Cписок литературы Ridero
Эксперты рекомендуют
18+
На крыльце под барельефом

Объем: 480 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Белая школа

Огромный стадион разделял две школы — белую и нежно-голубую, которые стояли по обе его стороны. Они стояли напротив друг друга, как два бастиона, как два города-государства, готовые ко всему: к взаимовыгодной ли торговле, к затяжной ли вражде, к видимому ли миру, за которым кроются ночные вылазки лазутчиков, проверки финансовых счетов, сбор данных о жизни и недовольстве горожан, спешащих поделиться с чужаками самым сокровенным.


Если смотреть издалека на это новое слово в местном градостроительстве — на стадион, как озеро, между двумя высокими берегами, — то глаз радовался. Справа возвышалась белая школа, утопающая в кленах и ухоженных цветниках. Задний двор, куда выходил длинный аппендикс спортзала, никогда не источал зловоний помоек или отходов столовой, вылитых небрежной рукой какой-нибудь тети Нюры. Здесь всегда было чисто, опрятно, приятно. Каждая мелочь старалась занять свое правильное, только ей отведенное место, чтобы со временем стать тем, что называют традицией.


Любой сторонний прохожий, решив срезать путь к недавно возведенным дипломатическим домам или райкому партии, взбирался на правый косогор и тут же подпадал под обаяние царства белой школы с тонким, не осознанным сразу ароматом новых веяний в образовании и стабильности одновременно. Прохожий приостанавливался, пропуская школьников, сбегающих со ступенек высокого крыльца под барельефами трех признанно великих людей. И тогда то ли завистливая, то ли ностальгическая нотка вдруг трогала его немолодое, затвердевшее в рутинных буднях сердце. Как будто детский, маленький пальчик вдруг ущипнул струну арфы, немного, чуть-чуть, легким дуновением нездешнего ветра, игольным уколом взвизгнувшей на высокой ноте тоски… «Что ж, — тут же одернул бы он себя, выйдя из минутного морока и продолжая путь дальше, к райкому, наверное, — время бежит, мое уже почти убежало. — Прохожий бы обернулся в этот момент и оглядел празднично белое здание с другого ракурса, отрытого, анфасного, симметричного, — А у них — счастливая жизнь, свободная, полная „открытий чудных“… Теперь это их время — 70-е, которые уже тоже понемногу катятся к концу».


Все дороги оставались внизу — и проезжие, и пешеходный бульвар посередине. Наверх, на косогор, дети чаще всего поднимались сами, оставляя сопровождение внизу и шипя «иди, иди, дальше я сам, что я, маленький, что ли». Малышей провожали бабушки до самых дверей, но входить никто не смел — на высоком крыльце типового пятиэтажного здания под барельефами Ленина, Маркса и Энгельса стояли дежурные. «Сменка? Дневник?» Малыши несли мешки с обувью почти на вытянутых руках, чтобы сразу было видно: вот он, пропуск, который им надо предъявить для начала дня в любимой школе. Дисциплина чувствовалась во всем, начиная от царственных колонн и суровых барельефных профилей и заканчивая серьезными, исполненными собственной значимости дежурными.


Школа была похожа на город-государство не только снаружи, со стороны стадиона, но и внутри — здесь были свои правила. Мало кто позволял себе сомнения в сложившемся порядке вещей и требований. Границы были четко определены.


Слухи о вызове в кабинет директора за проступки не всегда отличались логикой, но, возможно, именно тем и были хороши, становясь частью школьного фольклора: «Ой, не знаю, не спрашивай за что! Его поймали на пожарной лестнице на переменке! Он алгебру списывал! Ну, не знаю, как он мог, сидя на пожарной лестнице, еще и алгебру списывать, но списывал ведь! Его как раз в окно и засекли. Прямо вот сама математичка посмотрела и засекла. Родителей вызывали. Сначала его к директору, потом и их туда же пригласили… И не говори, ужас, ужас! Отчислят из школы как пить дать! Да неважно, что отец генерал. — Как это неважно? — Ну ладно, пусть не отчислят, но… Но кошмар-то какой!»


Истории из жизни «англичан» ходили, обрастая легендарными подробностями, среди учеников и светло-голубой школы. Она — абсолютно идентичная, с такими же барельефами — все же менее монументально возвышалась на другом берегу стадиона. Делить один, пусть даже огромный, стадион двумя школами — это вечный источник конфликтов, зависти, обмена информацией и ужасами. «Эй вы, англичане! Бегите быстрее! Мы вас все равно сделаем на соревнованиях! У вас все силы ушли в головы! А мозгов не прибавилось! Ай лав ю!»


«Англичане», как явствует из прозвища, начинали изучать английский со второго класса и были, по мнению соперников из светло-голубых пенатов, зазнайками и маменькиными сынками. Правда, дружеские спортивные встречи на стадионе или не совсем дружеские после уроков на общем бульваре это подтверждали далеко не часто. Но молва на то и молва, чтобы обрастать, как деревья весной лопнувшими почками, удивительными и не всегда реальными кружевами историй.


Статус спецшколы (специализированная школа с углубленным изучением иностранного языка) позволял проводить вступительные экзамены и, главное, — ставить перед родителями важный вопрос ребром, вернее, двумя обоюдоострыми ребрами. Первое ребро, ребро Адама, зиждилось на готовности родителей следовать вместе с чадом усиленной английским языком программе. Второе же звучало сакраментальным и почти ветхозаветным гласом божьим: чем вы можете помочь школе?


Помочь школе можно было по-разному. Помощь принималась любая. Ее вид и размер были объектом разговора абсолютно конфиденциального, а также делом исключительно добровольным, выступая неким торговым сальдо на переговорах. Пока будущий первоклассник читал про осенний лес или прилет скворцов, краснея и теряясь перед суровым, но подбадривающим малыша бомондом комиссии, родители собеседовались в кабинете директора.


На это родительское вступительное собеседование можно было уже прийти со списком стройматериалов на ремонт или обещанием регулярно обеспечивать автобусные выезды школьников на экскурсии. Выиграть счастливый билет способны были и просто активные мамы и папы, которые без особых финансовых или общепитовских гарантий заявляли о готовности сопровождать, красить, найти ветерана, в конце концов, для встреч с пионерами.


Одним словом, в ход шло все. И школа расцветала. Школа расцветала еще и потому, что каждый считал ее расцвет делом своих рук и своей абсолютной, почти бескомпромиссной верности. Она возвышалась над стадионом, оставив далеко внизу тех, кто по каким-либо причинам подняться не захотел, не смог, не решился, не успел…


Что бы ни происходило вокруг, внутренний распорядок оставался неизмененным. Традиции? Не традиции создают историю. История сочиняет традиции, чтобы хоть за что-то зацепиться в этом меняющемся мире. Чтобы как-то, пусть на грани, но устоять посреди хаоса, нереализованных возможностей, врывающейся в жизнь политики, чтобы оставить все это за пределами пятиэтажной крепости, чтобы дать защищенность детям. Дать им ее вместе с зачислением в первый класс и сохранить по возможности до последнего звонка в десятом, уже почти исчезающем за поворотом и обдуваемом ветром юности и ожиданий.


В середине 70-х белая школа с колоннами над высоким крыльцом и барельефами привычных лиц жила своей жизнью, даря надежду в ненадежном мире с устойчивым политическим строем. В то время уже закончили обсуждать победу Израиля в войне Судного дня, очень тихо и только среди своих, и «Семнадцать мгновений весны» — открыто, громко и со всеми, кто хотел.


Что бы ни писали черно-белые передовицы, каждое утро по бульвару в три ручья стекались дети к подъему на косогор. По дороге можно было многое обсудить, обсплетничать, договориться о каверзах и посочувствовать тем, кто попался на них накануне. Перед стадионом «англичане» сворачивали направо, а дети, не покидающие своего микрорайона, налево. Заминка возникала только тогда, когда подъезжала длинная сигарообразная зеленая машина. Все следили за тем, как автомобиль из другого мира медленно делает разворот, останавливается, выгружает маленькую пассажирку… Пассажирка с двумя идеально заплетенными косичками тут же неслась к своим подружкам, которые сразу щебетной стайкой вливались в другую, уже более разнородную стаю, чтобы быстрее совершить подъем на утреннем пути к знаниям.


После зеленой машины смотреть общественности было в целом не на что: вслед за ней без особого, как все дружно соглашались, подхода подкатывали, выбрасывая у стадиона своих чад, несколько машин попроще и цветом поспокойнее, потом на полном ходу газовала, опаздывая, пара уазиков и так, по мелочи, белые «москвичи» и голубой запорожец. Увидев в последнем что-то родное и привычное, дети, текущие ручейком на левый косогор, начинали оглядываться, улюлюкать и почему-то смеяться. На них никто не обращал внимания. «УО, что с них взять?» — пожимали плечами «англичане».


Думать, что все ученики к белой школе приезжали на машинах и в ранцах несли особого рода яркие пеналы и ручки всем на зависть, было бы ошибкой. Школа любила свое особое предназначение, гордилась успехами, но железной рукой подавляла любое привнесенное неравенство, любые «нетрудовые» различия. Дипломатические дома, возведенные недалеко от школы на бывшем пустыре, тоже добавляли свой подрастающий контингент в тот разношерстный котел, где все без исключения несли сменку на вытянутых руках, все стояли в очереди за булочкой на переменке, все по расписанию мыли класс и дежурили с красными повязками.


Один раз Манеши, мальчик из Индии, с прикрытым прозрачной тканью голубым коком из длинных волос, которые нельзя стричь, летел из класса, считая ступени на лестнице, после того как подложил на уроке английского между страниц журнала привезенного с родины скорпиона. Нина Абрамовна, когда вошла в класс, сразу почувствовала что-то неладное — слишком тихо сидел вечно ерзающий народ, слишком внимательно следили двенадцать пар глаз за ее движениями с ожиданием и предвкушением. Их ожидание было не напрасным: скорпион был до мелочей похож на живого, настоящего и способен ввести в ступор любого не готового к тропическим сюрпризам преподавателя.


Сначала под откровенный визг испугавшейся учительницы и восторг публики он сам вылетел из журнала и приземлился где-то за шкафом. Вслед за ним был изгнан Манеши, который, от ужаса не увидев дверного порожка, растянулся на лестнице и посчитал в позиции сидя несколько крутых ступеней. Нина Абрамовна вышла, вежливо пригласила Манеши зайти обратно в класс. Приведя уже свои первые, постскорпионные эмоции в порядок (не каждый день ведь находишь между страниц журнала жуткое экзотическое членистоногое), поставила юного шутника-индуса к доске и заставила, красного от стыда, вспоминать на английском всех животных, которые проживают, ползают и летают на просторах его родной Индии.


Дети нашли потом несчастное резиновое животное, у которого от полета и удара отвалилась пара ног. Все, включая Нину Абрамовну, шутку оценили, скорпиона обсмотрели и восхитились похожестью, а Манеши ушел домой с тройкой. Скорпион скорпионом, но животных в родной Индии он помнил немного, назвав слона, попугая, обезьяну и корову, чье мясо нельзя есть из-за святости последней. «Негусто», — был вердикт.

Скорпиона торжественно отдавали родителям. Приход индийских родителей был праздником для всех, кроме, разве что, Манеши. Пары в национальных одеждах следовали по коридорам чинно, с достоинством и доброжелательной улыбкой. Для серо-черно-коричневого царства советской школы это было явлением, нездешним откровением. От них пахло чем-то неуловимо особым, дымным, загоризонтным, чем-то сказочным, из мира Киплинга… Они молча ожидали в коридоре. Учитель выходил и приглашал их на беседу в кабинет. Родители сидели и слушали внимательно, с пиететом, никогда не перебивая, никогда не отстаивая прав своих чад с коками или без. Потом им вручали захваченные трофеи — скорпионов, прыгающих и прилипающих резиновых ярких лягушек, мячики, стекающие со стены липкой каплей, «не наши» водяные пистолеты…


Отец в высоком тюрбане долго и церемонно благодарил учителя, прикладывая руки к сердцу в самом уважительном, почти молитвенном жесте. Мама в длинном одеянии с обязательным тонким прозрачным покрывалом в тон и красной точкой между бровями никогда не открывала рта.

За индийскими церемониями наблюдали ученики. Распрощавшись с учителем, родители выходили из класса и начинали медленный спуск по лестнице. Через несколько минут все трое индийских чад во главе с Манеши, понурив головы, выходили вслед за родителями. Одноклассники переживали, провожая процессию сочувственными взглядами. Впрочем, на следующий день Манеши уже был готов к новым интересным школьным будням на прекрасном русском языке без малейшего акцента.

«Нам тупые не нужны»

Советское образование переживало в начале 70-х очередные реформы. Послевоенный мир требовал перемен. Школа должна была «ковать» кадры для советской экономики, которая, безусловно, победно опережала капитализм. Так было написано в газетах. Это же обсуждали на партийных конференциях в необъятной, но дышащей в унисон стране.

Школа, традиционно упираясь и сопротивляясь своими тяжеловесными телесами программ, идеологии и самих учителей, мало-помалу все же поддавалась и со скрипом сдвигалась с болотно-засасывающего места. Она пыталась менять неважное, добавлять несущественное, позволять нестрашное. Несогласные привычно писали письма в разные инстанции.


Создание «языковых» спецшкол было встречено на местах без особого энтузиазма, хотя… Выросшая из оттепели молодежь рвалась в бой. Она пыталась построить хотя бы маленькое подобие того мира, который был подсмотрен в щелочку фестивалей и срисован с занесенных непонятно каким ветром красочных журналов.

Обкомы, райкомы и ГОРОНО трясло. Заседающие там чиновники со стопроцентным рабоче-крестьянским прошлым, внедряя в жизнь партийные директивы, громко ненавидели всей своей пролетарской душой «эти оазисы иностранщины», противоречащие любому, какой ни возьми, пункту кодекса строителя коммунизма. Впрочем это не мешало им самим, дамам из РОНО с высокими зачесами причесок, как две капли воды похожим на Валентину Терешкову, всеми правдами и неправдами пытаться приткнуть в такие школы своих отпрысков.

* * *

Нигде, не приведи господи, не начертанный и никем, не дай бог, не произнесенный лозунг белой школы был, если задуматься, не таким уж и вызывающим. Но если и был таковым, то за ее пределами об этом никто не знал. Просто белой школе не хотелось тратить время на тех, кто «не тянул». «Нам тупые не нужны», — говорила она, оглядываясь.

Внешний вид недавно покрашенных стен, цветник и чисто выметенные дорожки оставляли самое благоприятное впечатление и вселяли надежду. Мама семилетнего Вити, когда привела сына на экза… собеседование весной, была нескрываемо счастлива. Они только недавно получили отдельную квартиру недалеко от этих двух прекрасных школ, возвышающихся по обе стороны огромного тоже с иголочки стадиона.


Витя был тихим и послушным мальчиком. Немного медлительный, он мог подолгу заниматься своими машинками, складывать башни из кубиков, возить по старому потертому ковру деревянные вагоны ободранного поезда, паровоз от которого, наверное, они позабыли в комнате рабочих бараков. Мама навела справки, пошепталась с бабушками, ожидающими своих внуков. Конечно, решила она, правая, белая которая, почище и получше будет. Мальчик начнет учиться в этой школе, ведь у нас страна открытых возможностей для каждого, говорила себе женщина, записывая сына на собеседование.


Теперь она уже была не рада — школа ее встретила высокими гулкими сводами, непонятными надписями и слишком уж торжественной тишиной.

— Здравствуйте, — робко сказала женщина при входе в канцелярию. Витя держал мать за руку так крепко, что та вспотела.

Секретарь, моложавая дама в ослепительном бирюзовом костюме и с короткой стрижкой, улыбнулась:

— Проходите, пожалуйста. Ваша фамилия?

— Мирошкины мы. Витя, Виктор Мирошкин вот… сын.

— Здравствуй, Витя! — громко и восторженно произнесла секретарь, склоняясь над испуганным ребенком.


Витя крепче сжал мамину руку и почти спрятался за ее вязаной юбкой.

— Витенька, поздоровайся! — обратилась к нему мать, подтащила вперед, удерживая широким бедром и не давая сыну снова спрятаться за свою спину.

— Ну хорошо, — миролюбиво произнесла дама в бирюзовом. — Давайте вы, товарищ Мирошкина, здесь посидите или… лучше в коридоре, а Витя пройдет в кабинет. Его уже ждут. Ты же не боишься, правда? — обратилась она к мальчику. — Давай мы с тобой пойдем поговорим, поиграем, почитаем, а мама нас подождет…


Витя с тоской посмотрел на мать. Мать раскрывала беззвучно рот, хотела что-то сказать, рассчитывая на то, что пытать и допрашивать ее ребенка будут при ней, но не решилась. Поняла, что вариантов нет, и подтолкнула мальчика вперед: «Витенька, сынок, ты же такой умница! Смелый! Давай я тебя здесь подожду, а ты иди, поговори с тетеньками, почитай им там…»


Секретарь открыла дверь в кабинет директора и пригласила Витю войти. Витя зажмурился и сделал шаг, потом еще один. Мать пыталась что-то рассмотреть внутри страшного места хотя бы краем глаза, но ничего не вышло. Дверь быстро закрылась.


— Это ваш там? — спросила уборщица, широкими взмахами швабры рассекая гулкое пространство и приближаясь к застывшей с клеенчатой сумкой на коленях перепуганной женщине.

— Мой… Витенька… Спрашивают там одного, без меня. Разве ж так можно? — произнесла она испуганным шепотом.

— А чего нельзя-то? Дети сейчас бойкие такие, побоятся пару минут, а потом ничего, только успевай… И мусорят… Как освоятся, так тут же мусорить начинают… Читать-то умеет? — поинтересовалась уборщица со знанием дела.

— Ох, вроде про буквы говорили… Некогда мне особенно с ним заниматься. А что, все детишки читают так прямо раньше, до школы, что ли? Да и вообще, разве не всех принимают? Что за экзамен такой… Он у меня больше машинки… играет, возит… Да и медлительный…

— Ничего, у них такие методы специальные, что сразу прям все видят, годится им ребенок или нет. Школа-то у нас особенная, англицкая, детки умные, потом все сразу в дипроматы идут… Не волнуйтесь вы так, вон они вышли уже. И мальчик ваш с ними!


Директор, завуч и учительница одного из будущих первых классов пребывали в замешательстве. Мальчик Витя не только не умел читать и не знал половины букв, но он неохотно и медленно говорил, был нелюдимым и опускал голову, как будто хотел спрятаться. На вопрос, в каком городе живет, он ответил, что город, конечно, большой, но в деревне у бабушки лучше. «У ребенка замедленное развитие, — жестко вполголоса вынесла вердикт завуч начальной школы, — ему вряд ли прочитали что-то за его жизнь, кроме „Курочки Рябы“, да и это под вопросом…»


— Делать что будем? Курочка Ряба… Шутите все… Мальчик из микрорайона. И так проблемы, мы их почти не берем в этом году. Как построили эти две новые пятиэтажки, поток потянулся… Один другого эйнштейнее… Но делать-то что будем? — директору не нравилось вырисовывающееся непростое будущее. Он уже видел себя на ковре в райкоме, где женщины со значками партийных активистов ждали от него вразумительных ответов на поступившие от трудящихся микрорайона жалоб.

— С этими домами всегда проблемы… Давай, товарищ директор, иди. Объясняй маме, что мальчик Витя не прошел экзамен…

— Без ножа режете! Опять будут в РОНО вызывать! Устроили тут лавочку, скажут, как в университет принимаете! А дети, наши советские дети, все одинаковы, и образование им полагается дать…


Директор, энергичный и полный идей, недавно вернувшийся из Польши и с курсов повышения квалификации, старался изо всех сил создать школу с новым, в рамках разрешенного, духом советского «царскосельского» лицея. Микрорайонная разнарядка висела гирями и тянула вниз. Жалобы писались пачками. Детей пропихивали правдами и неправдами, приказами из райкома и обещаниями помощи школе.

Впрочем… в этом случае, с мальчиком Витей, похоже, можно рискнуть, подумалось директору, — за мамой вроде никто не стоит…


— Здравствуйте, уважаемая товарищ Мирошкина!

Мама Вити встала. Она смотрела на директора с замиранием сердца, с благоговением. Так товарищ Мирошкина взирала снизу вверх, проходя в стройных рядах рабочих своей фабрики, на членов Политбюро, которые сдержанно приветствовали народ с трибуны Мавзолея на демонстрации 7 ноября.

— Ваш сын произвел на нас большое впечатление, — начал директор, в целом не погрешив против истины. Таких детей сюда приводили нечасто.


Директор сделал паузу, дав возможность женщине прочувствовать важность момента, а себе собраться с мыслями:

— Так вот, дорогая товарищ Мирошкина, я хотел спросить у вас: вы в курсе, что эта школа непростая, с углубленным изучением английского языка?

— Как? Углубленным? Английского? Ну… да, я в курсе, конечно. А что ж, Витя тоже может тут…

— Вот об этом я и хотел с вами поговорить, — директор аккуратно и бережно взял родительницу под локоток и придал своему тону легкий шарм интимности. — Витя, конечно, может тут… без всякого сомнения, товарищ Мирошкина! Правда, проблема в том, скажу вам по секрету, что мы увидели во время собеседования у вашего мальчика м-м-м… математические способности.

— Правда? — мама искренне удивилась и посмотрела на сына, который уже отошел от непонятных взрослых со странными вопросами и стоял у стены, сосредоточенно ковыряя в носу. Он доставал сначала из одной ноздри козявки, потом из второй и, внимательно осмотрев их, отправлял в рот. «Сколько раз говорила, чтоб так не делал! Дурачок какой-то он у меня», — подумала она, но тут же одернула сама себя, получив новые потрясающие сведения о сыне. — Мате… математические способности? Да что вы? Неужто правда, товарищ директор?

— Вот я и хотел бы вам посоветовать следующее: зачем же вам мучить ребенка со второго класса уроками английского языка — аж четыре раза в неделю? Небось и помочь-то дома ему с английским будет некому? — поставленный голос директора потеплел до сочувствия.

— Ох, и не говорите! Некому помочь, это правда. Вся надежда будет на школу… Какой уж мне английский? После смены на фабрике-то? Да тут не только не до английского вашего, а до русского-то никак… не договоришься… А ведь еще и прибраться, и приготовить…

— Вот-вот, и я хочу вам предложить не настаивать на зачислении в наше образовательное учреждение, то есть в нашу школу. Через стадион вы, конечно, уже видели другую? Светло-голубую? Да-да, вон там она и стоит. Вот туда вашего сына возьмут без всяких экзаменов — это ваш, наш, ваш микрорайон. А когда он станет постарше, тут уж откроются полностью его способности к математике, и вам будет прямая дорога в специализированные математические классы.

— Правда? — не верила своим ушам мама Вити. — Спасибо вам большое! Конечно, зачем нам этот английский? Я ведь так просто сюда зашла, посмотреть, вот привела его… Школа, говорили, хорошая… А с математикой он ведь это, этим… прямо инженером станет! Я б так хотела! Они живут достойно! Я знаю — у нас на фабрике инженерам почет! Хорошо-то как… Вот как правда способности у него… До свидания вам, и еще раз спасибо!

— Всего вам доброго. Документы возьмите у секретаря. Витя, счастливо тебе!


Витя посмотрел на представительного мужчину без всякого интереса. Дама в бирюзовом уже несла с улыбкой документы. Мама взяла сына за руку и повела к выходу, даже забыв пожурить за отправленных в рот козявок. Она смотрела на него с новым в ее материнском беспокойном сердце чувством уважения. «Вот ведь как, — думала она, — вроде увалень, а поди ж ты — математические способности!»


Завуч и два учителя начальной школы, члены приемной комиссии, высунув головы из-за двери канцелярии и прислушиваясь к каждому слову, посторонились. Директор вошел с неторопливым достоинством в кабинет и закрыл дверь. После этого он подпрыгнул, сотворил ногами этакий тру-ля-ля и церемонно раскланялся, приподнимая невидимую, но обязательную, по его убеждению, в подобных случаях шляпу.

— Вы гений! — прошептали в совершеннейшем восторге женщины. — Какая дипломатия! Какой пассаж!

Учимся коммунизму

«Учимся коммунизму! Строим коммунизм! Пусть каждый день в новом учебном году будет отмечен большими достижениями на ниве образования, ведь наши успехи — это успехи всей страны, страны, которая победила неграмотность, а количество издаваемых книг и людей, получающих среднее образование, — самое большое в мире! Об этом надо помнить особенно сегодня — в год, когда мы готовимся отметить 60-летие Великой Октябрьской социалистической революции! А это требует нашей полной самоотдачи, чтобы мы могли с гордостью сказать: именно учителя подают подрастающему поколению самый положительный и яркий пример патриотизма, верности заветам Ленина и коммунистической партии!» — закончила свое выступление преподаватель истории и парторг Людмила Петровна Шубейко с нарастающей трибунностью в голосе.

Ей неактивно похлопали, провожая на место. Она сурово всех оглядела и молча прошествовала к своему месту за первой партой. Там парторг с трудом, с заминкой, но все же втиснула свое дородное тело, облаченное в серый торжественный костюм, на место, предназначенное для пяти-шестиклассника. Она благосклонно приняла поддержку от соседей по первым партам и нескольких сзади, которые ей улыбались и похлопывали по плечу.


Педсовет в начале учебного года проходил как обычно: сначала зачитывались доклады, которые по идейному содержанию мало чем отличались от материалов партийных съездов. Потом шли отчеты о результатах выпускных экзаменов, о поступивших в различные высшие учебные заведения бывших старшеклассниках, а в заключение обсуждались насущные дела.

Впереди за ученическими партами сидели учителя, которые готовили доклады и считали своим долгом внимательно слушать, поддерживать рабочую и созидательную атмосферу. Задние парты, как дети в классах, занимали не сильно сознательные элементы, не очень активные при обсуждении партийных директив и в общественной жизни школы особого участия не принимающие. Им не терпелось уже уединиться, чтобы вдоволь поболтать, покурить и выпить чай-кофе у кого-нибудь в кабинете. По мнению парторга, вести себя так могли лишь легкомысленные пустышки, готовые продать все, даже Родину, за модный зонтик или заграничную футболку. Другие, если и не были пустышками в погоне за театрами и шмотками, то — что уже страшнее — балансировали на грани диссидентства.


Людмила Петровна, отдав школе уже не один десяток лет, точно знала, пусть даже и без фактов, чувствовала сердцем, затянутым в корсет белой блузки под серым пиджаком со значком ленинского профиля, что они, эти свистушки с задних парт, как тот самый волк, все равно смотрят в лес неверия, а может, даже и антисоветчины. Пока, впрочем, все правила соблюдались и в самом страшном никто замечен не был. «Хотя… тонка эта грань, ох как тонка, — думала парторг, — когда ты постоянно читаешь с учениками тексты про этот Лондон, про королеву ихнюю, всякие парламенты, которым — ей ли не знать — уже столько веков стукнуло… Нет доверия им… Проверять надо бы почаще, чему они там детей учат. Ведь даже само произнесение иностранных слов в большом количестве звучит вызывающе…»

Средние парты и хлопали несильно, и шушукались нечасто. Что там у них на уме, у середнячков, Людмила Петровна не знала. В этот раз ее, правда, обрадовало несколько новых лиц. «Хорошо, — оглядывала она коллег, — хоть кого-то взяли, чтобы свежая кровь… Помню, говорили, что будут новые англичане, физкультурник, молодая словесница…»


Ирина Евгеньевна, для которой августовский педсовет был первым в белой школе, как раз сидела на собрании где-то посередине. Она пришла в школу в прошлом году, за несколько месяцев до летних каникул, вовремя поймав форс-мажорные обстоятельства. Свои люди ей сообщили про внезапно образовавшуюся здесь вакансию. Школа срочно искала преподавателя русского языка и литературы. Ирина Евгеньевна искала хорошую школу. Интересы совпали.

Новый учебный год для нее начинался полным надежд и планов. Каждое утро она шла от метро по бульвару к стадиону, обгоняемая стайками детей, с чувством гордости и удовольствия. Когда Ирина Евгеньевна поднималась по правому косогору уже к самой школе, чувства причастности и радости усиливались, наливались, как яблоки соком. Правда, в это волшебное, магическое варево сами собой добавлялись, как специи или, скорее, как маленький червячок, пробирающийся к сочной сердцевине фрукта, небольшая толика волнения. Это были мысли, собственно, об уроках и учениках.


Она шла в буквальном и эпическом смысле по дороге своей мечты. Ирина Евгеньевна считала себя человеком незлопамятным, хорошим и общительным, поэтому желание стать в новом коллективе своей не казалось ей сложновыполнимым. Именно это занимало ее сейчас больше всего. Сама же работа учителя выглядела делом обыденным, заключенным по определению в жесткие рамки программы и требований, которые обязаны соблюдать как ученики, так и преподаватели. Она привыкла к этому, сама так училась, а что тут такого?


Когда Ирина Евгеньевна овладевала педагогическим мастерством, распределение в школу ее ничуть не пугало. У нее не было больших потрясений в собственной школьной жизни, размеренный и четкий ритм которой различался только номерами классов. Она так сильно всегда боялась что-то сделать неправильно, настолько не хотела прилюдного, не нужного ей внимания, что ее красиво написанные домашние работы оставались лежать незамеченными на краю парты. К доске ее вызывали редко. Ничто в аккуратно и тихо сидящей где-то посередине девочке не задерживало скользящего по классу взгляда учителя, да и в памяти преподавателей ее имя не отпечаталось. У Иры были подруги, но если Ира запаздывала или вообще не приходила на чей-то день рождения, никто особо ее не ждал и переживать не собирался.


В то время, когда в школе ее серединная невидимость мало кого привлекала, в институте она даже нашла единомышленников. Так уж получилось, что большая часть девушек, окончив школу с хорошим аттестатом, но не имея особых идей, куда и как приложить свои силы, кроме замужества, пошла в Педагогический, мечтая о спокойной жизни с небольшой, но стабильной зарплатой.

Профессиональные вопросы здесь не ставились, а все свободное время студентки пытались потратить с пользой для личной жизни. Мамы настоятельно советовали дочерям обзавестись поклонниками с далеко идущими правильными планами до окончания обучения: «Вот распределят в школу — считай все, не до того будет, да и в школе сплошное бабье царство… Так что не теряй зря времени, к сессии наверстаешь свои лекции…»

Стоит ли говорить, что первые же месяцы у доски с хулиганистыми мальчишками и перекидывающими записочки девчонками разбивали идеалы, как вазу с покачнувшегося шкафа. Реальные проблемы, не абстрактные — из методик преподавания, сильно удивили молодых специалистов.


Ирина Евгеньевна в школе удержалась, в отличие от многих своих сокурсниц, но большой любви к ней не испытывала. Работа как работа. Она только не понимала, как могут ученики с ней спорить, ведь ей никогда в голову такое не приходило. Она старалась этого не позволять, обиды не показывала, но и не спускала с рук: вызывала родителей, мстила, подгадывая моменты невыученного урока для позора перед всем классом. Ученики, столкнувшись веселым взглядом с ее холодными глазами и получив в четверти заниженную оценку, а дома нагоняй от родителей, больше молодую учительницу открыто не задевали.

Ее отъезд в Москву в школе восприняли довольно равнодушно и быстро нашли замену.


Столица встретила Ирину Евгеньевну холодной весной и хлопотами по обустройству на новом месте. Несколько месяцев работы в белой школе, куда она попала случайно, но очень вовремя, совпали с ее освоением общемосковской жизни. Коллеги поприветствовали ее доброжелательно, но без особых эмоций — приближался конец учебного года. Ирина Евгеньевна была мила, дружелюбна, всегда участвовала в общих чаепитиях, сдержанно, но очень внимательно впитывая информацию о новом месте работы и людях.

Скоро начались летние каникулы. Ирина Евгеньевна не отказывала никому в просьбе подменить на дежурстве или поменяться сменами. Она приобрела, как говорится, важный первоначальный капитал — расположение коллег, которые, не занятые летом уроками, приглашали ее покурить и поболтать. Она отвечала взаимностью — слушала, улыбалась, интересовалась, казалось, всем, что составляло жизнь внутри, за тяжелыми дверями на крыльце с барельефом. В отпуск Ирина ушла совершенно счастливой с предвкушением следующих этапов приближения к новому витку исполнения мечты.


На педсовет, первый в новом учебном году, Ирина пришла в подаренном мамой костюме и в бледно-розовой блузе под пиджаком. Ей казалось, что только так должны выглядеть учителя в московской школе, да что там — в любой школе. Высокие каблуки, несмотря на небольшой рост, она не признавала, но быстрый и жесткий стук ее сменных школьных туфель на низком отдавался в коридоре эхом приближающегося поезда. Этот стук запоминался больше, нежели внешность новой учительницы, но и он почти выветрился из памяти коллег за время летних каникул.

На педсовете было очевидно, как и везде, впрочем, идеологическое разделение общества. Ирина Евгеньевна потопталась немного в дверях, здороваясь со всеми и улыбаясь коллегам, чтобы потом занять серединное место. Она старалась быть милой со всеми без исключения, но нравились ей те, кто сидел сзади, «на Камчатке», как говорили школьники с незапамятных времен. Она постоянно, хотя и полуоборотно, стараясь остаться незамеченной, поглядывала назад, на тех, кто выделялся на общем педсоветном фоне. Чем? Она не могла так сразу сказать. Зато она быстро поняла, что если ее эти веселые коллеги привлекают и притягивают, то для парторга, которая то и дело щелкала, как затвором ружья, взглядом в ту, «камчатскую», сторону, именно там проходила линия фронта. Серединное место как нельзя лучше дарило прекрасный обзор. Ирина Евгеньевна была собой довольна и смотрела, слушала, сравнивала, снова слушала, подмечала, впитывала…

Карусель

Не только нововлившимся учителям, таким как Ирина Евгеньевна, но всем было видно, что коллектив в белой школе был весьма и весьма неоднородным. Директор всеми силами подбирал кадры яркие и энергичные, особенно в том, что касалось преподавания английского, где энтузиазм по-прежнему заменял нехватку учебных пособий. Найдя оазис свободы, пусть и ограниченный школьными стенами и программой, обнаружив место, где идеи находят понимание, пришедшие сюда молодые кадры приводили с собой единомышленников. Мало-помалу школа начала не то чтобы греметь, но звучать нотами неожиданно чистыми, заставляющими даже скептиков прислушаться, поднять палец и сказать: «О! А ведь это что-то этакое… Знаете, вот давно я не встречал звука такой ясности и силы».


Один из выпускников, которому посчастливилось окончить школу до всей этой истории, назвал как-то родные пенаты с английским уклоном каруселью наоборот. «Что значит наоборот? — спросили друзья. — Это как? Крутится в обратную сторону?»

«Нет, — ответил юный философ, зачитывая перед одноклассниками сочинение на свободную тему. — Ведь что такое обычная карусель — в парке Горького или Сокольниках? Это старые деревянные лошадки, видавшие виды кареты, грустный со слегка повисшей набок шеей жираф, слон, приподнявший то ли в прыжке, то ли в полете все четыре толстеньких ноги. Весь этот реквизит хороший хозяин подкрашивает, раскрашивает, подпирает фанерной планкой жирафью шею, да так, что он уже и не грустный совсем, а слон превращается в веселого слоненка, готового унести седока в волшебные джунгли.

И потом, как только все готово, загораются лампочки, разноцветные гирлянды и, главное, — играет музыка. И все это действо завораживает, ведь вместо подкрашенной деревянной карусели со скрипучим полом перед нами предстает волшебный мир.

А вот наша школа — карусель наоборот, собственно, как вся наша жизнь, возможно, и вечная российская жизнь. На добротном настиле ждут нас, седоков, довольно однообразные лошадки, которые остаются серыми для большинства незаинтересованных соглядатаев. Другие же посетители, такие как мы, погладив грустное деревянное животное и не поверив в его тоску, прежде чем вернуться в свой такой же тусклый и раскольничий двор-колодец, обязательно втихаря возьмут — да и отковырнут защитный слой камуфляжа, расковыряют гвоздиком краску под пухлой пылью… И тогда они обнаружат закрашенную серым золоченную сбрую… Но ведь это богатство дано увидеть не каждому!»


Слушая размышления своего ученика, преподаватель литературы тут же схватилась в ужасе за голову. Потом, оглянувшись вокруг и убедившись, что никого, кроме своих, рядом нет, оценила его философский опус, но посоветовала больше на свободные темы не писать. Выпускник все понял. Его экзаменационное сочинение на тему «Образ В. И. Ленина в советской поэзии» зачитывали как эталон прекрасного обучения и правильного патриотического воспитания в средней школе. Все знали, что его будущее с философией в дальнейшем связано не было.


Установленные системой правила серо-коричневых цветов маскировали краски жизни, бьющиеся под толщей программных клише и передовичных типографских штампов. В едином порыве пионерского салюта взлетали руки на торжественных линейках… Классу к шестому ученики воспринимали эти сплачивающие мероприятия как привычную часть школьных будней.


Между тем белая школа со всей серьезностью давала обещания. Она захватывала в паутину коридоров, глядя на своих питомцев одновременно сурово и нежно, и сулила будущее яркое, откровенное и честное. Она надеялась на лучшее. Но эти обещания… Кто-нибудь из тех учителей, у которых на уроках, как среди скалистых берегов, закипали непрограммные страсти, подумал о том, куда потом поплывут построенные им корабли? Как придется лавировать, лавировать, да, возможно, и не вылавировавать между Сциллой и Харибдой в волнах советской жизни?

Да, им бы только повоспитывать и поучить, приоткрыть горизонты нарисованного на школьной доске иного будущего, заглянуть в душу, потискать ее и потрепать. Потом, правда, надо не забыть мягко положить руку на плечо и тихо сказать: дружок, ты же понимаешь, что этого и вот этого, а также немного из того, о чем мы говорили вчера, не стоит писать в сочинении… С разницей буквально в пару уроков Павлик Морозов герой становился Павликом Морозовым предателем. А после оба взирали на учеников двуликим Янусом, который тянул к подросткам, зазевавшимся в коридорах гуманизма, щупальца то ли помощи, то ли искушения, то ли революционной стойкости, то ли того, от чего сложно отказаться.


Директор старался изо всех сил сделать из рядовой школы необычную. Потом, устрашившись того, что сотворил, пытался вернуть ее к обычности, которая была ей явно мала. Он прекрасно видел разнообразие и преподавателей, и детей. Школа была, безусловно, живым организмом, который нужно было растить, как ребенка, ухаживать, как за нежными, капризными цветами, а порой принимать не самые популярные решения.


Каждый преподаватель поднимался на правый косогор за чем-то своим, что не всегда исчислялось суммой полученной зарплаты. Собственно, и зарплата-то была не сильно объемной, так, «на поддержание штанов», как любили шутить на учительской «Камчатке». Были те, кто ничем не выдавал своих интересов, добротно и спокойно отрабатывая уроки. Никаких всплесков и волн они не вызывали, но и проблем не создавали. Другие горели и зажигали своих учеников. Третьи пришли в школу из любви к детям, считая себя ответственными за них перед какими-то высшими силами.


Так один из преподавателей словесности в старших классах, Ида Иосифовна, была предана своим ученикам беззаветно, они были для нее прекрасным божеством. Они — их внутренний мир и их души — были целью всего, что она делала. Уроки были построены так, чтобы самый сложный предмет, самые непонятные парадигмы поступков «лишних» людей и поиски смысла жизни становились ясными и любимыми. Она как будто доставала с неба яркие звезды, делала из этого неземного материала красочные игрушки и дарила их своим единомышленникам.

ИИ, как звали ее между собой и дети, и коллеги, никогда не повышала голоса, никогда не позволяла себе едких замечаний. Тот, кто посмел хоть раз в ее присутствии унизить товарища или высмеять, не мог уйти домой без серьезного разговора с глазу на глаз. О чем они там говорили за плотно закрытыми дверями, оставалось тайной. Чаще всего ученик себе такого впредь не позволял. И никто не задавал вопросов — все знали, что такое конфиденциальность, хотя и произнести это слово могли далеко не с первой попытки.

При этом любовь к детям и почти материнская забота ИИ имели грани, твердые, как у алмаза, сверкающие высоким мастерством преподавания и глубиной интеллекта. Без внешних признаков железной дисциплины ей удавалось добиваться полного внимания, добровольного подчинения и прекрасных результатов. Литература открывала перед ИИ возможность объяснить детям главную, по ее убеждению, жизненную аксиому: хорошо и плохо далеко не то же самое, что можно и нельзя.

Выпускники Иды Иосифовны на всю жизнь потом сохраняли преданность печатному Слову с самой большой буквы. Они его научились распознавать в потоке черно-белых газетных штампов с красным отсветом, в замыленности старомодного слова «честь» и среди перевертышей нравственных правил.


Другой литератор, Лидия Николаевна, учеников, без сомнения, любила, но главным действующим лицом в ее жизни как внутри школы, так и за ее крыльцом с барельефами была литература. И здесь Литература писалась с большой буквы. В созданном Лидией Николаевной мире школьникам, далеким от звания и уж точно — уровня богов, предлагалось трудиться, овладевать, постигать и, направляемые сильным течением, нестись к пониманию величия мастеров словесности.

Отталкиваясь от разных точек опоры и исповедуя разные религии преподавания, оба словесника считались лучшими. Они были близкими подругами, которые вместе делили уже не первое школьное пространство. Женщины дополняли друг друга, поддерживали, но что правда, то правда — порой по несколько дней оскорбленно не разговаривая из-за непримиримых разногласий по поводу семейной жизни Льва Толстого.

Внешне они тоже были разными и представляли вместе забавный и насыщенный в гармоничном звучании дуэт: ИИ катилась, всплескивая руками по каждому поводу, как маленький круглый шар. Она кружилась на манер спутника вокруг величественной Лидии Николаевны, громкой, но несколько медлительной в поступи по коридору и в глубоких размышлениях. Уважение к словесникам было таким огромным и бесспорным, что старшеклассники, следуя молча за двухголосной дискуссией, ждали в течение всей перемены своей очереди задать («Заранее понятно, что, наверное, глупый, так, может, вообще не спрашивать?») какой-нибудь вопрос.


В среде «англичан» манеры и нравы были куда подвижнее: здесь царила атмосфера постоянного и яркого действа. В младших классах это были игры и песенки, в средних — сценки и громкие диалоги, в старших — открытия, приоткрытия, столкновение разных миров, дух полузапретной «иностранщины». В то же время с самого начала, с обязательного зеркальца для правильной артикуляции непривычного th и до гордого аттестатного конца здесь уважали и задел никуда не исчезнувшей гимназической зубрежки.

Собственно, и «англичане» были тоже разными, но та развеселая группа, которая сидела на «Камчатке», притягивала к себе, как магнит металлическую стружку, и доброжелателей, и недругов. Она служила источником постоянного раздражения так называемой «старой гвардии», что не мешало, впрочем, ее адептам пристраивать своих детей именно к ним, которые с «Камчатки».


«Старая гвардия» не всегда была старой по возрасту. Она просто не любила перемен. Помимо антисоветчины, на грани которой, как «старогвардейцы» были уверены, балансировали «англичанки», самой опасной им казалась вольница. Их пугал потянувший и уже основательно дующий сквозняк новомодной дерзости, когда ученик осмеливался задать провокационный вопрос. Ведь учитель тогда опускался до начала дискуссии. Хуже этой вакханалии могло быть только то, что преподаватель еще и позволял себе позорно проиграть, прошерстив разные энциклопедии и словари, чтобы в результате признать правоту какого-нибудь юного умника.

Учиться, учиться

Ирина Евгеньевна сразу начала движение в разных направлениях. Вливаться в коллектив нестандартной школы с иными нравами, не похожими на то и на тех, с чем и с кем она пересекалась раньше, в своем городе, — занятие непростое и требующее затрат. Она не ожидала, что столкнется с чем-то подобным.

Когда она осторожно делала свои первые нетвердые шаги в Москве, перед ней лежали, как на блюдечке, обычные школы, где всегда не хватало преподавателей. Она не торопилась и не стремилась прибиться к первой попавшейся с десятком параллелей и сотней разных, тут невозможно ошибиться, проблем.


Ирина даже не предполагала, что ей так пригодятся все те жизненные знания, которыми ее вооружила мама, сохранившая и трогательно поддерживающая связи со столичным миром после командировок и курсов повышения квалификации. Мамина пиететная манера отодвигать себя в сторону и внимательно слушать тех, кто ближе стоял к центральному очагу просвещения, а также регулярная передача подарков и подарочков с оказией, гарантировали ей память и благодарность подруг-коллег. Именно они все были поставлены в известность о приезде Ирины. Ирине же были даны наставления: что и кому подарить, в какой мере сблизиться, если позовут, или «вот с Валечкой, Валентиной Палной, доченька, можно довольствоваться лишь телефонным приветом. Сил и времени не трать, бесперспективно тут, но пусть о тебе узнает… Мало ли что…»

Это «мало ли что» от той самой Валечки и сыграло решающую роль в поиске хорошей школы. Спасибо маме. Ее знакомым Ира продолжала звонить на Новый год, поздравлять с Восьмым Марта. Валечке, Валентине Павловне, которая, наверное, делая приятное директору белой школы, как раз и соединила все слагаемые в один успешный, для всех полезный результат, Ирина нанесла визит не с пустыми руками. Впрочем, если заветную дверь и можно открыть по знакомству, то вот удержаться за ней — дело, требующее труда и расчета.


Для сближения с матерыми коллегами-словесниками Ирине Евгеньевне сыграла на руку разница в возрасте. Ее желание рассмотреть поподробнее методики двух мастодонтов, было воспринято как неподдельный интерес молодого специалиста, пусть не прямо-таки молодого-зеленого, но все равно того, кто готов слушать и учиться. Это подкупало. Располагало. Ее приняли и авансом назначили на роль преемницы. Что еще волновало Ирину Евгеньевну? Больше, чем новые методики, она хотела понять, разглядеть диспозицию разных школьных сил.

Походив на уроки и погрузившись вместе с учениками в мир литературы в представлении сначала Иды Иосифовны, а потом Лидии Николаевны, она выбрала своим негласным наставником последнюю. В ее подходе она увидела много интересного и полезного, что можно использовать и самой. Ирина Евгеньевна вооружилась блокнотом. Через месяц купила их сразу несколько. Потом к ним добавилась толстая общая тетрадь в коленкоровой обложке.

Открытий и полезностей было много, так много, что потом, далеко потом, когда Ирина Евгеньевна уже с усмешкой и некоторой теплотой вспоминала свое «ученичество», она ловила себя то и дело на использовании разных записанных когда-то «секретных ходов» из старых блокнотов. Впрочем, они уже к тому времени казались ей ее собственными.


Ида Иосифовна любила весь мир. ИИ обезоруживала своей открытостью, яркостью эмоций, проживанием вместе с любимыми героями всех перипетий их литературной жизни, многозначной недосказанностью в угоду времени. Здесь было все иначе, по-другому, чем у Лидии Николаевны, но не менее интересно и тоже весьма полезно.

Впрочем, к беззаветной любви этих почти усатых басовитых подростков, какая обнаружилась на уроках у ИИ, Ирина Евгеньевна была совершенно не готова. Мало того, она не считала это нужным и для себя полезным. По ее убеждению, любить чужих детей невозможно, разговор об этой любви — сплошное лицемерие, а быть преданной можно только своим близким, семье. Школа — это работа, а работа — это планы, порядок и зарплата. Смешивать разные жизненные векторы ей представлялось излишним и, что гораздо важнее, накладным с разных точек зрения — как временных, так и душевных. Иметь дело с предметом под названием «Литература» было проще, чем ждать, когда какого-нибудь Пьера или Рахметова полюбит тот или иной ученик. Собственно, зачем на чувства к вымышленным персонажам тратить свои душевные силы, она тоже не понимала.


Тех, кто своим горящим взором бросал вызов стандартной советской школе, новой учительнице было недостаточно. Она начала активно вступать в обсуждение школьных дел, а также деток, внуков, кошек и разведения кактусов со «старой гвардией», чей настрой на соблюдение правил ей был внутренне близок. Ирина Евгеньевна разделяла полностью их взгляды на четкость и бессюрпризность образовательного процесса. Скоро она стала там своей, а умение слушать, немного наклонив голову набок, как попугай на жердочке, прибавляло ощущение сопереживания. Все это сделало ее незаменимой в кулуарах, на чаепитиях и при рассматривании обновок в гардеробе.

Единственное, что не сильно ее занимало, — это сами уроки, которые были для нее поденной работой, такой, как и любая другая, а также дети, которым положено сидеть и слушать. Вот тут и прятался подвох, настоящая засада: дети в этой школе тоже были иными. Ирина Евгеньевна это быстро поняла. Сильно менять свои принципы и привычки она не собиралась и не могла при всем желании, но некоторые шаги во имя будущего и собственного спокойствия все же сделать пришлось.


В общении с детьми, а ей сразу перепали пятые классы, она придерживалась строгости и учебника. Уроки ее не занимали, а вот ее умение видеть психологические конфликты, во многом благодаря собственному опыту, сразу помогло ей выделить из среды учеников тех, кто был обижен, или пришел грустным после семейных криков, или завидовал соседу, или страдал из-за неразделенной первой влюбленности… Ирина Евгеньевна была готова понимать и сопереживать. И ребенок после уроков выкладывал ей все, что лежало на сердце тяжелым камнем несправедливости или небольшим, но острым камешком огорчения. Так рождалась детская преданность или, по меньшей мере, благодарность. Ирина Евгеньевна после таких минут задушевности и оказанной срочной душевной помощи выходила из школы, наполненная сиянием, которое горело в ней до самого дома, в течение целого часа постоянно людного и такого утомительного метро.

Дома она могла вдруг вспомнить историю девочки, переживающей из-за развода родителей, и за чаем поделиться с мужем. В ее рассказе, не без умысла, как красной ручкой, подчеркивалось самое важное: безответственность взрослых и страдание невинных деток. Пусть муж задумается. Правда, чаще всего она умело и практично оставляла школьные дела где-то там, за дверью квартиры.


Теперь, вступая в новый учебный год, Ирина Евгеньевна планировала расширить орбиту своего орлиного парения, свой круг общения. Она поглядывала, не подавая вида, на еще не охваченную территорию, где царили независимые и звонкие англичанки. Это сулило приятное времяпрепровождение, новые открытия в столичной галактике и, совершенно очевидно, — иную ступень в ее жизни.

Дни шли, звонки звенели, сухая листва сжигалась, наполняя весь мир особым осенним запахом гари и суетности. Потом приходили дожди, смывали листву и дым, оставляя серые подтеки на гордых и равнодушных барельефных профилях над школьным крыльцом.


В родном городе Ирины осень наступала позже, была суше, приятнее и тянулась дольше, логически понижая градус температуры и позволяя вдоволь поносить плащи и пальто. Москва оказалась непредсказуема: в сентябре мог случиться ноябрьский холод, а в октябре — настоящее лето. Впрочем, Ирину Евгеньевну, занятую работой, старательным общением с коллегами, обустройством квартиры (а это было непросто на новом месте при уже охватывающем все сферы жизни тотальном дефиците), погода занимала мало и скорее удивляла, чем раздражала.


Она помнила, что главной заботой в это время было не промочить ноги еще до прихода в школу и не потерять свой новый японский складной зонтик, который потом вместе с другими зонтами разных расцветок раскрывался и сушился в учительской раздевалке. Все зонтики сушились спокойно, дожидаясь своих хозяек, пока кто-то, начитавшись привезенных «оттуда» журналов, не сказал, что в Англии, оказывается, держать открытый зонт в помещении — плохая примета.

Слово «Англия» было священным, почти законом, поэтому с тех пор зонты сушились в коридоре. «Старая гвардия» не поддавалась на английскую провокацию, принципиально продолжая раскрывать с треском мокрые зонты в раздевалке. Ирине пришлось принимать первое на новом месте серьезное решение. Через какое-то время судьба оставленного без присмотра зонтика уже не на шутку волновала Ирину Евгеньевну, мешала сосредоточиться во время уроков. И она стала носить в школу старый зонт, привезенный еще оттуда, из прошлого.


К тому моменту, как выпал первый снег, новая учительница перестала быть новой. Все отметили ее доброжелательность и общительность, аккуратность, перестали обращать внимание на неуверенность, тщательно скрываемую за дробным барабанным боем устойчивых каблуков. Жизнь владелицы этих каблуков тоже за это время стала проще, понятнее, как будто смазали и завели хозяйской рукой добротный механизм. И вот закрутились, завертелись винтики, шестеренки, и стрелки бодро пошли по школьному кругу каждая своим правильным путем.


Ирина Евгеньевна была довольна, умело складывая все слагаемые своей удачи. Понемногу приручила и приучила к себе не всегда понятных «англичанок», пользуясь негласной симпатией Лидии Николаевны как пропуском в интересный и новый мир. Негромко, с опаской, но она уже могла запросто зайти в кабинет Лилианы Георгиевны, к примеру, после уроков или позвонить Нине Абрамовне, чтобы просто поболтать и обсудить разные школьные события.

Отношения же с Лидией Николаевной оформились давно в нежно-задушевные с той ноткой ученичества, которое на тот момент совсем не обижало, а наоборот — позволяло молодой учительнице чувствовать причастность к чему-то особому, почти заговорщицкому. Так что, когда в один полуснежный день, вечереющий уже синим, коллеги, спускаясь с высокого крыльца веселой и шумной компанией, пригласили ее пойти с ними в ресторан, Ирина Евгеневна испытала чувство триумфа и немного от того радостного волнения, почти как перед первым свиданием.

Ресторан

В ресторане, открытом недавно и так стильно, приглушенно-камерно отделанном деревянными панелями, учителей из белой школы знали и любили. Достаточно было позвонить — и часов в 5, в будний день, когда не так много найдется желающих праздно провести время после работы, столик непременно ждал женскую, и не всегда женскую, компанию со всем радушием, на которое только был способен советский сервис. Официанты старались, а гардеробщица всегда держала в запасе для учительских скромных пальто вешалки-плечики. У нее тоже рос внук, а причастность к обслуживанию небольшого, но приятного общества учителей из знаменитой в районе школы грело ей душу обещанием правильного будущего для мальчика.


Нина Абрамовна, Нина, готовить не умела, не любила и в ресторанах чувствовала себя не просто хорошо, а естественно, в буквальном смысле в своей тарелке. В этот вечер «девочки» собрались не в полном составе: кого-то ждали дома, кому-то нужно было успеть забрать ребенка из детского сада — зато с ними впервые решилась на нестандартное мероприятие новая коллега, Ирина Евгеньевна. «Прямо явочным порядком!» — подталкивали ее, используя понравившееся в последнее время диссидентское выражение, веселые «англичанки».

Ирина Евгеньевна была в ресторане не первый раз в жизни, но так чтобы «явочным порядком», без мужа, после работы и с коллегами — это в ее жизни стало прорывом. Минувшим летом они отдыхали в Крыму — так там как раз захаживали в ресторан, не часто, пару раз, не то чтобы поесть — у них была курсовка в столовой, а чтобы, заказав пирожное с кремом и по бокалу местного вина, потанцевать под вокально-инструментальный ансамбль. Здесь, в Москве, в ресторан они еще ни разу не ходили, не до того было, да и все кругом говорили, что попасть туда чрезвычайно сложно.


В целом еда, даже прекрасно приготовленный бефстроганов — визитная карточка нового ресторана, — не была главной целью посетительниц. Ресторан служил местом, где не было лишних ушей при обсуждении школьных дел, сплетен и к тому же располагался вдали от семейных обязательств, посередине между работой и домом. Ирине Евгеньевне хотелось общения, ей нравились задорные, непривычные «англичанки» и их тесный круг-кружок. Она помнила, что не сразу удалось с ними сойтись. От этого ценность и сладость вечера наполняли медом ее душу.


Давно, как будто сто лет назад, когда учебный год двигался к завершению, ей неожиданно выпала удача — она пришла в белую школу. Краем уха она слышала, что место освободилось после того, как одна учительница эмигрировала то ли в Израиль, то ли куда-то еще. Ирина Евгеньевна никогда не сталкивалась с подобным. В газетах называли это предательством. Она не понимала, что должно заставить человека, более того — советского учителя, который несет ответственность перед учениками, покинуть родину и, главное, уехать из Москвы. Сейчас, общаясь с новыми коллегами, ей открывалась иная сторона этой реальности. Она и притягивала своей запретностью, и пугала, грозила разрушить уже сложившийся, как кирпичики колодца, ее слаженный внутренний мир. И точно как в колодце вода, новые знакомства и темы, вокруг которых кружились разговоры, оставляли на стенках ее души мутный, иной раз скользкий осадок.

Позже она узнала, что ее предшественница никого и ничего не предавала, а ей просто подвернулся случай поменять работу в белой школе на посольскую в ГДР. Слово «Израиль» просто настолько часто и секретно-полушепотно возникало в нынешних разговорах, что Ирина Евгеньевна, держащая уши по ветру и впитывающая каждое слово, соединила ни в чем таком, как оказалось, не замешанную и вообще не знакомую ей учительницу с запретной страной.


Беседа между салатами и горячим вилась, струилась без особых препятствий вокруг разных школьных новостей. Коллеги были беззаботны, расслаблены, смешливы и совсем не высокомерны, как Ирине Евгеньевне казалось раньше. Она даже рассказала, как разнимала драку в коридоре между девочками, которые царапались и кусались не хуже диких кошек. Ей было непривычно пока быть в центре внимания, но очень нравилось. Правда, ее попытка всех развлечь была скорее редким исключением из ресторанных правил, потому что лучше Нины Абрамовны никто застолье не вел. Остальные, не считая нечастых моментов действительно серьезных обсуждений, создавали некую массовку, подыгрывали Нине как признанной приме.

О личной жизни женщин Ирина Евгеньевна знала мало, в гостях пока ни у кого не была. Но огромный интерес к новому для нее обществу, которое жило по каким-то не знакомым ей правилам, она старалась по мере сил насытить, присматриваясь и прислушиваясь. Ей было внове многое: шутки, анекдоты, чаще всего про политику, темы отъезда и диссидентства, «бульдозерные выставки», эпиграммы, любовные истории и измены известных актеров… Ей нечего было сказать на эти темы, но она была благодарным и внимательным слушателем. Она понимала, что ее допустили в мир, который лежит, как зазеркалье, в другом столичном измерении, — яркий, интересный, наполненный событиями и эмоциями, а также, что немаловажно, возможностями.

У «девочек», как они обращались друг к другу, было все схвачено. Взору провинциальной учительницы открывалась настоящая, разветвленная, но не видная обычному глазу, инфраструктура социального несоветского обеспечения: консультации у знаменитых врачей на дому, билеты в театр и на гастрольные концерты, спекулянтки со шмотками, портнихи из ателье Большого театра, скорняки с Кузнецкого, закрытые продажи в ГУМе, пирожные из Столешникова и прослушивание музыкально одаренных детей у преподавателей Гнесинки. У Ирины Евгеньевны расширялись зрачки, как у кошки, когда она присутствовала при их обмене «явками и паролями». Она надеялась, что со временем ей тоже удастся приобщиться к этой жизни, как и к новому стилю в общении и интеллектуальной остроте.

Пока же суть да дело, слушая разговоры и шутки коллег, Ирина попробовала мясную закуску с тонким вкусом неизвестной травки и выпила «Боржоми». Она пошла в ресторан не ради кулинарных открытий — дома ее ждал ужин, к тому же выбрасывать деньги на ветер она не привыкла. Общение, сближение, причастность — вот была цель. Ирина Евгеньевна вся превратилась в слух, стараясь при этом не показать своей жадности до каждой потаенной, но готовой призывно зазвенеть мелочи.


— Дочь-то дома? — Лилиана Георгиевна спросила Нину Абрамовну, которая листала записную книжку в поисках телефона известного офтальмолога.

— Думаю, да. А где ей еще быть? Уроки, наверное, делает. Она не доставляет проблем, пока на вешалке не качается и с мальчишками не дерется. Ты ж сама знаешь! Но растет, растет…

— Ты не думала, что ее имя может стать проблемой?


Ирина Евгеньевна чуть не поперхнулась недопроглоченным «Боржоми»: это ж надо, как можно обсуждать семейные дела вот так, походя, за салатиком? Семейные дела для нее были священны. Она не могла даже в мыслях допустить, что кто-то пройдется своим острым язычком по имени ее дочери. К моменту рождения малышки популярность Ирин, Елен и Татьян пошла на спад, и они с мужем выбрали ребенку имя редкое и возвышенное. В пользу правильного выбора говорило то, что ни в ее родном городе, ни в Москве она еще не встречала девочек с таким очаровательным именем Алина.


Впрочем, Нину вопрос скорее озадачил, чем задел:

— Не поняла. Лелечка, что ты имеешь в виду?

— Алла! Алла! — на разные лады провозглашала Лилиана. Кто-то из девочек начал потихоньку смеяться.

— И что? Мне нравится. И так мало Алл вокруг…

— Ты вообще чем руководствовалась, кроме оригинальности, когда так называла еврейскую девочку? А если вы уедете? Будешь на тель-авивской улице кричать «Алла! Алла!»


Все начали хихикать. Ирина Евгеньевна замерла в ужасе, так и не донеся бокал до стола. Нина наконец поняла, что Лилиана имела в виду, и в шутливом, театральном замешательстве подняла глаза к потолку. Она воздела руки в молитвенном обращении к комедийному богу — смешно, конечно, представить себя на тель-авивской улице, причем даже без криков «Алла»… Она даже не может вообразить себе ни этой улицы, ни этого Тель-Авива — кроме ослепительного солнца и почему-то военных самолетов, ей ничего не представлялось. Отъезд ей казался чем-то сродни полету на Луну, а Израиль, от одного названия которого замирало сердце, удивительной, но почти нереальной страной.

— Ничего, имя как имя. Ну… да, не для тель-авивской улицы, конечно. Так что отъезд пока отменяется. Отбой! Имя — это важное препятствие. Все остальное уже на мази, — Нина приглашала всех поучаствовать в смешном неожиданном столкновении разных миров. Потом посерьезнела, задумалась и устало произнесла: — Да ладно, что уж там. Вообще-то я не думаю, что мы уедем. Даже могу сказать больше: точно не уедем. Никуда мы отсюда не уедем… Мама вот… Да и как ехать — одной с ребенком, без мужа и в никуда? Моя жизнь здесь… С вами, девочки! Куда я без вас?


Вопрос про отъезд, который обсуждался последнее время всеми и везде, ей был не по душе. Он портил настроение. Он заставлял размышлять, примерять что-то ей неведомое и не свойственное, сурово-рискованное, граничащее с безумием. И при этом она прекрасно понимала, что просто боится, боится оторваться от этой серой, безнадежно социалистической со всеми вытекающими последствиями жизни. Но что ждало там? Не для нее такие решения, точно не для нее.

— Слушайте сюда, — перескочила на другую тему Нина, отгоняя от себя ненужные мысли. — Веду вчера урок. И тут приводят новенькую, беленькую такую девочку, Аня, что ли, прелестная. Тихая. Стоит так скромно себе в дверях. Предоставляют ее всем. Говорят: вот это Аня, она будет учиться в вашем классе и в этой группе по английскому.

— А я знаю! Она с родителями только что из Вашингтона приехала! Уже познакомились! — перебила ее Рита.

— Да, да, точно, это она. Форма на ней… Девчонки! Умереть не встать! Черт, не из «Машеньки», однозначно. Алке бы что-то такое симпатичное придумать, а то страх сплошной, этот гимназический экстаз синего чулка… Так вот, про девочку. Она прошла, села, тихо так просидела весь урок. Я по первости ее даже не трогала. А после урока подходит и протягивает мне коробочку. Говорит, дескать, вы будете моим классным руководителем, хочу вам от родителей передать сувенир. В знак, так сказать, нашего знакомства.

— Что же там оказалось?

— И ты взяла?


Девочки обожали красивые вещи. Это была их жизнь, другая жизнь, возможность хоть чуть-чуть подняться над реальностью — рыхлой, нездорового цвета, оседающей серыми творожистыми сгустками на всем, что только было видно и до чего дотягивалась рука. Сейчас они встрепенулись с особенным интересом. Они не желали ждать, пока Нина закончит обводить их многозначительным взглядом при взятой в лучших театральных традициях паузе.

— Так что в коробочке-то? Не тяни, говори давай!

— Оказалась красивая тарелочка с видом Капитолия. Взяла. А что делать? Думаете, не надо было брать? — Нина посмотрела на подруг с несколько наигранным сомнением. — Дорогие товарищи, так не стоило, что ли, брать?

— Да нет, все в порядке, — сказала Рита. — Что такого-то?

Подключились и другие:

— Они же несут от души, чтобы сделать приятное. Хотя… потом как им двойки-то ставить?

— Да ладно, ставить, ставить! Именно тем, кто несет, и ставить! Чем с ними строже, тем родители довольнее! И дальше чтобы несли!


Смех разрядил обстановку, и все заговорили, загалдели одновременно. Только Ирина Евгеньевна сидела, как мышка, мелко кивая головой. Она пыталась не показать вида, насколько все это ее поразило: и всякие насмешки, и то, что Нина так откровенно говорила об отъезде, и про подарок «оттуда» прямо в школе…

Дамы подняли бокалы с остатками «Боржоми» и нарочито церемонно выпили. Теперь они были готовы слушать продолжение истории, которая в исполнении Нины обещала стать не хуже хорошего свежего анекдота с ошеломляющей концовкой.

— Что потом? Потом я ее вежливо так, мягко спрашиваю: «Аня, и как тебе Москва? Привыкла уже?» Она на меня посмотрела, девки… Я ваще молчу. Ей лет двенадцать, глаза распахнуты, как две зеленые лужи, смотрит она на меня этими… лужами, впору лягушкой квакать… «Я, — говорит, — еще не поняла, когда и в какие магазины надо ходить, чтобы застать доставку товаров».

— Доставку товаров?

— Когда ходить в магазины? Умираю, девочки!

— Правда, скажите и мне тоже, а когда все-таки у нас доставка товаров?


Взрыв хохота. Нина с восторгом и нескрываемым удовольствием наслаждалась реакцией на свой рассказ. Краем глаза скользнула на новую коллегу, удивилась внутренне ее сдержанной, немного вымученной улыбке и понеслась дальше, к овациям. Впрочем, это была бы не Нина, если бы она задумалась хоть на минуту, а не продолжила играть дальше. Она не могла оставить слушателей наедине со скучными тарелками. Ни за что! Засмеялись и стоящие недалеко официанты, которых ресторанным хлебом, как говорится, не корми, но дай побыть рядом с учительской компанией, подышать инородным воздухом.

— Господи, я давно так не смеялась, — Рита утирала платочком с вышивкой самые настоящие слезы. — Ну ты даешь! Нинка, а ты что? Что ты ей ответила?

— А я ей так осторожно: понимаешь ли, Аня, в стране временные трудности… А вот ты же не будешь спорить с тем, что хорошо иметь фиксированные, постоянные цены на продукты, а не когда утром в американских магазинах одна цена на молоко, а вечером другая?

— Это ты специально? Добавила социалистического видения? Или как?

— А ты уверена, что там так все прыгает? — спросила Лидия Николаевна, убежденная в том, что Нина, как обычно, слишком просто воспринимает жизнь, причем по обе стороны границы — что тут, что там. — Ты откуда знаешь, что там одна цена утром, другая вечером?

— Да ладно вам смеяться! А про цены я читала, между прочим. И по телеку показывали. Все это знают! Может, конечно, не так и прыгают, не сильно, но неважно. Речь-то не об этом. Дальше слушайте. Смотрит она на меня, лягушка такая, и вижу я: она уже не рада тому, что рот открыла. Тогда я вдруг безумно четко понимаю, что с ребенком провели работу, да еще какую, что долго дома над этим трудились, внушали… Она хоть и глупенькая еще, маленькая, выросла на всем готовом, в Вашингтоне опять же жила, а тоже ведь не дура — видит разницу в свои двенадцать лет… И плохо ей, представляете, девки, ей прямо на глазах становится физически плохо от того, что она рот открыла, разоткровенничалась со мной. Она чуть сознание не теряет от страха! Клянусь! Я ее тогда нежненько так приобняла и говорю в шутку, ну знаете, чтобы внимание переключить: «Английский, небось, у тебя как родной? Будешь ошибки у нас поправлять?»

— Да, когда дети оттуда приезжают, — заметила задумчиво Лилиана, — «спикают» вовсю, как американцы…

— Она расслабилась немного под моими руками, потом улыбнулась и говорит: «Это некрасиво, Нина Абрамовна, ошибки исправлять у тех, у кого не было возможности слышать настоящую английскую речь каждый день. Американскую, если точнее. Американский английский отличается от классического английского языка, который вы преподаете».

— Ну ничего себе! И чем, по ее мнению, отличается? Сказала? Надо же, двенадцать лет и размышляет…

— Говорит, что так, как в текстах, которые в наших учебниках, никто вообще не говорит. Не хватает живого языка. Очень все… как прямо у Шекспира. Старомодно, в общем.

— У кого? У Шекспира? Во дает!


Официант тихо подошел и вежливо намекнул на то, что ресторан то ли скоро закрывается, то ли столик им стоило бы уже освободить. «Что, Вадик, уже?» — с официантом давно были на ты. Задорных и всегда щедрых на чаевые учителок здесь любили, называли «англичанками» и даже готовили им пакетики с собой, жалели — вот ведь с утра до ночи работают с чужими детьми, готовить-то самим некогда, бедолагам…

Женщины расплатились. На Ирину Евгеньевну все дружно замахали руками: «Да вы не ели ничего! Салатик один какой-то! В следующий раз заплатите!»

Ирина была благодарна, смущена, порывалась что-то сказать, но все уже толкались, смеялись напоследок анекдотам, пересказывали Нинин рассказ и нежно приобнимали новую коллегу, не слушая.


Стараясь ничего не забыть, повязывая на ходу платочки и шарфики, женская компания направилась в гардероб.

— Училки, а училки! — Нина схватила меховую шапку и приложила к носу хвост пушистого зверька. — Асса! Напились и буяним! Ну скажите вы мне, что нам, красивым, на фиг делать в этой Америке? Со скуки подохнешь посреди их изобилия! Мы сами с усами! Нам-то есть, что терять! Нигде нет таких, как мы, — близких и самых умных! Кстати, как насчет билетов на Таганку? Лидочка, ты обещала! Я уже месяц не была в театре! Смотри, дичаю на глазах!

— Будут, будут билеты. Только, пожалуйста, Ниночка, умоляю тебя, не вступай в опасные разговоры. Ведь сама знаешь, и у стен есть уши… А тут ребенок. Ты никогда не думаешь наперед! Выходим, девочки. Осторожно, скользко, как черт знает что. А всего-то ноябрь… Темно, как в ж… Не буду, нелитературно это, хоть и правда. Давай, давай мне руку…

— Всем к метро? — открыла впервые за долгое время рот Ирина, ошарашенная ритмом веселья. Она уже была рада наконец выйти на улицу. Теперь она с надеждой смотрела на коллег, потому что не была уверена, что найдет дорогу до ближайшей станции. Район Ирина знала плохо, никуда, кроме школы, от школы до метро и обратно, пока не доходила — боялась заблудиться.

— Ирочка Евгеньевна, а вам куда ехать-то?

— Ирина Евгеньевна, Нине к метро и Леле. И Лидии Николаевне. А вы где живете?

— На Текстильщиках…


Ей стало зябко. «Текстильщики прозвучали как-то не так, не очень», — подумала Ирина. Вечер вдруг стал густым, она — уставшей, а впереди еще долгая, казавшаяся отсюда бесконечной, дорога до дома. Ей почудилось, что все на нее смотрят с презрением. Она попыталась разглядеть получше, где кто, различить коллег, идущих впереди. Девочки по двое, поддерживая друг друга, шли по скудно освещенной улице, болтали о театре, о выходных. Кто-то, похоже, Рита, подошел сзади и взял ее под руку.

«Запуталась совсем! Зачем им на меня как-то не так смотреть? В конце концов и в Текстильщиках люди как бы живут, не только на Арбате… Да я вообще не в курсе, кто из них где живет…» Когда-нибудь и она обязательно обоснуется, скажем, на самой улице Горького. Не ради Текстильщиков, где на улицах темно и как-то… слишком по-пролетарски, она ехала в Москву. «Все впереди. Все будет хорошо. Сейчас просто уже пора домой», — повторяла она про себя.


Ее мысли стали строже, выправились, подтянулись, как солдаты на плацу. Вдруг ее накрыло раздражение: «Америка им не подходит. Выпендреж. Передо мной эту, ну, комедию, разыгрывали. На самом деле, небось, завтра бы уехали отсюда. Их же всех только и тянет туда… Вранье все. Не верю… А то ладно, с ними весело, и польза тоже какая-никакая. Вон Таганка к примеру. Столько всего про этот театр слышала… Хотя зачем мне он, этот театр, скука смертная…»


Успокоившись немного, Ирина Евгеньевна двинулась к метро вместе со всеми. Она быстро догнала Лидию Николаевну, которая ей казалась оплотом разумности среди веселых и провокационных «англичанок».

Впереди Нина с Лилианой продолжали рассказывать анекдоты.

— Слушайте из свеженького. Армянское радио спрашивают: что было раньше — яйцо или курица? Армянское радио отвечает: м-м-м-м, раньше все было!

— А этот? О, он просто замечательный! Внимание: вопрос ко всем! — Нина обернулась. Пятясь, стараясь не упасть, повернулась к отстающим, сокращая дистанцию и приглушая голос. — Кто мне скажет, какие признаки отравления черной икрой, знаете? Ну? Давайте! Идеи есть? Да вы что! Это когда вырастают густые брови и нарушается дикция!

Ирина не очень поняла, при чем тут икра, да еще и к густым бровям, но сухо, в пол-улыбки посмеялась вместе со всеми. Чуть не упала, правда, при этом на скользкой дороге. «Надо будет Толю спросить, не забыть бы», — подумала она и повторила про себя анекдоты, чтобы запомнить наверняка.

Диван

Зима выдалась ранняя, снежная, время близилось к Новому году — первому столичному Новому году. Бульвар между школой и метро превратился в длинный туннель под заснеженными деревьями, по которому вниз можно было катиться ледяными накатанными блестящими дорожкам. Ирина Евгеньевна осторожно обходила эти развлечения, недовольная тем, что теперь там дотемна толпились и толкались ученики. Дети есть дети, но она и в юности таким не баловалась — можно упасть, можно порвать или запачкать одежду, можно испортить обувь.

Она была всегда бережливой, и мама хвалила ее, ставя всем в доме в пример. Особенное отношение у Иры было к обуви. Не намочить, не поцарапать — особенно значимые аргументы. Муж только-только ей достал сапоги в каком-то своем распределителе, на мягкой невысокой каучуковой танкетке, замшевые, такие, в общем, такие… Другие за ними ночами стоят, номерки на ладони пишут… Все коллеги обновку заметили, отметили и долго рассматривали. Ей было особенно приятно, что даже Нина с Лилианой, школьные модницы, одобрительно поцокали языком, но почему–то, к сожалению, не спросили, откуда такая роскошь.


— Ирина Евгеньевна, заходите, заходите! Не надо снимать обувь! Можно просто вытереть. Вот тут я живу. Видите, самая обычная квартира… не хоромы.

Когда они вместе с Лилианой Георгиевной вышли из школы и направились по бульвару к метро, было еще совсем рано. Ирине не хотелось ехать домой. Гулять, впрочем, тоже не сильно тянуло — день был промозглый, неясный. Над аллеей висела туманная дымка, сквозь которую виделся белый ровный круг зимнего солнца. Морозы, взяв реванш после легкого мягкого снега в начале декабря, решили наконец себя показать, и холод пробирал нешуточный. Бульвар был пуст, только где-то вдалеке шла обычная баталия у снежной крепости. Деревья склонялись над головой, задевая, если вовремя не увернуться, голыми ветками с остатками утренней изморози.

Дойдя до метро, коллеги еще немного постояли, поговорили. Ирине было интересно все, что касалось новых знакомых и общих школьных дел. Лилиана не стремилась, в отличие от Нины, обсуждать всех и вся, но слово за слово — и какие-то сведения от нее Ирине Евгеньевне все же удалось почерпнуть.


Лилиане не надо было никуда ехать, а только перейти на другую сторону широкого проспекта. Так они стояли, разговаривали, пока совсем не замерзли. Лилиана никуда не торопилась, следующий день был у нее выходной. Сама не зная почему, она вдруг предложила новой коллеге зайти к ней на чашечку кофе. Ирина была счастлива. Стараясь не сильно показать свою радость, она взглянула на маленькие золотые часики на руке и, изобразив на лице некоторое раздумье, заметила: «Мне домой, конечно, уже надо бы… Но знаете, отчего же не зайти? Если не помешаю, конечно… Очень рада, вот правда, рада прямо очень… Я с удовольствием».


Так они перешли уже вместе на другую сторону широкого проспекта, которую Ирина раньше рассматривала только издалека, со знакомого берега. Пускаться одной в неизвестность, отрываться от привычного, накатанного пути ей никогда не хотелось. Теперь она была не одна, ей не было опасливо-одиноко. Лилиана ей показала еще один вход на ту же станцию метро — уже с другой стороны, где было людно, не так полупустынно, как у их «школьного» погружения под землю.

Ирина Евгеньевна заметила длинные очереди в магазины, отметила про себя, что нужно бы обязательно сюда наведаться как-нибудь самой, а лучше — вместе с мужем. Она чувствовала, как понемногу осваивает город, большой, такой разный, как чужое лоскутное одеяло. На этой стороне проспекта возвышались не какие-нибудь построенные на скорую руку пятиэтажки, а «сталинские» дома с арками, за которыми виднелись просторные дворы. Широкая улица обросла высаженными деревьями. Народ деловито куда-то бежал, а на углу продавали горячие пирожки.


Лилиана жила недалеко, в одном из таких кирпичных добротных домов. Ирина шла с замиранием сердца в предвкушении приоткрытия хотя бы одной, но реальной, настоящей двери в личную жизнь коллеги. Это ее занимало куда больше не всегда понятных анекдотов и обещанных билетов в театр, к которому тоже следовало, по идее, приобщиться, но не сильно хотелось тратить время.

Ирина Евгеньевна, немного стесняясь, как делая первый шаг в холодную воду неизведанного озера, прошла из прихожей в большую комнату.

— У вас очень уютно! И много света!

— Спасибо, — улыбнулась Лилиана и направилась на кухню, чтобы приготовить кофе. — Ирина Евгеньевна, проходите, располагайтесь. Я сейчас. Пойду сварю кофе.

— Да… Уютно и так стильно! Какая красивая мебель…


Она медленно начала двигаться вдоль стены, ощупывая обои, потом вышла на середину и потрогала, как при покупке, разлапистый вальяжный диван, прикрытый нежно-бежевым пледом.

— Только вот я бы не смогла сидеть на диване прямо посередине этой, ну, посредине комнаты…

— Не поняла вас, — Лилиана обернулась и с удивлением посмотрела на гостью.

— Ну… вот диван у вас стоит посредине… За спиной вот тут есть пустое пространство, диван, это… должен, он лучше, если будет стоять у стены. Обычно как бы всегда стоит у стены. Сзади ковер там, на стене, полки могут быть разные. Мне было бы неуютно вот так сидеть посредине комнаты, сзади же могут люди ходить. Движение. А я спиной…


Лилиана не знала, что и ответить. Любое пространство, каждый его сантиметр в небольших советских квартирах, даже в сталинских домах с высокими потолками, старались использовать максимально практично, чтобы каждому в семье, даже коту, который тоже очень кстати вышел их встречать, распушив серый с серебристым отливом хвост, придумать свой личный уголок.

— Не нравится диван посередине? Это же большая комната, — пришла в себя слегка ошарашенная хозяйка. — У стены напротив мой муж устроил себе маленькое бюро, видите? Он сам сделал — такое нестандартное, правда? Ничего ведь оригинального не купишь. Да и вообще… мало что обычно запросто купишь.

— Да, столик очень миленький. Сам прямо сделал? Правда? Но я про другое. Мне некомфортно было бы сидеть на диване, и я не смогла бы спокойно смотреть телевизор, если сзади меня не стена, а пустое как бы пространство. Будете смеяться надо мной, наверное, это глупости, конечно… Но я должна все видеть, если хотите, ну как бы контролировать все в комнате. Это неспециально, как говорится, подсознательно… Я должна видеть все перед собой, все, что происходит, ну это, везде, тут, в общем, в комнате. Если кто-то ходит сзади, за моей спиной, то я буду, ну, я того, буду все время оглядываться, чувствовать свою… ну… нервно чувствовать себя. Я так сбивчиво это объясняю, но это так, это все не должно как бы портить настроения. А вообще все это неважно… Чепуха все. У вас очень уютно. Мне очень, это, нравится. Такая мебель красивая. Все так… в стиль, со вкусом… Такие потрясающие шторы! Вы их заказывали?


Лилиана не сразу смогла переключиться на вопрос штор. Она смотрела на эту маленькую женщину с маленькими руками, как-то неудачно постриженную, обычную моложавую женщину, которая только что высказала желание все контролировать. И что самое важное — после первого удивления она поняла, что это не шутка. Что там у нее в жизни такого, что даже диван в своем доме нужно ставить, как вышку на зоне?

Ирина Евгеньевна не вызывала неприязни. Она не вызывала отрицательных эмоций, не вызывала раздражения. Она казалась душевной и понимающей. С ней было просто поделиться даже, наверное, чем-то сокровенным. Правда, не Лилиане, которая приоткрывала свое сердце с аккуратной сдержанностью далеко не каждому. Новая учительница старалась стать хорошей коллегой и ждала понимания в ответ. «Все мы такие, — думала хозяйка, — но…»


Слова о контроле, страх что-то сделать не так — чем не попытка защиты? Человек приехал из провинции, и — как Лилиане не знать — путь так скользок, если карабкаешься без особой поддержки по столичным ступеням. Она сама почувствовала их твердость и холодность в юности, когда восторженная, наивная пустилась в путь по неведомым дорогам огромного нового города. И юная Лилиана старалась не сорваться, удержаться, подтянуться, дорасти. Она делала все для того, чтобы однажды с чувством удовлетворения, гордости за свои успехи, с вершины достигнутой свободы оглянуться с радостью вокруг.

Но вот контроль… Это немного не то слово. Оно царапало. Оно уже поцарапало. Оно процарапало маленькую дорожку где-то в глубине сознания. А может, просто повисло этаким чужеродным углеродом в воздухе просторной комнаты, которую поделил пополам огромный, любимый, собирающий всю семью по вечерам диван. «Она не так проста, как кажется», — подумала Лилиана. Несколько секунд ушло на странные раздумья-штрихи-штопки. За это время гостья, кажется, успела задать какой-то вопрос и теперь ждала ответа…


— Вы что-то спросили, Ирина Евгеньевна? — Лилиана вынырнула из своих мыслей.

— Да, Лилиана Георгиевна, я вот хотела бы узнать, где вы шторы такие роскошные заказывали? Или покупали? Неужто в обычном магазине?

— Шторы? Я сама сшила. Если хочешь что-то оригинальное, то изволь — бери инициативу в свои руки вместе с иголкой!

— Ах, какая вы умелица! — Ирина Евгеньевна всеми силами пыталась загладить ляпнутое раньше, вырвавшиеся совершенно зря дурацкие слова про диван. Собственно, никто ее мнения не спрашивал, а вот комплементы всегда к месту, когда приходишь к кому-то в дом, тем более первый раз.

— А я мало что умею, — то ли грустно, то ли кокетливо произнесла она. — Но надо же еще где-то найти такую ткань! И потом достать такие красивые палки…

— Карнизы. Это мне родительница одна предложила, когда про ремонт говорили. Не знаю, где работает ее муж, но она мне дала один адресок, и… вот карнизы удалось заказать. Прямо в тон. И клипсы. Большие.

Лилиана задумалась, не слишком ли она суха по отношению к гостье.

— Но знаете, они все равно постоянно сваливаются и приходится залезать на стул и прикреплять.

— А тонкий тюль можно найти в магазине?

— Можно, наверное, — Лилиана видела, что коллега пока мало знакома с московской жизнью, и была готова терпеливо объяснять ходы и выходы, если таковые могут помочь. — На Ленинском есть магазин «Ткани». Знаете, где это? Метро «Ленинский проспект», прямо на площади. Там бывает, говорят. Правда, сами понимаете — длиннющие очереди, чуть ли не запись. Надо поспрашивать. Может, девочки в курсе, где кто что достает.


«Не школа, а золотое дно, — подумалось Ирине Евгеньевне, когда она после недолгого чаепития (хозяйка пила кофе) покидала квартиру коллеги. — Надо только правильно себя вести, не лезть со своими как бы мнениями, и все тогда у меня получится. Они ведь не злые, девочки, просто им все, похоже, слишком легко достается…»


Она не считала себя завистливой. Она не считала себя плохим человеком. Она всегда старалась поступать правильно, ответственно. Она все делала как нужно. Жизнь научила ее все делить на части, на отрезки: географические, временные, на сегодняшние и завтрашние, на близкие и далекие, на важные и не очень, на то, что может повлиять на ее жизнь, и на то, что нужно просто для атмосферы. Да, атмосфера тоже важна. К людям это относилось в такой же мере, но тут требовались внимание и осторожность. Только для сюрпризов и разных непредвиденных обстоятельств она не хотела оставлять места. Ирина Евгеньевна жила и хотела дальше жить так, чтобы неожиданностей у нее не случалось.

Последнее время, по мере сближения с «девочками», ей становилось неспокойно, в первую очередь, именно из-за не до конца ею понятых и не свойственных рядовой школе разворотов, этого «неуемного лицейского духа». Именно так с гордостью называли уклад белой школы Лидия Николаевна и Ида Иосифовна. Ирина не была уверена, что понимает, о чем идет речь. И это ее пугало.


В их странной гордости и идеалистическом восторге крылась опасность, которую Ирина Евгеньевна чувствовала то где-то в животе падающим в никуда камешком, то затылком, как будто вдруг сквозняк прошелся сзади холодной струей, то перехватом горла. И ей физически становилось плохо. Ее охватывал страх. Перед ней открывался непонятный простор, как будто она стояла на обрыве, на последней пяди знакомых запахов и цветов. То, что представало взору, весь этот огромный небесно-горный пейзаж в дымке таинственности, притягивал, приглашал к прыжку. Ирина ощущала в себе сбой, распад внутренней гармонии — не нужно ей никаких прыжков, никакой красоты. Ей вполне хватит прочного асфальта под ногами.


Ирина Евгеньевна была убеждена в том, что отношения с коллегами нужно строить, а особенно аккуратно — с теми, кого она не понимала. Да, она себе честно признавалась: не понимала. Увы. Они ее восхищали, это верно, но были другими, совсем другими. Да здесь все другое, говорила она себе, правда, сама в это верила слабо. Сослуживцы мужа, соседи по дому, с которыми она уже познакомилась, да и часть педагогического коллектива, как ни высокопарно это звучит, были вполне понятным миром, ничем не отличающимся от того, откуда она приехала. Почему бы ей не сблизиться именно с ними, чтобы остаться самой собой?

Что ее притягивает к этой группе, компашке, интеллектуальной банде со своими особыми словечками-паролями, к людям, которые никого вокруг не замечают? Один вызов и только. Не раз она перехватывала их насмешливые взгляды, когда на педсоветах какая-нибудь школьная дама совершенно правильно возмущалась из-за сережек в ушах девочек. Или вот недавно обсуждали театр. Школьный театр. Какие средства в это вбухиваются! Боже ж мой! Сборы макулатуры им не интересны, металлолом не собирают вовсе, а театр… Даже к ней обратились за поддержкой. Вы, дескать, словесник, вы тоже можете поучаствовать, себя по-новому раскрыть и детям дать возможность реализации и творчества. Она не смогла толком ничего ответить.


Ирина Евгеньевна знала, что не все пока реализовала, как мечтала, но к их театру ее планы точно никакого отношения не имели. Она молчала и не знала, что сказать, застыв между этими «вольными каменщиками» и парторгом, которая внимательно наблюдала за ней со своего места у окна и постукивала карандашом по тетрадке. Что она туда записывала, интересно? Как тут быть? Она решила, что пока можно и сыграть в наивную новенькую, а потому показательно засмущалась и сказала, что обязательно, несомненно подумает.

Нет, думать о каком-то самодеятельном театре после уроков с уже и так надоевшими учениками она не собиралась. Но как соединить несоединимое? Ей хотелось стать такой же свободной, яркой, запросто ходить в гости, рассказывать анекдоты, как Нина Абрамовна, иметь такую эрудицию, как у Лидии Николаевны, уметь к месту вставить пару фразочек на английском, как Рита и Ольга. А вот зачем при этом быть фигурой раздражающей, провокационной для администрации? Ладно, администрации, там тот еще директор, сам всех собрал таких особенных… Зачем делать врагами школьных идейных тяжеловесов, которые сгруппировались вокруг парторга и очень зорко, как уже поняла Ирина Евгеньевна, наблюдают за работой коллег по воспитанию советского подрастающего поколения? Главное — во имя чего?

Свежий анекдотный взгляд не сегодня проложил первую скептическую дорожку в ее восприятии окружающей действительности, она не считала себя дурой. Но разрушать в своем мире она ничего не стремилась и никому бы не позволила.

* * *

Она ехала, качаясь и отдавшись этой качке, в вагоне метро, смотрела в темноту за окном, отсчитывала станции, боясь проехать. В переходе Ира уже привычно пошла направо, потом по лестнице… Немного приостановилась перед эскалатором, перебирая ногами, прежде чем решительно вступить на скользящие вздымающиеся ступеньки…

«Как я устала», — подумала Ирина. Дорога была долгой, нудной и людной. Все толкались, куда-то неслись, даже если это и не утренний час пик. «Могла бы устроиться в школу поближе к дому», — ворчливая мысль с маминой интонацией ходила туда-сюда в голове. Ощущение неприятное. Как будто кто-то посторонний двигает мебель в твоем доме. Пришлось с ней внутренне поспорить: «Я все делаю верно. Не страшно, что дорога… В этой школе все будет хорошо, вот увидишь, мама! Да и все увидят!»


— Иринушка, я готовлю ужин! Раздевайся! Давай быстрее! Где ты ходишь? Я начинаю уже тебя ревновать к твоей школе!

— Привет, привет, Толя! Иду, родной! Как хорошо дома…

Ирина любила возвращаться, когда муж и дочь уже дома, вслушиваться еще из-за двери в звуки радио или телевизора, в уютную вечернюю болтовню, угадывать доносившиеся из кухни запахи. Толя хорошо готовил, любил это делать. Вот еще одна деталь, которую Ирина держала в тайне и предпочитала не знакомить посторонних со своим мужем. Все мое только мое, повторяла она слова своей бабушки и встречалась с подругами только днем. Не стоит нарушать ритм своей семейной жизни и, главное, — не надо ничего смешивать. Не стоит рисковать.


Толя был высоким, с возрастом стал интересным, оставив далеко позади не уверенного в себе худощавого юношу. Ирина готова была рассказывать о нем с гордостью, представляя как полученную ею награду или приз. В гости, если звали, она старалась ходить с Толей только туда, где — она узнавала заранее — застолье не обещало никаких сюрпризов в виде случайно забежавших на огонек одиноких женщин. Ох уж эти одиночки-разведенки… От них все беды приличным людям…

«А почему бы не завести кота? — подумалось ей вдруг. — Ведь у Лилианы есть. Надо только узнать, какой он породы. И пореже болтаться не пойми где после работы…»

Сестры

— Сделай погромче телевизор, пожалуйста! «Время» начинается.

Программа «Время» была обязательной в вечернем семейном общении, когда ужин закончился, грязные тарелки составлены в раковину, а дочь уже наконец улеглась спать с плюшевым рыжим мишкой в обнимку. Ирине хотелось, как обычно, забраться на диван с ногами, укутаться в плед и Толины руки, обложиться маленькими подушечками-думочками и вместе с мужем смотреть в светящийся квадрат телеэкрана. «Вот бы и кот пушистый пришелся кстати», — снова подумала Ира, устраиваясь поудобнее.


— Ирочка, телефон! Я подойду? Междугородний!

Услышав прерывистые звонки, Ира сразу поняла, что надежда на спокойный вечер провалилась. «Нет, нет, неважно», — одернула сама себя, поспешно выскакивая из-под теплого пледа и с сожалением оставляя под ним, на согретом собой и семейным теплом местечке, пустую надежду на тихий вечерний уют. Она, конечно, была очень рада звонку — все должно было говорить об этом: и быстрые движения, и радостная улыбка… Она знала, кто это, знала почти наверняка. Ира вздохнула, как всегда оказавшись между двумя полюсами чувств, анализировать которые ей никогда не хотелось.


— Привет, сестренка! — сказала трубка громким напористым голосом.

— Ларочка, родная! Как ты? Давно не звонила! Как мама?

— А что тебе звонить-то? Тебя то нет, то ты тетрадки свои проверяешь. А сама чего не звонишь?


— Ну, Ларочка, ну что ты прямо вот так, сразу, с места в карьер… Я так рада, что ты это, позвонила… Зачем мы торгуемся? Я ведь работаю, ты же знаешь…

— А я дурака валяю! Ты не забыла, что все на меня оставила: маму, квартиру? А я… Я, между прочим, строю при этом, как могу, и свою жизнь, вдали от столичных проспектов с вашим изобилием…

— Я знаю все, Ларочка, милая, вам тяжело, я буду вам помогать… Ох, да какое тут изобилие… Пока все в общем, все еще и не совсем, не до конца устроилось, не так, как ты думаешь, — Ира не понимала, почему вынуждена оправдываться, постоянно испытывая в разговоре с сестрой вину за свой отъезд, да и вообще за всю свою нынешнюю жизнь, но никуда не могла от этого спрятаться. Она мямлила и сбивалась больше обычного, подбирая слова, которые не ложились мягким полотном, а вставали колом, осколками в каждой рваной, рассыпающейся на глазах фразе. — Я только нашла… э-э-э… хорошую работу, только втягиваюсь, а это трудно, а тут еще и дорога, метро, это ну… выматывает. Всегда вокруг так много ну, народа… Ни одной свободной минуты… Ты же знаешь, что школа — это как бы постоянно, ну это требует постоянной подготовки, ни на секунду нельзя отвлечься… Мои коллеги…

— Да ладно, ты уже сколько времени говоришь, что только нашла… Коллеги тоже, новое общение, новые возможности, небось неплохо развлекаетесь? Слышали, слышали! — Ларочка нехорошо засмеялась. — Неважно, забыли, все в порядке. Помогать особо не надо. Но пришли, конечно, денежек чуть-чуть, и все. У нас тут в городе не так, как в Москве вашей, все доставать надо. Если ты еще не забыла.

— Ну что ты говоришь… Здесь тоже все надо доставать, между прочим! Но ладно, наверное, у вас, конечно, как бы все сложнее… А как твой поклонник? — Ирина стремительно поменяла тему на более приятную для сестры, которая могла оказаться спасительной этим вечером и для нее. — Как его зовут? Сережа? Он нам с мамой так тогда понравился…

— Вспомнила… Сестренка! Он давно в прошлом. Козел редкостный оказался.


«Невпопад, черт, опять она одна и злится», — подумала Ира, которой очень хотелось, чтобы Лариса наконец устроила свою личную жизнь. Ведь устроить свою жизнь, и в этом она была убеждена, можно только с помощью правильного замужества.

Ирина любила сестру не просто с нежностью и заботой, а со значительной долей самопожертвования и, главное, что добавилось недавно, с чувством вины. Лариса была моложе на шесть лет, выше Ирины на голову. Когда она гляделась в зеркало и откидывала назад решительным и, как ей казалось, элегантным жестом кинозвезды длинные светлые волосы, считала себя безупречной.


«Платиновая блондинка, — рассказывала всем с придыханием Ирина. — Она такая красивая, умная, талантливая! Она говорит на нескольких языках, причем выучила их почти сама, она пишет стихи и прекрасно учится! У нее блестящее будущее!»

Что из перечисленного было правдой, что полуправдой, никто не знал, возможно, даже Ирина, но она свято верила в то, что говорила. Как и муж Толя, младшая сестра была поводом для гордости и тем отражением истинной, почти чеховской интеллигентности российской глубинки, о которой нелишне напомнить разным столичным штучкам.

Лариса же, в свою очередь, сестрой ничуть не гордилась. Она принимала любовь близких и внимание к своей персоне как должное, ни секунды не усомнившись в том, что по-настоящему хорошее место под жизненным солнцем заготовлено именно ей. А сестра… что сестра? Ну сестра… Сестре удалось и выйти замуж, и попасть в Москву. Два — ноль. Пока два — ноль.

Лариса нолем себя ощущать не привыкла. Тем более по отношению к невзрачной внешне и опасливой во всем сестре. Что Ира обязана сделать для семьи — это помочь Ларочке. В конце концов это ее долг. Ее и так всегда, по убеждению Ларисы, мама любила больше.


Ирина знала о том, что Лариса так думает, чувствовала все движения Ларочкиных мыслей. Она понимала любой брошенный взгляд, болезненно воспринимала любую колкость, ощущала до мурашек волну ее зависти, но никогда бы в этом не призналась даже самой себе. И радостно бежала на телефонный, разрывной и уничтожающий семейный вечер требовательный зов. Если бы можно было сестре что-то объяснить, она бы уж точно сделала это. Впрочем, она постоянно и пыталась, приуменьшая успехи, преувеличивая заботы и доказывая свои любовь и преданность. Но с каждым телефонным звонком все становилось только хуже.


Никто не знал, правда ли Ларисе не давали спать обиды, затаенные с детства, спрятанные глубоко, выплаканные в подушку, размазанные по тарелке манной кашей. Или, может, те самые старые мелкие обиды с каждым годом и каждым успешным шагом сестры обрастали мясом унизительного отставания в жизненном благоустройстве? Все складывалось, раскладывалось по полочкам, упаковывалось в ящички памяти, в бисерные, отливающие неверным лунным светом ячейки снов. Все скрупулезно подсчитывалось, запоминалось, всему велись счет и учет. Бухгалтерия обид и несправедливости. Зависть? Лариса бы никогда не призналась в зависти к сестре, нет. Она была убеждена в великой, не имеющей никакой логики жизненной несправедливости. В результате к тридцати годам ее накрыл огромный рыхлый и не помещающийся внутри нее душный, ватный ком из разных неудач ее жизни, где ничего не забывалось и не прощалось.

Лара отняла трубку от уха и посмотрела в черные дырочки с презрением. «Поклонник… Дура недалекая… Как можно было оставаться с парнем, который относился ко мне, как к обычной девке во дворе? „Пошли погуляем…“ Точно козел, только на прогулки и способен… Как же ей хочется от меня отделаться! Темы меняет, чтобы не быть ответственной ни за что. Уехала себе, сбежала, и все, с глаз долой — из сердца вон, как говорится», — думала, зло покусывая губы, Лариса.


После неудачного обсуждения личной жизни сестры Ира, пробираясь с опаской дальше по расползающемуся на куски разговору, поспрашивала осторожно о маме, о знакомых, о неважных мелких делах и случаях. Лариса отвечала стеклянным голосом. Даже на расстоянии — было слышно — он рассыпался с каждым кратким ответом на мелкие осколки недовольства, с трудом сдерживаемого раздражения, на лоскуты осточертевшей жизни что рядом, в квартирном рутинном быте, что там, снаружи, под заманчиво горящими чужими окнами.

Разговор давался им обеим с трудом. Ира пыталась найти в душе нежность, привычную бережность к родным, оставленным во времени и пространстве, но ничего не находилось, кроме неприятного желания побыстрее закрыть эту главу вечернего долга. Ей было от этого неуютно. Она знала, что так быть не должно.

Сестры наконец распрощались и повесили трубки, послав приветы всем, кто находился по разные, домашние, стороны телефонного соединения. Каждая вернулась в свою вечернюю жизнь: Лариса — обиженная и разозленная невниманием сестры к ее проблемам, Ирина — опустошенная, недовольная собой от недосказанности, полная разочарований и неоцененной преданности.


У Ирины с самого детства были обязательства. Мать пыталась воспитать дочерей любящими и добрыми девочками. Разница в шесть лет — поначалу это много, потом немного приближенно, а к взрослой эпохе разница не то чтобы полностью стирается, но становится уже неважной. Что не стерлось? Та самая обида, Обида с большой буквы. Глухое недовольство Ларисы, уверенной в своей неотразимости и в том, что ее обошли. Не исчезло и желание Ирины видеть в младшей сестре милую и добрую девочку, которая на ее чувства и заботу отвечает тем же.

Мать недоумевала: как так вышло? Успокаивала Ирину: ты должна понять — Ларочка немного ревнует, Ларочка младше, Ларочке нужно показать, да и не только показать, а дать заботу и нежность. Ирина старалась. Она любила мать, любила сестру, любила и ценила само ощущение семьи и старалась не замечать ни Ларочкиных выпадов, ни порой мелочных подсчетов. Впрочем, что бы ни происходило, Ларочке всегда казалось, что заботы и внимания недостаточно, что мать не может делить любовь поровну. Ведь ей в любом случае, хотя бы из-за разницы в возрасте, этой самой любви досталось на целых шесть лет меньше.


Иру Лариса презирала. Когда это началось? Наверное, когда старшая сестра еще считала своим долгом, да и не только долгом, водить ее в школу. Школа была недалеко, они шли через двор. Двор в то время им казался огромным, почти бескрайним, где аллеи из кленов были темными от шелестящих, сходящихся наверху крон. Осенью двор становился ярко-желтым, густо-красным, светящимся от янтарных листьев, которые можно было собирать охапками, потом отбирать самые красивые и правильные, с зелеными прожилками, и ставить в вазу.

Девочки шли, взявшись за руки, вместе вдыхая обаяние осеннего утра, потирая щеки при бодром пощипывании морозца, встречая тающее и капающее сосульками первое пробуждение весны… Лариса в ту пору смотрела на сестру снизу вверх. Ирина чувствовала себя счастливой: ответственность и нежность, забота и гордость — пухлые доверчивые пальчики Ларочки в ее сильной, почти взрослой руке…


Когда же эта мягкая детская ладошка стала жесткой? Лариса верила в беззаветную преданность Иры. Любила ли она ее? Конечно, любила, безусловно, но… утомила, достала она младшую сестру до печенок своей заботой и приторной, душной, какой-то обязательной любовью. Уже годам к двенадцати Ларочка знала точно: Ира ей не интересна. Навязчивое присутствие старшей сестры во всех уголках ее детской жизни, желание срезать острые углы подростковых склок, неуверенность Иры в себе и страх — страх что-то сделать неправильно, страх получить плохую оценку, страх испачкать пальто — все это ощущалось на животно-эфемерном уровне тонким душевным регистром младшей сестры. И Ларочка в один прекрасный день руку отняла и оставила старшую сестру далеко позади и по дороге в школу, и в способностях, и во внешности, и в смелых мечтах.

«Мать никогда не давала мне того, что Ире, — говорила Лариса и в десять лет, и в двадцать, и в тридцать. — А если так, то мое право — взять самой все, что мне причитается».


Серая пугливая мышь, как она называла за глаза сестру, между тем поступила в педагогический институт. Мама относилась к Ириному выбору с уважением, сама подталкивала ее пойти по своим стопам в образовании. От Ларочки, правда, не укрылся разочарованный взгляд матери на средние способности сестры.


Чем старше становилась Лара, тем все более четко оформлялось ее желание уехать из города, одно название которого вызывало скуку и перекатывалось в рту куском серо-коричневой общепитовской котлеты. Да, историческое и героическое прошлое города вдохновляло школьников. Но вместе с приоткрытием щелочек, а потом и окон во взрослый мир молодежь с тоской смотрела на пустынные площади с обязательными, обгаженными птицами, памятниками Ленину и защитникам Родины (с большой буквы). Красные флаги в государственные праздники и на демонстрациях под транспарантами «Руки прочь от свободной Кубы!» или «Идеи Ленина и партии в жизнь!» не закрашивали серости обычных дней и не добавляли в магазины продуктов.

Кто-то переступал через период созревания с программным распитием портвейна «777» в летних скверах или зимних подъездах, шел в армию, учился или устраивался на разные предприятия в городе. После этого уровень благосостояния рос, а портвейн уже уступал место другим, более солидным напиткам. Но были и те, редкие те, кому выпадал счастливый билет и кого больше в городе не видели. Обсуждая судьбы выросших на их глазах мальчишек и девчонок, старушки на лавочках не были уверены в том, стоит ли искать удачу в иных, дальних и непонятных, хоть и привлекательных далях.


«Где родился, там и пригодился», — говорили они, снова и снова вспоминая тот случай, когда, покрутившись где-то там, опустившись до разгрузки вагонов и посинев от водки, в родной город вернулся Юрка с улицы Революции. «А ведь уезжал такой, прямо весь такой, гордый ходил, на всех нас, недостойных, свысока выглядывал! Да нужен ли он со своими картинами в Москвах этих? Если только клубы заводские расписывать! А художник, права ты, Филимоновна, от слова „худо“! Либо ты Брежнева этого пиши и красные флаги с коммунизьмом, либо работай, как все люди, по-правильному, по-нормальному! А то вишь, свободы им теперь много дали — живи, как хочешь и где хочешь, — а ума не добавили», — был вердикт простого народа на лавочках.

Уехать хотелось обеим сестрам, но Лариса считала, что ей это нужно в первую очередь. Она полагала это тоже своим абсолютным правом.

И она молчала

После уроков Нина с Лилианой заперли дверь кабинета и приоткрыли окно, чтобы традиционно «перекурить» отработанный день.

— Представляешь? Я должна тебе столько всего рассказать! Я вся из себя в шоке!

— Ниночка, что? Что случилось?

— Вчера Светка, Светлана моя, сестра, привезла Алку домой — она ходила с ней в Третьяковку…

— Я всегда говорила, что ты хорошо устроилась! Ты гуляешь, а сестра двоюродная с племянницей по музеям, по экскурсиям ходит! — каверзно, весело подмигивая подруге, отметила Лилиана.

— Ладно тебе, ей в радость. Представь меня в Третьяковке… Мрак-тоска… Даже не покуришь под парадными-то портретами… А Алка для Светки прямо свет в окошке, своих-то нет. И любит она культуру подбирать, где только можно. Вот и ребенка приобщает…

— А почему, кстати, нет своих? Она же замужем. Хотя, как мы все знаем, некоторых отсутствие мужа не остановило!


Нина засмеялась — она все про себя знала, сама не раз подшучивала над своей легкомысленностью — и постаралась отмахнуть сигаретный дым в окно. Дымное облако почти не сдвинулось, зависнув над женщинами ореолом правонарушения. Светлану она любила как члена семьи, как что-то привычное и вечное, но сестры были полюсно разными во всем.

— Да что-то у них там не получается. Светка и на обследовании лежала, я ее к Маше своей, гинекологине, устроила, к Грауэрману. Думают, что бесплодие. Будет еще проверяться.

— А муж?

— Что муж?

— Может, это он…

— Не, вряд ли. Да она с ним и говорить на эту тему не смеет — попробовала как-то, полушепотом, наверное, робко предложила тоже провериться… А он бывший военный. Вроде нормальный, но правильный весь из себя такой, прямоугольный в общем. Сама знаешь их психологию: как мужик может быть виноват? Баба если только! Но суть не в этом. Они хотели, кстати, усыновить ребенка, даже выбрали мальчика… Ездили в детский дом, встречались, гостинцы возили, играли… Начали уже документы оформлять, но потом что-то не срослось.

— Господи, бедный ребенок.

— Да уж. Светка не сильно любит об этом говорить. Да и вообще… Но я-то что хотела рассказать? Ты просто представить себе не можешь, она оказалась настоящей партизанкой!


Нина со свойственным ей театральным накалом овладевала собеседниками, заставляя их внимать, ожидать продолжения истории, ахать и охать в нужных местах, становясь не просто зрителями Ниночкиного действа, а непосредственными участниками. Ее низкий поставленный голос был слышен порой на школьной лестнице чуть ли не на первом этаже, в то время, когда урок в ее исполнении шел на третьем. Малыши испытывали ужас, когда Нина Абрамовна гордо вышагивала на высоких каблуках по коридорам, рекреациям, как называли их здесь, в белой школе. Ей достаточно было выглянуть на секунду из кабинета, чтобы разрезвившиеся пионеры тут же вытягивались по стойке смирно под ее вопросительным взглядом вертикальнее, чем на торжественной линейке перед бюстом Ленина.

Классу к шестому и дети, и родители понимали, что громкий и строгий голос — это лицедейство, которому готовы рукоплескать в театре, но не все готовы принять в обычной средней школе. Еще через пару классов оказывалось, что эмоциональный и пугающий накал Нины — это ширма, внешняя защита, панцирная шкурка ранимого и добрейшего существа, избалованного когда-то ребенка, обласканного судьбой, несмотря на войну, эвакуацию и душную, грозящую страшным тучу антисемитизма, процессов и доносов начала 50-х. Удивительным образом Нине с лихачеством пилота, исполняющего элементы высшего пилотажа, удалось пронестись, пролететь, не задев крылом ни тучи, ни земли.

Ее острый язык мог унизить, да, без сомнения, унизить за лень или несообразительность, осмеять перед одноклассниками того, кто пытался вылезти за чужой счет или прикрываясь родительскими связями. Этот же острый язык мог в кабинете директора отстоять ученика, несправедливо обиженного, защитить и настоять на помощи тем, кто по разным семейным обстоятельствам вдруг «съехал» на опасные тройки и кому грозил перевод в другую школу, в ту, которая по ту сторону стадиона.


Однажды играющую после уроков в школьном дворе Аллу заловила старшеклассница и отвела в сторону. Алка была удивлена и польщена вниманием. Старшеклассница, странно смущаясь, спросила, где ее портфель. Алла послушно принесла. «Открой», — приказала девочка с красиво зачесанными волосами, от которых было невозможно отвезти взгляд.

В приоткрытое темное портфельное жерло старшеклассница всунула огромный кулек шоколадных конфет, да таких, которые дома бывали далеко не часто: треугольные, конусом, «Трюфели», твердый «Грильяж» в золотисто-зеленой обложке, «Белочка» с мелкими орешками, «Мишка на севере». Внутри «Мишки», как любила Алла, всегда хрустели нежные вафельки, а тонкий слой шоколада таял во рту.

Засунув поглубже конфеты, старшеклассница портфель встряхнула, закрыла и вручила Алле. «Мама твоя — просто потрясающий человек, такой вот… настоящий человек. И учитель тоже классный, мы все ее любим. Но ты ей не говори, что я сказала. Договорились? Просто запомни. Передай ей благодарность от Лены и ее мамы. И слушайся ее! Уроки хорошо делай! Поняла, мелочь?»


Алла мало что поняла, кроме того, что несет домой настоящее шоколадное сокровище. Ей не терпелось достать хотя бы одну конфету, лучше «Мишку», конечно. Взять без спроса она не могла, не смела, так что целый час дороги до дома держала тяжеленный портфель замочком к себе и берегла, не отводя взгляда и не открывая.

Дома Аллу, которая считала себя добытчицей и уже почти ощущала на языке привкус белочкиных орешков, ждал скандал.

— Зачем взяла? — громко вопрошала мама. — Как ты могла?

— Я… она… она открыла. Она положила…

— Не надо было брать, — мать снизила накал, поняв весь абсурд ситуации и представив свою маленькую дочь перед 16-летней Леной, с которой она занималась по-тихому в течение последних трех месяцев из-за надвигающейся на нее «тройки» в году. На частные уроки у мамы Лены денег не было совсем — после внезапного развода она осталась одна с двумя детьми. Нина Абрамовна позже все же выбила у завуча дополнительные занятия, на которых подтягивала Лену. Впрочем, и после этого девочка приезжала раз в неделю к ним домой, на частный, но тоже бесплатный урок.


Лена старалась изо всех сил, но была немного потерянной в последние месяцы, как будто оступилась, сошла с хорошей, понятной и светлой дороги на обочину с труднопреодолимой грязной жижей. Ей было сложно сосредоточиться на путающихся, стоит только отвлечься, неправильных глаголах. Такое случилось у нее время — из-за резкой смены привычного семейного уклада. Лена тяжело переживала предательство, по ее убеждению, отца. А еще она с тоской смотрела вслед сразу ухнувшему куда-то вниз материальному уровню и без того скромной советской жизни.


— Нинка, так что Светлана? Привезла Аллу? И что? — Лилиане не терпелось услышать продолжение.

— Она играла с ней в лото какое-то, потом они читали… А дальше Алка пошла смотреть мультик. А перед телевизором у меня «Новый мир» лежит, ну тот, знаешь?

Лилиана замерла. «Один день Ивана Денисовича» им принесла Лидия Николаевна. До этого были сшитые пачки листов самиздата. То, что невозможно было достать в обычной советской библиотеке, давалось только своим и только на пару дней. Читали быстро, по ночам, чтобы тут же отдать и передать дальше. Прятали под подушку, среди постели, убранной внутрь складывающегося дивана, старались не оставлять на виду, особенно если в доме были дети. Нина, как обычно, чувствовала себя свободной от разных условностей и конспирации. Она была убеждена в том, что в ее дом наверняка приходят только свои и с самыми лучшими намерениями.


— Ты что имеешь в виду? — Лилиана перешла на шепот. — Это «Один день», что ли? Ты спрятать не могла получше? Собственно, получше — это не про тебя, ты вообще ничего не прячешь. Приходи — читай — бери. Ты хочешь всех подставить? Он отовсюду изъят. Твоя сестра, конечно, не пойдет стучать, но она же правильная до противности! Идеи партии и Ленина в жизнь!

— Слушай дальше. Все так, но я ж говорю, не совсем так. Меня все это потрясло неимоверно…

— Короче, так она увидела? Ну понятно, надеюсь, она не пойдет никому докладывать… Жалеет тебя, дурочку наивную… Но ты же можешь быть аккуратнее! Сколько раз тебе говорить?

— Хорошо, хорошо, буду, обещаю, но это все не то. Дослушай же до конца, боже ж ты мой! Она заметила и взяла в руки посмотреть. Я зашла, когда она стояла там растерянно и пялилась на портрет рядом с названием.

— Ну и? Начала мораль читать? Призывала любить родину и партию и перестать поддерживать антисоветчиков?

— Ты все мимо, дорогая. Она спросила, кто это. Я ответила. Спокойно все так. Без эмоций. А что? В конце концов, это же было издано в советском журнале. Ну да, потом потребовали изъять, но… вот случайно остался… завалялся номерок… «Да, — ответила я ей, — это он. Он самый. И роман называется так-то». Она стоит, как молнией шарахнутая. И я тоже стою. Смотрю на нее, на ее бледное, удивленное лицо. Потом она журнал кладет, так даже отпихивает его от себя подальше и говорит тихо, как будто сама с собой: «Я ему еду возила, когда он там, на даче жил. А потом бумаги разные привозила из Переделкина в Москву под судочками с едой. Лене помогала. И видела его там, на даче в Переделкине, мельком, но запомнила. Давно это было, больше десяти лет назад».


Лилиана застыла с сигаретой в руке.

— Ну не фига ж себе! То есть ты хочешь сказать, что твоя Светка, комсомолка вечная, с восторгом бегающая на первомайские демонстрации, ездила тайно в Переделкино в 196… Черт, когда же это было? В 1965 году, что ли? Когда он скрывался на даче у Чуковских? То есть ездила, не зная, кому она помогает и почему?

— Именно так, дорогая! Она же в доме у Чуковских всю юность провела и до сих пор туда ездит. Праздники разные там устраивали, вместе с Риной Зеленой детей развлекали. Меня тоже звали, но мне было не до того — я только-только в театре при ДК ЗИЛ начала играть. Какие там детские праздники? А Светка всегда с Леной Чуковской дружила. Они долгое время вместе работали в химической лаборатории. Сейчас не знаю, как и что там у них, дружба или не очень. Светка перешла в НИИ какой-то, где-то на Вавилова, непонятных для обычного человека органических или неорганических, не помню, каких, соединений.


Весь абсурд этой ситуации заключается в том, что Светка, имея в анамнезе прибабахнутую мать-сталинистку, тетку мою, которую не научили ничему две отсидки в лагерях или где там она сидела, так вот наша Светка помогала подруге вывозить антисоветские рукописи, не спрашивая и никогда, даже потом, не задавая ни единого вопроса. И дальше бы молчала. Просто портрет увидела и узнала его. Удивилась тому, что увидела. Решила узнать, кто это.

— С ума сойти! Почитать случаем не захотела?

— Хорошая шутка! Она такое не читает. Посмотрела, пролистнула, на портрет поглядела… и положила так бесшумно, аккуратно, ровненько, подальше от себя отодвинула. Ну и мораль, само собой, не забыла прочитать. «Перестань, — говорит, — домой эту антисоветчину таскать, у тебя ребенок. И так одна ее тянешь. Да и вообще, как можно этому всему, этой грязи верить? Да, были перегибы, но наша страна требовала служения идеалам…» Ну и все дальше в том же духе. Не буду тебя уговаривать, сказала под конец, мы разные люди, нас и воспитывали по-разному, но мне жаль, что у тебя нет ничего святого в жизни. Удивляюсь, как так получилось, что ты, с высшим образованием в отличие от меня, такая неблагодарная! Ты почему-то хаешь все, что тебе дала наша страна, наша советская родина…» Вот пришлось выслушать. Мне ведь педсоветов с историчкой-коммунисткой не хватает! А кстати, если не читала, как она знает, что это грязь?


Нина засмеялась и сбросила резко пепел с сигареты, как всю жизнь стряхивала и не брала в голову морали и нравоучения.

— Ну это же наше обычное: «не читал, но осуждаю»! Правда, тут история забавненькая, такая удивительная, немного нестандартная, — Лилиана задумчиво покачала головой.

— Потом она даже ужинать с нами не стала, даже чаю не попила, сумку взяла и уехала. Я вообще не в курсе, что она там читает. «Поднятую целину» если только… или про Зою Космодемьянскую. Алке тоже это все внушает — как родину любить… Жаль ее.

— Жаль? Да она счастливее нас! Ни тебе размышлений, ни метаний, ни сомнений… Но слушай, она же помогала, получается, самому?

— В том-то и дело, дорогая ты моя, что помогала она не ему, а Лене Чуковской. И молчала после этого, как та самая партизанка Зоя. Не знала, ни почему помогала, ни кому помогала. Молча и тихо. В судочках рукописи возила… Рисковала ведь! Не каждый на это пойдет, даже среди диссидентов, я думаю. Главное — это что ее Лена попросила. И все. Этого ей было достаточно. Вот ведь история, правда? Наивная верная Светка. С коммунистической верой в сердце помогала Солженицыну. Умора!

— Тише ты! Разоралась. Мы в школе как-никак…

— Да, ты права. Все, смолкаю, схожу со сцены… Овации, господа товарищи! Давай докуривай и пойдем отсюда, из нашего гадюшника.


Нина потушила сигарету и засунула ее в пустую пачку «Столичных», куда дружно стряхивали пепел. Лилиана смотрела в темнеющее окно. «Как все непросто, — думала она, — есть же места на земле, где можно читать все, что хочется, без купюр, открыто? Сколько еще наша жизнь останется вот такой — двойной, полуживой, потаенной и с постоянной оглядкой? Вечность. Ничего никогда не изменится».


Вслух же она сказала задумчиво, вспомнив о Нининой двоюродной сестре, при которой они не смели ни материться, ни рассказывать особенно остренькие провокационные анекдоты:

— Вы такие разные со Светой… Просто не верится, что вы сестры. Да, знаю, двоюродные, но это же не важно. Больше-то у вас никого нет. Нина, вот ты — такая яркая, с твоим вечным театром, твоими постоянными компаниями и ресторанами! Спекулянтки со шмотками! И рядом она… Всегда скромно одетая, в то, что сама себе вяжет по большей части… Правильная такая… Готовая всегда броситься на помощь… А она тебе когда-нибудь завидовала?

— Не знаю… Никогда не думала об этом. Она родилась — мне было пять лет. Я была старшей. Меня бабушка очень любила, баловала и всех вокруг баловать приучила. Вот такая история!

Нина засмеялась, совершенно не стесняясь того, что случилась в жизни их семьи такая несправедливость, и продолжала:

— А ее мать строила партийную карьеру, очень идейная была. Занимала какой-то высокий пост на харьковском заводе то ли тракторном, то ли сталелитейном… Потом мать посадили. Более того, она даже дважды сидела — до войны и после. Успела хоть дочь в Москву к родным отправить, и то хорошо. Светка у теток жила на Рождественском бульваре, в полуподвале. Образования нормального не получила. До сих пор себя вожатой-комсомолкой воображает. Это было самое яркое время в ее жизни. Просто действительно живет этим, верит в лучший из миров. Ни тени сомнения в руководящей линии партии. Рано пошла работать — старшая из теток ее в лабораторию на «Новую зарю» устроила. А тетка с самой Жемчужиной дружила, конечно, до всех событий, знаешь… Так при поддержке тетки Светка стала химиком. Сейчас вон в НИИ какой-то перешла, я говорила уже.


— Тебе не кажется, что это немного несправедливо: ты в институт, а она в лабораторию на химзавод…

— Ну… жизнь такая. И семья наша, женская, вся со своими заморочками, условностями, суевериями… Мать ее, полностью мишуга, сама, говорят, боролась за чистоту партийных рядов. Узнав, что муж ей изменил, его Иваном звали, хороший мужик был, тетки говорили, на него донос написала. Его забрали. А потом и ее. Не избежала тоже доносов, несмотря на должность. А может, именно из-за этой должности и донесли. А в семье ее мамашу не сильно любили, сторонились, может, потому что за русского замуж вышла, а может, за идейность с доносами… Я даже не знаю, была ли она партийной, надо будет спросить. Наверное, была — как еще тогда такую должность ей доверили?

— Надо же, ничего себе! Вот это история! Хотя… в каждой семье свои истории… В нашей тоже хватает.

— Да уж. Все тетки, все пять сестер, получили хорошее образование. Учились в русской гимназии в городе, не в какой-то там школе при синагоге в местечке. Жили небедно. Революция случилась — бабушка всем пяти сестрам дала деньги на собственный дом, каждой — на свой дом. Представляешь? «Можно теперь, говорит, жить по-людски, не прятаться, не бояться». А все пять сестер учиться уехали, кто в Москву, кто в Харьков. Революция ведь случилась. Свобода, мать твою!


— А где они жили? На Украине?

— Местечко назвалось Посад Новая Прага. Недалеко от Екатеринослава. Что это сегодня? Днепропетровск? Дед был коммивояжером, ездил в Польшу, контракты хорошие заключал, его ценили. Даже в Варшаву ему перебраться предлагали, вот так он им пришелся. Он с восторгом эту новость принес жене, моей бабушке. Тогда уехать в Варшаву, до Первой мировой войны, было, наверное, как сегодня если б в Париж пригласили! Жили хорошо, как я понимаю. Ну понятно — погромы постоянные, в 1906-м полсемьи вырезали.

— Какой ужас! И ты так спокойно об этом говоришь!

— Да у всех в семье такие истории, просто не все рассказывают. Какой смысл рассказывать? Это было давно.

— И что с Варшавой? Не сложилось?

— Бабушка сказала ему: «Хочешь — поезжай. А мы с девочками останемся здесь». Как отрезала. Мощная у меня была бабка, всех в кулаке держала, деда тоже. Он ей: подумай! Посмотри вокруг! Погромы! Казаки! А она ему: «Ничего не знаю, не поеду никуда». И дед отказался от своих планов. Все остались. Ну а после революции дедушка купил тот полуподвал на Рождественском… На всех.

— Вот ведь как получилось… Как чувствовала твоя бабуля! Ужас. Что тогда был ужас, что после был бы ужас, никто бы не уцелел. И до революции был разгул, не пойми что, для евреев ад, никакой защиты. Черносотенцы. Не говорят, правда, об этом особенно. Революция, что ни говори, многое изменила, многое дала, открыла всем возможности… Вон твоим теткам позволила уехать учиться…

— Это да, дала, а потом взяла… обратно со временем. А в 37-м еще догнала и добавила… И вагоны в 53-м приготовила, чтобы всех уже разом… Тех, кому возможности на голову свалились…


В дверь раздался аккуратный мягкий стук. Нина и Лилиана переглянулись. Они говорили вполголоса. Они всегда закрывали дверь. Они, даже Нина, старались не травить, как тогда говорили, анекдоты перед коллегами с непроверенной репутацией. Они никогда открыто, в стенах школы, не критиковали распоряжения администрации. Они всегда следовали давно и четко означенным правилам, не показывая прилюдно своего отношения к той или иной ситуации. По крайней мере, им так казалось. Двойная мораль и осторожность — этому следовали все. Тому же учили и своих детей.

Нельзя сказать, что «девочки», собравшись по счастливому стечению обстоятельств в белой школе, сильно страдали и готовы были отказаться от своей обычной жизни, включая даже эту двуличную мораль, и броситься в неизвестность заграничного космоса. Да, говорили об уезжающих, сочувствовали тем, кто в отказе, кто по тем или иным причинам эмигрировать не может, читали самиздат и перепечатывали запрещенку, критиковали расходившиеся вокруг них близкие и дальние круги советской реальности… В то же время, как ни странно это выглядело, они чувствовали себя вполне комфортно, наслаждаясь общением, доставая билеты в театры на нашумевшие спектакли, отмечая дни рождения веселыми компаниями и, главное, — полностью растворяясь в любимой работе. Это была их жизнь, которой, казалось, не будет конца. Ведь если известны правила — гласные и негласные, — то конца этой жизни и не ожидалось в ближайшем будущем.


Стук повторился, точечный, аккуратный, но настойчивый. Нина раздраженно наконец дотушила сигарету, встала, тряхнула прической, повернула ключ в замке и громко сказала: «Да! Войдите!»

В дверь просунулась голова. После головы с широкой улыбкой появилось туловище, обтянутое в поблескивающий кримпленовый костюм. «Девочки! Я вам хачапури принесла! Прямо горячие! Вам к чаю!» Ираида Ашотовна внесла вместе с собой кастрюлю, накрытую клетчатым полотенцем. «Девочки! Хачапури! Попробуйте! Для вас делала!»

— Спасибо, Ираида Ашотовна. Мы уже собираемся уходить. Какие уж тут хачапури? Домой пора, — вежливо сказала Лилиана, складывая в сумку очки и тетради.

— Да-да, спасибо, Ираида Ашотовна! — поддакнула Нина. — А я… попробую. Вот этот, небольшой… Ммм, какой горячий и правда…


Лилиана многозначительно посмотрела на нее и громко задвинула стул. Нина уже тянула на свет горячий пирог.

— Попробуйте! Возьмите! Да не один, еще вот этот берите! Ниночка Абрамовна! Это чудо! Горячие! По нашему семейному рецепту.

Нина жадно впилась зубами в истекающий сырным соком горячий хачапури:

— Боже, какая вкуснота! Леля, Лилиана Георгиевна, попробуй!

Ираида Ашотовна с готовностью открыла кастрюлю перед Лилианой. Лилиана из вежливости и немного разочарованная Нининой готовностью к вкусностям заглянула внутрь. Она сама делала прекрасные хачапури, тоже по семейному рецепту, который привезла из родного Батуми, а Ираиду Ашотовну недолюбливала.


Подождав, пока Нина Абрамовна прикончит первый кусок, довольная и улыбающаяся Ираида Ашотовна заняла позицию на пути к двери.

— А вот я еще хотела спросить, завтра контрольную будете давать 6-му классу? Сереженька так волнуется…

— Мы уходим, Нина! Поздно уже, Ираида Ашотовна…

Лилиана прекрасно знала, что последует за горячим хачапури, и подталкивала Нину к двери, вручая ей сумку.

— Да-да, мы уходим! Спасибо, Ираида Ашотовна. Я потом доем. Очень, очень вкусно! Просто потрясно! Нет, контрольная в пятницу. Мы все проработали, пусть Сережа не волнуется. Дома можно все-таки еще раз просмотреть упражнения под текстом про Лондон…

— Ой! Спасибо вам! А Сереженька может к вам завтра после уроков забежать? Ну… если вопросы у него появятся… Можно? Правда? Вы такие замечательные, Ниночка Абрамовна! Лилиана Георгиевна! Ах! И вы так долго в школе! Все работаете?


Под причитания коллеги с кастрюлей Нина и Лилиана выскочили из кабинета. Ираида, одной рукой укрывая остывающую еду полотенцем, оглядывала внимательно класс. Ее глаза вращались по кругу с любопытством, пытаясь «считать» хоть какую-то информацию о том, что делали коллеги до столь позднего часа за закрытой дверью. Ну понятно — курили. Дым предательски кружился у стола, не желая никуда вылетать. А что еще? Что обсуждали? Она бы много дала, отдала бы все хачапури, только чтобы узнать хоть что-то…

— До свидания, Ираида Ашотовна! Вы идете? Я хочу дверь запереть.

— Иду, выхожу, конечно! Пойду еще угощу Лидию Николаевну и Ирину Евгеньевну. Все так поздно здесь сидят… Все прямо живут в нашей замечательной школе! А я так уже домой сходила. Я ж рано заканчиваю. Вот хачапури приготовила. И вернулась. Знаете, я же тут в пяти минутах! Может, как-нибудь зайдете на чай? У нас все просто, по-семейному.

— Спасибо, может быть, как-нибудь… Но видите, столько работы, подготовки… И мы-то живем не рядом, — Нина пыталась быть вежливой, но Лилиана тащила ее к лестнице.

— Как хорошо, девочки, что я вас застала! — донеслось до них. — До свидания! До завтра, девочки!


Ираида Ашотовна, тоже учитель английского, приехала с семьей издалека. Никто толком не знал, откуда точно. Одним она живописала солнечный Ереван, другие говорили, что она сама из какого-то другого города и только училась в Ереване. Третьи были уверены, что она вообще не жила последние годы в Армении, а приехала в Москву в гости к родственникам, погостила и осталась. Ее хлебосольство подкупало, но было в ее желании всех угостить и всем угодить что-то приторно чрезмерное. Навязчивое. Непривычное. Беготня с кастрюлями и подносами напрягала. Некоторые коллеги побывали и у нее дома, куда она постоянно зазывала. Рассказывали, что половину гостиной или, как чаще говорили, большой комнаты в хрущовке недалеко от школы занимал белый рояль. Сама хозяйка, раскрасневшаяся и счастливая, вставала после обильной трапезы, от которой невозможно было отказаться, и начинала музицировать, петь романсы. Нина любила подшучивать, что второй раз к Ашотовне никто добровольно не шел, а если и шел, то только в поисках какой-нибудь выгоды в виде хорошего портного, импортных шмоток или сапожника. Все это имелось у Ираиды в избытке. Коллеги относились к ней хорошо, благодарно, если им перепадало от ее щедрот, но близко не сходились.

Каким образом удалось Ираиде Ашотовна получить место «англичанки» в белой школе, никто не знал. Возможно, на фоне других учителей, под которых подгадывали родители, записывая своих чад в школу, женщина не только заговорила и закормила завучей и директора, но и клятвенно пообещала учить младшие классы. Для звездных преподавателей второклашки с распахнутыми глазами и сведенными судорогой ртами были почти воинской повинностью.


Из «девочек» только Рита, молоденькая Рита Михайловна с еще не исчезнувшей энергией и изобретательностью на игры, с удовольствием брала малышей. Остальные, как могли, отбояривались, отбрыкивались, отказывались от маленьких. Громкий голос и своеобразный юмор Нины доводили детей до полного ступора. Тонкая ирония и нежелание Лилианы тратить драгоценное время на юный и грамматически не освежеванный материал заставляли родителей обивать высокие школьные пороги, чтобы понять, что делать и кто, собственно, виноват.


Ираида на этом фоне пришлась как нельзя кстати: уровня ее английского, выученного где-то далеко, вполне хватало на начальную школу. Дети ее любили, хотя и начинали позволять себе вольности буквально через несколько уроков. В любом случае на Ираиду никто не жаловался — дети пели веселые песенки, учили стихи и громко считали вслух, умиляя родителей на открытых уроках.

Классу к четвертому–пятому у Ираиды детей забирали, отдавали другим преподавателям, а ей снова приходилось идти веселить малышей и готовить их, как эскиз, набросок, для других, маститых «англичан». Ираида Ашотовна поводила полными округлыми плечами, как будто все это было в порядке вещей, и готовила угощение к концу учебного года. Впрочем, все были довольны или, по крайней мере, таковыми казались.


Главными объектами Ираидиного хлебосольного внимания, разумеется, становились учителя, у которых учился ее сын Сережа. Она понимала, что его приняли, причем прямо, без всяких условностей, в четвертый класс, исключительно из-за нее. Без мамы в школе, школьной и активной мамы, Сережу бы взяли только в бледно-голубую, через стадион.

Крупный и спокойный мальчик, врожденным тонким чутьем, похоже, понимающий причины и следствия, старался изо всех сил. Впрочем, и при стараниях, и при выпрошенных мамой дополнительных занятиях количество ошибок не уменьшалось. Об английском разговор при этом даже не шел. Проблемы были со многими предметами, в первую очередь, разумеется, с русским языком. Не было такой оценки в пятибальной шкале, под которую бы подпадали 30—40 ошибок в диктантах и сочинениях. Сережа никогда не спорил, только смущенно соглашался. Он понимал, что виноват, и видел свои «достижения» исключительно в красном цвете учительской ручки.


Правда, что обид, что учебно-тетрадного трудолюбия в его умиротворенном характере было на редкость мало. Его таланты лежали в сфере созидательной, общительной и примирительной. Если надо было починить дверной замок или наладить показ слайдов, лучше Сережи мало кто справлялся. Огромная симпатия всех без исключения к мальчику компенсировала навязчивую заботу Ираиды с кастрюлями и завернутыми в полотенце пирогами. Вполне возможно, что внимание и терпение коллег к сыну Ираида записывала на свой счет и с новой силой, несмотря на странное, на ее взгляд, сопротивление, приглашала в гости, приносила горячие хачапури, а иной раз и дефицитные подарки на праздники. Отказаться было очень сложно.

Жизнь шла по своему школьному расписанию с запланированными перерывами на каникулы.

Нина

Утро начало пробиваться сквозь шторы, наполняя их солнцем, как ветром паруса. Нина обожала долго спать, неспешно просыпаться, и двойные шторы должны были ее надежно и долго охранять от слишком расторопного дня. Спешить было некуда. Это был выходной, хотя выходить, в общем, она никуда не собиралась. Лениться и ничего не делать — вот прекрасная программа, написанная прямо для нее. Медленный кофе, неспешный завтрак, бутербродик с сыром, как обычно. Потом? Потом хорошо бы убрать квартиру, но в целом это можно безболезненно отложить и на следующий выходной.

Нина проснулась, но не хотела пока вставать. Ей и просыпаться не хотелось. Так было хорошо — растягивать удовольствие от времени без будильника, от минут, которые идут себе и идут, без этой вечной гонки под ежедневную утреннюю зарядку.


«Начинаем утреннюю зарядку!» — бодрым голосом в традициях Левитана вещало радио. Нина никогда в жизни зарядки не делала. Даже во время учебы в педагогическом институте преподаватели физкультуры водили ее, держа за дрожащие руки, по бревну под стоны трагически наигранные, но действенные — зачет ей всегда ставили.


Однажды, правда, вышла неувязка. Бревно бревном, но сдавать надо было еще и бег — три или четыре круга по огромному стадиону… Кто уже помнил сегодня? Зато все в их веселой студенческой компании помнили, как за Нину в этот день бежала Инна. Инна, спортсменка и гордость института, с легкостью «подменяла» подруг на важных спортивных мероприятиях. Одно только в этот раз было не учтено — на финише их встречал среди других тот самый молодой физкультурник, который с нежностью водил Нину по бревну и получил от нее не только лучезарную улыбку с благодарностью, но и от ворот поворот.

«Кто это так славно бежит?» — спросил он своих коллег, плохо знавших студенток в лицо. Непредвиденным оказался тот факт, что Инна была наполовину китаянкой и сходства с Ниной имела немного. Скандал удалось потушить, и Нина продолжила бегать исключительно на свидания, а не по стадиону.


Сейчас радиогимнастика выполняла роль часов с кукушкой-спортсменкой. Она четко оповещала, указывала на то, что нужно успеть сделать во время «разведения рук в стороны» и приседаний. На втором упражнении следовало уже выйти из ванной, на четвертом (что там — наклоны в стороны?) поставить кофе, на шестом его выпить, параллельно наводя «марафет» перед настольным зеркалом. Под команду «бег на месте», подталкивая где-то периодически зависающую утреннюю Аллу, надо было провести щеткой по волосам и, оглядев себя напоследок в зеркале прихожей, начать уже свой настоящий бег к трамваю.

Дорога до школы предстояла длинная: сначала пешком или на трамвае, потом на метро с пересадкой в переполненном вагоне, который периодически приходилось брать приступом. И напоследок под свежий холодок осеннего или весеннего рассвета — бег рысцой на финишной прямой по бульвару к школьному жизнеутверждающему дню.

Рождение Аллы стало событием случайным, незапланированным, которое произошло после того, как Нина волевым решением в почти последний еще возможный момент не оборвала жизнь тогда еще не видного глазу головастика очередным абортом. После этого, через какое-то, еще по привычке, разгульное время школа и друзья отодвинули, а потом и вовсе уничтожили мужчин в ее жизни. Они, мужчины бывшие и новые, появлялись, конечно, время от времени, увлеченные яркостью театральных красок ее голоса или по старой нестирающейся памяти. Однажды вечером Нина спросила дочь: «А что ты думаешь о том, если бы с нами стал жить один человек, солидный и очень приятный?» Алла от неожиданности испугалась, у нее даже спина вспотела. Потом она совершенно однозначно, с падающим куда-то вниз ужасом в голосе ответила: «Н-н-н-нет, не надо, зачем? Зачем жить с нами? Нам ведь и так с тобой хорошо? Разве нет?»


Больше ни вопросов, ни странных телефонных звонков она не слышала. Были ли у мамы какие-то свидания или романы, Алла не знала. Домой посторонние отношения не приносились. Кто был ее отцом, творцом головастика, Алла тоже так и не узнала.


Удивительно, но Нина, не научившаяся заботиться ни о ком и всю жизнь купающаяся в любви и внимании других, сумела каким-то образом приучить дочь к дисциплине, самостоятельности и добиться от нее вполне достойных оценок в школе. А может, просто повезло — посмотрели там, наверху, при выдаче головастиков и решили по-своему: решили послать того, который как раз и вырастет, чтобы позаботиться со временем о бестолково-театральной маме.

Сейчас многое изменилось. После смерти бабушки, Нининой мамы, в малогабаритной квартирке и привычном мире возникла дыра, даже две дыры. Одна временнАя, когда вдруг ощущаешь иное течение жизни и конечность всего, и другая — самая что ни на есть материальная: темные окна, холодная кухня, нетронутая постель, мамины любимые платья в шкафу, которые нужно куда-то теперь деть, а рука не поднимается.


Эти дыры просто так не затягиваются, не заполняются, поскольку нечем их заполнить, разве что чувством вины. Так и остается навсегда провал на дороге размером с ушедшего человека, когда все становится вдруг слишком поздно. Можно стоять на краю и смотреть в эту пустоту. И смотри — не смотри, ничего не изменится, кроме, пожалуй, оставшейся в одиночестве собственной жизни под внезапно распахнувшимся небом, как на финишной прямой в голубую бесконечность.

Пришлось и жизни Нины совершить снова неожиданный поворот, а ей самой — повзрослеть, если раньше она этого не сделала. Возможно, поэтому она и не впускала больше поклонников в семейное 32-метровое пространство. Впрочем, дочь это воспринимала всегда как обычную жизнь, жизнь без мужчин, жизнь с мамой и ее школой, которая стала потом и Алкиной школой. Сравнивать было не с чем.


Нина, рожденная на обломках разрушенного революцией старого мира, впитавшая порывы вылетевших при первой возможности из разных местечек образованных барышень, не научилась ни жить семейным укладом, ни строить его с кропотливым витьем гнезда. Из пяти выученных в гимназии разным наукам и языкам сестер только две хотя бы попробовали в отголосках традиции или по стихийной случайности что-то создать, построить и родить по дочери в кратких перерывах между восторженным участием в социалистическом строительстве, арестами и войной. Три даже и не пробовали, хотя… Кто сегодня уже в курсе всех тогдашних подробностей и обстоятельств? Героические были сестры, да и двадцатый век не шутка. Результат, впрочем, налицо: на вершине перевернутой генеалогической семейной пирамиды к 70-м годам скользящего уже устало вниз столетия осталась стоять одна Алла. Или если следовать традиционности изображения, то Алла повисла одинокой каплей под генеалогическим алмазом разрушений двадцатого века.


У всего в малогабаритной квартире на втором этаже новостройки было свое место. Если кухня считалась вотчиной, королевством бабушки Аллы, то центром нининого мира, включая ближние и дальние галактики на расстоянии телефонного перекрученного шнура, была тахта. Алла поначалу довольствовалась ковром, по которому перемещались поезда немецкой железной дороги и вышагивали куклы. Позже постоянным и незыблемым пристанищем всех ее интересов стал письменный стол. На кушетке, накрытой потертым покрывалом, сидеть было не принято.


После того, как бабушки не стало, кухня опустела, понемногу теряя свои цвета и запахи, былую, пусть очень скромную, но привлекательность. Кухня остыла. Духовка, в которой самозабвенно когда-то пеклись бисквиты и шарлотки, где тушилось жаркое с черносливом, одичала, заросла — как брошенная земля сорняками — старыми кастрюлями и разными (а вдруг пригодятся?) противнями, формами и формочками для печенья.

Вся жизнь, балансировавшая раньше на двух полюсах, теперь переместилась в гостиную — она же большая комната, она же Нинина спальня, она же столовая, она же торжественная зала, где принимали гостей и где под Новый год устанавливали живую елку с игрушками из тончайшего стекла. В эту комнату непонятно как, в пребывающие, по-видимому, в ином метафизическом измерении 14 метров, помещались не только тахта, стол со стульями, сервант со стеклянными раздвижными витринными стеклами, журнальный столик с двумя креслами, подсервантник с телевизором, но и огромное немецкое пианино. Инструмент со следами сгинувших за долгую фортепьянную жизнь подсвечников был грозным, высоким, черным. Он появивился в доме, когда Алла поступила в музыкальную школу. Под кряхтенье грузчиков его еле впихнули в узкую прихожую и осторожно покатили в большую комнату. Занесли эту немецкую антикварную махину на второй этаж на широких лямках, а за дополнительную заботу и бережное обращение грузчики попросили прибавку: «Добавить бы надо, хозяйка! На руках, можно сказать, несли!» И это было правдой.


И даже при наличии таких благ цивилизации, как пианино и черно-белый телевизор, центром всей квартиры все равно выступала тахта. Она была частью Нины, а Нина — частью ее, ее запахом, ее продавленной формой. У мебели, которую с трудом доставали и покупали, а потом берегли не один десяток лет, были свои домашние имена. Почему тахта? Почему большой комод с откидной стенкой назывался булем, тоже никто не мог объяснить. Туда пряталась постель с подушками и одеялами. Алла, когда была маленькой, туда помещалась тоже. Взволнованные бабушки-сестры не могли ее сразу найти и обвиняли друг друга в недосмотре на каркающем языке, что Аллу очень забавляло. Этот буль имел настолько отдаленное отношение к инкрустированной мебели знаменитого мастера 17 века, что запомнился просто под этим милым, домашним именем.


Нина, сродни кораблю в порту приписки, чувствовала себя на тахте днем и ночью, как в надежной гавани, укрытой от штормов мирового океана. Здесь было ее царство, которое бурлило, удивлялось, возмущалось, устраивало кому-то встречи, договаривалось о подработке, расстраивалось и радовалось.

Главным приложением к тахте и еще одним действующим лицом квартиры, почти одушевленным предметом, был телефон. Он звонил не переставая. Когда он молчал, заботливая хозяйка удивлялась и снимала трубку, проверяя, работает ли он, не случилось ли чего с верным другом. Нина могла говорить часами, не уставая рассказывать последние новости всем подругам в разной пропорции, с появляющимися подробностями и дифференцированным уровнем накала.


«Ритуля, дорогая! Ты сегодня столько всего пропустила! Но ничего, слушай! Я тебе все доложу…»

«Лидочка, конечно же, мы собираемся в эту субботу! А ты позвала Олю? Ты знаешь, у нее там такие дела… Но это все строго между нами!»

Регулярно приезжающие в Москву родственники, тетки, двоюродная сестра Света, гостившие друзья — все, как планеты, вращались по орбите квартиры и шире — по эллипсу Нининой жизни — вокруг Нины и ее тахты. В ее сторону летели флюиды осуждения, непонимания, раздражения. Нине было на все это наплевать — она играла роль солнца, центра вселенной самозабвенно, без тени сомнения в своем неотъемлемом праве. Возможно, она просто и не замечала ничего, что пытались ей показать близкие своим неодобрением.


Зато для всех других она была праздником. На нее невозможно было обижаться. Нина парила над обыденностью, позволяя всем, кто попадал в сферу ее притяжения, о ней заботиться, доставать продукты, делать ремонт, готовить, неожиданно оживляя брошенную на произвол судьбы кухню, водить Аллу по музеям и на концерты в консерваторию. Ее жизнь была театром, который давал гастроли без отдыха, а спектакли могли идти без занавеса, без кулис, без зрителей, даже когда прима, а все чаще единственная актриса на этой сцене, оставалась один на один с тахтой.

Коллеги

Ирина Евгеньевна сидела за столом и проверяла тетради. Ей не нравилось забирать работы учеников домой — лишняя тяжесть, да и вне школы заниматься набившими оскомину обязанностями не хотелось. На этот вечер у нее были планы — посмотреть фильм в 21.30, давно у нее с Толей не получалось посидеть спокойно, без суеты перед телевизором. В школе работалось лучше, без отвлекающих телефонных звонков и дочери, которая постоянно что-то хотела — то почитать, то поиграть, то рассказать, причем срочно, почему листья зеленые, а небо голубое.


Ирине Евгеньевне в этом учебном году оставили шестые, бывшие пятые классы. С них все и началось в новой школе. Дети ее восприняли неплохо, но с осторожным холодком — они привыкли к предыдущей, уехавшей за границу учительнице, попав к ней сразу после начальной школы. А ведь всем известен пиетет и малышей, и их родителей перед первым учителем. За три года он не выветривается, и та же смесь уважения, любви и дисциплины переходит, перекатывается, перетекает и на следующих учителей. Правда, через пару лет дети подрастают, и с ними подрастает осознанность — нежная способность малышей доверять учителям и любить просто так постепенно сходит на нет. Теперь и то, и другое нужно было заслужить.

Нынешние шестые были яркими, особенно шестой «А». С классом любили работать те, кто ценил эту яркость. Другие же преподаватели называли класс сложным и начинали сразу наводить порядок, а именно — старались привести всех к оговоренной в методичках и на педсоветах норме.


Ирине Евгеньевне яркость была точно не нужна. Она и так столкнулась с учениками, которых в ее прошлом не было и быть не могло, но если и появлялись единицы, считающие себя личностями в 12–13 лет, то из них это быстро выбивали. Здесь же таких было полшколы, и с ними приходилось считаться. Ей уже рассказали о достижениях прошлой, бывшей коллеги, но та уехала, и с ней уехала ее слава. У каждого же своя методика, свой опыт, считала Ирина Евгеньевна. Она не умела и не желала придумывать что-то помимо программы: игры, конкурсы, внеклассные занятия… «Глупости какие, — думала она, — есть программа, зачем-то она ведь разрабатывалась умными людьми? Вот ей и надо следовать».

Работа на уроке выполнялась, диктанты писались, стихи учились. А любовь к детям и детей к ней, о которой постоянно твердят некоторые коллеги, никому здесь особенно не нужна, достаточно соблюдения правил и выполнения домашних заданий. Любая любовь, даже школьно-временная, требует сил и душевных затрат. А зачем это нужно? Ведь семье тогда достанется меньше…


Ирина Евгеньевна посмотрела в окно на деревья, погружающиеся в вечернюю темноту. За стеклом, в ощущаемом даже здесь, в тепле класса, синем холоде расстилался невидимый город. Он рос, расширялся, разгорался в свете бледного света фонарей, выпускал жесткие ростки магистралей в разные стороны. Их стрелы быстро и костисто обрастали мясом новостроек, закрепленных на скорую руку пуговицами новых станций метро, неинтересных и однотипных. Это был чужой город. Его можно и нужно было осваивать, обживать, чистить и беречь, как одно-единственное пальто, но любить — вот это уж совершенно необязательно.


«Как рано стало темнеть, — подумала она с тоской, — пора бы уже отсюда и уходить, сколько можно здесь сидеть… Еще остались, правда, эти тетради… Бесконечные тетради…»

В дверь постучали. Пока она размышляла, кто бы это мог быть, в душе радостно звякнуло: не зовут ли ее новые приятельницы выпить чаю и поболтать? Нет, оказалось иное, что, впрочем, тоже отвлекло от надоевшей проверки. В класс вошла боком Ираида Ашотовна. Они, разумеется, уже состояли в неких коллегиально-симпатизирующих отношениях, улыбались друг другу при встрече, но близко пока им общаться не доводилось. В конце прошлого учебного года Ираида подарила Ирине французские духи в знак благодарности — в 5 «А», а теперь в том самом 6 «А», учился ее сын Сережа.


Ирина Евгеньевна впервые получала такие подарки от родителей учеников, по совместительству коллег, и немного в душе потопталась на месте, слегка поотказывалась, да и не была уверена, стоит ли брать. Она не знала наверняка, как следует поступить, хотя «девочки» и обсуждали пару раз такое, в целом, рядовое событие, было дело… Вопрос, как будет дарящим расценена ее готовность взять «подношение», как ядовито отметила сестра Лара. Ирина терялась в догадках и тонула в опасениях. В то же время она не знала, как может быть воспринят и ее отказ. Отказываться, правда, очень не хотелось.

Ираида Ашотовна была настолько откровенна в своем желании отблагодарить за «тройку», на которую сына «вытянула» новая учительница без лишних нервов — не так, как было с предыдущей, — что в результате недолгих взаимных церемониальных па то с протянутой рукой, то с отдергиванием ее же, Ирина Евгеньевна подарок приняла. Позже она с восторгом об этом рассказывала маме и сестре как о знаке признательности и уважения. «Она настояла, прямо вот да, насильно заставила меня взять!» — говорила Ирина, сводя почти незаметные брови к переносице в знак возмущения. Ларочка в ответ, конечно, тут же что-то хмыкнула, дескать, что прибедняешься-то, но спорить особо не стала. Факт подарка оставался фактом — что с жеманностью сестры, что без нее.


Духи были потрясающие, французские — одно слово, в магазине таких не просто не было, но и достать не представлялось возможным. С тех пор у Ирины Евгеньевны и Ираиды Ашотовны установились теплые, дружелюбные, но разделенные этажами отношения. Они даже сидели рядом на последнем педсовете, вместе выбрав серединку, и потом вовсю крутили головами, улыбаясь, раскланиваясь, вслушиваясь и вглядываясь. Возможно, женщины почувствовали симпатию друг к другу как новенькие в белой школе и не присоединившиеся еще к группам «по интересам». Впрочем, внимание Ираиды Ашотовны к Ирине, похоже, стало довольно быстро понятно, но она не отказалась бы от более тесного личного контакта и без связи с Сережей.


— Ирочка Евгеньевна, дорогая! Можно к вам зайти на огонек? Все трудитесь, трудитесь допоздна…

— Добрый вечер, Ираида Ашотовна, конечно, заходите. Очень приятно, проходите, пожалуйста, хорошо, что вы вот тут… зашли… Как бы поздно, но да, еще работаю… Проверки этой, тетрадей много…

— Мы с вами вместе здесь работаем уже столько времени и все никак не поговорим, не посидим вот так, в спокойной, душевной атмосфере, как говорится, тет-а-тет, в общем…

— Да, точно, никак не поболтаем просто так, не о делах… Хорошо, Ираида Ашотовна, что вы как бы заглянули… вот так запросто. Всегда вам рада.

— И я тоже, Ирочка Евгеньевна, просто замечательно, что вы еще не ушли. Вот тут в пакете долма. Это вам.

— Да-алма? Мне? А что это? Это что-то сладкое? Ну что вы… Не стоит…

— Не знаете, что такое долма? О! Это очень вкусно! Национальное армянское блюдо — маленькие такие, вот такие, м-м-м, как его, такие, как голубцы, но в виноградных листьях…

— О! Какая вы милая! Спасибо. Ой, а оно горячее… Я это, я домой возьму, можно? Хорошо?

— Конечно! Конечно! Она горячая, можете сейчас покушать. А можете и дома… Это все вам, а то сидите допоздна, небось и готовить не успеваете — пока еще до дома доедете…

— Да уж, и не говорите. Я далеко живу… Спасибо вам. Какая вы умелица, Ираида Ашотовна! Как вкусно пахнет! Как, вы говорите, называется? Долма? Первый раз слышу…

— Долма, долма! Ах, да что уж тут! Мне это просто. Готовить очень люблю! Да мне это в радость! Я ведь рядом живу, классы у меня начальные, заканчиваю рано. Так я успеваю домой — все приготовить, всех покормить, с детьми побыть, позаниматься, последить, как там они и что, сами понимаете — надо руку постоянно на пульсе держать! А потом можно и обратно прибежать. Вот вам принести долму горячую. А то на школьных-то обедах можно с голоду умереть! Там такие котлеты… даже кошкам не дашь.

— И не говорите! Котлеты — одно название, но я почти не ем тут, дома меня муж ждет… Вы такая милая. Как вы все успеваете? Я совсем вот тут, с этими расстояниями, тетрадями, ну ничего не успеваю… У вас же дети? Сережа…

— Да, у меня и муж, и двое детей. Еще родственники часто наезжают, подолгу живут… Семья наша большая, дружная. Все помогают, если что… А дети — да, Сережа старший. Такой золотой ребенок! А какой способный! Какие у него, знаете, ну просто золотые руки!


Ирина Евгеньевна почувствовала себя свободнее, села за учительский стол по привычке и предложила стул коллеге. Она поняла, что раз зашел разговор о детях, то это надолго. Впрочем, она была рада поболтать, отвлечься.

— Это да, — покивала она головой, — Сережа недавно кран в туалете на третьем этаже починил. Говорит: не зовите как бы никого, я тут быстро. Сам, сам, сам. Только к учителю труда сгоняю за инструментами. И правда: не успели оглянуться — пятнадцать минут, и все раз — и заработало. Какой он у вас молодец!


Ираида Ашотовна расплылась в улыбке, которая буквально затопила ее саму и выплеснулась брызгами гордости и радости на коллегу.

— Спасибо вам! Вы такая добрая, такая умная! А как все подмечаете! Да, он и дома все делает. Какой хороший мальчик вырос! Не нарадуемся. А еще дочка у меня есть, младшая. У нее, знаете, талант к музыке. Это уже всем понятно — она станет великой скрипачкой. Правда, она только начала играть, но всем уже ясно, что впереди ее ждет большой, большой успех. Только надо хорошего преподавателя найти, чтобы все ее способности раскрыть как надо. А разве оно, они раскроются в этой, обычной, музыкальной школе? Только в хороших правильных руках увидят все ее грани, все грани таланта…

— Точно! Только в правильных! Вы прекрасная мать, Ираида Ашотовна! Хорошо, что видно сразу способности. И как бы вот, вы тоже заметили! Не даете им, это, пропасть!


Ирина Евгеньевна почувствовала маленький, чуть заметный укол зависти. Ее дочь ничем и ни в чем пока не показывала своих талантов. Ей тоже хотелось бы рассказывать о ее успехах — это ведь и есть материнская гордость, смысл жизни любой женщины. «Надо будет ее отвести куда-нибудь на прослушивание — может, тоже найдут способности к музыке?» — подумала она.

— А у вас, Ирина Евгеньевна, дети есть? Вы как-то говорили, но я не запомнила, отвлеклась, наверное, работа, заботы… Дочь ведь у вас? Вот хорошо бы познакомить наших девочек, мы бы смогли вместе их водить… в разные театры-концерты…

— Да, дочь, маленькая еще. Но ей скоро в школу.

— Девочка — это так хорошо! Мы хотели второго девочку, так хотели. У мужа в семье одни парни, у его брата трое мальчиков, у двоюродного брата тоже одни мальчишки… А тут нам опа-хопа и повезло — девочка родилась. Мы так были рады! Это просто потрясающая удача — как мы все были рады! И она талантливая к тому же, сразу было видно, почти с рождения! Удивительный ребенок. А вот мои родители, они так всегда трудно жили, мечтали все о мальчиках, чтобы помощь была в семью, а не из семьи…


Ирина поняла, что если ей и хотелось внеклассного общения с англичанкой, которая может быть полезной во многих сферах, то лучше сразу определиться, поставить рамки, иначе можно утонуть в потоке слов и сладких обещаний, поддавшись словоохотливой и жадной до разговоров коллеге.

— Хотели девочку? Да, это очень хорошо… Девочка… Это того, прекрасно… Так о чем вы хотели спросить, Ираида Ашотовна? Или так просто заглянули?


Ирине Евгеньевне стало вдруг не по себе. Еда в пакете, обволакивающие улыбки почти вплотную к ней подбирающейся дамы, разговор о детях… Она встала, чтобы показать движение к завершению разговора, немного отодвинула стул.

Ираида Ашотовна, переливаясь обаянием и энергией, как наэлектризованная искрящаяся ткань, наступала и зависала большим мягким облаком.

— Ах, да, да, конечно, я хотела… Я вот тут хотела спросить, попросить… Ирочка Евгеньевна, дорогая вы моя, понимаете, очень уж трудно Сереже дается русский язык… Сами знаете, переехали мы недавно, сложно всем было. Да и вы сами в курсе небось, как эти все переезды, приезды-отъезды не просто пережить. А про детей и не говорю — только кажется, что им прямо все легко. А на самом-то деле все не так и легко, а прямо-таки сложно: перестраиваться, приноравливаться, да еще и новые требования у каждого педагога, куда ни посмотри… И школа наша такая непростая, дети особенные ведь… Вы, наверное, тоже заметили…

— Да, конечно, Ираида Ашотовна. Я понимаю, это все так непросто… И Сереже, наверное, трудновато…

Она снова отодвинулась немного, уже на стуле, куда буквально плюхнулась, отступив. Получилось довольно резко. Ирине стало неудобно. Она тут же решила исправить оплошность и немного придвинулась, но стул дернулся и снова издал звук несмазанных тормозов. Она покраснела, решила больше стул не трогать и сидеть, как сидела.


Ираида сделала вид, что не заметила ее движений, и повернулась в пол-оборота к окну.

— Ох, как тяжело, — сказала она со вздохом, глядя на качающиеся голые ветки деревьев, — как же трудно воспитывать мальчиков! И как сложно привыкнуть к Москве! Какой негостеприимный город! Какие холодные люди! Никому ни до кого нет дела. Вот то ли дело у нас… У нас все совсем иначе. Все рады друг другу, все в гости приглашают, все открытые, добрые, готовы помочь, все бескорыстно… Улыбаются…


Она поцокала языком, качая головой с идеальной прической, и тут же проверила, не сбился ли начес случайно набок.

— Вот и вы с мужем и дочкой должны просто обязательно к нам заглянуть! — продолжала Ираида Ашотовна, уверенная, что завоевала сердце важного для себя и своего сына человека. — А можно и вот так, просто, запросто — после школы. Мы люди открытые, без всякого там церемонства, но всегда есть чем угостить!

— Спасибо, спасибо большое, Ираида Ашотовна! Да вы не расстраиваетесь, — Ирине Евгеньевне очень захотелось домой, а от нескончаемого потока слов, душных приторных духов и физической близости радушной коллеги начала болеть голова. Она была готова на все, готова пообещать любую помощь, только чтобы уже уйти отсюда. — Я обязательно помогу Сереже. У меня есть такие уроки, как бы дополнительные занятия, так он может и даже должен на них ходить.


Она наконец сумела встать, втиснувшись из последних сил в пространство между Ираидой и стулом, и начала собирать лежащие на столе ручки и недопроверенные тетради в сумку, показывая всем своим видом, что все решено, договоренность достигнута и пора по домам.

Ираида Ашотовна тут же немного отступила, держа на руках, как младенца, пакет с угощением. Естественно, она все поняла, почувствовала небольшое разочарование из-за недовыговоренности, но в целом осталась визитом довольна и больше задерживать коллегу не смела. Она посмотрела на нее с благодарностью:

— Какая вы хорошая! Я всегда это знала! Чувствовала! Как мало кто… Спасибо большое! Я вам так признательна! А вот там у него в последнем диктанте больше 20 ошибок… Двойка ведь, да?

— Ну, я могу сказать, что это зависит от… Но да, это много ошибок, да, — Ирине Евгеньевне стало неудобно. Надо было войти в положение, тем более что отношения с Ираидой открывали явные перспективы. Она знала, что у коллеги есть связи, да и дочь можно было показать на предмет музыки… Очень ей захотелось, чтобы Алина тоже оказалась талантлива. А Сережа… Что ж, мальчику плохо дается русский язык. Правда, говорят, что и английский, и математика тоже не очень даются…

— Я посмотрю, как ему, ну, помочь. Правда посмотрю, мальчик такой хороший у вас, — Ирина решила не спорить.

— Посмотрите! Посмотрите, пожалуйста! Ирочка Евгеньевна, дорогая! Я вам так… мой муж тоже… И в гости к нам… Если что нужно… Мы же тут недалеко живем! Так что у нас всегда и гостеприимно, и тепло, и покушать…


Ирина Евгеньевна уже начала движение к двери, опасаясь повторного рассказа о гостеприимном и открытом доме коллеги.

— Спасибо, Ираида Ашотовна, спасибо за приглашение, за долму. Обязательно зайду. А сейчас мне бы уже идти… Знаете, ехать далеко… Тетрадки вот эти проверять еще…

Ираида Ашотовна, следуя за ней уже в коридор и дотрагиваясь до руки, восторженно провозгласила:

— А мой муж тут, у стадиона стоит. На машине на своей. Мы машину тут купили. Такая машина замечательная! Белого цвета, мы такую и хотели, и тут подвернулся случай, вот нам и досталось… Досталась… Так он отвезет вас, Ирина Евгеньевна! Будет легче до дома добраться с сумками-то! Вот, и долма не остынет! Пойдемте вместе, я ему скажу, провожу вас, мне только в радость. С вами поеду…

— Как это мило, спасибо. Я прямо и не знаю даже… Это же так далеко… Ну что вы…


«Не стоило бы, конечно, пользоваться сразу их услугами. Тут и долма эта тебе, и машина до дому, — размышляла Ирина, спускаясь вместе с Ираидой Ашотовной по лестнице. — А и ладно. Что такого, если я помогу им? И если они помогут потом мне? Так, собственно, все и делается. Хорошие ведь как бы люди. Без высокомерия… Нырнуть сейчас в теплую машину, смотреть всю дорогу в окно, а потом выйти прямо у подъезда… Ничего не случится, если позволю себе хоть разок такой прямо-таки неожиданный комфорт… Один раз можно… Да я и заниматься с ним буду, за просто так… пару раз».

Дорога домой

Дорога от школы до метро, потом под землей, как крот в норе, до своей станции, а после уже — довеском — пешком до дома была долгой и утомительной. Один раз подвезло с машиной — спасибо Ираиде, но лучше бы и не везло. Теперь у Ирины Евгеньевны появились две дороги: одна реальная, та самая, пересадочная, и другая, которая в мечтах, — быстрая и донельзя комфортная…

Ладно, может, и у них когда-нибудь будет машина… Скорее всего, с этим все равно стоит подождать, но автомобиль прочно вошел в ее лист ожиданий и достижений. Путь до дома стал теперь и унизительным. Когда Ирина Евгеньевна спускалась по скользким или мерзлым ступенькам вниз, потом еще вниз, уже на кафельную неинтересную станцию, ее охватывала настоящая, ноющая на одной ноте печаль, и выплывало откуда-то из детских страхов чувство брошенности.


Это все временное, она уговаривала себя, временное одиночество в чужом городе. Его можно было бы вытерпеть, если только не эти постоянные сумки с тетрадями, не эта тяжесть, которая особенно оттягивала уставшие руки, сколько ни перекладывай, в переходах метро. Кроме того, она понимала свою ответственность за эту тяжесть — невозможно было отказаться и не купить удачно появившиеся недавно продукты. Раз в неделю в школу завозили антрекоты, в другой раз — серые брикеты замороженной рыбы, а пару раз в неделю и свежий рассыпчатый творог. Надо было только вовремя успеть — ведь хватало не всем. В таких случаях тоже часто выручала Ираида. Она состояла в особых отношениях с буфетчицей Зинаидой, женщиной суровой и прямолинейной.


Ирина видела, как Ираида запросто заходит к ней в самое сокровенное, в самое туда, в подсобку, склад, куда почти никому хода не было. Здесь Ирина отступала, чувства притушивала, ждала своей очереди. С Ираидой-то было понятно — женщины точно крутили и обкручивали какие-то свои делишки. Другое дело, что без всяких особых выгод — какие тут могут быть выгоды? — Зинаида обожала Нину Абрамовну. Она сама ей всегда оставляла бурые антрекоты и буквально насильно вручала рыбу, от одного вида которой Нину начинало тошнить. Она не только не могла представить, как готовит ее, распространяя невыветриваемый, въедливый запах по всей квартире, но даже дотронуться до этой склизкой серости ей было противно. Рыба потом кочевала по кабинетам, набирая вес и запах, и нередко оседала в сумке у Ирины Евгеньевны, охочей до всего, что можно, как кошке мышь в зубах, принести домой в виде добычи.

Алку часто ждали в буфете ее любимые булочки с маком, и она широким жестом их делила после уроков с подружками. Ирина не понимала буфетной логики, не видела связи между такими разными людьми, одну из которых она откровенно презирала, считая обычной обслугой. А обслуга, по ее твердому убеждению, должна функционировать по четко заведенным правилам и знать свое место.


«Обслуга» в лице Зинаиды отвечала ей тихой неприязнью, а Ниночке, которая приходила к ней в священную подсобку покурить, продолжала оставлять подтекающие красным свертки в негнущейся коричневатой бумаге. Пару раз поймав жадно-любопытный взгляд Ирины Евгеньевны, буфетчица стала осторожней. «Вот ведь, смотрит, прямо внутрь лезет, как ножом, своим взглядом, — жаловалась она „девочкам“. — И что завидует-то? Без мяса она и сама домой не уходит, все честно, я тут не частной лавочкой работаю, а вот туда же… Хотя была б моя воля, ничего бы ей не продавала, пусть своим острым носиком ищет сыр в других мышеловках… Нинуля-то Абрамовна наша и поесть даже забывает. Все уроки и уроки, и дочка ейная тут допоздна голодная болтается, прямо сын полка какая-то. Она еще и одна все тянет-то… Тяжело. А человек-то какой! Золотой человек!»

Никто не знал, чем завоевала Нина Абрамовна такую симпатию. Когда у нее самой об этом спрашивали, она небрежно отмахивалась.


Ирина Евгеньевна ехала домой. Одной рукой она придерживала шляпку, которая, как ей казалась, определяет истинную москвичку, а другой прижимала к животу сумку. Она устала до такой степени, что хотелось просто сесть на грязный пол вагона метро и реветь в голос. Впрочем, в поезде сесть можно было действительно только на пол, но и то вряд ли этот номер бы прошел — затопчут и не заметят.

Ирина ненавидела метро. Ненавидела людей вокруг. Презирала пожилых, с большими сумками, плохо, серо одетых женщин. Почему-то больше всего ее раздражали вязаные шапки и шапочки. Такие носили в ее городе. Такие носили они с сестрой. Такую носила и мама. До чего это все убого! Мысли прыгали, в ушах стоял гвалт школы, который не мог заглушить даже туннельный шум переполненного поезда. «Как в преисподней», — подумала Ирина. И чернота в вагонных окнах. И темень все время, вневременная темень — встаешь в предутренней синеве, домой добираешься уже к вечеру. Куцый день в туманной ноябрьской мгле или в февральской грязноватой серости можно и увидеть-то только из школьного окна.


Отдаваясь вагонной тряске, плотно прижавшись спиной к двери прямо под надписью «не прислоняться», Ирина вспоминала кленовый двор там, далеко, соседей, которые всегда здоровались и могли приютить их с сестрой, даже накормить после школы, если мама задерживалась. «Надо позвонить домой, — подумала она. — Надо обязательно вечером позвонить домой».

Она чувствовала ответственность за них всех, оставленных там: маму, Ларису, бабушку… Лариса вроде снова кого-то встретила. «Господи, — почти молилась по вечерам Ира, — пусть наконец она будет счастлива и… успокоится и оставит меня в покое…» Нет, так нельзя думать. Ирина сама себя одернула.


Она хотела для сестры только лучшего, хотела счастья, хотела, чтобы Ларочка хорошо устроилась, чтобы у нее все было самое-самое, хотела ее пристроить в Москве… Хотела? И что, правда хотела? Она почувствовала, как маленькая, почти незаметная колючая мыслишка проскочила где-то там, пробежала мимо сердца и скрылась в такой же, как туннель, темной пещере под ним. Ирина очень любила сестру. Она повторяла это снова и снова. Она ею восхищалась. Она хотела сделать все, чтобы та была… Была рядом?

Ирина очень устала, поэтому у нее не было сил заглушить голос мелкого непонятного беса, который ее подначивал, ковыряясь в самых потайных норках ее души. Вот и сейчас, в длинном перегоне между станциями, воспользовавшись минуткой слабости, он начал снова свои игры.


«Ты правда хочешь, чтобы сестра была рядом с тобой, рядом с твоей семьей? — завел он. — Тебе мало было совместного отдыха прошлым летом? Забыла, как Ларочка из вас вынула, вытрясла, как коврик, и развесила на пальмах, ставших в тот момент уже никому не интересными, как и долгожданное море, всю вашу теплоту своими капризами и требованиями внимания? Когда она стояла между вами, не оставляя ни секунды наедине? Как периодически поддразнивала даже Алиночку, свою якобы любимую племянницу, называя избалованной маленькой москвичкой?»


Ира помнила все это очень хорошо. Незаметно ребенок начал прятаться, есть втихаря хлеб, чтобы побыстрее встать из-за неуютного семейного пансионатного стола и сбежать в комнату. Да и там, съежившись под Ларисиным взглядом, который сложно было понять — то ли тетя начнет с ней шутить и играть, то ли насмехаться как-то обидно, — ей хотелось просто исчезнуть. Тут уже даже Толя, всегда сдержанный, великодушный, отдающий сестрам безропотно все самое лучшее и, главное, — возможность побыть вместе, не выдержал и попросил Лару быть помягче и повежливее, особенно с ребенком. Ларочка тогда вскочила, вспыхнула, собрала сумку и ушла гулять на море в одиночестве.

Ирина разрывалась между мужем, с которым была согласна, и сестрой, которая чувствовала себя обиженной, причем с каждым разом все больше и глубже. Она боялась ее ранить, старалась не сказать лишнего… Ира была постоянно начеку, но практически всегда промахивалась. Потом она долго и нудно старалась загладить вину, чтобы через полчаса снова ляпнуть то, что Ларочка воспринимала как «душевную тупость» и «столичные штучки».


Так что, бес, проваливай. Знаем мы все сами, но это же сестра, родной человек… И без беса эти мысли, невытряхиваемые, как пляжный песок, постоянно царапают сердце. Вот и мыслишка тухлая пробежала мышкой — память о том, как они принимали Ларису первый раз в их недавно полученном скромном жилье и старались все организовать на высоком столичном уровне.


Лариса прибыла с первым визитом в Москву, когда Ирина с семьей только-только обустроились на новом месте. Чтобы вовремя встретить сестру, Ирина за день до ее приезда поехала специально на Курский вокзал. «Зачем?» — спросил муж. «Как зачем? — удивилась Ирина. — Чтобы проверить дорогу и завтра не опоздать к приходу поезда!»

Муж пожал плечами: «Как хочешь, Иринушка, конечно, но, может, стоит просто выйти на полчаса пораньше? С запасом? Тут и ехать недалеко, несложно…»


Впрочем, он почти никогда не спорил с женой и уж тем более не собирался влезать в ее особое, сугубо личное пространство, даже ненароком трогать или оценивать ее отношения с сестрой. Толя все держал при себе. Жена его мнения на эту тему не спрашивала, с самого начала определив свои отношения с Ларисой как что-то априорно ценное, неотъемлемое, как часть ее собственной жизни.

Так Толя получил жену и обязательства жены по отношению к сестре в комплекте. На его взгляд, семья семьей, родные люди есть родные люди, но никакие обязательства не могут создать теплоту и любовь, если человек ими сам не обладает. Как говорится, из кувшина можно вылить только то, что там есть. Ларису он не жаловал, но молчал, позволяя Ирине устраивать вокруг приезда сестры «балаган с клоунами». Ему именно так виделось это действо, когда жена, забывая обо всем, превращалась из жены Иринушки в старшую сестру Иру и стремилась во всем угодить неудовлетворенной, как желторотый жадный кукушонок, Ларе. «Хорошо, что она там осталась, а не в Москву перебралась», — приходил к успокаивающему умозаключению Толя, готовясь привычно отойти на второй план на время Ларочкиного приезда.


Когда Лариса наконец спустилась на перрон, Ирина в который раз почувствовала восхищение. За время разлуки Лара стала еще прекрасней. Красивая у нее сестра! Гордо поднятая голова! Прекрасно одета! Все на нее оборачиваются! «Тоже мне, Ма-асква», — первое, что презрительно сказала Лариса, по касательной чмокнув Иру в щеку.

«Как ты тут живешь? — Толю Лара привычно игнорировала, вручив, почти не глядя, ему чемодан. — Народу невпроворот, несутся, как ненормальные!» — это было второе, что она сказала. В метро она чувствовала себя уверенней Ирины, показывала всем своим видом обыденность и естественность своего здесь пребывания. Ирина стояла рядом, любя и боясь сделать или сказать что-то не то. Столичный ритм шел Ларочке. Она растворялась в нем большими мазками, грациозным поворотом головы, уверенным взглядом и умением устоять в трясучем вагоне метро, бесстрашно не держась за поручни.


И так было всегда — уверенность и красота. Правда, сейчас прибавилась постоянно подчеркиваемая Ларочкой «жизненная несправедливость». «Она тебе завидует и пережить не может ни твоего отъезда, ни того, что ты вышла замуж раньше нее», — как-то сказал Толя, позволив себе неожиданно показать свое отношение к расстановке женских сил перед своим носом.

В тот момент Ира после очередного разговора с сестрой почти плакала, даже не почти, а плакала. Разумеется, она старалась этого не показать, глотая что-то затвердевшее в горле и размягченное у глаз, отворачивалась, пытаясь скрыть и боль, и достающиеся ей постоянно маленькие колючие и большие жестокие несправедливости. Толя тогда все понял, виду, правда, не показал, но очень расстроился.


Появившийся у Ирины после отъезда в Москву комплекс вины вместе с обязательствами был похож на зависимость, сродни наркотику или алкоголю, с ежеутренними угрызениями совести. Толя никогда, тем более во времена казарменной юности, наркотики не пробовавший, представлял себе наркомана именно таким — перед глазами была зависимость Ирины от Ларисы, от ее настроения, слов, движения плечами, звонков, знаков внимания… Ему от этого было не очень хорошо, но жену он любил и, главное, — он ее жалел.


Ларочка же его великодушие считала подкаблучием, смеялась, называла Толю рохлей и послушным мужем при авторитарной сестре, мужем, который не оставлял себе права на прихоти. Во время ее приезда к «прихотям» относилось желание лечь спать вместе с женой, а не одному, пока Ларочка бесконечно беседовала с Ирой на кухне. Прихотью считалось желание покурить хотя бы на балконе, а не на лестничной площадке из-за Ларочкиной аллергии или каких-то желез, которые плохо воспринимают сигаретный дым.

Ему приходилось отходить в сторону и поджимать ревностные вздрагивания сердечной мышцы, как длинные ноги при грубых атаках швабры в руках уставшей уборщицы в магазине. Он и поджимал. Он не понимал растворения жены в человеке, который принимает все заботы и нежность как должное. Еще он любил и свой дом, комфорт, и мягкую домашнюю температуру, и отсутствие напряженности. С приездом Лары все приходило в движение, которое, сродни торнадо, приносило разрушения в душу, а на восстановление уходило много времени.


Тот приезд оставил долгое послевкусие, как после случайного глотка прокисшего молока. Лариса хотела получить все и сразу: магазины, прогулки, рестораны, театры. Ира тогда еще не знала, что нужно все полностью подчинить интересам сестры, и возникали накладки — то с отъездом на работу, то с ребенком, то с не теми билетами в театр или вообще не тем театром.

Лариса хотела встретиться с коллегами Иры, о которых та рассказывала воодушевленно уже не первый месяц. Она жадно требовала праздника. Правда, все оказалось не так, как она себе рисовала: погода была противная, гулять было не с руки, все выглядело серым. Промозглый, мелко моросящий дождь, казалось, становился самим воздухом, а любое движение — преодолением его облепляющего мокрого сопротивления. Грусть-тоска, в общем.


Магазины с длинными очередями, переполненный транспорт, ни одного выхода в ресторан и какой-то неинтересный классический спектакль, куда было неумно и неуместно даже красиво одеваться… Лариса подводила неутешительные итоги каждый вечер. Ее настоятельные просьбы устроить встречу с веселыми коллегами тоже остались неудовлетворенными. Ира к себе приглашать не хотела, а ее никто в тот период к себе не звал. Она пару раз поболтала с Ниной, один раз с Лилианой, один раз с Ритой, удочку закинула, даже предложила помощь с какими-то домашними заботами, хотя совершенно не стремилась к такому времяпрепровождению. Все было зря — близкими друзьями они не были, у коллег находились, скорее всего, свои дела, а напрашиваться в гости, да еще и запросто тащить с собой сестру Ирина не могла. Она еще только овладевала высотами новой жизни, а бесцеремонность, как ей казалось, могла ее осторожные усилия пустить коту под хвост.

Она видела, что Лариса все поняла. Самое ужасное, что она отчетливо осознала ее неуверенные и нестойкие позиции в этой бездушной Москве.


С тех пор прошло время. Ирина получше и поближе сошлась с коллегами, дома все стало накатанно и устроенно, даже дорога в метро приобрела привычный ритм, хотя все равно утомляла. Она все меньше делилась с сестрой своими проблемами, несмотря на то, что именно это вызывало с другой стороны трубки приятные чувства, все тише показывала радость. В какой-то момент она поняла, что не только не старается найти для Ларисы возможность переезда в столицу, но и, скорее всего, что, конечно, ужасно и эгоистично, да и вообще страшно даже произнести вслух, не хочет этого ни за что.

Выходной

У Ирины был выходной. Вот ведь чем хороша школа — у тебя обязательно есть выходной на неделе. Она обожала этот день, когда можно было посвятить его самой себе. Она не могла себе позволить валяться в постели, медленно открывая глаза, но и спешить без надобности тоже не хотелось. У нее в такие утра растягивались удовольствия, время как будто замедлялось, распадалось на куски, похожие на только что испеченный пирог: медленный чай, медленный завтрак, медленное прохаживание по квартире в халате, медленный просмотр телепрограммы (а вдруг какой-нибудь фильм выпадет на ее счастье или повтор кинопанорамы, на которую она никогда не успевала по вечерам, а не только «Сельский час» или «Больше хороших товаров»)…

В этот выходной она планировала выехать в центр, прогуляться по Александровскому саду, а потом, на закуску — посетить знаменитый ГУМ… Ирочка понемногу открывала для себя Москву, несмотря на плотное расписание уроков и домашних дел. Поначалу ей помогали в этом верный муж и соседка Надя, которая гордо объявила, что считает себя настоящей москвичкой — москвичкой по мужу в третьем поколении. Надя знала немного, но центральные магазины были ею освоены неплохо, и она готова была поделиться опытом с провинциальной, но благодарной и, главное, — выгодной в разных перспективах соседкой.


Теперь Ире было не страшно куда-то выбраться и одной. Ей нравилось дойти неспеша до метро, доехать до Площади Ногина и, не делая этих безумных пересадок, как каждый раз по дороге в школу и обратно в плотной толпе, подняться на эскалаторе наверх. Размеренно, неспешно, она могла пройти мимо громоздкого, в пол-улицы Политехнического музея, где она даже побывала — благодаря школьной экскурсии, потом подойти к видному через площадь «Детскому миру». Кому в центре поставлен памятник и что за здание, даже комплекс монументальных строгих зданий за его спиной, ей рассказали Лилиана с Ниной, переглянувшись. Ира не поняла, почему ее вопросы вызвали такую реакцию — переглянулись, усмехнулись, как будто все должны всё знать, даже те, кто только недавно приехал в Москву. Ее это задело, но виду она не показала, отметив только про себя их очередную высокомерную бестактность. Сказала им спасибо, спасибо за то, что рассказали. Теперь она знала, кому памятник и что это за здание. И дальше что? У нее это не вызывало никаких страхов или беспокойства, пусть другие вздрагивают — ей уж точно скрывать нечего и беспокоиться не о чем. Ее жизнь по-советски честна, а сердце чисто и бьется в унисон со всей страной.


Вот и теперь она поехала по излюбленному маршруту. Вокруг нее были одни гости столицы, она смотрела на них с сожалением и некоторой холодностью. Когда ее толкали, отступала, а когда спрашивали, как проехать к «ГУМ-ЦУМу», чуть насмешливо уточняла: «Так вам к ГУМу или ЦУМу?» Потом объясняла этим плохо одетым людям, зачастую говорящим с жутким акцентом, не умеющим даже вежливо поблагодарить за помощь, как доехать до вожделенных магазинов.

Ей самой когда-то объясняли точно так же. Она тоже долгое время думала, что «ГУМ-ЦУМ» — это один большой торговый рай, где всегда есть дефицитные вещички, французская косметика и запредельно заграничные туфли на платформе. Такие туфли она бы обязательно купила Ларочке… Наверное… Толкаться в очередях она не любила, собственно, а кто любил? Обучение азам этой шумной новой реальности она прошла быстро. И сейчас уже знала, что это не для нее: занимать несколько очередей, распихивать всех, добираться благополучно и без обморока до прилавка или отгороженного для самообслуживания загончика со словами «я стояла тут, позвонить только отошла!» Уговаривать продавцов скороговоркой: «Ну миленькая, дорогая моя, я ведь и не себе беру, а дочери и племяннице, поэтому хочу три кофточки взять, а не единственную, положенную магазинным законом в одни руки, ты уж не обидь» — и что-то незаметно утопить в кармашке синего продавщичьего халата могли только люди, чей ГУМно-ЦУМный промысел составлял цель их приезда в столицу и, наверное, жизни.


Пару раз Ирине удалось купить несколько симпатичных вещей. Но в основном она ездила в ГУМ погулять, посмотреть свысока на сумасшедшие очереди, на отдельный, загадочный отсек, куда ныряли ухоженные красивые женщины. Они не походили ни на нее, ни на гостей столицы, и Ирине только оставалось гадать, кто эти дамы. Как вознаграждение, она обязательно съедала знаменитое мороженое.

Конечно, завидно немного было от того, что кому-то перепадало все просто так, что плюшевые бабы с горящими глазами достаивали до конца и выносили объемные пакеты, завернутые в толстую коричневатую бумагу, а она нет. Правда, и денег особых на эти все покупки она тоже не хотела тратить. Да, Толя получал неплохо, он приносил и хорошие продуктовые заказы, в которых редко не было деликатесов, но деньги на модное баловство она выбрасывать не привыкла. Одним словом, тут тоже была засада: ей очень хотелось одеваться, как Ниночка и Лилиана, но при этом экономить деньги. Совмещать эти два вектора у нее пока не получалось. Она удивлялась, как это удается Нине — при ее-то одиноком, безмужнем существовании на учительскую зарплату.


Ире выпала удача пользоваться тем, что оставалось от Ларочкиных походов по московским магазинам. Сестра покупала много и посвящала ГУМу-ЦУМу почти все свободное время своих столичных визитов. Не все ей потом подходило, что приходилось хватать без примерки, не все нравилось при уже домашнем рассмотрении, и часть обновок оседала в Ирином шкафу. Ларочка говорила: «Пусть повисят, мне меньше тащить к вам в следующий раз. Ты пока можешь иногда надевать, но помни, что с хорошими вещами нужно обращаться очень внимательно и осторожно!»

Она могла и не предупреждать сестру. Ира носила любые вещи долго, аккуратно и даже с каким-то благоговейным трепетом, перешедшим к ней то ли из военных, то ли из нищих послевоенных лет. Там, в том прошлом, которое каким-то образом она впитала и поставила на жесткую этажерку своих привычек, не было места вольностям, небрежности, какой обладают выросшие в достатке, и легкомыслию по отношению к одежде. Каждая вещь в ее жизни, не только в гардеробе или квартире, но даже нематериальные ценности — семья, близость с мужем, лото с дочерью — становились вместилищем всего ее существа, отражением, выражением, ценником ее качества.


Как-то побывав в гостях у Нины (боже, где она живет! Какой ужас эта ее квартира с пятиметровой кухней!), она была потрясена количеством одежды. Нина, которая обожала похвастаться обновками, причем без всякой задней мысли, просто доставить себе и гостям удовольствие, распахнула шкаф. Ирина никогда не видела столько вещей! И они все висели, лежали и свисали блестящими поясами у той, которая получала каких-то 120 рублей в месяц! Это было невозможно понять и принять. Это будило поднимающееся снизу, как с нижней полки в том массивном гардеробе, глухое и неосознанное раздражение.

Потом Нина ей предложила примерить «кое-что». Ирина долго еще помнила ту легкость, с которой хозяйка просто вытащила вещь из груды других и протянула ей с улыбкой. «Кое-что» оказалось юбкой. Ире казалось неудобным взять просто так, а не взять было поистине глупо. Вот ведь, вечная дилемма… Она примерила, пришла в восторг, но постаралась не показать горящих глаз и скрепя сердце спросила, сколько нужно заплатить. Нина махнула рукой и сказала: «Забирай, если нравится. Она очень хорошо на тебе сидит, а мне чуть маловата. Мне ее подруга в „Березке“ купила, но я немного поправилась с тех пор».


Вместе с юбкой, которая, конечно же, тут же перекочевала к новой хозяйке, испытавшей облегчение от непонятной, но приятной бесплатности, Ирочка получила интересные знания про валютные и чековые магазины. Это вошло в перечень еще не охваченных столичных выгод. Толя после этого согласился с ней, что доставать чеки в «Березку» лучше, чем вставать в очередь на подписные издания, которые уже было некуда ставить. И он начал доставать теперь сертификаты, покупал или обменивал на работе, у сослуживцев, счастливцев, которые вернулись из ГДР или Чехословакии. Больше всего, как он сам отмечал, ему нравился процесс обмена — он им уступал очереди на книги или мебель, а один раз даже на машину. Пока про автомобиль в семье не говорили и не думали — обустроиться еще надо, да и дорого. Ира о своей мечте помалкивала — не до машины, точно не до машины пока.


Жили скромно, мечтали об обмене квартиры в Текстильщиках на пусть поменьше метрами, но в центре. Можно и не совсем в центре, можно поменяться в тот район, где была белая школа. Самое лучшее — если квартиру им дадут, дадут просто так, от Толиной работы, как эту, но она не знала, что для этого нужно предпринять. Она не была уверена и в том, что Толя в один прекрасный день начнет работать локтями и добывать благополучие.

Ира любила представлять, как в один прекрасный день или светло-синий вечер выйдет с «девочками» после уроков, спустится со школьного высокого крыльца под барельефами и скажет: «А мне пешком, недалеко, вон в ту сторону… Мы в новую квартиру переехали». И пойдет себе, переступая через лужи, под удивленными и завистливыми взглядами.

Пока это все оставалось мечтой, воображаемой сценой, от которой делалось сразу тепло на сердце, но сценой, слишком далекой от реальности. Впрочем, перед Толей Ира все равно теперь поставила задачу держать нос по ветру, как говорится, и не допустить, чтобы вдруг вынырнувшая из чьих-то закромов, освободившаяся по какой-то причине жилплощадь ушла кому-то еще.


18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.