ведь по сути глупы, как взрослые и наивны как дети.
Кошкин же был так голоден, что и не стал отвлекаться на посторонние разговоры, а сразу принялся за сосиски.
— Капусту, думает, Пушкину оставлю, пусть к вегетарианской пище привыкает, для поэтов она как-то и больше подходит, им служителям Парнаса и вообще лучше нектаром питаться.
А Пушкин слыша аппетитное чавканье Кошкина, и не в силах более сдерживать гнетущую пустоту чрева тоже полез вслед за приятелем в окошко. Гёте, узрев из под стола еще и Пушкина, испугался и того пуще. Он уважал и искусства и науки и сам занимался и каббалой и алхимией, и хоть и общался порой с духами, но все же изрядно их побаивался, равно как и особо едких химических веществ.
— Вот их уже двое, этих демонических персон, — думал Гёте, хотя чего он на самом-то деле думал верно никогда уж не узнать, — один вроде кот, а другой арап, и неизвестно сколько их там еще и снаружи ошивается. Может даже и целый легион всякой инфернальной нечисти! Верно не потрафил я чем-то князю тьмы, что насылает он вдруг сюда целые полчища бесов! И что ежели они эдак-то вот, сейчас всем кагалом влезут в окошко, повяжут да и потащат меня прямо в пекло?
Такая перспектива вряд ли бы показалась кому-либо заманчивой, посему не раздумывая более, Гёте схватил чемодан в охапку, да и махнул поскорей через черный ход прямиком в Италию, где правит, как известно, Ватикан и жители преисподней вряд ли смеют там появляться.
А лысый господин между тем, как честный лойяльный обыватель, успел уже сделать заявление в полицию: «де, по городу бродят какие-то очень подозрительные обдергаи, весьма темные с виду элементы — не то цыгане, не то татары и все выглядывают да выспрашивают про всякое и явно уж замышляют чего-нибудь нехорошее». И полицейские силы тотчас же и отправились, вооружась мушкетами, с саблями наголо и с собаками на ловлю означенных подозрительных субъектов, и неслышно подкравшись к жилищу Гёте по всем правилам военной науки осадили преступный вертеп со всех четырех сторон. Пушкин да Кошкин глянули было из окошка, а там на дворе сплошная полиция столпилась, да и велит немедленно сдаваться.
— Э, брат Пушкин, — заметил тут Кошкин, — против закона видать и в Европах не больно-то попрешь, надо брат видно и в правду сдаваться. Вон у них берданки-то да палаши какие — враз всю шкуру попортят!
— Ладно, — согласился Пушкин, — хоть я и не прочь иной раз подраться, да нынче уж просто силов никаких нет.
И видя явный перевес полицейских сил сдались они на милость стражей порядка и закона, надеясь впрочем, что в тюрьме-то их уж наверняка накормят. Повели их, словно как с почетным караулом в полицию, а народ местный на то глядючи меж собой такое судачит:
— Опять никак Аполиёна хранцузского словили, с Антихристом самим вместе. С острова отдаленного супостаты снова сбежали! По морю-окияну, слышно, пешком, как по суху, окаянные притопали.
— Известное дело, дьяволу-то давно уж Аполиён-то энтот запродался за 30 целковых. Вдвоем и явились — чертово племя, снова смуту да беспорядки в Европах чинить, да слава богу обоих вот заарестовали.
— А ликом-то глянь-ка, один-то — истинный арап, а другой ну просто чистый кот, прямо тебе союз Сатаны с Антихристом выходит, как по писаному. Это ж надо! Теперь-то уж, верно, в мире вечный покой и порядок наступят.
А другие на то возражают:
— Он сам чистый архидиавол-то и есть! Их Хаполионов-то, слышно, семейство целое развелось, братьёв одних может аж 30 штук. Одного коли в темницу посадят, так другой на его место тотчас заступает. Отродясь не было покоя в мире да и впредь не будет, покуда дьявол-то энтот в сем мире хозяин. Про ерофантов-то рази не слыхали, теперь они кругом поразмножились на погибель существованью человеческому. И еще многие и иные суждения высказывались, потому как ежли не высказывать всякое, то и жить-то тогда неинтересно и скучно станет. Ну, а после, как доставили Кошкина да Пушкина в полицию так и допрос им тут же самый пристрастный чинить принялись.
— Кто вы, мол, такие есть, господа, и откудова заявиться изволили? Чем живете-промышляете и зачем тут свободно у нас погуливаете? И не Наполионы ли случаем замаскированные?
Кошкин тут же и поспешил взять первое слово :
— Мы, говорит, мирные лунные жители и как раз вот только только что вот свалились с самой Луны. А направляемся мы к известному господину герру барону Мюнхаузену в гости, с ответным дружеским визитом. Его баронская светлость, в бытность свою на Луне, платок свой носовой нечаянно обронили, вот мы и хотели оную принадлежность баронову ему безвозмездно вернуть. Потому как во первых это его собственность, а во вторых и несомненное доказательство, что он на Луне действительно побывал.
И Кошкин тотчас представил под полицейские очи свой собственный носовой платок изрядно помраченный от долгих употреблений.
— А почему вы такие оборванные? — полюбопытствовал все ж дотошный полицейский начальник.
— Да мы сперва-то, конечно, при полном параде, как оно и надлежит благородным инопланетным путешественникам, по космосу летели. А как ступили на ваши местные облака, то и оборвались, поскольку они непрочные. Вот и стали тут тогда уж совсем оборванцы. Пушкин, хоть голод его кажется совсем уже сморил, не мог тут удержаться от смеха.
— А чего он смеется-то этак вдруг? — изумились тут полицейские — Не псих ли?
— Ах, да он не смеется вовсе, а печалится, — ловко ответствовал на то Кошкин, — Так уж у нас на Луне особенно глубокая печаль выражается, не воем да плачем, как на вашей планете, а просто смехом. Иной народ — иные и привычки!
Тут Пушкин залился смехом еще и пуще того, ржет и ржет себе, и ничем его не остановишь. А полицейский, рыжий такой: крысиная совсем рожа, да еще и в крапинку, в генералы уж точно, гад, без мыла пролезть хотел, тут и говорит:
— Врут они всё, — говорит, — барон-то Мундхаузен давно уж спокойно себе преставившись, царство ему небесное. А у ентих-то персонов — хари уж больно прехитрые, они верно какие-то воры, хоть и с Луны свалимшись.
— Вишь ведь оно как, — ничуть не смутился Кошкин, — времена-то на планетах везде свои собственные. Да и путь-то от Луны не близкий, пока до Земли-то до матушки дотопали уж и полвека почти минуло. Сего-то мы как раз и не учли, что барон-то, как и все прочее в мире — не вечен.
А Пушкин после смеха впал вдруг в тихую меланхолию и помалкивал себе в тряпочку, как вроде совсем неинтересно ему чем сей межпланетный контакт, наконец, завершится.
Тут полицейский, который с протокольной мордой и говорит: — В тюрьму их надо голубчиков отправить, чтоб другим не повадно было бесполезно по свету шататься, да с иных планет еще и падать в чужие края. Если и все так-то, как яблоки, к нам валиться начнут, то тесновато тогда в Европе станет, она ведь не резиновая, да и законный порядок тогда совсем нарушится, они ведь законов-то наших не знают и соблюдать их стало быть не станут.
— Ну и порядки тут у вас, однако! — возмутился тут Кошкин, — никаким гостеприимством-то даже и не пахнет. Мы вон сколько пространств пересекли с риском для личного здоровья, с дружеским визитом к вам поспешая, а вы в тюрьму нас упечь грозите. Где ж тогда, извините за выражение, ваша европейская гуманность и вообще права неприкосновенности человека?! Вы нам лучше хлебушка сперва дайте, напоите накормите, а потом и расспрашивайте по человечески. Мы вон как ослабели совсем без питаньев и внутри у нас даже полный вакуум беспредметный образовался, что и языки-то у нас едва уж шевелятся.
— А чего ж вы к Мюнхаузену вроде бы направлялись, а вдруг совсем уж в ином месте — в доме у Гёте очутились? — полицейский начальник хитро эдак возражает.
— Да мы с приземлением-то слишком поспешили и местом несколько ошиблись, ну и думаем и Гёте тоже ведь писатель-сочинитель, свой человек должно быть. Хоть и не барон, но гостям-то с иной планеты верно уж обрадуется. Он бы по нашим-то рассказам о Луне роман поэтический, например, «Вертер на Луне» или поэму романтическую «Лунный Фауст» сочинить бы мог, да вот невесть с чего вдруг в Италию рванул.
Стала тут полиция, конечно, в разные высшие инстанции извещать, потому как нечто уж такой небывалой необыкновенности случилось — два лунных обывателя с самой Луны свалимшись! Ну, а как с ними быть по малости чинов, полицейская сила сама решений принять, конечно, не смела. В тюрьму ли что ли их упрятать или обратно на Луну из пушки выстрельнуть? Вот в чем двойственная каверзность заключалась!
Да и что же это в самом-то деле будет, ежли вдруг и все прочие лунные и иных планет жители так просто с Луны и прочих мест в Европу нелегальным манером сваливаться начнут? И пошла тут такая словесная канитель да перебранка коей прежде в Германиях и не нюхивали. Одни говорят:
— Надобно границы в небе учинить, чтоб ничего оттуда сверху к нам впредь не падало.
А другие напротив глаголют:
— Пусть, говорят, хоть все сколько их там есть к нам падают. Мы их к нашему языку и обычаю приучим и будут они совсем как мы, потому как пришла пора всем планетам объединиться в одну всеобщую всемирную-вселенскую страну и в один космический космополитический народ. Чтобы было все человечество земное и неземное, как бы совсем одно тело!
Но первые, однако, на то возражают:
— Хорошо, говорят, если мы их в нас переделаем, а коли они нас в них? Нет не желаем таких экспериментов! Пусть они лучше там в своих неземных сферах пребывают, а мы уж у себя в наших.
И долго б наверно длились эти споры, когда б про гостей этих лунных не прослышал король монет и векселей из Франкфурта — известный барон Ротшильд, тогда правда еще совсем неизвестный и не барон даже, а просто местный обыватель, но однако банкир. А как прослышал, то и помчался тотчас к герцогу тех мест:
— Так, мол, и так ваше уважаемое величество, князь-герцог, желая избавить Вас от неприятной межпланетной проблемы, решил я лунных персон этих самых у вашей милости купить.
А герцогу как раз и деньги до зарезу нужны, у них у графов-то герцогов завсегда в деньгах нехватка. Стали они тут, конечно, рядиться, потому как герцогу хочется побольше из барона будущего выудить, а Ротшильд напротив старался всегда не слишком потратиться.
— На три миллиона не меньше товар сей потянет, — герцог говорит, — Два миллиона за обе персоны эти, значит, да еще миллион мне в подарок за мое в Вам благорасположение.
А Ротшильд герцога этого таким весьма ловким словом в ответ урезонивает:
— Эки шутки, говорит, Ваше герцогское величество видно спятило что ли совсем, этакую-то цену заламывать! Вы мне еще с прошлых разов пару мильёончиков позадолжали, не в упрек вашей милости будь сказано, а разве к примеру. Персоны-то эти может того вовсе и не стоят. Может и не с Луны они вовсе свалились, а из обычной женской утробы вышли и только так говорят, чтоб цену себе повысить. И полтыщи-то еще за таких олухов, пожалуй что многовато!
Герцог, поразмылив и так и этак решил, что ежели не уступить, то тогда может никакого покупателя и вообще не случиться, и поскольку в деньгах нуждался, как обычно зело остро и — аж до самого последнего зарезу, то согласился и на полтыщи.
Ну, а Ротшильд с радости, что окрутил герцога так ловко тут же и заказал для персон лунных клетку-кибитку на колесиках, навроде тех, что для зверей диких делаются, но снаружи позолоченную: дабы всякому предмету, что в клетке отныне помещаться станет, важности и значительности поприбавилось. На совсем золотую, однако, же поскупился, думая что для блеску наружного и того уж достанет.
Посадил барон обоих литераторов русских Пушкина да Кошкина в клетку, и стал с той поры возить по всему белу свету для показу, якобы как самых всамделишных лунных аборигенов. А друзьям сочинителям российским, деваться-то, совсем уж некуда было, да и лучше уж по Европе в золоченой клетке раскатывать, чем за железной решеткой в тюрьме пропадать или же из пушки назад на Луну выстрельнутыми быти.
Спешно обрядили их в наряды, как казалось барону, для инопланетных существ вполне соответственные: этакой дикой смесью турецкого с китайским и африканским, но для европейского ока лунатики иными и не представлялись! Хотя кто ж их когда, лунатиков-то видел? Их может и не бывает вовсе в природе! Ну, а народ-то простой и всегда уж на всякие диковинки небывалые радоваться горазд. Глядит, не то чукчи, не то китайцы какие-то африканские в клетку посажены и в совершенно лысых прическах.
— Эки, бает народ, чучелы-то лунные! И как они сами-то себя не пужаются. Мы бы так пужались.
Публика и всегда-то охоча до редкостных зрелищ, а тут, нате вам, и возможно ль такое? — совершенно инопланетная необыкновенность! Вот и валили туда сплошным человечьим валом зеваки всех сортов — волна за волной. А на вечерние представления при свечах так и вообще никогда не бывало отбою, хотя и плата повышалась вдвое против обычной.
Но поскольку лунатики показывались в самых натуральных и неприукрашенных видах и даже и без малейших намеков на покровы, а просто в откровенных нагишах, то и непомерно высокая цена тут уж никого не останавливала. Дамы от созерцаний нагих инопланетных мужей, правда, нередко доходили до оргазма и обморока, а кавалеры и молодые и пожилые только задумчиво сопели да почесывались, выражая озабоченное удивление единым лишь словом «однако».
Так в позолоченной клетке-кибитке и объехали, друзья — не разлей вода, пожалуй, стократ всю Европу, как вдоль — так и поперек: наведываясь, то в Париж, то в Рим или Лондон, то в Берлин — прочие же города и городишки не стоят и упоминаний, ибо, право, было их неисчислимое множество.
Ну, а ежели кто уж особенно дотошный и до самых мелких детальностей интересуется сим предметом, так пусть просто взглянет на карту или на глобус: и кругом куда бы только ни ткнулся случайно взор в европейскую обширную пространственность, то непременно в местах тех Пушкин с Кошкиным не однажы уже побывали. Даже и через самый океан в отдаленную Америку в Нуль Ёрк и в Блошингтон — стольный град американский, завернуть не преминули. Так что и представление лунных персон скоро уже повытеснило и все прочие зрелища, как то: голых баб с рыбьими хвостами или с бородами, да и восковые королевские персоны тож, хоть с головами — хоть и вовсе без оных.
А барон Ротшильд стал между тем уже самым настоящим бароном и даже почти фараоном европейских финансов. Уже и с королями, бывало, запросто по ручке здоровается, герцоги да графы пред ним словно лакеи снуют, а дамы самые светские, более светских, верно, и на свете не бывает, вкруг него просто как пчелы возле горшка с медом роятся и все карманами его интересуются: чего там припрятано и сколько.
200 миллионов, почитай, отхватил барон Ротшильд на одних только показах «лунатиков», насколько это было известно, а насколько неизвестно, так это только уж самому барону известно. А от публики, однако, все нет никакого отбою! Всякому, ведь, охота на лунного жителя взглянуть и себя тоже возле представить: и я, мол, тоже некое значение имею и могу себе этакое внешнее развлечение позволить — возле важного явления находиться.
Но Пушкина и Кошкина барон, однако, держал совершенно в черном теле — на хлебе да на воде, а то ведь раздобреют поди от питаний-то изысканных и весь вид инопланетный тем исказиться да попортиться, а то и совсем потеряться может. Станет народ, пожалуй, думать, что на Луне-то лучше житье чем на земной повехности, а это уж совсем не годится, потому как уважение к сильным мира сего тогда ослабеет и станут все на Луну стремиться подальше от земных благ и правителей.
А Пушкин с Кошкиным в золоченой клетушке посиживая, дивятся людскому простофильству, легковерию да глупости. Право и не думалось, что столько дураков на земном-то шаре умещается! Прав был видать старик Вольтер.
— Мы-то, дураки, считали, что только у нас на Руси дурни водятся, — рассуждал бывало Пушкин, — а тут гляди-ка вся Европа оказывается этаким народом переполнена! А Байронов, Наполеонов да Вольтеров так просто на двух пальцах перечесть можно.
— Видать, что Европа в сих смыслах от Расеи-то ничуть не отстает, — вторит ему и Кошкин, — и куда господь Бог смотрит? Видать дураки-то ему умных все ж милей!
Понасмотрелись Пушкин да Кошкин и на французских, и на английских, и на немецких и прочих различных дураков предостаточно и какие из них лучше, то всяк уж сам себе на свой вкус решай!
Но ничто не существует вечно в мире человеческом, и что вчера служило восторгам и восхищениям публики сегодня уж в лучшем случае предмет хулы или насмешки. И как скоро народ в Европе понасытился созерцанием инопланетных чучел, то и пришлось тут барону искать новых зрителей в краях несколько отдаленных.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.