Семечки или смерть Пипы
Вадим вяло возил в тарелке, месил остатки щей, превращая их в неаппетитную кашу. Раздавленная картошка, куски капусты и моркови серели на глазах и смотреть на это было тошно. Муж не любил щи, он придерживался здорового образа жизни, и с придыханием сообщал по телефону всем желающим и не желающим, что он приверженец ЗОЖ. За ужином ядовито комментировал очередное блюдо, которое ему приготовила Пипа, и демонстративно кривился, давился и не доедал. А Пипа ничего другого готовить не умела. Ну, не получалось у неё и все тут. С самого её детства мамка варила борщи вёдрами, жарила котлеты на огромной, с полстола сковороде, высыпала их в таз, а потом на той же сковороде жарила картошку. Ели это они все вместе целую неделю, на троих (Пипа, мамка и папка) им хватало. Тем более, что на десерт мамка жарила семечки. В той же огромной сковороде. Семечки им присылала тётка Марфа из Комаровки мешками, они были чистые, крупные, аж сладкие. Маленькая Пипа навернёт борща, съест котлетку с чёрным хлебом и соленым огурчиком, запьет компотом из теткиных груш-дулек, потом насыплет себе миску семок, наберёт старых журналов «Крокодил» из дедовой коллекции, завалится на кушетку и давай лузгать. Пока челюсть не загудит.
Вадим, когда с Пипой познакомился, ему так нравилось, как она семечки лузгает. Прямо смотрел, умилялся. «Ты у меня кругленький пончик», говорил, — «Мышка. Я тебя на ладошках покатаю, покатаю и съем. Сладкая моя…»
Пипа тогда и вправду, на кукленка-пупса была похожа. Маленькая, метр пятьдесят, кругленькая, с крошечными ручками-ножками, румяным, немного щекастым и курносым личиком, кудрявыми шелковыми волосами, собранными в пушистые хвостики — прямо вот Пипа, как есть. Вадим её баюкал перед сном, как маленькую, голову себе на грудь положит, гладит, напевает тихонько. А как вечером учует запах жареных семечек, так пальцем грозит — «Смотри, Пипка. Растолстеешь, станешь шариком. И укатишься куда-нибудь. Я тебе».
Ох!!! Как же любила Пипа своего Вадима. Старалась угодить, пыхтела, готовила ему каждый день свеженькое, котлеты жарила, холодцы варила, пирожки пекла с требухой. Он ел, конечно. Поначалу. А потом кривиться стал. Сначала незаметно, потом все больше. Года три они прожили, Пипа растолстела, вдруг и сильно. А полнота у неё такая некрасивая получилось. Живот большой, грудь на животе, как на полочке лежит, чуть вбок — скатывается, как колбаса. Да ещё и ляжки… Точно, как у пупсов, с перетяжками. Да и натирала она их при ходьбе, Вадим как увидит красное, аж ежится.
— Слушай, Пипа. Ты мне больше этой жратвы плебейской не готовь. Не могу, тошнит уже этот жир ваш жрать. Вот тебе книга изысканной кухни, найди что полегче и давай. И сама похудеешь, и я нормально питаться начну. И вот ещё — абонемент в спортзал. Там с тренером будешь, я тебе сразу купил уровень сложности второй. Работай. Не похудеешь, не научишься красиво жить, пеняй на себя. С тобой стыдно уж на улицу выходить. И да. Завоняет семечками у нас в квартире, не обижайся. Вся одежда пропахла этой дрянью.
Он дверь захлопнул, Пипа села на стул и заплакала. Только не это. Ведь как она любит своего Вадима, просто в огонь за него пойдёт. И в воду. А уж кухню — то изысканную…
Пипа долго листала мокрыми от волнения толстыми пальцами книгу, нашла что попроще, выписала на бумажку, хряпнула валокардину (давно что-то в груди жало, да воздуху не хватало, она мужу не говорила, зачем. Переживать ещё будет) и помчалась по городу в поисках ингредиентов. Городок — то у них небольшой, магазинов приличных мало, таких продуктов поискать. Часа четыре бегала из конца в конец, почти все нашла. Дома, кое-как сбросив верхнюю одежду, сполоснув руки, еле переводя дух, начала все делать по рецепту, и, на удивление, получилось. Гордая собой, красиво сервировала стол, глянула на абонемент и аж подпрыгнула от испуга. Чуть не опоздала. Быстро схватив старые треники и майку, хватанула ещё валокордину, обруч под сердцем прямо совсем стянуло, и помчалась в зал. Хорошо успела на основное занятие, пропустив разминку, накачанный тренер недовольно глянул, мотнул головой в сторону страшного кресла с педалями. Пипа села, начала крутить, все быстрее и быстрее.
«Как хорошо, вечером все Вадимушке расскажу, он похвалит. Скушает обед, потом сядет смотреть телевизор, а я рядышком, как раньше. Всё сделаю, лишь бы ему хорошо было»
Пипа вдруг почувствовала абсолютное счастье. Оно заполнило её без остатка, она, улыбаясь, подняла голову к потолку, но потолок вдруг покачнулся и рухнул вниз, придавив Пипу так, что она больше не смогла вздохнуть… Никогда…
Красная печать для Любушки
— Любушкаааа… А Любушкаааа. Выгляни, солнце. Дело есть.
Любушка слышала, что ее зовет соседка снизу, но выглянуть не могла. Просто, хоть убей, не могла заставить себя выставить эту бледную физиономию с заплаканными глазами на Божий свет. Да ещё в этой шапке. На улице жарища под тридцать, шапка будет выглядеть не просто чуднО. Уродски. Можно было, конечно, надеть косынку, но она не скрывала безжалостно выбритую мужем полосу — ото лба к затылку. Тем более, на таких ярких чёрных волосах, как у Любы.
Поэтому она затаилась, как вспугнутая мышь, за занавеской понимая, что соседка её видела. Да и привыкла та, что Любушка выскакивает всегда на её зов помочь донести сумки. Обидится, наверное. Стыдно. «Но», — звенело в голове у Любушки, — «Просто вот НЕ МОГУ". Потом ведь весь двор будет обсуждать эту её шапку. Опять, скажут, Михаил Игнатьич жену учил. Затейник.
Муж Любушки, действительно, наказывать жену обожал. Делал он это с энтузиазмом, разнообразно, затейливо и никогда не повторялся. Нет! Он Любу не бил. Это была его принципиальная позиция, поднимать руку на слабую женщину — как же можно… Ни в коей мере. Как истинный джентльмен он применял другие способы — он её позорил. Ну, например, как вчера — бритвой аккуратно выбрил дорожку через всю шикарную Любушкину копну. А месяц назад он выкрасил ей нос хной с басмой, да в такой концентрации, что кожа приобрела фиолетовый оттенок, и Любушка никак не могла отмыться. Терла и мылом, и содой, перекисью пыталась, дотерлась до волдырей, так и поехала к старенькому отцу через весь город — с черно-красно-фиолетовым носом в лопнувших пятнах. Хорошо, отец плохо видит и ничего не понял. А то бы…
А ещё было, что Михаил Игнатьевич написал ей на щеке нехорошее слово. Он сказал, что это её точная характеристика, типа клейма, и обижаться совершенно не на что. Тогда Любушка выкрутилась — каждый раз совала в сумку косынку и повязку, перевязывала щеку на лестничной клетке, и всем говорила, что у неё флюс. Вроде верили. Но некоторые посмеивались и крутили пальцем у виска. Люба сама как-то раз видела это. В отражении витринного стекла.
— Люба, я ведь надеялась, что ты поможешь, воды минеральной взяла побольше. Как же мне теперь подняться, не ожидала от тебя.
Соседка продолжала кричать, чуть не плакала, и Любушка не выдержала. Стащила шапку, повязала голову косынкой, как делают бабки в деревнях — с прикрытым лбом, натянула старенький плащ прямо поверх халата и выскочила на двор.
— Что? Опять? За что он снова-то?
Любушка вывернулась из соседкиных рук, схватила сумки и побежала по лестнице их пятиэтажки вверх, как будто за ней гнались собаки. Вся в поту поставила сумки у соседкиной двери, шмыгнула к себе, захлопнула дверь и заревела в голос. Как же ей было обидно, Господи. Как же больно…
Любушка вышла за Михаила Игнатьевича в восемнадцать. Но это так, официально, взял он её к себе жить, как ей только исполнилось шестнадцать. Мама умерла, отец ослеп от горя, как жить дальше — было неясно, вот сорокалетний небедный мужичок и подобрал девочку. Любушку тогда трудно было не заметить. Тоненькая, высокая, в талии узкая, как оса, с кучерявой копной почти чёрных волос до плеч и огромными карими глазищами, Любушка приковывала к себе сотни мужских глаз, а вот поверила только Мише. Это он тогда был Мишей, правда. Ласковым и внимательным, добрым и любящим. Но быстро изменился. Любушка даже не заметила как. В один прекрасный день он вдруг крепко взял её за локоть, насильно усадил напротив и заявил.
— Всё. Хватит. Будем лепить из тебя женщину. Жену. Настоящую. Поиграли, довольно. С завтрашнего дня будешь называть меня по имени и отчеству. И чтоб я не видел этот кошачий лазарет в своём доме.
Вот в этом и была вина Любушки и её беда. Она была жалостливой. Не было пострадавшего пса в округе, раненой кошки, замерзшей птицы, другой какой живности, которую бы Люба не спасала. Выхаживая животных на свой страх и риск (Михаил Игнатьевич аж беленел при известии, что Любушка очередного птенца подобрала) она сначала наивно рассказывала об этом мужу, а потом начала прятаться. Потому что муж это настрого запретил. Настрого. Носить еду из дома или, что вообще неприемлемо, таскать в дом этих вонючих тварей было запрещено раз и навсегда. И тогда Люба начала делать это втайне.
А Михаил Игнатьевич начал её выслеживать. А потом наказывать непослушную жену. Надо же было выгонять из дурочки ребёнка. Иначе, как с ней потом своих детей делать?
Но животные были не самым страшным преступлением Любушки. Хуже было, что она жалела и людей. Поэтому неподалёку от их дома всегда можно было встретить бомжа Петруху, бывшего интеллигента, спившуюся Лидку из соседнего дома и кривозубую старуху из первого подъезда. Любушка всем протягивала руку помощи, то суп сварит, вынесет, то котлеты вчерашние (муж вчерашнего не ел), то одежку какую-никакую. Ей всех их, несчастных, повздоривших с судьбой, было жалко до слез. Вот это Михаил Игнатьевич не переваривал особенно. Вот за это он её и наказывал.
Самое страшное наказание Любушка перенесла в прошлом году. Тогда она отдала молодому усатому цыгану, за спиной которого пряталась беременная цыганка, пару тысяч из оставленных мужем на хозяйство. Сама не знала, как это вышло, заколдовали, не иначе. Прямо вот бес попутал. На утро муж принес театральные усы для гримирования актёров, приклеил их Любушке на верхнюю губу и заставил так пойти за хлебом. Дворовые мальчишки улюлюкали, Любушка давилась слезами, но шла. Она боялась перечить мужу, брось он её, кто будет кормить слепого отца? То-то. Люба работать не умела…
Любушка понимала и не осуждала мужа. А как же ему ещё воспитывать глупую женщину, коль она такая упрямая и глупая. Хорошо, хоть не бьёт. Уж в одном этом Любе повезло, другие вон, чуть что — и в морду. А то и убивают, мало ли. Нет, Михаил Игнатьевич не из тех. За ним, как за каменной стеной…
Правда, в последнее время, что — то внутри Любушки сломалось. В её душе, ласковой, доброй, светлой и тёплой, как солнышко появилась какая-то чернота. Так бывает, когда в чисто намытый плафон набьются мухи — на ярком свету видны чёрные точки. Люба гнала от себя эти мысли, стыдила себя, но они не уходили. И количество чёрных мух с каждым мужниным наказанием росло.
…
Сегодня Михаил Игнатьевич прибежал с работы возбужденный, радостный, даже весёлый. Быстро похлебав щей, почти не притронувшись ко второму, он позвал Любушку и, приказав ей сесть рядом, вывалил на стол штук десять резиновых штампов.
— Глянь. Теперь все станет намного проще. Это печати. Это…
Он достал из сумки бутыль с ярко красной жидкостью.
— Это несмываемая краска. Вернее, она смывается, но специальным растворителем, я буду смывать сам, когда ты осознаешь свою ошибку. Бери, гляди.
Любушка взяла одну печать. «Дура», — было написано на ней, на другой «Транжира». Люба перебирала печати с надписями одна обиднее другой, потом добралась до последней, на которой было написано прямо совсем неприличное слово. Мухи в плафоне Любушки замельтешили чёрным роем, и она даже оглохла от их жужжания…
— Сделаешь глупость или гадость, получишь печать на лоб. Будешь ходить, пока я не смою. Все. Иди спать.
…
Отец спал, тихонько, как маленький. Любушка проверила все ли в порядке, разогрела обед, вымыла посуду и, боясь даже вздохнуть, прокралась в кладовку. Она с детства знала, где папа — химик хранит свою коллекцию ядов, сколько раз он, рассказывал ей, тогда ещё счастливой маленькой девочке, любимице, умнице историю каждой ампулы, истории герцогинь, королей и монахинь. Тогда она гладила пальчиком холодное стекло и у неё замирало сердечко от ужаса — вот они капельки смерти. Папа закрывал чемоданчик, гладил Любушку по головке и улыбался: «Учёной будешь. Не хуже меня»…
Михаил Игнатьевич удивился, обычно миндальный кофе не был их привычным напитком, но целую чашку выпил, закусив солоноватым сырным печеньем. И когда он, грузно свалившись под стол, замер Любушка смачно припечатала его лоб той самой, последней неприличной печатью. Пошевелила губами, пару раз прочитав надпись. И, не спеша, никуда не торопясь вышла на улицу и пошла куда глаза глядят, подставив свежему ветерку уродливо выбритый лоб.
Всего лишь один стакан
Стася бешено ненавидела мужа. Она катила кресло с распластавшимся тяжелым, почти беспомощным телом по тёмному коридору, в котором гуляли сквозняки и воняло мышами. Ещё немного — и лестница, к ней зять приколотил две доски, чтобы можно было затащить наверх кресло. Спальня была на уровень выше кухни, но эти семь ступенек для высохшей до состояния мумии женщины без такого приспособления были бы непреодолимы. Злобно допинав кресло до мужниной кровати, она практически перевалила его тушу на постель, бросила поверх одеяло комом, сунула в крючковатую руку чашку с водой и пихнула в перекошенный мужнин рот таблетки. С облегчением выдохнув добежала до кухни, достала бутыль с самоделовкой, набулькала полстакана и выпила залпом, занюхав деревянной горбушкой чёрного хлеба, валяющегося уже дня четыре на столе. Она эту горбушку ела вместе с мышами — те погрызут с одной стороны, Стася грызанет с другой. Самоделовка отогрела ледяное, сжавшееся от ненависти нутро, окатила смородинным ароматом и чуть ослабила зажим. Стася добрела до холодильника, отрезала кусок сала, красиво уложила его на засохшую горбушку и с треском впилась в бутерброд зубами. Потом, задышав легко и свободно, налила ещё полстакана и вышла на балкон, который окружал её дом со всех сторон.
Этот дом на берегу водохранилища им с мужем построила дочь. Ей очень нужно было освободить квартиру от поддающей слегка мамы и больного отца, и она выбрала именно такой способ. Мама не сопротивлялась, чувство вины не позволило ей упираться, и в один прекрасный день они уехали из города навсегда. Дом был построен в огромном СНТ, стоял на отшибе у самой воды, и до ближайшего жилья было не то что бы очень далеко, но все таки. Стася завела двух овчарок, нашла отцовское охотничье ружье, давно прикопанное от лишних глаз, и зажила… Как могла…
Она бы не выжила в этой изоляции… Но у неё было лекарство. Под названием «Один стакан».
Лекарство Стася принимала пять раз в день — перед завтраком, после завтрака, в обед, ужин и перед сном. Пенсия ей позволяла покупать недорогую водку, и она делала себе наливочки. Здоровенный участок чуть не в двадцать соток рожал много ягод, и Стася за ними тщательно ухаживала — чего не вытерпишь ради великой цели — самоделовки. Лекарство позволяло ей мириться с действительностью, со страхом и тоской совершенно одинокого существования и ненавистью к этому свинцовому мужниному тулову. Которое только потребляло внутрь, а потом производило наружу. Если бы не лекарство, то она бы давно проломила голову своему уроду, вечно пялившемуся на неё слезящимися глазами и с идиотской улыбкой на перекошенных губах.
Стася не считала себя алкоголичкой. Она пила за один приём всего лишь один стакан. Стакан был небольшой, граммов на сто, поэтому бутылки ей хватало на сутки. Стася всегда умела остановиться, никогда не превышала дозу. И, даже если она собиралась выпить второй раз, бывало такое, то она наливала себе по половинке. Раз пропустит, посидит, побалдеет, закусит, потом нальет вторую половину и со вкусом, медленно, смакуя выпьет ещё. Так она делала по вечерам, сидеть на балконе, глядя на далёкие огни небольшого города за водохранилищем и по глотку пропускать в себя этот бальзам было ее главным и единственным удовольствием.
Стася не любила смотреть на себя в зеркало. Просто потому, что там отражалась не она. Та старая, истощенная до состояния скелета баба с совершенно синим лицом, чёрными подглазьями и фиолетовыми кистями ненормально костлявых рук, никакого отношения к Стасе не имела. Наверное поэтому, когда она выходила из дома, то всегда надевала шляпу, тёмные очки, перчатки и блузу с длинными рукавами. Но это летом. Летом дорога в магазин была хоть и долгой, но приятной — час до автобусной остановки, потом дождаться автобуса, потом также назад, с сумками. Летом ещё везло, всегда много дачников, нет-нет, да подведёт какой-либо доброхот. А вот зимой…
Зимой дорога в магазин превращалась в поход. Стася надевала старую потрепанную шубу, свистнув, подзывала пса, и они брели по нечищеным дачным улочкам, проваливаясь в рыхлый, тяжёлый снег. Отогревалась Стася в автобусе, старалась сделать покупки в городе побыстрее, чтобы не тащиться потом в темноте. В такие дни она добавляла себе стакан. Заслужила…
Годы шли почти не отличаясь друг от друга, одинаковые, как кегли. Стася не замечала времени. Летом она была занята работой — уход за ягодниками отнимал много сил, да и самоделовка в почти промышленных масштабах — дело не простое. Водку она копила за зиму, дочь доставала ей и спирт, 365 бутылок необходимо было сделать обязательно.
А зимой Стася читала книги. Одну из комнат она полностью завалила книгами, которые ей привозили дети, собирая литературу у всех знакомых. Приняв стакан, она производила раскопки, находила одну из книг, самую ценную, под сегодняшнее настроение, заваливалась на диван, закутывалась в старое ватное одеяло и проваливалась в иной мир. И выныривала оттуда только по зову мужа, который хотел или есть или ср… Ну, или если ей пришла пора принять дозу…
Стася не считала себя ни несчастной, ни счастливой. Она просто не думала об этом. Ведь несчастье — это просто неправильно сделанный выбор. А уже сделанный выбор нельзя изменить. Его можно смягчить. И надо то всего… Лишь один стакан…
Счастливая семья Дины
— Дин! Опять ты за мужиком охотишься! Прям откуда что берётся, даже походка меняется. Рождается пантера из курицы. Ну скажи, тебе не стыдно? Такой ведь муж хороший у тебя. Другая бы на руках его носила. А ты хвостом крутишь.
Дина с Катей сидели на парапете набережной спиной к реке, покуривали слегка и болтали. Катя, высокая, полноватая брюнетка, раздражённо стряхивала пепел с тонкой сигареты, и наблюдала за подругой. Она не любила Дину в такие моменты. Потому что та при виде понравившегося мужика враз становилась не собой. А такой — типа тех, которые вдоль дорог в мини и с голой грудью. Или даже нет — она становилась хищницей.
А ведь, кто не зная, глянет на Дину-скромницу, вряд ли поверит Кате, если она вдруг вздумает рассказать о подружкиных перевоплощениях. Маленькая, худенькая Дина была очень некрасивой. Сутуловатое тельце со впалой грудью, малоприметными костлявыми бёдрами, пористой бледной кожей, как у только что ощипанной курицы, чуть кривоватыми ножками и несоразмерно крупными для такого тела ступнями и кистями рук делали её похожей на нечто среднее между синим цыпленком — переростком и кузнечиком. Лицо тоже было неприметным, не уродливым, конечно, но крошечные мышиные глазки вкупе с большим ртом и коротковатым, слегка курносым носом делали Дину дурнушкой. Она и вела себя так — старалась быть понезаметнее, особенно на работе и среди подруг.
Но Катя знала подругу и с другой стороны. Иногда на Дину накатывало. С чем это было связано, с приливами-отливами, с фазами луны или солнечной активностью та и сама не понимала, но когда ЭТО случалось, Дину как будто подменяли. Хищная пожирательница сердец вдруг возникала на месте некрасивой скромняшки, и тогда Дину остановить не мог бы даже вселенский потоп.
Вот и сейчас… Уже с утра Дина находилась на охотничьей тропе. А всего-то в офисе появился новый курьер. Не очень молодой, невысокий, полноватый, с лёгкой плешинкой на мясистом затылке и равнодушно-развратной улыбкой Азазелло. Даже кривоватый зуб, не полностью помещающийся под нижней губой дополнял впечатление. От курьера перло за версту похотью в смеси с неплохим парфюмом, и Дина слетела с катушек.
Катя сразу понимала, что подруга вступила в эту стадию, потому что у той розовела кожа, в глазах появлялся лихорадочный блеск, губы горели порочным пламенем, раздувались ноздри, и трепетала, невесть откуда взявшаяся, грудь.
Дина расставляла силки умело. Пару дней ей требовалось, чтобы заломать самого стойкого, её орудие не знало осечки, и, где-то через неделю, она улыбалась сыто и благостно, и Кате казалось, что подруга слизывает сладкую кровь жертвы с клыков. Буря постепенно стихала, Дина приобретала свой привычный скромно-постный вид. Некрасивая худышка покорно несла свой семейный крест, варила мужу борщи и жарила котлеты, делала с дочкой уроки, ходила на курсы вязания и смотрела сериалы по телику. Не долго. До следующего раза…
Дина посмотрела на подругу крошечными, прищуренными глазками и кривовато улыбнулась.
— Что ты все меня стыдишь? Я что, мужа своего хорошего бросила? Или дочку? Или я, может, жена плохая? Муж неухоженный у меня?
— Мужика твоего жалко. Добрый он, Серёга и тебя любит. Вон, терпит все.
Сергей, Динин муж и правда, очень любил свою маленькую женушку. Высокий, стройный, с внешностью молодого Челентано он мог бы иметь таких, как Динка пучок за пятачок в базарный день. Но он свято хранил верность, носил жену на руках, покупал цветы и косметику, короче, обожал. Иногда Кате казалось, что он дурак. Действительно, только идиот не заметит вдруг прущее из жены либидо, от которого, казалось, даже становился густым и слащаво-тягучим воздух. А он — не замечал. Просто никогда и ни разу. Ему и в голову не приходило заподозрить свою птичку в чем-то нехорошем.
— Кать. Мне с ним скучно. До ужаса. Прям вот до тошноты. Я в психушку попаду, если хоть на пару дней на сторону не гляну. У меня аж чешется все. Что ты ко мне привязалась?
Катя подумала, а действительно… Что ей надо от Динки? Семья счастливая. Муж доволен, все довольны, просто шоколад в мармеладе.
Лучше бы ты пил!
Эта фраза пришла Тане в голову, когда муж, очередной раз изнудив её до печенок за оставленное на кухне несвежее полотенце, сообщил вдруг, что он идеальный спутник по жизни. Прям вот так:" Тебе, неряхе, такого поискать ещё. Работаю, по бабам не шлындраю и не пью». «Лучше б ты пил», — с тоской подумала Таня, глядя на постное, чисто выбритое и блестящее от масла (Николай принципиально смазывал кожу лица и рук только оливковым маслом высочайшего качества, которое покупалось в элитном маркете именно для этих целей. Брать его не разрешалось) круглое лицо. В последнее время муж её раздражал. А подумать — и вправду зажралась. Сотни баб мучаются со своими придурками, вон Маринка на работу вчера с финалом явилась. А морда накрашенная светится, вроде как не фингал у неё на лице, а брошь с бриллиантами на блузке. Брошь тоже, кстати, появилась, муж ей после ссоры презентовал. Повинился. Погорячился. И, судя по благостному выражению Маринкиного лица и той скорости, с которой она понеслась печь пирог на ужин, примирение было сладким.
Николай мог бы возглавлять отряд идеальных мужей. Ну, по крайней мере, быть правофланговым барабанщиком. В идеально выглаженной одежде (ухаживал за своими вещами только лично, Таню не подпускал), благоухающий, промытый до скрипа, он, испив кофею, заботливо приготовленного Таней, браво маршировал на работу. Работал он бухгалтером в небольшой фирмочке, получал не очень, поменьше жены, но получал ведь. Деньги на хозяйство выдавал исправно, небольшую сумму, справедливо полагая, что взнос должен быть ровно 30% от зарплаты. Остальное уходило на его личные пристрастия, но эта сумма (в треть) всегда точно, чётко и вовремя появлялась в крошечном чемоданчике, что на шкафу. Таня туда тоже помешала свои 30%, потому что Николай это проверял. Ну а остальное его не касалось, не хватило — экономь. Плохая хозяйка, коль не можешь уложиться. Таня молча тратила до копейки свою зарплату. Потому, что Николаша любил пожрать. И жрал он только качественную еду, так как был отягощен колитом и гастритом. И геморроем для полноты картины.
Да ладно. Хоть так…
А ещё он дарил цветы. Многие женщины могут похвастаться тремя розочками на государственный праздник 8 марта? Да, многие. А на Новый год? И на день медика (Таня работала медсестрой в две смены в хорошем частном центре)? То-то… И пусть они, эти розочки по акции, слегка подвяли, так какое это имеет значение? Никакого.
Еще Николай любил дарить Тане колготки. Странной была эта страсть, но упаковочка Конте появлялась в Танином шкафчике в виде презента постоянно. Оно бы и неплохо. Как и новая поварешка на день рождения.
Нет, неблагодарность свою Таня понимала. Но сделать ничего не могла, особенно, когда муж отчитывал её за пылинку в углу балкона или слегка недосоленный суп. Долго, нудно, впялившись в одну точку выцветшими круглыми буркалами, Николя нудил по полчаса. Тане хотелось взять полотенце и запихать в его постный рот до самых ушей. Но она сдерживалась. Потому, что понимала — ей с мужем очень повезло. Прямо вот счастливый билет. Муж, прочитав лекцию, всегда заканчивал её одинаково — «Ты должна быть благодарна, что у тебя такая семья. Я ведь не пью»
«А лучше бы ты пил, сволочь!!!». Эта фраза каждый раз возникала у Тани в голове. Лучше бы ты пил… И, может тогда в твоей постной, пергаментной роже появилось бы хоть что-то человеческое…
Любовь… Тоска… Отчаянье…
Боль…
«Какая любовь, Таня. Мы с тобой немолодые люди, живём прилично, зажиточно. Вон, все есть, полный холодильник. И я не пью»
Коля втыкал ей свое «непью» в мозги очередной раз и по случаю. В этот раз он опять уехал с рынка, потому что Таня не успела вернуться с покупками к машине. Ей всегда отводилось строго определённое время на шопинг и, свесив до земли руки с много килограммовыми сумками со жратвой, она изо всех сил бежала к машине, потому что точно знала -опоздает, так Коленька уедет. И тогда ей придётся добираться на двух автобусах. А когда она вернётся, муж ей строго выговорит за опоздание и безалаберность. И заберёт новую помаду, которую он разрешил ей купить за хорошее поведение и выставит её на Авито. Потому, что поделом. Безалаберная…
Таня ненавидела Николая. Она поняла это сегодня, глядя, как двигаются хрящеватые уши, когда муж жевал мясо из борща. Она ненавидела каждую правильную черточку в его сраном характере, каждую клетку его кожи, пахнушей парафином, чесноком и перестоявшем в поту парфюмом. Она ненавидела лысеватый затылок, прыщеватый нос и выбритую синеватую шею. А особенно она ненавидела это выражение лица, скорбное и страдающее, в глаза — кнопками мутными и пустыми в тот момент, когда он суёт в нос свое вонючее «непью»…
А лучше бы ты пил, гаденыш…
Депрессия
Карина уже боялась говорить с мужем на эту тему. Очередной раз увидеть эти, поднятые к небу в раздражении глаза, ей было не просто неприятно, а унизительно. Алексей, будущий врач-невролог, при очередной жалобе жены на плохое самочувствие злился, переглядывался со свекровью и советовал принять что-нибудь успокоительное. Валерьянки там или пустырника. На этом лечебный сеанс заканчивался, муж облегчённо вздыхал и включал телевизор, а Карина, глотая слезы и борясь с очередным приступом дурноты и головной боли, шла на кухню готовить ужин.
Эта беда случилась с ней недавно, причем сразу, резко. После ночного дежурства в аспирантской лаборатории, закончив в пять работу в институте, сбегав к профессорше, которая никак не хотела принять очередную главу её диссертации, Карина неслась на подработку к восьми вечера, потому, что без неё, ну — никак. Денег катастрофически не хватало, Алексею до окончания ординатуры оставалось ещё три месяца, и Карина, взяв на грудь дело обеспечения семьи пропитанием, рвалась на куски. Да ещё и зарплату задерживали, сволочи, поэтому подработка, которую ей так удачно нашла подруга, очень спасала. Карина весело носилась по своим точкам, старалась не особо унывать, поддерживать в семье радостный оптимизм, хотя временами ей казалось, что её взяли под уздцы и погоняют хлыстом. Но она неслась, тащила свою ношу, со всем справлялась, ещё и помогала Алексею набивать на диковинном тогда компе, статьи для его экзамена.
И тут… Бахнуло. Небольшой обморок по дороге домой прошёл быстро, Карина справилась. На пустынной улице, где она упала, в тот момент никого не было, она пришла в себя, посидела на асфальте прямо посреди полузамерзшей лужи, потихоньку встала и пошла домой.
Алексей, выслушав, пощупал пульс, постучал по коленкам и рукам, поводил карандашом перед глазами.
— Всё нормально. Устала, перенервничала. Выпей пустырника и спать.
Карина так и сделала, вроде бы и уснула, но на утро поняла — идти на работу она не может. Прямо вот совсем — колотится сердце в горле, все плывет перед глазами, накатывает дурнота, пот течёт градом. Но остановится было нельзя, диссер на носу, Алешин экзамен, дочке за музыкалку надо платить, да и вообще. Жить как-то надо…
И Карина собрала себя в кучу. Посидев в прихожей на стульчике, подышав, она ринулась на улицу, как в омут. До работы она добралась, пару раз оказавшись на грани потери сознания, мокрая от градом лившегося пота до трусов, с трясущимися губами и руками. На работе стало полегче, она почти пришла в себя, и без потерь вечером добралась на кафедру. Оставалась подработка, но она была «на выход», пришла-заработала, нет — твоё дело, и Карина не пошла. Вот не смогла и точка!!!
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.