«Есть что-то как бы надломанное в нынешнем строе России и во всем, что ежедневно у меня под глазами».
П.А.ВАЛУЕВ. «Дневник министра внутренних дел»
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. Смешок в ушах
Во всем была большая изысканность и нарядность.
На стене висел картон Овербека «Таинство покаяния», под ним лежала брошюра Шедо-Ферроти. Вокруг рояля с большим вкусом расставлены были стулья и кресла. Пахло гиацинтами — из жардиньерок они тянулись к большим зеркальным окнам. Солнце светило с юга, было около полудня.
— Как назвать то, у чего нет имени? — Надежда Михайловна Июнева двумя пальцами раскачала десертный ножик.
Она была изумительно причесана, с круглыми локонами, спадавшими штопором на плечи и высоким узлом сзади — под стать прическе на ней было платье: белое, все в ярких букетиках и с большим зеленым бантом на спине у самых лопаток. Высокая, тонкая, прекрасно сложенная, она блистала культурой тела, белых покатых плеч, изящных рук и нежной лебединой шеи. Она имела много природного ума, еще больше начитанности, но главной прелестью разговора и всякого с нею общения была чрезвычайная ее искренность и прямодумие.
Затруднившись с ответом, Александр Александрович Половцов нашел яблоко и съел его.
Добрый, но несколько вялый человек с лицом средней руки помещика, он жил в Петербурге без определенного положения и, бог весть почему, прослыл медведем. Однажды он напугал ее в театре, но Надежда Михайловна давно простила ему это.
Между тем, выпито было по стакану чаю и налито по другому. На столе стояло варенье в вазочках, печенье в корзинках, на блюдечках и тарелках были разложены чернослив, винные ягоды, изюм, финики, разноцветный мармелад, кедровые орешки, грецкие и американские орехи. У резного буфета суетились два лакея. Комната обставлена была мебелью из крашеного американского дуба в шведском вкусе.
— Вы чувствуете, что небо беспредельно? — механически Надежда Михайловна расстегивала и застегивала пуговки лифа.
Она говорила забавно громким голосом так, словно бы в ушах у нее стоял шум колес мельницы. В ней было милое сочетание женского изящества и детской храбрости. Жизнь билась в ней живым теплым темпом.
Крупный, тяжелый пучок морщин лег между бровями Половцова. Он часто замигал, как будто в глаза ему ударил резкий свет.
В душе гордой девушки шевельнулась досада: беседа положительно не вязалась.
Смеясь, безнадежно она развела руками:
— Какое желтое у вас лицо! Опять кишки?
Их встречи всегда были проникнуты какой-то вежливой натянутостью.
Она знала: он — человек без дара логики и слова. В основе его жизни лежали не капризы ума, а потребности тела.
Чай почти отпили, и Половцов взялся за фуражку.
Ее последних слов он не расслышал — в ушах у него стоял женский смешок.
Глава вторая. Слишком много духов
Старинные стоячие часы в деревянном футляре пробили трижды слишком звонко, что к ним не шло — точно большого роста человек заговорил дискантом. В соседней комнате другие часы откликнулись баритоном.
— Граф Пистолькорс! — доложил лакей.
В начищенных как жар сапогах он вошел.
Самая наружность много говорила в его пользу: он имел холодное, умное и энергичное лицо с печатью мысли на лбу и выражением иронии в очертаниях губ. Атлетического телосложения, ленивый и медленный в своих движениях, не очень полный, широкий в плечах и пропорционально узкий в талии, он был одет в свободный китель цвета хаки и темно-синие шассеры.
Она поздоровалась с ним ласково, но без особенной нежности, без признака того порывистого волнения, двигателем которого всегда является взаимная сознательная симпатия.
Все было стереотипно: он рассуждал о всевозможных предметах, начиная с математики до музыки и даже танцев так определительно и свысока, что поневоле должно было принять его за педанта, желающего блеснуть своими сведениями.
— На Западе дарвинова теория — гениальная гипотеза, а у нас давно аксиома! — восклицал он.
Солнечные лучи врывались из-под наполовину опущенных штор и скользили по мебели, украшая ее золотистыми искрами. Стены сверху донизу задрапированы были кретоном и муслином, зеркала — украшены по бокам парой бра с розовыми свечами. В простенке радовала глаз акварель Кившенки, изображавшая взятие Ардагана, на софе брошена была «Логика» Милля в переводе Резенера и под редакцией Лаврова.
— Имена Кина, Гаррика, Тальмы ничего ясного и определенного уже не скажут последующим поколениям! — сетовал Пистолькорс.
Большими шагами Надежда Михайловна ходила по комнате. Красавица в духе Байрона (не хромая!) с серебряной стрелой в волосах, она была в почти темном платье черносливного цвета, волнистыми складками драпировавшем ее изумительный стан. Ее осанка и все приемы были безукоризненны.
— Князь Барятинский, командуя полком, явился на бал в день именин императрицы не в свитском, а в полковом мундире, — лениво потягивал гость пунш-рояль: смесь коньяка с шампанским, подслащенную ананасным вареньем.
— Что же теперь? — осведомилась хозяйка.
— Должен выйти в отставку! — медленно произнес он сквозь сигару.
Штабс-ротмистр лейб-гвардии Конного полка, он рассказал ей, как он седлает своего парадера, чтобы тот не натер спину.
В металлических звуках его голоса слышалась сила.
Взяв со стола веер, Надежда Михайловна обмахивалась им: принимая ванну, Эрик Августович Пистолькорс вылил на себя слишком много духов.
Глава третья. Доступная спальня
Особняк был двухэтажный, выстроенный в характере Парижской международной выставки. Каменная ограда оканчивалась наверху решеткой с изображением меандра. Широкую лестницу обрамляли пилоны со статуями львов и вазами.
Владимир Ильич легко взбежал по ступеням, улыбнулся глазами — в ответ ему звонкой гаммой прозвучал девичий смех.
Надежда Михайловна Июнева вышла в нежно-голубом домашнем платье с небольшим вырезом на груди. Простой туалет, однако, благодаря ее фигуре и вкусу, производил впечатление очень нарядного.
— Рассказывайте же! — обеими руками девушка притянула гостя к себе. На лице ее было непетербургское выражение искренности.
В комнате не наблюдалось почти никакого убранства, только стулья чинно стояли по стенам. Вверху, под потолком, горело несколько кенкетов. Чеканный горельеф работы Сазикова изображал фавна: козлоногий, в лесу, он преследовал нимфу.
— Одного помещика, — не заставил Владимир Ильич себя упрашивать, — обокрала дворовая девка и бежала. Барин, само собой, подал в розыск. Девку поймали, посадили под караул и предали суду. Но девка была смазлива, а судья похотлив, и поэтому непременно хотел оправдать ее — для этого он составил такой приговор, послушайте: «А как из учиненного следствия оказывается, — с уморительной официальностью гость как бы зачитывал, — что означенная дворовая женка Анисья Петрова вышеупомянутых пять серебряных ложек и таковых же часов и табакерки не крала, — он разрядил голосом, — а просто взяла, и с оными вещами не бежала, а только так пошла, то ее, Анисью Петрову, от дальнейшего следствия и суда, как в вине не признавшуюся и неизобличенную, навсегда освободить!»
— Еще! Рассказывайте еще! — не переставала хозяйка дома смеяться.
— Рыбачили вчерашний день на Ижоре, позади Царского Села, — охотно продолжил Владимир Ильич. — Стоим на заколе, закинули тоню. Покамест продолжалась завозка, как водится, выпили шампанского. И вот — выбираем тоню на плот, выгружаем мотню — и что же?! Прежирный серый тюлень! Архижирный!
Он гулко захохотал, и она вторила ему. У нее бывали порывы шаловливой веселости, сменявшиеся минутами глубокого раздумья. Порой его и ее сближало сродство душевных настроений.
Они обсудили последнюю новость: супруги Жербины продали свой особняк Международному обществу спальных вагонов.
— Я знаю многих, — комментировал гость, — которые искренно пожалеют об исчезновении этого гостеприимного дома, где столовая открыта была для всех, а для многих доступна и спальня!..
Он засиделся до полуночи и всё развлекал ее.
В его мягкой иронии и спокойных шутках сквозили интонации многоопытного лукавца. Игривый, образованный, кандидат прав и естественных наук, повсюду он вносил с собой оживление: в нем было что-то щекочущее и пряное.
Владимир Ильич Ульянов был редкость.
Глава четвертая. Настоящие отношения
Кто-то осторожно постучал у ее двери — она сказала, что можно войти.
Барон Александр Людвигович Штиглиц вошел. В ночном костюме Надежда Михайловна сидела на полу, что-то рассматривая на ладони. Ресницами, глазами, еще чем-то она напоминала собой стилизованную фигурку Танагра.
«Истина — это нагота!» — пришло вдруг ему в голову.
Увидев его, она тотчас побежала ему навстречу.
— Как быстро летит время! Еще недавно я видел тебя ребенком, и вот ты уже взрослая! — сердечно он обнял ее и ощутил то упругое и трепетное, что было в ней.
С минуту он гладил ее бледно-золотые волосы небольшой сухощавой рукой. Он напустил на себя веселость, которая совершенно не соответствовала тому, что было у него на сердце. Они говорили о литературе, музыке, чуть ли не о политике. Во всех ее словах, движениях, во всем ее обращении с ним сквозила какая-то особая мягкость. Она была ласкова с ним, но он почему-то боялся этой ласковости.
Он сел на подушку, упавшую на пол.
Он попросил ее спеть, и она охотно исполнила его просьбу. Она любила музыку, имела прекрасный, обработанный голос и пела с большим чувством.
Он слушал ее, и на его лице отражалась тайная забота.
Надежда Михайловна Июнева была его приемной дочерью. Однажды, июньским утром он нашел ее, крошечную, в одеяльце, подброшенную ему кем-то. С тех пор минуло двадцать лет.
У каждого человека есть своя нежная, тонкая эстетическая струна. В бароне этой струной была его любовь к приемной дочери. Поистине, эта любовь не знала жертвенных границ!
— Лет двести назад в семействе живописца Ван-дер-Спика случилось большое горе, — принялся он рассказывать.
— Знаю, папочка, знаю — Спиноза ваш умер! — подергала Надежда Михайловна его за нос. — Почитай, в сотый раз от вас слышу.
Ее шаловливая нежность была исполнена робкой прелести.
— Вот как? — искренно он удивился. — Тогда скажи, доченька, не нужно ли тебе чего? У меня и чековая книжка с собой… Может быть, пароход или замок в Шотландии?
Он ничего никогда не жалел для нее.
— Нет, папочка, мне ничего ненужно. Замок у меня уже есть, да и пароходов этих чуть не флотилия — ты мне всегда их то на Рождество, то на именины даришь…
Немного они помолчали.
— Скажи, отец, — Надежда Михайловна чуть вздохнула и затуманилась, — как складываются настоящие отношения?
— Настоящие отношения, — Штиглиц пожал плечами, — по большей части складываются сами собой.
Глава пятая. Помпейский сюжет
Часы отбивали час за часом. Свечи горели спокойно, изредка потрескивая, некоторые оплывали и капали на пол.
В кабинете наглухо спущены были все драпировки.
Сам кабинет напоминал скорее музей, чем рабочую комнату в доме.
Портьеры во вкусе эпохи Возрождения, темно-зеленого цвета, с орнаментацией, вытканной попеременно серебром и белым шелком, и оконные занавесы в японском стиле, украшенные цветами и золотым обводом, — принадлежали очевидно к первоклассным произведениям артистического изделия. В углу на деревянной тумбе стояли кабинетные часы из бронзы, сплошь покрытые аллегорическими миниатюрными фигурками. Столы и стулья из черного грушевого дерева с роскошной металлической инкрустацией напоминали образцы миланской и флорентийской школы семнадцатого столетия. Огромный книжный шкаф, отличный по форме, со стеклянными дверцами, покрытый скульптурными украшениями, до того утонченно выполненными, что, казалось, они обломаются при первом прикосновении, завален был всевозможными вещами и вещицами. Чего здесь только не было! Флаконы, кубки, шкатулка для драгоценных камней с сюжетами из античной мифологии, сосуды из серебра с узорами, прорезанными на подобие кружева, десятки разнообразных предметов чеканного и отливного искусства самых оригинальных форм и назначений, фарфоровые вазы с изображением фигур и медальонов, восточные блюда с арабскими надписями, отливающие перламутром и золотом, древнецерковная утварь, жезлы, кадила, фаянсовая артистическая посуда — все это в изобилии виднелось на полках, многочисленных этажерках и столиках, наполнявших комнату. На низком шкафчике с инкрустацией по нефритовой черепахе лежала фарфоровая табакерка с сюжетом, взятым, по-видимому, с какой-то помпейской фрески. Рисунок в голубоватом тоне был настолько мягок и так изящен, что мог с успехом заменить камею. По стенам, среди пожелтевших гравюр и старинных портретов, развешаны были цветные ткани восточного и европейского происхождения. Встречались здесь и Ренессанс, и Венеция с индо-персидскими травами по чешуйчатому золотому полю, и Генуя с ее роскошной декоративной орнаментацией, и церковные золотошвейные изделия в романском, старорусском и византийском стилях.
Барон Александр Людвигович Штиглиц сидел, опершись обеими руками на рабочий стол и поддерживая ими голову — прекрасную голову мужчины лет пятидесяти пяти с чем-нибудь, и смотрел в книгу, судя по всему, в Британскую энциклопедию. По бокам от него стояли черные чугунные подсвечники, изображавшие танцующих одалисок, а прямо напротив была чугунная же пепельница в форме жабы с приделанным к ней ножичком для обрезания сигар и надписью: «Actu non cantu».
На стене, под рукой, висел телефон: №102—47.
Глава шестая. Суетность пышных фраз
Он никогда не проводил межи между словом и делом и даже слова считал эквивалентом дела.
Полный ума, разносторонности, знания людей вообще, он принимал большое участие во многих делах, хотя и казался от них удаленным. Многообразные и грандиозные предприятия, купля и продажа, обмен самых разнородных ценностей, денежные обороты на рынках и на бирже были для него, как для рыбы вода — стихией, дававшей свободу и благоденствие. В его официальной жизни была доля азартной игры. В туманном прошлом всего лишь заведующий эмеритальной кассой, он сделался крупным банкиром и был, по сути, правой, финансовой рукой государя. Его капитал прибывал, как вешняя вода, и давно вырос в большие миллионы.
Финансовая деятельность и приемная дочь — вот две оси, вокруг которых вращались все его помыслы, желания и чувства. Приемная дочь и финансовая деятельность!
Непостижимая тайна любящей привязанности! Как легко при ней самоотречение, как собственная жизнь стушевывается перед другой жизнью, ею переполняется и ею оживляется и богатится: для дочери и ради нее он был готов на все и даже поступиться финансовой деятельностью.
«Как можно в жизни делать что-либо иное, кроме того, чтобы любить?» — она спрашивала его.
Она предавалась мечтам о чистой, безмятежно тихой жизни, овеянной сердечной теплотой и далекой от шума улиц, шелеста шелков и суетности пышных фраз. Ей снились белые березки и перистая тень их нежных листочков, играющая пятнами на цветущей душистой траве. Из спальни ее по ночам слышались громкие хриплые стоны. Она вполне расцвела — по всем признакам ее пора было выдавать замуж.
Принимайте ветер таким, как он дует, — он, Александр Людвигович Штиглиц, готов был благословить любой ее выбор.
Барон и банкир сидел в своем кабинете, скорее напоминавшем музей, с раскрытым томом энциклопедии.
На сердце у него было мягко и грустно, он чувствовал, что слезы недалеко и просятся на глаза. Вздыхая, чтобы не пустить их туда, он обратил себя к менее близкому.
«Общество более и более расшатывается и распадается, — думал он за рабочим столом. — Неудовольствие и недоверие укореняются!»
Подсвечники изображали танцующих одалисок, пепельница стояла в форме жабы, красавица Генуя встречалась с могучим Ренессансом, под рукой находился телефон, нефритовая черепаха подползала с сюжетом.
Часы отбивали час за часом.
Глава седьмая. На короткой ноге
Завтрак был на манер обеда: фаршированный поросенок под галантином, соус из сморчков, чирки со свежим салатом.
Говорили о разном.
— Молодой Варпаховский как там? — хозяин дома набросал себе требухи по-кански.
Убежденный вегетарианец, принадлежавший вероучению известного Фрея, по утрам он не мог обойтись без мясного.
— Венчался с девицей Шлихтинг. Третьего дня. В домовой церкви Потемкиной, — медленно Пистолькорс набрал разварной стерляди.
Вилкой Надежда Михайловна промахнулась по почке в мадере. Чтобы скрыть замешательство, она громко закашлялась, опрокинула соусник и уронила на пол салфетку. Впрочем, она всегда считала его человеком без внутреннего содержания. Этого Варпаховского.
В элегантном бережевом платье с буфами на плечах из темной материи в клетку, выпрямившись, тут же она взяла себя в руки.
— Папочка, расскажи нам о Ротшильде — ты ведь с ним на короткой ноге!
— Ротшильд никогда ни с кем не здоровается, — поспешно барон прожевал. — Он, если всмотреться, зеленый и со следами рвоты на бороде.
— Это какой же из Ротшильдов — лондонский или парижский? — ловко Владимир Ильич Ульянов поддел пирожок с налимьей печенкой.
— Тот и другой, — уточнил Штиглиц. — Оба! Каждый! — Он сунул в рот два пальца и пронзительно свистнул.
Ожидавшие знака лакеи внесли черепаховый суп — он был сварен не по-английски, а по-французски: не так густ и слизист.
Большая люстра, отделанная бронзой, бросала яркий свет на стол, уставленный сверкающим серебром и хрусталем. На стене висел офорт Ван-Остада «Химера»: полулев-полукоза с хвостом-змеей.
Отзавтракавшие начали курить.
— Обер-церемониймейстер Хитрово пойман в Ницце на обмане в карточную игру! — хрустко Владимир Ильич пролистал газету. — Получено официальное подтверждение. Пишут, он страдает умопомешательством.
— Его ум истощился в химерах — он предпочитал их действительности, — лениво Пистолькорс обвел взглядом стену.
Случившееся не было ни ново, ни оригинально, а старо, как мир и заурядно, как улица.
— Он был стар и умственно опустился! — барон выпустил дым.
Надежда Михайловна грациозно разогнала его веером — время от времени она вставляла слово в общую беседу.
— Вразрез, — говорила она. — Взаимно. Молебен. Кулебяка.
Половцов Александр Александрович сидел напротив и ел ее глазами.
Глава восьмая. Кипсеки и раритеты
На улицах было беспорядочное суетливое движение. Продавцы лихо выхваляли свой товар. По мостовой, играя в палочку-постукалочку, с визгом носились дети.
В карете с плохо затворявшимися дверцами, с дребезжавшими стеклами, с продранной местами синей штофной обивкой барон Штиглиц ехал по городу. Лязг раздавался: коренные лошади и подручная перевожжены были металлическими цепями.
Снаружи как-то вяло подтаивал снег. Служанки мели парадные.
«Будущность, что готовишь ты нам?» — думал барон.
Он посетил Гражданский департамент, с успехом председательствовал в Обществе взаимного поземельного кредита и направлялся на Невскую бумагопрядильню.
В зимнем дне чувствовалось дуновение весны. Колориты были мягки и отчетливо свежи.
С Невской бумагопрядильни он заехал на выпуск в Александровский институт, оттуда — в Учетный банк.
После банка Александр Людвигович принят был в Аничковском дворце — там ему преподнесли знак почетного члена Общества спасения при кораблекрушениях.
С новеньким знаком на камергерском мундире он приказал отвезти себя на Большую Конюшенную — там в Волковых номерах его дожидались Антонида Петровна Блюммер (вдова Кравцова) и Марья Арсеньевна Богданова (вдова Быкова). Обе вместе заняли у него около часу.
На Невском Александр Людвигович отпустил экипаж. Не смешиваясь с толпой, он прошел пешком по левой стороне проспекта, избегая людей, шедших по правой.
Книжный магазин Черкесова помещался на месте прежнего известного магазина Кожанчикова. Штиглиц вошел.
В задней комнате напротив входа висела картина Герарда Доу. К другим стенам пришпилены были венецианские и русские солдатские виды.
Очнувшись от дремоты, Черкесов протянул гостю руку.
По годам он был старик и отличался религиозностью: пел на клиросе, исполнял обязанности ктитора. Говаривали, он имел особый подход к женщинам.
Неспешно приятели выпили водки — на закуску нашлось несколько розмаринов. Морщась, Черкесов заговорил о параличе духовных стимулов — он еле ходил, но еще свеж был головою. Его снедала мучительная, но доброкачественная болезнь. Когда-то барон связал себя с ним невидимой, но живой нравственной связью. Они чувствовали какую-то взаимную склонность.
В опойковых башмаках Черкесов вышел и вернулся со спокойным лицом. Он разложил на столе кипсеки и раритеты. Барону приглянулся альбом умершего архитектора Монигетти с рисунками церкви, построенной им в Ливадии.
— Пять тысяч рублей, — объявил Черкесов. — Для тебя — четыре.
Глава девятая. Навоз под посев
— Не становитесь скучным, не болейте. Больные люди — это навоз под посев, который пожнет смерть и скука! — она старалась держаться прямо, непринужденно двигаться, и это ей удавалось.
Половцов сидел, уставившись на нее, как совиное чучело. Он не решался заговорить, а может быть, не знал, что сказать.
Потолок и стены обиты были красной обивочной тканью — окна, двери, книжные полки выкрашены в черный цвет. На полу лежал пунцовый ковер, усеянный голубыми арабесками. Повсюду стояли низкие кресла, скамеечки, диваны играющих, переливчатых ярко-красных, зеленых, голубых и желтых тонов.
Надежда Михайловна, вся в белом, с каким-то большим воздушным нагрудником, взглянула в сторону двери — платье с длинным треном, все усеянное золотыми блестками, грациозно колыхнулось вокруг ее стана.
Тут же дверь широко распахнулась: Владимир Ильич вошел, поставил букет красных маков на раму трюмо. Одетый, против обыкновения, почти щегольски, игривыми чертами лица он выражал детское простодушие и яркий юмор.
— Да, я готова, — Июнева надела перчатки и взяла сумку. — Мы едем на представление, — объявила она Половцову. — Прощайте!
В ответ Александр Александрович издал неопределенный звук.
— Вы пили перно? — с порога Ульянов обернулся.
Они вышли.
Хлестал проливной дождь, лошадь хромала, извозчик не знал дороги.
Они выехали на Большую Садовую, завернули на угол Екатеринингофского проспекта, не доезжая до Харламова моста, выкатили на Малую Подъяческую. Потом по Гагаринской набережной добрались до Пантелеймоновской церкви.
Зала была хоть и высока, но удушлива. Давали пьесу, которой предшествовали шумные толки: не то трагедию Озерова «Фингал», не то драму Оленина-Волгаря «Душа, тело и платье».
Они прошли в кресла. Публика была ненарядная, типичная для драмы и оперных абонементов — не та, что в балете и по субботам в Михайловском, куда было принято ломиться на премьеры, показываться во всем блеске в первых рядах и непременно опаздывать к началу.
Первое действие играли совершенно как пантомиму — свистки не давали расслышать ни одного слова.
В антракте Ульянов взял себе битки по-казацки и бутылку калининского. Надежда Михайловна пила джин-шер и ела шоколадное суфле.
— Савинов — это Прусаков, помноженный на Кондакова! — Владимир Ильич принял пустую чашку у какой-то дамы. — Кондаков же — Савинов, поделенный на Прусакова!
Во втором действии свистки возобновились с бешеной силой — галерка подражала реву животных, партер передразнивал актеров.
Наконец кто-то выстрелил из пистолета, и занавес упал.
Глава десятая. Желание позировать
Было уже за половину двенадцатого часа, когда Надежда Михайловна возвратилась из театра. Она вернулась домой с неопределенными ощущениями.
Неприкаянно она ходила из комнаты в комнату. В богато убранных помещениях царствовала глубокая тишина.
«В деревянном доме, когда он хорошо поставлен, отлично жить!» — вспомнились ей слова из пьесы и еще — «Девушки выходят замуж, чтобы быть свободными».
Сами собой губы Надежды Михайловны сложились в горькую усмешку, а лоб прорезала глубокая складка. Она чувствовала, что сердце у нее как будто прищемлено или отдавлено.
Отец зычно выкрикнул что-то наверху — поспешно она поднялась к нему. Дверь оказалась незапертой, она вошла.
Кровать почти вполне перегораживала комнату; подле кровати стоял стол, два-три кресла. На всем лежала печать отсутствия всяких удобств, отсутствия до того усиленного, что представлялось поневоле со стороны обитателя этого помещения желанием позировать.
— Мы живем в потемках и жмурках, все решается разговорами с глазу на глаз, элементы обсуждения при этом весьма узки и односторонни! — снова прокричал Александр Людвигович.
Положив голову на подушку из цветного канауса, он спал. Ему снилась женщина неопределенного возраста с довольно свежим лицом. В руках барона, выпростанных из-под одеяла, был толстый альбом, который, судя по всему, он рассматривал на ночь.
Помедлив, Надежда Михайловна потянула альбом на себя: Монигетти. Она просмотрела эскизы — они показались ей отвратительными.
У нее не было, да, точного и определенного понятия о красоте. Самый невзрачный рисунок, просто предмет, самый бледный, обыденный ландшафт казался ей красивым, когда она была в хорошем расположении духа и, наоборот, она проходила совершенно равнодушно мимо самых чудных видов, относилась предвзято к самым совершенным линиям и краскам, если была настроена дурно. То же можно было сказать относительно ее суждений о внешности людей: у нее не было, пожалуй, точного понятия о чистоте линий и гармонии, о пропорциональности, о красках и других объективных определениях красоты. Тех людей, которые внушали ей симпатию или обладали нравившимися ей внешними свойствами, она называла красивыми, других же — уродами. Красивыми она часто признавала блондинов, но редко удостаивала этого определения брюнетов.
Пистолькорс был брюнет, Половцов — рыжий, Ульянов — почти начисто лыс…
Часы в доме что-то пробили.
Со свечей в руке Надежда Михайловна вышла.
У себя в комнате она сняла платье и, встряхнув его, бросила на спинку стула.
Прошло несколько минут, и благотворный крепкий сон окутал забвением и покоем ее мозг и тело.
Глава одиннадцатая. Женщины, которые скачут
Ему снилась женщина свежего возраста с неопределенным лицом.
На ней было суконное, плотно облегающее платье со строгим, почти мужского покроя лифом, а в огненных волосах, сколотых на темени японским узлом, поблескивала сталью длинная шпилька.
«Кто ты, таинственно приходящая в чужие спальни возбуждать безмятежно спящих?» — воскликнул он с интересом.
Она, не ответив, спросила, что случилось с его дочерью, у которой утром был такой странный вид.
Он ответил, что этой темы поддерживать не намерен.
«Будьте искренни! — потребовала она от него. — Скажите, что у вас на сердце? Вы счастливы? Вам удалось избежать духа времени? Прошли вы через пропасть, глядя в небо?»
«Не знаю, кто вы и какую разыгрываете комедию, — он зевнул. — Я не терплю пустых фраз. Если вы пришли сказать, что любите меня — пусть так. Что же касаемо пропасти, то нет, не прошел, но пройду, если потребуется. Будьте уверены!»
«Дождь, падающий с неба, — зашла она с другой стороны, — уже не освежает, а изнуряет тебя. Ты истощаешь себя, общаясь с призраками — и там, куда упала капля твоего пота, — ногой она задела урильник, — вырастает одно из тех печальных растений, которые встречаются только на кладбищах!»
«Видеть, знать, сомневаться, выведывать, тревожиться, пусть даже проводить дни прислушиваясь, — его мысли приняли причудливый ход, — но бороться, искать, найти и не вдаваться. Чрезмерно не вдаваться!»
«В юности ты был добр, — гнула она свое, — сейчас ты слаб, в будущем ты станешь злым!»
«Сейчас я силен, — принялся он смеяться. — Очень силен. Да я просто лев!» — он склонился к ней и одним движением расстегнул крючки на лифе ее платья.
«Львов укрощают посредствам мастурбации», — она запустила руку под одеяло.
Несколько минут длилось полное смятение — он не понимал, что происходит и где он находится. Он был счастлив, как слегка опьяневший ребенок.
«Небо должно простить тебя, — через некоторое время она сотворила знамение. — Между людьми, да, существуют известные узы, но спящие мужчины, танцующие лошади и женщины, которые скачут — это не жизнь, а шум жизни!»
«Для сердца нет житейских преград, — приблизительно так ответил он ей. — Нет дуба, из которого не выйдет дриада, и будь у меня хоть сотня рук, я не побоюсь, открыв объятия, ощутить в них, может быть, даже пустоту!»
В словах, которыми они продолжали обмениваться, незачем было искать скрытого смысла — ведь это был не более, чем нелепый сон.
Глава двенадцатая. Сатир царства золота
— Чудовищная фигура с самым плоским, самым низменным, самым страшным лицом — словно лягушачья морда! Глаза в красных прожилках, веки похожи на раковины, рот напоминает прорезь в копилке, притом же слюнявый! Его голова безобразна — она пахнет пещерой и троглодитом! — рассказывал Александр Людвигович. — Настоящий сатир царства золота!
Дело было в следующую субботу.
— Джеймс, Соломон, Эдмон, Натаниель или Морис? — Пистолькорс положил себе спаржи. — Помнится, Ротшильдов пятеро.
— Каждый, — Штиглиц тряхнул солонкой. — Каждый из них. Един в пяти лицах.
На полу лежал обюссонский ковер, семь свечей на камине отражались в зеркалах и венецианских подвесках.
— Как же относится он к женщинам? — по спине Надежды Михайловны сверху донизу пробежала дрожь.
— Он считает женщину средством физиологического оздоровления.
— А любовь?
— Телесным упражнением.
Ели приятный на мужской вкус обед — в качестве основного блюда подан был окорок косули.
— Чиновник Департамента духовных дел иностранных исповеданий Министерства внутренних дел Протопопов ударил вице-директора графа Николая Францевича Коскуля табуретом, — высмотрел Владимир Ильич в газете. — В припадке умоисступления, а потому освобожден был присяжными от наказания.
— Как люди исковеркались! — Штиглиц взглянул на Половцова.
Волосы, разделенные длинным пробором, придавали тому вид гермафродита. Уже в половину обеда Александр Александрович был красен, как кошениль, и глянцеват лицом, как будто у него сделалась рожа.
Обед был без особых происшествий.
Во время кофе пошел снег с дождем.
— Тройницкий как? — булавкой барон ковырнул в зубах.
— Ему лучше, — был ответ.
Затем стали разговаривать о другом.
Заехавший поблагодарить за подаренную ему собаку врач Красовский рассказал, что велел вскрыть обивку мебели в комнатах, где императрица должна была родить, причем в самой мебели оказались черви от гнили и нечистоты.
В белом атласном платье порывисто Надежда Михайловна оправляла воланы из черных кружев.
Ей хотелось бежать людей.
Ей нужно было сейчас то, чего отец не мог дать ей, и это случилось впервые.
Ее лицо пошло пятнами.
Решительно Александр Людвигович поднялся — он не понимал, как можно делать из обеда занятие и просиживать за столом часами.
Глава тринадцатая. Все — ненормальные!
Тройницкому было лучше, и эта мысль успокаивала барона. Возможно даже Тройницкому было сейчас лучше, чем ему самому — ведь тот не имел дочери, которая откровенно страдала и чьи страдания безусловно передались бы ему как отцу.
«Малышка, которую еще недавно подтирали, если вдуматься!» — расхаживал Штиглиц по дому.
Тщетно он крепился против желания растрогаться.
В одной из комнат Александр Людвигович заметил скрипку и смычок к ней — приложил к плечу: почти все двойные ноты звучали нечисто.
«В детстве она была резва, шаловлива, тараторка и хохотушка, — вспомнилось. — Дом оживлен был присутствием умного красивого ребенка. Она обещала быть бойкой!»
Он рассказывал ей интересные подробности о нравах животных, на пароходе они плыли в Пермь, он возил ее отдыхать на Иерские острова и в деревню Шишкино за Ораниенбаумом.
Поленов приходил рисовать ее портрет. «Нельзя довольно налюбоваться ею, что за глаза!» — в сторону восклицал он, размазывая краску по холсту. Роден и Антокольский ваяли ее бюст, и сам знаменитый Ледрю изобразил ее на кувшине с дельфинами в виде наяды.
Как-то они вместе съездили в село Пичины Шацкого уезда Тамбовской губернии. Там, Штиглиц помнил, она ходила в желтом гладком платье с большим количеством мелких оборок, шедших от пояса книзу, недлинной прямой кофте и красной шляпе с зыблющимися перьями. Ее шея была обнажена. Она читала тогда первую книгу «Илиады» в переводе лорда Дерби и спрашивала у него непонятные места. В ее выразительных глазах светился живой интерес. Черты ее лица дышали полнотой жизни, а незаконченность ее форм была полна несказанной прелести — уже в ту пору в невинной худобе ребенка замечались округлые линии.
«Мы все идем к чему-то очень хорошему и страшно веселому!» — полная волнующей, неповторимой грации она восклицала тогда.
Неприкаянно барон ходил анфиладами.
Она шутила по поводу брака теперь, говорила, что ее призвание — остаться старой девой, а по ночам заглушала подушкой рыдания, изнывая от горького одиночества.
Никто не мог удовлетворить ее идеалу!
«Какие-то они ненормальные!» — решительно Надежда Михайловна не допускала до себя никого из осаждавшей ее толпы поклонников, и лишь для троих было сделано исключение.
Ульянов — она всегда была рада ему.
Пистолькорс — ей доставляло удовольствие пикироваться с ним.
Половцов — по странной прихоти она могла его выносить.
Глава четырнадцатая. Гнойник в животе
Приехавший поблагодарить за подаренную собаку врач Алексей Яковлевич Красовский, проведен был в проветренную светлую комнату.
Здесь находились средневековые лари, шкафчики с инкрустациями, повсюду были расставлены предметы искусства неизвестного происхождения: статуэтки из Чили, музыкальные инструменты дикарей, большие корзины цветов, сделанных из птичьих перьев. На полу постелены были шкуры белых медведей.
«Чрезвычайно складная и необыкновенной шерсти собака, — думал врач. — Кинг-чарль!»
Часы в доме что-то пробили — тут же вошла Надежда Михайловна. Он видел ее смятенное состояние и потому ободряюще улыбнулся. Его милая улыбка обнаружила крепкие, широко расставленные зубы.
Он придвинул свой стул и взял ее за руку. Едва он коснулся ее — она стала сама не своя.
Положительно она чувствовала временами, что сердце ее перестает биться, словно его вырвали из груди.
— О, ничего похожего! — мимо пуговиц лифа вставил он слуховую трубку.
— У меня гнойник в животе! — с нервной тоской продолжала она настаивать.
Платье на ней вздулось.
— В таком случае попрошу раздеться! — отведя глаза, принялся он смотреть за окно.
Давно уже Алексей Яковлевич был женат, но никто никогда не видел его жены.
— Готовы? — мысленно он досчитал до ста.
В ответ ему раздались странные звуки.
Медленно Алексей Яковлевич повернул голову. Глазам его представилась парижская порнографическая картинка: Надежда Михайловна стояла в одних чулках и туфельках. Ее смех был самодовольный и одновременно циничный.
— Догоняйте! — она побежала от него вдоль стола.
Он накапал валерианы, заставил ее выпить.
— Никакого гнойника нет и в помине! — вынес он диагноз.
— Есть! — начала она спорить.
— Нет!
— Есть!
— В таком случае я сделаю вам кровопускание и скарификацию, — произнес он, имея совершенно серьезный вид. — Отправить вас в Еленинскую больницу?
Надежда Михайловна на кушетке, свернувшись в клубок, без передышки курила папиросу за папиросой и не отвечала ему. Ее взял суеверный страх.
Внимательно Красовский гладил бороду.
Покамест положили на том, что Надежда Михайловна чаще будет бывать на воздухе и станет пить микстуру Ривери с мелиссовой водой.
Глава пятнадцатая. Мысли в застенчивой форме
Во вторник ему надлежало быть на завтраке у государя — к назначенному часу Александр Людвигович приехал в Зимний.
Он сбросил пальто на руки какому-то свитскому генералу, ополоснул в ватер-клозете рот, проверил пуговицы на панталонах.
На мраморной лестнице он встретил человека, несущего три чашки с окурками и в одну из них положил свой.
Пройдя через шкафные уборные комнаты, он заметил в них разложенные предметы одежды и обувь.
— Государь утомлен — его надлежит беречь! — в приемной предупредил всех гофмейстер Анатолий Николаевич Куломзин.
Он распахнул широкие двери, и все приглашенные прошли в царские покои.
Мебель состояла здесь из тяжеловесных столов, кресел, диванов из карельской березы. Это светлое, почти белое дерево, в столь простых непричудливых формах, эти невысокие комнаты с большими, смотревшими на Неву, полными света окнами, составляли весьма характерную и согласную с его собственной личностью рамку жившего среди них человека.
— Идут! Идут! — фрейлина и кавалерственная дама графиня Мойра присела в низком реверансе.
Все приняли подобострастные позы.
Человек среднего роста, полный и хромоногий, с экземой на приятном лице, появился в полковничьем мундире: самодержец. Его сопровождала блондинка немецкого типа, изрядно помятая, в светлом сарпинковом платье с голубыми горошинами: императрица.
— Прошу садиться! — государь обвел рукой сервированный к чаю стол, и тут же генерал-адъютант граф Граббе и только что пожалованный в обер-шенки князь Вяземский внесли самовар.
— Вы кушать, кушать! — самолично царица разрезывала кухен и раскладывала его по тарелкам.
При всей своей доброте она была чрезвычайно тяжеловесна — Штиглиц знал: не сегодня-завтра она должна была разрешиться от бремени.
— Ну-с, как идут дела? В империи? — приступил монарх.
Кривобокий, весьма уродливо сложенный сенатор Павел Григорьевич Извольский дал обычный ответ, что дела идут хорошо.
Докладывали царю кто с детской, кто со старческой самоуверенностью.
Столичный обер-полицмейстер Трепов был по обыкновению докторален, самоуверен, узок во взглядах, не совсем добросовестен в выборе доводов.
Начальник Третьего отделения и шеф жандармов Мезенцов пусть говорил и дело, но не рельефно и без твердого заключения.
Старичок с улыбкой вольтеровской статуи министр финансов Бунге высказал уклончивые мысли в застенчивой форме.
Он кончил заявлением, что не настаивает на сказанном.
По возможности Александр Людвигович держал себя на втором плане.
Глава шестнадцатая. Красавица и умница
— Надежда Михайловна как? — осведомился государь.
Отпустив прочих, он прогуливался с Александром Людвиговичем по зимнему саду.
— Девчонка, бить ее некому, и взрослая причудница! — ответил барон с сердцем.
Невиданные цветы испускали диковинный аромат. Разговор носил непринужденный характер. Государь был в добром расположении духа. Затейливые птицы распевали на все голоса. В серебряном ведерке хрустели льдинки и шипело шампанское.
— Она у вас, ведь, красавица? — из тонкого богемского бокала государь изволил сделать глоток.
— И умница! — из точно такого же банкир сделал два.
Он мог позволить себе такое — прошлогодний заем в четыреста миллионов был покрыт более чем в десять раз, и государь знал это.
— Вы предлагаете разместить новый заем за границей? — государь отогнал ручного павлина.
— Да, ваше величество.
— И слить железнодорожный фонд с общими средствами Государственного казначейства?
— Именно так, ваше величество. Слить, — Штиглиц обошел расцветающую драцену.
— Как, в таком случае, предполагаете вы покрыть российские трассировки?
— Для этого, ваше величество, я заключу сделку с Ротшильдом, — барон бросил крошку колибри, и та поймала ее на лету.
— Он мочится прямо за письменным столом, Ротшильд? Почему так?
— У него нет времени на ватерклозет, ваше величество.
Хмыкнувши, государь достал коробок, чиркнул спичкой, поднес огонька Штиглицу — проворно тот успел высвободить из портсигара папиросу.
Разговор продолжался: Александр Людвигович положительно выразился в пользу представительных, но не конституционных форм правления, он полагал отложить разработку серебряных руд в Семипалатинске и, напротив, приступить к прокладке Одесско-Парканской железной дороги. Постройку ее, полагал он, вполне можно было доверить барону Унгерн-Штернбергу. И еще — спички!
— В каком смысле? — взял государь на карандаш.
— Они со времен пожаров сорок девятого года запрещены по всей империи. Согласитесь, ваше величество, мера сия устарела?!
Для государя он был больше чем просто личный банкир и финансовый советник — спорить с этим не приходилось.
Возвратившись домой, Александр Людвигович ключиком завел часы и наслаждался их боем.
Поздно вечером ему прислан был орден св. Владимира 1-й степени.
Глава семнадцатая. На ровном месте
Его душой, собственно, никто не занимался.
Отец не умел приложить руки ни к какому земному делу. Он был до такой степени далек от человеческих забот, что казался безумцем. В брюках из белого пике он ходил то медленными, то очень быстрыми шагами. В нем прорывалась мелочная раздражительность. Он, закрывая сахарницу, сажал туда для контроля муху. Категорически не переносивший щекотки, он был убежден, что если человек к нему приближается, то не иначе как с целью грабежа.
Дни проходили крайне однообразно.
Мать подравнивала конский волос на щетках, сортировала пряники, стряпала для разносчиков и умывала их детей. Ей не хватало умения утонченно выражаться. Она не интересовалась событиями, не имевшими прямого влияния на ее жизнь. Морщины на ее шее были прикрыты мягкими черными лентами капора.
Короче познакомившийся с жизнью и ее превратностями, подростком Александр Людвигович опрокидывал мальчишек на улицах и девчонок на лестницах.
«Что может заменить оружие? — спрашивал он себя. — Элемент внезапности!» — сам же и отвечал.
Все средства казались ему годными.
Сильно обойденный воспитанием, зато прекрасно он был одарен от природы. Он много ел — это было особенностью его организма. Множество мыслей теснилось в его голове. Маленький, коренастый, скуластый, он был весь энергия и отвага.
«Меняются формы и внешние поводы, да, — уже тогда он понимал. — Существо и корни всегда одни и те же!»
Его свободная и гибкая мысль не способна была закостенеть в пределах одной какой-нибудь догмы. В его взглядах встречались оттенки, но оттенки эти были несущественны.
«Дробить! — постановил он себе. — Так дробить ливни бытия, чтобы солнце светило и радуги строились вверху!»
У него были все основания верить в свои силы. Он жаждал жизни с ее смехом и борьбой. Он знал, что наделен теми средствами, которые должны были вывести его на авансцену. Минутами у него являлось поползновение действовать наподобие громил, прибегнуть к угрозам, только бы добиться своего — одумавшись, он говорил себе, что все-таки лучше употребить хитрость и терпение.
Он раздобыл билет на право жительства в обеих столицах.
«Москва обильна красавицами и богата радушием, — навел он справки. — Раскинулась на холмах: подъемы, спуски».
Ему предстояло начать на ровном месте.
Он приехал в Санкт-Петербург и смешался с толпой.
Глава восемнадцатая. Чудо опрятности и чистоты
Снова Александр Людвигович спал.
В кровати с пологом на теплой подкладке, украшенном розовыми и голубыми перьями, он видел сон.
Снилось ему, будто в траурных кружевных манжетах он рисует виньетку. Виньетка, легкомысленная и воздушная, шаловливо бежит его карандаша, она смеется и норовит перебраться на манжету, а то и улететь вовсе. Он, Александр Людвигович, готов предоставить ей свободу, однако же виньетка не окончена, в таком виде решительно он не может отпустить ее и прижимает пальцем.
Увлеченный работой, не сразу он почувствовал, что рядом кто-то сидит. Женщина, неопределенно свежая, та самая из прошлых снов, была в костюме вакханки, сделанном из шкуры пантеры.
Какая-то сладостная истома овладела им.
«Сегодня вы на редкость романтичная!» — воскликнул он (ему показалось, будто его руки удлиняются).
«Романтизм — это нечто большее, чем свобода предаваться разврату, закрыв глаза! Откройте их!» — она шлепнула его по рукам.
С некоторой опаской медленно он разлепил веки: женщина оказалась в пеньюаре из белой бумазеи. Ее волосы струились, как музыка.
Сон был как наяву. Натурально Александр Людвигович уже не мог отличить реальность от фикции.
«В холодный, ненастный день, представьте, стоят прачки у озера и полощут белье. Порывы сильного ветра налетают на них, обдавая дождем и снегом. Юбки у прачек насквозь промокли и стали тяжелыми как свинец. Трудно работать вальком. Кровь проступает из-под ногтей», — понесло его вдруг воспоминаниями детства.
Она не обратила ровно никакого внимания на его пустую болтовню. Их разговор продолжался в дружеском тоне. Она ответила ему на множество незаданных вопросов.
Он несколько удивился, узнав, что она свободна.
Она достала из кармана слоеный пирожок и мило предложила ему.
Они смотрели друг на друга с внезапной симпатией.
Он предложил ей место домоправительницы. Сделанное в шуточной форме предложение приобрело серьезный характер.
«Вас разоряют бесполезными расходами и тем хуже обслуживают, чем больше у вас слуг!» — она согласилась.
Искусный в финансовых делах, дома и впрямь он допускал полный беспорядок.
«Я слыву за чудо опрятности и чистоты!» — уверяла она его.
Он лежал на кровати, чувствуя, как при каждом ее слове удаляются и исчезают дурные минуты его прошлой жизни.
Потом ее образ замутился в его глазах, и он уснул.
Глава девятнадцатая. Приемный день
Ему предложили купить рудник. Барон знал: пустой.
Железную дорогу. Ведущую в никуда, ржавую.
Обюссонский ковер, очередной.
День был приемный, и Александра Людвиговича осаждали со всех сторон.
Комод в стиле Людовика Пятнадцатого.
Спиртовую грелку.
Немецкий нарывной пластырь.
Много всего разного.
Длинноволосый нигилист принес бомбу и шестиствольный пистолет.
Барон купил акварель Густава Моро.
Книгу Петрония, в которой не хватало страниц.
Зеркало граненого венецианского стекла в раме из черного дерева, инкрустированного бронзой.
Портной явился с предложением платья.
Биржевые маклеры просили дать им ордер.
Повар-поляк: бигос, мнишки, розбратель.
Степенный чернокудрый молодой вдовец привел сиротку с голубыми распахнутыми глазами:
— Жениться беспременно мне след было!
Барон дал им денег.
— Следующий!
Бледная дама, уже не молодая, но еще прекрасная. Высокого роста, не слишком высокого, но настолько, насколько это идет женщине. Жакет сильно открыт у шеи, на нем высокий воротник из меха выдры. Рука не маленькая, но превосходной формы.
Она подошла к нему со смеющимся ртом. Открыто и смело посмотрела в лицо. Ее щеки вздрагивали от радостного чувства.
— Вы?! — проговорил он рассеянно, будто во сне. — Чудо опрятности и чистоты? Вы, укрощающая львов посредством мастурбации? Вы, женщина, которая скачет, производя шум жизни?
— Моя юбка насквозь промокла и стала как свинец, — ответила она в тон. — Вы предложили мне место домоправительницы, и я пришла.
«Чрезмерно не вдаваться!» — понял он.
Он нажал на пружинку своих карманных часов, чтобы они зазвонили.
Сцепив на затылке руки, он то поглаживал по привычке курчавые волосы, то закладывал правую руку за борт почти наглухо застегнутого сюртука и, устремив взор на какой-то старинный портрет, висевший против него, на котором краски выцвели, весь обратился в слух — фрагментарно она рассказывала о себе.
Они легко смогли столковаться.
Отблески огня пробегали по их лицам.
Чугунная доска в глубине камина блестела, как серебряный барельеф.
Глава двадцатая. Скверная комната
Она рассказывала все, как могла бы говорить талантливая актриса на сцене.
— Сердце женщины не имеет морщин, — между прочим сказала она.
Она довольно высоко оперлась носком о край камина, отчего платье соскользнуло и открыло всю ногу.
Им овладела неодолимая сонливость.
— Камчатные скатерти во Фландрии служат простынями, — продолжала она говорить.
Она говорила просто так, ни о чем. Ему стало известно, что когда-то она держала торговлю кружевами.
Доподлинно Александр Людвигович не мог сказать, спит он или бодрствует.
«Что делает любовь? — вдруг пришло ему на ум. — Любовь делает сон явью!»
Он знал: она привнесла с собой душевную теплоту, в которой он нуждался.
Он знал еще: бытие таинственно, как и движение его.
Она отплясывала бурре, потом показала ему то, что принесла с собой: большой эскиз Ванлоо, том Бешереля, горшок левкоев и бутылку фронтиньянского муската.
«Бернеретта, — старался он запомнить ее имя. — Бернеретта!»
Она была еще определенно свежа.
Они спустились на подъемной машине в подвал, потом на спусковом устройстве поднялись на чердак.
Он показал ей ванную: от теплой воды поднимался резкий аромат какого-то цветка. Мыльный пузырь, танцуя, кружился над ними, окрашиваясь, словно радуга, всеми оттенками, какие только существуют в природе.
Он отдал ей ключи, но не все.
Особый американский ключ он сохранил за собою: ключ от скверной комнаты.
Комната эта в необжитом крыле дома имела два лица: одно, прикрытое маской — для случайного, несведущего посетителя и другое — обнажаемое лишь перед тем, кому известны все подлинные обстоятельства, и прежде всего — перед самим хозяином, которому открыта была ее мрачная сущность.
В комнате царила холодная пустота. Полуистлевшие гравюры с герметическими пантаклями жухли на стенах. Стол покрыт был черным марокеном.
Сюда просачивался нездоровый туман прошлого.
— О, время! Сколько язв ты прикрываешь, если не излечиваешь! — войдя, Александр Людвигович опустился в кресло, собирая мысли.
Здесь висел портрет умершего Гильденштуббе, стояла изваянная Чижовым статуя Бибикова и витала бледная тень барона Корфа.
«Мир праху опередившего нас», — думал Александр Людвигович.
Когда он уходил, они стенали за его спиной.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. Нападение медведя
Весна вступала в свои права не без борьбы с зимою. Стояли дни то невыносимо теплые, то вдруг снова валил снег.
В огромном доме Харламовых, что на Большой Садовой улице против Третьей Съезжей, то вынимали двойные рамы, то, матерясь, вставляли их обратно.
«Экая глупость!» — со всеми вместе Владимир Ильич то вынимал, то вставлял.
За окнами была веселая суета. Слышались удары молотка по железу. В толпе лошадей и людей дурачились скоморохи. «Масленица!» — ладонью Владимир Ильич хлопнул себя по высокому лбу. В котелке шоколадного цвета он вышел пройтись.
На улицах было гулянье, все лица дышали радостью весны. Кричали женщины, кто-то звал на помощь, кто-то грозил, кто-то предлагал послать за полицией. Небо сделалось ясным и даже имело темно-голубой колорит. Золотые буквы вывесок горели на солнце. Играл оркестр. Где-то крутились карусели, кто-то карабкался по шесту.
На Сенной Владимир Ильич повстречал брата.
С сильно выраженным в лице типом монгольской расы, в беспорядочно накинутом черном плаще Александр Ильич Ульянов прижимал к себе что-то, завернутое в «Имперскую газету».
— Каким, брат, ты, однако, иностранцем смотришь! Как эмигрант какой весь бородой оброс! А в свертке что — бомба?! Стало быть, вскорости государь проехать должен?! — Владимиру Ильичу сделалось безотчетно весело.
Взрыв негодования был ему ответом.
— Твои шуточки! Когда и перестанешь! Право же, Владимир, ты несносен! — все же Александр Ильич обнял младшего брата.
Седая женщина с добрым лицом и приветливым взглядом с улыбкой и протянутой рукой шла им навстречу — они обошли ее с двух сторон.
— Здоровье как? — тем временем спрашивал Владимир Ильич и сам видел: сносно.
В юных годах Александра считали недолговечным, находя, что у него чахотка — сейчас тот обнаруживал заметную наклонность к тучности.
Вокруг, норовя стянуть что-нибудь, ходили цыгане и вилось детворьё.
Дама в большом меховом палантине прошла мимо и оглянулась на них сквозь лорнетку.
— Живешь нормально? — интересовался Ульянов-младший и видел сам: более-менее.
Перебивавшийся уроками и перепиской бумаг Александр Ильич одет был чисто, без заплат, имел кой-какое белье, видневшееся из-под наброшенного плаща, и даже опирался на трость с рукояткой из слоновой кости.
Увлеченные разговором они не успели отпрянуть: сорвавшийся с цепи, на них бросился медведь — одного укусил в ногу, другому оцарапал лицо.
Глава вторая. Серьезный разговор
— Любовь — это отжившая иллюзия! Возьми первую встречную! — Александр Ильич Ульянов сидел в кресле орехового дерева, сквозь белый чехол которого проглядывали круглые подлокотники, сделанные из ножек стула.
Спустя несколько дней после происшествия на Сенной он зашел проведать брата.
На окнах не имелось никаких занавесок — только белые, без всякой оторочки, коленкоровые шторы на металлических прутах. Вторые рамы были выставлены.
— Зачем же первую? — достаточно бодро отозвался Владимир Ильич с кушетки. — Тут действовать нужно с разбором.
Его забинтованная нога покоилась поверх пледа.
Справа от Александра Ильича, в рамке из палисандрового дерева, висел портрет Столыпина. Справа, против камина, всю панель занимали полки с книгами — они огибали сверху дверь, вделанную в панель, образуя что-то вроде большого библиотечного шкафа и переходя внизу в действительно запертый шкаф простого дерева, выкрашенного под орех — там хранились документы, с которыми младшему брату приходилось иметь дело по долгу службы.
— Она умна, первостепенная красавица и славится своим благонравием, — тем временем так отзывался Владимир Ильич о той, что покорила его сердце. — Я полагаю, ради нее стоило придумать это слово: «очарование»!
— Изломанная и набитая монетами амфора! — поддел Ульянов-старший.
Едва он не сказал «копилка», но вовремя удержал себя от похабщины.
Негромко в камине потрескивали полешки. Напротив камина на стене висели два больших плана: один — на палке, придерживаемой снизу деревянной рейкой, — план Симбирска; другой — Кокушкино, и между ними — пара седельных пистолетов в футлярах из зеленой саржи, упиравшихся в потолок. Там видны были бумажные обои, разрисованные ядовито-зелеными и оранжево-желтыми ананасами.
— Я держусь того мнения, что деньги еще никому не мешали! — Владимир Ильич пожал плечами.
— Зачем же тогда, здрасьте пожалуйста, говорить о любви? — в свою очередь пожал плечами Александр Ильич.
— Одно другому никак не противоречит! — Ульянов-младший, приподнявшись, плюнул в камин, но попал в каминную доску.
На каминной доске, расписанной под мрамор, стояли часы орехового дерева с циферблатом от простых извозчичьих часов. По одну сторону их находилась банка с вишневой настойкой, прикрытая куском бумаги, а поверх него — старым абажуром, и еще банка со сливовой настойкой. По другую сторону от часов стояла бутыль с настойкой зверобоя, помогающей при порезах — именно за нею Александр Ильич и явился. Между прочими предметами на каминной доске валялись в беспорядке пустые спичечные коробки, старые бутылки из-под чернил, аптечные пробирки и во множестве — скальпели.
Младший брат, Александр Ильич помнил, был кандидатом не только прав, но и естественных наук.
Глава третья. Янсениус в женском облике
— Да, сила в сплоченности. Несомненно! — ответил Владимир Ильич. — Именно в ней! Перед лицом внутренней и внешней угрозы Россию надобно сплотить. Под знаком самодержавия! Любыми законными средствами!
— Радикальная и пагубная ошибка! — нервно Александр Ильич замахал пальцем. — Стремление сплотить Россию силой повлечет непредсказуемые последствия! Самодержавие же, опускаясь до подобного уровня, само умалит свое обаяние и понизит — да, понизит! — свое значение!
Уже говорили они о политике. Как обычно, старший брат шалил либеральными идеями: для поворота к лучшему, он считал, требовалось, чтобы сперва дан был простор к худшему. В свое время он прославился кой-какими произвольными выходками, упрочившими за ним репутацию неделового и едва ли не врага законности. Снисходительно Владимир Ильич улыбался, слушая его революционные теории.
— Твои воззрения, замечу, ложны! Ложны насквозь! — Нападая, старший Ульянов швырнул окурок в камин.
Чуть выше камина прибита была широкая рама из простого дерева со вставленным в нее потемневшим зеркалом. Буквально вся она была усеяна гвоздиками, на которых висели ножницы, привратницкий фонарик, старые жестяные подставки, абажур, негодные курительные трубки, лезвия для бритья, кастет, кинжалы, спринцовки для ушей и клизмы. За зеркало засунуты были пустые конверты, а над зеркалом, в позолоченной рамке рыночной работы висел портрет их матери Марии Александровны Бланк: суровое лицо под шляпой с белыми перьями — настоящий Янсениус в женском облике. По обе стороны от портрета приколочены были два палисандровых ящичка: один содержал табакерку, очки, лабораторные стекла, игольник и зуб покойной — в другом находились презервативы и кожная мазь.
— Воззрения не могут быть ни истинны, ни ложны, — тем временем парировал Ульянов-младший. — Есть мое, твое воззрение, третье, четвертое, десятое. Какое истинно? Для каждого свое!
В своих суждениях все же он старался держаться нейтральной почвы.
Разговаривая таким образом, братья выпили вишневую и сливовую настойки, выкурили пачку папирос «Дядя Костя».
— Воззрения, тем не менее, могут идти вразрез с общепринятыми, — на одной ноге Владимир Ильич допрыгал почти до середины комнаты. — И это как раз твой случай. Если ты не желаешь быть побитым каменьями… — не договорив, он упал.
Посреди комнаты стояло большое старинное бюро розового дерева с медными совсем позеленевшими инкрустациями — на нем размещались пюпитр, испещренный пятнами, словно у школьника, микроскоп, свеча в медном подсвечнике, железные щипцы для снятия нагара, чернильница и множество всяких безымянных вещей. Там же поставлены были два стула с соломенными плетеными сидениями — на один из них, с помощью брата, поднявшийся с пола Владимир Ильич и уселся.
— Возьми, Александр, — из бюро он достал ассигнацию. — В этом месяце я заработал изрядно и могу без ущерба оказать тебе помощь.
Глава четвертая. Трое умных
Когда Ульянов-старший, прижимая к себе бутыль с настойкой зверобоя и баночку с кожной мазью, наконец, ушел, Владимир Ильич, снова расположившийся на кушетке, принялся думать и перебирать в памяти детали только что завершившегося визита.
Брат, помогая ему подняться с пола, носком сапога попал в мандолину — инструмент следовало отдать в починку.
За окнами, они оба видели это, снова повалил снег — Владимир Ильич попросил брата вставить вторые рамы, и Александр исполнил его просьбу.
По своему обыкновению, он долго рассматривал стоявший в кабинете скелет и, сняв люстриновый чехол, допытывался: чей? Владимир Ильич, как повелось, отшутился.
Их продолжительный разговор и на этот раз не дал отчетливого результата — с любви они перескочили на политику, с политики перешли на личности.
Обговорили Штиглица. Брат удостоил его аттестации старого дурака.
Без всяких на то оснований вставший на почву исключительности Александр Ильич давно мысленно разделил людей на лагери, окрасил их в однообразный приятный или отталкивающий цвет, распределил, сообразно с этим, свои симпатии и антипатии. Он прилепил к людям раз и навсегда установленные ярлыки и по ним уже оценивал их, не заглядывая далее и притягивая их взгляды и убеждения к заранее установленному инвентарю.
«Кто, в таком случае, умный? — спросил Владимир Ильич, щурясь. — Есть такие?»
«Есть! — в запальчивости брат просыпал фамилии. — Беклемишев, Солнцев, Гаврилов!»
Тут же он осекся.
Этих людей Владимир Ильич не знал, но инстинктивно почуял недоброе. Судя по всему, брат сболтнул, чего не следовало. Владимир Ильич не мог видеть его лица — оно сплошь заклеено было пластырями, но догадался, что на нем написаны неудовольствие и досада. Тут же Александр постарался соскочить с темы.
«Моника Терминская, вундеркинд, ученица Рубинштейна, представь, обмочилась за роялем!» — деланно принялся он смеяться и изображать.
Их отношения охраняли секрет одного, не допуская любопытства другого.
Все же удалось выведать: Беклемишев — отставной полковник, Солнцев — изюмский предводитель дворянства, Гаврилов — тоже приезжий.
Владимир Ильич знал, что брат взял себе за правило действовать напропалую, и опасался, что тот легко может сойтись с людьми негодными и даже опасными.
«Скажи, в чем их ум? Как, собственно, они проявляют его?» — не поддавался он на Терминскую, но Александр Ильич поспешно принялся прощаться.
И самое странное: впервые он не взял денег!
Глава пятая. Печать скуки и вялости
В конце недели доктор Красовский разрешил ему выходить, и Владимир Ильич решил съездить к Орловым-Давыдовым: по своему обыкновению те давали музыкальный вечер, на нем непременно должна была появиться Надежда Михайловна.
Разбрызгивая жидкую грязь, он доехал до Мытной набережной. Швейцар, поражавший своей старостью и в то же время внушительным видом, с достоинством принял полтинник. Вестибюль освещен был электрическим светом.
В гостиной жужжали голоса: гости были уже многочисленны. Женщины расправляли складки шелка, мужчины украдкой позевывали. На всем лежала печать скуки и вялости.
Непринужденно Владимир Ильич оперся на камин.
— Я находился тогда в Имоченцах, — с рассказом к нему подошел Поленов.
— В Имоченцах всегда нехорошо и сыро, — Владимир Ильич бросил в огонь скопившийся в карманах мусор.
— Не следует, господа, присваивать чины по протекции! — присоединился к ним Карп Патрикеевич Обриен де Ласси.
Его речи, касавшиеся только этикета, чинов и титулов были утомительны даже для невнимательного слушателя.
— Старики любят принимать участие в бесчинствах молодежи! — с отрезанными ногами и в кресле на колесах подъехал Григорий Иванович Чертков.
Он провел жизнь в игре: сначала много выиграл, потом много проиграл.
Камергер, писатель, петербургский предводитель дворянства хозяин дома граф Владимир Петрович Орлов-Давыдов пригласил гостей подкрепиться. Слишком гордый, чтобы довольствоваться ролью тайного любовника, под руку он вел свою невестку Ольгу Ивановну, урожденную Барятинскую. Никто не распространял о ней дурных слухов, но все же они множились.
Подано было дежурное блюдо с овощами. Владимир Ильич положил в рот картофелину.
Эрик Августович Пистолькорс появился: он шел, позвякивая на ходу цепочками, подвесками, шпорами.
Половцов возник, забывший снять скунсовую шапку — тотчас же от нее распространилась густая вонь.
Играли и пели артисты русской оперы. Все происходило хотя и в тишине, но, разумеется, далеко не безусловной.
Мария Петровна Негрескул рассказывала, как ее отец украл будущую свою жену и ее мать через форточку, впрочем, достаточно широкую.
Она была дочерью Петра Лавровича Лаврова.
— А вот мой отец… мой отец зато… — Меренберг Наталья Александровна не дала ей закончить.
— Ваш отец?! — Мария Петровна возмутилась. — Кто он? Пушкин, что ли?! — она принялась смеяться.
Анна Александровна Мойра спросила, сколько времени, и ей ответили, что наступила полночь.
Глава шестая. Преследуя уродин
В эту минуту показался барон Штиглиц.
Одет он был просто, но с большими бриллиантами вместо пуговиц. Он целовал руки дамам, которых встречал, и в знак приветствия небрежно хлопал по плечам мужчин. Конец его трости звенел о паркет.
Под руку он вел приемную дочь.
Надежда Михайловна не упустила случая показаться на людях во всей изысканности ее красоты с улыбкой и надменностью, необходимой для предотвращения фамильярностей.
Платье слегка влачилось за ней.
Огромные атласные складки, изобилие кисеи и фижм, длинные кружевные крылья, ниспадающие с плеч, яркие краски, которыми пестрела ее юбка, ленты и драгоценные камни — пусть даже и при осиной талии делали ее похожей скорее на птицу, нежели чем на осу.
Ее появление в гостиной произвело сенсацию. Рассматривали ее прическу: низкую, с длинными локонами, закинутыми назад, ниспадающими на шею и плечи. Лицо ее, видели все, было шелковистей листа папиросной бумаги.
«Райским должен быть запах ее простынь!» — появившаяся в воздухе витала мысль.
— Она снится юношам как надменная статуя, — перешептывались пожилые.
С минуту все любовались ее горделивой осанкой.
Пальцем она поправила локон своей прически. Это вызвало новые пересуды и аханья.
Женщины стали от нее удаляться, а мужчины приблизились. Согласованно Пистолькорс, Половцов и Владимир Ильич плечами оттеснили прочих.
— Как ваша нога? — спросила Надежда Михайловна. — А ну пройдитесь!
Она сама удивилась, услыхав, как живо прозвучал ее голос — словно команда офицера перед фронтом.
— Уже много лучше, — прихрамывая, Ульянов прошел туда-сюда и даже стукнул каблуком в пол.
Шестнадцатилетняя ученица Рубинштейна Моника Терминская на рояле играла этюд Шопена.
— Медведь! — закинув голову, Надежда Михайловна не в силах была совладать с острым приступом смеха. — Откуда ж взялся?
— Из лесу, вестимо, — в тон ей Владимир Ильич подыграл.
Барон Штиглиц устроился неподалеку, и Владимир Ильич видел его скверное, хищническое лицо.
Открыто Александр Людвигович рассматривал дам.
Двенадцать-шестнадцать из них когда-то были его любовницами — теперь, видя их, он испытывал досаду, думая, что потерял лучшие свои годы, преследуя и настигая подобных уродин.
Глава седьмая. Афродита из морга
Дамы тупились.
Наталья Александровна Меренберг, впрочем, ерзала по софе. Она вступала в тот возраст, который отделяет молодость от старости. Ее ироническая полуулыбка выдавала затаенную горечь. Александр Людвигович вспомнил, как она пряталась от него в оконной нише, а потом, вытянув руки, словно ища опоры, без чувств упала в мягкую траву.
Он медленно курил.
Мария Эдуардовна Клейнмихель прижимала рукой одну грудь, как если бы она у нее болела. Когда-то она слегка споткнулась, и он поддержал ее. «Я вижу, вы хотите отвертеться, но со мной вам этого не удастся!» — она запугивала. — «Да разве я подрядился?!» — пожимал он плечами. Она плакала у него на плече.
Он перевел взгляд.
Мария Петровна Негрескул в пенных ворохах кружев, замечтавшись, бродила по гостиной. Давным-давно ему удавалось извлекать из нее рокот прибоя. Ее лицо страшно изменилось: она страдала постоянным течением белей. Ее мраморная бледность приобрела густо-зеленый оттенок. «Афродита, выходящая из морга!» — пришло барону на ум.
— Богатство и любовь к одиночеству выделяют вас среди окружающих! — хозяин дома граф Орлов-Давыдов подошел к нему, стоявшему на отшибе.
— Все только перспектива, только эпизод: песня рыбака, вытаскивающего сети, — подпустил Штиглиц мягкую аллегорию.
— Танцы на убитом гумне, — понял писатель и камергер.
— Портшез с носильщиками, — тонко Александр Людвигович улыбнулся.
— Статуарная окаменелость, — предводитель дворянства изобразил.
— Ночной хрусталь, — барон зазвенел.
— Залитые сметаной примулы!
— Салат из омаров!
— Таблица курсов!
— Опротестованный вексель!
— Эмблематическое зеркало, где можно увидеть себя за пределами себя самого!
— Розовый ибис! Розовый ибис на эбеновых ножках!
Они хохотали и дружески хлопали один по спине другого.
Играл арфист оркестра Мариинского театра Помазанский — высокий чернобородый человек, весьма симпатичный на вид. Впрочем, он становился надоедлив, как осенний дождь.
— Просто-таки хочется побить его прутиком! — говорили дамы.
Барон прислушался — мелодия, напротив, задела его за живое. Это было что-то из Спиздиарова — Александру Людвиговичу всегда нравился этот тонкий композитор.
Штиглиц принялся даже подпевать, и в эту минуту что-то произошло.
Глава восьмая. Новый человек в гостиной
О чем бы Александр Людвигович ни задумывался, с кем бы ни беседовал, в каком месте гостиной ни находился бы, всегда в поле зрения он держал свою приемную дочь.
Он видел, как внесли пирожные — взяв несколько, с рассеянным видом, она надкусывала их, Ульянов и Пистолькорс развлекали ее разговорами, Половцов свечкой торчал позади ее стула. Концерт продолжался, каждый последующий исполнитель все выше и выше поднимал ноту: играл арфист Помазанский. Надежда Михайловна всеми порами выдыхала из себя усталость зимы — на смену ей, барон видел, приходила усталость весенняя. Спросивши чаю, Александр Людвигович пошел взять себе сладкого, но пирожные разобрали, и блюдо стояло порожнее. «Акции сейчас не дают никаких процентов, но, может быть, подождать, и бумаги дадут барыш?» — с медленными движениями и повадкой инвалида, на кресле, подкатил Чертков. Он был типом великосветского человека своей эпохи: всегда любезный, вежливый, обходительный, повсюду он был охотно приглашаем и появлялся в самых разных местах, не принося с собой ничего выходящего из ряду, но и никак не нарушая приятное и веселое настроение в обществе. Уже собирался Александр Людвигович уклончиво ответить, как в эту минуту словно бы розовое облако пробежало по лицу Надежды Михайловны. Штиглиц проследил направление ее взгляда: новый человек появился в гостиной. Ясная мысль и сильная воля светились в его глазах. Он был молод, казался совсем юношей, но лицо его было в странном противоречии с его волосами, преждевременно поседевшими. Обладатель лица красивого и выразительного, он был пропорционально сложен, а легкая поступь, естественная грация всех движений придавали ему какой-то аристократический отпечаток человека, скорее родившегося под классическим небом Италии, чем в Бахмутском уезде.
«Действительно он Бахмутского уезда?» — впоследствии спрашивал Александр Людвигович у Трепова.
«Самого что ни есть! — ответственно подтверждал столичный обер-полицмейстер. — Екатеринославской губернии!»
Пройдя взором по головам сидевших, вошедший увидел того, кого хотел увидеть.
Глава его метнули сноп магнетических лучей. Он был всего в трех-четырех хороших прыжках от Надежды Михайловны, и Александр Людвигович напрягшись, изготовил трость.
Изучивший жизнь до изумительных тонкостей, барон не ошибся: незнакомец прыгнул.
Штиглиц не стал мешать ему: пускай!
Каким-то случаем молодой Варпаховский сумел отклониться. Он побежал, катнул в преследователя кресло с Чертковым, вскочил на подоконник и выпрыгнул наружу.
Глава девятая. Щи с завитками
Владимир Ильич сразу понял, что это — ищейка, полицейский, и решил для себя, что за здорово живешь его не возьмут. Плавно он заложил руку за борт сюртука, ощутил пальцами холодную сталь и внутренно изготовился. Когда же выяснилось, что агент явился за Варпаховским, Владимир Ильич шутейно ли или всерьез постановил себе с утра сходить в церковь и поставить там свечку за избавление.
На другой день он отправился в Александро-Невскую лавру.
Высокий дубовый иконостас имел несколько рядов образов, выписанных яркими красками: благостный лик Спасителя, Божия Матерь с Младенцем, Константин и Елена, водружающие крест. Воинственный Архистратиг Михаил попирал ногой и поражал мечом «врага человеческого».
Придворные певчие необыкновенно хорошо исполняли «херувимскую песнь» — едва Ульянов не прослезился.
Пол был омочен каплями святой воды. Священники отчего-то были в стихарях, а дьячки в ризах. Что-то полудикое виделось в дьяконах и нечто приниженное в иереях.
Удостоившись святого причастия, немедленно он откланялся.
«Каждые два дня — глубокое смазывание, ежедневно — смолистые ингаляции. Полоскать танином. На ночь — холодный компресс!» — уже думал он о другом, вспоминая рекомендации доктора.
По Невскому в оба конца проносились многоместные линейки и, выйдя из аптеки, Владимир Ильич решил навестить брата.
«В детстве, — ему вспомнилось, — Александр сидел со спущенными ногами на перилах моста».
Лестница была высока и неопрятна. Неблаговоспитанные дети шаловливо кувыркались под ногами. Брат занимал небольшую квартиру в казенном доме на Захарьевской улице.
В комнатах было все, что обычно бывает в них: диван, кресло, столы, зеркало, широкая оттоманка с подушками, фарфоровые статуэтки на подзеркальнике, шкафчик с книгами, несколько картинок на стенах, большой альбом с фотографиями — все это было старье, накопленное годами и обветшалое от времени.
Ели щи с завитками, сальник из обварных круп. Пронизывающий весенний холод едва умерялся горевшим камином.
— Тебе известно, что я — индивидуалист и страстный поклонник индивидуальных личностей, которые не идут по увлечению толпы, а следуют самостоятельно туда, куда ясное сознание влечет их. Эти сильные люди знают, откуда, куда и за чем стремиться. Часто они становятся мучениками, жертвами безрассудной толпы, но в конце концов их дух, их идея восторжествуют! — говорил Александр Ильич.
Глава десятая. Брак духа
Квартира была окнами на закат, стол застелен несвежей скатертью.
Надежда Константиновна, жена брата, задумавшись, грызла носовой платок. Большеротая, чахлая, пучеглазая, едва ли она была опрятна в своих туалетных привычках.
— Самодержавие, о котором так много толкуют, есть только внешняя форма, усиленное выражение того внутреннего содержания, которое отсутствует! — запутался Александр в сбивчивых понятиях.
Он вышел в мать: был одинаково неразумен и ожесточен.
Дети, возбужденные глотком неразбавленного вина, подняли оглушительный шум.
— Величие престола, недосягаемое тяжебной ябеде, не должно соделываться доступным всем ее сплетням, толкам и лживым нареканиям! — перекричал Владимир Ильич.
Последовательный ригорист, он был находчив на цитаты.
Надежда Константиновна приподняла голову: ее взгляд был невыразителен, как будничное платье, и невозмутим, как озеро в погожий день. Обыкновенно она охотно слушала разговоры о воспитании детей. Дети были шалуны, и родители давали им полную волю.
— Я держусь того мнения, что!.. — говорил Александр.
Он не шел дальше этих рассуждений.
Совсем близко от Владимира Ильича стояло лицо Надежды Константиновны со всеми, написанными на нем, природными недостатками и изъянами времени.
Внезапно, придя в нервное возбуждение, она поднялась с места и потребовала лошадей.
— Где ж я возьму? — Александр отмахнулся.
Надежда Константиновна вскрикнула, ее голова странно зашаталась — мужчины подхватили обмякшее тело.
— Наш брак есть брак духа, — Александр вздохнул.
Владимир Ильич знал, что невестка хворает от мелких забот и беспрестанного страха, что ей не хватит денег.
— Возьми, — выложил он пару червонцев.
— У меня есть, — снова Александр отказался.
Младенец в колыбели рявкнул. Дети закричали в голос.
«Нет, мы пойдем другим путем!» — Владимир Ильич протянул брату руку.
Все же они ладили.
Их согласие равнялось их несходству.
Несмотря на разность в летах и на обстоятельства, их разлучавшие, он соединен был с Александром, сверх уз родства, искренней и безусловной дружбой до самой своей кончины.
Глава одиннадцатая. Башмаки в камине
— Историк Гиббон и медик Тиссо имели склонность к одной и той же красавице — леди Фостер, — рассказывал он через какой-нибудь час на Каменноостровском, — и ревновали ее друг к другу. Не обходилось без взаимных колкостей. Однажды Гиббон, по желанию леди, читал ей отрывки из своей истории, и Тиссо сказал ему: «Господин историк, когда леди Фостер занеможет от скуки, слушая вас, я ее вылечу». — «Господин медик, — ответил Гиббон, — когда леди Фостер умрет от вашего лечения, я сделаю ее бессмертной!»
Лицо Надежды Михайловны сложилось в улыбку. Ее волосы, прямо приподнятые надо лбом, лежали тяжелой массой на затылке. Сшитый по последней моде изящный костюм эффектно демонстрировал ее прекрасное сложение.
«В своем воображении она отдается мне!» — думал Ульянов.
Мысль наполнила его гордостью, отчего голос его выиграл в уверенности.
Стол был элегантно накрыт, обед вкусно приготовлен и красиво подан: фрикасе из кролика, ростбиф, после которого появился жареный цыпленок.
— Погода начинает теплеть! — Эрик Августович Пистолькорс взглянул за окно. Между тем было за двадцать семь градусов мороза.
Половцов глотал большие куски хлеба. Его нос казался наклеенным.
«Дюжина больших манекенов!» — думал барон Штиглиц о своем.
Подгорничная на коленях возилась у камина.
«Господин своих поступков!» — витала над столом еще чья-то мысль.
— Ну и за кого же, позвольте узнать, она вышла? — кокетливым движением Надежда Михайловна взяла рака и принялась с хрустом грызть его, досадуя на скорлупу и как-то по-кошачьи отбрасывая ее.
— Красавица слишком долго тянула, — с прищуром Владимир Ильич посмотрел на Июневу. — Она вышла замуж уже в пожилом возрасте. Вначале за Гиббона, потом за Тиссо. Ей было под семьдесят.
— Позвольте! — Пистолькорс наморщился, — помнится, оба они были много старше ее! Каждому к тому времени было бы за девяносто!
— Достойные мужи, разумеется, уже пребывали на небесах, — Владимир Ильич воздел очи. — А посему леди Фостер составила счастье сыну Гиббона и затем — внуку Тиссо.
Смех Надежды Михайловны прозвучал как-то деланно.
Естественным образом разговор перешел на другие темы: коснулись происшествия на музыкальном вечере у Орловых-Давыдовых, вспомнили, как Варпаховский вдруг прыгнул в окно и тот, его преследователь, сиганул следом за ним.
— И кто такой? Откуда взялся? — гадали.
— Китицын Павел Трофимович, — объяснил Штиглиц. — Статский советник. Чиновник особых поручений при обер-полицмейстере. Я пригласил его к обеду. В воскресенье.
Непроизвольно Надежда Михайловна мотнула головой — с ее шеи на тарелку слетела небрежно приколотая брошь.
Поднявшись, Половцов запнулся, упал ногами в камин, и пламя сожгло его башмаки.
Глава двенадцатая. Трещина в запредельное
Никто, разумеется, не спросил барона, с чего, собственно, вводит он в дом полицейского и тем самым, может статься, подвергает себя некоторому риску. Его положение в обществе, статус особы, приближенной к императору, его золотые прииски, хлебные экспорты, рыбные ловли, суконные фабрики, его несметные капиталы, да, делали его неуязвимым перед лицом закона, и все же стоило ли играть с судьбой? Последовавшие события со всей очевидностью дали исчерпывающий ответ на, казалось бы, праздный вопрос.
— Зачем вам этот полицейский? — ночью в его спальню вошла новая домоправительница.
Ее голова была повязана черной шелковой косынкой, убранной гладким тугим повойником, по-вдовьи закрывавшим ее волосы и уши.
«Розовое облако!» — мог Александр Людвигович ответить: когда этот чиновник особых поручений возник на музыкальном вечере у Орловых-Давыдовых, по лицу Надежды Михайловны, да, пробежало розовое облако. Он, барон Штиглиц, видел его!
Он мог ответить ей и объяснить, но вспомнил вдруг какие-то хлыстовские слова. Он принялся настаивать на том, к чему хотел склонить ее.
— Низкая похоть! — пыталась она пристыдить.
— Высокое желание! — не переставал он убеждать.
Его упорство столкнулось с ее капризом.
Ничто не шевелилось в обширном и безмолвном доме.
Он, не пренебрегавший приятностями жизни, упорно пробивался к некой секретной части ее тела.
— Вы обнимали талии служанок и мяли деревенские груди! — она отталкивала его руки.
Женщина мистического склада, она держалась слегка таинственного тона в разговоре. Она показалась ему трещиной в запредельное, которая засасывает душу незаметно и яростно.
Он продолжал добиваться ее — она сделала вдруг движение, как бы собираясь соскочить с лошади, но он схватил ее в объятия и прижался губами к ее губам. В тот же миг она ослабела, ее глаза закрылись, и она соскользнула к нему на простыни.
— Оставьте это! Сядем и поговорим! — она открыла глаза и что-то знала наперед.
— Никак не могу, мне еще нужно попасть в одно место! — не соглашался он довольно долго.
Маленький ночник бдел у его изголовья. Тишина была полной, но казалась скорее временно нависшей, нежели окончательной.
У него не получилось овладеть ею.
Он овладел собой и стал смеяться и шутить.
Глава тринадцатая. Операция с английскими чеками
Мороз давал себя знать.
Карета раскачивалась, скрипела рессорами и осями.
Было раннее утро.
Барон и банкир торопился на биржу. Весла ритмично поднимали то водяную лилию, то кожуру плода — Штиглицу мнилось, будто он плывет по реке. Какой-то рыбак кинул в него головой трески. Флаг с фамильным гербом гордо реял на щегле большой мачты.
На бирже с блеском он провел операцию с английскими чеками. Маклеры стонали. «На повышение вы играете или на понижение?» — решительно не мог взять в толк Чертков, с отрезанными ногами, в кресле на колесах. «Человек, объясняющий свои действия, уменьшает себя!» — отшучивался Александр Людвигович. Одновременно он играл на повышение и на понижение.
Пока инвалид говорил, он, конечно, менее его слушал, чем думал о том, куда ему направиться теперь и после.
«Теперь, — так он решил, — в Государственный совет, а после — в Комитет министров!»
— Семейные разделы и обращение сенокосов в пашню подточили благосостояние крестьянских хозяйств! — выступил он там и тут.
— Не верите в будущность России! Вам безразлично! — напали было на него оппоненты.
— Doch! — легко отмел он. — Doch!
Он верил в будущность России, но в дальнюю, а не в ближайшую.
Ожидавшая у подъезда карета в две минуты доставила его в Совет Коннозаводства, оттуда — на панихиду в Мариинский дворец.
— Смерть выдающегося деятеля, — он скорбел, — напоминает у нас падение человека в море. Шум, пена, высокие брызги воды, широкие волнующиеся круги, — показал он руками, — а затем все сомкнулось, слилось в бесформенную, одноцветную, серую массу, под которой все скрыто, все забыто!
В синем мундире с малиновым воротником и аннинской лентой, при шпаге, он появился в Первом департаменте Сената, заехал к австрийскому послу, в охотку нахлебался щей и каши на юбилярном обеде в память Ломоносову.
— Прозаический человек легче и вернее становится законченным целым, чем человек, имеющий в себе задатки гениальности! — успокоил собравшихся.
В приказе общественного призрения Александр Людвигович посетил благотворительный праздник в пользу новорожденных глухонемых, а в доме Общества поощрения художеств — выставку акварелей.
Воспитанницы женских институтов, он помнил, пропели в его честь торжественную кантату.
— Не робей, это любовь! — еще говорил он где-то.
Глава четырнадцатая. Катание с бубенцами
Суматошный усталостный день, угарно проведенный вечер и часть ночи дали себя знать: к завтраку барон не вышел. Надежда Михайловна приоткрыла дверь его спальни — две девушки, бледные и печальные, шелестя, выскользнули оттуда. Барон пребывал в объятиях Морфея, ему снилось, он, лихо налегая на весла, оглашает берега матросскими песнями.
За окнами меж тем гремела и сверкала жизнь, светило солнце, а посему, возвратившись в столовую, девушка во всеуслышание объявила о своем решении, которое с восторгом было принято: кататься!
Подали экипаж — карету розового цвета с голубыми обводками, очень легкую и красивую. Под стать ей была упряжь — из тоненьких веревочек, обтянутых глянцевой кожей, с самым легким серебряным наборцем, и лошади — огромные, рыжие с проточинами, все одна в одну.
Они сразу понесли. Коренная, кровный рысак, шел крупной рысью, пристяжные скакали, держа головы у самой земли. Отчаянно карету заносило. Половцов туда и сюда катался по эластичным подушкам.
— Христианския кончины живота нашего… безболезненные, непостыдные, мирные… у Господа просим! — хохотал Владимир Ильич до икоты. — Подай, Господи! — он пал перед Надеждой Михайловной ниц.
Эрик Августович Пистолькорс скакал за ними на саврасой кобыле.
Они промчались по Кобыльей улице — от церкви Иоанна Предтечи до Глазова моста. Чуялось что-то недоброе, но дело обошлось не только благополучно, но даже хорошо.
От Глазова моста долетели до дворца принца Ольденбургского, оттуда вдоль по набережной вынеслись на Николаевский мост, проскочили на всех парах Петровский парк, Крестовский, Елагин остров, Новую и Старую деревню, по берегу Невы рванули до Сампсониевского моста, повернули назад — через Аптекарский и Каменный остров возвратились к даче принца Ольденбургского.
Дача стояла на запоре — между тем подошло время выпить кофе с пирожными.
В кондитерской Кинши на углу Первой линии и Большого проспекта было черно от мужских шляп. Какие-то существа суетились, похожие на женщин. Сахар изморозью поблескивал на искусно разубранных пирогах. В каждом из многочисленных зеркал было видно обратное отражение того, кто в него заглядывал. Здесь все было очень красиво, но, к сожалению, носило характер чего-то конфетного и даже несколько приторного.
Сбросивши шубку, Надежда Михайловна осталась в алом бархатном платье, отделанном гагаичьим пухом. Оно сообщало ей бесконечную пленительность. Она подняла вуаль на нос.
— Июнева! Надежда Михайловна! — пронеслось тотчас.
Ее имя передавали из уст в уста.
Глава пятнадцатая. Гадание цыганки
Неоспоримая красавица, она дегустировала утонченную смесь бламанже, фисташек и корицы, из которой состояло выбранное ею пирожное.
— Вы, несомненно, продукт высокой культуры, поэтому трудно понять, что в вас природа и что искусство! — одновременно, не сговариваясь, сказали ей Ульянов и Пистолькорс.
Ей сделалось безотчетно весело. Она поймала себя на том, что опять начинает смеяться. Она смеялась бодрым, жизнерадостным смехом, как смелая женщина. Она считала себя прекрасной.
«В воскресенье к нам придет он, — помнила она, — молодой полицейский с огненными глазами».
Ее беспокоили волнения плоти. Тогда, на музыкальном вечере у Орловых-Давыдовых, она ощутила, как что-то жутко заманчивое вдруг глянуло на нее из серой, смутной неопределенности.
Надежда Михайловна взяла с хрустального блюдца засахаренный лепесток розы и покусывала его белыми зубами.
Ее лорнировали. Она ни на секунду не опасалась быть осмеянной каким-нибудь наглым распутником: Половцов задушил бы любого, Владимир Ильич, она знала, на непредвиденный случай всегда имеет при себе стальное лезвие, что же касалось до Пистолькорса, то он был свирепо ревнив, страшный забияка и пуля его пистолета редко давала промах.
Тихо в кондитерской позванивали лорнетные цепочки.
Половцов мялся на обитом бархатом табурете.
Пистолькорс дышал горячо и шумно — она немного отвернула голову, чтобы не чувствовать его шумного и горячего дыхания.
Владимир Ильич извинился желанием просмотреть газеты.
— «На итало-швейцарской границе, — тут же сообщил он, — откопали диковинные башмаки, кожаные, саженной длины, каждый весом по пуду с четвертью!»
— Чьи же? — изумилась Надежда Михайловна.
— Усматривают какую-то связь с Вечным Жидом, — Ульянов пожал плечами.
Выпивши чашку, Июнева накрыла ее блюдцем.
«Китицын Павел Трофимович, — помнила она. — Китицын».
Отбившийся от земли крестьянин сдуру сунулся было в кондитерскую — тут же был награжден тумаком и изгнан.
Разносчик вошел — они купили у него полный набор: каминные щипцы, лопаточку для золы и поддувало.
Цыганка прошмыгнула с монистом.
— Ай-да погадай! — попросили они.
— В Гродне со временем станет Тамбов, в Пудоже — Яренск, а в Вильно — Переяславская пустынь! — предсказала она им.
Глава шестнадцатая. Видимость порядка
Он не смыкал глаз до рассвета, после спал до полудня.
Кровать имела теперь форму лодки, и медные лебеди, украшавшие ее по углам, казались в солнечном свете золотыми.
В доме царило благодушие. Все дышало чистотой и порядком. «Бернеретта!» — знал он.
Когда он подчинился ее обаянию, сердце его не совсем было свободно: оно было полно живыми воспоминаниями о другом женском образе, волновавшем душу ощущениями нежности и ласки.
У него было множество женщин в разных концах света — они писали ему письма, но он не любил переписки с женщинами, считал ее рискованной и налагавшей известные обязательства.
Замкнувшись у себя в кабинете среди блестевших корешков книг, в сиянии бронзовых статуэток, в отблесках фарфора, отсветах ковров и портьер, барон пересмотрел скопившиеся на столе письма и сделал им строгий разбор: все бросил в огонь и только одно спрятал под обивку кресла.
— Что можно навести за полчаса? — Бернеретта возникла с метелочкой из страусовых перьев. — Видимость порядка! — она принялась смахивать пыль.
Она все время была на ногах и чувствовала, что приносит пользу. Женщина мистического склада, она весьма облегчала ему холостой быт.
— Меня поражает — да! — внезапное появление, как бы из-под земли, неведомых сил, влияющих столь значимо на течение жизни! — в измятом утреннем костюме он разглядывал ее.
Он видел в ней свой сон и предполагал символ.
Ее тонкий профиль обличал ее наполовину польское происхождение. На ней надето было платье из зеленого поплина, под ним — хрустевшее, накрахмаленное белье. Он думал, что у нее много белья — на самом деле каждое утро она стирала.
Медленно по его лицу разливалось выражение довольства.
— Любовь одна делает нас
Самими собою.
Она делает нас такими,
Какими мы могли бы быть,
Потому что она становится тем,
Что мы есть!
— напевала она.
Немудреные слова песенки звучали в рассеянной и благодушной тишине, которую барон оживлял тем, что слегка и не очень чисто подыгрывал ей на скрипке.
— Думаю, вы захотите переговорить с ним в кабинете, — закончив петь, она перетирала фарфор и чистила бронзу, — а значит, необходимо навести порядок или же его видимость!
«Китицын Павел Трофимович, — помнили они оба. — Он придет в воскресенье».
Глава семнадцатая. Стальные лезвия и уродцы
Мороз пощипывал кожу.
В глазах Надежды Михайловны это не имело большой важности. Она бросила об снег соболью муфту и показала чуть не до колена толстый шерстяной чулок.
— Испанские драгуны ходят в желтом! — предупредил Пистолькорс.
Он знал кое-какие анекдоты на этот счет.
Почтительно поднеся руку к шапке, Владимир Ильич откланялся. Он выказал себя более церемонным, чем экспансивным.
С Половцовым Надежда Михайловна умчалась в карете. Пистолькорс, распустив панаш по ветру, скакал за ними на саврасой кобыле.
«Пустые рассеяния, — вслед посмотрел Владимир Ильич. — Да!»
Какой-то оттенок мнимости и вымышленности лежал на всем. Прочитывалась, впрочем, красивая новизна приемов. Смешное трогало, трогательное смешило.
Тонкий юрист и еще более тонкий кандидат естественных наук, Ульянов свернул на боковую улицу, хотя у него не было там никакого дела. Он шел размеренным шагом прекрасно воспитанного человека, который даже в одиночестве воздерживается от резких и неприятных глазу движений.
С балкона третьего этажа доходного дома Роньшина спускалось на бечевке рукописное объявление.
«Прошу в моей смерти никого не винить, умираю по своим соображениям», — прочитал Владимир Ильич.
Перо, споткнувшись, разбросало кляксы.
Предчувствие появилось, Владимир Ильич встал на углу и принялся считать.
— Раз!
С Прямой улицы на Боковую вышли моршанские погорельцы.
— Два!
Четыре взрослых приказчика и пять мальчиков появились, неся картонки.
— Три! — Ульянов закрыл и открыл глаза.
То, что увидел он, повергло его в немое очарование.
Зеленый лилипут Сила Николаевич Сандунов возник во всей своей красе. Его манеры были дружественны, сам он — мил и доверчив.
Глаза его были дремотны.
На душе у Владимира Ильича захолонуло. Тут же он сделался до неприличия весел.
— Давай поиграем. Попляшем! — охваченный возбуждением, он стал возвышать тон.
С непринужденной фамильярностью он взял Силу Николаевича за обе руки и с ним пустился вприскочку.
Бессмысленный восторг нашел на него — Владимир Ильич отпустил лилипута только под вечер. Они расстались, условившись, где и когда встретиться снова.
Владимир Ильич увлекался, да, стальными лезвиями и любил играть с уродцами.
Глава восемнадцатая. Брать небеса приступом
В пятницу поздно вечером Александр Людвигович ощутил внутри себя нечто, что казалось умолкшим и что длилось с таинственным упорством. В нем заговорил дух его предков: он надел кипу, зажег свечи и принялся праздновать субботу.
Прихожанин Аннинской лютеранской церкви, он начал читать кидуш и, отдавая душу великой радости, одновременно вручил ее в руки ангела Мататрона, его заступника перед Богом. Мататрон же передал ее в руки Сар-га-Олама, ангела над ангелами и князя мира. Тот, в свою очередь, передал ее дальше — десяти сефиротам, сотворившим мир. Сефироты вознесли его душу к великому престолу, на котором восседал сам Эн-Соф, и она слилась с Ним в поцелуе любви.
— Праздник! Суббота! Радость! — в экстазе Александр Людвигович кружился, бегал вокруг стола и то пускался вприсядку, то внезапно подскакивал так высоко, что поднятыми руками почти касался потолка.
Весь наступивший святой день он ел только кошерное и тщательным образом исполнял все шестьсот тринадцать предписанных заповедей.
— Сперва наполняют бокал, потом моют руки, — учил он Бернеретту. — После вытирания рук кладут полотенце на стол, а не на подушку. Сначала моют руки, потом подметают комнату. Огонь, трапеза, благовония, но не огонь, благовония, трапеза!
Твердя все это, закутавшись в талес, безостановочно Александр Людвигович качался взад-вперед.
— Благословен Ты, Господи, Владыка мира, — перешел он к молитве, — не сотворивший меня язычником! Благословен Ты, Господи, не сотворивший меня рабом! Благодарю Тебя, Господи, что ты не сотворил меня женщиной!
Курить в субботу не полагалось и потому, спохватываясь, Александр Людвигович то и дело гасил зажженные папиросы.
— От основания престола Его до верху — сто восемнадцать раз десять тысяч верст, — кричал он, потрясая руками. — Высота Его — сто шесть и трижды десять тысяч верст. От правой руки до левой — семьдесят семь раз десять тысяч верст. Череп главы Его имеет в длину и ширину трижды десять тысяч верст. На главе Его корона высотой в шестьсот тысяч верст. Подошвы Его имеют длину тридцать тысяч верст. От пят до Его колен — девятнадцать раз десять тысяч верст, от колен до бедер — двенадцать раз десять тысяч верст и четыре версты. От бедер до шеи — двадцать четыре раза десять тысяч верст! Между прочим! Вот каков Он! — продолжал Александр Людвигович кричать.
— Кто? — испуганная не могла взять в толк Бернеретта.
— Предвечный! — стучал Александр Людвигович по столу кулаками. — Царь царей! Владыка мира! Эн Соф! Если хотите, Нотарикон, Гемотрия, Эмруффи! Величие и свет облекают Его, как плащ!
Оторопевшая, Бернеретта слушала.
— Он — само Совершенство, — кричал Александр Людвигович дальше. — Звезды, объятые любовью к Нему и тоской о Нем, поднимаются все выше, чтобы быть ближе к Нему и получить от Него частицу мудрости и благодати! И души людей тоже поднимаются ввысь в тоске по Совершенству.
— А Совершенство, как я понимаю, недостижимо? — немного Бернеретта опомнилась. — И человек предполагает, а располагает Он?
— Ну почему же? — лукаво барон улыбнулся. — Бога можно принудить молитвой. Небеса надо брать приступом!
Глава девятнадцатая. Шарики разбиваются
Неделя стремительно подходила к концу — всем хотелось покончить с незавершенными делами. Между тем, было мало вероятия, что сделать это удастся. Мнение еще более подкреплялось тем обстоятельством, что никто не пытался его опровергнуть.
Государь, с экземой на лице, мучился колебанием, природу которого он не умел определить.
Государыня-рыбка, как любовно величал ее временами царственный супруг, навевала безотрадное чувство.
Гофмейстер Анатолий Николаевич Куломзин наблюдал за лакеем, натиравшим полы.
Генерал-адьютант граф Граббе и князь обер-шенк Вяземский играли в бирюльки.
Камергер, писатель, петербургский предводитель дворянства Владимир Петрович Орлов-Давыдов с невесткой Ольгой Ивановной вместе созерцали сумерки.
Кривобокий сенатор Извольский ждал желанного покоя и справедливости.
У обер-церимониймейстера Хитрово запирались один за другим головные покои — из прежних изрядных апартаментов его ум переезжал в малые.
Николай Христианович Бунге выдержал курс лечения в Контрексевиле и взял четырнадцать ванн в Рагаце.
Барон Унгерн-Штернберг кивал на чемодан, стоявший в углу комнаты.
Обер-полицмейстер Федор Федорович Трепов испытывал сексуальную лень.
— «Во имя Отца и Сына!» — призывала Мария Петровна Негрескул к общей молитве.
Боль в челюсти не позволяла Тройницкому говорить без страданий.
Испытывая себя, Наталья Александровна Меренберг убедилась, что долгое время не может довольствоваться простой и скудной пищей.
Молодой Варпаховский витал мыслью где-то далеко.
Арфист Помазанский выкупался и стоял весь струящийся водой.
Чертков Григорий Иванович, с отрезанными ногами и в кресле на колесах, понтировал за карточным столом.
Антониду Петровну Блюммер (вдову Кравцова) и Марью Арсеньевну Богданову (вдову Быкова) затирали и толкали.
Моника Терминская, ученица Рубинштейна, холила свои руки и натирала их миндальными отрубями.
Д.Е.Кожанчиков, бывший владелец книжного магазина Черкесова, жонглировал стеклянными шариками, которые разбивались, распространяя приятные ароматы.
Дмитрий Ефимович Черкесов, недвижим, сидел в подагре.
Врач Алексей Яковлевич Красовский щипал пульс больным.
Отставной полковник Беклемишев и предводитель дворянства Солнцев с Гавриловым сунули посыльному до смешного щедрые чаевые.
Александр Ильич Ульянов отправился восвояси.
Надежда Константиновна Крупская металась по комнатам, как одержимая.
Аллегорический человек в маске играл на флейте в сумерках под арками боскета из остролистника и роз.
Статский советник Павел Трофимович Китицын готовился сделать визит Штиглицам.
Глава двадцатая. Путаница и догадки
Мороз пощипывал кожу.
Убеждения отбрасывались обстоятельствами.
Мораль действовала удручающе.
Мысли не складывались в головах.
Самовары выкипали и распаивались.
Слова прыгали и разрывались, словно шутихи.
Француженки лгали, как демоны.
Кучера докладывали, что лошади заболели.
Дамы лежали и думали, мужчины молчали и курили.
Уродцы стояли на тырсе манежа.
Ибис сидел на ирисе.
Нули прибавлялись справа.
Полнота подчеркивала представительность.
Шла непрерывная борьба за блага и идеи.
Страсти перегорали в высшем напряжении, но напряжении не целесообразном, а бесцельном.
Люди безнадежно блуждали в поисках самих себя.
Приходилось впадать в постоянные повторения.
Почерк не поспевал за животрепещущей мыслью.
В письмах было что-то зачеркнутое и даже пропаленное спичкой.
Путаница начиналась и нелепые догадки.
Загадки медлили объясниться.
Мужчины сморкались трубой.
Дамы божились Спенсером.
Филипп Аурел Теофаст Бомбаст фон Гогенгейм учил воздействовать на природу с помощью тайных средств.
Элемент «Ж» преобладал, по Отто Вейнингеру.
Частности привлекали к себе, целое поражало и отталкивало.
Глетчеры грозили небу.
Фурии вещали, как пифии.
Таинственный потакатель утвердил на шесте манекен.
Ангелы-хранители в нерешительности топтались на пороге.
Мрачные пропасти разверзались, полные ужасных кошмаров и угрожающих призраков.
Тихие улыбки трогали зубы больных.
Порядок освидетельствования сумасшедших сохранял многие свои ненормальности.
Двухвостая плеть по положению Комитета министров была заменена трехвостой.
В отдаленном Нерчинском остроге теплилась лампада перед иконой Федора Тирона.
Уставы Православной Церкви признавали только три брака, отвергая законность последующих.
Чувствовалась щемящая тоска по высшей действительности.
Случай давал обширное поле для рисовки.
Прошлое красноречиво говорило за себя (шуткам всякого рода не было видно конца).
Будущее принадлежало синдикатам.
И хотя не было голоса, который выразил бы мысль, все говорило намеками об опасности путей, по которым скользили судьбы.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. Нимфа — охотница
Дом был старой постройки из серого гранита. Высокие окна, украшенные гирляндами и маскаронами, вместе с балконами в форме корзинок, образовывали фасад прихотливого вкуса.
Голуби сидели на карнизах, как живой тяжелый фриз. Мощные кованые двери сжаты были орнаментальными затворами.
С парадного крыльца он вошел в монументальный подъезд.
Штуковые арабески мерцали на стенах, выложенных желтым и зеленым мрамором. Длинный путь усложнялся скрещением лестниц и коридоров.
Он поднялся по внутренней лестнице, прошел через комнату гобеленов. Тяжелые портьеры, шелковые, атласные, муаровые задевали его своей бахромой, долго дрожавшей после его прохода.
Особняк был роскошен и исполнен удобств — шкафы полнились бельем, буфеты ломились от серебра. В воздухе стлался приторный аромат фиалок, заглушаемый наркотическим благоуханием гиацинтов.
Длинный ряд комнат обставлен был в пышном и угрюмом вкусе.
Он прошел через три гостиные: фиолетовую, бордовую и коричневую. Они заставлены были чудесами искусства. Четвертая гостиная, бело-черно-голубая, блистала холодной белизной барельефов на стенах и переливами голубого муара кресел — потолок здесь был заткан черным бархатом с вышитыми по нему белыми совокупляющимися драконами.
Смеясь так, как почти никогда не смеялся, барон Штиглиц стоял в рамке двери.
— Признайтесь, что вам прочили в колыбели? — он едко смотрел.
На нем был немецкий сюртук и гетры на пуговицах. В китайском стиле он зачесал волосы на виски. В нем было что-то потаенное, неспокойное, странное. Стоило только взглянуть на его фигуру, чтобы убедиться: такие люди не отступают! Жизнь сламывает их, не дав умалиться в проявлениях их энергии, внутренней силы и вечного роптания души.
— Ларжильер, — тыкал он пальцем в густую неприятную живопись. — Здесь — две пастели Латура. А это — Поленов. Портрет дочери. Моей дочери. У Поленова — сын… Впрочем, здесь аллегория…
Огромный козел, похотливый и грязный, выписан был со всеми отталкивающими подробностями. Надежду Михайловну художник изобразил нимфой-охотницей. В атласном корсаже, разрисованном под тигровую шкуру, с выбившейся наружу грудью, с луком из сандалового дерева и с жемчужным полумесяцем, сверкавшим над ее готовыми развалиться волосами, она душила козла голыми руками.
В эту минуту лакей доложил, что кушать подано.
— Зеленый суп, лапландские оленьи языки, рыба по-провансальски, цесарка с трюфелями! — барон взял гостя под руку и повел за собой.
Все двери сами собой раскрывались перед ним.
Глава вторая. Обед с полицейским
Обед был утончен в смысле мяс, фрукт и вин, украшен роскошью чеканных сервизов и совершенством фаянсов.
Смеясь беспечным смехом, спокойная и гордая, Надежда Михайловна появилась.
Ее волосы покрывала цветная повязка в виде чалмы, концы которой были сколоты надо лбом огромной алмазной пряжкой. Алмазная застежка замыкала ожерелье из множества ниток крупного жемчуга, спускавшееся на ее отороченное мехом, убранное валанами, украшенное кружевами платье из тяжелого пестрого тарлатана. Серьги, такие длинные, что касались плеч, и такие тяжелые, что их приходилось поддерживать шнурками, прикрепленными к повязке, переливались и сверкали бриллиантами, смарагдами, рубинами и при каждом движении девушки с легким звоном ударялись о жемчуг на шее и блестевшую под ним массивную золотую цепь.
Завязался разговор: ровный, холодный, касавшийся до всего слегка.
Она предложила ему два или три незначительных вопроса. Речь шла о самых обыденных и ничтожных предметах: мерзнет ли он в холода, потеет ли в жару?
Встревоженно Пистолькорс улыбался.
Половцов имел стесненный и принужденный вид.
Развертывая салфетку, Ульянов сделал гримасу.
— Аристократия духа опирается на любовь ко всему, что чисто и прекрасно! — вымолвила Надежда Михайловна.
Пауза повисла в воздухе. Воздух был насыщен запахом подаваемых блюд.
Он воспользовался минутой молчания, чтобы взглянуть вокруг.
Стены коричневого тона в шестнадцати вершках от пола обиты были дубовыми панелями. В мраморном камине с искусной малахитовой инкрустацией потрескивали поленья. Настенные часы Булле с минуты на минуту готовы были пробить час. Блюдо работы Палиси заполнено было обглоданными костями. Два парных буфета стояли один против другого.
Во взгляде гостя, от Владимира Ильича не укрылось, было жадное нечистоплотное любопытство сыщика.
Буфетный мальчик вдруг выскочил из одного буфета и резво юркнул в другой. Пистолькорс отозвался взрывом нехорошего смеха. Половцов осторожно молчал.
Барон Штиглиц, отодвинув ломоть хлеба, опустил в сахар четвертушку лимона. Выражение приветливости исчезло с его лица.
Над столом вместо пряных запахов дичи и соусов теперь подымался легкий аромат ванили и фруктов. Лакеи разносили десерт.
Рука Надежды Михайловны, охваченная длинной перчаткой, выразительным жестом указала на шпинат, приправленный растертыми зернами абрикосовых косточек.
Дурашливо Владимир Ильич опустил ресницы.
Часы Булле резко пробили.
Плод скатился из вазы.
Глава третья. Идти на тигра
За обедом и после обеда пели цыгане.
Начавшись при дневном свете, обед окончился при электрическом освещении.
После цыган все зашумели стульями.
Разбившись на пары, они прохаживались теперь анфиладами.
— Чтобы быть культурным даже в очень скромной области, да, нужно обладать каким-то минимумом, капулькой общего интеллекта и той доли джентльменства, которой мы вправе ожидать от всякого среднего человека! — говорила Надежда Михайловна, занимая гостя.
Тяжелые серьги били ее по плечам. Она вся сверкала, переливалась, звенела. Откуда-то снизу, из-под нее, поднимался запах мяты.
Мебель обита была белым бархатом со свисающими жемчужными кистями. Висевшие на стенах гравюры составляли часть драгоценной коллекции. Античная фигура изображала Изиду под покрывалом и с пальцем на губах.
«В душе его вспыхнула горячая, но почтительная страсть!» — виделось хозяйке дома.
Гость слушал ее вежливо и внимательно, без всякого пренебрежения. Он наблюдал ее руку с двумя оспинами. Он слушал, не предлагая вопросов. Она показалась ему преждевременно созревшей для своих двадцати лет. Он знал, что она утешает себя мишурными пустяками: нарядами, балами, театрами. Он не сомневался в том, что она принадлежала к категории барышень, которые уже испытали на себе некоторую прелесть эротической ласки.
— Мебель от Ризенера! — время от времени Ульянов клал руку ему на плечо, показывая и принуждая смотреть. — Офорты: Фантен-Латур, Закариан!
Владимир Ильич в паре с Половцовым следовал за ними. Половцов за обедом залил себя красным вином, и, выкрасив им свой мощный рубашечный пластрон, вынужден был кое-как застегнуть фрак, не скроенный для застежки. Он походил на кормилицу с перетянутыми грудями.
Шествие замыкали хозяин дома и Пистолькорс.
— Небольшое ленивое русское озеро, — рассказывал Александр Людвигович. — В большой лодке с парусиновым верхом!
Гиацинты благоухали все сильней, хотя в комнатах становилось холодно.
— Я выронил из рук вальдшнепа, начиненного трюфелями, и он упал в воду, — продолжал Александр Людвигович. — Озеро кишело дичью, в лесу же прохода не было от рыбы!
— Поленов! В фиолетовой гамме! — вперед них забегал Ульянов.
«В его душе вспыхнула горячая, но почтительная страсть и желание получить мою руку и сердце!» — виделось Надежде Михайловне.
— Кто собирается идти на тигра? — она задала ему загадку.
— Тот не должен спешить! — ответил он.
Глава четвертая. Пошлая интрига
В курительной на стенах полно было пчел, орлов, сфинксов. Напившиеся ликеров мужчины выпускали табачный дым. Барон Штиглиц делал вид, что не следит, кто сколько взял сигар.
Сложив руки, как для молитвы, Надежда Михйловна пела. Она пела сильно тремолирующим голосом.
— Подлинная любовь не знает,
Где плоть и где дух,
И если делит,
То она уже не любовь,
А равнодушно-похотливая блудница!
Она гордилась тем, что сердце, ум, утонченный вкус поднимают ее высоко над серой, пошлой действительностью.
Фотографическая группа в стоячей рамочке из ореха и бронзы привлекала внимание: барон Штиглиц в придворном мундире стоял между венценосными супругами, обнимая обоих за плечи.
Июнева пела хриплым контральто. Вполголоса Ульянов подпевал ей слегка картавящим голосом. Штиглиц аккомпанировал им на скрипке, Половцов сморкался трубой, Пистолькорс пальцами барабанил по столу.
— Что-нибудь расскажите! — уставшая петь Надежда Михайловна приказала Ульянову.
— Однажды Шувалов был на костюмированном балу у Карамзиной. К нему подошла великая княгиня Мария Николаевна и уговорила его отвезти ее на костюмированный бал в Дворянское собрание. Приехав туда, Шувалов сдал на подъезде шубу великой княгини, но, опасаясь, как бы ценные собольи сапоги не пропали, он положил их в карманы мундира — может быть, то была предосторожность, чтобы великая княгиня не уехала с кем-нибудь другим. Через некоторое время великая княгиня взяла руку Карамзина, который, очевидно сговорившись с нею заранее, покинул свой собственный бал. Наскучив одиночеством, Шувалов пошел справиться о великокняжеской шубе, и каково было его удивление, когда оказалось, что великая княгиня уехала, очевидно с Карамзиным, оставив свои сапоги в карманах Шувалова. Разбесившись, Шувалов возвратился в залу и, увидав герцога Лейхтенбергского, прогуливавшегося с какой-то кокоткой, отдал ему сапоги, рассказав, как они к нему попали. Герцог объявил Шувалову, что вызовет его на дуэль, но все обошлось без дальнейшего шума, — Владимир Ильич рассказал анекдот.
— Уже поздно. Да и дела! — гость приискал предлог откланяться. — Спасибо вашему дому!
Ему мерещилась пошлая интрига.
Надежда Михайловна показалась ему некрасивой и докучливой.
«Испорченная барышня-кривляка! — думал он. — Ей нельзя давать потачки!»
Глава пятая. Живая кукла
При чрезвычайно статной, красивой, изящной наружности Павел Трофимович Китицын отличался редким умом, сметливостью, умением схватывать существенные стороны вопросов и оценивать общее их значение.
Раскрывший несколько шумных дел в далеком Бахмутском уезде и тем попавший на заметку к столичному начальству, он был обласкан им, повышен в чине и переведен в Петербург чиновником особых поручений при обер-полицмейстере Трепове.
Смотревший совсем молодым человеком, он тем не менее имел волосы совершенно седые — сим обстоятельством он был обязан случаю, рассказывать о котором считал излишним. Его взор мог становиться пламенным: это отпугивало мужчин и привлекало женщин.
В Надежде Михайловне он увидел лишь пустоцвет, живую куклу без всякого содержания, не интересовавшуюся ничем, кроме самой себя. Она была чужда его вожделению.
— Как так — чужда? — не понял Китицына товарищ его по работе Краузольд Владимир Эммануилович, тоже чиновник особых поручений. — Первейшая в Петербурге красавица!
— «Без содержания!» — рассмеялся другой товарищ и чиновник особых поручений Лев Саввич Маков. — За ней, почитай, миллион приданного! В золотых слитках!
— А хоть два! Пусть ее! — махнув рукой, Павел Трофимович удалился к себе в кабинет.
«У них было просто, — вынужден однако он был признать. — Все отзывалось довольством и радушием».
Он сел за рабочий стол, раскрыл папку с незавершенным делом и тут же забыл о людях, с которыми обедал давеча в богатом особняке на Каменноостровском.
«Железный лом, — продолжил Павел Трофимович размышлять с того места, на котором остановился накануне, — как мог сей предмет попасть в будуар графини? И почему провела она ночь без сна и день без пищи?.. Барон, мастеровой и этот инвалид, — перед собой Павел Трофимович разложил фотографии, — кто из них мог ее задушить?!»
Дело было трудное и запутанное.
Глава шестая. В погоне за иллюзиями
В это же самое время барон Александр Людвигович Штиглиц, выйдя из здания Николаевского института, приказал отвезти себя на заседание Комитета финансов.
— Слить Общество взаимного поземельного кредита с Дворянским банком! — там он сказал о назревшем.
Он знал, что его слова будут перетолкованы в самом вульгарном смысле.
«Я принимаю на себя ношу солидарности с людьми, коих мнения не разделяю, коих пути — не мои пути, коих цели — не мои цели!» — думал он в экипаже, поспешая в Аничков дворец на танцевальное утро.
Зал для танцев был весь в позолоте, но не той броской, которой щеголяют теперь некоторые декораторы — золото сверкало тусклым огнем, оно было бледным, оно призвано было скрывать стоимость драгоценного материала, который стремится показать свою красоту и заставляет забыть о своей цене.
Тучный, но чрезвычайно легкий на ногу, в белом галстуке, барон шел в первой паре с государыней. Та была совсем на последях — ее огромный живот бил его по коленям.
Государь, прихрамывая, следовал за ними с Ольгой Ивановной Орловой-Давыдовой. Лимфа жгучими красными пятнами проступала на его лице. Далее различимы были граф Граббе с Марией Эдуардовной Клейнмихель, Карп Патрикеевич Обриен де Ласси с Марией Петровной Негрескул, князь Вяземский с Антонидой Петровной Блюммер и Анатолий Николаевич Куломзин с Марьей Арсеньевной Богдановой. Владимир Петрович Орлов-Давыдов вел Монику Терминскую, Наталья Александровна Меренберг шла с кривобоким сенатором Извольским.
Пары проделывали обязательные па и фигуры. После экосеза стали устанавливаться в кадриль, и здесь вдруг Александр Людвигович почувствовал повелительную необходимость. Желание превозмогло все сомнения.
Резвой, гибкой поступью он направился к далекой комнате за галереей для оркестра: в стройном порядке здесь расположены были двадцать больших урильников.
«Мы отдаем свое сердце тишине и раздумьям лишь тогда, когда у него уже не хватает дыхания в погоне за иллюзиями, суетой, развлечениями!» — пришло ему на мысль.
Была обычная путаница карет при разъезде — барону подали коляску, новенькую парную, сверкавшую лакированной кожей крыльев.
Лошади нетерпеливо играли удилами и перетоптывали ногами, помахивая хвостами.
Откинувшись на сафьяновые подушки, Штиглиц велел ехать в Опекунский совет.
В дороге он скинул открытые туфли на тесемках и заменил их мягкими сапогами.
Глава седьмая. Странная выдумка
На Невском, у книжного магазина, Штиглиц велел карете остановиться.
Дмитрий Ефимович Черкесов, в задней комнате, протянул ему руку. Его негустые волосы оттеняли высокий, изборожденный морщинами лоб.
На стене висел глубокого тона Гейсум. В своей жизни Дмитрий Ефимович прочел много романов и посмотрел много картин — он знал больше портретов, чем лиц.
— Тройницкий как? — хозяин разлил водку.
— Ему лучше, — вспомнил гость.
Удобно Дмитрий Ефимович оперся о подушку, о которую любил опираться. Его ревматизм лечили салицилом, электричеством, паровыми ваннами, но он не подавался ни на какие лечения.
— Все божье да царское! — Черкесов закусил розмарином.
Он был глубоко верующим человеком: когда отпускала болезнь — на утренях, молебнах и всенощных исправлял должность дьячка: читал словословие, кафизмы, паремии. Пел ирмосы, кондаки, антифоны.
— Эскизы Флорена! — продемонстрировал Дмитрий Ефимович десятка два первоклассных гуашей.
Пылал яркий огонь — барон подошел к камину: даже в куче золы он умел разглядеть крупинку золота. Завязался довольно продолжительный разговор.
Банкир развивал следующие темы: он остался, каким был, люди же вокруг изменились — они изыскивают пути к охранению консервативного начала. Хозяин магазина возражал, что не люди, а он, барон Штиглиц, изменился. Александр Людвигович сказал, что в личном вопросе он требует полной свободы. Черкесов ответил, что есть люди, с которыми у них никогда не будет единомнения, что всех можно взболтать, как масло и воду, но соединить нельзя. Сошлись на пункте, что государь мнителен. На том, в сущности, разговор кончился.
Для нужд Надежды Михайловны барон купил Нессельта: «Всеобщую историю для женщин».
«Римляне не закупоривали бутылки, а сохраняли вино под слоем масла», — прочитал он наугад.
Вечером Александр Людвигович поехал на спектакль в Эрмитаж.
Перед представлением от странной выдумки ставить по углам конфорки с духами и зажженным спиртом на Ольге Ивановне Орловой-Давыдовой загорелось платье. Она не потерялась и легла на пол. Пламя, которое в первую минуту поднялось выше ее головы, тотчас потушили. Одним из деятельнейших пожарных оказался тесть Ольги Ивановнны граф Владимир Петрович, который не знал, на ком тушит платье, и только потом увидел чуть обгоревшее лицо невестки.
Когда поздно ночью Александр Людвигович возвратился домой, тишина в особняке на Каменноостровском была полной, но казалось скорее временно нависшей, нежели окончательной.
Глава восьмая. В гроте Венеры
Бернеретта встретила его в коридоре. Она посмотрела на него испытующим взглядом, ее лицо было бледно.
— Если бы вы дали мне ключ к вашей Стране Теней, нам не пришлось бы сейчас разыгрывать комедию! — прижав руки к сердцу, она страдала почти физически.
В ней было, да, тончайшее сочетание естественности и художественности. Она была совершенна со всем. У нее было гармоничное, здоровое тело первобытной женщины, закаленное целодневным трудом, у нее была гармоничная, здоровая душа эльфов и фей, в ее маленькой головке была сосредоточена вся мудрость мира. В этой прямой, умной женщине он нашел свою Принцессу Грезу. В ней было то, чего он искал: изысканность! В ней был стиль — как в прозе Готье, в Венере Милосской, в Малом Трианоне.
Несколько мгновений он, подобно рыцарю в гроте Венеры, молча отдавался созерцанию. Нет, этого ключа он отдать ей не мог.
— Почему?
— Слишком долго рассказывать.
— У нас много времени.
— Дело не во времени.
Она спросила сигару. Он машинально оправил смокинг. Вся сложность создавшегося положения никак не могла поместиться в одну простую притчу.
— Вы представляетесь мне, — все же она попыталась, — таинственным незнакомцем старинной легенды, которого ад, небо или другое какое-нибудь учреждение посылает на землю, чтобы исполнить некую миссию. Такой посланец живет жизнью того мира, в который попал, и эта жизнь ему очень нравится. Когда же его миссия исполнена, силы, пославшие его, говорят: «Твой срок истек. Возвращайся туда, откуда явился!» И бедняге приходится исчезнуть.
— Скорей это вы — таинственная незнакомка из легенды! — пытался он отшутиться.
«Откуда у него такие длинные, тонкие, изящные пальцы? — подумала она. — И эти способности к имитации? И это умение распознавать человека? И для чего румянит он кончик носа?»
Александр Людвигович потер лоб. Подобные вопросы прежде никогда его не тревожили. «Что делаешь, делай как можно ловчей!» — вот и все! Иначе он не мыслил и не пытался мыслить.
Она следила за его движениями, широко раскрыв рот.
Он бросил сигару, и она поймала ее ртом с самым непринужденным видом. Тут же она состроила недовольное лицо и бросила сигару обратно Александру Людвиговичу, который в свою очередь поймал ее губами — несколько мгновений барон курил ее, потом изысканным жестом снова бросил по направлению к Бернеретте.
Художественное чутье всегда верно подсказывало домоправительнице, когда следует поставить точку.
С мягким достоинством женщина выпустила огромный клуб дыма, окуталась им и в нем исчезла.
Глава девятая. Предлог для поцелуев
Он не имел ни покоя, ни отдыха, пока не рассвело. Потом пил кофе в постели с двумя дамами, которых накануне привел из театра.
— Допустим, я несколько преувеличиваю, — говорил он им.
Инстинкт заставлял его искать в женщинах таинственные, не поддающиеся определению свойства, которых он не встречал нигде и ни в ком.
— Раз в жизни это должен сделать всякий! — на практике развивал он мысль.
Диван у стены зарился на этажерку, стоявшую против него.
Дамы запускали пальцы барону в волосы, корчили ужасные гримасы, они принудили его играть с ними в больницу, в кораблекрушение и в другие детские игры, являвшиеся предлогом для раздачи фантов, то есть поцелуев. Все образовали хоровод, пели американские фокстроты и кричали: ура! Это было утро безумств.
Меж тем внизу был сервирован завтрак, и барона ждали.
— Корсет, чулки, панталоны! — помог Александр Людвигович гостьям привести себя в порядок и каждой помахал на прощание.
В зеленых шелковых рейтузах, доходивших ему до подмышек, он прошел мимо раскрытой двери столовой и уже через минуту появился там в утреннем английском костюме, на котором не было ни пылинки.
— Почему все так смеялись? Кто-нибудь сказал смешное? Что такое? — на тарелку Александр Людвигович положил свиную голову и облил ее свежей сметаной.
Большой букет свежих роз едва умещался в китайской вазе.
В платье из фиолетового атласа, богато отделанном бархатом и бахромой того же цвета, красивая, как картина, в серебряном блюде Надежда Михайловна пыталась разглядеть свою прическу. Она испытывала какое-то новое чувство — оно пришло к ней украдкой, ползком, шелестя и урча.
Рисунок руки Фрагонара висел над буфетом, плотная гуашь, похожая на масляную живопись: на бурном мертвенно-бледном грозовом небе резко, как выстрел из пистолета, выделялась красная юбка крестьянки.
Эрик Августович Пистолькорс сидел прямо под юбкой. Двубортный мундир плотно облегал его; в правой руке он держал кивер, а запястьем левой опирался на палаш.
Ульянов, утоливший уже первый голод, обстреливал Половцова хлебными шариками.
Незримо Надежда Михайловна очертила вокруг себя магический круг: все четверо, точно околдованные, они вращались в этом кругу.
Завтрак длился бесконечно долго и превратился в обед, почти в ужин.
Обед, по обыкновению, был веселый, то есть шумный; разговоры и споры не прерывались ни на минуту, и случись тут посторонний, незнакомый человек, он подумал бы, что дело идет о каком-нибудь важном происшествии в семействе. А между тем ничуть не бывало: Надежда Михайловна и Пистолькорс утверждали, что надобно перекрыть мебель, барон же с Владимиром Ильичем доказывали, что этого вовсе не нужно.
Глава десятая. С горячими подмышками
Барон Александр Людвигович Штиглиц силился разгадать мучившую его тайну: что в его жизни было сном и что — действительностью?
Несомненно, впрочем, было одно: приемная дочь Надежда Михайловна являлась для него и тем, и другим.
Отчетливо он видел: все в ней было сильно и живо и вместе с тем хрупко и ломко.
Он силился рассуждать хладнокровно.
«Пушкин никогда не получил паспорта!» — назойливо лезла посторонняя мысль — он отгонял ее. «Надежда Михайловна, да!» — продолжал он думать о самом дорогом.
Она ходила, объятая тихой и глубокой радостью. Она смотрела в неведомое, о чем каждый может спросить, но на что никто не получит ответа. Она стала смеяться тихим неестественным смехом, почти смехом женщины, которая хочет предложить свою страсть. Она смеялась так уже несколько дней сряду с того вечера, как им нанес визит Павел Трофимович Китицын.
Великолепно расцветшая, с горячими подмышками.
Чем более барон думал, тем становилось яснее: она должна покинуть его ради супружеских объятий.
— Право не знаю, что сегодня со мной! — восклицала она.
— Не выпить ли тебе померанцевой воды? — он знал.
Дни проходили — она отмечала их бег на своем женском календаре.
Гобелены покрывали стены до самого потолка.
Павел Трофимович Китицын никак не давал о себе знать.
Надежда Михайловна сделалась бесконечно грустна — она сидела, уставившись в самое себя. Ее руки безвольно лежали на коленях.
«Из недозрелых слив можно жать уксус!» — откуда-то приходило барону постороннее, и он отгонял его.
Вверенная его попечению, сама грация, неодетая и непричесанная, приемная дочь с удрученным видом сидела на стуле в углу своей комнаты. Она была совсем подавлена.
Знавший женскую психологию до последних мелочей Александр Людвигович купил самых дорогих конфет, по полтора рубля за фунт. Десять фунтов у Балли и двадцать у Сальватора на Большой Морской. Он купил немного фруктов и еще кое-чего, необходимого для устройства праздника.
Домашняя кошка тихо мурлыкала, усевшись на маленьком столике возле недопитой бутылки шампанского.
— На маскараде, вместе с поэтом Алексеем Толстым, Тургенев однажды встретил грациозную и интересную маску, которая с ним умно разговаривала. Они настаивали на том, чтобы она открылась им, но это произошло лишь через несколько дней, когда она пригласила их к себе. Тургенев увидел лицо чухонского солдата в юбке. Маска впоследствии вышла замуж за Алексея Константиновича Толстого! — Александр Людвигович рассказал.
Слабо Надежда Михайловна улыбнулась.
— Давненько мы не задавали балов! — барон приосанился. — Так не задать ли?!. Китицына Павла Трофимовича пригласить…
Надежда Михайловна залилась смехом и бросилась ему на шею.
Глава одиннадцатая. Зеленый лилипут
Владимира же Ильича занимало сейчас нечто совершенно другое.
Утром он был у обедни — слушал хор певчих греческой церкви, помолился о принятии себя под покров Богоматери.
«Всуе чтут устами, — приходила мысль, — сердце же далеко отстоит».
Холод стоял совсем небольшой. В прозрачной, без малейшего тумана, атмосфере было что-то возбуждающее. Умонастроения носились в воздухе.
«Во мне растет желание, да, которое идет дальше того, что мне самому известно», — лукавил Владимир Ильич сам с собой.
Отлично он знал, чего хочет. Его сердце ширилось, пело и наполнялось теплом.
Он увлекался стальными лезвиями и любил играть с уродцами. Это был род болезни, как шахматы или изучение железнодорожного справочника. Владимир Ильич был не только кандидат прав, но и естественных наук. Печень, он знал. Все дело в ней.
Сила Николаевич Сандунов ждал его в условленном месте. Зеленый лилипут одет был в зеленое коломянковое пальтецо при зеленых ботиночках и зеленой же шляпке.
Чтобы не толкаться в толпе и не повстречать знакомого, Ульянов повел его проходными дворами, прикрывая полой плаща.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.