18+
Наместник

Печатная книга - 815₽

Объем: 220 бумажных стр.

Формат: A5 (145×205 мм)

Подробнее

«Вам надо наделить женщину какой-

нибудь скверной тайной, чтобы поверить

в ее существование».

Борис Пастернак. «Повесть»

«Воспой любви заразы!..»

Александр Сумароков. «Ода
Анакреонтическая к Елисавете

Васильевне Хераськовой»

Таким образом, незаметно настал день, когда Скуфеев, благополучно здравствовавший за пределами данного повествования, был авторским произволом включен в него на правах центрального персонажа. Пребывая помимо своей воли в хаотическом мире вымысла, он не испытывал никаких внешних или внутренних неудобств и продолжал параллельно свое обыденное земное существование, никак не соотносящееся с приписываемым ему ниже. Реальная жизнь Скуфеева будет естественным образом продолжаться и по счастливому завершению этих строк.

Глава первая

Описывать внешность Скуфеева — значит, понапрасну терять время.

Каждый может нафантазировать ее сам. Если по вашим представлениям герой должен быть непременно высоким широкоплечим блондином — пусть Скуфеев таковым и окажется. Если же вам более по душе рыжебородые карлики — быть Скуфееву в этой личине. Представьте на худой конец Скуфеевым самого себя, и все пойдет, как по рельсам…

Скуфеев был молод, и это единственное, что навязывается читателю. Молодость Скуфеева был его сутью, подобно тому, как сутью надувного шара является не скверная дряблая резина, а закачанный внутрь упругий и рвущийся к небу водород. Никак не связанная с прожитыми годами, в житейском превратном смысле даже противоречащая им, молодость Скуфеева поминутно прорывалась свежестью восприятия, эмоциональной заряженностью на дело, легкостью на подъем и посадку в заданной точке.

Качества Скуфеева заслуженно сникали ему авторитет в высших эшелонах — он был вызван, собеседован, обласкан и назначен губернатором в весьма значимый для народного хозяйства городок, по стратегическим соображениям не обозначенный ни на одной отечественной карте.

Фармацевт по образованию, он без сожаления сдал фармацию сменщику и в немецком пломбированном вагоне двинул к месту новой работы.

Ехать надобно было долго.

Удобно расположившись в просторном салоне, Скуфеев пролистывал выданные ему в дорогу бумаги. Листы были сплошь промаслены, меж ними мелькали пластины белого куриного мяса, обжаренные в сухарях антрекоты, попался даже толстый смешной эскалоп, похожий очертаниями на материк Атлантиду, загубленный в свое время неуемными мелиораторами…

Стояла середина лета.

Утра были хороши — росные, недвижные, полные скрытой неги, писанные в неброской спокойной манере, они были заимствованы природой у художников-передвижников. Скуфеев часто приказывал машинисту встать, чтобы полюбоваться каким-нибудь кустом орешника или поблескивающим за камышами озерцом. Порадовав глаз и умиротворив душу, Скуфеев давал команду продолжить движение и снова углублялся в бумаги. Ближе к полудню начинало припекать, все становилось липким и неприятным — Скуфеев шел под душ и объявлял сиесту. Вечерами он устраивал танцы, приглашал проводниц и угощал дам шампанским губернаторского розлива.

На седьмой или двенадцатый по приезде день Скуфеев сидел у себя в Управе и составлял для аптеки памятную записку, в которой предписывал иметь в обязательном ассортименте сильной концентрации свинцовую примочку. По донесениям, подданные Скуфеева имели скверную привычку чуть что лупить друг друга по лицу, и препарат плюмбума был необходим в изрядных количествах.

Ничто не мешало Скуфееву, его голова была ясной, рука резвой, губернаторский платиновый карандаш уверенно выводил на белоснежном листе чистейшей воды каллиграфию. Когда же нужно было подыскать определение повесомее или дополнение посущественней, Скуфеев переводил взгляд на окно. Ему, хозяину города, кланялась пыльная водокачка, махали трехцветными флажками выкрашенные в защитный цвет шлакобетонные корпуса, для него гудели перегревшиеся на солнце пчелы и терпко пахла созревающая где-то желторотая дыня.

Еще немного — и быть циркуляру готовым, но тут дверь кабинета приоткрылась, и появившийся на пороге немолодой автоматчик объявил о приходе посетителя.

— Проси, — со вздохом отрываясь от трудов, велел Скуфеев.

Он ожидал увидеть очередного купчину, потного, раскоряченного, в смазных сапогах всмятку, с бочонком икры, баклагой меда и неизменным жареным гусем, держащим в пасти толстую пачку валюты, но вдруг смешалось все, сдвинулось — затрясли мясистыми листами растения на подоконниках, из большого, на козьих ножках, аквариума повысовывали лысые головы кабинетные рыбы, затрескалось что-то в воздухе, заиграла негромкая музыка, запахло амброзией, стало очень светло и контрастно — и появилась она.

Воспитанный в материалистических традициях и не сталкивавшийся до этого напрямую со сверхъестественным, Скуфеев страшно закашлялся, засморкался в огромный носовой платок, неловко и некрасиво замахал руками.

Он неожиданно и разом ощутил внутри себя зияющую разверстую пустоту — словно бы кто-то, чьего имени не полагается произносить всуе, играючи, вынул из него все невостребованное и прекрасное, что было заложено в нем от рождения и чего он не сумел разглядеть и востребовать сам, и, облачив это в адекватную содержанию форму, явил ему с укором и в назидание.

Мгновенно распознав чудесную суть, Скуфеев, подобно внезапно лишившемуся очков астигматику, никак не мог ухватить конкретных ее составляющих — мелькали и кружились в посверкивающем пространстве чеканной ковки благороднейший нос, нежнейшие персиковые щеки, беломраморный изгиб лебединой шеи — были еще высокая, ничем не стесненная грудь и обтянутое тончайшим фильдеперсом круглейшее колено.

Извинившись, он выскочил в туалетную, выпил брому, обрызгался холодной водой. Вернулся деланно-невозмутимый, как и подобает наместнику.

Сидела в кресле яркая брюнетка, смотрела без робости, улыбалась глазами и уголками губ.

— Ну-с, — изображая государственного либерала, не без усилия осведомился Скуфеев, — как говорится — чем могу?

Она рассмеялась, и это был озорной и веселый смех белки, перелетающей в поисках развлечений с ветки на ветку.

— Чем можете — мы узнаем в другой раз, — выстрелила она фразой, точно вишневой косточкой. — Я зашла познакомиться.

Пустота внутри Скуфеева тотчас заполнилась чем-то густым и горячим. Начало было обнадеживающим, он получил прекрасный аванс.

— Модест Ильич, — представился он, сгибая покрасневшую шею.

— Васса Петровна, — крутанулась она в креслах.

Они немного поговорили о политике центра на местах, и Васса Петровна кое-что записала себе на манжету, разговор соскользнул на проблемы культуры и детализировался на оперном искусстве — конкретизируясь все более, беседа затронула творчество Руджеро Леонкавалло, Скуфеев считал творческой вершиной автора бессмертных «Паяцев», Вассе Петровне более самоценной представлялась вечнозеленая «Богема», Скуфееву в доказательство своей правоты пришлось исполнить по памяти партию Джузеппе, Васса Петровна в полемическом задоре затянула партию четвертой пастушки — развеселившись, Джузеппе и пастушка забегали по просторному губернаторскому кабинету, смеясь и роняя стулья, они прятались друг от друга в настенных шкафах и за портьерами — распалившись, Скуфеев крикнул автоматчику никого не впускать и решил заняться гостьей более основательно, но найти Вассы Петровны уже не сумел — догадавшись выйти в приемную и опросить привратника, он узнал, что прекрасная посетительница ушла, но обещала прийти еще и продолжить.

Изрядно раздосадованный, каким был бы на его месте любой здоровый мужчина, Скуфеев велел закладывать машину и везти себя в апартаменты.

Ему была отведена обширная усадьба — дом с хозяйственными пристройками в глубине зеленого тенистого парка.

Предшественник Модеста Ильича, ботаник по образованию, культивировал померанцы — диковинные растения стояли компактной элитарной рощицей, дразня и возбуждая неосознанные желания то появляющимся, то исчезающим ароматом горького апельсина. Померанцами, однако, дело не ограничивалось. Выступали там и сям златоголовые гордые рододендроны, с ними соперничали статью высокие красавцы гелиотропы — внебрачные дети солнца, воинственно щетинился по периметру высокого забора остро отточенный бордосский сабельник, вихлялся и ерничал в укромном уголке циничный, синеватый от излишеств дрок.

Вдыхая и задерживая в себе чудесные испарения, Скуфеев, встреченный у порога подобострастным караулом, прошествовал в дом и принялся в раздумии ходить по анфиладам. Домина был обширен — когда-то, в более счастливые времена здесь обитал предводитель местного дворянства, а сразу после революционных потрясений — предводитель жлобства… Теперь это была его штаб-квартира, мощный, хорошо защищенный бастион полномочного представителя центра, умного и компетентного государственного мужа, и одновременно — уютное комфортабельное гнездышко, со всем необходимым для отдыха издерганного ответственейшей работой неординарного и тонкого человека.

Неслышный мягконогий камердинер ступал след в след за Скуфеевым, скользя прохладными надушенными пальцами по одежде хозяина — уже разоблаченный, губернатор был передан под расписку стерильному подтянутому чухонцу, магистру и бакалавру целительного пара. Пройдя последовательно все круги сладчайшего саунного ада, вымассированный до последнего мышечного волоконца и освеженный целебным минеральным душем, Скуфеев был сдан по цепочке ворчливому белоснежному дядьке-буфетчику, который, мягко бранясь, заставил губернатора принять дюжину имбирного пива с фигурно разделанной рыбой и солеными орешками, опять замелькали камердинеровы руки — и вот, наконец, Скуфеев в домашнем клобуке и шелковом, на байковом подбое, шлафроке, был возложен в удобной позе на диван и оставлен всеми для короткого освежающего сна.

Однако, не спалось. Мелькали в воображаемом пространстве чеканной ковки благороднейшая грудь, нежнейшие, ничем не стесненные щеки, лебединые высокие колени, круглейший, обтянутый фильдеперсом нос.

И вот уже, сминая батистовую салфетку, рука Скуфеева потянулась к особому, без диска, прямому телефону с черепом и скрещенными костями на корпусе — отделение федеральной службы не подчинялось губернатору, замыкаясь в иных сферах, но кое-какой второстепенной информацией там поделиться с наместником могли.

Бессменный и бессонный руководитель отделения штатский генерал Гордий Саблуков приветствовал Скуфеева из своего подземного бункера.

— Погода сегодня отменная, — выправляя фальшивинку в голосе, заторопился Скуфеев, — и вечер славный… Есть тут такая… Васса Петровна… не знаете — чем знаменита?

— Железнова?! — трескуче хохотнул Саблуков. — Как не знать! С офицерами блудила, шоколад «Миньон» жрала-с!..

Саблуков еще раз хохотнул и, не прощаясь (всегда с вами!) положил трубку.

«Опасная, видно, бабенка!» — подумал Скуфеев, разглядывая лепной, в амурах, потолок. — Пусть ее!»

Как и все губернаторы, он состоял на полном государственном пансионе, где была учтена и продумана каждая физиологическая мелочь.

Среди прочего полагались ему и две штатные любовницы.

В первый же день пребывания, знакомясь с хозяйственным реестром, Скуфеев распорядился позвать обеих. Пришли бабы, худая и толстая, обе невыспанные, скучные и покладистые.

— Чего можете-то? — поинтересовался губернатор.

— Так можем, — показала худая. — А можем и этак.

— Сюда можем, — добавила толстая. — А нужно — так и туда.

— Всего-то?! — разозлился Скуфеев и сгоряча выгнал дур.

Великий Гельмгольц еще на заре сексологии разделял мужчин на две категории. У одних — романтиков — все начинается с женщины, как им представляется, единственной и неповторимой. Именно она своими чарами якобы пробуждает дремавшее до поры мужское желание во всей его одиозной либидозности. Мужчины этой категории склонны к припискам — они щедро уснащают избранницу несуществующими в природе добродетелями и, как следствие, являются носителями небезвредных романтических вывертов, имеющих порой далеко идущие последствия.

У других мужчин — прагматиков, напротив, первичным является желание, как таковое, Его Величество Желание, проистекающее из общего удовлетворительного состояния организма, высокой степени наполненности желез внутренней секреции, давления на мозг паров алкоголя и прочих естественных факторов. Такое желание не направлено на определенную женщину, оно свободно по вектору и может быть легко удовлетворено любой смазливой представительницей прекрасного пола.

Скуфеев по праву относил себя к прагматикам. Разумеется, он никогда не влюблялся, наипрекраснейшая из чаровниц могла оставить его равнодушным, растрачивая попусту свои драгоценные флюиды, если достижение цели требовало времени и усилий. Скуфеев никогда не ухаживал. Ухаживать за женщиной — значит отложить ее про запас, считал он, организм этого не поймет, не простит, он живет по другим законам, а противоречить собственному естеству, это, знаете ли, чревато…

По большому счету, положа руку на подходящее к теме место, можно с незначительными оговорками заявить, что Скуфееву было все равно, с кем проводить специфическую часть досуга. Он не был привередой. Пусть дама будет чистоплотной, из приличной семьи и с хорошо развитой фантазией. Хватит с нее!

С годами взгляды Скуфеева сделались убеждениями, убеждения сплавились в устойчивый стереотип, а стереотип превратился в незыблемое кредо. Казалось бы, кто-кто, а уж Скуфеев более чем надежно защищен от воздействия чувства во всей его губительной непредсказуемости, но человек предполагает, а кое-кто, чьего имени не полагается упоминать всуе, располагает — в этом губернатор в полнейшей растерянности убедился, лежа после дюжины пива у себя в губернаторской.

«Может, пригласить штатных?» — в который уже раз запрашивал Скуфеев организм.

«Нет! — отвечало все его томящееся существо. — Хочу только Железнову!»

Впрочем, времени для сантиментов было у Скуфеева немного. С каждым днем он все глубже погружался в сложные служебные обязанности.

Проблем в городе хватало. Ветром побило вывеску на аптеке, в хлебопекарне кончился изюм, читатели библиотеки взяли за моду возвращать на абонемент книги с большим опозданием, в газетных киосках днем с огнем было не найти типового «Разговорника продавца и покупателя». Скуфеев вникал во все, сутками не отходил от телефона, давил проблемы в зародыше, но волна за волной накатывали новые.

Он похудел, оброс трехдневной щетиной, смотрел на мир красными воспаленными глазами. При таком ритме недолго было и сработаться вчистую, растратить себя без остатка, изойти на порошок и быть унесенным ветром. Выписанный из Германии фельдшер, осматривая Скуфеева трижды на дню, прописал пациенту отвлечься от государственных обязанностей, завести шашни покруче, устроить великосветский прием.

Решено было начать с последнего.

Скуфееву и самому было интересно посмотреть на подданных вблизи, в неформальной, товарищеской обстановке. Руководитель кабинетного типа, многих из них он знал по голосам в телефонной трубке, но еще не видел наяву.

Запершись в домашнем кабинете, губернатор лично составил список приглашенных, утвердил меню и сценарий мероприятия. Он был отличным танцором, любил переодеваться в яркие, красочные одежды и не чурался забавных мистификаций — поэтому прием должен был пройти в форме бала-маскарада.

Все оставшееся до приема время Скуфеев мастерил себе карнавальный костюм, не забывая и об общем руководстве мероприятием — поминутно он подбегал к телефону, приказывал, напоминал, уточнял и распекал нерадивых.

И вот, наконец, праздничный вечер настал.

Выписанные из Германии специалисты постарались на славу.

Все утопало в разноцветном море огней, в небе рассыпались многокрасочные фейерверки, там и сям из беломраморных оков вырывались тугие фонтанные струи, политые особым составом растения издавали неземной аромат.

Губернаторская усадьба была искусно стилизована под райские кущи. Обряженная в белые хитоны челядь изображала счастливые души праведников, а ворчливый дядька-буфетчик (и без грима — точная копия святого Петра), помахивая массивным бутафорским ключом, исполнял роль райского привратника, не подпуская к вратам норовивших проскользнуть внутрь маленьких юрких чертенят. Десяток здоровенных архангелов, присобрав за спинами тяжелые и неудобные крылья, чинно дули в трубы и фанфары, возвещая миру о начале сотворения.

Скуфеев в костюме Господа сидел в перекрестье прожекторов на белоснежном искусственном облаке и по Его образу и подобию метал громы и молнии в тупых и неповоротливых ангелов, без дела путавшихся у него под ногами.

Съезжалися гости.

Первой на разухабистой таратайке, влекомой неистовым Холстомером, появилась старорежимная, в мушках и пудре, корсетная пара, изображавшая мятущуюся Анну Аркадьевну и престарелого Алексея Александровича. Преклонившись перед Скуфеевым, неверные Каренины выпрягли Холстомера, выкрикивавшего в мегафон свой замечательный монолог, и вся троица благополучно проследовала в дом.

Тотчас за толстовцами пожаловала боярыня Морозова с сыном-кулаком и внуком Павликом. Явились-не запылились все персонажи четвертого сна Веры Павловны, неся ее самое, спящую, на высоко поднятых носилках. Прибыл по воздуху некто зловонный, изображавший не без успеха молекулу сероводорода, однако же, охраной пропущен не был и вынужден был улетучиться… Бесчисленной вереницей пробежали мимо Скуфеева незатейливые зайчики, белочки и чебурашки. Сверкнул белозубостью лиловый негр в шикарном манто, накинутом на трусы и футболку знаменитейшего Насименто де Пеле… Шумело, мелькало, рябило и двоилось. Сошлись в проходе и фыркали друг на друга сразу две Елизаветы-вторых, два Карамазова, два Гонкура… Спустился в довершение всего едва ли не на голову Скуфееву американец Френсис Гарри Пауэрс, держа в зубах обломок советской баллистической ракеты «Земля-воздух»…

«А ну их на фиг!» — решил Скуфеев и уступил свое место архангелу Гавриилу…

Внутри дома царил веселый кавардак. Ряженые пищали, рычали, дергали друг друга за одежду, выкрикивали веселые непристойности.

Вскорости была дана команда мыть руки и проходить в банкетный зал. Прибывшие из Германии декораторы обставили его в модном восточном стиле — архаичных столов не было и в помине — только ручной работы ковры и подушки местной перьевой фабрики.

Гости ложились на дорогой ворс, посасывали трубочки кальянов, нетерпеливо покашливали — ждали тронной речи.

Вот, наконец, спрятанные под шелковой драпировкой динамики грянули гимн города, все встали, дверь, ведущая во внутренние покои распахнулась, и под крики и здравицы на плечах обнаженных темнокожих носильщиков в зал вплыл богато убранный губернаторский паланкин.

Молодо выпрыгнув из носилок, Скуфеев поднялся на трибуну. Он был по-настоящему красив в этот момент, его глаза горели, ему очень шел изящный, присобранный на животе белоснежный хитон, ухоженная накладная борода и длинный седой парик.

Услужливый чертяка-референт подсунул было Скуфееву сочиненную загодя текстовку, но губернатор в сердцах скомкал ее и зашвырнул на печку. Говорить следовало от души — таково было требование момента. Это понимал Скуфеев, это понимали все, собравшиеся в зале.

— Дамы и господа! — пылко начал он, и взвизгнули дамы, пронзенные зазвучавшей в его голосе страстностью, и охнули господа, распознавшие разом непобедимого конкурента.

— Дамы и господа! — произнес Скуфеев. — Я очень рад, что вы нашли время почтить меня своим присутствием. Радость моя безграничная, счастье непомерно. Сейчас мы вместе и, надеюсь, вместе будем всегда, в большом и малом… Не хотелось бы переходить на язык лошадиных барышников, коих в нашем городе развелось изрядно (смех, аплодисменты), но всем нам сегодня по-настоящему мешает собственная постоянная стреноженность. Ужель не в силах мы славно погарцевать, а где необходимо и взвиться на дыбы? (крики: «правильно!», «верно!», «с подлинным верно!») Так вот… Сегодня, позабыв обо всем, мы станем напропалую веселиться, пить, есть и заниматься любовью. Мы будем кувыркаться и плавать в атмосфере вседозволенности, высвобождая скрытые в каждом из нас резервы и возможности. Пройдет время, и восстановленный душевный паритет поможет нам нащупать запропастившиеся ориентиры, укажет — пусть в рытвинах и ухабах — но все же дорогу к всеобщему согласию, равенству, братству и благоденствию… Множество подспудно накопившихся проблем досталось нам в наследие еще с приснопамятных времен феодализма. Они вопиют, они требуют скорейшего разрешения, и мы, избранники народа, держащие руку на его трудовом пульсе, займемся ими в самом ближайшем будущем…

Скуфеев шевельнул накладными бровями, выждал мертвую паузу.

— Братья и сестры! — провозгласил он. — Объявляю мероприятие открытым!

Радостный шум изголодавшихся по пище людей был ему ответом.

По-турецки поджав ноги, Скуфеев уселся на тронное возвышение и трижды хлопнул в ладоши. И тотчас из искусно прорезанных в потолке отверстий посыпалась манна, запеченная в мясной подливе. А смуглые дервиши уже вносили тяжелые подносы с отменно прожаренным бланманже, заполненные до краев портлашезы с тушеными скунсами — под стоны и хрипы гостей выписанный из Германии повар вкатил платформу с хот-догом по-корейски. Это был красавец мастино-наполитано, огромный, нашпигованный гречневой кашей, с двумя кокосовыми орехами в глазницах и ананасом, стилизованным под мощную гениталию… Скуфеев лично повертел какие-то невидимые миру краники, и в разных концах зала ударили фонтаны шампанского, смирновской и тридцать третьего портвейна.

— За процветание города! — выкрикнул Скуфеев, влил в себя хмельное и тут же как-то на глазах скукожился, сник, опал.

Ему, персоне номер один, властителю дум и повелителю мнений, ему, на которого были устремлены изнемогающие от желания взгляды лисичек и полные подобострастия взгляды хорьков, ему — крестному отцу всех предстоящих в городе экономических реформ, ему вдруг стало невыразимо скучно на затеянном им собственноручно празднике.

Напряжение, державшее его весь подготовительный период, спало, эмоциональный заряд улетучился. Скуфеев вяло жевал бутерброды с ливером и чувствовал себя опустошенным, одиноким, заброшенным.

Ненадолго, впрочем, его развеселил забавный межнациональный конфликт.

Два крепких молодца в холщевой домоткани, загримированных под братьев Черепановых, прижали к ковру тучного краснолицего англичанина, по всей видимости, Джорджа Стефенсона.

— А ну, басурман, — выкручивали братья руки иностранцу, — сказывай — кто есть изобретатель паровоза?

Стефенсон упирался, не желал отдавать приоритета. К нему на помощь уже пробирался воинственный Джеймс Уатт, а поддержать братьев спешил молодой Ломоносов с толстым суковатым посохом.

Скуфеев дал знак до поры придерживаемой охране, и профессионалы мгновенно выпустили пар из гениальных самоучек.

Выпив на брудершафт и замирившись, троица по велению Скуфеева бодро затянула: «Наш паровоз, вперед лети…»

А странное, томливое состояние не проходило.

«Шоколад, — вспоминалось Скуфееву. — Офицеры…»

Снова и снова обводил он поволочным взором пирующую разнузданную братию. Везде были жадные пальцы, разверстые охочие губы, перепачканные вислые подбородки. Слух оскверняло сопение, чавканье, хруст раздираемой пищи, мощные кишечные выхлопы… Мелькнуло на мгновение среди всеобщего безобразия умное, тонкое лицо… заношенная писательская толстовка, неснятые нарукавники. Скуфееву показалось, что этот ряженый понимает его состояние и сочувствует своему губернатору.

«Он мог бы стать моим другом», — подумалось Скуфееву, но эта без всякой потуги родившаяся мысль так и не была как следует обмыта, запеленута ассоциативной повязью и уложена в мягкую колыбельку памяти, ибо —

— ибо еще более контрастный персонаж вызвездился внезапно ярчайшим сполохом, превратив все остальное в чепуху и бессмыслицу.

Сидела на перьевых подушках, поджав к подбородку прекрасные колени, царица шамаханская в узорчатых шальварах, тунике златотканой и фетровой шляпке с густейшей вуалью. Держала в изящнейшей ручке граненый стаканчик, потягивала сквозь соломку янтарное зелье, обмахивалась веером кружевным, мохнатым.

«Да как же раньше не приметил!» — охнул, воспрянул Скуфеев. И схлынули разом сплин-хандра. Вскочил Скуфеев на ноги, сорвал шутовское одеяние, сковырнул накладной нос и безбожным добрым молодцем обернулся. Был на нем теперь тельник бязевый да клеши трехметровые — поднесли ему слуги бескозырку геройскую, а дирижер-умница только и ждал того. Торкнул он в воздухе палочкой палисандровой, и оркестр джазбандовый, что за шторкой спрятан был, развеселое «Яблочко» грянул.

Встали тут гости дорогие, еду побросавши, круг Скуфееву сделали почетный, «Даешь!» — закричали с потугой и революционным запалом, черными флагами замахали, анархию — мать порядка добрым словом помянули, а Скуфеев, хромовым сапожком топая, промеж всех юлой вихревой крутанулся и, вприсядку, вприсядку — к шамаханской царице. Гой-еси!

Подбоченилась девка шамаханская, напоказ бедро круто выставила, дрогнула плечами белыми, кастаньетой звонкой прищелкнула и пошла гулять-трястись вкруг Скуфеева, да все мелким бисером, с прихватами и ужимочками.

Распалился Скуфеев страшно — хочет с девки чадру сорвать, но уклоняется царица-цаца, дразнит Скуфеева. А Скуфеев — тоже не промах, теснит гостью заморскую к ширме, в закуток, куда ни прочим, ни между прочим, ходу нет, и где не разминуться им, но ловкая оказалась бестия — вывернулась из-под растопыренных жарких ладоней и в дверку боковую — шасть! — что во внутренние покои вела.

Бегут они длинными коридорами и комнатными анфиладами, этажерки и стулья сшибают, с этажа на этаж перепрыгивают — царица впереди, Скуфеев сзади. Вот-вот ухватит девушку за фалды, но мешают широкие клеши, и выходит у Скуфеева промах за промахом… Ну, кажется, всё — забежала плутовка в комнату, и сейчас схватит ее Скуфеев, прижмет к себе, утолит волчий голод…

Но что это — деликатное покашливание, немного смущенная улыбка — от колонны отделяется тень — это тот самый, умнолицый, в костюме писателя-прозаика, тот, кто мог бы стать его другом…

— Извините, если помешал, — произносит приблизившийся. — Позвольте представиться… Додеус Хуан Хуанович… Литератор-эссеист…

— Так вы и впрямь!.. — от души смеется Модест Ильич. — А я подумал было, вы — ряженый…

— Нет, — подошедший позволил себе улыбнуться чуть шире. — Я действительно писатель и прибыл на маскарад в своей форменной, утвержденной творческим союзом одежде, не успев переодеться после сложной и длительной литературной работы… Я вижу — вы торопитесь по неотложному делу, и тем не менее хотел бы ненадолго задержать вас и кое-что прочесть.

«Ну что же, — благодушно подумалось Скуфееву, — беглянка никуда не денется, так отчего же не послушать интеллигентного человека, который может стать мне добрым другом?»

— Извольте! — милостиво кивнул губернатор. — Но почему мы стоим? — Он щелкнул пальцами невидимой обслуге, и тотчас перед мужчинами появились уютные кожаные кресла, а меж ними — полированный стол, уставленный дымящимися чашками кофе, ликерами, десертом и ящичком с отборными гаванскими сигарами. — Давайте присядем.

Мужчины уселись, пригубили ароматной арабики, пустили к потолку синеватые струйки никотина.

— Итак, — отлично поставленным голосом, произнес Хуан Хуанович, — начну с небольшого пояснения… Я начал цикл новелл и уже закончил первую. Лирический герой повествования — мой полный тезка и однофамилец, наш современник, врач-протезист, человек неординарный и остро чувствующий… Пожалуйста, послушайте…

Додеус вынул из кармана несколько листков, аккуратно разгладил их и приступил к чтению.

Новелла первая

Сентиментальное путешествие

Как не хочется в пять часов утра вылезать из горячей ванны под пронизывающий осенний ветер, так и Хуану Хуановичу Додеусу не хотелось в пять часов утра вылезать из горячей ванны под пронизывающий осенний ветер.

Хуан Хуанович лежал в ванне, он знал, что старинный хронометр в его кабинете показывает пять, слышал, как завывает на улице ветер, и ему не хотелось вылезать.

Все же он пересилил себя, перекинул через край ванны полную белую ногу, а за ней вторую — такую же полную и белую, и уже скоро шагал в разреженном рассветном пространстве, подгоняемый с тыла сильными порывами ветра.

Осенний ветер трепал поредевшие прически деревьев, Хуан Хуанович только недавно вылез из ванны, ему было знобко, он был едва ли не один в темноватом лабиринте улиц, ему хотелось побыстрее дойти, и поэтому он споро переставлял полные белые ноги, уповая на удачное завершение своего не слишком приятного путешествия.

Ежась от резкого ветра, он представлял себе горячую ванну, в которой только что нежился, и ему хотелось обратно — в душистую, ласкающую тело субстанцию, где было так хорошо и бездумно, но ванна была сейчас далеко, и полные белые ноги уносили Додеуса от нее все дальше и дальше.

Хуан Хуанович шел под пригибающимися от ветра деревьями, уже потерявшими величественную пышность своих крон, и знал, что старинный хронометр в его опустевшей квартире показывает ровно пять.

Хуану Хуановичу случалось выходить на улицу и в четыре утра, но ветер в такое время бывал слабее. Приходилось, конечно, Додеусу выходить и под ветер более резкий, но много позже пяти. Несколько раз он выходил именно в пять и точно под такой же ветер, но никак не после ванны. И только однажды, вспомнилось ему, он вышел ровно в пять и под такой же точно ветер и сразу после ванны.

Он не хотел тогда вылезать из обволакивающего тело тепла под пронизывающий холод, но пересилил себя и перекинул через край ванны полную белую ногу, а за ней вторую, полную и белую. Ему запомнилось, как он шагал в клубящемся молочном пространстве, как подгонял его с тыла сильный ветер, как пригибались под воздушными порывами лысеющие на глазах деревья, и как хотелось, черт возьми, побыстрее дойти и благополучно завершить то рассветное путешествие по темноватому сплетению бульваров, улиц и переулков.

Подхваченное резким порывом осеннего ветра воспоминание взвилось к небу и вместе с ворохом сухих шуршащих листьев унеслось в заоблачные выси, не беспокоя более Додеуса, который продолжал свой путь клубящимися городскими магистралями.

Набрасывая вчерне картинки уже дня завтрашнего, Хуан Хуанович представлял себя на рассвете в ароматной ванне, обмывающим сначала одну полную белую ногу, а за ней вторую — такую же полную и белую, ему виделся висевший в кабинете старинный хронометр, механизм которого давно нуждался в капитальном ремонте, он слышал завывание ветра на улице. Конечно, ему не захочется вылезать, но, если это будет необходимо, он пересилит себя, легко перебросит ноги через край ванны и уже скоро будет шагать в рассветном тумане пустынными бульварами, улицами и переулками —

На этом месте писатель встал, поклонился Скуфееву и скрылся за ближайшей колонной.

Скуфеев еще некоторое время сидел, непросто приходя в себя, потом встал, заправил в панталоны выбившийся тельник, взбил повыше лихой вихор прически и направился к заветной двери.

Трижды постучав по филенке, он потянул за ручку и вошел внутрь.

Глава вторая

Все вы не раз читали или слышали досужие байки о некоем Пальцеве, но безусловно уверены в том, что никакого Пальцева в природе не существует.

Признаться, так думал и я. Мелькнула, правда, как-то в приближенных обстоятельствах одна девушка, Танечка Пальцева, приезжавшая к моему другу Авдею на красном мотоцикле (эту уморительную историю вы можете найти в томе Большой Советской Энциклопедии на букву «Ю». Там она представлена как иллюстрация к понятию «Юмор). Ни брата, ни отца у Танечки никогда не было, сама же, очень женственная, она никак не могла быть принятой за мужчину, даже приклевши себе усы и бороду — откуда взялся в итоге этот Пальцев — пока загадка для меня самого. Вспоминаю, впрочем, небольшой свой рассказец, где присутствовал-таки смутный и аморфный персонаж с такой фамилией, но никто не позволял ему выходить из рамок полуторастраничной юморески, и тем более, влезать на правах монстра в большое и красочное художественное полотно. Все же необъяснимое произошло. Пальцев прорвался. Безвредный и симпатичный в старенькой юмореске, он претерпел кардинальную ломку личности, потерял человеческий облик, налился недюжинной силой и неожиданно превратился в грозный бич достойнейшего слуги народа…

Трижды постучав по филенке, Модест Ильич потянул за ручку и вошел внутрь. Это была небольшая гардеробная для прислуги — стояли рядами фанерные шкапы, к стенам приделаны были чугунные умывальники, кисло пахло позавчерашним хлебом, бараньими тулупами, онучами, техническим мылом. Не зная, где расположен выключатель, Модест Ильич, ориентируясь по лунному свету, уговаривал затаившуюся даму и сноровисто шарил руками в неверных отблесках. Какое-то шуршание послышалось из дальнего угла, Модест Ильич сладчайше замер, и тут же охнул, отшатнулся, прикрыл себя локтями. Огромное косматое существо неслось навстречу перепугавшемуся губернатору — не добежав каких-то сантиметров, оно принялось скакать вокруг него, страшно рыча и гримасничая.

Ужасный крик исторгся из похолодевшей груди Модеста Ильича, и подкосились ноги его, и запрокинулась голова, и весь он разом обмяк и стал оседать — а в комнату уже врывались телохранители — вовремя! — на их мускулистые руки и пал лишившийся чувств губернатор…

Была, как водится в таких случаях, густая вязкая чернота, полнейшее отключение от всего и вся, непонимание двусмысленности своего положения (нате вам, здоровый мужик — и хлоп в обморок!), но обошлось — очнулся сердешный на радость дворне, любившей доброго барина.

Очнулся, правда, странно — от голоса внутри.

«Для возникновения порога ощущения, — нравоучительно, с четкими смысловыми ударениями произнес кто-то в Модесте Ильиче, — необходимо, чтобы на организм действовал раздражитель с силой, равной или превышающей порог раздражения!»

Пожав плечами, губернатор открыл глаза. Он возлежал в опочивальне, подушки были высоко взбиты, стоявшее в зените солнце заливало комнату своей благодатью, из растворенного в сад окна струилось благоухание свежеполитых померанцев, день обещал удаться на славу.

Осмотренный медиками, Модест Ильич признан был годным к несению службы, однако же — не сразу, а после небольшого отдыха, коий предписывалось провести без отрыва от кровати.

Перекатившись с нагревшейся стороны ложа на прохладную, Модест Ильич позволил протереть себя мокрой губкой, съел легкий завтрак и тут же был извещен о непредвиденном визите.

— Проси, однако! — в некотором недоумении велел губернатор вернейшему Мажейке, и через минуту слуга привел высокого худого человека в черном сюртуке, к лацкану которого была привинчена номерная латунная бляха сотрудника министерства юстиции.

Модест Ильич с детства не любил судейских, считая всех их крючками, все же он подал визитеру руку для поцелуя, однако крючок лишь холодно пожал ее.

— Арцыбашев Михаил Петрович, — казенно поклонился незваный гость. — Следователь горпрокуратуры по особо интимным вопросам.

— Помилуйте! — деланно рассмеялся Модест Ильич, ощущая все же внезапно появившийся в груди холодок. — Чем обязан?.. Признаюсь — полнейшая для меня неожиданность, так сказать — сюрприз…

Судейский сел на кровать, вынудив Модеста Ильича подтянуть ноги.

— По действующему на сегодняшний день законодательству, — раскладывая на одеяле бумаги и отмечая в них что-то ногтем, заговорил чиновник, — фигура губернатора представляет священную собственность государства, и посягательство на нее является имущественным преступлением. Вчера на приеме произошел инцидент, едва не приведший к прискорбным последствиям.

— О чем вы?! — выделывая лицом гримасу непонимания, запротестовал Модест Ильич. — Вовсе ничего такого не было… Игры, танцы, беспроигрышная лотерея…

Следователь вытянул листок, провел по нему пальцем.

— Свидетели Зайчиков и Чебурашкина утверждают, что вчера между двадцатью тремя и нулем часов, вы были заманены неизвестной гражданкой вглубь помещений, после чего к гостям уже не вышли… Охранники показали, что около нуля часов услышали ваш крик и, поспешив на выручку, застали вас в гардеробной уже в бессознательном состоянии. Осмотр помещения, к сожалению, результатов не дал… Можете ли вы сообщить, что произошло в подсобке и кто была покушавшаяся?

— Так я тебе, говнюку, и сказал! — разозлившись, произнес Модест Ильич в сторону (разумеется он, как и вы, уже знал, кто была эта таинственная незнакомка; почему-то не хотелось губернатору говорить и о страшном чудовище) и принялся вдохновенно врать, накручивать и откровенно фиглярствовать.

Судейский, судя по всему, понял, за кого его держат, но виду не подал — на полном серьезе занес шутовскую версию в протокол, дал подписать Модесту Ильичу и, уклонившись вовсе от легкомысленного предложения сразиться на пару против слуг «в козла», холодно откланялся.

Довольный собой Модест Ильич потребовал печеной утки, редьки с чесноком, сметанных шампиньонов и подогретого белого вина. Откушав, он накрылся одеялом с головой и погрузился в раздумья.

Строжайший постельный режим, доброкачественное питание и искреннее внимание челяди сделали свое благородное дело — через несколько дней большинство медицинских запретов было с Модеста Ильича снято…

Исподволь подкрадывалась концовка лета — в природе все начинало дышать спокойствием и задумчивостью. Соответственно переменялись и люди — дикие выходки и забавы, хотя и продолжались, но уже не приносили их участникам былого удовольствия. Неспособные к философским умозаключениям простолюдины готовились к обязательному пересчету цыплят, личности более тонкие проводили инвентаризацию души, раскладывали по полочкам вечные ценности, подновляли нравственные ориентиры, подводили итоги еще одного отпущенного им кусочка бытия.

Зарядили дождики.

Выздоравливающий губернатор, в чем-нибудь водоотталкивающем, подолгу прогуливался набрякшими садовыми аллеями. Неистово пахли померанцы, вернейший Мажейка, шагая след в след за хозяином, нес над Модестом Ильичем распахнутый зонтик с бахромою, оберегая хозяина от случайной, шальной капли. Иногда по просьбе Модеста Ильича Мажейка, с отличием закончивший консерваторию (класс вокала, педагог И. Н. Брудзинский), затягивал тягучую народную песню — тогда из-за кустов появлялся еще кто-нибудь из дворни с бубном и гитарой — выходило все славно, умилительно, Модест Ильич слушал, прочувственно вздыхал, сморкался в монограммы именного губернаторского платка.

А ближе к вечеру он сам усаживался за рояль, играл при свечах тарантеллу на три и шесть восьмых, мелькал в бликующем пространстве вдохновенно растопыренными пальцами, мотал головой, стараясь справиться с непослушной прядью… но обмануть себя не мог — ждал, ждал ежесекундно, ждал каждой клеточкой организма и верилось ему, что придет, придет непременно…

Но ничего не предпринимал.

Подобно оскопленному святому старцу, Модест Ильич пребывал в несвойственном его натуре состоянию благости; в редкие минуты спохватываясь и глядя на себя, просветленного, со стороны, он, впрочем, не беспокоился своей ненормальности, зная, что это подозрительное, ложное и двусмысленное состояние есть не что иное, как неизбежный и отчетливый признак выздоровления, свойственный каждому, оправляющемуся от тяжелой болезни или припадка.

Испытывал подобное и я, перенеся однажды инфлюэнцу — бледнющий, похудевший, вытянувшийся за время болезни, я исступленно рисовал иное продолжение жизни — прямое, естественное, сказочное — без табаку, вина, дурных женщин и шокирующего, навязанного мне от рождения, юмора… Уже беззлобно начал я улыбаться моим неумным критикам, забрасывал комплиментами тещу, выслушивал исповеди незнакомцев и едва ли не причащал. Хотел, помнится, даже вернуть Авдею какой-то забытый, запущенный долг, едва ли не в керенках… Бог знает, до чего могло дойти!.. Обошлось! Стоял конец весны, жарило африканское солнце, по Неве невиданными косяками перла корюшка-игрушка, моя жена, обвязавшись веревками, спустилась с Литейного моста к самой воде и черпала рыбку семейным дуршлагом, набивая под завязку поднимаемые сообщниками мешки. Улов был грандиозен, его проданная часть обернулась бутылью спирта, остальное было торжественно изжарено и съедено не без помощи моего друга Авдея… Благословенна будь корюшка, полная железа и фосфора! С того дня благости нет во мне и в помине. Я абсолютно нормален и продолжаю о добром нашем Модесте Ильиче…

Терпение его не иссякло. Посматривая за окно, он ждал Дня Икс, теплокровного, полновесно-плотского, способного своей событийностью смыть с него эту наружную фальшь, вернуть на путь познания мирских радостей и удовольствий. Пока же мельтешили серенькие проходные деньки — взявшись за немощные ручки, они не проходили даже, как полагается, чередой, а уныло оборачивались вокруг Модеста Ильича одним и тем же тусклейшим хороводом.

Вернейший Мажейка дежурил на подъездах к усадьбе, охране был отдан приказ пропустить одно значительное лицо, и вот однажды поутру губернатор увидел в бинокль тоненькую фигурку и тут же яростным криком потребовал к себе камердинера. Переодеваясь, он знал, что не ошибается. Через минуту появившийся Мажейка выкрикнул: «Идет!», а еще через некоторое время, ведомая Провидением, вошла она.

Здесь надобен талант Викентия Викентьевича Вересаева (1867 — 1945), блистательно проявленный им в романе «Два конца».

Помните фабулу?

Два молодых человека, кажется, Жилин и Костылин, влюбляются в одну и ту же девушку, по странному совпадению, Танечку Пальцеву. Чистые и беспорочные юноши, они проникнуты светлым, романтическим чувством. Они не думают о дурном. Наперебой предлагают они даме сердца сходить на каток, посетить соревнования по римско-католической борьбе, ночами юноши смешно потеют, уча стихи, чтобы на другой день дипкурьерскими голосами прочитать их своей избраннице. Но не такова Танечка. Развращенная с детства собственным дедушкой, необузданно охочая до плотских утех, она видит в мужчинах лишь заурядные физиологические механизмы, способные потрафить ее гипертрофированной чувственности. Что для нее эти утонченные юноши? Пространнейшим образом отвечает Вересаев на этот вопрос всем содержанием романа и очень кратко, емко, образно — его названием.

Но это — к слову. А затронута значительная тень совсем по другой ассоциации. Присутствует в романе сцена, где Жилин и Костылин приходят к Танечке после долгой разлуки. Их чувство еще более окрепло и оформилось. Проведенные в гостиную, они взволнованно вертят шеями в тугих воротничках, переминаются с ноги на ногу, и вот входит она.

Поверьте на слово — очень непросто художественно емко показать прорвавшееся потоком чувство одного человека. И почти совсем уже невозможно описать чувственный прорыв двоих, ибо в этом случае требуется умение еще более изощренное — ведь напор страстей, излитых в одном направлении, крепчает вдвое.

Вересаев справился.

Сцена потрясает.

Я так не могу.

Скажу только, что Модест Ильич, увидев посетительницу, почувствовал себя, как Жилин и Костылин вместе взятые…

За время болезни он научился мастерски владеть собой. Пожар, бушевавший у него в груди, не давал никаких отблесков на поверхности. Усилиями виртуоза-камердинера Модест Ильич был облачен сейчас в парадный вицмундир камер-юнкера с пристегнутым к бедру палашом, полным набором эполет и аксельбантов, на его подбитой ватой груди сверкал каменьями орден Первозданности, голову губернатора охватывала шитая золотом эспаньолка, на ногах были лампасы и козловые сапожки со шпорами.

Она была в заношенных брезентовых шортиках, футболке на голое тело, теребила в загорелой руке ракетку большого тенниса.

— Садитесь, Васса Петровна! — округлым жестом Модест Ильич показал на раздвинутый подле стола шезлонг. — Сейчас подадут чебуреки.

Ели молча. Разглядывали друг друга. После, утерев жирные губы и пальцы, принялись за компот и мятные ликеры. Железнова вытянула из пачки сморщенную зеленоватую сигарету, Скуфеев щелкнул каблуками, к люстре потянулись первые струйки ароматного тутового дыма.

— Заехала справиться о вашем здоровье, — куда-то в пространство проговорила она, стряхивая пепел на остатки еды. — Город наводнен слухами, газеты полны измышлений…

Красиво выбрасывая перед собой ноги, Модест Ильич прошелся вокруг стола.

— Я в полном здравии, — мягко парировал он, — а вот газет, матушка, не читаю — разве что кроссворд какой или шарада…

— Но вы не можете быть равнодушны к общественному мнению, в дортуарах болтают бог весть что!

Помимо воли она разгорячилась, ушки у нее порозовели, крылышки носа затрепетали, непослушные прядки выбились из тугого узла прически, и она поправила волосы на висках. Боже, как хороша она была в этот момент, и каких усилий стоило Модесту Ильичу сдержаться!

Он кинул в рот жевательную пастилку, раскатал ее по языку.

— Дортуары, Васса Петровна, мы прикроем! Я уже подписал соответствующее распоряжение.

— Поймите — не в дортуарах дело! — Она вскочила, приблизилась вплотную. — Болтают везде — на улицах, в магазинах, на собачьих выставках! И все об одном — будто бы покушался на вас кто-то и вы чудом остались живы… — в ее голосе появились искательные, просящие нотки. — Определенная вина в произошедшем есть и на мне… Мое опрометчивое поведение тогда, вся эта беготня… Прошу вас, откройтесь, покушение — это правда? И, если да — то кто дерзнул?

Модест Ильич в задумчивости вытянул из ножен палаш, опробовал сталь на выдернутом волосе — выигрывая время и что-то решая для себя, медленно задвинул эфес.

— Скажите, Васса Петровна, а, собственно, куда вы подевались тогда? Другого выхода из гардеробной нет…

Она шумно выдохнула носиком, автоматически подтянула бретельку несуществующего лифчика.

— Я ждала, что вы войдете… сначала пряталась в одном из шкафов, потом вышла… вас не было… я приоткрыла дверь. Вы ели в холле яблочный мусс и слушали Хуана Хуановича. Вы были очень увлечены и не заметили меня. Я прошла совсем рядом, едва ли не задев вас шальварами, и вернулась к гостям…

— Мое отношение к вам, — рассматривая несуществующую бретельку, горячо заговорил Модест Ильич, чувствуя, как приоткрываются душевные шлюзы, — мое отношение… оно… вам я могу довериться. Там, в гардеробной, мне явился Пальцев, он, собственно, и покушался…

— Пальцев?! — изумилась Васса Петровна. — Но ведь никакого Пальцева не существует! Это — сказка, народный эпос…

Модест Ильич мягко разлепил губы, широко взмахнул ресницами, зарделся — его лицо сделалось открытым, искренним и беззащитным, как у ребенка, решившегося, наконец, выдать важную военную тайну. «Верьте мне, люди!» — прочитывалось во всем его облике. Не в силах сдерживаться, Модест Ильич в лицах показал любимой женщине сцену, имевшую место в гардеробной… Он — захваченный врасплох, оставленный всеми, безуспешно пытающийся дать достойный отпор жуткому чудищу и не выдерживающий напряжения смертельного поединка — и Пальцев, огромный, глумливый, покусившийся на самое святое…

Закончив, Модест Ильич сел на импортный кожаный диван и спрятал лицо в ладонях. Она неслышно опустилась рядом, провела прохладной рукой по его голове.

— Мы были под влиянием алкоголя тогда, и каждому могло привидеться всякое… Но я верю вам… Надо же — Пальцев! Я думала — это бабушкины сказки… А как он выглядел?

— Огромный, — заторопился Модест Ильич, — воняет козлом, косматый, морда кабанья, глазищи желтые, изо рта — пена…

— Это не мог быть ряженый?

Губернатор завертел головой.

— Охрана не пропустила бы… Это был настоящий!..

Откуда-то сверху мягко вползали сумерки; два близких человека сидели рядом в синеющем пространстве и долго не произносили ни слова. Молчание было естественным и гармоничным, оно ничуть не походило на неловкие паузы в общении, что настигают порой случайных, далеких друг от друга собеседников, споткнувшихся на отсутствии темы и вынужденных мяться, покашливать и издавать междометия…

— Хуан Хуанович Додеус, — доложили губернатору по внутреннему телефону.

— Давайте! — разрешил Модест Ильич, и скоро в комнату вошел интеллигентный человек в простом полотняном костюме и щегольском шейном платке.

«Он мог бы стать моим другом!» — с теплотой подумал Модест Ильич.

Хуан Хуанович, поджарый, грациозный, легкий, изящно приложился к ручке Вассы Петровны и обменялся с губернатором мужским рукопожатием.

— Я вижу — вы заняты сейчас, — учтиво начал гость, — и я не задержу вас долго… всего лишь несколько страничек…

Модест Ильич и Васса Петровна с ногами забрались на диван, укрылись пледом и приготовились слушать.

Хуан Хуанович прочистил голос и приступил к чтению.

Новелла вторая

Обманчивое ощущение общности

Едва успев омыть полные белые ноги, Хуан Хуанович Додеус был вынужден на рассвете оставить теплую ароматную ванну и выйти под пронизывающий ветер, чтобы оказать первую помощь своему старинному пациенту.

Операция прошла успешно, и теперь Хуан Хуанович, выполнив долг врача-протезиста, возвращался домой туманными городскими магистралями.

Типичное осеннее утро являло Додеусу свою обыденную неприглядную атрибутику. Присутствовали полысевшие на ветру деревья, обложенное серой ватой небо, отрывистый кашель и сморкание на автобусных остановках, где толкались невыспавшиеся, обрызганные грязью служащие. Задрав хвосты, бегали собаки, среди них было несколько породистых. Надрывно кричали продавцы молока и сладкой творожной массы.

Есть Додеусу не хотелось, весь окружающий быт, пронизанный пошловатой физиологией, сейчас мало затрагивал Хуана Хуановича. Расчищая себе путь в толпе, он мысленно переживал события прошедшего лета.

Вконец изнемогший от асфальтовых паров, он поехал к морю, катался в лодке, загребисто взмахивал веслами и встретил удивительную женщину, которая стремительно вошла и так же стремительно вышла из его жизни…

Направляясь к пирсу, чтобы взять лодку, Додеус заглянул на теннисный корт пансионата ученых и застал парное состязание. Известные Хуану Хуановичу еще со школьной скамьи Бархударов и Крючков сражались с чуть менее известным тандемом, который составляли подтянутые и собранные Гольдфарб и Сморгонский.

Додеус недолюбливал Крючкова, в юности у Хуана Хуановича были инспирированные комитетом неприятности. Немолодая женщина-полковник принуждала тогда безусого студентика дать ей подписку о сожительстве.

Моложавые Гольдфарб и Сморгонский выиграли с большим преимуществом. Бархударов, весело чертыхнувшись, умчался и вернулся с ящиком холодного пива, у Додеуса случайно оказалась при себе вобла, мужчины расселись на траве — за исключением мрачно-кислого Крючкова все были в отменном расположении духа.

Гольдфарб и Сморгонский, немало в свое время отработавшие на химии, дуэтом травили анекдоты, неутомимый Бархударов, играя мускулатурой, показал приятелям несколько новых, разработанных им упражнений, и даже приободрившийся после нескольких стаканов Крючков начал рассказывать о каком-то готовящемся перевороте в науке.

Они шумели, смеялись и тузили друг друга так, что прятавшиеся по кустам телохранители Крючкова вздрагивали и хватались за вороненые рукояти смит-и-вессонов.

Волнующее ощущение общности охватило этих, таких разных по своей сути людей, оно было очищающим и радостным, но Додеус знал, что эта близость иллюзорна, сиюминутна и имеет в своей основе отмирающий духовный атавизм, цепляющийся корнями еще за времена всеобщей и обязательной стадности.

Он первым почувствовал всю искусственность и заданность ситуации, ее ненатуральность, граничащую с откровенной фальшью. На час или полтора волею случая он сделался плохим актером, играющим неизвестно для кого неостроумный и плоский спектакль. «Не верю! — кричал Хуану Хуановичу внутренний Станиславский. — Не верю, что тебе сейчас так уж действительно хорошо и беззаботно!»

Додеус решил покончить со всем этим разом, он торопливо поднялся и, кивнув собутыльникам, пошел к морю, где пожилой грек со вставленными в глазные впадины маслинами выдавал под залог небольшие пузатые фелюги. Залогом Хуана Хуановича была его безусловная честность, и уже скоро, загребисто взмахивая веслами, он бороздил безбрежную водную гладь.

Немного недолюбивший в жизни, он испытывал странное предчувствие чего-то, какой-то мимолетной и крайне важной для него встречи, могущей всколыхнуть и востребовать все его существо.

Приложив ко лбу ладонь, Хуан Хуанович оглядывал пустынную акваторию, пока где-то на горизонте, там, где лазурное небо сливалось с лазоревым морем, не увидел стремительно приближавшуюся точку.

С бьющимся сердцем он ждал.

Это был водный велосипед. Удивительная женщина управляла им. Лишь на мгновение она и Додеус встретились глазами, но Хуан Хуанович тотчас понял, что эта женщина уже вошла в его жизнь. Оглушенный видением, он выронил весло. На полной скорости промчавшись мимо, незнакомка исчезла в зарослях камыша.

Еще несколько раз он видел ее на набережной в обществе обрюзгшего гноекровного субъекта. Негодяй семенил рядом и угощал даму макаронами по-флотски из услужливо подставленной суповой тарелки. Додеус так и не решился оттолкнуть мерзавца и пойти рядом с ней. Грубость не была его оружием. Он уехал, не представившись…

И вот теперь, спустя несколько месяцев, он решил бросить все дела и снова поехать туда, где ступала ее нога в атласном белом чувяке.

Безумная надежда теплилась в нем. —

На этом месте Хуан Хуанович с достоинством поклонился и заторопился к выходу.

Дождавшись, пока дверь за писателем закроется, Модест Ильич закрыл глаза, вытянул губы дудочкой с широко расставленными руками медленно начал поворачиваться к Вассе Петровне.

Глава третья

Обстоятельства вынуждают отбросить деликатность.

Раньше ничего подобного не было. Сидишь себе на пенечке, брючины подвернуты, губы в черничном киселе, запасной карандаш за ухом — строчишь спокойненько газетные юморески-однодневки, коза рядом трется, и никому, кроме нее, до тебя дела нет.

А тут — пишется помаленьку серьезное произведение, может статься, книжка — не ровен час, займет место в Золотом фонде, и это понимают все.

Жена рвется в кабинет, требует внимания, принимает смелые позы. Ей хочется войти в повествование и не иначе, как главной лирической героиней. Я смотрю на ее мужественное, обветренное лицо, большие мозолистые ладони. Отказать невозможно — жена добывает пропитание для семьи, пойти навстречу — значит, загубить все… Начинаются долгие переговоры, следуют взаимные уступки. Сходимся на компромиссе — жена будет упомянута в авторских отступлениях. Счастливая и окрыленная, она влезает в прорезиненный ватный костюм, достает из кладовки каленый стальной крюк и скоро уезжает на прикатившем за ней грузовике. Примерно месяц она будет сплавлять лес, а потом немного поможет на распиле.

Мой друг Авдей и его жена Оля-ля навещают меня ежевечерне. Авдей считает, что ничего придумывать не нужно — ведь я прекрасно знаю его бытие, которое ждет-не дождется своего художественного воплощения. В чем-то он прав. Авдей прожил большую шутовскую жизнь. Я был на всех его свадьбах и до сих пор дружен со всеми его женами (мне больше по душе четные). Забавны и подружки Авдея, поучительна легкость, с которой он вытанцовывает свои пируэты. Я мог бы без труда покрыть на его материале не одну сотню страниц. «Так в чем же дело?» — не понимает мой друг. Я терпеливо объясняю, что, описывая хорошо знакомое, я неизбежно собьюсь на пересказ и, следовательно, утеряю художественность, которая зиждется на Его Величестве Вымысле. Излишнее знание действительных фактов погубило уже не одного литератора… Настоящим писателем может стать лишь тот, кто вовсе не знает жизни! — договариваюсь я в итоге. Авдей не понимает и глядит на меня в упор красивыми нахальными глазами. Я знаю — стоит мне выйти на кухню, и он тотчас начнет рыться в рукописи, выискивая свое имя… Я должен ему некоторую сумму, в конце концов я обещаю вставить и его… «А Оля-ля?» — вкрадчиво интересуется он…

И, конечно, родственники. И множество знакомых и малознакомых личностей. По телефону и по почте, и ночью с улицы в мегафон. С каждым приключилась в свое время занимательная история, которая так и просится в текст с указанием конкретного имени и фамилии.

— К чертям! — зверею я. — Никого больше!

Коллеги-литераторы предлагают откровенный бартер. Если я введу их к себе, разумеется, голубоглазыми, светлыми персонажами, то и они найдут для меня тепленькое местечко в своих опусах. Начинающие предлагают десять строчек за одну мою — маститые, напротив, оценивают одну свою строчку в двадцать пять моих, но можно торговаться. Литературные середняки держат меня за своего и котируют строчку за строчку.

Поверьте, неловко и стыдно участвовать в творческой барахолке! С негодованием я отвергаю все предложения, но одного звонка, признаюсь, я не ждал. В трубке голос самого Хуана Хуановича, он пишет новую пьесу, и там есть место умному, талантливому персонажу, силачу и красавцу с чувством юмора, по нему сходят с ума все женщины — не соглашусь ли я стать прототипом (имя и фамилия сохраняются!)?.. Ну разве можно отказать знаменитому писателю и драматургу, пьесы которого идут во всех театрах, да и курс уж больной выгодный — всего пять моих строчек за одну классика?! Спасибо, Хуан Хуанович… разумеется, разумеется… не забывайте, звоните…

Утечка информации необъяснимая. Нельзя спокойно пройти по улице. Каждый прохожий знает, что мест нет, и я никого больше не впущу — но, может быть, меня заинтересует какая-нибудь деталь (надеются они), словцо, жест или, на худой конец, запах?

Не успеваю я выбежать на угол освежиться, как сразу же оказываюсь в центре поджидающей меня толпы. Несколько женщин, отталкивая друг дружку, пытаются предложить мне свои походки — бедняжки тренировались, наверное, с первой моей странички, но — нет, их движения вычурны, в них нет ни грамма грациозности, вульгарная тряска ягодицами никак не соотносится с духовными исканиями моих героинь… Миловидная девушка энергично машет руками, обдавая меня густым и терпким запахом флорентийского ириса… Это можно условно взять… Две дамы, одна в соболином боа, другая в горжетке из перьев страуса. Нарочито громко и отчетливо выговаривают каждое слово. «Знаешь, — поравнявшись со мной, обращается к подруге та, что в мехах, — слушая Анатолия, я испытала сарказм!» — Мерси, я торопливо записываю.

Мужчины подсовывают мне модели своих автомобилей, туго накачанную мускулатуру, сочную трехэтажную ругань, вяло поставленные драки, и даже животные включились на свой лад в процесс откровенного позирования. На платформах метрополитена мне улыбаются огромные беспородные псы, диковинные длинноклювые птицы повадились танцевать на моем карнизе (иногда они кокетливо висят вниз головой на сетке, прикрывающей форточку). Необычайно назойливыми сделались насекомые — никогда прежде на кухне не было маленьких красных муравьев, а в ванной комнате — золотистых, трубящих в продолговатые чешуйчатые раковины, улиток…

Вы правы, я увлекся, добрейший Модест Ильич заждался нашего внимания. Сейчас он у себя в особняке, принимает душ, сквозь шум воды прорывается его оптимистическая песнь, губернатор энергично смывает накопившуюся усталость, сегодня он здорово поработал.

Весь день он принимал посетителей. Пришли две дамы, пожелавшие вступить в брак. Модест Ильич обстоятельно побеседовал с молодыми, убедился в серьезности их намерений и тут же выдал разрешение. Явился некто с намерением отпустить бороду и уже уплативший предусмотренный в этом случае гербовый сбор — Модест Ильич не возражал. Депутация пенсионеров просила разрешить ветеранам досрочный переход на зимнюю форму одежды — губернатор с удовольствием прихлопнул их по форме составленное заявление большой именной печатью. Девочки-подростки принесли заверенные нотариусом медицинские справки, и Модест Ильич по всем правилам торжественно перевел их в сословие девушек. Последним в кабинет протиснулся дюжий африканский студент, пожелавший взять себе новое имя Модест-Ильич-Скуфеев и попутно ходатайствующий об установлении в общежитии бесплатной государственной мышеловки. «Будь по-вашему!» — развеселился отчего-то губернатор и, разбрызгивая чернила, лихо подмахнул обе бумаги…

Из душа Модест Ильич появился полностью восстановившим энергетический баланс, ему хотелось непременно что-то делать, куда-то идти, быть в эпицентре значительных и важных событий, но никаких общественно значимых дел более не предвиделось.

Последнее время он прямо-таки глушил себя работой и делал это сознательно, чтобы отвлечься от переживаний личностного характера. Васса Петровна опять исчезла, и мир без нее сделался обедненным…

За окошками образовалась совершеннейшая темнота, угадывались в ней облетающие купы померанцевых деревьев, влажный гравий садовых дорожек, сплетающихся воедино к усадебным воротам, далее был хорошо охраняемый участок правительственного шоссе, естественным образом перетекающий в главную улицу города, по которой он добирался к месту службы, никогда никуда не сворачивая.

«А что, если?..» — в который уже раз со сладкой мукой в душе спрашивал себя Модест Ильич, катая разгорячившийся лоб по пуленепробиваемому оконному стеклу, и вернейший Мажейка, понимая хозяина без слов, ждал только кивка.

«Поеду!» — решил он, и сразу же недвижный дом наполнился суетой и шумом сборов — Модеста Ильича одевали, причесывали, ему накладывали грим и стригли ногти. Вернейший Мажейка, оттеснив ретивого штатного водителя, демонстративно выкатил из гаража неприметного скромного «Жигуленка». Модест Ильич вышел на крыльцо — серый шевиотовый костюм, верблюжьей шерсти плотное бежевое пальто, малиновый шарф с бахромою, перчатки с раструбами, стек и шелковый черный цилиндр указывали на неофициальный характер предпринимаемого визита, не лишая его одновременно и некоторого парадного элемента. Вернейший Мажейка заботливо укутал ноги хозяина пледом, машина затарахтела и выкатилась за пределы усадьбы.

Модесту Ильичу, разумеется, не пришлось утруждать себя указанием маршрута, вернейший Мажейка знал, куда нужно ехать и, попетляв по улицам уже погружавшегося в сон обезлюдевшего городка, автомобиль плавно притормозил у фасада старинного и мрачноватого дома.

Модест Ильич выбрался из машины, обдернул на себе одежду, постучал в дверь тяжелым, прикрепленным к ней же, кольцом.

Какими-то темными длинными ходами его провели в большую, забитую мебелью комнату и попросили обождать. Предоставленный самому себе, Модест Ильич с возрастающим изумлением вертел головой по сторонам, и с его губ одно за другим срывались приглушенные междометия. Впечатление было, что его угораздило попасть за кулисы спектакля о давно прошедшей эпохе, настолько все кругом не соответствовало стандарту современного жилого помещения. Обстановка, в которой он находился, сильнейшим образом смахивала на расставленные театральным художником сценические декорации. Словно бы подчиняясь нехитрому драматургическому замыслу и согласуясь с его незатейливым режиссерским прочтением («Здесь тесно, нет воздуха, все мертво и прогнило — требуется свежий революционный ветер и парочка буревестников на бреющим полете!»), стояли в художественно продуманном беспорядке рассохшаяся старинная кровать, заваленный бумагами колченогий стол, конторка под антиквариат, а точнее — ее макет без задней стенки, дурно отреставрированная кушетка на фанерных ножках — бросался в глаза и обязательный несгораемый шкаф, несомненно, фанерный и обтянутый поверху фольгой (алчный и жестокий мир чистогана!). Тускло светились несколько настоящих настольных ламп под зелеными абажурами. Символами человеческого разъединения и непонимания (нежелания понять!) были расставлены стилизованные аж под екатерининскую эпоху ширмы, к ним булавками были пришпилены какие-то бумаги с неровными рядами цифр.

«Однако! — втягивая запах пыли, клея и еще чего-то нежилого, подумал Модест Ильич. — Однако!»

Пауза затягивалась, но никакого недовольства внутри себя он не ощущал, напротив, ему было неожиданно и интересно ждать предстоящего развития действия. Тем временем откровенно сценическая атмосфера начала оказывать на Модеста Ильича несомненное влияние — человек эмоционально напряженный, способный к быстрому перевоплощению и легко перенимающий настрой окружающей среды, он некоторым образом почувствовал себя исполнителем довольно значительной роли, сыграть которую предстояло экспромтом.

Уже начинало ему слышаться нетерпеливое зрительское покашливание, кто-то, как водится, выронил номерок, длинно прокатившийся по паркету, Модест Ильич различил даже громкий шепот билетерши, не пропускавшей в зал поедателей мороженого — но вот все вокруг ярко вспыхнуло и засветилось, невидимый занавес раздернулся, и Модест Ильич понял: началось!

Действие первое

Голос за сценой (приглушенно). Васса Петровна, к вам пришли!

(Из боковой двери выходит служанка, за ней следует незнакомая Скуфееву пожилая женщина в длинном платье старинного покроя, она щурится, поправляет очки и приглаживает седину на висках.)

Служанка (Скуфееву). Вот — Васса Петровна (показывает пальцем).

Скуфеев (готовый ко всему, но не к такому). Где?

Васса (не замечая оплошности, хорошо поставленным голосом, немного окая). Здравствуйте, Модест Ильич! Хорошо, что пожаловали… Липа — самовар, баранок, чистых полотенец! Да прими у барина пальто, дурища!

Скуфеев (неуклюже выпутывается из рукавов, явно ждет подсказки, но, не получая ее, решается принять правила игры на свой страх и риск. Разумеется, он не верит ни единому слову самозваной старухи. Все дальнейшее произносится им с напускным интересом и изрядной игривостью, как и подобает в старинных водевилях). А я, признаться, вас не узнал (хохочет). Доложу вам, сударыня, вы чертовски похорошели со времени последней нашей встречи (пытается ущипнуть Вассу). Предполагаю — в вашей жизни произошли отрадные изменения?

Васса. Под утро Захару Ивановичу опять худо было.

Скуфеев (кидая в чашку шесть кусков сахара). Захару Ивановичу?.. А клизму не пробовали?

Васса (не реагируя на реплику). Людмила дома не ночевала!

Скуфеев (жонглируя блюдцами). Это внучка ваша? Бедовая, видать, девица!

Васса (наливается краской). Я вижу, Модест Ильич, вы подзабыли суть дела (трижды хлопает в ладоши, и тут же на сцену выбегают и выстраиваются в шеренгу посконно одетые мужчины и женщины разного возраста. Представляя персонажей, Васса подталкивает их навстречу Модесту Ильичу). Это — дочка моя Анна, офицерская жена, живет отдельно, приедет позже, ребенок у нее на стороне прижитый… Семен, сын, посредственность, о нем и сказать нечего… Жена его, Наташка, такая же… А это вот — наказание мое, тоже сынок, Павел, убогий, недоумок, карикатура… Женушка его Людмила, гулящая, ее братец мужа развратил Прохор Железнов — этот вот, который скалится… Михаил Васильев — управляющий мой, по совместительству отец Людмилы… Служанки Липа да Анисья — две дурищи…

Скуфеев (записывая для памяти). А этот… Захар Загадкин?

Васса (машет на домочадцев, и те тут же разбегаются). Захар Иванович. Супруг мой. Сейчас при смерти, а с завещанием затянул — и в этом вся интрига.

Скуфеев (чешется, пьет чай, утирается полотенцем). Это другое дело. Что ж, давайте посмотрим, что там у вас получится…

Снова действие первое

Васса. Под утро Захару Ивановичу опять худо было.

Скуфеев (подстраиваясь под интонацию). Худо — бедно!

(Входит Михаил Васильев.)

Васса. Где дочь-то? Родитель… эх!

Михаил. Ничего не могу сделать… свыше сил…

Скуфеев (возмущаясь). В старое время тебя бы на парткоме пропесочили — сразу бы силы нашлись! Тоже мне — уровень воспитательной работы!

Васса. Захар бумагу подписал?

Михаил. Нет.

Васса. Поскорей надо бы. Модест Ильич заждался. У него печать с собой. Он и прихлопнет (задумывается над последним словом).

Скуфеев. Десять процентов — гербовый сбор!

Васса. Что ж, мы не понимаем, что ли?! Всем жить нужно (задумывается).

Павел (входит, злобно плачет). У меня жена гулящая! Всю ночь провела у дяди на хуторе!

Васса. Ты тут смотри у меня — без выражений! Не в кабаке, чай (задумывается, шепчет губами).

Наталья (входит). Кто это плачет? Павел? Должно быть, обмочился…

Семен (появляется, ухмыляется). Слыхал я, дядя Прохор у нас — половой гигант?

(Входят Прохор и Людмила. Вид у них помятый, в волосах куриные перья. На Прохоре вместо рубашки женская комбинация. Корсет Людмилы полурасстегнут, поверх него наброшен мужской пиджак.)

Прохор. Чаю нам! Расстегаев! Икры паюсной! Осетра! Кабанью ногу!

Михаил (не выдерживает, подходит к Скуфееву, показывает на Прохора). Его добрым считают… совестлив, дескать… Знаю я эти штучки — совесть да доброту… Они в деле — как песок в машине… Все кругом от его игры плачут… Вредоносный человек он…

Скуфеев (посмотрев на часы, решительно поднимается, стучит ложкой по стакану). Вот что, господа! Времени у меня немного — так что попрошу не размазывать. У вас тут делов минут на десять, а ежели каждый начнет монологи читать — так мы и за три часа не управимся! Попрошу — к делу!

Васса (Прохору). Значит — вы враг семье. Воевать, значит, желаете?

Прохор. Оставьте ваши увертюры. Композиторша! (уходит)

Павел (Вассе). Маменька, дайте денег. Я уеду!

Васса (не слышит его). Уйди… все уйдите… Мне нужно с Модестом Ильичем остаться (Все уходят) … Так вот и живем, Модест Ильич… Ну, да ладно — разберемся… Захар Иванович вот-вот окочурится — заводик приватизировать надобно… Подсобите?

Скуфеев. Отчего не подсобить? По второй модели и оформим-с!.. А сейчас — давайте сразу ко второму действию!

Действие второе

(Там же. Васса и Модест Ильич, склонившись над бумагами, сосредоточенно подсчитывают балансовую стоимость завода. Васса пытается занизить рентабельность, но Модест Ильич начеку.)

Скуфеев (смеясь). А может, мы заводик на открытый аукцион выставим?!

Васса (хватается за стену) Нешто так шутят с без пяти минут вдовою? Этак и кондратий может хватить!

Анна (входит). Здравствуй, мама! (Скуфееву) Мужчина, угостите папиросочкой!

Васса. Приехала? Ну, здравствуй! Беда на нас идет!

Анна (равнодушно). Отец?

Васса (раздраженно). Причем тут отец?! Он же при смерти… Дядя хочет свои деньги вынуть из дела…

(Слышен страшный шум. На сцене, обмениваясь ударами, появляются Павел и Прохор. Судя по приемам, это — кикбоксинг. Модест Ильич судит поединок, скрупулезно следя за соблюдением правил. Дядя проводит несколько эффектных хуков, последний — в голову племянника.)

Скуфеев (останавливает единоборство и поднимает руку Прохора). Чистую победу одержал Прохор Железнов, спортивное общество «Буревестник»!

(Павла уносят, Прохор приветствует болельщиков и уходит в душевую.)

Анна (простодушно). Так, может, дядю-то извести?.. Для этого и специалист имеется. Вон — Липа наша сыночка своего так ладненько на тот свет спровадила… (уходя) Липа! Липа, где ты?

(Васса и Модест Ильич, оторвавшись от расчетов. прислушиваются к тому, что происходит за сценой.)

Липа (входя, рассуждает). Ну, сполз он с кровати… ну, дергается… ну, икает… но живой ведь!

Михаил (входя). Отравить и то толком не могут! Тьфу!

Васса (Липе). Не знаешь, сколько порошка давать надо! Тебе эта ошибка дорого встанет! Ступай прочь! (Скуфееву) Ну, и что ж мы теперь делать станем?

Скуфеев (смотрит на часы). Перейдем к последнему действию!

Действие третье

(Там же. Васса за ширмой переодевается в траур. Ей помогает Анна. Скуфеев, заложив ноги на стол, фальшиво посвистывает.)

Васса (телевизионно-рекламным голосом). А что же это вы, Модест Ильич, свистите в доме?

Скуфеев (в тон ей). Так ведь, матушка, полагается — к покойнику-то. А у вас их, почитай, целых два. Захар Иванович, слава богу, да еще и Липа эта впридачу…

Павел (вбегает, выпивши). Ненавижу всех… подожгу… кто вы мне?!

Прохор (входит следом, явно не в форме). Тпру! Почему скандал?

Павел (Прохору). Я вас попрошу… ко всем чертям!

Прохор. Щенок!

Анна (выходя из-за ширмы; с налетом сентиментальности). Павел, если ты будешь сердить дядю, он может умереть от припадка… доктор сказал…

Павел (ободрясь). Ну, значит, самое время матч-реваншу!

(Тут же начинается новый поединок. Модест Ильич опять судит. Единоборство начинается без разведки — соперники хорошо знают друг друга. Павел проводит против дяди короткий боковой — в грудь, но пропускает контрвыпад противника — изловчившийся Прохор-таки достает племянника ногой. Оба падают. Модест Ильич разводит руки в стороны. Формально это ничья, хотя моральный победитель, несомненно, младший по званию. Секунданты уносят Прохора. Их сопровождает Анна, которая тут же возвращается.)

Анна (ликуя). Дядя помер!

Скуфеев (свистит). Три — ноль! Ну, вы даете!

Васса (выходя из-за ширмы в черном). У дяди в нашем деле до ста тысяч в твердой валюте было.

(Входят Семен, Наталья, Михаил. Рука Михаила в крови Прохора, но до этого никому нет дела. Все радостно возбуждены, обнимаются и целуются.)

Наталья. Теперь — все наше делается!

Васса. А ну — заглохните все! (Павлу) Тебя предупреждали — не тронь, убьешь… Чувствуешь свой грех?

Павел (вскакивая с пола, испуганно). Что же делать, мама?

Васса. В монастырь пойдешь, а не согласишься — так в тюрьму загремишь! (Скуфееву) Пометьте, Модест Ильич

(Скуфеев размашисто вычеркивает Павла из реестра акционеров.)

Людмила (входит и целует Павла, как мертвого, в лоб). Прощай, муженек!

Семен и Наталья (в один голос). Ур-ра! Нам больше достанется!

Васса (достает из кармана большой мозолистый кукиш и тычет им в лица крикунов). Шиш вам! Наследства вы лишены. Все отказано мне по духовной…

Наталья (убито). Подделали, гады!

Михаил (деловито). Чему свидетелями были отец Егор, Антип Степанов Мухоедов, а также помещик Рыжев…

Васса (протягивает желающим бумаги). Вот — заверенные ксерокопии, ну, а подлинник, как полагается — у нотариуса. (Скуфееву) Модест Ильич, пометьте, сделайте одолжение! (Скуфеев вычеркивает из списка акционеров всех лишних, Наталья, Семен и Павел плачут.) Поняли теперь, кто в доме хозяин?! (Все, кроме Модеста Ильича, становятся перед ней на колени.) Так что — любите меня, любите! Нет у вас другого выхода! (Угрюмо усмехается и злобно хохочет.)

Тут же не то свалился сверху, не то выполз с боков потертый плюшевый занавес, все поспешили кланяться, Модеста Ильича с Вассой Петровной вытолкнули вперед, наградой им был шквал аплодисментов, восторженные крики… после все стихло, в руках Модеста Ильича оказались роскошные целлофанированные цветы, он был уже в пальто и при цилиндре, светились красным указующие таблички, ориентируясь по ним, Модест Ильич пробирался коридорными извилинами — не в силах анализировать произошедшее и объяснить себе его природу, он ощущал лишь эмоциональный подъем, приятную усталость поработавшего человека и отчего-то — чувство выполненного долга.

Увидевши барина, вернейший Мажейка радостно гикнул, хлестнул от души по всем лошадиным силам, и застоявшаяся «тройка» понесла неординарного седока ночными бескрайними просторами.

Глава четвертая

Зима навалилась на город плотно, густо, сразу, тяжелой мандельштамовской куклой.

Снег приглушил звуки, холод окоротил желания, метели навевали уныние. Изнемогшая природа давала пищу множественным мрачным фантазиям о скорой погибели всего и вся, однако же незримый кукловод, дабы поддержать гаснущий интерес к управляемому им действу, приоткрывал иногда зрителям эмоциональные отдушины. Всесильной и властной рукой с неба сдергивалась туманная пелена, и ко всеобщему ликованию оказывалось, что солнце, хоть и не в лучшем своем виде, но на месте. Тепловатые лучики осторожно покидали надувшийся багровый диск, ощупью спускались, тыкались в земную белизну и тотчас отскакивали, рождая в мимолетном контакте несметное число ярчайших переливчатых брызг. И тогда становилось ясно — жизнь затаилась временно, она обязательно возродится, расцветет всеми цветами радуги и подарит тем, кто этого заслуживает, массу волнующих и радостных переживаний…

Но это — только фон, антураж и строки, не содержащие информации о полюбившемся нам герое. А как там наш Модест Ильич?

Увы и ах, но сей человеческий феномен пребывал, как ни прискорбно, в состоянии внутренней спячки. Модест Ильич перестал интересоваться службой, не выезжал в Управу, не распекал более нерадивых работников. Вяло отмахиваясь от домашнего гигиениста, в заношенной кальсонной паре он слонялся по комнатам; не дожидаясь, пока подадут, сам заходил на кухню, вылавливал что-нибудь пальцами из кастрюли, меланхолично жевал, а потом ложился на диван и прикрывал лицо томиком Горького. Обеспокоенный домашний доктор срочно созвал консилиум. Примчавшиеся светила к единому мнению не пришли. Английский терапевт констатировал сплин — коварнейшую и непредсказуемую болезнь интеллектуалов, испанский гомеопат, напротив, диагностировал ипохондрию — непредсказуемейший и коварный недуг мыслителей.

Перепробованы были решительно все средства. Модеста Ильича держали в барокамере, кололи китовым усом, подвергали ворожбе, ему подкладывали к завтраку пиявок вместо устриц, заказанные в сердце Европы искусницы продемонстрировали Модесту Ильичу изощреннейший видеоряд — ничто не могло вывести его из анабиоза. Дворовые ходили с заплаканными лицами, прощаясь уже мысленно с добрым барином… В итоге все оказалось, конечно же, нагнетанием страстей на ровном месте. Тончайший индивидуум, незримой пуповиной связанный все же с природой-матушкой, таким образом синхронно с ней отдыхал, выводил душевные шлаки, исподволь подкапливал силы, подсознательно чувствуя, что выпадут ему испытания не из легких.

В один из выбранных Провидением дней Модест Ильич проснулся от необычных звуков. Взглядом попросил он окружающих раздвинуть тяжелые портьеры и тут же сладко зажмурился и даже потянулся всем телом. Солнечные лучи, неожиданно сильные, упругие, насыщенными полновесными фотонами, играли и резвились в промытом ветрами пространстве. Разбежавшись, они прицельно били по кристальным длинным сосулькам, отчего те звенели и пели тоненькими фальцетами.

Опершись на плечи слуг, Модест Ильич нашел в себе силы приблизиться к окну, нечто похожее на улыбку обозначилось на его обескровленных устах — уловивший счастливую перемену вернейший Мажейка бросился обтирать лицо хозяина смоченной в уксусе губкой, домашний гигиенист тут же присыпал все пролежни патрона свежайшим тальком — уже самостоятельно Модест Ильич смог прополоскать рот, белье на нем было мгновенно переменено, откуда-то из-под земли выросло блюдце с аппетитнейшей манной кашкой и кусочком свежего маслица для выздоравливающего — дом ожил, повара обнимались с горничными, все плакали и поздравляли друг друга со счастливым исходом.

Обложенный подушками и тюфячками Модест Ильич сидел в глубоком кресле, предоставив себя заботам домашнего парикмахера. Отросшие за время болезни космы беззвучно падали на паркет и тут же были выметаемы вон как символ и атрибут уже побежденного недуга. Модест Ильич свежел на глазах, его спина выпрямлялась, а члены наливались энергией и свежей кровью.

Начавшийся так радостно день по всем законам жанра должен был преподнести, как минимум, еще какой-нибудь чудесный сюрприз. Так и вышло. Едва процедуры были окончены, вернейший Мажейка, шепнул хозяину нечто, заставившее Модеста Ильича порозоветь еще более…

А она уже бежала к нему, стремительная и легкая, в гамашах искусственной замши, сбрасывая на ходу беличью шубку, простоволосая, пахнущая высушенным на морозе нижним бельем, огромными астраханскими арбузами, еще чем-то очень важным, но забытым, утраченным и сохранившимся лишь на уровне кода в генетических запасниках подсознания.

Он смог протянуть ей три пальца, ухватившись за них, она присела подле, поворотив лепную головку в наиболее благоприятный ракурс — как же долго не внимал он этому благороднейшему носу, нежнейшим персиковым ланитам, беломраморной лебединой шее!.. А Васса Петрова уже вынимала баночки с кресс-салатом, вареный в мундире картофель, приличный шмат замотанного в тряпки копченого сала, термос с горячим чаем… Модест Ильич и глазом не успел моргнуть, как все это великолепие было аппетитно сервировано на аккуратно постеленной газетке.

— Право же, зачем? — шевельнул он губами.

— Вам нужно поправляться! — ответила она и наградила его роскошной композицией из хлеба, сала и чеснока, обернутых золотистым полотнищем яичницы.

Снедь, приготовленная и поданная рукой любимой женщины, целительна вдвойне — к Модесту Ильичу одно за другим последовательно возвращались утраченные было ощущения, он снова сознавал себя причастным к настоящему, зависящим от будущего и связанным с прошлым.

— А знаете, Васса Петровна, — разминаясь в крестце, уже довольно уверенно произнес он, — давеча участвовал я в презабавнейшем спектакле, этакий был водевиль из старинного быта… попал на него, представьте, чисто случайно — предполагал навестить вас, да видно перепутал адрес. — Модест Ильич дробно рассмеялся. — А главная героиня, совершеннейшая уже старуха — и надо же! — полная ваша тезка и однофамилица!

Молодая женщина порывисто обтерла пальцы салфеткою и сильно прижала их к вискам, очевидно было, что слова Модеста Ильича всколыхнули ее всю.

— Нет, дорогой Модест Ильич, — горячо заговорила она, — это был не водевиль! — Васса Петровна вскочила и большими шагами принялась ходить по опочивальне. — Или все мое существование считайте сплошным водевилем — это уж как рассудите!.. Я не решалась открыться вам, боялась — не поверите, отвернетесь от меня, узнав такой, какая есть… Скрывать более — нет сил, да вы и сами все видели…

— Ничего не понимаю! — Модест Ильич с размаху зашвырнул опротивевший плед куда-то на антресоли. — Наверное, я еще слишком слаб и не вполне восстановился…

Васса Петровна отняла от глаз изящный, с кружавчиками, платочек. Ее лицо было обильно орошено слезами и от этого казалось еще более прекрасным.

— Я объясню, — уже спокойно произнесла она, — велите принести большую рюмку водки!

Модест Ильич страшно закричал в большую жестяную трубу, необходимое было тотчас доставлено, Васса Петровна, зажав обе ноздри, плеснула в рот обжигающую струю и принялась нервно обмахивать веером запылавшее лицо.

Модест Ильич ждал. Интуиция подсказывала, что предстоявшее откровение явится ему большим сюрпризом, что в первую минуту он не поверит ей и попросту не поймет сложной метафизической интриги. Еще он знал, что ожидаемое признание будет искренним, правдивым, а, значит, трудным, и он, мужчина, человек, гражданин, должен помочь любимой женщине.

Тем временем набежавшие откуда-то облака скрыли солнце, в помещениях сделалась совершеннейшая темнота, Модест Ильич перестал видеть Вассу Петровну, но он слышал ее взволнованное дыхание, чувствовал аромат умащенного благовониями молодого сильного тела и, казалось, улавливал самое биение ее сердца — она была совсем рядом, и их души соприкасались где-то высоко-высоко под утонувшим в густой синеве деревянным сводчатым потолком. Он мог бы просидеть так целую вечность, но не разобравшийся в ситуации слуга в белых шерстяных чулках, почтительным кашлем извещая о себе из коридора, внес канделябры и оставил их на рояле.

Неверные огненные сполохи выхватили из тьмы переменившееся лицо Вассы Петровна — его черты были перепутаны, пропорции смещены, оно совсем не походило на то, которое он знал, любил и часто видел во сне. Не в силах сдержаться, Модест Ильич приблизился к инструменту и резко запустил пальцы в его черно-белое естество.

Клокочущие яростные звуки рванулись во все стороны, как дикие и необузданные кони, каждый из них был сам по себе и бесновался, не выполняя никакой созидательной работы, но гармонический хаос царил недолго — властные руки симфонического ковбоя стягивали композиционную узду, укрощали разномастных строптивцев, приучали их к единой творческой упряжке и уверенно выводили из сумбура в мир спокойный, раздумчивой импровизации… Отшумела и унеслась куда-то страстная увертюра-прелюдия — музыка тишала, микшировалась, отходила на второй план и становилась естественным фоном. Модест Ильич обернулся, кивнул Вассе Петровне — можно начинать, я все подготовил, теперь тебе будет легче, по музыке пойдет, как по маслу…

Она поняла, и он услышал ее исповедь.

— Мой милый Модест Ильич! — начала Васса Петровна глубоким грудным контральто (Скуфеев играл). — Я живу странной двойной жизнью, и давеча вы были не на спектакле! Та совершеннейшая старуха вовсе не тезка моя и однофамилица!.. Вот стою я сейчас перед вами — красивая, тридцатилетняя, свободная, и кажется вам, что я всегда такая, что нет и быть не может у меня другой формы существования. Эх, кабы так! Тогда б и горюшка не знала!.. Просыпаюсь утром — и сразу к зеркалу! Кто я, какая сегодня?! Молодая, эмансипированная, современная или же старорежимная, алчная, жестокая? И ведь и та, и другая — я, Васса Петровна Железнова, единая, так сказать, в двух лицах!..

— Бордосский дог! — ругнулся Скуфеев. — Но я действительно никак не врубаюсь! — Он бросил клавиши и засветил люстру. — Ужель, хотите вы уверить меня, что та стару… та женщина в возрасте… что это были вы? Каким образом?! Ведь — никакого сходства! Грим?! Но — для чего?! Ведь вы разыгрываете меня — признайтесь?!

Прекрасная женщина не ответила, о чем-то задумавшись, она присобрала кожу на лбу, и Скуфеев с трудом сдержался, чтобы не поцеловать образовавшуюся чудесную складочку. Васса Петровна подошла к большому антикварному шкафу, Скуфеев подумал даже, не хочет ли она поиграть с ним, как в тот, их первый день, но момент был уж больно неподходящий. Она потянула за створку, провела рукой по вывешенным костюмам и мундирам, выбрала ярко-красный, цивильный, оставив без внимания брюки, сняла с вешалки строгий двубортный пиджак. Скуфеев понимал, что Васса Петровна делает это неосознанно, подыскивая внутри себя какие-то единственные, предназначенные для него слова. Он не мешал ей, она накинула пиджак, медленно продела в рукава ладони, обдернула полы и посмотрелась в трельяжное зеркало. И вдруг резко стянула явно не шедший ей предмет одежды и захлопнула дверцу шкафа.

— Понять все это невозможно, научного объяснения не существует, я и сама не знаю, отчего так… Прошу вас лишь поверить мне, понять ситуацию, в которой я нахожусь… Дважды вы были больны, и оба раза я не смогла прийти к вам, ибо находилась в той, другой своей жизни… Туда же современным людям хода нет, никто о тех моих обстоятельствах и не догадывается… Сама дивлюсь, как вы смогли проникнуть туда, наверное, силой вашего чувства ко мне…

Они стояли рядом, Скуфеев наблюдал, как упоительно вздымается ее волнующаяся грудь, но сейчас было не до этого.

— Конечно, — с напряжением преодолевая материалистические стереотипы, достаточно искренне проговорил он, — я друг ваш навеки и верю вам. Хочу лишь сделать ситуацию более ясной для себя… Позвольте же задать вам несколько вопросов…

Она опустилась в кресло по другую сторону стола, ее лицо выражало готовность рассказать все.

— Давно это с вами? — помедлив, спросил он.

— Да, — сразу ответила она. — Уже тринадцать лет.

— Вы помните, как это началось?

— Конечно! В школе, на выпускном экзамене по литературе. Мы писали сочинение, я выбрала драматургию классика соцреализма… Я очень волновалась, не знала, как правильно и четко изложить мысли — и вдруг, учебная аудитория, мои товарищи и учителя пропали, перестали существовать — уже другие люди окружали меня, я видела их впервые и в то же время знала многие годы, ведь это были мои родственники, мои дети. Помню, что приняла все как должное, без всякого удивления, и даже собственное старушечье отражение в зеркале нисколько меня не испугало…

— Скажите, — уже немного начал заводиться Скуфеев. — А в этой жизни вы всегда именовались Вассой Петровной Железновой?

Она запалила новую сигаретку.

— Не совсем. Отец мой Лазарь Кацелененбоген был вынужден в свое время сменить имя и фамилию на Петра Железнова, соответственно, фамилию переменила и вся семья. А Вассой меня нарекли с рождения…

Скуфееву было уже по-настоящему интересно, вопросы так и роились в нем, вылетая наружу один за другим.

— Как, собственно, происходит переход из одной жизни в другую? Совершенно ли он неподвластен вашей воле, или же вы можете влиять на процесс? Есть ли какие-то циклы или закономерности в происходящих погружениях? В нашей, современной, жизни всегда ли вы помните о той, старорежимной, и, наоборот, оттуда — помните ли о нас?

— Обыкновенно, — Васса Петровна раскраснелась, расстегнула несколько крючков на блузке (но не до того было, не до того!), — обыкновенно, я ложусь спать здесь и просыпаюсь там, или же ложусь там и просыпаюсь здесь, и от меня ничего не зависит. Могу провалиться туда дважды за неделю, а, бывает, месяцами ничего со мной не происходит и уже начинаю забывать о странных своих погружениях и себя самое вижу там лишь как литературную героиню… Оттуда себя современную помню, но хуже — забываю детали, лица, события…

— А антураж?! — почти кричал Скуфеев. — Мебель, одежда, белье, предметы личной гигиены женщины, наконец?!

— Там все другое, — ответствовала Васса Петровна с мечтательной, нездешней улыбкой на устах, — все старинное, натуральное, экологически чистое!.. Девушки щиплют корпию, в рационе крестьян — икра, на медный пятак можно выпить водки и закусить огурцом. Воздух чист, дворники исправно убирают снег, дома добротные, прочные… В той жизни у меня целый дом, в этой — только выгороженная в нем однокомнатная квартирка…

— Все! — шумно выдохнул Скуфеев, оттирая с лица сконденсировавшиеся капли. — Больше не могу! Давайте вернемся к этой теме позже… А сейчас, — он встал, его тело напружинилось, члены напряглись, — давайте же не лукавить более друг с другом, давайте же…

— …давайте же послушаем очередную историю! — со смехом подхватила она. — Я слышу шаги в коридоре. Двойные кожаные подошвы во всем городе только у Хуана Хуановича!

Додеус уже стоял на пороге, приветствуя их полными достоинствами жестами.

«Этот человек мог бы стать моим другом!» — с теплотой подумал Скуфеев, всем видом показывая писателю радость и готовность к слушанию.

Хуан Хуанович вынул листки и продолжил свой замечательный цикл.

Новелла третья

Запоздалое ощущуние близости

Безумная надежда теплилась в нем.

Хуан Хуанович Додеус бросил все дела и мчался в скором поезде к морю, где повстречал ушедшим летом женщину, которая всколыхнула все его существо.

Стояла вторая половина осени — природа медленно умирала, и этот скорбный процесс, такой торжественный и красивый при ясной погоде в городе, где засыхающий пейзаж подобен лежащему на богато убранном смертном ложе благородному старцу, разительно отличался от того, что видел Додеус за окнами вагона. Обезображенный, пожухлый ландшафт ассоциировался здесь с поверженным, исколотым штыками воином, брошенном на произвол судьбы давно покинувшими поле брани соратниками.

Додеус с тяжелым чувством провожал взглядом безжизненные разрытые пространства. Принуждая себя мыслить трезво, он сознавал, что затеянное им путешествие — не более чем авантюра и пустое мальчишество, но мозг был одно, а сердце — другое. Додеус то и дело выбегал к машинисту, совал деньги, заклинал прибавить пару, выкрикивал поступательные лозунги, приплясывал от нетерпения и размахивал руками.

Хмуроватым ранним утром он вышел, наконец, на покрытую лужицами платформу, вдохнул полной грудью сырого, настоянного на кипарисе воздуха и зашагал к выложенной из обожженного кизяка мазанке, в которой останавливался ушедшим летом. Хозяева искренне обрадовались ему, как радуемся все мы редкому в наши дни порядочному человеку. Туманно объяснив свое неожиданное появление, Хуан Хуанович роздал подарки и поспешил в душ, где смыл с себя гарь и копоть локомотива, кислый запах купейной простыни и сальные взгляды немолодой назойливой проводницы.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.