Николай Фохт
Неприличное слово жизнь
Очередь жить
Однажды как всегда проснулся утром, наугад двинулся по промерзшей за ночь комнате, чтобы как раз заученным движением захлопнуть форточку — и оказался перед зеркалом. Ничего себе!
Вот так живешь, живешь, делаешь людям добро, моешь посуду два раза в день, чистишь зубы два раза в день, два раза надеваешь и снимаешь с себя одежду, пару раз ешь, четырнадцать — пьешь кофе, заглядываешь в магазин, платишь раз в месяц за квартиру, да мало ли чего еще хорошего совершаешь. И за это — пожалуйста, любуйся.
Что это? Почему это должно выглядеть именно так. И неужели ничего не изменится больше — в лучшую сторону?
С того-то утра и задумался о жизни всерьез. Что такое она есть, кем предусмотрены недоразумения, кто планирует встречи, дает санкции на командировки и посещение кино, театров. Ведь есть ответственный?
С другой точки зрения, воспитание рекомендует выбрать нежелательный ответ — ты сам во всем и виноват. Кто тебя заставлял вместо путешествия на прекрасное по своей красоте озеро Байкал, превозмогая мигрень и изжогу тащиться в Митино только для того, чтобы пропасть там на четыре дня вместе с малознакомыми девушками и слишком хорошо знакомым одноклассником, который и в четвертом классе воровал сменную обувь, закладывал курящих классной руководительнице и назло всем пукал в раздевалке после урока физкультуры. А почему вместо полагавшегося по всем параметрам концерта, со вкусом составленного исключительно из произведений Скрябина, сорвался на сомнительное свидание с будущей актрисой, прибывшей в Москву из местности, название которой ничего не говорит: не ясно даже, север это или юг земного шара. Значит, вместо Скрябина — бестолковый пересказ неинтересной жизни, намеки на совершенно нереальный ход дальнейших событий, поторапливание, шитье белыми нитками, полное разоблачение в конце сюжета. А кто мешал вместо очень прибыльной работы в туристической фирме по перевозке челноков из Москвы и обратно, запереться в своей квартире и писать планы на будущее, разбавляя сухой канцелярский язык цифр и фактов присущими только тебе словосочетаниями? Кто мешал?
Не сами ли мы вымостили поверхность жизни грандиозными планами и благими пожеланиями, а после взяли и втоптали все замысленное в асфальт, проложив трассу в противоположном направлении? Мы!
Теперь пожинаем.
В этой книжке, короче, все правда. Правда до такой степени, что ни слова правды. Тут все, как на ладони. Все запутано — заведомо, с умыслом. Портрет автора виднеется до мельчайших подробностей. Он настолько обобщен, что может послужить зеркалом для любого читателя, включая как женщин, так и инвалидов второй группы. Это — ценнейшее собрание стыдных мыслей и чистейших, искреннейших, искрометнейших заблуждений.
Читайте и заблуждайтесь, забывайтесь в правдивых иллюзиях, спускайтесь на землю, чтобы стать, наконец, кем вы хотели быть.
Я сделал все что мог. Ваша очередь.
Где меня всегда можно найти
Да уж, походили, поездили.
Пособирали урожай, попили квасу на пологом бережку Вори, на излете жаркого дня, накануне душной, звездной тьмы. Практически уверен, что хранит еще земля-матушка тепло наших поп, плюс потом наших ладоней, потом сразу спин и затылков. В этом месте никогда не держится снег, этот условно-досрочный квадратный метр стороной обходят коровы, не приземлится на этой взлетной полосе спортивный самолет вражеской команды.
Очень хорошо видна упомянутая пядь территории из космоса, а также заметна она в приборах ночного видения — выделяется на общем тускло-зеленом фоне своей искристостью, изумрудностью радует истосковавшийся в дозоре глаз.
Что для меня этот клочок земли? Да в том-то и дело, что ничего, ноль, зеро, другими словами, начало всех бед, всех искривленных без моего ведома тропинок, которые завели в поганую, болотистую местность, где нет ни сучка, ни задоринки, ни моей любимой черники. И ничего я не жалюсь — я просто доказываю, что даже квадратный метр нелюбимой площади может быть судьбоносным. Что говорить о любимых метрах, о вожделенных объемах, о целых городах и странах?
Скитаясь, перекатываясь по полю, заглядывая в окна незнакомых домов и думать не можешь, что всего-то через девять с половиной суток заноет, защемит, засосет — и вспомнишь запах гречневой каши в Заречном, аромат недоваренных пельменей в тихой столовой. Почему не пришла Наташа, учительница пения? Наверное, надо было дождаться у назначенных дверей дома культуры, да и надо ли было спешить на автобус, лететь через полконтинента, чтобы с порога подвергнуться подозрениям, чтобы ввергнуть себя в полосу недоразумений.
Может и прав был начинающий режиссер Саидов, когда в ресторане Заречного, открытого специально к нашему приезду, судорожно, торопясь выкрикивал, что виноваты евреи. Какие евреи, в чем виноваты? Пойди узнай у Саидова, который непримиримо уже закрыл глаза и сбросил холодную закуску вместе с тарелками на пол. А прошло всего четыре дня по возвращении потянуло в Заречный. Захотелось упасть щекой на расчищенную Саидовым скатерть, заглянуть в его закатившиеся глаза и прошептать:
старик Саидов, московское «Динамо» проиграло шестую игру подряд, женщина, которой я привез из Сибири стеклянный шар, как символ совершенства обвинила меня в халатном отношении к свету на кухне и остаткам пищевых отходов. Сейчас я усну, Саидов, но успею тебе сказать: да, евреи виноваты. Я сам хотел бы стать евреем, чтобы повиниться, чтобы заела совесть. Но я не могу — у меня пожилая мать, неиспользованный отпуск и долг в четыре червонца царской чеканки. Однако должен добавить: кроме евреев, виноваты татары. А ты ведь татарин, Саидов, ты чистокровный, полноприводный татарин, токтамыш. Хоть и родился ты по документам в Ташкенте, но нас не проведешь — не узбек ты, а татарин, я говорю. Ты виноват, ты и евреи.
Поэтому хватит валяться головой на бывшем гостеприимном столе. Вставай, выметайся из поселка, лети в свой Ташкент к своим татарам, передай им привет. Передай, что их татаро-еврейская карта бита. Пусть крепко-накрепко задумаются, с кем они, на кого они, куда заведет их железнодорожная колея, недавно протянутая через могучие пески узбекских степей? Ты сам, Саидов, дойди до конца, пощупай тонкими своими пальцами наконечник тупика в конце полотна. Понял, что это обман, догадался, что купили вас за стакан кумыса, за пучок черемши?
Да открой ты глаза!
Хочется назад, а нельзя. И сидишь — тоскуешь, идешь спотыкаешься: надо, надо вернуться, пора восстановить, напомнить о себе. Иначе, какая к черту жизнь. Какие на фиг гармонии. Я выгораю, червивлюсь, засыпаю после 150-ти, мне скучно до невроза — если не могу вернуться. За что ограничения во времени? Что за причинно-следственная связь — впервые вижу, не признаю, отсылаю подальше. Я буду там, я там уже сижу, листаю утреннюю газету. Раиса подает чай. А тосты? — улыбаюсь, лукаво выглядывая поверх страницы. Раиса заливается своим обвислым смешком и вытирает пальцы в капельках теплого растительного масла о бока. И в этот момент, то ли как обычно, то ли совершенно внезапно — щелк! — тосты готовы. Я подхватываю мертвый на участках продления смех хозяйки и непроизвольно, опустив газету с фотографией Кевина Костнера под стол захожусь неприятным гоготом. В кафе так рано никого не бывает — мы можем позволить, дать шанс застрявшим со вчерашнего вечера запасным эмоциям. Продолжая всхлипывать, Раиса идет на кухню за тостами.
Мой обычный завтрак в этом кафе — не оригинален. Что там: первый глоток — мультивитаминовый сок со льдом. И сразу глазок яичницы на сливочном масле. Никаких там ветчин-беконов, только припорошить укропом, петрушкой, любой зеленью: я неприхотлив — утром. Да, после крепкий сладкий чай и два горячих тоста. Все горячее, кроме сока: играю на контрастах, хожу по лезвию, с огнем играюсь.
Газета обязательна. Можно не читать — но держать необходимо. Эта уверенность в сегодняшнем утре, эта возможность убедиться в событиях не позже других. День начинается удачно, аромат мультивитамина, звенящее солнце на окнах-стенах кафе, неугомонный Раисин смех, доносящийся с жаркой, кофейной кухни.
Только успеть уйти до «первых посетителей» — сохранить томное ощущение уникальности, невозможности изменения к худшему; просто, чтобы не видеть идиотские лица; просто, чтобы увернуться от других лиц.
Тверской бульвар
С нежностью вытянуться во всю длину, от памятника до памятника. Навзничь: в голове закат, в ногах рассвет. В прорези, в прицеле ни черта — ни звезд, ни других небесных тел. Луна левее, луна — немного отойти, через дорогу, под арку, ближе к помойке, к котам. Все по размеру, почва под поясницей достаточной мягкости и изрядной температуры. Ноги упираются в культовое сооружение, голова в холоде, голова на видном месте.
Заветная старина, ночные всхлипы хромой старухи, утренние ее синкопы до умывальника. И не в детстве было, а помнится уже всю жизнь. И эти открытия на неприспособленной для крупных открытий, по всем статьям односпальной кровати. Зачем ты шипишь об обманщиках коварных — ты не видишь что ли, перед тобой уже мужчина, неспособный на скупую слезу, способный уже отделить одно от другого. Зачем разбиваешь сердце лишним рассказом, мертвым сюжетом. Снеси его в Голливуд, на Мосфильм; отрой Довженко и доложи ему коллизии. Мне не кино ставить, мне жить, возможно долго, по возможности счастливо. Как после твоих подмосковных баек смотреть в глаза серьезным девушкам. Возьми себя в руки — чувствуешь? О какой первой любви, о какой недавней девственности ведешь ты свои лукавый разговор. Лучше я вступлю.
Есть среди вас, обманщиц, и смелые. Есть циничные, но мы о смелых. О своей девственности они тоже начинают красиво. Но видя в глазах усталость и покорность, меняют сюжет на глазах. И вовсе не в десятом классе — в пять лет бежала она по стерне. Зачем? За опоздавшим журавлем, за августовской звездой — да только бежала себе девчурка, не подозревая о смысле мужчин, о материнской доле, не испытав счастья воздушного поцелуя. Бежала наобум, растопырив руки — как чайка над скошенным морем хлебов. И на тебе — ковырнулась, споткнулась о ком засохшей земли. Ничего худого не подозревая, девочка, ангел, стала падать. Да так удачно она упала, что не упала даже, а села на попу. А я ведь предупреждал вначале, что стерня, жесткая, бескомпромиссная стерня — то же, что и солома, торчащая из земли на 6—7 сантиметров. Девчурка конечно укололась и более того, один укол зашел настолько далеко, что невинный ребенок в одночасье стал женщиной, как Монголия из феодализма перемахнула сразу к нам, в социализм. Мария в полях господних кусала свои святые локти, озорник Зевс посмеивался в дедморозовы усы. Сама рассказчица заканчивала исповедь с улыбкой Мадонны на устах. Еще бы, с пяти лет практически загодя отпущен был первородный грех.
Вот какие правдивые истории нам важны, а не этот сопливый пересказ страшилки, услышанной перед сном в палате пионерского лагеря от старшей, курящей девочки. За то можно и стакан «Фетяски» получить, а за это даже на утренний кофе трудно рассчитывать, с бутербродом, во всяком случае.
Юрец стоит на коленях перед черной ночной лужей. Он не пьян — все впереди. Юрец хочет запить лужей водку с тяжелым именем «Привет». Да, вышли неподготовленными на бульвар. Да, скрав бутылку со стола, где французы перемешались с друзьями, позабыл я о запивке. Без запивки Юрец, как известно водку не пьет. Пиво там, бутылку сухого, портвейна несладкого — запросто, из горла, на фоне проходящего отряда пионеров, до дна — без запивки. Но не водку, но не «Привет».
Итак, повинно склонив голову, Юрик примеривается. Ночь, вода кажется прозрачной, чистой. Водка льется в Юрика медленно, звуком обозначая все изгибы глотки, пищевода, шипит, попадая на связки; вскипают две-три капельки, брызнувшие на легкие; звучным шлепком падает 150—170 граммов в принципиально пустой Юриков желудок. Друг не скрывает, что ему страшно: он громко, на весь дворик кричит, жмурится, жадно,
как секунду назад водку глотает тяжелый московский воздух. Щекой припадает Юрик к асфальту, касается губами начала воды и грубо вдыхает лужу. Юрик не встает с колен, на лице улыбка, в комментариях — удовлетворение, в скупом жесте — предложение последовать примеру.
Я могу не запивать водку — другая у меня беда: не способен пить из горлышка. Поэтому достаю из сумки очечник (эх, зрение, зрение) непослушными пальцами растворяю пучеглазую пластмассу — выпивать из очечника фирменный стиль.
В очечнике давно нет мягкой тряпочки, подкладки — очки здесь никто уже не держит. Две впадины в этом сосуде, два полушария. А значит, начертано сделать два глотка. Очечник только на вид неказистый — он емкий, граммов 110 вмещает, по 55 на каждый глаз. Как только водка ляжет в углубления, начнется неотвратимая реакция, запахнет полимерами. Поэтому пить надо быстро, чтобы не причинить организму вреда. Другой на моем месте засуетился бы, затрясся, пролил бы в смятении половину. Я не такой, я отчаянный: медленно, вдыхая губительный химический аромат отвожу локоть в сторону, как пионерский трубач, затем поднимаю локоть повыше, практически выше головы. Это знает каждый: особый угол между предплечьем и плечом, локоть обязан находиться в высшей точке — чтобы придать веса кисти, чтобы кисть одним движением, мимолетным, нежным и твердым опрокинула водку в рот. В очечном варианте геометрия и механика достигают невиданной важности: счет идет на микроны — выпить содержание одного углубления, не дав водке из другого воспользоваться креном и нахлынуть. Ловко, как яйцо из двух скорлуп бросаю водку в рот, на гортань. Важно задержать ее здесь — от гортани и до головного мозга недалеко. Пусть пары затуманят непосредственное серое вещество, подкорку, мякоть, баунти нашего старого доброго мозга.
И потом уже, шагая по Тверскому, замысливали разные штуки, в результате которых лично я оказался на Ярославском вокзале, а Юрик под поливальной машиной на Проспекте Мира. Лично я собирался ехать в Пушкино, а Юрик очень хотел посикать. Внезапно его обуяла стыдливость: нет чтобы по-людски поссать на видавшие виды покрышки КАМАЗа, бросить соленое словцо припозднившейся домохозяйке, лягнуть присоседившуюся собачку. Юрик же занял укромную позицию под днищем гиганта. В процессе его там и застукали два пьяных чуваша, имевших отдаленное отношение к поливальной машине. Юрик хотел истолковать чувашам свои действия, но те принудили его распить с ними полбутылки портвейна — без объяснений.
В общем, Юрик вернулся к французам, которых в ответ на «сава бьен» обреченно облевал. Потом хотел кончить жизнь прыжком из окна; допить сухое; уснуть. Французы остались довольны. Юрик тоже, потому что утром он успел выскочить из квартиры безнаказанно и купить в «Российских винах» бутылку «Совиньона».
Мы пересекали Тверской полчетвертого утра. Женщину, идущую немного впереди я цепко отслеживал периферическим зрением.
Олеся почему-то, парашютистка. Об этом я узнал позже. Как угораздило? Вопрос имеющий много ответов. Самый правдоподобный: алкогольное опьянение, что и исказило действительность. Как бы там ни было, парашют возникал периодически. Купол раскрывался внезапно, что называется, в неподходящих места: в булочной, в гостях, во сне. Раскрытие и последующий полет до земли сопровождались всхлипами, какими-то воспоминаниями, отдававшими женской казармой. Мелькали названия спортивных самолетов, пилотов и парашютистов противоположного пола. Ясно было: Олесе хотелось в небо.
В ней вообще чего-то не хватало, женского. В самые тихие и нежные минуты не покидало ощущение, что противоестественно для себя ласкаю подростка, трахаю, одним словом, мальчишку, сорванца. Каждый раз перед тем как начать, забавы и утехи, рукой проверял контрольные точки — вроде, все в порядке, а ощущение не пропадало.
Но дело не в этом. Мы пересекали бульвар и вдруг — рассвет. Даже местный истукан, бронзовый натуралист Тимирязев вздрогнул — такой цвет пошел, зарево такое, схватки — новый день рождался в муках.
Такое дело — осень, так уж случилось. Иди, иди, девочка, я догоню. Думаешь не знаю, что ровно через 23 дня ты возьмешь билет и улетишь вверх. Рядом будет и пилот, и мастер спорта, и еще пара любителей. Не жди меня, поднимайся одна, разогрей чай, я сейчас — здесь такие дела, тут такие фрагменты! Осень возвращает одиночество, публичную радость, единственный доступный смысл. Зря лелеял надежды, зря представлял, как пройдемся вместе по любимым закуткам, как разделим ложе, преломим хлеб — и так многократно, наслаждаясь однообразием, в котором и есть вечность, в которой и есть только — любовь. Не объяснить, что воссоединение плоти больше, чем «акт», чем истома, чем страх залететь, чем лужица на простыне, чем сигарета после, чем спасибо перед сном. Попытка стать единой плотью, внедрение в чужие, холодные, серьезные пределы, где спрос превышает предложение, а надзор не ослабевает. Как заставить вызубрить, что ревность — это отраженный сигнал из смежной черноты: там восседает тот самый Бог в виде йети и джойстиком своим пытается напустить диггеров прямо на нас. Я вижу, старик Тимирязев, что ты за меня, зря что ли ты тут под бомбежкой стоял, спинным мозгом чуя, как варвары перетаскивают коллегу Пушкина через дорогу. Дай прижмусь виском к ледяному холоду твоего хитона. Куда идти, когда такой рассвет, когда до заката целый день. Как прожить, продержаться как. Все вроде перепробовал…
И так всегда: вместо рассвета — белесый, готовый практически к употреблению день, новые, бля, сутки. Иди ты в жопу, мудак лысенковский. Что же ты, козел, сдал Александра Сергеевича, Мент позорный? Где ты был в ночь на 20 августа и третье октября? Равнодушно наблюдал за кувырками демократии? Блядюга, ты замочил неповинных дрозофил? Ты запретил телевидение и пейджеровую связь, ты не допустил факсы? В глаза, блядь, смотреть! Что руки на мудя опустил — стыдно? Раньше надо было дрочить, когда генетики нуждались в подручном материале. Если бы ты не встрял, глядишь она, генетика, наука в общем, шагнула уже так далеко, что тебя не из железа бы отлили, а заморозили, как Майкла Джексона, чтобы разморозить в другой эпохе. Вечно бы жил, а не как сейчас.
Что мне прикажешь теперь делать? Нырнуть под парашют без кислородной подушки? А если не раскроется, он у нее не всегда раскрывается? Я ведь когда об землю ебнусь, вряд ли соколом обернусь. Чай пить? Заснуть? Забыться? Видеть, может прикажешь, сны? Эх, братец… Зачем ты все это устроил? Зря. Тяжело мне теперь на сердце, мне грустно, Тимирязев.
Калистово
Куда ни сунься, что ни вспомни — всюду любовь да пьянка.
Не продохнуть. А хочется уже расстелить клетчатое махровое одеяло на бережку, лечь животом к солнцу и забыться.
Забыться — и прочь-прочь лица, имена, адреса, этикетки, кольетки. Звучит виолончель, вибрируют, набирая ток струны леса через речку. В небе контрапункт организует сверхзвуковой самолет: был звук — хлопок — нет звука. Как просто, как доступно. А ведь над машиною мудрили коллективы, целые конструкторские бюро сходили с ума, размышляя над конструкцией, секретные заводы уходили полностью в запой, наблюдая, как из груды легированного металла родятся совершенные, сверхзвуковые формы.
А так если, без самолета — одна любовь и пьянка. Даже в светлой памяти оказываются они рука об руку.
В посадках блюют мальчишки. В их руках судьба, перед ними возможности, за ними — Москва, а они блюют. Организмы настолько невинны, что от пачки «Золотого Руна» и бутылки безымянного крепленого трое юношей пришли в полное изумление. Они, как я сказал, блюют — и каждый делает это по-своему, строго индивидуально. Только я стою в стороне и писаю на мокрую после дождя осину. Я не пил и не курил, я стоял на шухере. Мне специально не дают пить, не приучают к никотину, чтобы глаз был верным, реакция — безошибочной. Я засекаю случайных прохожих, среди которых могут оказаться родители пьющих в этот момент и курящих. Я — глаза, уши и в некотором смысле, совесть компании.
Писаю и вижу: спускается Оленька с горки. Льет дождь, веет ветер — она, зная красоту, заметив наблюдение не ускоряет шаг. Распущенные волосы, карий взгляд, девчачья походка. Почему два дня назад не дал ей прокатиться на велосипеде? Когда Оленька спустилась, знал — случилось непоправимое, мы никогда не будем вместе, хотя до ее дождливого прохода лично я этого и не планировал.
И вот нынче она в куркинской компании. Они ходят в Дубки, жгут костер, пьют водку, целуются. Она наверняка тоже. Они в восьмой перешли, они умеют и имеют право. Мы, ошалев от экскурсии в посадки как мудаки сидим у шлагбаума и глазеем хмельное возвращение. Мы в проигрыше. Им, друганам, хорошо — они целый день блевали, ничего теперь не соображают. А я трезво рассуждаю — и от этого больно в сердце.
Что и говорить, корявой вышла первая любовь. Да ладно, чего уж… Вместо причащения тайн — долгосрочный шок, вместо возмужания — приступы малодушия в ходе схваток с Котом и Дрюней, вместо впечатлений после каникул — тоска.
Конечно, кроме этого — масса положительных эмоций. Например, пойманный на жерлицу щуренок, велики, духовушки, шалаши, футбол с деревенскими из Подгорной, красавица из Дубков (отравилась, кстати, грибами, которые мы ей собрали — не насмерть, но гулять с нами ее больше не отпускали), бильярд в клубе, шум электричек и т. д.
А она все спускается с горочки, все мокнет под дождем, бедная, хорошая.
Лиелупе
Сладкое предчувствие дежавю. Привычная, незабытая перкуссия электрички. Откуда упрямое желание повторить маршрут в точности, до копеечки, до глотка пива в чипке на станции?
Сердце обмирает по-настоящему. Глаз, как Буонаротти отсекает наслоения, выдавая совершенную картинку. Как хорошо, что вопреки завываниям и уверениям, минувшее не улетучивается-засыпает, ждет ценителя: когда тот проверенной походкой пройдет по улице, отточенным столетиями деликатным жестом отопрет калитку и пройдет в палисадник, который раньше служил детским играм. В кусте жимолости господин в мягкой шляпе, в великолепном старомодном, нестареющем пальто засядет для наблюдения за соседним двориком — там ожидаются тени, там пронесутся события давние, вечные.
Место хранит светотень, место содержит запах. Морской воздух вперемежку с речной свежестью, хвоя из неотступающего леска, мята. Тревожный запах пропитки для шпал, немного аромата борща.
Узкая полоска пляжа, знакомые имена: Булдури, Майори. Теперь сам делаешь покупки, сам пьешь дешевое и соответственно, без чудес, без учета дежавю, плохое пиво. Приближаются плотные звуки тенниса. На эти ли корты выбегал ты за белым мячиком. Целеустремленный Метревели недоволен, его анонимный соперник смеется, возвращает беглеца родителям. Где Метревели известно, а где тот, судя по всему, латыш? По семейному преданию, игру он проиграл — что пошел делать? Наверняка, вскочил на яхту и пошел по ночной Даугаве колесить с горя; скорее всего не с горя, а просто так, как всегда. Отменив утешительные игры, впустил в трюмы загорелых, голенастых, но холодных латышек, которые конечно же оказывались фригидными русскими девушками — в лучшем случае, отдыхающими. После яхты — волейбол на пляже. Несколько жестких слов с друзьями, пара насмешливых балтийских интонаций по поводу вчерашнего матча и сегодняшней водной прогулки. Куда делся он, счастливый неудачник, куда пошел дальше? Видимо, ему нравилось местное пиво, судя по телосложению, он не любил русскую власть и готов был дерзить, противостоять. Конечно же, сначала фарцовка. Латышский еврей Левик из второй команды стукнул: на границе с Чехословакией изъяли четыре золотых цепочки. Обидно — первая загранка, друзья теннисисты-яхтсмены в Праге, новая девчонка Инга из женской сборной. Все слетело — и не из-за русских, а из-за своего же. Но сажали Советы, но сидел под Ковровым — три года. Ни тебе моря, ни загорелых, в коротких юбках перворазрядниц. Скупое позвякивание алюминия — убожество, запустение. Что дальше? Национальный фронт? Свобода? Обмен рублей на «репшики»? Жаль, даже теоретически не могу узнать его — наверняка гуляет по Майори, наверняка с Ингой, которая по рыбацкой своей сущности дождалась, вытерпела ссылку, перестройку, вольницу взахлеб — и получила своего заматеревшего, облысевшего чемпиона. Уверен, они вместе ходят по магазинам — Инга боится одиночества.
К морю, к морю!.. Я иду к морю по деревянным ступенькам, минуя столовую, где вкусный творог. Тот же путь уже теперь не дает покоя. Пока все живы — свернуть, затаиться, изменить резко маршрут. Кабы знать! А что знать? Что кончится жизнь, что сроки любви вообще не обсуждаются? Категория мудрости ушла из быта: это искусство, мол, талант, озарение. К черту озарение; мудрость — простое житейское усилие, шаг к гармонии. Мудрость — больше, чем вера в Бога — это Бог внутри. Подчинение обстоятельствам, которое не выглядит поражением, банальность, которая не звучит, как прописная истина. Отсутствие страха, застенчивость, мера цинизма и сентиментальности, мудрость — это умение любить.
Не было мудрости, не стало любви. Вот и иду по песку, к плесам, к слезам по умершим и оставшимся рядом — жаль и тех и других.
Дорога неизменна: кинотеатр в Булдури, премьера «Лимонадного Джо», пристань на реке, рыбалка в разгаре, огромная рыбина гниет на деревянном причале. Теплые лесные тропинки, сарай, где дрова на зиму и механизмы — тайные, масляные, железные, на бензине. Так просто по одному слову, по желанию заработает бензопила, окунь наденется на крючок, с опушки выйдет, мурлыкая, лесная кошка с веточкой черники в зубах. Пригорает фитиль керосинки, хозяева гасят свет; сегодня я первый раз попробовал пива — мне хочется еще.
Избербаш
Корова, покрашенная Богом, как собака — бурая, и белая, и рыжая — обреченно жевала газету. Мимо неслись крепкие юноши школьного возраста. Монотонно, недобро наматывали они круги вокруг местной школы. Это мы.
Летом в Избербаш можно заманить только спортсменов или… Без «или» — только спортсменов. Мы и явились — жизнерадостные, громкие — москвичи.
Вся затея со сборами в этом городе-огороде до сих пор кажется мне болезненно странной. В мирное время мы стали беженцами по доброй воле и без видимых причин. Сорок человек на раскладушках в спортзале, крысы, голод, недоверие, презрение и ненависть местных жителей. Три тренировки каждый день (из шестидесяти), тухлая говядина (начиталась) в столовке, заповедник змей в облюбованном для горных тренировок месте — бред. Еды катастрофически не хватало. Дня через три все всё поняли: тренеры квасили и ходили на ночную рыбалку на Каспий; дети, мы то есть, лазали по местным садам. Звучали выстрелы, мирные жители приходили на переговоры относительно дальнейшего сосуществования.
Между пробежками нас можно было видеть на деревьях тутовника: зрелые, черные и белые ягоды разнообразили, а также дополняли рацион. Люди относились к нам, как к цыганам: давали фрукты, сахар, нанимали таскать кирпичи.
Нельзя сказать, что спортсмены были довольны. Самая счастливая весть за два месяца — обнаружение холерной палочки в море. Возникла, таким образом, надежда, что весь лагерь эвакуируют в санитарных целях. Палочка рассосалась, мы дожили срок.
Черная голова, Избербаш, первые аккорды на гитаре. Как умело создаются модели замкнутого пространства, как казарма универсальна: процветают искусства, ремесла, вне — повышается рождаемость. Как хочется домой; чужбина разбила сердце, разъяла грудь. Письма-бандероли со свежими номерами «Футбола». Кто-нибудь: вырви из лап, укутай, плацкартой доставь на Курский. Я буду жить на вокзале, если хочешь. Я буду зарабатывать рэкетом и хэппинингом, буду подтаскивать носильщикам и поддакивать путейным алкоголикам. Я люблю вокзал — только возьми меня отсюда.
Обнадеживающий стук колес, иллюзия избавления. Укачиваться на верхней полке, свешиваться за вопросом, спрыгивать ради чая. Как милы даже вагонные воры, спиздившие в темноте мой чемодан.
Я был почти благодарен. Не понимая, счастливо смотрел в похмельные глаза начальника милиции и отвечал: не пил, не пил, не пил. Свобода — механическая штука. Нет ничего — свободен. О, как бременский музыкант, как проказник Вийон вприпрыжку преодолел десять-двенадцать километров: в маечке, в штанишках, с трешкой в кармане, навечно одолженной у студента Плехановского института, попутчика. Правда был уже студенческий лагерь, правда наблюдались девочки, но был и тренер — как настоящий, и спортсмены — как живые. В черных (эпос) трусах (чужих) вывалился я в море. Мне надо в Турцию — пронеслось в голове, надо развить успех. Там, в Стамбуле, где там еще, тоже можно побираться, ходить в чалме, выпрашивать у военного сигаретку, чтобы выгодно ее продать. А разве нет в Турции проституток, а разве нет русских среди них? Вот и готова выгодная партия. Даже если жениться на толстой турецкой вдове, можно язык выучить долгими византийскими ночами, приглядывая за ущербной луной.
И уже когда вынырнул все-таки на своем берегу, пошел слух об обокраденном мне, и девушки первым делом подарили мыло. Не накормили, не спать уложили — а по порядку, как в сказке про Бабу-Ягу предложили помыться.
Я вам скажу, такая там впереди житуха — со свадьбами, похоронами, с разводами и прочими узорами, включая вытрезвители — только скорее заберите меня взрослого, всепонимающего, отсюда.
Часто вижу по телеку своего тренера: в белых носках, в светлом остальном он судит. А у меня в горле сразу сухо, сразу сорок в тени, вода раз в двое суток, браконьерский осетр — до блевотины, пятнадцать километров вокруг школы, красивые горы, бокс на центральной площади…
Все-таки, почему тогда не победила, не распространилась как теперь, холера? Вот было бы счастье!
Бангкок
Попался, ушастый король!
Екнуло ли твое буддийское сердечко тем слякотным московским вечером, когда, плюс четыре часа, развалившись на стуле гостиничного ресторана Мустафа насмешливо выпалил «шримпс»!
Да, мы разглядывали меню, да, это уже седьмое место за вечер, да у Мустафы были деньги — он угощал. Ну и что, что его деньги кончились во втором баре, а с третьего начались мои — шримпы есть шримпы, праздник не может омрачиться куриной ножкой, «Хамовниками» на Герцена.
«Шримпс», повторил я почти без акцента. Что такое? Кто такие? Зачем? К пиву, хамовато подытожил халдей, — креветки-с.
Ах ты жизнь, житуха. Вот так бороздили с тобой, Мустафа, хуй знает что, а на креветках спотыкаемся, клинят нас с тобой шримпы. А разве мы не заслужили?
Вобла, селедка, сосиски, сушки, соль, черный хлеб, сухая картошка — а кривули по праздникам, в «Яме», в «Жигулях». А вишь как повернулось — «шримпс».
А знаешь, Мустафа, креветки эти приплыли к нам не из Владика, не с Курил — южнее, южнее забирай — и западнее, западнее. Есть такая страна, Мустафа, Таиланд — там король-фотограф, там креветки, там массаж. Верь мне, Мустик, не спи. Ты не видел тамошних креветок — такие глаза, такие размеры! Плюнь на рабочий день, на грязные свои доллары, добытые не из нефти даже — из говна нашего простого народа. Наш простой народ доверил тебе свое говно, чтобы построил ты из него пирамиду на удивление приезжим, а ты драгоценное отеческое говно обратил в доллары, которые кончились за полтора часа. Дай хоть раз в жизни поохотиться на короля. Королевская охота — ты слышишь меня? Впереди по сельве, по бурьяну бежим мы: с лейкой, блокнотом, с газовыми баллончиками, с пивом за пазухой, с креветками на боку. Сзади нас гималайские медведи и уссурийские тигры, бенгальские львы, далай ламы, чайные слоны, крокодилы и прочие грызуны. Вслед за животными грамотным каре развернулись полпотовские наймиты, кампучийские беженцы, малазийские ветераны. Мы прочесываем Сиам, ищем ушастого беглеца. На пути у нас встают химеры и храмы, огнедышащие драконы, стены монастырей. А мы с китайскими фонариками прорываемся сквозь, и в подземельях, в алмазных копях разыщем Его Величество, и посветив ему в лицо сядем, положим ногу на ногу и строго, по-взрослому скажем: шримпс!
Мустафа согласно кивнул.
Чего нам стоило сделать визы, чего стоило купить билеты, чего стоило отговорить подруг ехать с нами — что это по сравнению с великой целью! Знаешь, Мустафа, инструктировал я друга, король в Таиланде большая ценность. Но предупреждаю — есть там и проститутки. Надо сделать так, Мустик, чтобы они нам не помешали. А они станут — они за короля горой, кучей малой, грудью, одним словом — одним словом и не перескажешь. Мы преодолеем, мы должны.
Мустафа все кивал. Всюду одни задержки, одни неприятности от них. Рейс откладывался, я уволок напрочь растаможенного, насквозь завизованного, рассекреченного Мустика на антресоли Шереметьева-2 и продолжил инструкции, развил инкрустации мотивировок.
«Мустик, на блади, на мэри можешь налегать, но слушай меня, слушай. Там такие проститутки, такие девочки, что ты можешь не выдержать, ты можешь упасть головой им на лоно и прошептать. Что бы ты ни прошептал, это будет усвоено и воспринято всего за 50—100 долларов. Такие там девчонки, такие азиатки. Они могут, Мустафа, практически все, даже массаж, даже могут утром приготовить яичницу с беконом. Откуда в Таиланде беконы? Э-э, Мустик, а на что Красная поваренная книга? Книга эта висит вместо фонаря над дверью всякого мало-мальски веселого места. Девчонки… Мы возьмем двух на пробу: они знают свой язык — пригодятся в дальнейшем. А пока не пригодились, кормить нас будут, гладить по забитым мышцам, согревать разбитые во время перелета через залив сердца. Когда пробы кончатся, возьмем еще одну — впятером все-таки веселее, понимаешь? Мы будем жить в бассейне, у нас вырастут жабры и плавники, у них — хвост, тем более, что деньги кончились, да и зачем в уютном бассейне деньги? Коктейли они будут воровать также, как и рыбий корм — для нас. Когда мы окрепнем, как акулы и киты, используя ум дельфина перепрыгнем через бортик бассейна. В полете, в воздухе у нас вырастут крылья, сзади вытянутся сопла. Мы включим реактивную машину и полетим к океану. И плюхнемся в большую воду практически созревшими подводными лодками на ядерном ходу. Мы разовьем подводную скорость до неузнаваемости, спустимся в Маракотову бездну, застигнем в баракудовом логове косяк мелких, но особо приближенных к императору креветок — вынырнем космической ракетой, двумя ракетами. С диким криком «поехали!» устремимся к солнцу. Мы пролетаем над Бангкоком, над Москвой, над рекой, над горой — видишь, Мустик, твой родной дом. Только ради этого стоило. Сбрось посылку с парашютом — пусть домашние порадуются, пусть знают, что ты теперь космонавт…
Зря разбудили Мустика — сам бы донес до контрольных пунктов. Вставай, дружище, это не Перхушкино — это Бангкок. Здесь засела наша цель. Зря говорили, что тебе нехорошо. Потому что прямо сейчас, не сходя со взлетно-посадочной полосы мы разопьем бутылку синей «Смирновки», которую я выменял за пару добрых жестов у второго пилота. Ты бы видел, как он вел судно — прямо к цели, прямо на огни большого города. Когда мы заложили фюзеляж на 30 градусов по Цельсию, я грешным делом решил — он за нас, ему тоже нужен король, тоже привлекли его креветки. Ан нет, просвистел над тайскими головами легко, как чайка, приземлились, как гага, как русский зимородок. Теперь необходимо рассыпаться цепью, прочесать столицу: чую последним оставшимся в живых местом — он здесь, тута он хоронится, около ховается. Доложила уже небось разведка, что мы прибыли, что допиваем русскую водочку — а значит, хана пришла местной цивилизации.
Душно в городе. Кондиншны напряжены на всю катушку. Мы с Мустафой продолжаем уничтожение мини-бара, что входит в планы захвата короля. Обязанности распределены строго: Мустафа смотрит телек и следит за перемещениями королевской семьи, я вниз, за девчонками.
Ничего особенного, констатировал Мустик после общения с хрупкой девушкой, имея ввиду маршрут королевской семьи. «Все впереди» -парировал я и мы вышли на улицу.
Города не было видно. Только мы и витрины, и открытая канализация. «Тут есть рыбки?» — спросил Мустафа у встречного тайца.
Зачем тебе, старик, рыбки. Мы у цели. Смотри, какое разнообразие: пиво «Сингха», пиво «Карлсберг», пепсикола, навалом вискаря. Ты видишь, они жарят мясо сразу на обочине — не говном из канализации тащит, так пахнет убоинка, свежатинка, понимаешь? Привыкли там у себя на родине к строганине, к отмороженным бычьим мозгам с лимоном — потеряли скромное обоняние, а буржуазия живет другими запахами.
Эй, бой, квикли, шримпс-шримпс-шримпс, ту бирс, салт-н-пеппер, райс унд вайс. Ченч но мо. Видишь, какая она головастая? В ней мяса много, за это ее уважают. А хочешь лобстера с пылу, с жару — со льда, а не из морозилки. Утром — на базар. Там рыбы, там сиа фуд, там такие краски, никакому королю не снились. Что он видел в своем Гарварде, в Итоне занюханном, в пресловутой пресной Сорбонне? Свой народ со стороны, с этикетки на консервах и презервативах разглядывал? Что он знает о простых тайцах, таких как мы с тобой: которые встают в кинотеатрах во время государственного гимна, которые посещают регулярно тайбоксинг и сидят в утлых забегаловках, жуя даже не шримпы, не лобстеры-кальмары, а заурядную парную свинину?
Мы, простые тайцы, даже не можем позволить себе съездить на Пот-Понг, как мы, нормальные российские охотники за королями.
Тук-тук, нам бум-бум, на Пот-Понг. Смотри, Мустафа, трогай руками, пожирай взглядом. Видишь, обступили нас, они хотят нас, им мало низкорослого местного населения, недостаточно чванливой Европы, пустопорожней Америки. Мустафа, — покажи, что у нас есть с собой: чтобы цены снизили, а мы вознесли бы наши акции до невиданных рейтингов. Смотри на сцену — парень, художник наверняка, рисует на женском человеческом теле. О чем говорит этот пейзаж, набросок, этот полуночный эскиз — о нас, о наших несбывшихся желаниях, о городе родном — о Москве. Не плачь, Мустик, не горюй, мы свое возьмем, тем более, что смазаны столь полюбившиеся краски. Тот, кто раньше был художником в прямом смысле ебёт свое детище. Она еще не успела сходить в импровизированный, походный душ, да что там душ краска не успела просохнуть за лопатками — а уж повалил оборотень свое полотно навзничь, отбросил ложные кисти, достал припрятанный по такому случаю мастерок — и ну за дело! А после, девчонка эта, в скороходовых туфельках пойдет в зал, сядет нам на колени, раскрутит тебя на сто баков. А ты и рад приобщиться к живописи — распустил свои мольберты павлином, приготовил жесткий, будто деревянный подрамник. Оставь ее себе, езжай в отель — десять баков швейцару, десять в рецептуру — валяй, отвлекайся от намеченного пути. Придется мне одному выслеживать, спускаться в китайские кварталы, подключаться к полицейской рации,
вынюхивать у наркоманов последний кокаин, чтобы спровоцировать откровенный разговор. Что я тебе, Булгаков какой — нам нужен царь, понял, который шел из Варяг в Греки, а остановился у нас, в болотах, в жопе. Почему выбрана была Россия? Тебя, лупоглазая, спрашиваю. Брось свой английский, не выдерживает он соперничества с родным всем настоящим языкам русским. Ты знаешь русский язык, девочка? Понимаешь ли ты, какой он огромный. могучий, какой в нем заложен потенциал, какой хребет теплится в этом языке? Горы можно им свернуть, с ним можно пойти в разведку, ему под силу обогнуть земной шар за 80 дней. Он красивый, он шершавый, он на голову выше любого языка, который я знаю. Не шути с этим, крошка, не советую. А что касается России-матушки, то ты даже не думай, даже не мечтай. Мы сами там любим жить. Сами сеем хлеб, сами его едим, сами пьем, одним словом, сами себе хозяева. А если ты вдруг появишься на трех вокзалах — выйдет демпинг. Многие шарахнутся, многие пригласят сняться в клипе или спеть бэк-вокалом. Не соглашайся — садись-ка в поезд Москва — Улан-Батор и поезжай до конечной. В Монголии тоже люди живут, буддисты, кстати — им что не нужно, думаешь, твое показное тепло?
…Не гляди на меня так, Мустафа. Я не совсем виноват. Да, короля Филиппа нашего упустил, зато смотри, сколько здесь полицейских, сколько администраторов гостиницы, сколько до мозга костей русских туристов. Посмотри, как они сочувствуют. Да, меня не было восемь дней, но я выполнил миссию — я искал, это главное. И главное, что второй пилот проиграл мне еще одну «Смирновку» по дороге сюда, пока ты спал. На борту мы не будем выглядеть ущербными, в Шереметьеве кровавая выпивка за тобой, Мустафа. Ведь у тебя остались средства, ведь не все ушло в холст?
Что, Мустафа, я плохо слышу, я вообще не слышу тебя, Мустафа, если хочешь знать.
Улица Винокурова
Никакой нежности, только тоска — впечатления, воспоминания, как кирпичная, запачканная стена.
Как странно — отчетливо помню себя, идущего вслед за мамой и бабушкой. Вид — сверху. Так смешно мы ковыляли осенним вечером: женщины и дети. Такое счастье — переселиться сюда со Щипка, из подвала. Все резоны запечатлены, сохранены формулировки, выражения лиц, жесты у плиты, первый суп, раскладушка. Далее — нечто трогательное: мама целует отца. Он с работы, его прорезиненное пальто пахнет городом, потом прокуренными коридорами, потом яркими комнатами.
Ну а дальше — своим чередом. Раздобыв сносный полевой бинокль наблюдал за переодевающимися ткачихами. Напротив — окна фабрики, нравы просты, время толкает на экономию места. Ткачихи ныряли за занавески и оказывались под пристальным вниманием нескольких этажей созревающих подростков.
Приблизительно так и тащилась, а тогда казалось — катилась, летела жизнь. Драки- футбол, драки — хоккей, сезон за сезоном.
Только запах костров на субботниках — значит пришла весна, значит день рождения Ленина — кто такой, откуда взялся, почему не помню?
Выясняется, что жизнь предельно коротка: чирк и есть, чирк — и нет. Очень просто, почти глупо, почти не стоит разговора. Потому здесь — пустота, черная дыра, черная кошка, перебежавшая дорогу, воронка от очередного метеорита, напрасно процарапавшего вселенную, чтобы тюкнуться в семнадцатом микрорайоне и образовать зияние.
Да, походили, поохали. Аккуратно, как могилы близких посещаю неизлечимые места.
Площадь, окружность, радиус, биссектриса — какая угодно геометрия, главное зримо: асфальт поддается ощупи, земля сыплется меж пальцев, песок забивается в полуботинки. Хорошо и бугристо. Как вековечные стволы похлопываю штукатурку фасадных и дворовых домов, опускаюсь в подвалы, вдыхаю прежние, неулетучившиеся, возрождающиеся ароматы.
Время поймано, оно в храбрых силках — и никакой мистики, никакого идеализма. Идеализм как-нибудь позже, потом, когда обветшают купола крыш, вымрут деревья, сотрутся до канализационных труб дорожки.
Но пока все на месте — милости прошу!
1990 год
Лига пешеходов
Этой зимой наши люди будут с музыкой
Юбилейная речь председателя
Радостная это минута, большое дело.
Вспомним, любимые мои, как дело начиналось. Как в самый разгар вылупились мы на свет, слепые еще по существу, но уже такие зрячие, провидящие сквозь берлинские стены, сквозь мавзолеи, языковые барьеры, беловежские пущи. Мы вышли из лесу, растопырив пальцы, выставив вперед нижнюю челюсть, жадно глотая кислород из загазованного напрочь воздуха. Люди показывали на нас чем ни попадя, матери прятали детей, политики пугливо обходили стороной. Только мальчишки с пустырей да сельские жители встречали тепло, добрым, а не матерным словом. Напомню цели, с которыми образовали мы наше славное, а ныне юбилейное общество.
Когда отменили сухой закон, стало ясно — обратной дороги нет. Замаячили перед замордованными гражданами витрины сытых магазинов, неоном застило глаза определенной части общества. Быстро страна стала наполняться насквозь импортными товарами, люди стали менять личные автотранспортные средства на иномарки. Мы в принципе были «за», нам, честно говоря, по фигу было, в каком направлении будет катиться под откос эта страна, Родина наша. Но что нас не на шутку всполошило, что дало питательную среду для неврастении и неуверенности — культ автомобиля как средства передвижения и символа успехов в личной жизни. Мы рассуждали трезво: ну усядется гражданин внутрь, ну включит он свою пресловутую передачу, положим, надавит на газ, рванет на себя полную под завязку гашетку — предположим даже, стронется этот гражданин с места. Что он получит взамен кажущейся легкости перемещения в пространстве? Взамен недальновидный гражданин приобретет полное неведение, отсутствие всякого представления о том, что делается у него под ногами, насколько подорожали яйца, какие сообщения сегодня в метро.
С нашей принципиальной точки зрения, пешеход видит глубже и дальше, живет дольше и с большим наслаждением. Да, это парадокс! Казалось бы. Но события минувших юбилейных лет доказали нашу правоту.
Не мы ходили по стране, предупреждая о грядущей денежной реформе? Не мы намекнули обществу: новые пятидесятирублевки никуда не годятся, что изображение на них тусклое, не влечет в рынок? Вот именно, мы. Правительство прислушалось и изъяло. А наша Лига в полном составе ходила в эти радостные дни, скупала у населения некрасивые деньги и сжигала на виду — чтобы духу не было, чтобы память отшибло, неповадно было!
Не мы ли прятали Юру Шатунова от докучливых продюсеров, которые не оставляли грязных попыток заполучить надломленного шоу-бизнесом малого, с надтреснутым от непомерных песен голосом в грязные свои тенета. На приморской даче, исключительно за счет Лиги содержался Юрий под строгим секретом. Каждый день к нему приходил учитель ботаники и прививал любовь к земле, дружбу к улиткам, ненависть к Гринпису. Славный, бессловесный мальчик в свое удовольствие учился, пытался закончить образование на высокой, тревожной ноте. Но стоило зазеваться нянечке, внештатному служащему Лиги, как стая дельцов, используя последние достижения медицины и техники, на машине иностранной марки (!) буквально уволокла пацана в свои сомнительные, пропахшие духом наживы студии, бросила на подмостки разбушевавшейся толпе фанатиков. Где он теперь, кто он, в каких клипах снимается, с какими девчонками дружит, узнал ли о существовании Таблицы Менделеева? Навряд. Видно, возят его в лимузинах, кормят крабовыми палочками и заставляют петь, петь, петь, как наложника, домашнее какое животное. Ау, Юра, откликнись, твои легионеры рядом под боком, только свистни — придем на помощь, вызволим.
А не мы ли предупреждали любимого, горячего президента об опасности, которая надвигается изнутри его могучего, как у богатыря, можно сказать, Иванушки-дурачка организма? Не наши ли бойцы, позабыв все на свете, включая заполнение таможенных деклараций и дачу взятки налоговому инспектору, скупали портвейн и водку «Русскую» в окрестностях Крылатского. Да, мы ее пили, да, часто из-за заботы, из-за сыновнего своего, дочернего отношения к президенту оказывались легионеры на железных кроватях вытрезвителя с уколом димидрола в руке. Но цель была высокой. Какое-то время мы ее даже выполняли, какое-то время президент даже вовремя являлся на маевки своего кабинета министров, не забывал отдать точный приказ об очередном огневом штурме. Но и наши силы на исходе. В белой горячке корчились лучшие функционеры Лиги пешеходов, самые привлекательные женщины-легионерки, затуманенные алкоголем, по праву принадлежавшим президенту, беззаботно рожали детей и надолго выходили из игры. Президент не сдержал своего слова — запил. У нас кончилась валюта и алкозельцер. Страна пошла, наконец, по тому пути, по которому должна была пойти. Мы не виноваты, люди, будьте бдительны.
Но многое и удалось. Силами специального реагирования упразднен порыв большей части населения солнцевского микрорайона плюнуть на овощной магазин и махнуть рукой на мост через железнодорожную станцию «Солнечная». Предотвращено падение тиража виниловых пластинок на близлежащем Апрелевском заводе, налажена контрабанда компакт-дисков из Екатеринбурга. Этой зимой наши люди будут с музыкой!
Много результатов принес состоявшийся пеший переход из Москвы до станции Калистово по шпалам Ярославской железной дороги. Остановка в деревне Подгорная показала, что местные жители слышали не одну песню «Эйс оф бэйс» и видели по телевизору Филиппа Киркорова рядом с его женой.
Поисковая работа Лиги не перестает приносить плоды. Очищено от завсегдатаев и приспособлено под конференц-закутки несколько подъездов и одно парадное. Нанесено на карту некоторое количество продуктовых магазинов, цены которых не менялись с 1974 года. Продавщицы в тех точках с удовольствием вспоминают Московскую Олимпиаду.
Всего не перечислишь. Дата, что и говорить, накрыла нас круглая, крутая. Горд тем, что легионеры за отчетный период ни разу не забывали гордое звание пешехода, пользовались такси в крайних случаях, а так все ходили пешком да пешком. Так и будет в дальнейшем.
Поздравляю, пустые бутылки уже можно выкидывать в окно соседнего дома.
Дело Никишина
«В «Лигу пешеходов» из 17-го отделения милиции Москвы. Настоящим документом сообщаем, что 1 января сего года задержан сотрудниками отделения на перекрестке Сущевского вала и проспекта Мира в 19.00 по подозрению в мочеиспускании. На вид гр. Никишину не дашь более сорока лет, хотя по документам он числится с 1962 года рождения. В сумерках его можно принять за лицо кавказской национальности, хотя при искусственном освещении в помещении отделения милиции совершенно очевидно, что гр. Никишин имеет волосы типа «блондин», светло-русую длинную бороду, курносый нос, во рту отсутствуют золотые зубы, не обнаружено огнестрельного оружия. Из документов у гр. Никишина оказалось лишь удостоверение члена «Лиги пешеходов» и газета «Спорт-экспресс».
Несмотря на протесты задержанного, он был интернирован от общества на семьдесят полнокровных суток. Расследование подробностей увлекло целиком и полностью все наше отделение. Сыщики работали день и ночь, через сутки на третьи. Вот что удалось выяснить в ходе перекрестных и обычных допросов, собрать по крохам в государственных учреждениях и изъять у частных лиц.
Из допроса любовницы Никишина гражданки Полуверстовой А. Н.: «Гриша — человек хороший, хоть и не тихий, любит выпить, поесть, поспать, поиграть во что-нибудь, погулять пешком, посмотреть телевизор, послушать музыку народов, взять в долг и отдать вовремя, погасить пожар, пойти в лес, любит мыться под душем, особенно по утрам, хотя не прочь побарахтаться в воде и перед сном, болеет за «Динамо», хорошо зарабатывает, нам хватает, мы не жалуемся. Как любовником вполне им довольна: никогда не делала ему замечаний вовремя, потому что не было надобности. Особенно Григорий предпочитает долгий поцелуй в губы, когда возвращается домой после очередной творческой удачи. Употребляет туалетную воду «One Man Show».
Отрывок из характеристики с места работы в рекламном агентстве «Сооон»: «Творческая индивидуальность бывшего сотрудника Г. Н. Никишина (уволен 7. 1. 95 за недельный прогул) позволяла ему выступать на первых ролях по всем направлениям нашего агентства. Григорию Никишину доверялись переговоры с клиентами из Гомеля и Львова, Таганрога и Мытищ, Кызыла и Сестрорецка. Клиенты нашей фирмы отмечали повышенную стойкость его, его деловые качества, его быструю ходьбу и искрометную плавучесть. Где бы ни находился Никишин, всегда при нем была визитная карточка „Сооон“, блокнот, ручка, бутылка хоть и ординарного, но армянского коньяка. Он умел рисовать на асфальте. К выдающимся шедеврам с гордостью относим рекламные девизы, которые по праву снискали нашему агентству заслуженную популярность: „Все для офиса, все для победы!“, „Смир-р-р-р-р-нофф! Равнение на самую чистую водку в мире!!!“ и т. д. Все служащие с удовольствием повторяли его экспромты в стихах, такие как: „Сауна — для дауна, путина — для кретина“. К женщинам Никишин относился хорошо, коллег-мужчин бил очень редко, почти всегда по делу и с похмелья. За талант многое прощалось…».
Из истории болезни пациента Никишина Григория.
«Господин Никишин прибыл в палату с острым расстройством кишечника. Медсестра Сарафанова пыталась подсунуть под Никишина судно, так как вследствие алкогольного опьянения восемнадцатой степени больной не ходил и не шевелился. При приближении сестры на 1 метр 73 см Никишин издал характерный звук — судно уже не понадобилось. Зато пациент вполне пришел в себя, сразу оказавшись в шестой стадии, схватил Сарафанову за ногу. Неопытность медсестры, ее плохие отметки в медицинском училище не позволили ей правильно оценить обстановку и масштаб личности больного. В результате последний с глубокой черепно-мозговой травмой, нанесенной судном, перемещен был в хирургическое отделение, на операционный стол проф. Мкртчян в третьей стадии опьянения алкоголем. Операция прошла очень удачно, хотя вследствие наркоза Никишина отбросило на 22-ю стадию…».
Из характеристики выпускника школы №9 Гриши Никишина.
«…В классе Григория называли не иначе, как Никиша, хотя другим подросткам присваивали прозвища Говно, Урод, Стерва, Шлюха и т. д. Особенно легко Григорию удавались изложения. Считал Гриша неважно. На уроках физкультуры часто дрался или трогал девочек за глупости. Первая юношеская любовь пришла к Никишину в 9-м классе. Подарив томик стихов Бальмонта учительнице пения Анастасии Романовне Головко, он предложил ей вступить в любовную связь непосредственно в школьном кабинете, от чего в воспитательных целях учительница справедливо и наотрез отказалась. Поэтому первый эротический опыт Гриша получил на однокомнатной квартире преподавательницы Головко. Об этом стало известно всей школе, так как Григорий не замедлил поделиться почувствованным в ближайшем изложении. Головко приобрела неслыханную для ее неказистой внешности популярность и через две недели завербовалась на Мадагаскар с экспедицией украинских рыбаков. Зато Никишин заслужил благосклонность учительницы литературы, которая вдохновленная изложением, стала Григорию и сестрой, и матерью (родная ушла от Никишина сразу после отъезда Головко на Мадагаскар), и, разумеется, любовницей. Есть подозрения, что выпускное сочинение написано Никишиным под прямую диктовку преподавателя литературы, фамилия которой, кстати, Фурман…»
Господа легионеры! Московское отделение милиции, которое с гордостью носит славное имя «№17», с нетерпением ждет от вас каких-нибудь дополнительных сведений о ранее подозревавшимся в мочеиспускании, а ныне почти полностью оправданном (окончательное решение все же должен вынести городской суд, где председателем небезызвестная сотрудникам внутренних дел Ильина Тамара) Никишине Г. Н. Пока он в полном здравии сидит в одиночной камере и ни в чем не нуждается. Допросы ходит снимать вышеупомянутая Ильина».
Сурен уходит как-то невзначай
Скорбная это минута — прощание с коллегой и чтение его завещания.
Наконец-то настоящая трагедия, непридуманная смерть проникла в сомкнутые, как пальцы шизофреника, ряды легионеров. Ушел из жизни Сурен Нодия, красавец всех женщин, любимец-мужчина. Ушел, как истинный житель каменных джунглей, муниципальных каньонов, ковбой городской канализации, умница.
Можно понять председателя, когда тот, не разлепляя век, отхлебывая по пути к заглавному месту за щедро накрытым поминальным столом содовую, падает на руки обезвоженных горем подруг и друзей Сурена. Всех мучает вопрос: как он мог? Как мог он, задаются соратники, переступить лезвие бритвы, как посмел босым выйти на раскаленное стекло небытия?!
Умело, по методе Станиславского выдержал председатель паузу, обождал, пока напряжение достигнет своего оргазма, и сухими, красными как солнце в белой пустыне губами произнес слово, запавшее в душу многим:
— Милый человек, Сурен, не обессудь ты нас несмышленых, неискушенных, недоношенных нас на руках, не доведенных до безумия ловкими пальцами прачки с улицы Нижней. Что мы, да и вообще, кто мы, чтобы вспоминать о тебе, какое право имеем хранить светлую твою память? Помню, как уже сорокалетним, здоровым и цветущим мужиком ворвался ты в ряды легионеров. Всего две недели потребовалось, чтобы скис твой горский оптимизм, чтобы зачахло кавказское здоровье, а волосы вывалились с характерным звуком, будто не волосы это вовсе, а зубы — настоящие молочные зубы, вспоенные молодым грузинским вином.
За что ты нас покинул, за кого ты нас принимал, когда готовил свой библейский исход, но не из Египта, а наоборот, в страну сфинксов и пирамид? Что мы, гады какие-нибудь, твари недобросердечные, бессловесные музыканты Большого симфонического оркестра имени Пушкина, чтобы с легкостью перенести весть о кончине, прямо скажем, не худшего из легионеров?
Председатель замолчал, задумался.
— Короче, я читаю посмертную записку и предсмертное завещание.
Зал затих. Председатель скусил сургуч, выплюнул его в тарелку с кутьей и стал читать нечеловеческим голосом:
«Жит так не могу. Мой органисм тонет в пучине сомнений и страсть. Хочу сделат перед смерт признань. Это я унос памитник Джержинскому с Лубянки и спртать его в тайном, нехорош место. Это я едзд в Японь травил газ зорин японьцев. Это я сказал, что земля умерла — нет, она задохнулась (захлебнулась) от горя (Том VI, П.С.С., стр.14, первый подъезд, строение четырэ). Это я, вступая в ряды торжественно кляну!
Последние анализы показали, что жить мне осталось недолго и скучно.
Поэтому, переодевшись полковником строительных войск, я ворвался в частное жилище гр. Либре А. О., где находились два несовершеннолетних подростка вороной масти, с желанием на устах. Мой левый глаз к тому печальному моменту не функционировал, поэтому я пропустил момент вскипания чайника в прихожей, последовавши вслед за этим чайниковый посвист настолько возбудил меня и растрогал, что два подростка были восприняты как должное. Между тем, я спросил Либре, который сейчас день недели и когда, наконец, настанет переэкзаменовка по иностранному языку первой степени с поражением в правах?
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.