1
Вечером 17 июня 1815 года хозяин фермы Кайю, бельгийский крестьянин, имя которого мне неизвестно, бежал из своего дома, увидев в воротах фермы французских кавалеристов. Он бросил свой дом, свои сараи и амбары и ушел по обочине дороги. Война в то время еще не превратилась в тотальную, французы не расстреливали мирных жителей, хотя и грабили их. Англичане в этом смысле не отставали, армия Веллингтона в Испании не раз устраивала погромы и грабежи во взятых городах. Крестьянин ушел, потому что в нем был первичный, изначальный, древний страх мирного человека перед воинственными героями в ярких павлиньих мундирах. Он имел дело с косами, кастрюлями, банками, бочками, хмелем, пшеном, а они с пистолетами, саблями, порохом, палашами. Их громкие голоса, их горделивая повадка, когда они с прямыми спинами сидели в седлах, золотое шитье их мундиров, так непохожее на его простую серую одежду — все это было в его глазах страшное и бессмысленное нашествие чуждой силы, грозившей сломать его амбары и его жизнь. И он ушел, чтобы переждать нашествие на делянке в лесу или комфортно пересидеть его за кружкой густого темного пива в таверне.
Маленький человек — ну, Наполеон не был таким уж маленьким, его посмертный рост, измеренный доктором Антоммарки, составлял 5 футов 2 инча 4 линии, что можно приравнять к 168 сантиметрам — со своим штабом, свитой, слугами и охраной вселился в дом ушедшего пить пиво крестьянина с той бесцеремонностью, с которой военные всегда захватывают чужое жилье, чужие вещи и распоряжаются чужой жизнью. О хозяине никто и не думал. Всадники спрыгивали с коней и, не вытирая сапог, шагали по чисто вымытому полу. Солдаты тащили из сарая охапки соломы, бросали их на мокрую землю и ложились, чтобы хоть немного поспать после ночного перехода и трех дней беспрерывного движения. Их длинные ружья стояли, опираясь штыками на дощатые стены сараев. Чьи-то ноги громко топали по лестнице, сотрясая ее до такой степени, что казалось, она сейчас рухнет. Это взбирались на второй этаж, к стропилам и крыше, к старой перине и к сену, к сумраку и короткому сну промокшие до последней нитки офицеры. Слуги орудовали на крестьянской кухне, гремели ножами, стучали колотушками, отбивая мясо, в общем, чувствовали себя на чужой кухне как дома. Слуга Наполеона Сен-Дени разжигал в камине огонь.
Вечером Наполеон сидел у ревущего огнем камина, а вокруг него, в разных углах комнаты, обставленной тяжелой, добротной мебелью начала Девятнадцатого века, сидели и полулежали его генералы и офицеры. Тут были генералы Оноре Рейль, Корбино, Друо, маршалы Ней и Сульт. Огромные пылающие поленья давали густое, расслабляющее тепло и колеблющийся свет. Окна были черны. Это был вечер перед битвой, очередной вечер Наполеона перед его очередной решающей битвой. Шел общий светский разговор. О завтрашнем дне не говорили, так же как не говорили о смерти, ранениях, ампутациях, пробитых головах, отрубленных руках, выбитых глазах и прочем военном ужасе — это был бы дурной тон. В обществе этих людей, готовых каждую минуту отправиться на тот свет, говорить о смерти считалось неприличным. Наполеон не был молчуном, он любил поговорить, любил хорошую, умную, светскую беседу, хотя и полагал, что искусство такой беседы после революции ушло безвозвратно.
Война тогда была делом, требовавшим от всех, в том числе и от императора, большой физической выносливости. Это была война без моторов, без крыльев, без железных дорог, все эти виды транспорта заменяли ноги. Правда, Журдан у Флерюса на заре революционных войн поднимал в воздух воздушный шар и вел с него разведку, но Наполеон всю свою жизнь отмахивался от технических усовершенствований, как от пустяков. Какие там воздушные шары и подводные лодки, склепанные из медных листов, когда можно просто взять да и изрубить пятьдесят тысяч человек! Высадившись с Эльбы, он первые ночи вместе с солдатами ночевал в чистом поле и по ночам грелся у огромного костра, рядом с которым ему ставили два стула. На одном он сидел, на другой клал ноги. Во время марша на Париж Наполеон отказывался ночевать в отелях, где его ждали мягкие кровати, и ночевал в префектурах, над которыми поднимали трехцветный флаг нации, а белый с лилиями флаг Бурбонов спускали. В прогресс медицины он тоже не очень-то верил. В глубоком кармане его серого сюртука всегда была коробка с конфетами, содержащими противную на вкус лакрицу — единственное лекарство от недомоганий, которое он признавал. Он не верил терапевтам, хотя всегда имел рядом с собой личного врача, и полагал, что как в сражении весьма ценна артиллерия, которая убивает наповал, так в лечении ранений ценна хирургия, которая радикально отрезает. Боль в боку этот странный человек лечил, растирая бок мягкой щеткой и массируя ладонью, смоченной в одеколоне, простуду излечивал верховой прогулкой, во время которой потел и таким образом выводил инфекцию из организма. Лучшим средством самолечения он полагал куриный бульон и пост. Долгие горячие ванны были его привычкой, он лежал в них по два часа, в то время как камердинер Маршан или слуга Сен-Дени подливали в ванну горячую воду из кувшинов; но это была роскошь мирного времени, а тут была война. На войне он, как и все, часто спал не раздеваясь и не снимая сапог, бывало, и на мокрой соломе в сараях с протекающими крышами. Но тут был крепкий, уютный бельгийский дом с камином.
Люди императора вынесли из соседней комнаты крестьянские комоды и поставили там разборное сооружение с высокими спинками. Это была знаменитая походная кровать Наполеона. Великие люди любят спать на жестких походных кроватях, собачьих подстилках и даже просто на полу, завернувшись в плащ — все это якобы должно доказывать нам, сидящим в амфитеатре, их аскетическое величие. В одиннадцать вечера Наполеон попрощался с генералами и ушел спать. Но вряд ли он спал. Я полагаю, что радость глубокого и сладкого сна ему вообще никогда не была свойственна. Это не был полноценный глубокий сон, это было пребывание напряженного и обостренного сознания в пограничной зоне между светом и тьмой. Обычно ему хватало трех часов такого неглубокого, скользящего сна, и вот он снова на ногах. Он говорил, что каждая проблема лежит у него в голове в отдельном ящичке, и он открывает ящички и решает проблемы последовательно или попеременно. В ночь с 17 на 18 июня на ферме Кайю Наполеон вряд ли имел хотя бы и три часа сна. Маленький человек лежал на своей длинной походной каркасной кровати с высокими спинками и латунными шарами, под зеленым атласным одеялом, и вслушивался в шуршание дождя о крышу. Его мозг работал неустанно. Когда в полночь на ферму приехал запоздавший камердинер Маршан (его карета опрокинулась, и понадобилось время, чтобы вытащить ее из грязи), Наполеон тут же позвал его в свою комнату, чтобы спросить, что там на улице. Маршан отвечал, что на улице проливной дождь и страшная грязь.
В эту ночь внутреннее беспокойство съедало императора. В три часа утра, когда герцог Веллингтон в кромешной тьме и под проливным дождем верхом выехал на поле, чтобы начинать расстановку войск, Наполеон, не вставая с кровати, вызвал к себе генерала Гурго (тридцать три года, высокий лоб, длинные бакенбарды до углов губ, боевой стаж десять лет, два ранения) и, лежа под зеленым одеялом, приказал генералу провести исследование почвы на предмет, выдержит ли она передвижение артиллерии. Гурго надел плащ и ушел в дождь. Полежав в темноте еще час, Наполеон вызвал к себе генерала Друо и отдал ему такое же приказание. Ответы Гурго и Друо сходились: почва размякла, пушки завязнут. Не было никаких оснований им не доверять: один был профессором фортификации, другой лучшим артиллерийским офицером Великой армии. Поэтому Наполеон остался в кровати и лежал до тех пор, пока за окном не начало светать. Это было в шестом часу утра. Тогда он встал и приступил к туалету, который представлял собой один и тот же ритуал, независимо от того, происходило дело в роскоши Тюильри или в крестьянском доме в Бельгии. Стоя раздетым до пояса, он обтер свой заплывший жиром торс холодной водой, в которой было разбавлено немного одеколона, и окунул лицо в широкую серебряную чашу, которую ему с почтительным и серьезным видом поднес Маршан. Бреясь, он смотрел в окно и видел, что тучи быстро расходятся. Но крупные дождевые капли еще ползли по окну и стучали по крыше. Было слишком рано, чтобы что-либо предпринимать, и Наполеон просто ходил туда и сюда по маленькой квадратной комнате, заложив свои короткие руки за спину, с сосредоточенным и задумчивым лицом. Движение его мысли в эти часы нам интересно было бы проследить, но человеческая мысль, как прежде и как сейчас, оказывается недоступна для наблюдения. Потом он взял ножницы и с тем же отсутствующим видом принялся стричь ногти. Скорее всего, ранним свежим утром, расхаживая от одной стены до другой, он мысленно исследовал четыре километра английской позиции. Он ощупывал линии, точным артиллерийским глазомером определял расстояния и закладывал всю эту географию в ту часть своего бодрого и мало спящего мозга, которой сегодня предстояло принимать решения. Маршал Сульт, начальник штаба, в синем мундире, с золотыми эполетами, с черной треуголкой, прижатой локтем к боку, почтительно приносил в комнату записки от генерала Груши, шедшего вслед за Блюхером; Наполеон уделял им не много внимания и не на все отвечал.
Голова его работала отлично. Или ему так казалось. Никакого временного замутнения сознания, преодолеваемого крепким кофе и постепенным наращиванием внутренней энергии, Наполеон не знал. Просыпаясь, он в то же мгновенье был свеж и всегда имел ясную, включенную в обстоятельства дня голову. Такова тайна сознания, роднящая его с кошками и волками.
2
Возможно реконструировать битву, как это делают на поле Ватерлоо волонтеры из разных стран, но невозможно реконструировать то, что происходило в голове у невысокого мужчины с округлыми формами начавшего толстеть тела. Это, кстати, совсем не было признаком вялости души или ущерба, причиняемого возрастом; сам он однажды сказал, что полнеет от переживаний. Вся его жизнь была огромным количеством сдавленных, спрессованных, интенсивных переживаний, в которых, однако, как вообще в переживаниях любого политического деятеля, было мало естественного. Можно предположить, что Наполеон, постоянно и ревниво думавший о своем месте в истории, этим утром размышлял о том, что колесо, потратив на большой оборот двадцать с лишним лет, снова прикатилось в начальную точку. Сюда, в Бельгию, начиная долгую эпоху войн, вторглась французская революционная армия под командованием генерала Дюмурье, а Наполеон был тогда никому неизвестным артиллерийским лейтенантом, писавшем по утрам трактаты; теперь же генерал Дюмурье жил в Англии на английскую пенсию, а бывший лейтенант шел по его маршруту в ореоле своих шестидесяти побед. Но правомочно ли сравнение истории с колесом? С чем вообще можно сравнить историю, которая однообразна, склонна к повторениям и насмешкам над всеми участвующими в ней лицами, пропитана грязью и подлостью и вообще представляет из себя кровавое месиво, украшенное плюмажами и виньетками?
Двадцать три года назад армия генерала Дюмурье ворвалась в Бельгию, безумная армия сдвинувшейся с места, поехавшей разумом, впавшей в ярость тираноборства, голодной, натянувшей санкюлотские штаны и колпаки страны. Это была армия пылавших высокими чувствами волонтеров, которые записывались на войну на площадях Парижа и маршевыми колоннами отправлялись на север, в военные лагеря, где профессионал Дюмурье за месяц превращал необученных жителей предместий Сент-Антуан и Сен-Марсо в солдат. Это была армия Республики, казнившей короля и не раскаявшейся в этом, как того требовал герцог Брауншвейгский в своих прокламациях. Брауншвейгский герцог, генерал старой прусской школы, грозил уставить Францию виселицами и сжечь каждый ее город, в котором священным королевским особам будет нанесен хоть какой-нибудь урон. Прокламации надменного пруссака не испугали, а зажгли Францию. В ответ Республика провела мобилизацию, и все кузнецы ковали пики, и все оружейные мастерские день и ночь изготовляли ружья, и миллион человек — каждый двадцать пятый в стране — встал под ружье. Под Жемаппом добровольцы Дюмурье шли на правильные ряды австрийцев с дружным пением «Марсельезы».
Франция была страна, дошедшая до черты.
Был доведенный до края народ и был гнев, когда в затмении ума и души остается только рубить головы. И рубить. И рубить.
Что такое пушки Наполеона, как не продолжение гильотины?
Бессмысленное, сорвавшееся с цепи, оправдывающее себя надуманными предлогами и явной ложью, бьющее направо и налево слепое убийство.
3
Теперь, двадцать два года спустя, французская армия снова ворвалась в Бельгию в стремительном походе, торопясь разделаться с Веллингтоном и Блюхером раньше, чем подойдут австрийцы и русские. Это были те же синие мундиры, те же трехцветные знамена и острые штыки, те же, да не те. Теперь это была армия изнуренной, замученной многолетними войнами и нехваткой хлеба Франции, которая странным образом и как бы против собственной воли мутировала из Республики в Империю. За спиной этой бодро маршировавшей армии не было больше одержимой революционным безумием страны. Они теперь не пели «Марсельезу», не пылали республиканской доблестью, не верили в свободу, но они по-прежнему чувствовали себя избранным народом, который их вождь вел на очередной подвиг. Свершилась подмена, армия свободы превратилась в армию тирана, освободительный поход в кровавую историю без цели и конца. Цезарь с легионами прошел от Египта до Британии, а Наполеон с дивизиями и корпусами от Мадрида до Москвы. Что толку в этих прогулках, кроме утоленного тщеславия и награбленных картин? Потом, на острове изгнания, Наполеон недаром будет диктовать Гурго и Лас-Казу анализ кампаний Цезаря — он полагал себя равным Цезарю в жизненном деле, и ему это очень нравилось. А что нравилось всем остальным?
Трудно, очень трудно понять эту армию. В ней катастрофически не хватало лошадей, все поголовье лошадей погибло в России. Иногда Наполеону приходили в голову странные и близкие к отчаянным мысли, например, использовать благородных выездных лошадей для того, чтобы таскать пушки. Армия была вооружена устаревшими и ненадежными ружьями — у англичан ружья были лучше. Она уже не была одушевлена якобинскими идеалами всеобщего счастья, достигаемого через террор, который Марат точно описывал в цифрах: счастье наступит, если 260 тысяч аристократов отправить на тот свет. Она состояла из людей, которые уже пережили три конституции, тысячи казней, десятки битв, обещавших мир, а породивших новые десятки битв, новый календарь, религию Разума, череду переворотов, парад казнокрадов, торжество лжецов и циников — и вряд ли верили в счастье с той силой и искренностью, с какой верили двадцать два года назад молодые солдаты Дюмурье. Эта армия уже не состояла из мускулистых бойцов, которые наносили на предплечья татуировку «Смерть королям!». У французского народа, вступившего в эпоху войн с лозунгами свободы, был теперь свой собственный тиран в сером сюртуке, который разменял все республиканские идеалы на мелочь династических браков. И все-таки почему-то боевой дух армии, вступившей в Бельгию, был высок. Может быть, потому, что французы тогда еще не пили абсент, хотя в кафе они тогда уже сидели, а может, потому, что политики ловким трюком умеют принудить людей к героизму, убеждая их, что другого выбора нет.
Под проливным дождем всю ночь с 16 на 17 июня французская армия шла к полю у деревни Ватерлоо. Утро не принесло солнца, дождь продолжался. Семьдесят тысяч человек ночевали в лесах, на обочинах дорог, в сараях, на траве и в соломе. Вымокшие насквозь, утром они батальонами и дивизиями в четком порядке выдвигались на поле, имевшее четыре километра в ширину. Посредине поля мирно белели дома фермы Ла-Э-Сент, оставленной жителями, сбоку так же мирно краснели строения замка Угумон, тоже покинутого владельцами. В замке размещались английские гвардейцы и пехотинцы из Нассау, предусмотрительно посланные Веллингтоном и сейчас запиравшие двое ворот и прилаживавшие длинные ружья на подоконники. Поле было, пожалуй что, тесным для предстоящего дела, Бородинское поле имело десять километров в ширину, а битва при Лейпциге и вовсе разворачивалась на огромных пространствах. Но у маленького человека в сером сюртуке с годами развивалась мания концентрации войск, мания сгущения сил и создания плотности. Он сдавливал войска в короткие пространства, утяжеляя удар, гуще замешивал кошмар резни, уплотняя боевые порядки. Этим усталым от переходов последних трех дней и двух битв, прошагавшим Бельгию пешком, вымокшим насквозь людям — мундиры сохли, дымясь на телах, с киверов за шиворот лились струи воды — сейчас предстояло атаковать противника, развернувшегося в образцовом порядке на другом конце поля. Они видели красные длинные цепи на холмах перед собой и маленькие пушки с приподнятыми дулами.
Тут, на этом поле, были люди, которые воевали последние двадцать лет с краткими перерывами на неверный и непрочный мир. Историки называют это время «эпохой наполеоновских войн», но правильнее назвать его «мировой войной». Та, что началась в 1914, не была первой. Первая мировая началась с восстания в американских колониях, продолжалась боями на Антильских островах, потом перешла в Европу, перекинулась в Египет и Сирию, велась в Индии, продолжалась в Австрии, России и Испании. Мир для французских генералов всегда быстро кончался и следовало снова натягивать сапоги и идти на эти дороги, в эти колонны, к этим пушкам на конной тяге, к этим трупам на обочинах дорог, на эти большие поля, в этот горький белый дым, в эту кашу, ярость и безумие, которыми их маленький предводитель подменил нормальную человеческую жизнь. Итак, Жан Батист Друе д᾽Эрлон, пятидесятилетний генерал, командовавший правым флангом, начал воевать двадцать пять лет назад, когда добровольцем вступил в один из революционных батальонов; командир 1-го полка пеших егерей гвардии генерал Пьер Жак Этьен Камбронн начал воевать в двадцать лет, когда добровольцем вступил в революционные войска; командир легкой кавалерии дивизии Старой гвардии Лефевр-Дэнуэтт молодым человеком трижды записывался в армию, но его каждый раз, против его воли, выкупали родители — почтенные торговцы сукном хотели, чтобы их сын получил хорошее образование в колледже. Революция спасла Лефевр-Дэнуэтта от наук — в семнадцать лет он окончательно выбрал путь, вступив добровольцем в пехоту, и с тех пор только и делал, что воевал. Шарль Анжелик Юше Лабедуайер, бывший адъютант маршала Ланна, дважды раненный, командир полка, под Греноблем — первым крупным городом на пути Наполеона с Эльбы — перешедший на его сторону и давший в руки Наполеону полковое знамя, которое тот торжественно поцеловал — вступил в армию в двадцать лет и с тех пор воевал от Польши до Испании. Генерал Луи Демишель в шестнадцать лет участвовал в итальянском походе Бонапарта — походе разутых и раздетых оборванцев с ружьями на плечах и с революцией в головах; сейчас ему было тридцать шесть, и после итальянской он не пропустил ни одной кампании. Ограничимся здесь этой краткой, но многое объясняющей выборкой, перечислять военные биографии десятков и сотен других офицеров было бы слишком долго.
Такие люди, как генерал Брайер, вступивший на военную службу взрослым человеком в тридцать один год, были белыми воронами в обществе этих пропахших порохом решительных людей, воевавших чуть ли не с детства. Но и у генерала Брайера, воевавшего с 1800 года, хватало военных впечатлений, полученных при Аустерлице, в Испании и в Германии.
4
Маленький человек с оливковым цветом лица (некоторые, однако, говорят, что он почти всегда был бледен), зорким взглядом и энергичным жестом, герой великих битв, владелец треугольной шляпы и знаменитых «сапог итальянской кампании», которые он то терял, то находил, зачаровывал меня в те далекие годы, когда вся моя маленькая детская жизнь делилась на-двое, словно свет и тень. Тенью был мир, называемый теперь «реальным», мир прочной советской мебели, черно-белого телевизора, иссушающей мозги школы, мир кондовый и дубовый, бессмысленный и лживый, в котором я не хотел жить. Другой мир, который сейчас назвали бы «виртуальным», сиял восхитительным светом у меня в душе, и в этом мире блестящий человек в сером сюртуке бил на полях сражений многочисленных тупых, косных, напыщенных и лживых людей, которых и я встречал в жизни. Я читал и перечитывал книгу Тарле в голубом твердом переплете с золотым тиснением на обложке. Наполеон восхищал меня красотой своих жестов, драматической позой и героической жизнью. Один против всей Европы, герой против посредственности, ясный ум против косности всеобщих понятий — он был так непохож на унылых политиков настоящего, погрузивших мир в скуку, так непохож на жестоких правителей недавнего прошлого, опутавших Европу колючей проволокой и уставивших ее концлагерями. Время Наполеона было чистой романтической мечтой, люди вокруг него — пестрый красавец Мюрат, безупречный храбрец Ланн, отчаянный солдат Ней — противостояли и противоречили той заурядной подлости жизни, которую я уже знал в мои четырнадцать лет.
В детстве я разыгрывал его битвы, расставляя моих многочисленных оловянных солдатиков в точном соответствии с диспозициями Аустерлица, Ваграма, Фридланда, Бородино и Ватерлоо. Я читал, зачитывался, упивался описаниями, представлял, воображал, сочинял и в результате жил в сияющем мире безупречного героизма, в котором убитые, конечно, были, но не было ни вывороченных внутренностей, ни вытекших мозгов, ни орудующих зубчатыми пилами хирургов, ни трупного запаха над огромными полями. Это была в моем представлении идеальная война для идеальных людей. Остальные, которых убивали, не то что не имели значения… я просто о них не думал. Они падали с пулей в груди и оставались лежать, как необходимая бутафория для героических сцен, в то время как французская кавалерия уносилась над ними вдаль, не касаясь их копытами. Задолго до того, как я побывал на Бородинском поле, я выучил его наизусть в моих военных фантазиях. Удар Наполеона под Аустерлицем я изучил во всех подробностях, и больше всего, конечно, меня восхищало его хладнокровие в тот момент, когда медленные колонны русских и австрийцев совершали грозное обходное движение, а он наблюдал за ними с вершины холма, приложив к правому глазу маленькую подзорную трубу. «Сир, нас обходят, не пора ли? — Подождите, пусть обходят… подождем еще двадцать минут», — отвечал он, и я не знал, чем больше восхищаться: его спокойствием или удивительным чувством, позволявшем ему сопрягать время и пространство.
Ватерлоо, хоть и было его концом, в каком-то смысле было одновременно началом. На поле Ватерлоо Наполеоновская мечта рухнула с грохотом и треском, но одновременно распахнулся в новое сияющее измерение Наполеоновский миф. Этому человеку, убившему для удовлетворения собственного тщеславия пять миллионов человек, удалось заронить в душу потомков странную горечь и тоску по несбывшемуся. Наполеон, профессиональный убийца и искоренитель всякого мира, сумел создать у людей впечатление, что в истории была другая возможность развития. Так это или не так? Кого спросить об этом, чтобы получить ответ, очищенный от вредных примесей корысти и тщеславия, лжи и самолюбования? Я ехал на поле Ватерлоо со странной надеждой, что там, на этом поле, тихо раскинувшемся посреди сытой спокойной Бельгии, окруженном со всех сторон мирной Европой, сумею наконец понять то, что всегда так хотел понять.
5
Главная улица Ватерлоо называется Брюссельской. Эта очень длинная и узкая улица в две полосы — одна туда, другая сюда — вся в модных магазинах, которые тянутся на сотни метров. Мое желание попасть в день 18 июня 1815 года было так велико и предвкушение от встречи с прошлым так сильно, что я ожидал увидеть тут низкие грязноватые дома, разбитую дорогу в конском навозе и ошметках сена, прислоненное к каменной тумбе отвалившееся деревянное колесо и подслеповатые окна тесных лавок, где на широких полках хранились произведения бельгийской мануфактуры и голландского сельского хозяйства. Но прозрачные витрины сияли волшебным светом, в них стояли девушки-манекены цвета серебра, с авангардистскими лысыми головами и условно обозначенными лицами, а другие девушки, не манекены, с лицами, которым при создании было уделено несравнимо больше внимания, выносили редким клиентам блузки на плечиках и невесомые цветные пиджаки; на стеллажах за их спинами высились стопки аккуратно сложенных джинсов и свитеров, тончайшая шерсть которых говорила о величайшем внимании к человеческому телу, на этом витке цивилизации наконец заслужившему право на безусловный комфорт, нежное тепло и мягкий уют. Было бы кощунством обижаться на человечество, устраивавшее себе на протяжении веков столько кровопусканий, за эту тихую любовь к мягким свитерам и модным блузкам, но я был немного разочарован… я ждал тут, в этом особенном месте, чего-то другого. Я брел по Брюссельской улице без зонта под мелким дождем мимо большого торгового пассажа «Веллингтон» и салона куафера Анри Сент-Поля, светившегося в сером мокром сумраке, как волшебный куб. Там так и было написано на витрине, не парикмахер, а куафер, а за витриной, в теплом ярком свете, под цветными накидками, окруженные ароматами лаванды и душистым запахом счастья, наслаждались жизнью несколько молодых женщин. Пассаж «Веллингтон», пиццерия «Мюрат», так проходит слава земная, а вернее, она не проходит, а превращается в торговую вывеску и лакомый бренд.
6
С утра сто девяносто шесть лет назад по узкой Брюссельской улице шли английские колонны в красных мундирах. Иногда по обочине, припав к шее лошади, ударяя ее ногами в высоких заляпанных грязью сапогах, пролетали офицеры, имевшие приказы командующего передовым частям, уже выходившим на поле и занимавшим позиции в соответствие с точной диспозицией. Я прошел еще сотню метров и увидел длинный белый двухэтажный дом с флагами по фасаду. Дом был с двумя рядами окон и дверью с полукруглым верхом на каменном крыльце. В те времена тут был постоялый двор. В тот день тут был штаб герцога Веллингтона.
И тоже шел дождь. Как сейчас. Мелкий, моросящий. К ночи он усилился, забарабанил со страшной силой. Никто тогда еще не знал, что этот дождь имеет всемирно-историческое значение. Веллингтон вышел из тяжелой деревянной двери с полукруглым верхом, напротив которой я сейчас стоял, внимательно рассматривая ее, спустился по высоким ступенькам крыльца, размашистыми шагами длинных ног перешел улицу и вошел в собор святого Иосифа. Собор находится прямо напротив постоялого двора. Портик в четыре колонны, красноватые стены, зеленоватая от старости крыша, башенка на мощном куполе, украшенная стрельчатым окном и увенчанная тонким высоким крестом, золотая латынь на портике и два грузных черных льва с зелеными мшистыми гривами… но какой смысл подробно и с вниманием к деталям описывать архитектурные шедевры в наше время, когда миллионы «мыльниц» фотографируют все и вся, чтобы тут же выложить в Интернет.
Я наискосок пересек улицу и медленно прошел по аккуратным каменным квадратам площади перед собором, считая шаги. Сорок девять шагов прошел Веллингтон от постоялого двора, где разместился его штаб, до собора, который никак не изменился с тех пор и все также осенял тихий дождливый вечер своей молчаливой красотой. Офицеры ждали его вот тут, на вымощенной камнем площадке. Они глядели на розоватые, расширяющиеся книзу колонны и на немой черный проем двери, в котором исчезла фигура командующего. Я последовал за ним. Герцог молился в темной гулкой тиши. Я бродил по пустынному храму, читал вырубленные в камне слова, напоминающие об офицерах английских полков, и видел у алтаря высокую коленопреклоненную фигуру. Узкая темно-синяя, почти черная спина, узкие, заостренные подошвы сапогов, завитки волос сзади, на шее, ложившиеся на воротник редингота. Никто не знает, какие слова он тут произносил в тот день, только Бог хранит их до сих пор в своем неограниченном сетевом хранилище. Хранилище запечатано, у человечества нет к нему доступа, историки не могут работать в этом гигантском архиве, сохраняющем молитвы и мысли людей. Но все спецхраны рано или поздно открываются.
Сразу за дверями, на входе в собор св. Иосифа, на сером матерчатом стенде кнопками были приколоты четвертушки и половинки цветной бумаги с напечатанными на принтере объявления о том, что община проводит сбор денег в помощь голодающим в Африке, и скоро будет концерт духовной музыки, и воскресная школа, и что-то еще, скромно-честное и чистое, чего я не запомнил, но что создавало в душе ту нотку трогательной нежности, которая всегда возникает в католическом храме. Из продолговатых ячеистых окон лился сероватый свет, и где-то очень высоко уютно шуршал о старый купол дождь. Я бродил по пустому темному собору и читал слова, выбитые на белых мраморных досках. Это были окаменевшие поминальные списки британской армии. Все эти колонели, капитаны, лейтенанты, первые лейтенанты, все эти двадцатитрехлетние Джоны и двадцатипятилетние Ричарды в красных мундирах и высоких, забрызганных грязью сапогах, все эти люди со светлыми глазами невероятной честности, выросшие в обширных поместьях на берегах Темзы и Эйвона, евшие мясо с кровью и пившие крепкий эль, все эти люди с длинными и твердыми британскими подбородками пришли на поле в сознании своей правоты, для того, чтобы встать здесь насмерть и спасти свою старую добрую Англию.
7
Отель «Le 1815» стоит на окраине поля. Номера имеют названия «Сульт», «Ней», «Камбронн», сюита в конце коридора называется «Веллингтон». Поскольку я был единственным постояльцем, остановившимся на ночь, девушка на ресепшен сделала мне честь и поселила в номере «Наполеон». У коридоров и номеров вишнево-красные стены и желтые, под золото, светильники. На тумбочке у кровати телефон с бумажкой, у которой буднично отклеился уголок, а на бумажке совсем небудничные номера для вызова. Чтобы позвонить герцогу Веллингтону, следовало набрать 21, Тилеман 22, Ней 23, Камбронн 24, Сульт 25, Эрлон 32, Груши 33. Утром в пустом ресторане за завтраком я обратил внимание, что ложечки украшены вензелем с буквой N. Такой же вензель был на посуде Наполеона.
В этот же самый час, когда я завтракал йогуртами и подогретыми тостами в отеле «Le 1815», в пяти километрах и ста девяноста шести годах от меня Наполеон завтракал со своими маршалами и генералами. Даже в походе его образ жизни сохранял изысканность и не был лишен роскоши. Камердинер Маршан торжественно устанавливал в его комнате большой походной несессер с откидной крышкой, а другие слуги распаковывали сундуки с дорогими серебряными тарелками и винным сервизом, состоявшем из набора рюмок с изображениями маршалов и двух графинов с изображениями Наполеона и Марии Луизы. За столом, накрытым белоснежной скатертью и украшенном серебряными столовыми приборами, сидели два маршала, Ней и Сульт, и четыре генерала, Друо, Гурго, Рей и Бертран. Дождь закончился, и всем — англичанам, французам и особенно семи людям, собравшимся за столом — было ясно, что битва теперь состоится. Дождь был последним и единственным основанием для того, чтобы избежать резни или хотя бы перенести ее на другой день. Резня состоится, но это обстоятельство не должно мешать завтраку. Вышколенные, тихо ступающие слуги подавали еду и убирали тарелки. Внесли горячий кофе в серебряном кофейнике. Снова вошел и вышел Маршан, имевший прямую спину, говорившие о большом человеческом достоинстве бакенбарды и внешность носителя графского титула, который он в конце концов получит за свою верность на острове Святой Елены. За окном, во дворе, происходила обычная суета места, по которому проходит большая армия: звучали команды офицеров, солдаты трясли головами, вытряхивая солому из волос, и спешно становились в строй, в распахнутые ворота влетали всадники и у самых дверей крестьянского дома спрыгивали с коней с той профессиональной легкостью, которая дается тем, кто по двадцать часов в сутки сидит в седле и носится под огнем по проселочным дорогам или вовсе без дорог.
В утреннем разговоре за завтраком, как и в вечерней светской беседе, солировал Наполеон. Снова обратим внимание на одну особенность разговора семи профессиональных военных: ни слова о возможных потерях и ни намека на то, что сегодня кто-то будет убит. То, что является самым важным для тысяч людей, не может быть темой их разговора. Возникает вопрос, не слишком ли долго они тут завтракают? Стрелки часов тикают, отнимая у французов секунду за секундой в том кровавом забеге на время, который скоро начнется с первым залпом французских пушек. Странна эта неторопливость Наполеона, вальяжно рассуждающего о разных предметах за утренним столом, словно он и не подозревает о том, что часы и минуты сегодня — его главный ресурс. Холодная ветчина, кофе, хлеб… все спокойно, размеренно и неторопливо. Но во сколько полководцу следует вставать и пить кофе? В какой час начинать битву? Следует ли затягивать время, беседуя за завтраком о философии стоиков, или необходимо немедленно прыгать в седло и нестись к войскам? Когда самое лучшее время для того, чтобы убить как можно больше врагов? Какое время дня лучше всего подходит для того, чтобы пустить в сторону людей, о которых ты не знаешь ничего, первые сто ядер? Аустерлиц начался в семь утра, Йена началась в шесть (кто рано встает, тому Бог подает), однако прерывалась туманом, который периодически окутывал окрестности. Но туман в районе Йены не помешал Наполеону прикончить герцога Брауншвейгского, который совсем недавно грозился расставить виселицы по всей Франции, так почему же ему должен помешать дождь в районе Ватерлоо?
Единственным человеком во время этого последнего завтрака императора перед битвой, полностью и безусловно уверенным в победе, был сам Наполеон. Увидим его округлый жест, лежащую на лбу серповидную прядь и светскую улыбку. Остальные находились в сомнениях разной силы и степени. Мудрый Друо, лучший артиллерист Великой армии, полагал, что почва по-прежнему вязкая и надо еще подождать. Но сколько же еще можно ждать и, главное, чего? Двое за столом, Ней и Сульт, имели дело с Веллингтоном в Испании и знали его манеру прятать войска на обратные скаты холмов. Что он там запрятал на этот раз? Рыжий двухметровый Мишель Ней в рассуждения философии и тактики за завтраком не лез, к тому же он находился в том состоянии духа, которое лучше всего назвать сумасшествием, но об этом позже. Маршал Сульт, ровесник Наполеона, человек с волевым подбородком и опущенной на лоб челкой, за шесть лет проделавший путь от солдата до генерала революционной армии, сказал Наполеону (второй раз за последние сутки, что было почти что невежливостью в разговоре с императором), что надо срочно звать на помощь идущего вслед за Блюхером Груши. Наполеон выслушал соображения Сульта с той светской полуулыбкой, которая ясно говорила о том, что он не принимает ни эти соображения, ни самого Сульта (человека с огромным военным опытом) всерьез. «Вы считаете Веллингтона сильным полководцем лишь потому, что он смог победить вас, — сказал Наполеон за кофе и ветчиной. — А я говорю вам, что он слабый полководец и что у англичан плохая армия. Мы с ними быстро разделаемся. — Надеюсь, что это так», — ответил маршал Сульт, оставаясь в рамках вежливой почтительности перед гением сражений. Остальные за столом без слов опустили глаза.
Кофе был допит, Наполеон встал первым. Стоя у стола, с которого вышколенные слуги мгновенно убрали дорогую посуду и ловко расстелили большую карту, Сульт, Ней, Рей и Друо слушали, что им уверенно и безапелляционно говорил их вечный предводитель. Плохую карту, кстати. В те времена, заметим для непосвященных читателей, отсутствовали не только навигаторы GPS и GLONASS, но и хорошие карты, что приводило к тому, что великий полководец путал названия городов и периодически не знал, где находится. Это не мешало ему прокладывать маршруты для своей армии, используя циркуль, отмерявший дневные переходы. Во всех остальных подробностях организации маршей пусть разбирается исполнительнейший начальник штаба Бертье по прозвищу «Жена императора», в любой момент дня и ночи знавший по памяти, где находится любой из многочисленных полков Великой армии. Но Бертье этим утром не было с ними за столом, восемнадцать дней назад он выбросился из окна в маленьком немецком Бамберге, когда внизу по улице в сторону Франции колоннами проходили пруссаки. Но ни говорить, ни думать об этом печальном событии было совсем не к месту в десятом часу утра 18 июня 1815 года. «Господа, если вы будете безукоризненно выполнять мои приказы, мы будем сегодня ночевать в Брюсселе».
Однако предусмотрительность не помешает, особенно когда речь идет об ужине. Наполеон заказал поварам на ужин баранью лопатку. К вечеру этот провидец и гений предвидел у себя хороший аппетит. Массивный кусок мяса, приготовленный с чувством и толком, должен был утолить его аппетит после дня, проведенного на свежем воздухе, в деятельном руководстве безумием, в гениальной организации массового смертоубийства. Когда он уехал из захваченного на время крестьянского дома, повара тут же принялась за работу: ступкой мельчили чеснок, мешали его с красным перцем, готовили маринад, священнодействовали с лавровым листом и розмарином.
8
В пустом сквере на узком высоком постаменте напротив музейного комплекса стояла крошечная фигурка Наполеона. У карликового Наполеона было недовольно-брезгливое выражение лица, словно он был обижен тем, что его оставили здесь, в чистом аккуратном скверике, забытом людьми. А где маршалы? Генералы? Армия? Где вообще все? Более нелепой статуи я не видел. Фигурка стояла на непропорционально-большом постаменте, имевшем форму колонны с тарелкой сверху. На этой тарелке и расположился недоросток-император с чуть выдвинутой вперед левой ногой и искривленными плечами. В его позе не было ни спокойного достоинства, ни величественной простоты, словно это был не император и солдат, а нервный подросток в напяленной по случаю шутовской треуголке. Колонна нижним своим концом уходила в цементную блямбу, выкрашенную немаркой, экономной белой краской, с зеленой высокой буквой N; а на самой колонне буквы обвалились, так что там осталось только: «P EON I EMPEREUR ES RANCAIS 1 69 — 1». Что за белиберда! Я с досадой посмотрел на каменный шарж, изучил шараду с пропущенными буквами, обвел взглядом парковку с оставленным тут кем-то до лучших времен передвижным домиком на колесах, на лужу, на высоченные деревья, на пустые скамеечки, на небо…
Все было очень чисто, трава, асфальт, стены домов и небо. Его как будто сбрызнули водой и протерли тряпкой с моющим средством, убирая пятна крови. В этом и состоит работа многочисленных историков и писателей, прославляющих императора и ему подобных — в том, чтобы убирать из истории пятна крови и делать ее чистеньким чтением для любопытных потомков. Все эти забавные странички со словами о героизме нужны только для того, что покрыть ими месиво развороченных человеческих тел, а слова о политике и геополитике это всегда обманный финт, который используют, чтобы оправдать или по крайней мере замаскировать тягу к уничтожению себе подобных. В тот день кровь была повсюду, и на небе тоже. Я обогнул музейный центр и по проселочной дороге направился вглубь поля.
Это была обыкновенная проселочная дорога, две колеи, посередине трава, в колеях кое-где черная вода. Я легко перепрыгивал воду. Поле чуть поднималось слева от меня и распахивалось, огромное, зеленое, неохватное. Воздух над яркой травой истончался и сиял, небо светилось и было голубым, как счастье. И под небом абсолютного счастья здесь, на этой зеленой яркой траве, на этой пружинящей земле, разворачивалось страшное, дикое, немыслимое смертоубийство, которые мы по данной нам кем-то привычке тупо и послушно называем «великим историческом событием».
9
Наполеон на сером жеребце Маренго поскакал к войскам. Имя жеребца символизировало военное чудо, сам он был живым воплощением бесконечного успеха при весьма большом риске. Жеребец Маренго! Солдаты, весь мир смотрит на нас! Наступал час восторга для маньяка-милитариста, двадцать лет ходившего по Европе с пушками и саблями, час сладкого героического сумасшествия и кровавого безумия, творящегося во имя того, чтобы ночевать в Брюсселе. Все как всегда, все снова и опять, словно не было последних лет, с их утомительными отступлениями через всю Европу и словно не было поражения, измены под Парижем, Эльбы: сияющее солнце в высоком небе, черные и синие кивера с большими бляхами, блеск штыков, порывы холодного утреннего ветра, развевающего трехцветные знамена, тысячи ног с пуговичками на щиколотках, ступающих, не разбирая луж, ослепительное золотое шитье на мундирах офицеров и строгие черные треугольные шляпы, покачивающиеся на головах. Нам, в наш век хаки и камуфляжа, трудно представить себе, насколько яркой и праздничной была тогда картина войны. Синие мундиры французов с белыми, крест-накрест, ремнями, красные плюмажи, маленькие черные шляпы с кокардами, золотые орлы с распростертыми крыльями, усевшиеся на древки. Так, в сиянии солнца и славы, французская армия выходит на поле, а впереди в идеальном порядке, недвижно и молча, их ждут англичане в красных мундирах, расставленные по местам лично герцогом Веллингтоном, который с трех часов утра не слезает с коня, имя которого Копенгаген. Маренго и Копенгаген не знакомы друг с другом, а если бы познакомились, то вряд ли стали бы воевать.
Впрочем, англичане не уступали французам в ярком разноцветье. В резерве у англичан, за их линиями, стоял Брауншвейгский корпус в черных мундирах с тяжелыми выпуклыми бляхами, на которых выбит череп. Эта мрачная маленькая армия два дня назад, при Катр-Бра, потеряла своего вождя, герцога Фридриха-Вильгельма Брауншвейгского, который останавливал побежавший лейб-батальон и был застрелен французским пехотинцем. И вот теперь люди в черном с черепами стоят позади красных англичан и в напряженном внимании следят за торжественным выходом на поле воодушевленных, громко кричащих синих французов.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.