16+
На помине Финнеганов

Печатная книга - 910₽

Объем: 296 бумажных стр.

Формат: A5 (145×205 мм)

Подробнее

Дальнейшее предисловие, посвящённое процессу создания FW, а также проблеме перевода, написано Патриком О'Нилом, доктором литературы и заслуженным профессором Университета Куинс (Канада), исследователем английской, немецкой и сравнительной литературы и автором многочисленных работ, которые включают три книги, посвящённые «Finnegans Wake», в одной из которых (2013) он касается ранних русских переводов из романа:

· Polyglot Joyce: Fictions of Translation (2005)

· Impossible Joyce: Finnegans Wakes (2013)

· Trilingual Joyce: The Anna Livia Variations (2018)


Предисловие даётся в моём переводе, после которого следует оригинальный текст.

Предисловие

Несомненно, Finnegans Wake это один из самых исключительных литературных текстов. Его автор, ирландец Джеймс Джойс (1882—1941), приобрёл международную славу (а также, в некоторых кругах, скандальность) с появлением в 1922 его уже выдающегося романа Улисс. Однако, будучи в то время сорока лет, Джойс совершенно не планировал почивать на своих литературных лаврах и через несколько недель после появления Улисса он уже занимался другим серьёзным предприятием, которое в итоге появилось в мае 1939 под заглавием Finnegans Wake. Процесс сочинения был тяжёлым. Зрение Джойса с детства было слабым, а за время почти семнадцати лет, которые он потратил на написание FW, оно значительно ухудшилось, временами приводя практически к слепоте и требуя многочисленных болезненных операций. Также психическая нестабильность его дочери была постоянным источником беспокойства. Живя в Париже, он непрестанно менял адреса в городе. Он много пил. Война всё очевиднее становилась неизбежной, а когда наконец она разразилась спустя всего несколько месяцев после появления Finnegans Wake, Джойс с печалью осознал, что у этой огромной работы, над которой он работал с одержимостью столько лет, теперь найдётся не так много читателей, если таковые вообще будут. Чуть более чем год спустя, бежав из оккупированного немцами Парижа в нейтральный Цюрих, Джойс уже был мёртв и похоронен, не дожив месяц до своего 59-летия. Он проработал почти треть своей недолгой жизни над таким поразительным предприятием, как Finnegans Wake. Парадоксально, учитывая все обстоятельства сочинения, что FW многими считается одной из великих комических работ западной литературы.

Заглавие Finnegans Wake было представлено публике только с появлением законченной работы. Отрывки из неё появлялись в нескольких парижских журналах начиная уже с 1924 под сжатым временным названием Work in Progress. Реакции читателей были смешанными с самого начала. Были те (как Сэмюел Беккет), которые приветствовали работу, считая, что она изменит эпоху; были и те (как Эзра Паунд, ранее один из самых восторженных сторонников Джойса), которые посчитали последнее предприятие автора непостижимым расточением значительных творческих сил, которые Джойс продемонстрировал в Улиссе. Эти две крайние оценки продолжают существовать и сегодня. Существует не очень большое количество читателей в разных странах, которые считают, что Finnegans Wake это одна из незаменимых и ключевых работ — или даже единственная ключевая работа — международного постмодернизма; и существует огромное количество читателей, включая высокообразованных читателей утончённых литературных вкусов, которые так никогда и не смогли прочитать дальше первой страницы.

Улисс, хотя далеко не простой текст, фокусируется (по большей части) на совершенно понятном английском языке и событиях одного дня в Дублине в 1904. Finnegans Wake, с другой стороны, это перегруженный (честно говоря, чрезмерно) эксперимент, который заменяет относительную ясность дневного языка сложностями и неопределённостями оговорок ночного языка — языка и языков, например, спящего разума, который свивает паутину сокрытия и разоблачения, вспоминаемого и мыслимого, постижимого и непостижимого. Разум, который видит сны — это, возможно, центральный персонаж, совершенно невыдающийся трактирщик в пригороде Дублина; возможно, это рассказчик, маниакально плетущий паутину повествования; или, возможно, это само человечество со всеми его историческими периодами, языками и культурами.

Сложности для читателя, и особенно сложности для переводчика, начинаются сразу с заглавия, Finnegans Wake, в котором нарочито отсутствует ожидаемый апостроф. Очевидно, подразумевается «Finnegan’s wake» [«поминки Финнегана»], что является названием комической эстрадной песни 19-го века, рассказывающей о пьяном строителе, ирландце Тиме Финнегане, который упал с лестницы, разбившись предположительно насмерть, однако он оживает, когда на него случайно проливают виски во время его поминок. Название может также означать обращение ко всем спящим «Финнеганам»: «Finnegans, wake!» [«Финнеганы, проснитесь!»], или предвосхищать последствия, когда «Финнеганы» действительно «проснутся» [т.е. «Финнеганы бодрствуют»]. Только ретроспективно читатели увидят отсылку к легендарному ирландскому герою Финну мак Куйлу (у Джойса — Финн МакКул), который умер и похоронен много столетий назад, но которому предназначено вернуться к жизни в тяжёлые для Ирландии дни — которые, возможно, наступили, если прочесть заголовок как «Finn again is awake» [«Финн вновь очнулся»]. Французское слово «fin» означает «конец», в то же время латинское «negans» означает «отрицающий», что может подразумевать следующее: то, что кажется концом, на самом деле может быть новым началом. Пересекающиеся отсылки в двух словах названия к концу и началу, смерти и воскрешению, сну и пробуждению, героям прошлого и задачам настоящего, создаются огромной системой взаимосвязанных каламбуров — подобную форму комической игры слов некоторые серьёзные критики предыдущего поколения считали самым низким проявлением ума. (Когда Джойса однажды обвинили в том, что он просто развлекает себя тривиальными играми слов, как сообщается, он ответил, что только некоторые из них тривиальны, однако все остальные квадривиальны.)

После двух слов заглавия следует 628 плотно заполненных страниц в не менее сложном стиле — включая игры слов с элементами не только английского словаря, но также из ещё нескольких десятков языков. Получая итоговую языковую сложность пересекающихся отсылок, совершенно ясно, что текст принципиально абсолютно непереводим. Есть даже те, которые настаивают, что его не только нельзя перевести, но что его вообще не нужно переводить. Однако Джойс держался другого, противоположного принципа, а именно, что не существует чего-то уже написанного, что не может быть в будущем переведено. После отдельного появления в 1928 текста Anna Livia Plurabelle, который позже был преобразован в 8-ю главу Finnegans Wake, Джойс организовал и участвовал в экспериментальном групповом переводе нескольких страниц из него на французский, вскоре после чего сотрудничал в переложении более коротких отрывков на упрощённый английский, и наконец стал во главе роскошной итальянской версии тех же страниц, что ранее были переложены на французский.

Возможно перевести FW, или нет, но полные переложения Finnegans Wake появились в последующие десятилетия (перечисленные в хронологическом порядке) на французском, немецком, японском, нидерландском, корейском, португальском, польском, греческом, снова французском, испанском и турецком. Также существуют версии, которые должны завершиться и находятся в процессе, на итальянском, китайском, турецком и португальском — а также на русском в версии Андрея Рене, несколько глав которой уже доступны он-лайн на момент написания этих строк. Среди других языков отдельные главы и группы глав появлялись на чешском, румынском, галисийском, шведском и каталонском, а также менее продолжительные отрывки появлялись на венгерском и финском.

Насколько любое из этих переложений, или версий, или транспонирований, или пересозданий составляет «перевод» в любом традиционном смысле, это вопрос, который продолжает занимать теоретиков перевода, а также специалистов по Finnegans Wake. Имея сложности, связанные с огромностью и юмором джойсовского текста, действительно, кажется очевидным, что его совершенно нельзя переводить, но можно только переписывать. Поэтому также можно сказать, что каждое индивидуальное переложение или переписывание оригинального текста нужно рассматривать не столько как точное повторение, сколько как продолжение оригинального процесса сочинения Джойса, таким образом рассматривая макротекст Finnegans Wake как оригинальный текст Джойса вместе со всеми его многочисленными переложениями на различные языки, что совокупно составляет постоянно расширяющуюся и изменяющуюся литературную вселенную. На сегодняшний день русский вклад в этот макротекст ограничивался собранием отдельных отрывков из первых глав, переложенных Анри Волохонским, а также несколькими страницами, переложенными Константином Беляевым. Гораздо более амбициозное транспонирование, осуществляемое Андреем Рене, наконец позволит русскоязычным читателям лично испытать, в большем объёме и в большей глубине, чем ранее, природу бессмертной притягательности экстравагантного и экстраординарного текста Джойса.

Патрик О'Нил, Университет Куинс, Канада

Introduction

Finnegans Wake is undoubtedly one of the most extraordinary literary texts ever written. Its author, the Irishman James Joyce (1882—1941), had won international fame (and, in some quarters, infamy) with the appearance in 1922 of his already extraordinary novel Ulysses. The then forty-year-old Joyce had no intention of resting on his literary laurels, however, and within weeks of the appearance of Ulysses he was already at work on the vast undertaking that would eventually appear in May 1939 under the title Finnegans Wake. The process of composition had been an arduous one. Joyce’s eyesight had been weak since childhood, and during the almost seventeen years he spent on the writing of the Wake it deteriorated significantly, involving periods of near-blindness on several occasions and requiring a whole series of painful operations. His daughter’s increasing mental instability was a constant source of anxiety. Living in Paris, he constantly and restlessly changed his addresses in that city. He was drinking heavily. War was clearly becoming increasingly inevitable, and when it finally broke out just months after the appearance of Finnegans Wake Joyce despondently concluded that the massive work on which he had obsessively laboured for so many years would now find few if any readers. Little more than a year later, having fled the now German-occupied Paris for neutral Zurich, Joyce was dead and buried, a month short of his fifty-ninth birthday. He had worked for close to a third of his entire short lifetime on the astonishing undertaking that is Finnegans Wake. Paradoxically, given the circumstances of its composition, it is regarded by many as one of the great comic works of western literature.

The title Finnegans Wake was publicly revealed only with the actual appearance of the finished work. Excerpts from it had been appearing in a number of Parisian literary journals from as early as 1924, under the lapidary interim title Work in Progress. Readers’ reactions were distinctly mixed from the beginning. There were those (like Samuel Beckett) who greeted the work as epoch-making; and there were those (like Ezra Pound, previously one of Joyce’s most enthusiastic champions) who saw this latest undertaking as an incomprehensible squandering of the formidable creative powers Joyce had demonstrated in Ulysses. The two reactional extremes continue to co-exist down to the present day. There are now very many readers across the globe who consider Finnegans Wake to be one of the indispensable key works — even the key work — of international postmodernism; and there are very many readers, including highly educated readers with sophisticated literary tastes, who have never managed to progress beyond the opening page.

Ulysses, though itself very far from being a simple text, focuses in what is (at least for the most part) entirely comprehensible English on the events of a single day in the Dublin of 1904. Finnegans Wake, on the other hand, is an extended (and frankly obsessive) experiment in exchanging the relative clarity of daytime language for the complexities and indeterminacies and slippages of nighttime language, the language and languages, for example, of the dreaming mind, weaving its web of concealment and revelation, the remembered and the conceivable, the comprehensible and the incomprehensible. The dreaming mind in question may be that of the central character, an entirely unremarkable middle-aged innkeeper in a suburban Dublin village; it may be that of the frenetically web-spinning narrator; it may be that of humankind itself through the ages, through languages, and through cultures.

Readers’ difficulties, and most especially translators’ difficulties, begin with the title already, Finnegans Wake, provocatively lacking as it does the expected apostrophe. Most obviously, it suggests «Finnegan’s wake,» which, as it happens, is the title of a comic nineteenth-century music-hall song reporting the case of a drunken Irish builder’s labourer, Tim Finnegan, who falls from a ladder, apparently to his death, but who revives when accidentally splashed with whiskey in the course of his wake. It could also be taken to be a call addressed to all Finnegans currently asleep («Finnegans, wake!») as well as anticipating the success of that call, as «Finnegans» do indeed «wake.» Readers will only retrospectively see a reference to the legendary Irish hero Finn mac Cumhaill (Joyce’s Finn MacCool), dead and buried for centuries but destined to come back to life again in Ireland’s hour of need — which is perhaps right now, as in «Finn again is awake.» French fin means «end,» meanwhile, but Latin negans means «denying,» thus suggesting that what may appear to be an end may in reality also be a new beginning. The intersecting references in the two-word title to ends and beginnings, death and resurrection, sleeping and reawakening, the heroes of the past and the demands of the present, are generated by a massive set of interlinking puns — a form of comic wordplay deemed by serious-minded critics of an earlier generation to be the very lowest form of wit. (When Joyce was once accused of merely indulging himself in trivial wordplay in such cases, he reportedly replied that only some of them were trivial, while the rest were quadrivial.)

The two-word title is followed by 628 densely packed pages in similarly challenging vein — involving punning play on items of vocabulary not only from English but also from several dozen other languages. Given the resulting linguistic complexity and density of intersecting reference, it will be quite clear that the text is in principle entirely untranslatable. There are those indeed who argue that not only can it not be translated, it should not be translated. Joyce himself chose a different and opposing principle, however, namely that there is nothing that has once been written that cannot subsequently be translated. After the separate appearance in 1928 of Anna Livia Plurabelle, a text later incorporated as the eighth chapter of Finnegans Wake, Joyce therefore organized and participated in an experimental team-translation of several pages from it into French, shortly afterwards collaborated in a rendering of shorter passages into Basic English, and finally took the lead in an exuberant Italian version of the same pages earlier rendered into French.

Translatable or not, complete renderings of Finnegans Wake have appeared (listed in chronological order here) over the intervening decades in French, German, Japanese, Dutch, Korean, Portuguese, Polish, Greek, French again, Spanish, and Turkish. Further versions intended eventually to be complete are currently underway in Italian, Chinese, Turkish, and Portuguese — as well as in Andrey Rene’s Russian, several chapters of which are already available online as I write. Among other languages, individual chapters or groups of chapters have also appeared in Czech, Romanian, Galician, Swedish, and Catalan, while significant shorter excerpts have also appeared in both Hungarian and Finnish.

The degree to which any one of these renderings or versions or transpositions or transcreations constitutes a «translation» in any traditional sense is a question that continues to exercise translation theorists and Finnegans Wake specialists alike. Given the enormous and comic complexity of Joyce’s text, there is indeed an obvious sense in which it cannot be translated at all but can only be rewritten. There is thus also a sense in which every individual rendering or rewriting of the original text should be read less as a faithful replication of it than as a continuation of Joyce’s own original process of writing, so that one can conceive of a Finnegans Wake macrotext ultimately consisting of Joyce’s original text and all its numerous renderings in many languages, cumulatively constituting an ever expanding and ever changing literary universe. To date, Russian contributions to that macrotext have been limited to a collection of individual excerpts from the early chapters rendered by Henri Volokhonsky and a handful of pages rendered by Konstantin Belyaev. Andrey Rene’s much more ambitious transposition of Finnegans Wake is one that will finally enable Russian-language readers to experience for themselves, at greater length and in greater depth than ever before, the nature of the enduring appeal of Joyce’s extravagant and extraordinary text.

Patrick O’Neill, Queen’s University, Canada

От переводчика

Последний роман Джеймса Джойса «Finnegans Wake» (в традиционном переводе «Поминки по Финнегану») — книга, которая с даты своей публикации (1939 г.) успела собрать массу противоречивых оценок. Однако пока автора обвиняли, что он сам не понимал, о чём пишет, более ответственные исследователи собирали материалы и изучали черновики Джойса. Примечательно, что FW иногда называют книгой, для которой был создан Интернет. Если раньше для критического чтения требовалась труднодоступная специальная литература, то сейчас на сайте fweet.org доступно более 84'000 примечаний к роману — в формировании этой базы принимал участие и русский переводчик.

В 2016 г. на русский язык впервые переведена целая глава из романа. «На помине Финнеганов» — это не просто перевод книги в контексте её современного понимания, снабжённый подробными примечаниями; отдельной задачей было сохранить её техническую основу. Переводчиком создана система из 700 мотивов, сохранённая при переводе. Такой подход наиболее детально передаёт тот «ирландский» взгляд Джойса на языки, который лишает даже имена собственные их лингвистической неприкосновенности.

Однако такая симфония слов едва ли заслужила бы тот интерес у широкого круга читателей, которым она справедливо пользуется. Книга интересна в первую очередь не своими скрытыми техниками, а их результатом. А результат — это новый вид поэзии, где каждое слово может нести в себе несколько значений, опираясь на внутренние рифмы и ассоциации. Книга впервые превращает чтение из пассивного процесса в творческий.

«На помине Финнеганов» — первый перевод «Finnegans Wake» с комментариями в таком объёме и с подобной детальностью.


«Ирландским взглядом» я назвал следствие того процесса влияния английского языка на ирландский, который переименовал, например, «Парк чистой воды» (Pairc an Fhionn-Uisce) в Феникс-парк (Phoenix Park) — в данном случае ирландское «фин-уске» прочитано как английское «феникс», как бы выворачивая слово на его английскую изнанку. Сходные примеры можно найти и в русском: река Варза (Warze), как её называли немцы, у русских называлась Вражинка, а в настоящее время, протекая по территории Калининградской области, она носит нейтральное имя Баржа. Джойс вырос среди подобных неизбежных языковых игр — в стране, чья родная история и культура передавались через «фильтр» иного языка. Применение этого «врождённого» инструмента на те несколько языков, которые Джойс знал, открыло неиссякаемый источник новых невероятных поэтических образов, которыми он начинает озадачивать своих друзей (и отпугивать своего главного спонсора), например, в одном из писем он пишет, что у резинки цвет как животик монашки — что просто является выворачиванием французского «nulle si belle» на английское «nun’s belly». Дальше Джойс только расширяет источники вдохновения, ища «английский смысл» в словах из географических справочников, из иностранных словарей, из сборников песен и т. д. ПФ использует всевозможные комбинации частей слов, а также ритм, рифмы, созвучия, превращая любое устойчивое выражение в форму для комбинирования ранее не связываемых идей.

Джойс говорил, что идея сочинения напоминала гору, под которую он подкапывался с разных сторон — на практике он снова и снова использовал наиболее удобные для языковой игры слова, фразы, имена и топонимы, создав сложную и в то же время гибкую структуру, которая охватывает и связывает различные культуры разных эпох. Однако среди множества тем ПФ одна постоянно выделяется — это Ирландия, её мифы и культура, её древняя и современная история, её география, её герои и политики, её стихи и песни.


Сложности русского перевода заключаются отнюдь не в многоязычности оригинала — роман написан полностью на латинице, подавляющее большинство игр слов составлены на европейских языках, а прочие иностранные «вкрапления» обычно появляются локально — всё это несложно перевести, даже используя один русский — тем более «джойсовский русский», т.е. язык, употребляющий неологизмы, построенные по моделям, которые предлагает оригинал.

Однако невозможно даже пытаться переводить роман, не имея аналогичную по сложности и гибкости систему мотивов, элементов, из комбинаций которых строится почти каждая фраза — систему мотивов, которая почти на две трети состоит из имён собственных. Уже третья строчка оригинала предлагает перевести «Howth Castle and Environs», что ссылается на дублинский полуостров Хоут и аббревиатуру имени ирландского политика Хью Куллина Ирди Чайлдерса.

Принципы перевода я подробно описал в предисловии «О переводе», которое свободно доступно он-лайн, где многочисленные примеры имеют ссылки на текст перевода и таблицы мотивов, что неудобно передавать в печатной версии. Описаны принципы перевода мотивов, имён собственных, песен и стихов, иностранных слов и сленга. Система мотивов состоит из более чем 900 таблиц, с описаниями большинства мотивов, таким образом представляя собой небольшую энциклопедию по роману.


Что касается сюжета первой книги ПФ, первых 8 глав, перед читателем стоит сложная задача. С некоторыми из этих глав проще: 8-я глава посвящена Анне Ливви, 7-я — Шему Писцу, 6-я — викторине, отдельно описывающей главных персонажей ПФ, 5-я глава полностью посвящена анализу некоего Письма — улики, которая должна распутать события глав 2—4. Но что происходит в этих главах? С одной стороны, можно рассматривать эти главы как роман в романе, с другой стороны, 3-я книга добавит важные подробности, без которых этот фрагмент понять нельзя; всё, что мы имеем, это несколько схожих, но в то же время отличающихся, описаний встречи неких двух людей: полночь, оба человека достают оружие, бьют часы, происходит выстрел. После чего приводится огромное количество сумбурных свидетельских показаний, обвиняющих Вертоухова в подглядывании за девушками то в виде притчи про «могущу», то в виде баллады и т. д. Однако есть улика с места происшествия, анализ почерка позволяет определить автора письма — это Шем. Что же из этого следует? На этот вопрос ответит вторая книга, которая возвратит читателя в то время, когда Письмо было написано, в зелёное детство главных героев.

Какое отношение ко всему описанному имеют Финнеганы? Что происходит в первой главе? Как известно, Финнеган — персонаж песни, который «воскрес», т.е. пробудился, на собственных поминках. Поэтому прозвище «Финнеган» хорошо подходит для неопознанного тела, непришедшего в сознание — тела, которое является бессловесным героем первой главы, вокруг которого рассказываются различные истории, что со стороны представляется «поминками». Очень не скоро читатель узнает о том, что это за человек, и о причинах, которые довели его до его особого болезненного состояния — в 3-й книге романа это лицо, не приходя в сознание, произнесёт монолог по ролям, занимающий 80 страниц текста. Только прочитав весь роман, восстанавливая бесконечные языковые руины, читатель сможет познакомиться с путями, избранными двумя братьями, узнать о конфликте Иззи, разрывающейся между любовью и браком, и понять мотивы её решений, которые привели её — к её финальному монологу в конце 4-й книги, а Финнегана — к его поминкам.


Переводчик благодарит людей, поддерживавших перевод: Krzysztof Bartnicki, Patrick O’Neill, Robbert-Jan Henkes, Вячеслав Суворов, Янис Чилов, Ярослав Гороховик (проверил белорусский).

В оформлении обложки использован шрифт StaroUspenskaya, который подготовил Владислав Дорош.

Текст перевода с примечаниями и дополнительная информация свободно доступны онлайн:

samlib.ru/r/rene_a/

vk.com/pominfin

Глава 1

{Часть 1. Поминки}

{Возвращение}

рекутопия, после здания Евы и Адама, уйдя от берега, найти чтоб устья изгиб, принесёт нас по разомкнутому прочному круговику назад к границам и Замку-на-Взгорье.


{Ничто ещё не произошло вновь}

Рыцарь печального образа жизни д'амурных виолистов морским волоком из-за своей недальноводности ища не вновеприбыл вспятившись с Северной Арморуки на эту сторону многогоднего перешейка Малой Европы, чтобы своеводничать свою переизолированную войну; ни отвесные скулы лесопроходчиков у реки Окуни ещё не заносились перед горлопанами Лаврентского Графства, регулярно дублирующими народоопись; ни всплывающий в пламени голос ещё не воздуходул «меня ж, меня ж» ради вводивводного «ты петрокаменеси»; не успел ещё, но лишь после вероловли, и гадзлёныш впрах раззадачить глухооконного исаака; не успел ещё, хотя за радость считаются воронессы, и двуцарь гнездосвиватель кровообидеть соузнаваемых эстёр. Нюни крапинки из отцова заветного солода Жем или Шом не сварили при подковчатом свете, а рудоберег имперадужки ещё только мерещился кругоподробно на лицевод.


{Падение Финнегана}

Твоё падение (разраз­разевесокруши­меня­тешуб­укко­торр­паррджанья­фаитири­тиния­вависюгэ­тойон­шанго­аока­мамараган­гръм­мълонья!), о подзаработный старосудак, переподают на сон грядущий, а потом при побуждении по всем кристианским министрельствам. Гробанувшийся утильзабор в такой короткий срок неотчуждаемо прихвостил низвсмятковержение Финнегана, этого гибернски солидного человека, что его самодружная гораголовушка нельзямедлительно отсылает любознайку на немыслимый запад исследствовать, где он отдал свои горегорюшконцы, коих позамирнопризаставное место находится на круче откоса в парке, где оранжеребята легли косточками на зелень, когда деволовдруг полюбил левушку.


{Поле битвы}

Как тут сталкиваются воли против былей, устрицеподобные противней всетигадообразных! Бреккек-кеккек-кеккек-кеккек! Коакс-коакс-коакс! Уалу, уалу, уалу! Иваявоа! Вот где протазанские баделеры ищут случай обмастерить микродушного Малакуса, а Вердоны катапустируют ночебаллистику от взгорноголовых белоребят. Вратные силонаскоки штормовых лиственниц. Земля саднит под ногами, чтоб мне провалиться! Смятолаврентий, поратуй за нас! Вдарят в бой, и вторит вой. Звон колколкольцев: всеобительно. Как непредумышлены объятия, как небозапасны минутомётные умишки! Какие призовмонетжизнелюбы греховодимы и какими оттягототпускающими! Как натурально сочувствуются власозаросли, и как сильнокосен голос фальшивого иакания! Какие мимозенкрейцеры состязают и с какими неразлильными немилиями! Вот вот скользь сгорно шнырнулся сродни пылемраку сам отец прелюбодеятелей, зато (о мои сияющие звёзды и тело!) сколь вздорно распротёрла высочайшие небеса вся эта подсветка галантных товаров! Знать, кто-то в мечтах? Извольда? Ткач лил и досточно? Но припрадубы ажно почили по лаврам, ива притихла, а сень лиственно пала. Пусть где-то у вас малость падёт, где-то вам должно восстать: и столь же нескоро и этот зломинутный фарш придёт к своему домоседскому мирскому фенишу.


{Башня Финнегана}

Верхомастер Финнеган, порывистый рукомесленник, из каменщиков вольных, шёл неизбороздимо выставочной дорогой, живя в своей прилучинной закулуарне полемистики, до того как иеишонские суждейские отчислили нам номера или Глевиций зафиксировал второзаконие (одним светлым дрожжкислым днём он чресстернисто застискнул свою башню в бадью, чтобы нелишку помытьслить переднечертанное, зато прежде чем он со сфисфтом её выскирднул, магией моисейства сама эта вода расскорлупилась, и все обытованные геннеезцы нашли себе исход, что даёт представление и о том, какая там должна была быть порткискинувшая отдушка!), и в песнославные времена этот брат господёнщины, замазок и высоток на наделе семьи пьяниц громоздил задань на задань по берегу для вселившихся на свой Истроизряк. Он и умилиддельная лапожёнушка Аннис боготворили милолетнего пузыря. Подручившись белякополовою он обмеротворил свою напорницу. Хотя не хотя, а хромоустойчиво, митровенок на темень, с благоданным мастерком в схватке и с кремасленным полукомбонизоном, который он по обытноверию вхолелеял, как Гарун Загрудкомучитель Всмятковский, он калигулировал разными вертикающими и дозиротающими сонможителями, пока взирал-вперялся при свете спиртовой горилки, где источник жаждырождения, как поднимается его круглоголовый столб другой эпохи, словно восставший фривольный каменощит (охвотмощь!), этакая новая недвиговка небоскройной взгородьбы совершенно эйфорийного башнеобраза, что в эригенале предстала из некой ничтожности и переоблачила горнерайские места пребывания иерархи­тектонично­тлично­заносчивостей, с неопалимой копной на вершице воспилонской столбофенечки, где то схлопец розг-гульно грозится вверх, то стокарь раз-введренно грудится вниз.


{Его герб}

Из первых был он, кто обнажил оружие и имя: Веселий Бухлаев Разысполинский. Его герольдевический щит, с гербоносчицами по зелёному полу, в серебре с голубоватостями; горную буку, рогатую, несносную, сопровождает орнаментированная прикладина с лучниками на взводе и гривастым на закате. Бухло Хуч заначив, хлебохапец холит харчи. Хохохохо, Мистер Финн станет Мистер Финнегас! На зареве понадейника — вот ваше настоящее винцо! Под вечернь воспосланья — ах, не надо укситься! Хахахаха, Мистер Фанн скажет как бы никак!


{Смерть от падения}

Как же понять споличность, что вызвала в тот турогичный четвергрозный день всю эту историю самоуправного греха? Нашу востроухую куб-хибарку досель твердыбят яровскаты, что он отчебачил, но затем мы также слышим в движении вечности ту ущельную куражистость некалифицированных мусольвражеских швыредзинов, которые очернославят и самый белокамень, что был сгоросгоряшваркнут с небес. Так не оставь нас, когда мы ищем крепкосовестность, о Поддерживающий, и в бдении, и когда мы поднимаемся зубочесать, и перед тем как нам свалиться подверх наших кожаных одров, и ночью, и в час ухода всех звёзд! Ведь ловитва порогов будения лучше, чем смыкалка праведных выхобитов. От васвасхода да закапада люлька провоста кочует между чертогами на кручах и бегипятскими пучинами. Кормомухий паёк-сорвьюнок решит. Тогда мы и узнаем, где быть пятничковой налитве. У неё есть дар честновидения, и она иногдаль касваится сложенных вопронсаров, эта сонногордая. Чу! Чу! Липа это был промазанный кирпич, как говорят одни, либо это било из-за обкрушения его производственных обещаний, как другие смотрели на это. (Вне стоявшего времени существует тысяча и одна наизустная история, и всё об одном и том же.) И затем, как в старрину праадам вкуснул щавелистый червлёный налив плачущей иввы (а тут ещё полная валгалерея ужасов с реликтовыми рейсами, оскаленными фургробами, камнепроезжими плацтрамвайчиками, прочьсдорожниками и улиточным движением автомоходов с коневаляшками, а ещё проточные пошлины, рупортажи, цирки и сородные набрания, и базиликирхи, и аэропагоды, и замушники, и парусные хлюпы, и осторожные полицаи, и нибенимеклентурская паскудная доходяжка, и казанарки в мерлинбору, и старосидейские чертоги большого шагания, и мрачноскученные отрабочие беженцы в пинаевых горкожанках, и облакошествия, кадящиеся вдоль семьясадпервой улицы, и деррские шнобели, шмыгающие за углы, где не раскраивают рта, и пыльно тешится вокзал метроприятий, и приримские безднаискусные ангаросъёмщики, всегоуборщики, хвостантресольщики, стройки, пристройки, иноконечные расстойбища, потом вышекрышные восстенания, где своды нам, а воды вам, затон под мостом свету нету), так одним раненым нутром встал охмелённый Филл. Его взголова была как свинцом налитая, его ведёрко ходило ходуном. (Там должен был взмыть некий потенциальный забор.) Замер! Он оступенился в конце. Обмер! Он скоптился. Вымер! Мастабница, мастробница, с кем-то там он поживился, прелюдировав на лютне. Чтоб весь мир увидел будто.


{Поминки Финнегана}

Ишиты? А как ши! Макулушка, Макулушка, ах нну как и чего доброго для вы таки погибнулись в тот судный утраур сушнярга? Плакал каждый придыхая на рожтефтельских поминках Финлевана, все хульноханы нациярамы, отделавшиеся лёгкой испугорамой с дюжиннодольним сочетательным избытком завываниерамы. Там были и огнеглотатели, и водоносы, и землемеры, и поднебесноплаватели, и медные трубочисты. И все они столпили с вопличайшей жизненадобностью. Педагог, демагог, а между ними — барменгрог. За продлениераму восхвалениерамы и до самой Гуннеханьской завершениерамы! Одни изобразили криковяк, другие изобличили балкорову. Забрюкивая его вверх и напуская его вниз. Он тихо приехал, зато дольше пребудет, наш Преам Олим! Там было: «Он известный мастер на все трюки». Подравняйте его подушечный камень и зовите граппалакателей! Будто как в этой маре спомянут вящей всебедлам! С ихними «две брови вниз» и «при Дите правоверные». Они распёстростёрли его вдоволь кровати. Обокалившись сладким финищем у ног его тут же. Приголовив мобильную качку его пития. Втихаря трезвоня труляля, траляля, триляля, тополя!


{Пир на поминках}

Кляннусь, аль нет лога кроме оврага, илль, как ни крутись молчком, это тафтафлогически одно и то же. В смысле, он Горд, его восстать не влечёт, как лежащего камнем, как великовёрстную вавилялю, так давайте взглянем мальком на его Герб, в смысле, сотрите плитформу на станице оченьдесят очень. __. Его Горб! От Залалистка до Пристанства, от ярких сёл до взгорок баронов, от Понадбрегом до Незаглавами, от долгих плато до Орланского Глаза он гнездится по всей земле. И на всём пути (втруби!) от фьорда до фьельда его бухтозвонкие гобубои будут оплакивать его наскально (возгореваньице!), пилпылплыл да всплылс, и всю лиффиобильную ночь напролив, всю овражную преиспещрённую ночь, ночь колпакольчиков, волны её валторн будут хитрыми трохеями (губная гармония!) поминать его. Со своими милочками бабочками и своими петро-джеко-мартинцами в домах и корчмах. Складывая бренные песни, сказывая козни видного вялого вяхиря. Распевание перед объеданием. Если мы живём (большие ясли), то лишь благими дарами упования. Так чередуйте пробу и передавайте улов ради хруста. Помин. Выть по сему. Детинпрапапка падает ниц, зато одна крайне странная подаёт куш. То ж этот загибант престолешницы? Фифифин номер Фарс. То ж этот с выпеченной головой? Ломоть славопряничного кеннедского хлеба. А то ж этот венок как раз у его крайчика? Рюмочка пенноклассного Дану У'Дуннелского исконно дулпенского дива. Затем, чу, когда вы будете осушать его шпротоввольствие и погрузите зубы в самую соль белонежного чудовища, узрите, се гиппогемот, ведь больше его нетуту. Финишкни! Всего лишь водография ветхого сотрясенья. Почти рубиновый Заломоносарь, античный рот самых веков Простушеского согласия, он пропал как сельди в ночке — по нему смертоубивались, а потом умяли. И вот это блюдо уже труп как труп для имярека — не то прорубка, не то промазка, не то кожеотставной барабаянчик.


{Анна выходит на прогулку}

Перед нами до сих пор как живая вырисовывается эта задремучая рыбогромная фигура, даже в наше ночное время, у осочного щебеньщучьего потока, что Борогром любил, а Бурогрум присновидел. Вот заснул городничий. А подле лоретка. И что из того, что она, мол, как с игол, в потноробе или воскрасном омрачении? То полная кубышка, то сберегает рубль в купилку. Миннутку. Несомненно, мы все любим мало Ханну Руинную, то есть, мы хотим сказать, любим малую Анну Ранимую, когда ей подгрибно хочется хоть пруд вбродить, хоть засланокозочкой гарцевать заспаноказачка. Зов! Гласогром крепко сопит да храпоёт. От Холмогоречавки до самых Валов Иззолки. Его черепная сторожка, твердилка его рассудка, глядит за дальние предали. Что вам за долгорами? Его глиняные ноги, угазоненные ярь-лужайкой, торчат абсолидно там, где он последний раз сделал их, — у кургана, где взмыл магазина забор, где открыт маргаритке обзор, да на званый сей строй. А в это время против этого белого альянса по ту сторону Холма Шастьдесант (кочка засопших!), ободгнув дом (в-тыл-им-бомб, тар-тара-бомб!), в засадке уже притаились подстережлиффные шпионы (жёностражда, наклонниз!). Когда ж сойдут туманны облака, о дщерь-с, взгляд свысока собственно величествен, ведь тут и наша горочная масса, ныне национальный музей Валлинстен, а также, в некотором зеленоватом отдалении на ватерлоне прекрасной природы, какими симпатяжкими рассмешлёнышами выставляют себя напроказ две белесоватые древушки, сходясь под маленькими лесоточками! Приступающие допускаются в мармузей бесплатно. Вволийцы и Сивые Падкинсы, одна шиллинга! Разувеченные инвалиды старой гвардии найдут кисакиску кисколяску, предназначенную для тех, кто без задних ног. За её включиком справляйтесь к проводительнице, госпоже Катрине. Прям.


{Залмузей Волимгдана}

Вот ход к залмузею. Не отшибите головной при вхолле. Теперь выи в Залмузее Волимгдана. Вот пруссценный наганн. Вот ффренчуз. Пли. Вот пруссценное знамя, с чайшкой и наблюдцем. Вот пулля, которая била пруссценное знамя. Вот ффренчуз, который стрелял Булля, который билл пруссценное знамя. Салютуйте Крестнаганну! Где же ваши ножи и вилы? Прил. (Воловья нега! Хор!) Вот триетёртая шляпа Бонафорта. Прим. Бонафортская шляпа. Вот Волимгдан, а под ним его неизменный сугробнобелый скакун, Копимгак. Вот те большой Самартур Волимгдан, премного бомондистый в своих цельнозолотых шпорах, в своих брюках браней, в своих железоотворотных древобашмаках, в своих хартийновеликоватых подвязках, в своём почётночленском костюме, в своих галошах голиафана и в своей полупоношенной боеформе. Вот его большой дебелый скакун. Зрим. Вот три бойнских бонафорта, которых сгрушили и живо схоронили в траншею. Вот гайдукучинский англис, вот грейвшейский шотрандец, а вон недалёкий аведавид. Вот бонафорт, который лихой, марштрует бонафорта, который простой. Гилиполный битвоспор. Вот маловидный бонафорт иной, который был нейкак ни плохой, ни блохой. Седаннаура! Жадный ФитцТиль. Стлевший МакДамб. И Лихолеший Сокольник. Арминские посконные говордейцы. Вот Делийские альпы. Вот Бросова Гора, вот Косова Гора, вот Светлогора Сан-Хуан. Вот крымолиновые альпы, что наденутся залпом укрыть трёх бонафортов. Вот балеринки со своими широкополями притворно читают в своём остратегическом рукодамаводстве, идя на мокрое поддёвочное дело против Волимгдана. Балетжинка беляк подружья, и балетжинка оворонила головушку, и Волимгдана вогнало в тиски. Вот большой Волимгданов мормориальный телескап «Сглаз-алмаз» непротив флангов балеринок. Зашкалиберная площадная мощь. Пром. Вот Бляха-муха выуживает свою филиппу из своей самой порешающей бутыли Тильзена. Вот батальная наклёпка: «Халтура гриммасс сильного кования. О-го-го». Вот балеринское находчивое донесение, чтобы пооросить Волимгдана. Донесение тонкими красными линиями по-пластронски на Бляхе-мухе. Ода, ода, ода! «Достоарторрный. Победокурс! Там почивает ваша разочаровашка. С прилежанием долгих дней. Напол». Это была тиктактика балеринок, что маниломаяла Волимгдана. О да, о да, о да! Балеринки больнорьяны зафаворитить всех бонафортов. И бонафорты прут, грезя бойкоттом самому Волимгдану. И Волимгдана вогнало в тиски. Вот Бляха мухой, капор на кивер, обрушивает своё потаённое слово, с пулей в слуховом отверстии, на Волимгдана. Вот Волимгданово герольдское назадонесение. Нанесение развёрнуто на тыловых волостях Бляхи-мухи. Саламандраж! О ад, о ад, о ад! «Красные балеринки. Фига с пол! Ан глядь, мылит взоры. Искореню вошь, Волимгдан». Это была первая штука Волимгдана, тик в тик. А то, а то, а то! Вот Бляха-муха в своих двенадцатимильных разинях-болотниках, чавк-чирик, попутно двинул утаптывать лагерь для балеринок. Выпивоха выпьет махом, но он тем скорее купит барогиннесс, чем стащит старый стаут. Вот руссценные снаряды. Вот ттранщель. Вот тропы белее мела. Вот Пушечная Месса с архирайскими кусочками. После стодневного отпущения. Вот представившийся. Тарранто задова! Вот балеринки в белобляшных ботах. Вот бонафорты в клубничуланчиках. Вот Волимгдан при помощи корковой раскрошки добивается огня. Грозлагерьгром! (Воловьи охи! Игогонь!) Вот верблюдогвардейцы, вот чёрные воды, вот акции окопных пулек, вот фирмобили, вот бульварные бояки. Божеярманьяк! Артизу вольдурно! Вот крик Волимгдана: «Брани! Брани! Гам брани!» Вот крик балеринок: «Штормозная погоня! Бозебог, подкорнай финнагнцев!» Вот балеринки стрекоча утикают в бункерки как шустерлисы. Ведь полевоин как полувоин: он то ли воин, то ли волен. И их сердца правда там. При. Вот словославный сребронос Бляхи-мухи, чтобы получать прорешки саван-друг. Зароденьгу! Вот письмарка марфа-и-марительных пулевринок, но след-то их простыл. Вот Волимгдан переманерничал со своим неизменным мрамориальным телескапом «Киньстройфизм» в его королевском развороте перед дезертикающими балеринками. Жаль артисток делопорчи! Боголикий сераль! Вот маловиднейший из бонафортов, Бонбоньер, который копшпионил за Волимгданом с его большого белого скакуна, Копенгауэра. Стенокаменный Волимгдан это старый беспробуйный супружник. Бонафорты это сапожницки праздные бокалолавры. Вот светосильная геенна вгромкомолку смеётся над Волимгданом. Вот чернодумный ротовредитель выбивает весёлую вспышку от светосильного. Вот трелестный светлочёрный Шемизет Рубашон между чернодумным носчиком и светосильным. Приб. Вот выскочудный старый Волимгдан выкорячивает половину троедырой бонафортской шляпы из подспудья лужеубранства. Вот светлочёрный воскочудит и напраспинается ради ссудовзрывчатки. Вот Волимгдан насобачивает половину бонафортской шляпы под нахвостник его большого белого скакуньего тыльного фаса. Прём. Это была последняя штука Волимгдана. Ату, ату, ату! Вот неизменный сугробнобелый скакун Волимгдана, Счастливинаген, колеблющий своим телескрупом с половинчатой бонафортской шляпой, чтобы изолгать светлочёрного сипайона. Тук, тук, тук! (Воловья трёпка! Нечистно!) Вот сипайон, истый долбанутха, вмигнастражный насосчик, кричит Волимгдану: «Эво, рытвандал! Оп, караповал!» Вот Волимгдан, хлевородный гентльмен, трутится над обесспиченным холодком для трелестного кордегардца Шемизета Рубашона. «Видновысноса!» Вот гееннодумный сипайон сносит всю верхнюю хвостовую заднюю половинчатую бонафортскую шляпу с его большого дебелого скакуна. Приз. (Воловий глас! Попали!) Гопенгаген завершил век. Вот как залмузей. Не ушибите обувкой при выхолле.

{Часть 2. Бранная пташка}

{Птица собирает корысти}

Фуф!

После всех тамошних раздевательств — как умеротворящи затем здешние аэрокружения! Известно, наигде она живёт, но не комкав не рассказывайте анное ради всего светского в джиге фанфарона! Есть одна светулучающая взгорница с воздухоокнами на каждый день месяца, плюс ещё одно. Ниже, ниже, кто повыше. Пуд номера сбацать дев явь. И какая облакоразумная погода, кстати говоря! Подольный ветер круговальсирует по пилтдолинам, и на каждой поджарой гранитокруче (вы отметили пятьдесят, а я заметил ещё видно четыре) браннопташка не спи, а усобирай. Бранноптичка ражвеличка, страхвеличка, криквеличка, швыревеличка, мятьвеличка, шастьвеличка, съестьвеличка, проситвеличка, сделатьвеличка, сеятьвеличка, откинутьсявеличка, невнятновеличка. Изношенное влоскогорье высокопевичных полей. Под своими семью яростьщитами лежит некто Шумпиратор. Его башашка подлее него. Его защит нателен. Наша парочка голубков упорхнула к нордрифам. Тройка ворон махнула в знойный путь с краканьем о разбиве полководья через чвартки того неба, откуда воздушные подводы рекут: «Плаксиво жить не запретишь!» Она никогда ж не водходит, если Фтон проливает снег, или если Фтон вспыхивает со своими наядицами, или если Фтон вздувает судный галс, как фтонический шторман. Небесята, никад не! Nikoli v žycci! Ей будет тогда ведь тьма испужно. От курьих рожек и Глазатых Суйских и всех смирных беспокойников. Ам-нам-нямс! Она токмо желает, шоб было, шо было. Тут, итак, мы подходим к тому, что, кажется, она идёт, мирголубка, играйская птица, почёмная фондоматушка, как земленашенский левтератор, полна пикпигалицами и гавглавками сума-сумоход на её хрепохребте, а вороховница водовертит своим присморённым пактом веселотугодужек, чмокает тут, чпокает там, кискискиса кискоскрытства. Затем вон ночию перекрещение огнём, в унятомырг, когда, суть траура, мы пожелаем всеквёлого раздевства работникам косогороднаказа, чтобы настал замочительный перемир для вездеснующих зайчаточных грудничонков. Небоком подойди ко мне, чтоб нами был вопльспет тот день, который будет вечно просаловаляться нами. Она позавинчивала кучерский каскофонарь, дабы лучше рыскать (пили, мой друг, пили спокойно, но пали округ) и все добрые корысти отправляются в её тащмешок: пардондашь и алявялые туговицы, алкоратные напортачки и фляги всех наций, кладаккорды и налопатники, карты, ключи и древозаготовка полузолотников, и подлунные брошки с кровокапанными брешками, бонтонские ночные подвиски, и массы шлюпанцев, и лапти для никельгульбана, и махокрылья порхангела, и алчно лобзательный пастор с пиром горой, и выживательные мордушки с маргущами с мокрицами, и стеногорох свинобисера, и лобзалюбования, и призы сребренные, и последние мольбы, что серны льют (не бык ли?), и вернейший выходец подсветильни (куроратный!). Чмоки Чмок. Чмоки Крис. Чмок и Крест. Чмок Окрест. Доконать дни свои. Не быть чаю.


{Птичье ремесло}

Спасибо её женоутверждающей добришкопорядочности, что странно-настрого воспорешена, укравшей кладоискательное настоящее у былых постпредсказателей, чтобы мы все, вместе с владыкогосподами и дамовладычицами, узнали, почём фрукт лиха. Она вела безболотливвное сущадствование, веселиффшись сквозь сольозёра для нас (её рождение неконтролируемо), с перьеедником вместо маски, а её сабботы заддавали стон (как стрранно! как жаллко!): «меня вы прикормите тако, я вас прикарманю сяяко». Хо! Хо! Пусть гречистые лены поднимаются и приамские штаты падают (две старины есть на всякий картинный), ведь на бездорожье высокого недальнопровидения именно из-за этого жизнь строит того, что бежит, а мир это заключение, задачившее заграждан. Так пусть молодое баболихо уносится сказкой и пусть молодой баламуж вернословит у слугожителя за спиной. Она знает свой ночносторожный долг, покуда Люструм опочил. «У вас осталась хоть малошишка-с?» — говорит он. «У меня чего?» — сладкотайно говорит она. И нам всем нравится анная мужеводница, потому что она наёмница. И хотя маслосырьевое изобилие тонет в ликвидакциях (просвист!), и в кой-то доле нет ни соболебровей, ни шелкоресниц, когда обезвласилась физионосия Домоигосподина Вододегтярёва, но она одолжит вестовую спичку, и наймёт немного торфа, и обыщет берега напропол, чтобы заракушничаться, и она сделает всё, на что способна дёрноделица, чтобы запифить предприятие в ход. Паф. Чтобы запуфить прибредятину в ход. Поф-поф. И даже если Горюшко всмяткнется гору раз, и столь же неуклюже опять, под бородырские иерусалимиады наших великих ремонстраторов, всё равно останется целая кладка на завтра для пришедших на его поимки, лишь бы не сглазунить. Так что это чистая правда, что в коем поле есть наварооборот, там встреч чает друг, а если вы петушитесь от вида задлица, удостоверьтесь, чтоб вас не потушила саблица.


{Дублин и его холмы}

А потом, пока она исполняет свою зовосердечную анноигрозачатиевскую работу, плодоносясь ради первенцев и взимая свою десятину, мы можем взять наше обозрение двух маров, не поглядев уже на угри, что здесь, что где бы то ни было, хоть в дведевятом трицарстве, где многие пагорки и кочурки, задонакрупно присест делая со снятыми трико, линять линявшими сатинами или плотнополотняными колготками, исполняют «Причуду Уортона» при встречаянии в пойме парка. Поднимайтесь, мишки! Чальте местных мышек! По поручению Николая Судостройца! Мы можем ничего не видеть и не слышать, если пожелаем, ни о жёнбегомотных бурдоскрипах Кореньегорбска, ни о бродозамурах Зеленогорбска, ни о гордогамбитах Солнечногорбска, ни о градочленителях Черногорбска, ни даже о кантрибуцевых гработрассах Железнопятигорбска, хотя всякая группа знает целое семейство тонов, и у каждого ремесла есть своя моногордая механика, и у каждой гармоники есть своя мёртвая точка, Олаф поправляет, Ивор подливает, а место Ситрика между ними. Зато все они всё там же скребут по сусекам, присмаркиваясь к многообознавшимся теориям, что должны разрешить ребровопрос жизненного ромплезианского ребуса, впрыгаля вытворяв кругаля, как копчушка румяня себя, пока кого-то смаривает дремота от макропланины Головогорки до микроплотины Плестиста Пыля. Сколь благ ирландский звучный ум. (Явственно?) Британский дух там видно нам. (Царственно?) С нас суверен слупил петрубль. (Барственно?) Раскроет сцену тишина. (В поминки не годится!)

Так это и есть Тутбылимы?

Внимание! Замолчите! Голосландия!


{Гравюра на стене}

Гармония законченного великолепия! Это похоже на размытую гравировюру, на которую мы часто накапывали, на его корчмарном грязнозаборе. А что им? (Я уверен, что утомительный молельняканалья с мужикальной шоколатулкой, Мутный Митчел, слушает.) Я хочу сказать, отходы от разбитой стеногравюры, за которую всечасно закапывались инкоубыстряющие вдольмены. И что нам? (Он лишь подделывает вызвучивание на ладноигральной арфе из второго уставшегося слухотела, Факельного Фаррелли.) Это ведомо каждому. Лишь присмиритесь за ним, и затхлые мхи запомнятся молодыми. Дблн. В. К. О. О. Слышите? Там, где взмыл марвзолейный забор. Фим-фим фим-фим. Всюночное балдение ждёт. Фум-фум фум-фум. Это оптофон, который онтофонит. Послушайте! Волшебное фортельпьяно Уитстона. Да изворствуют их зуботочения. Да повлапствуют их стригальные слушания. Да стройствуют их сновоговорения. Да поллакомствуют их арфдисгармонии.


{Четыре предмета}

Четыре предмета, как приметил наш геройдаточный Маммон Луивий в своём многоопытовом исторьировании, начертанном около Борейломовки, в этой синейшей книге в градовых анналах, ч.п. в Диффлинарске, николи не потеряют силу воли, докель верескодымные золототучечники Гибернского острога потирают солью раны. И вот сейчас они уже тут, этихий чёрторык. Тавтотайнология! Jедан. (Холмар.) Дивнобугорб увенчивающий старейшину. Ей-ей! Двiчi. (Низал.) Башмак на ветхой пареной сменщице. Ах, хо! Тройчы. (Тамуз.) Огнекрасная дивушка ай брачной ой горечи будет дооставлена. О други, подруги! Чертывражды. (Мархешван.) Стило перьевее и почти что столб. А что? А всё. (Сакхат.)


{Листы исторической книги}

Итак, словно праздные ветры, листающие страницу за страницей, пока иноглядный и обнаглец играют в антипоп-антиприход, листы живущих в миге чёрствых, свои собственные анналы, засекают периоды событий великих и национальных, мелькая чёртбочками, что неприметнее слов дщицы.

1132 от Р. Х. Людьми подобно муравьям или мурашкам облуждается полошащий дебелый кашаплот, лежащий в Ручьях. Сочные ворвани длят Убланиум.

566 от Р. Х. В ночь баальших костров в этом году от разверзанья хлябей некая карга с полой ловлеплетюхой, чтобы натащить мёртвых дернищ из болотных кущ, подглянула под ворох после ловли, когда она бежала, чтобы удовольвлетворить своё любосбытство и, право злого, затем-то она собрала себе сумму в баул нерядных одного пола тапочек и истисканных портяночек из потной материи. Кучные прения у Брода Плетней.

(Молчит.)

566 до Р. Х. В это время оно так случилось, что меднокудрявая девица расстроилась (волноволнение!), потому что Пискунью, её милашку, взял силой у неё великан Праеврогенный Простотать. Кровные брани на горе во зле бреда плетей.

1132 до Р. Х. Два сына родились в свой час от пан-человека и его клячи. Эти сыны прозывались Кадет и Первач. Первач был сторожилой и вёл подкоп под приличных людей. Кадет пошёл в Винокурень и начертал смехотворение. Вздорный бред про Дублин.


{Вор бежал}

Кое-где, отчевидно, между побережностями от до Разверзанья Хлябей до от Рождества Ханаанны, переписчик, должно быть, исчезал со своим свитком. Или поднялось паводное наводнение, или ему зарядил грозный вилорог, или царетворческий кругозодчий из наивышних эмпиреев (гром, короче) землихорадил, или тёртые даненосные горлодёры прошлись по куренным дверянам. И хотя клеркоубийство здесь и сейчас же переводилось под старым сводом через покрытие суммы убытков медноряшками жестомарок или кашебабок в пользу злообиженной суеты, но только здесь и нечасто за дверьми нашего времени, что стало развязью военных и гражданских предприятий, женоревнитель приводился на плаху за сокрытие в сумку избытков, двернорушив гордоробость жадноближнего своего.


{Цветы и поля сражений}

Теперь, после всех этих бельмесов и перегревов, подивонов и о'кеев, давайте поднимем наши уши, эти глаза тьмы, от томика с отливной обложкой и тут (шу!), как же ивернотерпимо и мирительно среди зиятельных залесий и смеркающих саванн самопростирается перед нами поле нашей богородины! Склонён под каменным деревом пастырь лежит со своей клюкой; млад подтёлок подле нетельной лани щиплет свою девственную зелень; окруженён своими ползвучными спекуляриями троится щельмаловатый ковылер; донебесье ближе к вечнонелётному. Ясно, увы, что теряются годы и выгоды. Со времён приступов Медвера и Шлемволоса посевные васильки оставались в Побледяни, тучерозы искромусолили ограды Усть-Турова, тюльбанты смотрели, как выделываются флёры Ан-Раша (леспросветное местечко), снежночавка и краснолистночавка прутинно милоузорили май-долины у Откоса Черномора и, хотя со всех кругов от них в течение мириад партий перихелиев вольные черти бутузили зубастости датчан, ворсманнам вредительствовали светлетунчики, хаханты подводили теремостроительство к Невосводу, а споры на озеленении были детородителями Града (не по годам! умора не по годам!), эти мировоссоединяющие петличные букеты кадрилировали через века и донеслись ветром возможностей до нас свежими и услужливыми на улыбки, как и накануне Всехобители.


{Цветы и их возлюбленные}

Но вавиляющие своими смешанными ярлыками взяли (у законфузии глаза велики!) и не на шутку разошлись; и голосорезкие клянчи разошлись, и солдатмимы гуигнгимнов разошлись, и хорошие суроводевицы разошлись, и неискусномрачные невесты. Джентльменны млели как могли, сотские истощали медовые реки, светлые спрашивали с бурых: «Ты меня поцелюбишь, мой курьерёзный голубок?»; а смаглявые дамы парировались с товарищами по злосчастью: «Где же морж-поклон, неразумен, что век?» И они набросились друг на друга; и они отбросили самих себя. И так же злобоночно, как и в былые ночи, все храбрые полевые флории своим возлюбленным женфавнам говорят лишь: «Собери меня, пока я не увядала тебя»; и затем немного позже: «Возьми меня, покамест я зардета!» С мыслью увядать, что будет, уж невтерпёж, и откромерно зардеваться, да уж! Ведь те слова стары как тир с горы. Киньте эту киторыбу на колёсную каталку (этим я вас позабавил-с!), вот вам плавники и ласты, что танцуют и дрожат. Хорошо, Там Тиммикан, где нам снедь. Ай, сарай-каравай — рай, не ротзевай!

Хоп!

{Часть 3. Доистория}

{Немощный встречает тугого}

Адама голову на отсечение, этот мужичонко на мятой кочке, в шкуркофтоне с бантолентами, что это за божий дикарь? Дрейформирован его свиниатюрный носохряк, подкорочены его плоскоступни. У него подмышечные спазмы, у этого недоголенастика, и, трясусь грудями развалин, его маммомышцы очень мустьересные. Он тянет напитку из чьей-то черепной коровки. По мне это какой-то многоязычник. Вмесяце с тем он глядит в феодаль, иже Квартнадъедатель Саксолатович, будь то джинварь или пивраль, марак или эльпрель, или неистовые буйства пьювиоза и вернимера. Экакий нетрудитсяоный мохнач. Это очевидный папаманкир. Давайтесь пересечём его огненные чертоги, эти краали щелевысосанных коленных плошечек. (Осторожка!) Он может почтипослать нас по волновой дороге к горнопановым столбам. Дам вы ублажаете, негодник, сколь светит эль, поди? Извините-с, ражий чаровник! Вы раззваниваете под-дантски? Н. Вы истолковываетесь на нарвальском? Нн. Вы питьготовлены англизаться? Ннн. Вы звучите по-саксофонски? Нннн. Всепонятно! Это тугой ют. Давайте обручимся головными уборами и переломимся несколькими сильными глаголами вдруг дружно, как на брех позадев проглядные реки.


{Тугг подкупает Немма}

Тугг

Тутают!


Немм

Чистьименье.


Тугг

Вы ухонемой?


Немм

Неипаче.


Тугг

Знать, вы не глухо немой?


Немм

Ой нет. Только неммного фальшивлю.


Тугг

Ишь! И чтой же с вами приглушилось?


Немм

Я теперь фальшиво немой.


Тугг

И что за вздорздорздоровская вещь была поводом? Отчего накал, Немм?


Немм

Чтоф её совсем, эту забутыль, милсдурь.


Тугг

Не зная бурду, и на утиль? Навернски?


Немм

Да у корчмы Полеторфяника, где я бивался былым.


Тугг

Не разберу отсюда ни одного вашего соло, хотя я и наострил уху. Я бы стал чадочку более блажеразумней, будь я на вашем месте.


Немм

И? И здесь? Издёвки? Вы, ты, брр! Трр-прр, вытиран! Меня мания манит моя ярость малость, когда я мнемоменяю!


Тугг

Есть разглазвон. Мелочь бартера двоится. Позвольте мне за все ваши издержки дать вам синицу врушки. Вот, возьмите лесорублей, осемь флоринов. Куны полезут для вас.


Немм

Солидно отрезано! Как же, я слышал об оном вполушка, о незавиваемом сердопухе Седрика Шелкобрада! Чтоб крыше стать с рассветом у дамблинского залива! Старый сиголовкий голец! Его вкрутили на месте, как некоторые яйцезрели. С местными волостями — Мономарк. С тамошними побледнушками — тискающий спальщик.


Тугг

Просто потому, как пресказывает Тацыть, не затягивая катавасию, что он огорошил здешний дернозём классной подачкой отбросов.


Немм

Прямо так каменный пудинг у-над бригсельским рекоомутом.


Тугг

Вожжиправый! Так оскандинавиться?


Немм

Восходно с быком на торфяном полотне. Царь ремизский, шарь аулейски! Я готов пронестись вприсядку на почве его пенистого отрога, с его волосяной нанкой вовнутрь, от косы, где мой затон, до Брайана ду Линна.


Тугг

Кружку рома и тук вощины на меня, когда б я побритался поднять с пола слово от стурка до финска того диатлекта, которым вы говортамерундите. Что-то ослыханное и увыгодное! Желаю дозрабствовать! До встречертей.


{Немм рассказывает про Анну и Горемыку}

Немм

Совершенно сонгласен. Мину внимания. Окиньте обсерваторским оком круговиды этого аляострова, и череп некоторое время будет видеть, насколько исконна сия долина моих Старшин, гунномычных и наших, где горбшнеп завсе клянчит у пивички над солончаками, где грядёт городище по перешейному закону, где по праву господина изольдины простёрлись от евоной Начальной Корчмы до чьего-то Финишерного Акра. Честь мнемнить эмто. Моресходствуют два рас ветвления: приснобедное и назолотечерпавшее. Ласканная муть. Здесь, гонясь всточно, они как наволнение; затем, голодные после водлива, они заупокойны. Бесчисленность литейных пуль низверглась на этот край, вездетучные как снижалки, перьевые осадки, как бесплотная угроза кругоземномира. Ныне всё кануло в вечность холмов, из петли в пекло, крах краха. О циничность, вот вся твоя ценность!


Тугг

Благодать у бога!


Немм

Бытибысть! Здесенька взаимопокоится их прах. Великолик возле маланьи, ословом, еженочный мир иностранен, в уауалялином прапраграндотеле сидит мошканорушка, ани на уховёртку, в мокрогуба огнезалп, подавну равных ан нетравных в той молниекосной погромжизни, которая есть ловление любви.


Тугг

Боже усыпись!


Немм

Мирноясно! Страхолютыми водами обволочены. Блатозвучный наплыв. Ведь смертодробительский курган приглотил их всех. Эта туземная собствечность есть ничто как кирпичный прах, а челозём должен возтрудиться. Кто передумал много крепких рун, тех дважды два и обчёлся. Раз нов покров да стар покрой, трёх замков кров лишь мракмглин! Дорог ли короток ли нынче разор до Горблина? Базарт горбления. Но говорите невногу лёгочней, гниломес! Не соблагохотише?


Тугг

Хочушкак?


Немм

Там больжукщий Гемимерид и фея Струянна.


Тугг

Горишчо?


Немм

Это корабельская грабнiца.


Тугг

Грамнiцы!


Немм

Ух вы, тугой-сякой, вы чудью не ввекаменели?


Тугг

Гля, я негнароком громпросторфторировался и навечно в пол нем.


{Мусорная куча букв}

Гляньте, если вы абывыгодоприобретатель, на этот уличный журнал, что за чудоидейные знаки (ну гляньте) на этих буквоводах! Можете ли вы обчитать (раз Мы и Ты это уже порешили), что это за животворение? Это вечная давняя история. Смена. Расосмешения на расосмешения. Предел. Они явились, умилились, охмурились и удалились. Упаси. Холм вотчины твоей брошен как медяшки с пирса. Сносно и снова будут повторяться меандердела нашего старого Гойдельбурга, пока голова заоблачных высот обходит землю. В неведении, что начинает с намёка, что завязывает знания, что формулирует словоформу, что учит умуразуму, что передаёт понимание, что освежает ощущения, что вызывает влечение, что держится добытого, что гонит гибель, что распекает рождение, что скрепляет следствия существования. Затем что тростник, растущий из его пупа, достиг запрестольной Парашурамапрастхи. Живая книжность для почвообитателей; эк, как чудно выходит, как вздрог испуга. Зубчатка, гэлбилка, вехогрядильня, нужные для целенамеренного гостепронырства в землекору в любое время, суют в ряд и в поперёд, как охомыченики на полеобходе. Здесь вот вооружившихся фигурок шоры-моры. Шоры-моры вооружившихся фигурок вид здесь. К руне чего, вот личчинковое чутьчело, что частночает чистёрчик, называемый чадночным-с. Челом на восторг! Что понятно! Челом на зад! Чёрт, пеняйте! На же, трах, и в подмои, __елом к __елу! Когда капельная часть играет роль прицелого, скоро мы привыкаем следовать частнокупной азбукве. Вот (нет, ну гляньте) копилнадцать лепохлёбанных горошин, вызывающих капитальный интерес, ведь это ни мальски ни мало те пилюли, от которых пустобрюхи заработно плачут. Ранги гор взрослись, чтобы из-за отрогов орангутанги бурно перерекались сорвав голову. О как же ж, как же ж, чего для таки ты? Фу как, фи, плачет горько Фитора: Фитот, да не ферт, у эфтого фалалея фукнули все фишки. Сполучается сполная спутаница! Да тут мусорная туча предметов! Оливки, битки, гамаки, дельточки, астры, булки, ветры, главкормы. Полуночная яицпища (да нет, ну гляньте!) тоже тут, немного скорлуповатая на сырости лет, и всё как-то съижилось, и всесветные порожние обиватели, хоть начинай-с с чистого сада-с. Ссс! Смотрите, чревоходные змеи-с, каждый сторонись! Наш Уйблин ими кишмя змеекишит. Они появились на нашем острове из трёхсторонней Вылетизвергании, что за влажными прериями, садовыращенные в сердцевине грузоподъёма запретительных плодояблок, но затем а-ля Сивка причалил Уиттерзоб со своими мусоропосудинами, чтобы за них получить мурашки, что легче простоты, как нашей ктоздешней оттомамке прочно легкодеть своё чтослучение. Подчас делите или пересложите, но в конечном подсчёте добро глаголют вымогатель, бондарькатист, аферист.


{О числе 111}

Ехс чрехс рекс; вгрекс изврягс. Раз да раз, приняв ещё раз, будет троица того же да один впереди. У двух отгляд один, получаем убедительную скроицу и то же позади. Для начала есть большой боабоа, стреногие телета и вечноигривые коняжёны с посланием на устах. И возокравная безъединная дюжесть детописи, влагающаяся в память душевкладчиков до кануна всех снятых. Что за меандертальщина здесь разворачивается, и с каким концом, ввиду кадровойск, аннтикадровойск и посткуманнокадровойск! Чтобы рассказать, как нам быть важным смелым и бобоспелым среди наших мужелжецов, дружептенцов и прапрочих дюжепевцов, когда нам не быть сальной девой и паподщерью среди наших Анничьих дочеарок! Обвинившийся, отвекуйте! Дамадам беспредельна!


{Происхождение письменности}

Нильственная правда, что во время водно искомкательная папера ещё не водилась по бесплодным западинам, а сырьевая Массгоркучка всё ещё стонала, чтобы мещанки выпустились бегством. Вы подарили меня ботинком (точно помечено!), и я подобедал с ветром. Я вручил вам в руку (ведь та эту моет?), и вы пустились во все четыре. Зато мир, умразумейте, есть, был и будет в состоянии белописания своих черторезов веки и веки, человеки, по всем вопросам, что ложатся под спуд наших инфрарациональных чувств, ведь последний верблюдихопил с сердцевеной, пульсирующей между его буровей, ещё только должен подойти бардом к домовищу близкого ему чармовека, где ягодка крепко держится за ножку. Зато и рог, и выпивка, и страхопредставление будут не сейчас. Кость, булыжник, овчина: коли их, теши их, руби их всенепримерно; оставь их глинообжигаться в мятьплавильном горшке; а Утренбег со своей гноманьонской хартией, чертильницей и шрифтературой должен, как тирансообщественноизвестно, выступить красноглаголя из-под прессодавильни, а иначе нет никакого смысла в алкораннем. Именно так (как предупреждает обёрнутый) папиру и изгои изготовляют: со шкурными намёками и шибкими огрубками. Пока однажды-с (наконец-то, хотя и не до конца окончательно) вы не заведётесь к знакомым графа Типа, графы Топы и всех маленьких топтипчиков. Это лишь цвет точки. Так что можете мне не расписывать, чем каждое слово может обернуться, неся трижды двадцать да ещё десять утипических прочтений внутри этой книги духпленных союздеяний (пусть покроют грязью чело того, кто будет разрывщиком!), пока Дверть, вслед за махомухамахамой, которая однажды открыла всё это, в тот день не закроет тебя. Верь.


{Возвращаемся к делам давно забытых дней}

Позже возгласи! Далече Душдом путеводный, где каждому — семьи сот дев, и детолучиной одною не может быть парк наш согрет. Затем посмотрите, что вы получили в подруки! Тут кинопечатание, словно курсивейшие конемоторы, совершает свои шаги в предовперёд, криволениво и сикосьнакосяобразно, хотя даже занятой вигоумник сможет что-нибудь выудить из торического писания. (Тимьян раз хром как чурослеп, петуньи дважды прыгзаборней, а сверхкостричные грядки любят тройную засадку. Там драны курицы положили зубы на полку, там негордый ишак начал заиаикаться. Если бы да кабы мы планировали как сирые скакуны. Среди дымослов с укоромысленным видом.) Того самого, про жену с ворохом птенцов. Ведь то был век чрезмерно раздутых верхних надежд. Век нойбывалого и колоновенчанной; век витания в кучевых яблоках и падения облаком недалеко от облачности; или век хризогалльской молодёжи, которую надо погэленить; или век того, что бедокурка заставляла мужчину совершить. Словно младовенчаска, он был не в своей сальтарелке от твистоплясок её юморисок и от её чечёткого пирриха. Фейя Майяна, да эта змееженщина же воплощённая лесбинка! Водите балловод, но следите, чтоб он не руссплясался! Вуальс-паузтон, глас-аннглаз. Но кто ценит её ливень, тот пожмёт дулю. Одинночка, ласкодонна. Мужно похлюпать! Одно точно, всё это было её, а не наше! Затем лёжно рассклабятся джентльмины, ведь мы за заведение зюйдонордки. Этакой малюсенько-такусенько-сикусенькой. Сказ как отрез! Этос учился еговым теменем. Послушен! Послушен! Я уже изображаю это. Горн зовёт, внемлите! А лиролады перешепчут.

{Часть 4. Леди Проделок}

{История про Леди Проделок}

Это случилось под точной теменью издревлекаменнаго века исстародавнишнихъ времёнъ, когда Адам деловинно копал, а его мадамочка плела водянистую дымку, когда ражный человек из горнодубняка был как какой-нибулль другой, а первая верная сердечная реквизитёрка, гуляющая как ей вздуется, была не какой-нибаддь для его любвезанятных глаз, и какой-нибилли жил влюбовно с какой-нибабой другой, и Ярл ван Гонный высоко поднял горячую головку в своей лампосигнальной башне, налагая на себя холодные руки. А его двое маленьких близужимок, нашенские собратья, Грустофор и Милорад, дуракаваляли свою болвашку на настиле промасленного белья в верхномере замка его глиноземлянки. И тут, свидетель тот мир, кто же пришёл к мару его корчмы, как не названая его племянница — леди проделок. И леди проделок схватила розаленькую и набелилась насупроть дверного приёма. И она зарделась, и Воспыландию поглотил огонь. И рекла она в дверепроём как мелкая парижанка: «Марк Разин, ужели нельзя мне похоже попозже хоть капельку портерпис?» Вот так-то злопихательство и началось. За то двероприём рукответил этой грации с надраландским насснау: «Тук!» Тогда эта Грайне О'Метка детоувела близужимку Грустофора и в бурьянные западающие чрестернии она стремится, струится, струится. А Ярл ван Гонный радиовещал ей вослед с дуботихой томностью галлодаря: «Глуха беда начало! Бросьте это и вернитесь в мою дольную Эриушку, прошу». За то она отвечитала ему: «Навряд ли бы». И раздался странноизвлечённый грай той же самой шаббатающейся ночью падающих англов где-то в Эрио. И леди проделок пошла в свой сорокалетний поход в Кругосветку, и она смыла блаженные любовные спятнышки с близужимки мылом (утешествия в сальнованне), и её четыре старобытных мастера зашкалили его смеяться, и она выдохизменила его в проборного добролюба, и он стал литеранином. Тогда она начала стремиться и струиться и, клянусь тором дыма, она снова вернулась к Ярлу ван Гонному после зимскользких лет, и близужимка с ней в её спереднике в другой раз под ночным небом. И куда же она пришла, как не к бару его бристоялого двора. А Ярл вон Гонный ниспустил свои морфологолые жалкие пяты в свой хмелепогреб, одаривая себя раздевальными рукопожатиями, а близотжимка Милорад и болвашка в их первом младенчестве были на нижнем, на отрывном листке, пихаясь и чихаясь, как Бродир на Истре. И леди проделок перехватила наполную и зарделась опять, и замерцательные краснопетушки полетели с гребней холмов. И она разбелилась пред вратником, говоря: «Марк Двен, ужели же я так похоже похожа как две капли портерпис?» И тогда: «Тук!» — сказал вратник, рукответствуя на её могучасть. Тогда она могучестно преднамеренно посадила близужимку и подняла близужимку и в лилипуть-дороженьку на Никчёмную Землю она устремилась, струилась, струилась. А Ярл вон Гонный протрещал ей во зле с огэлтелой смелостью финвала: «Нема беда начало! Бросьте это и вернитесь с моей вольной серёжкой, прошу». За то леди проделок отвечитала: «Но рады мы». И раздался дикий староиспечённый грай той же самой лоренсной ночью астероидного дождя где-то в Эрио. И леди проделок пошла в свой сорокалетний поход в Другосветку, и она втемяшила крест проклятия кровкроммеля с помощью нагеля в шляпку близужимки, и её четыре мониторши легкомыслия вышколили его слезиться, и она вдохоизменила его в примерного долгонрава, и он стал грустианином. Тогда она начала стремиться, струиться, и, после нетстольких сил, полон рот тем, она была снова у Ярла вон Гонного, и Радомир вместе с ней под её санофартучкой. И где ей наконец остановиться, как не во дворике его владычного дома после сочной смены в третьебожий раз? И Ярл вон Гонный поднял свои штормовые чресла вверх к своему кладосундуку, переваривая в своих четырёхжелудочных камерах (може! поможе!), а близужимка Здоровкуст и болвашка были на нежном, на туалетном белье, они целовались, плевались, тузились и лобузились, как смятое трико на пресном теле, в их втором младенчестве. И леди проделок сорвала пустоцвет и раззарделась, где спит мерцание полей. И она наибелилась перед триомфальной арколукой, спрашивая: «Марк Встречальный, ужели моя то похоже последняя капля и портер весь?» Зато тут-то злопихательства и забортачились. Ведь подобно возвышению сборотрубистов, Его Молниегрозная Воанергичность, Ярл вон Гонный, старый гроза девчат, вышел (прыг-скок, брык-поскок) из-под древкосвободной арколуки его трёх штук саттворенных замков, в своей продымбирной шляпе, и своём награжданском отворотнике, и своей кожзнаменательной подрубашке, и своих халатнопрядильных наглослаксах, и своих сильнопорченных порточках, и своём оттягатном патронтураже, и своих шорохозахватных перешвейских кирзиновых сапогах, как грязно-жёлчный зыбкосолёный оранжист со своей бурбурной голоповатностью, полонённый сильностью своей корабельной рубки. И он цокнул своей крайней рукой свою выездгднедую, и он наприказничал, и его глс глсл, что ей пора оставить точку, богачке. И тогда бодашка завернула скатерть прочь. (Перкунас­треска­потортати­гуркотiты­тутњава­грмљавина­штакаат­тракалаат­гром­гръм­грiм­грукатаць­звечка­дрънкалка!) И всё им выпить рай. Ведь одинокий человек в своём доспехе всегда был успичным избранником для девиц в нежных рубишках. Это была лишь первая капля неограмотной партерпиизии на всю эту воспламенную водянистую ветреную землю. Как раскрывальщик кирша сделал сердечную пору для нарвалского капитола. Топселёк мой-теши, а не прей-держи. Смежи мню и волю. Леди проделок же укрепила своё судоболтанчество, близотжимки нашли выход к открытому миру, а у ван Гонного всё поплыло с тоски. Так подслеживание за городским членом благоприятствует всем ограждённым.


{Гора и поток}

О счастливый феновникс! Разве из никчего худого не выходит мешколовчего дельного? Ракозём и раковода, сидя в компании, ночьпролёт, меньшим не хвастают. Попробуй выйти сухим от сохи! Только из-за этого они не нашепчут мирландцу или стандержавцу о секресте своей первопучины молчания. Экий сердцекамень, Гордомытарь Ньясно! Откудова же манность вестимо, Ливви Ньясно? Увеченный облачной кепкой, он не затыкает крыши, чтобы вовсеуслышать, что это было: то ли мышка под ручкой, то ли бутыльный дух в евострадальном ухе. В его долинах мракочерневшая пустота. Её уфта шелефтят ему всевовремя о фтяпе на фляпе и фтаке на фсяке. Она хи, она ха, она хаххохохахась. Наудачивая волосы, если бы он только мог розгойдать её! Нерукоосязательный, он слухотетеряется. Звуковолнуются его валоотпоры; ему утрамбовали все уши своими трубадурствами рвущая волна, сипящая волна, иаиающая волна и волна не­внимай­коням­раз­еле­правишь­а­выскучай­моих. Землеморный из-за своей негдалёкой госпожи и опредковеченный в своём пропойстве сынишек и сосунчиков, но раненые шумартисты могли надышать ему в его затылоб (тому лапотному, чьим теловзбитием мы услаждаемся, сядь с тем что его блажен широкосад), или ей в её головобардак (той ликомуторной, чьим брагополучием мы упиваемся, таз с чем-то в её клюковствах из небопаданцев), наши взводные взахлёбники, не будет ни праведшпильона меж огней города, ни весталковой гички среди судопроизводственников, чтобы давать плавзнания на галсном судне — что-то ваше моё, но что-то О Ё в А Е — играя в приятки и жмуруки в Новонилбуде при свете пучины; и, в притулконце фистулконцов, не будет даже простокивка на транссортировку.


{Финн поднимается}

Он мог за весь день напрополоть еле-еле туша в деле для себя и всего принадлежащего ему, пока лица потели под его странноприимным кровом для лихорадующихся, а он подгребал в свой склеп, как огнепышущий драгун, и светонёс нам вошьные перемены, и прибавил нам по легавому хранить, этот могучий и достославный Горе-Закут-Ушло-Ферт, клянусь пологом, наш предок глубоко почитаемый, пока он не придумал кое-что получше в своём доме окнищ в кираске замещения от ухохрящика до ухохрящика. Его и в помине не будет, пока грациозный хор вод не поднимет его. Его помянут тёплым словом, когда над жаркой птицей совершится дикобряд. Воистину лёгок на помине, старейшина скажет своим младшим классам. Выть вину на венчаньи? Быть подруге с приданым? Кто умрут, пробудятся ль, коль их нам помянуть? Даживодасмотри!

Ну как, свинобесы, съели-с? Уже провожарите меня в последний пунш?


{Финна укладывают}

Лягте тишком, добрый г-н Финникан, сэр. Успокойтесь с миром как в пансионе у божества и не разгуливайте повсюду. Без сомнения, вы только потеряетесь в Гиллиополисе (раз сейчас такие дороги в Кипавласстоге, что извиваются там на своём крестном пути, Норд Умбрская, Гипс Нора, Доходяжная Волица и Домашнее Моргаево), только навострите лыжи по туманной росе. Встретив какого-нибудь больного старого банкрота, или Коттертианского осла с волочащимися подковками, кланкатачанката, или шмыгающую шлюху с нечистым несмышлёнышем на скамейке. Это восстановит вас против жизни, это верно. Да и погода наводит панихиду. Расстаться с Девлином тяжело, что отлично знал Нюджент, оставляя этого чисто переплетённого пышнее, чем его соседские вольнопроезженные поля, но зачем вашему духу тосковать? Вам будет лучше там, сэр, где вы сейчас, подзнаменованный при полном параде жилетом с кровавыми подкрылками и прочим, вспоминая ваши формы и размеры на подушке ваших детозавитков под вашим сикомором у студенистой воды, где глина Тори отпугнёт паразителей, и у вас будет всё, что вам нужно — мешочек, перчатки, фляга, брикет, платочек, кольцо и дождеубрань — все сокровища погребального костра, в земле душ с Домером и Бруйеном Беруном, и первым статным Лонаном, и Накухононосиком, и Чингиннессханом. А мы будем приходить сюда, откидные дурачки, чтобы граблить вашу гроблю и приносить вам подарки, не так ли, фении? И уж если мы вас чем и обделим, так это нашим наплевательством, не так ли, друиды? Прочь маленькие изваяньица ушибти, грошовый лом и обмани глаз, что вы покупаете в палатках с саможжёнкой. Затем что тут нужны полевые приношения. Мёдоотдар, которым Доктор Феерти из мэдисонского персонала сумеет облагодеять вас. Маковое пюре это пасс от всех дверей. А мёд это святейшая вещь на свете, веткоулей или землесоты с глуховоском, пища свободы (не забудьте забрать свой горшочек с кушем, или ваша нектарная чашечка принесёт слишком мелко!) и немного козьего молока, сэр, как то, что вам приносила доярка. Ваша слава разносится как мазеликовое втирание с тех пор, как Финтан-Лалоры распиликали, что вы забортовались, и есть целые домовладения за ботнийцами, которые честят вашим названием. Вся столбодворня постоянно говорит, что вы рассиживаетесь, скребя себя по сусекам, под кровлей священной дендровесины, над вёдрами памяти, где в каждом древе положен дервиш, с залогом резвости всяким мольчуланам в Пивной Лосося. И восхищаетесь нашей суперпалицей в той вознёсшейся потоладони, где она становится маркой вашего нарокотворения. Все бутсочистки, что когда-либо грызли мироландцы, идут своим черенком даже без батарей. Если вас покатало через все мытарства и вы понизились из злодельцов земных, это было, чтобы севопоселенцы могли скоптить состояние, а когда вы были развенчаны по всем фронтам пред коленями бессмертных богинь, вы показали нашим трудящимся миссис, что значит любстовать свободно. Главный опытный Ганнстер, они знай повторяют (плешездоровье!), вот вам и поселенец, вот и весь его соледар. Гогом клянусь, затем что он и был этот Г. О. Г.! Вот и окончен его балаганн, и мы скормее найдём раноистоки его судилища (значит, мир его великим членам), его зудднища (пусть спит лечьнапокойным сном), пока глаз Маяковки в миллион свечей прочёсывает открытую Моредолину! Ещё не родился такой военачальник ни в Великих Гибериниях, ни в Бретландии, нет, ни даже в Пиковом Графстве, что был бы подобен вам, по их словам. Нет, ни царь, ни цардри, ни царь-хан, царь-шах или царь-бей. Что вы могли повалить древовязь, которую и дюжина оборванцев не окружила бы, и высоко подъять тот камень, что Ильвельму не судьба. Кто же, как не Маккулаксилушка, возоотнесёт наши состояния и будет надрывать животинок на поминках, когда мы отправимся в компасную суть? Будь вы хоть Дьявльберри собственной персоной около спрячьдесятин, пусть вы спустились в ворота вод и прочее, где же вам ещё прокладывать кабель или кто же тот отвратарь, что триумфальнее Вашей Грейсности? Микола Мак Магнус Маколеюшка может скопировать вас до верха совершенства, а Рейнольдс Вещмешной посмотрит на ваши рутёрки и талии. Зато, как это выразил Гопкинс и Гопкинс, вы были как беднолицый впроголь-многоль или ловко раскрысивший ящик. Мы зовём его Генералли Бакгниль с тех пор, как он наиерусалимился в Голоструссию. Ваш петушишка будет побойцовее, чем у Патера, Джемпера и Марти третьего, а вашего эрцгуся заели жнивьём на День всех ангелов. Так пусть жрец семи червей и вододующего чаеварства, Папуа Божее Гуменце, всегда будет подалече от вас, всё пшеничней ведь власы над вашей головою, возле Лиффи, которая на Небесах! Хеп-хеп ура вам! Герой! Семь раз вторя мы приветствуем вас! Полное обмандарование, ястребоперья и джекботфорты до кучи-мылы, там, где вы забросили их в прошлый раз. Ваше сердце в системе Волшицы, а ваша косматая голова на тропике Коземордорога. Ваши ноги в Девичьем скоплении. Ваша Оляля в регионе Сахудола. И это необъездней суженого. Ваш маисовый тюфяк разбух. А букорубки парусинеют вдали. Постылая пирога на Лаффайет завершила свой путь. Пора отдать концы, малыш! Почему вы вечно беспокойны? Головослужитель залика Изиды, Труппрахзамолк, говорит: «Я знаю тебя, семигонец, я знаю тебя, лодка избавления. Ведь мы совершили над тобой, кто принадлежит к развратратным, кто всеявляется, когда его не заклинают, чьё пришествие неизвестно, все те вещи, которые общество регентов и грамматистов Христопатрика приказала касательно тебя в вопросе работ по твоему погребению. В морище гореходов стать стенмятежно вновь!»


{Разговор о детях}

Всё идёт по-прежнему или так мы все только выражаемся в нашем старом дымохозяйстве. Грубоватое мычание по всему святилищу, меня вырастила тётка Агриппа, чтоб ей постно было. Хлопают на завтрак, с диньком пополдничают и звонят к объеденью. Так же популярно, как когда Емельян Пузачёв давал самые званые обеты, пока разини были членами Степьханского Острога. В магазинных сетях одно и то же давно на витринах. Сухобукварики Джекоба, Вай-какао д-ра Тибблшвассера и бульонные вкусики Остюардса возле сиропа Поморошкина. Мясо клюкнулось, когда провалились слухоистые пасторы. С углём туго, зато у нас полно торфа на дворе. А ячмень снова растёт, теперь колупайся с ним. Ребята посещают школу разучивая крюкава, сэр, упражняясь в скорозолотогорках не без зардержки, и вместо полевых работ выводится мутьаппликация. С головы до ног в книгах и никогда не биткуют кругляши в Тылтома Гробстёкла или в Тимку Кидалу. Дасреалии! Язва это не та, римские потолирики? Вы были двугибко ясным отворителем в то утро, когда они явились, и вы будете прапапкой, но теперь исключительно, когда праворука снищет знание люборуки. Кевин просто милашка, такой херувимчивый, когда он мелит огамичности на стенах, со своим мини-маяком, учебным ремнём и шармиками в заплечнике, играя в поцелуй почтманна в районе трущоб, но только дай губохлёбу малакать, как исконно ту можно искинуть дорогой, зато, вошь свидетель, сам дьявол знай себе обитает в том сопляке Еремее порой, в том тартаннорыжем пледопарне на деревне, что изготовляет елезадорские начернила из своих последних остатков и покрывает словесным поносом свою кольчужку наварожданного. Хэтти Джейн из Мариородицких. Она придёт (а они несомненно выберут её) в своём золотом белье, с плющистой лучиной, чтобы вновь зажечь пламя в Счастливый День Феликса. Зато Эсси Шанаан отпустила все свои юбки. Вы же помните Эсси в нашем монастыре Подлунной Веры? Её прозывали Остролистная Марие — так её губы были подрубинены, и Простовлюблённой Праведностью, когда рудоискатели устраивали мятежи из-за неё. Будь я клерком, работающим на вильямской деревянной полофабрике, у меня такими красками клеились бы все босяки в городе. Ещё она дрожит своими дваждынощными репетициями у Ланнер. С тамбуринмажорами могучих свистопредставлений. Неумелая кастаньетчица. Вам всем сердцем зачешется попробовать.


{Финна снова укладывают}

Давайте тишком там, мил-господин, вашими коленями, лежите смирно и дайте покой вашей честной светлости! Подержите его, Иезекииль Айронз, укрепи вас Бог! Мы так раздухарились, ребята, что он может нас учувствовать. Димитрий О'Фляганан, закупорь-ка это лекарство от Кланкарти! Вы столько впитали от Портобелло, сколько утопит и Королёксеевку. Вот очен Од Мор! А вон стречна М. Мариjа! И пусть вам неткогда не внушает ужасть Авралмымровсон! Забвение и сном, и духом. Где посиделки заискивают, где непоседки выискивают, где напоследки опрыскивают, спите же! Добудят так!


{Разговор про его жену}

Я поглядываю за эдаким Вахлаком, старой Катей и маслом, поверьте мне. Она не сделает даже абыдакабыдабры со своими военнопамятными почтокарточками, чтобы помочь построить мне усмертный могилориал, принималы! Я разниму ваши мины! К скакалке не с кормы! И мы запустим ваши часы снова, сэр, за вас. Разве мы так не делали, покосномузычники? Чтобы вы окончательно не остолбенели. И не растеряли обрывков вашего былого. Заднеколесо тащится молодцом. Я видел вашу сдарушку в зале. Любее королевы Гиневрии. Ан ну-тка, она-то как раз в порядке, кстати, что ни говорите! Вжмуркование? Вы рассказануть герр позаросшему, дляче меня герр позаросший рассказануть уродившейся женщине, очинно белорыбное аргашество. Вруковжатие. Пусть она ценнее грошдоходного сена, но её ноги являют запылённого судака. Прима Котофея знай себе зевает и навсегораздорно ухмыляется на полуусачковом шерстистом круглом мягкостульчике, следя, как она перешивает своё сновидение: раскройщика дочь, знай свой шовстрок. Или ожидая, когда зима разожжёт своё заманчивое волшебствие, чтобы больше наседских вылетело в трубу невода. Но коль снег в хлеве, скот пожрёт нулик. Лучше бы вы были там и объяснили смысл, как лучший дружка, и вежливо поговорили с ней о дорогозолотниках. И тогда губы увлажнились бы опять. Как тогда, когда вы ездили с ней на Базар Чеканностей. Потом вскружева тут и притесьмы там, но вы не сидели, сложа с себя рабочие руки, но трудились, чтобы она не узнала, была ли она на земле или в море, или парила сквозь лазурь как Ветродухова обрученница. Она была заигрывательна тогда, она разыгрывательна и сейчас. Она может закомпанировать песню и обожает скандал, когда нашёлся последний почтостих. Любит концертину и проходящие парочки, когда, раз сорок клюнув носом перед ужином из неприкаянного форшмака и неправильной галушки, наскакавшись в своей мерлинской коляске, она читает свой Евочёрный Мир. Посмотреть, как там: впрыгалстучно, полномеркантильно или щеголяповато. Новости, новости, последние новости. Смерть львицей настигла клеруха в Лиццано. Злые сцены в Евпаштормии. Крошечка Звёздочка со своим счастливцем на светском выходе. Базар черезусловия с китайскими наводнениями, в общем, наш слух розоустлан сплетнями. Но кожно суестречный разбивается, кто есть тот самый герр позаросший. Её всё никак не свезут, цыпаньки да цапаньки, туда и обратно из их серийной истории «Любовь Соблюстителя и Голубоглазки», вольно переложенной как «Скандалюбская Дружёнка». Колбокольчики разольются в солёных склепах той ночью, когда она поставит свою последнюю слезу отчаяния. Твоего окончаяния. Но всё это за несусветной далёкостью. Когда время не найдёт себе места. Ни белой сени, ни сияния буклей в тех краях! Пока дрожит дражайшая свеча. Анния Воскресса, так вы поживаете! Наряды скромны, стан крепит лиф, как у знатнейших, говорят Адамс и Сыновья, эти долгобременные акционисты. Её волосы каштановы как никогда. Такие живоподобные и женотрепещущие. Настала ваша боковая пора! И впредь не финтить!


{Двойник Финна по имени ГЗВ}

Ведь, клянусь однозаменным субсуррогатом причитаний сомолова, тут грудоригой появился рэндомизированный мычальный барин в заведении своего дома стонов борделей, как мне об этом сказывали. В Заликах Доз он процветал как лорд-майор или баобоабаб, вразряжая плошку дёгтя (огогоре!) с подливневой стороны, зато поднимая сынталовую ветвь в ярд длиной (айвойэй!) с наветренной пустоты (шельмнструозность!), высотой как задкамины Пивоваркина и с таким же толстогузном, как у Фортового Финиаса; горехмыкая, что взвал на его плечеплёвостях притапливает его, что он такой древнеобдирала, с мешкотной рябой ношкой со светлицом и тремя мольными пузыреногими букашечками, двумя близкоблошиными мужучками и одной клопликовой маломеркой. И любо он искусно и рекурсно ругался и не был виден за делом того, что ваши четвероногачи видели, либо у него не было задела видеть то, что ваши напевчие отлично знают, с местью облаков над улыбнисходительными свидетелями, но пока довольно о противных миловзорцах и баншивицах. Всё это будет в пасти Особы, что подбита зефирофтом, а Дзвеза будет мотылять это по всем своим небесам вековечно. Творец, он сотворил для сотварей своих творение. Белый монофтоид? Красный фтеатрократ? И все розовопророки апропо ведают? Похоже на то! Но затем, сколь ни хорошо это всё, одна вещь ясна, о чём шерифим Тойри поручительствует, а Халиф Патах вещественно показывает, что тот человек, г-н Зазрящий Вылупок, будучи под мушкой, как мы и думали, хотя и достойный своего нарока, пришёл в это расцвечённое временем место (где мы живём на нашем небеснопрочном лепосводе, скучившись по нынешнему случаю), с папирусом в треть шеи, с колодогубительной бодростью, со сдвоенной тюрбанкой, каяк дуб-то Долблинский Калиф, первая шхуна, посетившая этот архипелаг, с кружевояркой восковыскочкой на её носу вместо скульптуретки и мёртвоморским пёстроносом, выкапкачивающимся из его глубин, отсчитывая себе наставления как кработорговец все эти семьнадесять лет, со своей шебиянкой по шофёрству от него (Адамантан и Еварест), пеплосгоравши под своим тюрбаном и превращая сокаирский тростник в сетхолозный крахмал (чтоб тута хамлу пусто было!), за несварением того грудопотока, которым он надувается, когда отуманен, а также, что наш прежний нарушитель был грязно запанибратским возмутителем крови от природы, что вы можете не метрствуя улучить по тем проименованиям, что подложили ему на мовоголосных языках (так благ костюм для превозносителей!), но, оставив всех скачек торги, этот свинохам не стоит стяга, ведь он — на трезвом серьёзе — ведь ён это вiн, и никоего иного его, кого в конечном отсчёте сделают козлом потрошения из-за той заварушки, что была вызвана в Господенбурге.

Глава 2

{Часть 1. Горемыка Закутила Вертоухов}

{Г. З. Вертоухов и Его Королевское Могущество}

А теперь (предраскрывая что б ни нашлось об Ирише Лесковой и Лили О'Ранж), озадачившись вопросом бытности местного именования у Гарольда или Горемыки Закутилы (мы возвращаемся в бесфамильный продремальный период, как раз в то время, когда гоминиды завоёвывали вознынешности) и, раз и навсегда отказываясь от тех теорий из более древних источников, которые производят его от таких коренных предков, как Клепики, Могилёвы, Севвстоки, Якорники и Вертоухинги из Селища в Сотне Чёлнмужи, или объявляют его подрослью викингов, которые в виде засельщиков территоризировали губернский вертоград, лучшая удостоверенная версия, Думлат, приводим перевод Хайилма бен Сгорама, описывает, как всё это было следующим образом. В начале этой кормчей книги мы узнаём о том, как оно не преминуло так случиться, что, подобно копальщику Цинциннату, наш главный огородный герой ловил светлые моменты под прекраснодеревцем одним жарким шаббашным днём, в говейное залесоперехватское время, в предстрадном райском покое, шествуя за плугом ради корнеплодов в задворном саду своей впихнушки, сего исконного морского отеля, когда его величество, как доложил стремянный, соизволило устроить себя привал у дороги, по которой гнали свободолюбивую борзую лису, преследуемую, правда с пешеходной скоростью, лапооблавой охочих ищеек. Забыв обо всём, кроме своей степенной вассальной верности этнарху, Горемыка или Гарольд не задерживался на хомутах или сёдлах, затем что вывалился с горящим лицом как был (взмыленная бандана развивалась из его карманного пальто), спеша на суд в переднюю четверть своей питейной в тропикошлеме, подпруге, люфовом шарфе, пледе, брюкогольфах, ногообмотках и бульдожьих сапогах, окрашенных киноварью с кричащим известняком, звеня ключами от деревянной заставы и поднимая ввысь среди примкнутых древков охоты высокую жердь, концом которой цветочный горшок был осторожно задран горлышком вниз. Его могуществу, который был, или подчас притворялся, значительно дальнозорким с зелёного детства, пожелавшему узнать причину, отчего на том путепроводе следовало столько ухабов, но попросившему вместо того, чтобы его уведомили, неужели подводоловитвам и мормышколовкам уже не симпатизируют среди омаролюбцев, честных простых кровей Горемыкольд ответил без двуслышенностей, аналогично и с бесстрашием на челе: «Отнять нет, вашняя могуща, делофтомшо аз бил им месть токмо докучер лазучих уховодящих». Наш король-моряк, который осушал дозстакан очевидно адамовина, из богатых жертвопоношений, на это, перестав глотать, улыбнулся весьма искренне под своими моржовыми вибриссами и, пребывая в том не очень общительном настроении, которое Вильгельм Зав наследовал по желчной линии вместе с потомственной белопрядью и небольшой короткопалостью от своей двоюморной пракумушки Софи, повернулся в сторону своего эскорта двух галлоглассов, — Михаила, лорда-этелинга Глууши и Околья, и людноигрального мэра Долгомостья, Щебетуна (двумя штык-ружьями были Михаил М. Маннинг, главуполномоченный в Ватерфорте, и итальянское превосходительство, по прозвищу Людоигрец, согласно позднейшей версии, приводимой учёным сколархом Канаваном из Громмакглайса), словно триптипичная религиозная семья, олицетворяющая чистину вычения, деловую кротпытливость и перештопку болиголовных порций среди насаженных сивобурых коротышек, — и ремаркнул разом думзадумно: «Клянусь костоправедным Губертом, как наш рыжий брат из Проливании шумно задымил бы, узнай, что у нас столь запечатлительный древкозаставный вертоградарь, который подчас палковерт не изреже, чем вертопрах!» И похуже он бил Джома Пила стрельца, молодого дельца, чья охота с крыльца лает хмуро. (До сих пор в ушах рассыпается галькой хохотанье японогородного красноязычия из среды придорожного дерева, что посадила леди Остролистопадник, и до сих пор чувствуется камнележащая тишина главстолба с какой-то гибелибердой: «Я там, где плющится поток». ) Встаёт вопрос, правдивы ли эти данные его родовоименования, как они записаны и акколадированы в обоих или в каком-то из параллельных андропётроморфических изложениях. Можно ли считать их фактами, которые мы сивиллимся прочесть между правдами и их неправдами? И без дорожного тука? А наша Ниимения будет домом как огорода? Ага, и Мулахия наш рекспектабельный хан? Будет видно, пожалуй, не в скором времени. День-дань как зарок шерстить честного, где возня начата от власти верховной. Надо иметь в виду, сын Хохмы, да будет вам преследовательность в вашем самошествии, что человек — как гора: он в парах вознесётся. Отбросим же в сторону фарсагентские и финифтийские ошибки, ведь если то был не король королично, значит, его неразлучные сёстры, неудержимые лунные нытики Шуткирассада и Тунеядсада, которые впоследствии, когда мантийные таскуны постреляли все социалюстры, явились в мир как невидаль и были поставлены на сцене госпожой Сюдлоу в роли Розы и Лилии Сменокорольских в немой инсценировке под кровправительством двух партер-министров — «Милиодар и Галафея». Открывается один важный факт, что после этой исторической даты все олографы из доселе раскопанных, подписанные Дюком Гарольмыкой, носят символы Г. З. В., и пока он был всего лишь и уже давно и вечно милым Индюком Гарема для сирдагольных чернорабочих Изольдиных Лугов и Закутков, для его закадычных верно была чрезвычайно приятна та перемена в народе, когда тот дал ему, из-за тех нормативных письмён, ни имя, ни кличку «Гуляют здесь всякие». Внушительным всяким он действительно всегда выглядел, неизменно подобный и верный самому себе, и нет и мысли сомнения, что он заслуживал любых и всех подобных универсальностей, каждый раз когда он непрерывно обозревал среди горлопанства спереди: «Примите эту пару огрешков!» и «Снимите-ка эту белую шляпу!», разнообразя это: «Уже питый час» и «На кой счёт?» и «Скот в своих (басовых) попыхах», от хорошего старта до благополучного финиша у несомненно католического скопления получалось собраться собранью в той королевской злоязыческой храмине зрелищ, чтобы подсветски предстать в лучшем свете рампы из своих погостиниц и мухофазенд и вселицеприятно рукоплясать (вдохновение его времени и предел их успеха) приснозелёным гастролёрам г-на Вашингтона Валленштофа Извечнокелли в представлении, затребованном по особому указу, с любезным позволением праведных порывов, штормразинутого исполнения проблемной мистерии тысячеллениума, идущего с самого сотворения, «Королевский развод», тогда на подступах к точке своей высочайшей кульминации, в промежутках с изысканными связующими отрывками из «Девы из Бо» и «Лилии», на всех повелительных вечерах греховодных выставок из своей вицекоролевской будки (его фертовая шляпа была превыстроена там и впотлавину не так высокопоставлено, как крестношапочки Маккейба и Коллена), где, как истинный Наполеон N-й, наш всемирнотеатральный ненашуточный розыгрыш и отставной сусельскоместный артист в своём пошибе, этот прапрозаискиватель всё время сидел, окружённый полнотой своего дома, с тем неизменным широкорастянутым платочком, который прохлаждал его шею, затылок и лопатки, а его гардероб с налокотниками, который был последним, что видела его рубашка, метко именованный «ласковый хвост», по всем параметрам далеко перекрахмаливал отмываемых гвоздодёров и мраморированных комодников нижних ярусов и раннего амфитеатра. Какова была пьеса, то видели лампы. Таков был состав, что на них последняя надежда. Башенная яркость: оставь одежды, всяк. Партер за ямой и ящиком, стоячие места исключительно. Завсегдатые гарантированно возникают.


{Вертоухов и служанки в парке}

Одно низменное значение передали этим согласным, на внутреннее содержание коих приличие без риска может слегка намекнуть. Некоторые шустроумницы сболтливо расславили (дух Завтрея варится в ночных котелках Авроры), что он страдал ужасной болезнью. Пусть им чёрт роги сломит! На такое предположение существует единственный достойный ответ, и это утверждать, что есть некоторые заявления, которых не должно быть, и хотелось бы надеяться, что можно добавить, не должно быть разрешено делать. Кроме того, его очернители, которые от неполноценного теплокровия очевидно считали его чем-то вроде большой белой плодожорки, способной на любую и каждую из гнусностей в реестре, составленном к бесчестию семей жуликов и кровопивцев, не улучшили своё положение, внушая, что он доподлинно находился одно время под нелепым обвинением в надоедании валлийским пушкотёрам в общественном парке. Ля, ля, ля! Мур, мур, мур! Фавн и Флора на лугу, скоро к ним придёт Амур. Любому, кто знал и любил христоподобие большого спокойнодушного титана Г. З. Вертоухова на всём протяжении его превосходительственно долгого де-вице коралловского существования, сама возможность видеть в нём страстоищейку в погоне за трофелями у красоловки звучит чрезвычайно несообразно. Истина, это бородатое пророчество, принуждает добавить, что, как говорят, давнишесь (бысть тако, како брысть!) случалась что-то вроде того, когда, как подчасто считается, небудь-хтось (если бы его не существовало, было бы необходимо понежесь изобрести его) премерзко в то время стамбуксовал вдаль гаруниц Дубдлины, имея сдуркачественный характер и потхолодные кеды, который остался архетипическим анонимом (можно выискивать его как Абдаллаха Горбушанебесного), а затем, как это утверждается, был вывешен на посту Маллона по просьбе отмстителей порядка из комитета бдительности и годы спустя (стонет один ещё больший, там же, побудитель слабонервных, по-видимому, для тех, которых хлёб-сальтански ублаженили) дал думу (быти тако, како выти!), отстаивая за своим первым за месяц плодовольствием в очереди к тому местно-морочному виноклубу за счёт старейшего дома для гладнищих на трудопразднике Раз Ходишь в переулице Хокинса. Сказ небось лёгок, светловрун, но Он обсценивал вас на разбазарной площади, когда едящая дома поскверно крохорыскала! Однако возможно загруздить кузовок, даже если вы мелете гумор. Клевета, пусть она сколько хочет врёт напропалую, никогда не смогла бы осудить нашего сильного мира сего и неординарного Зюйджанина Вертоухова, того гомогениального человека, как его назвал один благочестивый автор, за более вескую непристойность, чем та, что была выдвинута некоторыми лесничими или надзирателями, которые не смели отрицать, эти осмотрщики, что они, чин Тед, чин Тэм, чинчин Тоффет, за тот день употребили всю крепкую настройку, когда он якобы повёл себя небоярским безобразом напротив пары изящных дамработниц в ветровороте трустникового оврага, куда, как, во всяком случае, они обе, и платье, и фартук, настаивали, мать-природа со всей невинностью спонтанно и приблизительно в то же время вечеропоры послала их обеих, зато их обнародованные комбинации льняношёлковых показаний, где несомнительно чисты, заметно отличаются, как утрок от основ, незначительными местами касаясь интимного характера того самого первонарушения звероловли по зарослям, которое было, надо признаться, непредумышленное, зато, что немаловальяжно, частично разоблачённое, с такими смягчающими обстоятельствами (плёсопарк садгаживается зеленью, гдесь пейзанин брачуется с девицей), как аномальное воскресение духоты и (с нами Иесень Розасаронская!) назревшая ситуация, которые и спровоцировали это.


{Вертоухов и Гад}

Мы не можем без них. Жёны, ищите, кто вам что гарант! Бездружка тоскует по дружке, пока красы розы носят. Необходность это наш неустанник, пансломил, панслабал. Афрыки, случайные каралевства, новы от свит, се лад! А если она лилит, полей в срок! Павла добро! А лазутчики междеревностей, не заходите за черноту! Но в данном случае он был невиновен в большинстве из предъявленного ему, по крайней мере, его заметная готовность высказаться показала след его давнишней картавости, и потому нами было решено, что это правда. Они рассказывают историю (амальгама настолько абсорбная, насколько кальцоновые хлоериты и водобоязненные губкоглоты могли изобразить это), как одним шапкозадувательным утром в иды апреля (анонсировавших годовщину, так выпало, его первой примерки своего радрадёхонького костюма, равно и прав на принадлежность к смешиванию человеческих родов), спустя веки веков после предполагаемого проступка, как испытанный друг всякой твари, с розоводеревной дорожной тростью для опоры, колыхаясь по обширному пространству нашего величайшего парка и имея на себе своё каучуковое кепи и хлопковый пояс, и шировары, и своего пестрядинного песца, и железнобокие джекботфорты, и бхагаватные гетры, и свой прорезиненный инвернесс, он встретил гада с пипкой. Последний, светоносный, а не часомерный (который, вероятно, до сих пор доковеркается где-то там всё в том же соломенном брыле, неся своё козпальто подоплечно, шерстянкой наружу, чтобы выглядеть более как городобывший джентльмен, и давая зарок трезвости радостно и как ни в чём ни бывало), упрямодушно обратился к нему с: «Какквасс пожизнен днесь весь, мой с ветки соскочист?» (ну и чтозадела творились в Чернопрудном, как некоторые люди барских ромашек могут до сих пор с трепетом припомнить!), чтобы попросить сказать ему, который был час, что пробило на часах, как вы полагаете, так как, час от часу не легче, у него на часах был полный брейд. Гибельнось задрожки была видна. Гоньба злословия пахла витальным исходом. Вертоухов, в ту же влиятельную минуту осознав из фундаментальных либеральных принципов верховную важность, в свете смертоубытка темноубийства, физического существования (когда до ближайшего жалобного реле надо диньдинькать K.O. Семпатриков день и подъём фениев) и не желая быть вышвырнутым, как он тут же почувствовал, на тот свет, когда этот болван всадит в него мягконосую пулю, остановился и, с молниеносной реакцией ответив, что он чувствовал себя прямотростно, намёк, придостал из своего наганокармана свой юргенсенский шрапнельный числозавод, наш через коммунионизм, его через узукарманивание, чтобы затем, на том же ударе, слыша сквозь свист суровой Ост-Матушки старого Лиса Челпана, звономастера, над пустошами к югу, занятого громо-погромным грохото-подобным трезвон-перезвоном в крапчатой церкви (глас Кохенина!), сообщить спрашивающему пригодимцу, что, Яхве правый, их была дюжина по сидерическому и штандартному времени, прибавляя, исчерпав затемы и нижайше согнувшись с прокопчённым сардиническим вздохом, чтобы придать большую благовидность тому медножезлу, что он представлял (он кажется немного сконфуценным имея и пачкалопрободной имбирь, который, будучи из кислот, солей, едкостей, сладостей и горечей кормокомбинирован, как нам известно, он использовал как закускуску ради костей, крови, мышц, плоти и жизнеорганизма), касательно того хакусачего противнегового обвинения, что оно было сделано, что было известно в высших кругах, так и формально зафиксировано в Утренморгенской почте, существом в человекопоходной форме, довольно судаковатым и несколькими градусами ниже, чем былая тригидратная змея. Для пущей поддержки своего слова (это странное опережение знаменитой фразы было реконстриктировано из устного выражения в словесное на века ритуальной ритмикой и спокойнорождённо систематематизировано из последовательных отчётов Ноя Вебстера в редакцию, известную как «Изречения, приписываемые Г. З. Вертоухову», ценя одни шиллинги, свобода от пост-расходов), соломенный Гигас, постукивая свой хронометрал-метрант, тум-трум, теперь совершенно выпрямившись над всепримыкающей поймой реки, сценой этого происшествия, с одной берлинской рукавицей, зрявстрявшей на выгибе у его грудонадсада (в стародавнишней знакологии его жест означает: __!), указал под углом в тридцать два градуса в направлении, где коломенской верстой стоит гер. Браней, как к товарищу своего зарока, и после многонапичканной паузы заявил с псалморечивым огнём эмоций: «Пош-ш пожмёмьтесь, ду-друг! Я одинок, их пятерня, врагу не заполучить голоса. Я выиграл нормально. Отсюда моя вневсенародная гостиница и замасленное ведомство, что спасают честь наших возвоз взаимных дочерей, раз ссудите же меня, я женжен желаю настаивать, сэр, на этом самом монументе, этом знаке нашего искиск искупления, любым санитарным днём на данный час, я клянусь всегорним, что это сшенверн как моя пясть пяльцев, даже если я поплачусь смертью за это, на Открытой Библии и пред Великим Народохозяйским (глазом не моргнув, я поднимаю шляпу!) и в присутствии Самого Божества, вместив Епископа и г-жу Михан, главную великобританскую зиккураторшу, как и всех упомянутых моих текущих добросожителей и каждое живое сосущество, в каждом углу, где бы то ни было на этом генеральном глобусе, у кого ещё не отнялись ни мой британский, ни мой подкостный язык, ни уравнительная справедливость, что нет ни в малейшей степени правды, позвольте мне вам доложить, в том чистейшем нагнаг нагромождении».


{Ужин Гада}

Нэш Небрежный, свивательно обознавшись на умо-форуме, стирательно собрался с размыслями (диагностировав через евстахотрубу, что дело имело быть с высшей маркой постпубертатного гипербуферального варварского закона Гейдельбергского мужеостова), приподснял свою вперёдкосящую, пожалев добрмутравам Смятосломича и дуплоночи в придачу, ведь он был премного благожаден, и как благоразумный зам, с бесконечным тактом в деликатной ситуации, видев трогательную природу этой опасной темы, поблагодарил ихо за златословишки полученные и время дня (всё-таки немало сбитый с пинтолоска, что то были лишь приснодутые Божьи часы) и, по скромной обязанности встретить своего Сановнохозяина, обещая позолотить нашего Безбрежного во всех проеденных брешах, пошёл по своим делам, чьи бы они ни были, салютуя мёртвым телам, при таком положении тел (его можно найти, будь у кого охота, по холмикам струпьев с частичками перхоти, прокладываемым на его пути), со своим верным храпуном и своим неизменным самонаблюдением, крайне миловздорным: «я встретил вас, пташка, слишком поздно, а если нет, слишком с ранними петушками»; и с огненной благодуростью повторил на своём втором заплечном языке столько звёздночастных заприщельных слов, сколько он мог хромостройно припомнить тем же самым праздновечером, перед часом чикчирикания певцов в сгостившимся полусвете между чардыханием друидства и сонносморской пучиной, когда бремя ужинать и пожинать на Рынке Срокосбыта степенно ушло вдоль Большой и Королевской тихих затемнённостей, ф-ф вспорхнувши над обрывом и к-к крадучись по ограде, чтобы многие бойкоязыкие пустобрёхства отлучались нужным прицелуйчиком, Арванда бережно отступает, в то время как, хватая звёздочки в бурунах и втирая чёрточки на волане, он отплёвывал с точнейшей покрываемостью по закону маисосеяния около своего домашнегочага (пускай ирландские слюни, пускай живодел неправорот, воля ваша, но как стал бы респектабельный товарищ с заметными связями, гэло-европейскими родусловиями и изысканными мыслевыражениями, что знает правильный тон, как г-н Мошнавздох или г-н Мошнасмех, харкать в такой бессердечной манере (нет, благодарю вас!), имея свою мокротную плёвопряжу пристроенной у себя на корме, чтоб апчхиститься?), утруждённый фразмечтанием, после того как он поужинал с горькой похлёбкой пополам, которую он чванно нанизал «Пир горох» (это был, чёрство говоря, просто луковый пирог изобилия «Куль и бяка» для той, которая его горшила и першила), настоящий деликатес из превосходных горошин, сваленный под объягнившимся молоком в белосолодовый винозаквас, для этого кроховора провиант редькостного услащения, ни чутья себе, в хлюпающий сезон, от коего он сходил с ума, как ваша мышь по фенхелю; и ко всежеланному торжеству завершения горестей, для венчания себя венком храбрости во хмелю, этот местный блюдоед, бульоновениамин, с испольской маслиной полагающей его среди оливок общества, поженил себя (жир да лярд!), как в наилюксших эребпьесках, на бутыли Пиварницы Финиксъ ’98, после чего последовало второе обручение с Пирспортером класса «кран крю», а завладев двумя этими заветными представителями столового питья (вот прощальный букет, и косатника нет), он навязчиво принюхивался к их мелкопаутинистым закупоркам.

{Часть 2. Баллада Проши Сухомлина}

{От жены Гада к её духовнику}

Ратная метёлка нашего гада (урождённая Буравиха Волнобуй), никогда не закрывавшая уха на сыромолки, как послесказывают, подобралась с обычной томнохозяйской скучностью (ни проса, ни сухармянки в этой Померанции), но затем, обронив ключик из клювика, раззвонила эту историю среди ста одиннадцати других со своим обычным интимничанием (как же слабы эти первые женственные привечерни, эти укромные попискивания, промежду прочими общеупорностями мужских чинов!), на хромой день вечером, гипподремля над шашечкой чалого, её очи сухие и маленькие, а речь раздразнённая, ведь он показался таким облепётанным, как будто его больше не моги терпеть ваших старых кур, своему личному преподобному, духовнику, с которым она мысленно намеревалась поговорить первоначально (захотихо входитсс! токмо пол-ложечки!), она доверила, между кроткими лобзаниями и анналауреатскими посулами (мыши гадают, как бы всё обернулось, не будь у неё той знатной верхнекоричной гуннанской насладости на её стряпокухне!), что это явногилие, таким образом доставленное в его эпистолюшке, чайночревно погребённое в их ирландской солянке, пойдёт не далее его иезуитского платья, однако (выспренность в винце! резвость праща!) это был не кто иной, как этот же сверхкорыстный поп г-н Браун, у которого, хотя он был в винцентском состоянии, когда овладел данными, подслушали его вторичную личность, Нолана, и (Спавел, защити его!), как побочный эффект, подсидели (то есть, если, конечно, такой дефект можно считать неточным, ведь здесь дух-охранитель Иппонского Экклектиаста перевыводит Древа-бан-Анные показательства), чтобы пианиссимная вариация той версии рёброзагнутых чистосердечий (что Мама Луиза сказала, чтобы упасти Божефину!) сменила хахазяина, под верностной присягой (мне однород! мне брач!) и, с беснасловной «Тайной её рождения», тихим залпом пронзила крайсное слухорыльце некоего Филли Тернстона, случайного учителя сельских наук и ортофонэтики с близокрепкой фигурой и в районе середины его четвёртого десятка, во время поповского трепета над целыми и небредовыми ставками на ипподорожках ветреного Кругодрома в тот день (В.В. показал наилучший расклад), что свеж в помятости у всех очконабирателей национальных событий и дублинских деталей, Перкин и Павлин дублируют петела и паву, когда золотогинейный гнедой выставочный трофей был снят двумя носами под финишный коннозанавес (эвона! но кемвона и когдавона?) у пистолётного жеребёнка Бит Бес Кромвеля после проворного обхода лошачихой Капитана Капеллана Бланта из Сен-Далива, Рулевой Подбрыкуньей, потом невырисовавшийся третий, головокружительные шансы против, но спасибо нашему сильно-невеличке, просто-невеличке, крепко-невеличке — Верховому Венчику (наставили же вы им носотёрки!), который в своей никогданервущейся грязно-пурпулярной кепке был за тридевять лиг от любого ловковеса, что когда-либо перепокрывал наших изгородных прыгушек.


{От духовника к Тому Тянучке}

То были два пресмутных подозрительных Тима (весьма хужей с прохлад, вожжей навал, пористав, и конноспортивность пышет скорей пашен) по имени Том Тянучка, что был только что из калымажни, куда он последовал за покражу ляжки у Клюкина, Доннелли и Окорокопытенко, их финникс-шпика, и его собственный кровный и молочный брат Рисковый Малый (ведь он из тех, будем говорить о них с исключительной щепетильностью, которые были и малые, и рисковые), призприниматель, после галер (оба они ужасно бедные), что ходил тоскливым лохом за фраер-грачами приторговать гришкорыжик или маленькую плитку железа, как случись, пока Гребногорцы дошли до балагурной точки, чтобы своими ухами проверить, как попстырь в легковых тряпках подвизается заклятиями закона (вот мужо тебе!), дотрагивательно случая г-на Адамса, что было во всех воскресных о том, с кем он тёрся носами и принимал надливку разъединив с собой вкупе с тёмным задушевником за парой стёклышек.


{Том разболтал историю во сне}

Этот Том Тянучка, что выше получил преподнесение, отсутствовал из своих всегдашних пухоперьевых логовищ в земле кобыльих графств некоторое время перед тем (он имел, кстати, привычку наведываться в ночлежные дома, где он спал в исконно голом виде, пристоварищ, как банный спирт, на койках незнакомцев), зато в ночь скачек, в стельку после разнообразных косых огненной геенны, красной курочки, бульдога, синей отравы, луговой дженни и горелых забористых винокорней, снабжённый «Ножками дорожки», «Полем зайцветания», «Пивоварней Бригитты», «Петушком», «Рогом письмоноса», «Маленьким Старичком», «Худым миром лучшей доброй ссоры» и «Посошковой чаркой», он нашёл свою взбитую раздевульками кровопостель среди комнатной меблировки дома «Тесная другдружка» в квартале В.В. (почему он не поставил на него?) Двора Помп, в той же волости, и, отчасти переложив с пьяного языка на свою голову, прохрапывал алко алкого алкакофонично с песнезлобным «дружок мой, прыжком конь поспешен», мним-мням, содержание того рассказа о евангельском баклюкавшемся бедолазе и райпоместном улуснике (о «девочках», как он постоянно их называл за воротничок и подол, пляжную шляпку и телесности) по ролям (кажется, это случилось перед марфовскими видами или, чтоб её, проваллийской мукшахтёрской троицей, когда он отправил вахлашку и кадку, едва у лавинии началась пертурбация, в море перетрухнуть на судёнышке до укачки, где он обычно нарывался на черномазых с воелютыми кличами) нередко под прохладой мглы (метагонистично! эпичталамурно!) во время тревожной дремоты, что было выслушано малым и камнешейным главэкзекутором зарплатильщиков, Петром Хлораном (в отставке), Омариком, эксличным секретарём, без определенного места жительства (с ласковой кличкой Моровая Лиза), который провёл несколько ночей довольно по-сфинкски, укрыв себя тёплыми идеалами в дверном проёме баньки Исландии и подложив под голову камень судьбы, что холоднее, чем мужское колено или женская грудь, а также Гостевым (не имя, а нескладица!), этим звёздопадшим бандуристорадником, который, без хлебания и квашения, подозревал себя, поскольку он просел на бедной подставке, потенциально способный на самое уничижение, впроголодный, с меланхолией как у генерального человека (ночной бирман, вы подали ему соловелое млеко!), взъерошено сотрясал свою развалюшку, придумывая окольные средства и пути (что ему хотелось, будетаможенно, хоть таким образом, каких свет не выведал), как захватить у какого-нибудь парняги его парабеллум, чтобы взять много в руки с дрожками вольности и, засветившись на колёсоходе, выпрыгнуть где-нибудь по трамвалинии у Стены Долголихвы или Блёклой Норы, куда он мог подлинно махнуть, чтобы пойти и снести свою сивилицидную голову за гроши как немыслимо простудный плешебалт среди покоя и безлепетанья одной стрелопристукнутой бутыли, позже он радовался стараться, как только мог, с дамской поддержкой общества госпожи Клёцки, в течение не менее восемнадцати календ, чтобы его перевели от Сэра Патрика Дана, не без помощи горемычных иеремиад, на Одр Святого Кевина с перспективой аделаидового госпитания (от этих неизлечимых умыслов среди всех неизгладимых увыслов под тем ракушечным гребешком Сен-Яго, чистый Лазар, избави нас!), но в итоге ему оставалось только стараться радоваться, проерёмивши всё на свете. Лиза О'Дейвис и Руда Монгана (которые обе были близко от инаковости, одухновлённо выражаясь; можно сказать, они были как незван-гость и зловон-смрад подле петрокамневыйного), само собой разумеется, спали своим влагоносным сном в одной общей нежной волнистой матери коек-качалок с Гостевым, прямо как шоурмечники в кущах, то есть как йейтсманщина в гущах, в смысле, как вайлдноотпущенники в пущах, а у суетливой отзаряшной крохотёрши за все руки (прострись, охмурянка, чаще грудь вздохнёт!) не было достаточно односекундочек на полировку котлокрышек, дверотабличек, школярских яблокощёчек и факельщицких инструментов, когда, распечникодушный как тот товалиссь, что идти делай ночедазавтрашницу дляче белая человека, этот юноигривый бандурист (ведь после спокойночного сноваждения с шумогромом и добрутренних рулькороков с его со-сущими он был не тем же самым человеком) со своей и в помине не спящей постельной свитой (наши мальчики, как наш Байрон именовал их) направились, перетасованные, из сороковыльной точки, что они нежназывали «Бочонок», по распутьям на отчаль-градец возле запрудни (ихтрийные маршруты и привалы на тогдашних появленностях на удивление словответствуют тем линиям и тачкам, где наша ветропылетенская подземка завнижностно реководствует дорожными жилами и станциями на данный момент расписания) под мурлыканья арфаичной скрипки, которая, что-то страдовытворяя наливно-управно, востро-шумно, ап-ляп, приготовно, приласкала уши подданных Короля Святого Фестивального Финнвала, тех, что в собственных каменных гнёздах и на своих ароматных земляличных рядках, неслушавшихся высоких стонов медоносца «укусная лаванда» или «лосось бойнского духа», со своими самодовольными ртами широкораскрытыми для пущего прославословления этого долгожданного Мессии всех оратараторий, едва бросили тольколишьзаааадрём, после шустриковой паузы у заимодавательного учреждения с протезным намерением выкупить песенниковы обмирательно превосходные искусственные зубы и продолжительного визита на покровский постоялый двор, тост есть, в Старую Сивушную Дыру в приходе Святой Сесили в волости Фуршетпеснеас, не в тысяче или одной национальной лиге, то счесть, по оценке Гриффита, от места статуи премьерного Гладстолба, определяющего границы пределам творца (можливо, последний из стюардов), где, история тянется дальше, к трио лоботралялясов присоединился случайный мил-человек распитного и «дальнейшие намерения заявите завтра» типа, которому только что перепало еженедельное оскорбление, пить что будет, и все пустомельники (кто не по ним?) приняли горячительное в виде Джина Имбирсона, которым проставился чёртов мил-человек, потом холостяцкий ланч и ещё парочку, отпраздновать вчерашний день, и, переполненные своей грудеогнепринявшей дружбой, плуты вышли из лицензированных помещений (первая Брауна, маленькая как п.с. экс-экс-экзекуторша с головой не в згодах последышнее всех как постскриптум а-ля леди: «Мне нужны деньги. Прошли»), вытирая рукавами, если смешок разросся на усталь, и так парни аукали свои раскаты гениально (шип флейт, шип флейт летит!), что наконец склад поющих в лад стал богаче на одну потенциальную балладу, балаладнику коей мир поющей целовечности в неоплатном долгу за то, что он нанёс на мелографическую карту планеты эту ужаснейшую вкуснояичную нескладицу, зато за столь судопривлекательное олицетворение миру ещё не приходилось отвечать.


{Публика баллады}

Она, более корректорно «лиричка» или «давайречистая песня», впервые вылилась там, где против бунтующей Рио Ливвии горбится седловзгорок, под сенью монумента тому, кто должен был быть законодателем (древосвободность! пощади, деревосек, пощади!) на перелильном заседании всех наций в Линзотёре, с театром действий, долгонаполненным единодушной легкопредставительствуемой супертолпой, с потом на лицах, а потом под личинами, из всех районов и зарайоний (винокурни и какаошантаны опоражнивались, переливаясь через край) с нашими побережлиффными людьми (забывая упомянуть континентальное меньшинство и путьдорожничающих по Доходной, Эрнинской, Икнилдской и Длиннокаменной с гражданским шарабанщиком и его квартиражом верстовых лошачков — северным тори, южным вигом, останглийским хроникёром и сверхнеупадническим хранителем), начиная с худобедных дублинцев из Подкопаевского Проезда, которым нечем больше заняться, кроме как разгуливать, держа руки в своих брюкомешках, полоская во рту охи, горше поваря, чудо-блюда, бок о бок с прогульщиколовами, тремя помпонами и всем поплиннародьем, мечтающим вырыть заклад, и заканчивая деятельными свободными профессорами, парой пейлицейских с бакенбородами, что кашевалят в сторону Клуба Думок прямиком после бекасоловкой охоты и кряквобойных промахов среди Ямтёсовского вереска, зевая голодными ухмылками, ещё дамы с мессой дел в своих портшезах на Улице Юма, притормозившие носильщики, несколько скитающихся окорокитян из соседского новь-огорода клеверского в Моссовых Садах, фатер-облат с Аллеи Скиннера, камнеукладчики, фламандец в сукне наваристого дыму с супругой и собачкой, пожилой новокузнец, которому надо прокормить немало зубил, круг игроков в палки, множество овец с ящуром, два синемундирных школяра, четыре нищих из Симпсона-на-Мели, один правильный, а другой упёртый, что настаканивают кофе турок и апельсинницу за тиковыми глазками, Петька Кулак и Павлик Заморов, а ещё Эллиот и, о Аткинсон, наигравшиеся чечёртовыми нешутками из-за надрывов их фасолистых аннуитетов, не забывая двоицу охочих до охоты диан, партикуляристского пребендария, погружённого в благомысли о римском светловоскресенье, тонзурном вопросе и греческих униатах, разразись им звон, голова покладистых отворотов, или две, или три, или четыре на окно, и так далее до тех нескольких старых добрых душ, которые, стойко штоф прокатив шаром трезвости у лавкобардов, были очевидно под обаянием спиртного после помина Федота Раскройщика, белокурая девочка, весёлый почтовой, обсуждающий три графина зараз, и письмоводец, полусударь из богадельни ткачихи, который всё ещё держится бабалалайковой ююбкой, облакоображенным заплачьишком полножилой дамбы, как ребёнок, как привыкарий, как Калика О'Личный. Стрела воя пошла по кругу, оно и не бывает иначе (как хочет нация узнать!), и баллада, в будительном транскопическом размере, вдохновлённая Ухолазарем в его «Падзенне Палiшынэля ў труну», отшумштурмованная на чётко-бледном худыше и предшествуемая чрезмерно покраскодеревщицкой гравюрой, некоммерчески отпечатанной на Дельвильском стишатком прессе, вскорости растрепала свои секреты по белой магистрали и бурому просёлку, на ветреную розу и в огэлтелую лазурь, от аркодуги до сетки и с чёрной руки в розовое ухо, деревня окликает деревню, через пять кискочетвертей зелени соединённых штатов Пиктской Скотии — а кто отрицает противное, пусть его волосы вываляют в грязи! К пущему беснославию, пальцеввязавшемуся за могущество его флейтового высочества, этого нескорособранного короля инстругентов, чистейшего в Пиготтской «Рояльной сюите», которого г-н Делейни (г-н Делейси?), рожок, предвидя идеальный ливень рукоплесканий среди декламирующих элементов, выпикпихнул из своей мил-чадовечной шляпы, но всё равно походя на своего парциального тёзку, как заметили галлоподданные братья, затем, когда что-то уже наплёвывалось, словно спелонежный завиток наследил в несвежегодних волосах ведущего, «Коньдиктор» Щебнелюб гостеприподнял свою фесковую физиопоросль на дубинную высоту, условный сигнум его кавалерам чаши: «за Гучного Товариша, хлопцi!», «мълчание в залата!» и «нека биде нашата маjско дрво заборавени дена повторно!», чтобы эту песню пропели, панславили и покрестили возле старых погранворот, где у Святой Анноны её улица и церковь.


{Гостевой исполняет балладу}

И по всей земле те вирши струились, и то были вирши, которые сплёл Гостевой. Устно. Дичочки со зряучинками, шинки на порубках, версификвартетские и спросоньяанализированные, пусть эти лиственные происшествия живут в расскалах. Где многие завиршили свою песнь. Кто-то вотирует его Виком, кто-то монтирует его Миком, кто-то думает, что он Лин и Фин, пока другие зовут его Лугом, Буком, Даном, Лопом, Сударем, Судаком, Ганном или Гинном. Кто-то орёт его Артом, кто-то берёт его Бартом, Коллом, Ноллом, Соллом, Уиллом, Виллом, Уоллом, зато я лучше порешу его Прошей Сухомлином, чем непонятно чем. Все вместе. Ан ну-тка, дайте короче Гостевому, седому Гостевому, дайте короче Гостевому, ведь он виршеплёт, он завершит вирши, певчие вирши, всем виршам вирши. Кто не с? (Одни над.) Кто ни с чем? (Другим не.) Кто не слы? (Один внял.) Кто несли где? (Другой вне.) Поле гама, поле брани! (Цок-цок-цокание.) Ой бока! (Бой бокалов.) Чтоб тебя! (Кликаклака­силасильна­шумнагамна­ноисинавива­бучнигучна­пляската­плодувати­гласноголосно­гипертрипер­хлопхлоп!)

— Погром, погромче!

— Муз игра.


Баллада «Прося Сухокрыл»

Кто не слышал про некое Горюшко-Горе

Как он всмятку разбился и с шумом, и с громом,

Как он выпал в осадок как Олофер Сгорблень

На задах, там, где взмыл Магазина забор!

(Хор) Там, где виден забор —

Кто-то в шлеме с горбом!


Был однажды у нас он Царём Горы с Замком,

А теперь он тухлее и старпастернака.

Пусть Зелёная Улица вышлет парнягу,

Засадить чтоб в тюрьму его Чудогора!

(Хор) Это вам не игра —

Наша Чудогора!


Нав-в-вязал ерунды он нам (в этом он мастер),

Непорочных противнозачаточных разных,

От болезней — кумыс, а касательно пьянства,

Отношений и веры он жаждал реформ.

(Хор) В вере надо реформ —

А то там один вздор!


«Но, миннутку, ужель он пропал?» — так нас спросят.

Я вам зуб дам, вы как тот молочник, что в гости

Заглянул бы к быку, что живёт на погосте —

Побрыкается бык, но не даст молока!

(Хор) Захотел молока —

Едь к чертям на рога!

— Ура Гостевому, седому Гостевому! Да-с, пора уже вам сменить свою рубаху!

— Плетите вирши, всем виршам вирши!

— Храмостройнее фразостроительствуйте!

Была куча у нас кусзакусок, конфектов, катай-котелков, кресел и конопатин

От того купца универсальных подмасел.

Имя едкоего — Всех-Готов-Заарканник,

С того времени, как Закутила ведёт

(Хор) Безлежалый конторг

Вниз по ул. Свойзавод.


Долго он шиковал на отельном богатстве,

Зато вмиг мы скострим его грязные дрязги!

О.Н.О. его гонит к концу шериф Кланси,

И судебные приставы уж у дверей!

(Хор) Пристают у дверей,

Мол, преставься скорей!


На наш остров злосчастные волны послали

Того викинга на биломорской шаланде.

Галлом проклят тот день, когда в бухту Эбланы

Чёрно-рыжий его броненосец попал!

(Хор) Броненосец стоял,

И барьером причал!


«А откуда?» — ревёт Чернопруд. «Скупердяген, додай хоть отрежку!» — ответ кроходела.

Финг МакОскар Онисм Брагомер Градочелн он,

От фтаких он верблюдных нордвертждцев соделан,

Его дно же — верблудный нырвертжский сад-док!

(Хор) Пусть плывёт в свой садок —

Да пребудет с ним бог!

— Давайте громче, Гостевой, громче давайте! Чтоб за вас, злостнодушного, уже черти взялись! Завершите вирши, певчие вирши!

После водосадовой накачки обычной

Или у объясняльника, как щелкопишут,

Наш языческий тяжеловес Горбомычник,

Чтоб друг другу служить, предложил деве брак!

(Хор) Вот так девства служак

Ватерлопнуть спешат!


Стыд и срам, нет философа сеноголовей,

Но чтоб ей навязаться несли его ноги.

Я вам богом клянусь, он как крест в каталоге

В допотопленном нашенском парке зоо!

(Хор) О, Шурмур и Коко,

Ваш скворчег как новьё!


У столба Веллингдома телега катила

С нашим гип-гипотамом, но некий педрила

На общественке задние сбагрил перила,

Пушкадёрами насмерть чтоб схвачен он был!

(Хор) Задодолжность плати —

Или шесть лет тюрьмы!


Жаль детей его бедных — для них всё непруха.

Где-то близко законная бродит старуха,

И от бабы не скрыть старину Вертоуха!

Зато ух и увёртки там будут в ходу!

(Хор) Уховёртки в ходу —

Это пытка в аду!

— Сапфокл! Шексперт! Седодантис! Анонимоисей!

Соберётся купцов и певцов гэльских рада

Кинуть в грязь Скандаловского храброго брата.

Мы зароем его под землёй Ворсманнграда

К самому сатане и датчанам лихим!

(Хор) К этим глухонемым,

К их останкам былым!


Даже все королевские конные рати

Воскресить его тело помогут навряд ли —

Ведь не знает заклятий ни Коннахт, ни дьявол,

(Дважды) Чтоб хуже устроить скайндайвель!

Глава 3

{Часть 1. Встреча}

{Действующие лица саги}

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.