С тяжёлым чувством я пошёл вниз, вниз… и вдруг очутился в деревенском подворье с театральным, как будто карандашом нарисованным, забором и такой же мультяшной, слишком яркой для того, чтобы это было правдой, избой. Над коричневым штакетником, каждый сучок на котором бросался в глаза своей ненатуральностью, взгромоздился фанерный плакат с фотографией плотного хитроватого и совершенно седого старика в бежевой рубахе навыпуск. Старик показался мне знакомым и я вошёл сначала на подворье, затем в дом. Я очутился в музее. Городская с хорошим ремонтом и ровными стенами комната была уставлена якобы деревенской утварью, такой же ненастоящей, как и бутафорский штакетник. Между раскрашенными новоделами встречались магазинные столы-витрины, под стеклянными столешницами которых прятались фотографии из серии «деревенский быт». Мне стало неинтересно и я проснулся.
Первое и самое главное, что пришло в голову, едва я открыл глаза: «Кто же этот лукавый старик на фанерном основании?» «Астафьев», — решил я для себя в первый момент. И действительно, ощущение театральности, искусственности происходящего, которое не покидало меня всю вторую половину сна, было точно такое же, как и при посещении дома-музея Виктора Петровича в Овсянке. Однако, подумал я об этом как-то неуверенно, хотя бы потому, что у Астафьева не было такой озорной хитринки в глазах, да и на лицо дед с плаката был более округл и неискусен, чем знаменитый писатель. Кроме того, в Овсянке всё ж таки настоящего было больше, а тут… Вдруг вспомнился (а может, придумался) ещё один этаж бутафорского деревянного дома — опять вниз. Это когда я попытался зайти в туалет — открыл дверь всем до боли знакомого надворного скворечника и оказался этажом ниже ещё в одной музейной комнате. «Всё правильно, — подумал я, — не может такое заведение в таком месте быть настоящим». И только тогда меня осенило — Михеич!
Михеич, с которым я практически не был знаком и который врезался в мою память совершенно своебычным образом. Безусловно, я просто обязан о нём написать. Трагедия в том, что сначала ты хорошо помнишь и писать вроде бы нечего, затем ты начинаешь забывать и немного додумывать и писать вроде бы уже поздно. И лишь тогда, когда память окончательно предаёт своего хозяина, а фантазия полностью овладевает сюжетом, только тогда и садишься за клавиатуру. Этим объясняется и осторожность, с которой я приступаю к рассказу, и неточности в ходе этого рассказа, и вступление, которое вроде бы совершенно необязательно, но без которого не было бы истории. В частности, я совершенно забыл все свои дружеские разговоры, поэтому всё, что помню, свёл к нескольким замечаниям одного или двух колоритных персонажей — уж не обессудьте.
Я дуриком попал тогда в летний лагерь, который назывался Красноярская Летняя Школа. Зачисление было через экзамен, преподавателями были красноярские и московские… пусть будут «профессора», для ясности, — в принципе, такие же учителя, но всё-таки не такие. Один из них — Гера Гительзон — заведовал школьным клубом и организовывал в конце каждого сезона Барабановскую экспедицию, целью которой стояло спасение церкви в деревне (естественно) Барабаново. Экспедиция вошла в традицию и даже мифологию Летней Школы, существовали предания о каких-то (скорее ментальных) приключениях, имелись рисованные детскими руками карты местности, на которых обозначались такие названия, как «Залив Лунников», «Малая Запендя» и «Большая Запендя».
Первый раз я поехал в экспедицию против обстоятельств. Знаете, как это бывает — тебя не хотят брать. Целую неделю на клубе висело объявление, что в субботу вечером стартует Барабановская экспедиция, и я не менее пяти раз в течение этой недели подходил к Гере и всеми силами пытался доказать, что именно меня-то взять надо обязательно и что именно без меня экспедиция состоится неудачно или вообще провалится. Были какие-то испытания, которые я со всем старанием исполнял: какие-то морские узлы, которые нужно было вязать, какие-то мелкие костры, которые нужно было зажечь… Были проходные задачи, которые я решал со всей наивной верой в справедливость судейства и не мог решить. Задачи были не то чтобы олимпиадные, а условно нестандартные, такие, какие любят задавать кандидаты в доктора ретивым школьникам — совершенно вне школьной программы. Естественно, привычные к этой манере ученики — решали. Я так бесплодно старался, что даже заболел дичайшей ангиной. Горло моё обложило какой-то гнилью. Я с трудом говорил, почти не мог есть и только бесконечно пил тёплый чай, который без счёта наливали мне из обеденных остатков на кухне столовой. Видимо, была температура, но измерить её было нечем. Лишь когда я решил, что в экспедицию меня точно не возьмут, то обратился таки в санчасть. Раньше боялся спугнуть удачу.
В санчасти меня встретил Арсен, который подрядился при лагере медбратом и которому я, видимо, сильно мешал. Дело в том, что перед Арсеном вилась рыжеволосая скуластая красавица в длинной юбке и с двумя бесконечными косами за ушами — тоже кем-то работала в лагере. Она с задорным удовольствием кокетничала и почти что танцевала на песчаной площадке между крыльцом санчасти и стеной соснового леса, попутно исполняя бесконечную житейскую работу. Медбрат наблюдал за ней маниакально и каждый раз, когда она поворачивалась боком, двигал скулами и закатывал глаза. Затем девица схватила эмалированное ведро, стрельнула и, видимо, убила наповал, раскосыми карими глазами своего визави, после чего утанцевала в лес.
— Горло прополощи! — кинул мне Арсен и убежал вслед за своей невестой в ровный строй сосновых стволов.
Тогда я с наивностью избалованного подростка решил обратиться к Гере, чтобы он, как Старший, как Учитель (специально написал оба слова с большой буквы), решил бы мою проблему с лечением. Соль, что ли, размешал в стакане, йода накапал бы… Гера нашёлся на крыльце клуба. Он с увлечением загонял мелкие правленые гвозди в доски ступеней.
— Ааа, хорошо, что ты пришёл! — заявил он мгновенно, не дав даже рта раскрыть. — Завтра выдвигаемся! — он улыбнулся какой-то своей мысли, не переставая выстукивать молотком странный, ни в каких нотах не записанный музыкальный размер и, не глядя на собеседника, — К семи часам нужно быть у ворот. Не забудь взять кружку, миску, ложку, зубную щётку… — Он наконец посмотрел на меня и снова улыбнулся донкихотской улыбкой, которую можно было бы назвать робкой, если бы не его спокойный уверенный взгляд, и которую можно было бы назвать отрешённой, если бы Гера ежемоментно точно не знал, что делает. — Короче, бери всё, что может понадобиться, — закончил он.
Надо ли говорить, что я проглотил свои жалобы вместе с комком счастья (или боли), громко кивнул, потому что не мог от этой боли говорить и побежал… конечно же, искать соль. Нужно было к утру как-то урезонить свою болезнь.
Уж не знаю, от соли ли, которую мне с выговором дали в столовой, или от удачи, а может, оно и само собой так получилось, но к утру моё горло почти не болело, и я, как и всякий новичок в подобном деле, ухватив себе самый большой рюкзак, вместе с немногочисленной группой ребятишек и тремя взрослыми загрузился в видавший виды Лиаз, и мы поехали в деревню Шивера. Выезжали мы из Атаманово, до которого нужно было дойти километра четыре.
Среди взрослых был и Арсен, совсем не такой активный, как днём ранее, скорее равнодушный, чем воодушевлённый. Его долговязая фигура была обёрнута в армейскую плащ-палатку — брезентовую накидку с капюшоном, и в руке он тащил такую же брезентовую сумку с большим красным крестом на боку. Он вяло удивился моему появлению и спросил, прошло ли у меня горло.
— Спасибо, — ответил я с мгновенной опаской. Я боялся, что Арсен, как медик, запретит мне грузиться в автобус. — А зачем тебе эта накидка?
— Буду в ней спать! — с внезапной гордостью ответил Арсен. — Вы все в палатках, а я у костра!
Хоть и взрослый, но он мне показался совершенным ребёнком в этот момент.
До Шиверов мы доехали совершенно без приключений. Разве что я с ещё одним парнем всё время норовили повиснуть на поручнях, да со щенячьим восторгом ловили, подпрыгивая, каждую яму, в которую то и дело проваливался автобус. Для этого мы специально ушли на площадку у задней пассажирской двери, потому что именно там автобус швыряло особенно сильно. За всем этим неодобрительно наблюдали, но ничего не пытались сказать две бедно одетые старушки — единственные, кроме нас, пассажирки рейса. В Шиверах все вышли, старушки уковыляли в сторону широко расставленных деревянных домов, мы же оказались лицом к степи, из которой с одной стороны приходила одна дорога (по которой мы приехали), а в другую сторону, под тупым углом к первой уходила другая, по которой нам предстояло идти.
И мы пошли, по правде говоря, не очень споро, и это был тот момент, когда я всё-таки пожалел, что ещё в лагере взялся за самую тяжёлую ношу. Мне кажется, я бы не дошёл, если бы не Арсен, который без единого слова ухватил мой рюкзак за лямку и ловким движением перекинул на своё плечо. По пустынной дороге ехали одни грузовики — какие-то новодельные МАЗы и СуперМАЗы, шик и блеск того времени. Разговоры крутились вокруг хранилища. Дескать, грузовики эти едут в подземный туннель, только что построенный, а может, ещё и недостроенный даже. Туннель ведёт в подземный завод по переработке ядерных отходов. Все рассказывали героические истории про то, как в прошлом году нашли дыру в земле.
— Какую дыру? — спросил я.
— Люк, как у канализации, — ответил рассказчик. А рассказчиком был Юра Пестряков, парень крутой, может быть, даже наглый, но в то же время умный, многознающий и притягательно свободный в речах и поступках.
— Люк, а перед ним автоматчик, — продолжил он. — Он нас арестовал. У нас камеру отобрали, позасветили всё…
Имелась в виду КИНОкамера — аппарат, о котором сегодня странно даже думать, что такое могло быть. Я сказал, что надо было убежать, на что Юра посмотрел на меня внимательно и нагло, как на муравья, и ответил:
— Куда ты убежишь, когда на тебя автомат направляют?
Тем не менее идти стало труднее. То и дело стали устраивать привалы, рассаживаясь прямо на обочине на рюкзаки и баулы. На третьем привале Гера замахал рукой проезжавшему мимо МАЗу (или СуперМАЗу), и тот сразу же остановился. МАЗ был с будкой, много позже уже в армии мы (имеется в виду солдаты) называли (совершенно неправильно) такие — кунгами — что-то со скошенными краями, красивое и зелёное, без окон и с двумя толстыми дверями сзади и справа. После коротких переговоров Геры с водителем мы закидали свой скарб и сами забрались в будку. Сам Гера поехал с водителем. Внутри качнуло, и мне показалось, что это аттракцион, и что снаружи не выжженная степь с рассекающей её пополам автострадой, а черный, как упаковка фотобумаги, космос, который мы преодолеваем в наглухо замурованной капсуле. Как и всякий аттракцион, это длилось недолго. Качнуло, затихло, дверь кунга (вернее, будки) открылась, и Гера со своей вечной не то рассеянной, не то библейской улыбкой сказал, чтобы мы вылезали.
— Он не может нас довезти до Барабаново, — пояснил он, и мы, стоя на пыльной дороге, наблюдали, как МАЗ уезжает от нас под свод громадного, похожего на ангар, туннеля. Перед тем, как провалиться в эту бездну, автомобиль остановился, вышел водитель, открыл двери будки и показал содержимое щуплому автоматчику.
— Что, салага, — хлопнул меня по плечу Юра, — думал, я вру всё? То-то!
— Однако, километров пять он нам сэкономил, — подвёл черту Гера. — Все отдохнули? Поехали! Вернее, пошли!
И мы пошли. Ранним вечером мы вошли в нехарактерную для наших краёв рощу — сплошь из каких-то лиственных деревьев. И там, в роще, на полянке разбили лагерь. В центре было старое кострище. Встречались уже заросшие ямы; что-то вроде сгнившей скамейки, сложенной из двух коротких колод, на которых взгромоздилось берёзовое трухлявое полено. Всё говорило о том, что это уже обжитое место, и Гера подтвердил это.
— Каждый год здесь встаём, — сказал он, по хозяйски оглядываясь. — Хорошее место!
Затем он серией распоряжений разогнал нас по работам. Кого-то во главе с Арсеном за дровами; я с Юрой и ещё одним парнем — ставить палатки; девушки, которых, к слову, было всего две, не считая вожатой, принялись потрошить рюкзаки и сортировать вытащенную из них еду. Убедившись, что все при деле, Гера заявил, что ему нужно в деревню.
— Пойду проведаю Михеича, — пояснил он. — С местными в контакт не вступать, в деревню без меня не ходить! — бросил он преувеличено строго и исчез за кустами.
Палатки были поставлены, в центре поляны затрещал накормленный хворостом костёр, девицы (не знаю как их и назвать в этом повествовании — девочки или девушки) потрошили рюкзаки, раскладывая вытащенные на Божий свет продукты по рангам и дням жизни. Первый день экспедиции должен был закончиться овсяной кашей, последний — начаться с изюма в сгущёнке. Вечерняя заря коротко по-осеннему осветила нашу стоянку, и на мир упал плотный окрашенный в синее первый сумрак. Я из любопытства пробрался через укреплённые кустами короткие кривые деревья и, миновав узкий пустырь, вышел вдруг к церкви.
Церковь совсем не походила на утончённый образ, нарисованный рассказами Геры и участниками экспедиции прошлых годов. Это оказался громадный амбар с истлевшими углами сруба и исполинскими воротами на северной и южной сторонах. Мощные кованые петли словно вырастали из такой же великанской окосячки сруба, а снятые с них воротины были уронены наружу таким образом, чтобы своими толстенными плахами образовывать пологие подъемы с земли на сложенный из старинного кирпича фундамент с южной стороны и с фундамента на землю на севере строения. Вокруг церкви с неровным рёвом, то тормозя с короткими пробуксовками, а то резко набирая ход, курсировали на мотоциклах четыре подростка с русыми волосами в клетчатых рубахах и в войлочных тапочках. По крайней мере, один из них был в рубахе, а один в тапочках. Мотоциклисты словно сытые волки перерыкивались друг с другом, коротко вращая правые (газовые) ручки на руле, затем срывались с места и лихо, как в цирковой круг, въезжали в церковь по северным воротинам, чтобы тут же, подобно китайским шарам из центрифуги, вылететь через южный проём, кажется, даже с ускорением. Затем, уже ночью, лёжа посередине двускатной армейской палатки, собранной таким образом, что мне приходилось обнимать стоящий по центру подпорный металлический столб (я был третьим жильцом и мне, пока я бродил, досталось именно это место), перед тем как закрыть глаза, сквозь сытое беспамятство я как будто видел их лихие профили, будто вырезанные из бумаги тени на фоне тёмно-синего, светящегося фосфорным холодным оттенком, неба.
Проснулся я оттого, что тот самый центральный столб, который я обнимал (а он представлял из себя тонкую алюминиевую палку) стал обжигать холодом, и через него, как будто через волшебный путепровод, медленно, но неуклонно вытекло из тела всё, что могло его согреть. Зубы стали стучать, словно кастаньеты, руки не хотели разомкнуть проклятую железяку. Не знамо как, я дождался, наконец, утра, при этом не сомкнув больше глаз ни на минуту.
Решив, что утро таки наступило, я выбрался из палатки в промозглый светлый туман. Костёр погас, и от его углей низко стелился и тут же растворялся в окружающем киселе сизый дым. Палатки стояли по периметру, как постовые, и безмолвствовали, при этом над лагерем играла какая-то птичья симфония, прерывистая, непрекращающаяся и от того кажущаяся монотонной. Рядом с кострищем за ночь образовалась бесформенная куча, лежащая так, чтобы дым шёл от неё. Куча зашевелилась, и из её недр, то есть из складок какого-то серо-жёлтого тряпья, показалось лицо Арсена. Он оглядел меня с ног до головы мутными невидящими глазами и снова пропал. Я присел на корточки и протянул к ещё горячим углям ладони. Лагерь спал, туман был недвижим, вчерашних мотоциклистов не было слышно, деревья по краям казались волшебным и древним капищем.
Постепенно, но точно момента невозможно было поймать, лагерь проснулся, из палаток потянулись по своим утренним естественным делам люди — мальчики налево, девочки направо. Выбравшийся из под плащ-палатки Арсен вновь растопил костёр и девушки принялись колдовать по своему списку что-то романтически-походное на завтрак. Чуть не последним, когда еда была готова, появился Гера. Все позавтракали гречневой кашей с тушёной говядиной и пошли на работы.
К церкви приближались, как к опасному водопаду, — по широкой дуге, затем Гера ухватился за край южной воротины и с видимым напряжением скинул вниз.
— Чтобы не ездили! — пояснил он в пространство и с робкой улыбкой осмотрел строение.
— Крышу подлатать надо… Там и там. Маковка завалилась. Наверное, не поднимем… — Гера всё это говорил и тыкал пальцем на вытянутой руке, показывая фронт работ Арсену. Тот кивал, мы же чувствовали плохо объяснимую неловкость, такую же, какую испытываешь, явившись непрошено в гости, и молча смотрели. Я забрался на фундамент и ступил в громадную тёмную залу. Деревянные стены показались мне покрытыми паутиной, пахло деревянной трухлявой пылью. Под ногами валялся мусор, а под потолком на невероятной высоте в углах висели громадные дощатые плахи, на которых можно было различить затёртые временем и непогодой лики святых.
— Это Бог, между прочим, — показал Гера пальцем на одну из икон.
На затёртом изображении с трудом угадывался здоровый, с косой саженью в плечах, суровый мужик с тёмной цыганской бородой и осенённый похожим на соболью шапку нимбом.
— Такой и в лоб может стукнуть! — сорвалось у меня, и Гера улыбнулся, словно хорошей шутке.
— Староверы строили, — пояснил он, после чего захлопал в ладоши, привлекая всеобщее внимание, и принялся раздавать распоряжения.
Сначала Арсен с четырьмя помощниками принесли откуда-то (от Михеича, как стало понятно позже) несколько лопат, столько же мётел, носилки и длиннющую деревянную лестницу. По этой лестнице взрослые члены экспедиции забрались на чердак, мы же принялись грести, мести и выносить из здания мусор — двое на носилках, остальные с мётлами и лопатами. Чтобы было не обидно, каждые два цикла (каждые два раза, когда наполнялись носилки) менялись рабочими позициями. Строение наполнилось звуками. Вся камерность, пустынность и загадочность брошенного артефакта испарилась, как будто её и не было. Точно так же мы могли работать возле собственных гаражей, разгребая принесённые проезжими хулиганами завалы. Мы втянулись, сверху раздавался непрекращающийся стук молотков.
— Гера это всё для воспитательной работы придумал! — ворчал Юра. — Чтобы было «приключение»! А на самом деле всё это бессмысленно.
Кто-то ему возразил, кто-то согласился… Я не нашёлся, что ответить. Действительно, романтический флёр делся куда-то, но в отличие от «чистки гаражей», я не чувствовал никакого принуждения и вслед за своим учителем был уверен, что делаю большое светлое дело. Точно так же, как полярники, втягиваясь в зимовку, погрязают в тяжёлой бытовой работе, но чувствуют при этом, что делают общее важное жертвоприношение.
— О! Вот и абориген! — заявил Юра и, приостановившись на пару секунд, уставился в южный проём. В проёме, подобно нарисованному в дыму приведению, стоял прозрачный на полуденном солнце и совершенно равнодушный белокурый пацан в красном свитере, синих трениках и галошах на босу ногу. Солнце светило у него за спиной и, казалось, обтекало, соединяясь прямо перед долговязой детской фигурой, скрадывало засвеченный контур и почти что лишало конечностей. Затем он взмахнул руками и оказалось, что одна из них — левая — действительно отсутствует от самого локтя. Я был поражён и оттого даже перестал махать лопатой, хотя и Юра, и все остальные уже перестали пялиться на гостя и продолжили свой труд. Мальчишка взмахнул руками и исчез — должно быть, спрыгнул с фундамента. На его месте появилось другое лицо — постарше, посерьёзнее и, по-моему, уже виденное мной вчера.
— Вы зачем трамплин уронили? — обратилось ко мне лицо, потому что я единственный теперь не работал.
— Чтоб не ездили…, — растерялся я.
Лицо почесало голову, покрутилось, хотело плюнуть, но постеснялось и проглотило слюну.
— Вы уедете, снова поставим! — сообщил подросток, но я уже тоже взялся за лопату.
Ещё долго, вытаскивая в свою очередь мусор на кучу строительно отвала на границе между церковным пятаком и запущенными зарослями кустарника, я видел, как местные ребята стояли и редкими перефразами обсуждали что-то своё в десяти метрах от церкви, не помогая нам, но и не пытаясь помешать. Мы существовали словно в параллельном пространстве, и были для них как будто стихийным бедствием, которое нужно переждать.
Затем парни исчезли, но появился карикатурный дед, низенький, широкий, но не толстый, в байковой рубахе и на кривой (в буквальном смысле) ноге. При ходьбе он помогал этой ноге короткой втыкающейся под приличным углом в землю палкой. Старик заглянул в южный проём, там, где Гера сбросил на землю воротину и там, где часом раньше появились местные пацаны, одобрительно крякнул что-то насчёт этой самой лежащей на земле плахи и, обойдя церковь кругом, вошёл через северный. Молотки стали стучать в два раза реже, с чердака спустился Гера и поздоровался со стариком за руку.
— Когда ждать? — спросил дед.
— Сегодня нет, — ответил Гера. — Завтра будет баня?
— Баня-то? Растоплю! Помоетесь!
В это время рядом со мной оказался Юра и сильно ткнул черенком от лопаты в бок.
— Что толкаешься? — спросил я.
— Это и есть Михеич! — ответил Юра. — Завтра будем слушать его вирши.
Солнце далеко перевалило свою высшую точку, когда пришли наши девушки с дымящимися обгоревшими котелками, которые они несли, обернув металлические тонкие ручки испачканными в саже тряпками. Мы все, включая Геру и Арсена, расселись на фундаменте, свесив ноги и по детски размахивая ими в воздухе. Приняв от девушек по душистой миске с каким-то мясным бульоном мы, уставшие, но довольные, молча ели, как будто и этим нехитрым действием тоже исполняя таинственный обряд.
Остаток дня прошёл в таких же трудах, разве что менее интенсивных. Все устали, уработались. Молотки уже давно перестали стучать вовсе. Накатывал вечер.
— Так! Инструмент в лагерь, лестницу тоже. Не надо его здесь оставлять, — распорядился Гера как раз в тот момент, когда работа, кажется, прекратилась сама собой. — На базе едим и возвращаемся сюда! — закончил он свой приказ.
Когда поужинали и вернулись в церковь, которая на фоне вечернего сумрачного неба вновь обрела загадочную величественность — по крайней мере, трухлявые углы сделались незаметными, — Гера заставил нас всех подняться по шаткой лесенке, не той, которую принесли от Михеича, а пониже и покоряжестее, на второй этаж, как я теперь понимаю, в колоколенку. Каждому из нас он вручил свечу и мы, засветив тусклые жёлтые огоньки, просидели в полной тишине не менее десяти минут — кто на корточках, кто прямо на древних досках пола. Сам Гера сидел на полу, привалившись тощей спиной к деревянному срубу и вытянув ноги к центру комнаты. Свеча снизу освещала его бородатое лицо и он сам по себе напоминал икону, которых явно не хватало в этом помещении. Но всё-таки чувствовалась некоторая и неправильность в его физиономии, потому что, в отличие от ликов святых, он поглядывал на нас с каким-то ожиданием, и одновременно равнодушием, и ещё раз одновременно с нетерпением. Я понял, что он считает про себя минуты. Затем он ткнул пальцем в громадную синюю клавишу принесённого с собой кассетного магнитофона, и заиграл, скорее всего, Бах. И, знаете, эта музыка, вместо того, чтобы окрасить установившееся настроение, его разрушила. Все вокруг стали понемногу шушукаться, и, когда повсеместный шёпот превратился почти что в гул, Гера решил, что ритуал исполнен, мы вернулись в лагерь и разбрелись по палаткам спать.
Я вновь оказался посередине в обнимку с проклятым столбом, но насыщенность пережитого, плотность свалившихся на мою голову событий оказалась такая, что я почти мгновенно заснул под звуки бесконечных ночных походных переговоров.
— Чувствовал себя глупо! — вещал Юра. — В прошлом году так же сидели. Это у Геры традиция…
Какая именно у Геры традиция, я уже не услышал, а вместо этого проснулся от могильного влажного холода. Железный столб рассекал мою грудь поперёк, словно раскалённый нож кусок сливочного масла, и меня снова трясло. Я, собрав волю в кулак, (хотя как это можно было сделать, до сих пор не понимаю) выбрался из-под одеяла в страшный наружный холод и торопливо, как будто куда-то опаздывал, выскочил из палатки. Было темно, и я не сразу отыскал среди беспорядочной груды рюкзаков свой, чтобы натянуть ещё один свитер и ветровку. Это при том, что спали мы в одежде.
Немного согревшись, я осмотрел лагерь. Над кострищем всё ещё время от времени появлялись редкие языки пламени, хотя никаких недогоревших поленьев, способных напитать огонь, не было видно — одни только угли, распластавшиеся посреди поляны большим ярким оранжевым пятном. И на границе этого пятна, словно громадный древний неандерталец, лежал и время от времени всхрапывал, точно так же, как и костёр время от времени вспыхивал пламенем, Арсен. Тогда я вытащил из палатки одеяло и тоже улёгся рядом с кострищем. Лицо обожгло пустынным жаром в то время, как по спине погуливала влажная ночная прохлада, но хуже всего было внизу, где от земли шёл воистину могильные мрак и смерть. Нет, лежать так, а тем более спать, было решительно невозможно. Тогда я решил встать и выяснить, как же всё-таки ночует Арсен. Я присел перед ним на корточки и совершенно развязно, как будто передо мной лежал не Старший, а какое-то домашнее животное, приподнял край плащ-палатки, которой так гордился Арсен и которой он был укрыт. Под тяжёлой брезентовой тканью оказался собранный в широкую лежанку хворост.
Я осмотрелся — никакого хвороста видно не было, только поленница наколотых дров маячила недалеко от Гериной палатки. Тогда я разобрал эту поленницу и выложил себе на земле нечто вроде топчана, стараясь, чтобы острые края поленьев смотрели в землю. После чего, завернувшись в одеяло, повернулся к кострищу спиной, памятуя свой первый эксперимент, и мгновенно уснул.
Утром я проспал не только завтрак, а даже начало работ. Когда я, протирая глаза от слишком крепкого сна, добрёл до церкви, то первый, кого я увидел, — был Юра, который тащил вторым номером носилки с мусором и, остановившись, с наглым и насмешливым видом на меня посмотрел сбоку. С крыши вдруг раздался приветственный клич Геры.
— Ну ты и спать! — крикнул он сверху и помахал над головой молотком.
Его бородатое лицо светилось робкой, совершенно не обидной улыбкой. Я помахал в ответ и пошёл искать себе занятие — работать.
День прошёл, как и первый, — в тех же заботах и даже в тех же разговорах. Все мы — дети — чувствовали теперь себя старыми опытными старателями, уже пожившими, помахавшими лопатой и настолько вошедшими во вкус, что и думать переставшие за монотонностью мужицкой пахоты; так углубившиеся в работу, что только изредка реагировали на самые простые и низменные раздражители — девочки принесли еду, Гера кричит «Перекур!» (в смысле «отдых»). Снова приходили местные «аборигены», как назвал их Юра, снова отстранённо смотрели на наши труды, как смотрят на ручей, бегущий без всякого повода, или на столь же бессмысленно ползущего жука. Короче, к вечеру мы устали, и все (я по крайней мере) жутко обрадовались, когда Гера спустился по своей длинной лестнице, и, потирая руки над тощим животом, негромко крикнул «Шабаш!», хотя небо ещё не поблекло и вечерняя заря ещё не занялась. Предыдущим днём мы уходили из церкви почти что в сумерках.
— От церкви не разбредаться! — так же тихо скомандовал Гера, и мы, после того, как инструмент был спрятан, а девочки, на этот раз без дымящихся переполненных котелков и, кажется, даже при украшениях, тоже влились в наш усталый отряд, отправились в гости к Михеичу.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.