Посвящается Вагифу Ибрагимоглу
1. Вместо предисловия
В Каббале говорится, что когда небеса чем-то недовольны в жизни человека, они лишают его сновидений. А еще есть такая фраза из Талмуда, выведенная У Эриха Фромма в «Забытом Языке» в эпиграф: «Непонятый сон подобен нераспечатанному письму». У меня в жизни был длительный период, когда я не то, чтобы не видел снов, нет, сны были всегда (и всегда в очень большом количестве), но в тот период я был не способен их запоминать при пробуждении. Много лет меня интересовало такое чудо нашей психики, как люсидное сновидение. Интерес этот не ослаб и теперь, со мною люсидные узнавания себя во сне происходят довольно часто. Не претендую на создание творческого метода, или религиозной практики, но мысли о люсидных состояниях всегда связаны у меня с размышлениями о Режиссуре. Этим двум феноменам и посвящена эта книга. В ней нет ни плана, ни четкой структуры, просто записи и наблюдения, собранные за долгие годы, с 1990 по 2016 г. г. Эта книга — что-то вроде творческой лаборатории, в которую, я надеюсь, будет небезынтересно заглянуть и читателям. Это путешествие к темным недрам (а может быть лишь скольжение по поверхности) моей психики. Путешествие внутрь пугающего лабиринта, в котором я находился все эти годы, нахожусь, по сей день, и выхода из которого все так же отчаянно ищу. Надеюсь, мы в нем не заблудимся.
2. Появление Арлекина
Необычайно высветлилось сознание, но что ему освещать, если все подвалы вывернуты наизнанку? Вся нечисть из этих подвалов разбежалась в разные стороны. Остался только театральный задник, опустевшие декорации, внутри которых ничего не происходит. Театр опустел. Актеры разбежались, и публика разбрелась. Появляется в пестром лоскутном костюме Арлекин. Он один предан Театру, и даже отсутствие публики его не смущает. Тем более отсутствие коллег. Легкий взмах руки, и на сцене гаснет свет. Вдруг вспыхивают прожекторы. Лоскутный костюм переливается пестрым блеском. — Мне не нужны слова, — говорит Арлекин, и изгибается в неестественную дугу. — «Слова, слова, слова». Я не Гамлет, чтобы зубрить одно и то же. Мне не нужны драмы. Мне не нужны зрители. Мне не нужны другие артисты: я могу быть каждым из них. Мне даже не нужен Театр: в любой голове я могу сколотить свои подмостки. Даже в самой пустой. Чем больше пустоты в голове у человека, тем роскошнее мои декорации. Моему Театру не нужен репертуар. Я могу сыграть все. Любую пьесу. Любую роль. Любой жанр. Всем моим шалостям вы будете сопереживать. Я знаю, как выжать из вас слезу. Я знаю, как вас рассмешить. Я знаю, чем вас можно увлечь, и чем напугать. Вы же, как дети, не имеющие своих мыслей, и лишь повторяющие мысли взрослых. Но кто тут есть взрослее меня? Никого. Я первым выбрался из Хаоса, и первым встал на ноги. Вы все еще ползали на четвереньках, как животные, и агукали, как младенцы, а я уже сшил себе этот лоскутный костюм. Это я оживлял тени на стенах пещеры, и развлекал вас жуткими сказками. Жаль, что вы ничего этого не помните. В вас так же мало памяти, как и разума. — Что-то ты разговорился, старый шут! Видать давно тебя не били дубинкой! Полезай обратно в коробку, или я вытряхну из тебя всю твою вековечную пыль!
3. Ничего, кроме соблазнов
А что, если попытаться записывать все, что приходит в голову? Какое-то время, пока писал первую строчку, в голове не было ни одной мысли: совершенная пустота. На второй строке подметил, что лишь некая область моего сознания проговаривает каждый слог, закрепляет мысль и следит за правдивостью ощущений, сопровождающих меня в момент написания. Но все это — мышление дезориентированное. В самом деле, я не знаю, куда мне гнать свою мысль: и давно уже не имею такой цели. Сам акт мышления как-то чувственно ослепляет меня. Но чувственному и рациональному нелегко ужиться вместе. От напряжения, сопутствующего созиданию мысли, я получаю порцию такого чувственного удовлетворения, которого мне оказывается вполне достаточно, чтобы перестать мыслить, так что сама цель мышления остается недосягаемой и забытой. Гурджиев был прав, говоря, что сосредоточенно думать о чем-нибудь одном для человека практически невозможно: мысль разъедается посторонними воздействиями так быстро, что от нее ровным счетом ничего не остается меньше, чем через долю секунды. «Человеку свойственна забывчивость!», — написано в Коране. Но что же тогда такое «беспрерывная молитва» святых? Или же тотальное «вспоминание себя» того же Гурджиева? От сознательного усилия, которое человек прикладывает, задавая своему мышлению ту или иную направленность, — в нем появляется и постепенно выкристаллизовывается некое духовное качество: компас, или, (опять же по Гурджиеву) некий «магнитный центр», которым со временем он может научиться руководствоваться в выборе необходимых ему мыслительных направлений. «Магнитный центр» имеет реальный энергетический объем. Тут мысль моя зашла в тупик. Действительно, а что же дальше делать с этим «компасом», какой ориентир следует отыскивать по нему?! — Свободу? — Бога? — Или же понимания этих категорий: «свободы», «бога»… Можно ли сказать, что, созидая «магнитный центр», человек работает над созданием и утончением собственной интуиции? «Магнитный центр» — это окошко, сквозь которое в человека заглядывает космическая энергия. Но что же в этот момент делать самому человеку, — или ему остается лишь пассивная роль наблюдаемого? Нет, скорее этот энергетический «компас» служит для диалога человека с теми великими силами, которыми мы окружены, и которые неусыпно следят за мельчайшими движениями наших слепых душ. Но не есть ли желание диалога с ВЫСШИМ — гордыня? — Действительно, может ли человек быть равноправным партнером в этом «диалоге»? — Возможен ли такой диалог? — Что может человек предложить ВЫСШЕМУ? — Только чуткость! Т.е. — человек должен лишь воспринимать и помнить. И еще «отделять зерна от плевел», т.е. пропускать все воздействия сквозь свою внутреннюю цензуру, поскольку разного качества энергия проникает в нас из внешнего мира. Чаще всего неочищенная, грубая, темная. Мы обязаны следить за качеством воздействующей на нас энергии. Различать светлое от темного. Пропускать все темное — в покаянии души своей — сквозь сито «магнитного центра». То ВЫСШЕЕ, что глядит в нас и повсюду сопутствует нам, то, что нас создало и то, чему принадлежит наша жизнь — не терпит проявления гордыни в человеке. Наказывает ее. О том, насколько это наказание ужасно, я знаю по собственному опыту. Боль физическая и страх, страх в чистом виде, страх, парализующий душу и давящий спазмами тело, — это еще не самые жуткие грани подобного наказания. Однако я отвлекся. Итак. «Магнитный центр» собирает энергию и очищает ее. Господи, я благодарю тебя за то, что ты научил меня пониманию того, что в этом мире нет ничего реального, кроме соблазнов… —
4. Вовремя врыться
На легком корабле подплываем к острову, затерянному в океане. В потоках ветра над кормой висят крикливые чайки. Чайки — морские поводыри, но им не ведома цель нашего скитания. Никто из нас, узников этого ветхого судна, не знает, куда плывем мы, куда несут нас ветры, и что еще уготовила нам неумолимая Фортуна. Но вот, в бескрайних просторах океана, проглядывает призрачная точка. Остров. Земля. Если верить байкам мореходов, остров этот славен своими дикими карнавалами. Отправляются они как пародия на христианское богослужение. Мне со смехом молвит одноногий боцман, что однажды ему уже приходилось проплывать в здешних водах, и он высаживался на этом маленьком пятачке суши. О карнавале боцман вспоминает с явным удовольствием. Традиция их ведется со времен средневековья. Все население острова шествует по улицам города, выходит на побережье океана, организуясь в этакий буйствующий Парад Дураков. Разгульные кавалькады, крики, танцы, бой барабанов, шипящие огни факелов: ослиная задница легко здесь может подменить икону. Театрализованные шествия заканчиваются всенародными оргиями. Этнически обитатели этого острова выводятся из какой-то редкой, исчезнувшей породы, внешне чуть похожей на азиатскую. Но это какая-то особая раса, не известная европейской науке. Широкие скулы, серая обветренная кожа на узких костях, необычный разрез глаз (череп аборигена, попади он в руки алчных перекупщиков, имел бы не малую ценность и составил бы гордость любому антропологическому музею Европы, в Лондоне же за ним могла бы начаться настоящая охота). Одним словом, порода этих островитян весьма редкая. Тем эксцентричнее и гаже выглядят разнузданные проявления дикарей в рамках христианской традиции. Боцман извлекает изо рта курительную трубку, и, смачно плюнув за борт, продолжает свой рассказ. Неизвестно, кем было занесено христианство на этот далекий островок, ведь связи с материками у него нет никакой. Возможно, миссионерами здесь были пираты. Мы подплываем к берегу острова как раз в период таких дьявольских игрищ. Боцман спускается в трюм отдать последние распоряжения матросам. Навожу подзорную трубу на тонкую линию на горизонте. Не поручусь за всю команду (на судне гнездилось много разного сброда), но мне от увиденного стало дурно. Что-то мерзкое подступило к горлу, так, как это бывает у новичков во время «морской болезни». Но я-то ведь в море не новичок, и давно уже всеми «болезнями» в своей жизни переболел. Толпа бесноватых дикарей шла вдоль берега кривой вереницей. Ветер едва доносил до нас лишенные мелодичности песни аборигенов, нестройные ритмы барабанов и визги флейт. Фабула процессии карикатурно воспроизводила воскрешение Христа, Его второй пришествие. Каждый год, в начале весны, из мужчин среднего возраста выбирается человек, исполняющий роль Спасителя. Среди аборигенов проводится жеребьевка, и когда статист выбран — народ должен славить его и воспевать похабными шуточками и хвалебным смехом. Шествие островитян, оно было просто отвратительно: здоровый человеческий рассудок не мог бы измыслить такое. Счастливого избранника (этого Лжехриста) несли на примитивном троне: к нему тянулись жалкие калеки, старики целовали полы его пестрой одежды, матери подносили к нему грудных младенцев, в надежде получить благословение, подростки восславляли его плаксивыми гимнами, юные девы, сладчайшие девственницы, не знавшие порока, скабрезничали у его ног. Избранником был молодой дикарь лет тридцати, вида женственного и даже явно гомосексуального. С рыжей крашеной челкой, свисавшей над узким прыщавым лбом: во взгляде его было что-то дегенеративное (такое выражение можно часто встретить у содомитов). Лицо дикаря, рябое, широкоскулое, было гаденько размалевано румянами и помадой, — выражалось на нем полнейшее самодовольство. Видно было, что он наслаждается минутой своего случайного счастья, смакует его, нимало того не скрывая и не стыдясь. Еще бы, чернь несла его на руках, его забрасывали цветами, его восхваляли. Это ли не счастье ничтожеств?! Повсюду, на шестах, развевались пестрые лоскутные вымпелы и хоругви, с выписанными на них непристойными афоризмами. Это были уродливые перевертыши известных библейских изречений (я не буду их здесь приводить). Впереди толпы обнаженная женщина вела на поводке молодую ослицу. И то и дело кто-то из мужчин подбегал к ней сзади, и прилюдно с нею совокуплялся (я имею в виду ослицу). Шествие аборигенов завлекало нас ярким гротеском, боем барабанов и пьяными плясками: это было странное зрелище, и я бы сам не поверил в его реальность, не доведись мне увидеть все воочию. Наше судно почти уже подошло к берегу этого поганого острова, как вдруг на горизонте выросла гигантских размеров волна. От моряков я, конечно, слышал про цунами, но не думал, что и мне доведется самому пережить этот кошмар. Острым резцом, волна стремительно двигалась в нашу сторону. Никто из аборигенов, однако, не замечал приближения цунами, все были всецело поглощены слепым безумием карнавала. Внезапно стало темно, как ночью: сквозь толщу воды больше не пробивалось сияние солнца. Судно наше от гула и давления, вызванного движением могучей водной громады, качнулось и затрещало по швам. Еще одно мгновение, и, казалось, обшивка корабля распорется, разлетится, как нищенская ветошь. Все мы сразу поняли, что нам угрожает смертельная опасность. Воля людей была парализована, скована цепенящим страхом (сужу по себе). Странно, но ни один матрос не попытался что-либо предпринять, чтобы сберечь свою шкуру: похоже, ни у кого просто не было веры в наше спасение. Вдобавок, мы налетели на скалу, нас стало затягивать сильнейшим водоворотом: думаю, что именно тогда большинство на судне в мыслях уже распрощалось с жизнью. Но тут вдруг произошло нечто невероятное (прежде я думал, что чудеса возможны только во сне и в священнописаниях): море под нами внезапно расступилось, разошлось. (На память мне почему-то пришла ветхозаветная история о погоне египетского фараона за Моисеем, исход евреев из рабства). Остров дикарей, как дурное видение, исчез, а мы всей командой очутились на зыбком каменистом дне. Волны под нами разбежались. Море чудесным образом сдвинулось, и судно наше из-под нас словно вымыло. Нас всех разбросало по сырому дну, и мы рассыпались по скользкой земле, увязая в ней, как посевные зерна. Огромные отвесные волны нависали над нами, закрывая небо. Отовсюду доносились крики, стоны, плачь и зовы о помощи, поглощаемые ревом грохочущих вод. Выбора не было, и не было времени думать: чтобы спастись, я решил поскорее врыться в землю. Пока глыбы волн не обрушились на нас, можно было попытаться это сделать. Я стал, разбивая руки в кровь, врываться в темный мокрый щебень, заваливать себя ракушками и тягучей глиной. Расчет мой был таков, что (если, конечно, я успею зарыться под землю) тяжелые волны пронесутся надо мною, меня не задев, и меня не смоет, не унесет смертоносным потоком. Так ребенок прячется ночью от своих темных кошмаров под маминым одеялом. В считанное мгновение я врылся в дно морское, не обращая внимания ни на унизительность своих действий, ни на возникший во всем теле дискомфорт: острые ракушки плотно облепили мое тело, сдавили его тесным слоем. Так я оказался под землей на глубине, примерно, в метр. По моим расчетам, волна должна была вот-вот обрушиться, упасть на меня грузной массой. Я запасся дыханием в легких, суетливо протараторил молитву («Отче наш…»), малодушно зажмурил глаза: все, теперь будь, что будет. Тело мое было плотно стянуто каменистым покровом, как саваном. Мне вдруг подумалось, что в этой позе я похож на мумию фараона египетского, на труп, погребенный… Но времени закончить эту страшную мысль мне не хватило: чудовищная волна, сметая все на своем пути, пронеслась над бедною моею головой, унося невесомыми щепками корабли (и наш в том числе), и людей, не успевших последовать моему примеру. Всю команду (я, впрочем, никого не знал по имени, да и лиц, признаться, ничьих теперь не вспомню), — снесло ревущим потоком, как мусор. Меня придавило тяжелейшим грузом. Тело мое трясло и колотило так, словно поток шел внутри меня, будто он ревел под моей кожей. Холодные струи засочились сквозь камни, под которыми я укрылся (как-то эти круглые голыши назывались, но я теперь не вспомню их названия): поток все шел, шел и шел, и я на мгновение потерял способность мыслить. Через минуту шум прекратился, и ко мне вновь вернулся рассудок. Я понял, что опасность миновала, волна прошла. Не теряя времени (так как запас воздуха начинал иссякать), — я принялся судорожно выгребать себя из-под груды мокрых камней. Поначалу это было не просто, мне трудно было даже просто пошевелить плечом. Первые несколько движений я сделал с неимоверным усилием. Но вот, наконец, толстый слой щебня поддался. Отгребая глину, я выбрался наверх, словно краб после отлива. Тяжело дыша, и жадно глотая воздух, выполз на поверхность: передо мной раскинулся голый бескрайний простор, — каменистая пустыня, уходящая далеко за горизонт. Волна, пробежав в неизвестном направлении, увлекла с собою и все море. Солнца в небе не было, словно и солнце было смыто водами с небес. От набега волн в живых осталась только небольшая горстка счастливчиков, — те, кто, как и я, успел вовремя врыться. И все мы сейчас, словно встающие в Судный день из могил мертвецы, выползали из-под вязкого земляного покрова, сбрасывали с себя водоросли и комья глины. Повсюду вокруг билась рыба, лишенная воды, но нас это мало трогало. Большее внимание привлекали обломки затонувших кораблей вдали: вернее то, что можно было обнаружить в их трюмах. Любопытно было бы исследовать и руины вынесенных на поверхность древних городов, погибших тысячелетия назад: там, наверняка, нашлось бы, чем поживиться. Но, впрочем, и к руинам никто из спасшихся не рвался. Большинство из нас беспомощно ползало по вязкому дну на четвереньках, словно скот. Лишь некоторые, наиболее крепкие, с трудом смогли подняться на ноги, и с радостными криками кидались друг другу в объятья. Для всех для нас наше спасение было невероятным чудом. Меня лихорадило и колотило, и в суставах чувствовалась слабость. Я стоял на коленях, как пес, облепленный со всех сторон тягучей глиной и водорослями. Ко мне тоже подбежало несколько человек (лиц их я не помню, и никогда прежде не встречал этих людей), — они с дружескими криками кинулись ко мне, поздравляя меня со спасением, в которое и сам я, признаться, до конца еще не мог поверить. Я им попытался улыбнуться, но тут же почувствовал, что рот мой набит песком, ракушками, водорослями и мелкими камнями. Грязь отяжеляла душу. Мне стало неприятно, и я принялся судорожно отплевываться, выковыривать изо рта всю эту горькую дрянь. Много ракушек, ила и песка вышло из меня, и даже несколько маленьких креветок, но часть этой гадости (я ощущал) все еще отягощало мои внутренности. Я долго отплевывался, пока, наконец, кто-то из спасшихся не протянул мне флягу с какой-то красноватой пахучей жидкостью. Я выпил этот приятный сладковатый напиток, и мне сразу же стало гораздо легче: это было вино.
5. «Сказка сказок»
Раз в Хабаровске, под Новый Год, несколько дней сидел дома, читал. Потом ходил на салют, устроенный по случаю праздника. Множество людей в парке. Ледяные фигуры: особенно понравился волчок из «Сказки сказок» Норнштейна, сидящий над ледяной колыбелью. Русские праздничные гуляния, конечно же, не для трезвого человека. Безумный штурм ледяной горки. Страшная давка. Крики. Атмосфера праздника довольно диковатая. Сознание людей, как на картинах Босха, охвачено какой-то общей галлюцинацией. Салют: красочные вспышки в черном звездном небе. Бутоны разноцветных огней в морозном пространстве. Проворно разбегаются кривые тени деревьев. После каждой вспышки волной бьет в грудь. Подобное я как-то ощутил в Москве, на «Пушкинской»: в момент известного взрыва я был в подземном переходе. Также ударило в грудь. Тверская, над головой, просела. Еще запомнилось об этом теракте, как из перехода вынесли и пронесли мимо негритянку. Голова ее была повреждена, из раны шла кровь. Суматоха, паника: люди рванулись из перехода наверх, теряя на ходу обувь (помню женский каблучок). Странно. Это я только теперь вспоминаю тот взрыв на «Пушкинской»: на салюте этих мыслей не было. Однако, возможно где-то глубоко, в подсознании образы из прошлого и мелькали, но были неуловимы. На праздничном гулянии люди катались по парку на снегоходах: машины с грохотом проносились мимо, оставляя после себя едкий запах солярки. Этот запах напомнил мне о тайге: о моем путешествии к Татарскому проливу, к бухте Гроссевичи. На поезде мы доехали до Порта Ванино, затем до Совгавани и оттуда 400 км. по тайге, по Ботчинскому заповеднику. Это путешествие я никогда не забуду. Ощущение тайги, того, что тайга живая. Прикосновение к дикой природе: тигровые следы на нашем пути, тигровые «метки», царапины от когтей на деревьях, стада косуль, убегающие прочь от нашего грохота вверх по склонам сопок. Одну косулю я даже успел заснять на видеокамеру, но она почти неразличимо мелькнула среди деревьев. Шум воды подо льдом замерзшей реки. Ночевка среди лесных людей. Нехоженые тропы. Древние листья, оттиском оставшиеся на камнях. Это просторы, на которых за всю историю человечества людей почти не было. Всякий раз, вспоминая свои ощущения, пережитые в тайге, мне вспоминается почему-то одна история, прочитанная мною толи у Лопатина, толи у Шренка (не помню точно). В ней рассказывается один удивительный случай, который мне кажется очень кинематографичным. Вначале говорится о том, что среди «туземцев» на Дальнем Востоке очень часто случаются душевные болезни. И приводится рассказ, в которой речь идет о нескольких «гольдских» охотниках, перешедших за Сихотэ-Алинь, и за одним из перевалов вышедших к морю. Их было, кажется, трое. Двое из них видели раньше море, а один увидел его впервые. И тут такое сильное чувство охватило его, что он сошел с ума. Двое его товарищей с трудом дотащили охотника через тайгу в родное селение: позвали шамана, чтобы он оказал бедолаге помощь, вернул ему разум. Шаман камлал, камлал, но ничего не смог поделать: он объяснил, что у моря они встретили местную богиню, которая и похитила душу охотника. И поскольку находятся они теперь от этого места далеко, у него нет силы, чтобы забрать душу человека у этой богини. Не помню, чем там закончилась эта история, но я на себе очень остро испытал, что пребывание в тайге действительно сильно меняет психику. Происходят какие-то странные, неконтролируемые процессы. Я ощутил, что тайга живая, и она перестраивает, «переформатирует» душу человека так, как хочет того сама. Анимистическое восприятие мира, присущее всем первобытным народам, коснулось и меня. Этот рассказ о человеке, впервые увидавшем море, и сошедшем от этого с ума, мне хочется снять. Шаманство, как и поэзия, могли появиться только в лоне первобытного мира. Последние годы меня неуклонно тянет в первобытное. Очень хочется снять «Матерь Мира» (архетип женского): женщина, как первый шаман, черпающая из резервов природы целительную силу. Возвращение матриархата. Шаман-мужчина лишь промежуточное звено. Травестизм шамана: рядится в женщину, одевает юбки, вешает на грудь металлические диски и т. п. Аспект измененного сознания, как связь с миром сакральным. Современное общество феномен измененного состояния сознания поначалу от себя отдаляет (институт лечебниц для душевнобольных, вытеснивших в средневековье лепрозории), а затем делает его объектом своего изучения. Вот что мне попалось у Мишеля Фуко («История безумия в классическую эпоху») о появлении в Европе традиции создания лечебниц для душевнобольных: «Вполне возможно, что определяющую роль здесь сыграло восточное влияние и арабская мысль. Действительно, в арабском мире, видимо, довольно рано стали возникать настоящие больницы для безумных: возможно, что уже в 7 в. в Фесе, возможно, опять таки, что ближе к концу 12 в. — в Багдаде и, что достоверно известно, в течение следующего столетия в Каире; в них прибегают к своеобразному лечению души, включая музыку, танцы, зрелища и чтение вслух волшебных историй; лечение это проводится под врачебным руководством, и именно врачи принимают решение о прекращении его, если оно достигло цели. Как бы то ни было, вряд ли случайно, что первые в Европе госпитали для умалишенных появились в начале 15 в. именно в Испании. Имеет значение и тот факт, что госпиталь в Валенсии основали братья ордена Помилования, тесно связанные с арабским миром, поскольку они занимались выкупом пленных…» Любопытнейшая тема, связанная с суфизмом. Я помню, я что-то слышал о том, что одна из граней азербайджанского мугама также была связана с лечебными целями. Возможно, что первые лечебницы на Востоке основывали именно суфии, а те, кого Фуко называет «врачами» (ар. «хаким»), — ни кто иные, как суфийские шейхи. Тут очень много суфийских ассоциаций: музыка, танец, зрелища, мистические притчи… Дервишизм, Меджнун, считавшийся «не от мира сего», попросту говоря — «безумцем».
6. Мыслящий тростник
Попробуем повторить эксперимент под названием «путешествие за мыслью». Сегодня, признаться, я не чувствую себя в той форме, в том напряжении, что было вчера (см. гл. №3). Если вчера у моей мысли была четко очерченная вертикаль, то сегодня все как-то разжижено, растянуто по горизонтали. Правда, объем мысли, хотя и растянутой, вполне приличный, — я сам не вижу ее границ. Мыслью занят весь горизонт, все поле восприятия реальности. Вчера же она пульсировала, находясь в одной точке, — словно растение, прорастающее сквозь толщу земли, мысль тянулась в невероятном усилии ввысь, зацепившись за один силовой пятачок. Точка пульсации мысли вчера располагалась где-то в темени. Сегодня же «точки» как таковой нет вовсе, а мыслящее поле ощущается в области затылка. Странно, мыслить человек может каким угодно клочком своего тела. Силовая доминанта мысли может находиться в любом уголке человеческого организма. Собственно, тело человека само и есть некая мыслящая структура, мыслящий организм, беспрерывно осваивающий реальность: себя в реальности и реальность в себе. То же самое относится и к механике чувств. Чувство ведь тоже есть одно из средств освоения мира, природы — человеком, — один из механизмов и уровней мышления. В этом смысле можно заметить, что сегодня мой способ постижения реальности ближе к уровню чувств. Слова и сами мысли как таковые даются довольно тяжело. Во мне сегодня преобладают тенденции бессознательного. Бессознательное размывает мою интеллектуальную сущность, оставляет только некий чувственный объем, пассивно соприкасающийся с миром. Сложно отыскать себя в этих чувственных потоках среды. Я растворен в бессознательном, бессознательное растворено в среде, и мне уже трудно выделить во всем этом месиве свое сущностное ядро: что же здесь все таки есть я? Только что мне подумалось, что в этой ситуации, пожалуй, только два стимула могут вывести меня из состояния некого духовного оцепенения, беспочвенности. Боль и память. Болевой стимул может мгновенно отбросить меня к моему смысловому ядру, — это прием чисто технический. В отношении же памяти необходима опять таки определенная работа и немалое усилие, — это во всех смыслах полезная практика, т.к. она затрагивает сразу несколько жизненно необходимых нам духовных сфер. Тут в действие приводится: 1.) интуиция (с помощью которой мы должны будем отыскать сам объект воспоминания), 2.) внимание (которое мы должны концентрировать на объекте воспоминания), 3.) мысль (которую мы будем нашим воспоминанием пробуждать), — словом, все самое полезное в нашем психическом аппарате. Память — это важнейшее. Суфийское «вспоминание Аллаха», «беспрерывная молитва» святых отцов православной церкви, или все то же «вспоминание себя» Гурджиева, — все это, в сущности, одна и та же практика. В каждом конкретном случае у человека разные святыни, — это дело традиции и места рождения. Но механизмы, пожалуй, везде одни и те же. Впрочем, я и тут не берусь утверждать что-либо определенное: я только описываю свои ощущения. Все это, конечно же, лабиринт. Но я не вижу иного способа выбраться из него, кроме как с помощью мышления. Иногда из этого лабиринта меня выхватывает Нечто, — это всегда экстремальный накал переживаний. В них я не принадлежу себе, хотя именно в таких переживаниях я и обретаю свой наибольший духовный объем. И состояние эйфории, какого-то пугающего блаженства, отрывающего от земли, вырывающего мою душу из капсулы моего тела, — состояние это потом долго еще не отпускает меня в сомнамбулических токах мира «реального», внешнего. Я проваливаюсь в новую реальность, в новое время, и уже не могу узнать себя прежнего: ведь человек это не только совокупность качеств, но еще и капсула времени… —
7. «Сон тени — человек»
У нас на курсе, среди филологов, ходила некогда забавная побасенка, — что, мол, Сэмюель Кольридж в период своей болезни летом 1797 года (послужившей, как известно, отменным обстоятельством для создания автором его знаменитого «Видения во сне, или Кубла Хан», о котором мы читали у Борхеса), — велел вышить бисером на подушке, служившей ему в ту пору, золотой изогнутый ятаган, полумесяц разящей сабли. Оружие это символизировало, по тогдашнему нашему незрелому представлению, единственный и последний оплот хворого поэта: его дивные грезы, феерические фантазмы, видения и миражи. Дальнейшие же наши литературоведческие измышления весьма, однако, видоизменили этот художественный миф: оружие романтического поэта теперь отнюдь не сон, не видения и не сказочные его дремы, — но нечто иное, отчаянно им противоборствующее. Клинок разит небытие. В последней из сохранившихся од («Алкмеон», Пиф. 8) фиванца Пиндара, из Киноскефала, сына Даифанта, — читаем великолепные, незабываемые строки о прискорбной доле человеческого рода: «Сон тени — человек!». Люди — это только скоротечные вспышки, излучения и миражи некой Вселенской Воли, Вселенской Души. Некто, Существо, не поддающееся никаким моральным или философским определениям, — Некто мыслит наш мир. Фантазмы Его, вся Вселенная, все мы, мир, человек, — все это лишь временные психические вспышки. Волны. Импульсы. Миражи. Все мы, наш мир — это лучи Сверхсознания: мертвого (если верить Ф. Ницше), но несущего свои космические вибрации механически и инерционно, — подобно тому, как мы видим в небесах свет далекой звезды, давно уже угасшей. «Наш мир — на грани исчезновения!», говорят суфии. Излучения. Или — сны. Так, может быть, и Кольридж боролся с некой роковой Тенью, чьим Сном он себя никак не хотел признавать, — а потому и велел вышить на своей подушке золотой ятаган: наивно, конечно же. Но ведь поэты, а романтики в особенности, — всегда отличались своей экстравагантностью. (Нам достаточно вспомнить славного опиокурильщика Эдгара Алана По). Да и романтизм в целом, как культурное явление, знаменит своим богоборчеством и демонизмом: «Сон тени — человек!», — это недопустимо.
8. Мерцающая повседневность
Понятно, что как всех желаний низменных, так и всех желаний возвышенных, нам не наполнить. Нас не смогут утешить никакое чревоугодие, роскошь и сладострастие. Нас не смогут успокоить никакие идеи, даже если мы на какое-то время и убедим себя в их истинности. Всегда будет возникать конфликт с пониманием истинности другим человеком, и с его желаниями удовлетворить свое не насыщаемое чревоугодие, сладострастие, и прочие темные страсти. Поэтому, лучшее, по примеру принца Гаутамы, отказаться от всех желаний и погрузиться в Пустоту. Но пространство Пустоты, как выясняется, самое труднодостижимое место в мироздании, и оно, как и все прочие пространства, увы, уже занято Творцом. Так что нам делать? Не растворившись в Творце, мы не можем заполнить собою Пустоту. Но нам жаль себя, мы к себе привыкли, и расставаться с предметным миром нам страшно. А вдруг, и Творца никакого нет, и мы, как утверждают некоторые, произошли от обезьяны?! Что тогда?! Тогда наш уход в Пустоту в лучшем случае — ошибка, в худшем — помешательство. В любом случае, это — страшно, погружаться в неизведанное без каких-либо гарантий! Прекрасны люди: своими мелкими страстями они создают мир абсолютно лживый, и, тем не менее, создающий хоть какую-то устойчивость и достоверность. По крайней мере, нам понятно, что верить ничему нельзя, и все окружающее нас — игра. Но что там, за порогом нас самих, когда уже не мы играем грубыми атрибутами, а некие силы играют нами, как ураганный ветер, раскидывающий комья земли?! Стихия. Туда нам лучше не заглядывать. По крайней мере, так считают все нормальные люди. Теперь послушайте, что вам расскажет ненормальный.
9. Лисье пойло
Внезапно нашлись силы перестроить зрение с неподвижной точки, на которую я неотрывно смотрел все последнее время (оказывается, это было яблоко, висевшее на ветке дерева), — и перестроить оптику на текучие объекты, видневшиеся чуть поодаль от меня. Выясняется, что лежу я среди массивных колонн и опрокинутых капителей, один, среди заросших плющом развалин и руин античного храма. В воздухе пахнет гниением и заброшенностью, сухими листьями отошедших тысячелетий. Людей поблизости нет (по крайней мере, мне их не было слышно). Тела своего я не ощущал: какое-то время я был чистой идеей, бестелесным духом, впервые открывшим для себя реальность внешнего мира. И реальность эта, надо признаться, была весьма странной. Мир, в который я был выброшен на этот раз, напоминал декорации провинциального театра, условные, пошатывающиеся от ветра, постройки, наспех сколоченные нерадивым плотником. В них я чувствовал себя статистом, забывшим свою реплику, более того, не мог я припомнить и пьесы, которая тут разыгрывается. И как не прислушивался я к гудящей тишине, мне не был слышен голос суфлера. В моем арсенале не находилось ни единого кода, ни малейшего намека на то, кто я есть такой, как зовут меня, где я сейчас нахожусь и как я здесь очутился: страшное чувство актера, потерявшегося на сцене, страшное чувство человека, запамятовавшего, кто он такой. «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу», вот все, что смог я припомнить. Но что мне теперь делать в этой неизведанной, пугающей среде? В чем находить смыслы, способные поднять меня на ноги? «Вероятно, — думал я, — я есть то, что я в данный момент ощущаю, мои эмоции, выходит, это и есть я». Таким образом, тело мое первым стало изобретать тот язык, при помощи которого я мог бы общаться с миром, тело подсказывало мне способы его понимания. Но тут стоит разделить эмоции от ощущений, ведь первые принадлежат, все-таки, душе, тогда как вторые — собственно телу. Однако, отыскать в себе хоть какие-нибудь узнаваемые эмоции и внятные чувства оказалось не так то просто, тогда как ощущение я разглядел вполне конкретное: я ощущал неприятную резь в затылке, благодаря которой, наконец-то, сообразил, что голова моя, похоже, лежит на чем-то жестком. «На земле!», — вдруг догадался я, и сердце мое бешено заколотилось. Не так уж и мало, чтобы жить дальше. Напрягши все силы, я слегка повернул голову на бок (но это действие чуть было снова не ввергло меня в небытие). Вокруг не было ни души, только разбитые статуи греческих богов (среди которых я смог узнать только Аполлона), и какие-то мрачные руины древнегреческого театра. В ветвях деревьев хрипло и одиноко вскрикивала птица, и я услышал режущий шелест ее крыльев, — вероятно, чем-то напуганная, она улетела. Вдруг в зарослях послышалось копошение: мимо меня легким ходом прошли двое неизвестных. Незнакомцы прошли рядом со мною, метрах в двух, но не обратили на меня ни малейшего внимания, так, словно я был не человек, нуждающийся в помощи людей, а заросшая мхом кочка или пень. На лицах незнакомцев была отпечатана мертвенная исступленность (толи это были слепцы, толи сомнамбулы, толи на них были актерские маски, разглядеть я не успел): шли они рядом, бок о бок, но казалось, что спутники даже не замечают друг друга. Я попытался их окрикнуть, но грудь моя была слаба, ее будто придавило каменной плитой. Вместо крика последовал лишь сдавленный выдох (он был не способен и бабочку вспугнуть на цветке, не то, что привлечь внимание прохожих), — и крика этого, разумеется, никто не услышал. Странные люди скрылись в гуще деревьев, и я опять остался один. Мне было страшно и одиноко. Надо мною нависало густое небо, изредка перерезаемое птицами, пролетавшими мимо меня. Пролежал я так несколько дней, наблюдая, как небо меняет свои голубые дневные покровы на черные, усеянные яркими звездами, ночные. Небо вращалось вокруг меня, словно пестрое колесо, а я все оставался неподвижен, и чувствовал себя ненужной осью, вокруг которой и было закручено все мирозданье, скрежещущий механизм Вселенной. Летели дни, подобно вязкому потоку текло время, которого впервые мне становилось жалко. Подняться на ноги сил у меня все еще не появлялось, напротив, день ото дня я чувствовал, что слабею. Но не смотря на такую беспомощность, страсть к путешествиям и тут не оставляла меня: я не отрываясь смотрел на небо, на дивные замки и непроходимые кущи, создаваемые ветром, и воображал себя единственным человеком, Адамом, заблудившимся в дремучих дебрях Эдема во времена, когда Ева еще не была создана из моего ребра. Впрочем, я понимал, что это путешествую не я сам, а всего лишь бледный оттиск моей мысли, ее эфемерный фантом. И стоило мне поймать себя на этой мысли, как призрачный агент моего рассудка (не менее, впрочем, призрачного и эфемерного), — срывался и падал с заоблачных башен вниз, на землю, разбивался и мгновенно исчезал. Иногда небо опускалось так низко, что казалось, будто оно касается моих глаз: мир тогда изламывался и разбухал солеными гранями, внутрь меня втекала все его многовековая горечь, и я понимал, что плачу. За те долгие ночи, что пролежал я среди античных развалин, я изучил небо так хорошо, что мог теперь ориентироваться по звездам, даже не открывая глаз. Все их я запомнил и сосчитал, каждую научился чувствовать и понимать, как родного человека. И если какая-нибудь звезда, не выдерживая моего взгляда, срывалась и падала вдруг с небес, — меня это расстраивало так сильно, что весь последующий день я не сводил глаз с зияющей пустоты, возникшей в небе после ее падения. Так пролежал я не знаю, сколько времени, но я помню, что луна не единожды усекалась острым месяцем, а затем постепенно, день за днем, отяжеляла свое чрево до полного бремени. Повсюду чувствовалось приближение зимы, начинало подмораживать, и шансов на спасение у меня оставалось все меньше и меньше. Но вот однажды вечером, когда в небе мирно соседствовали алый месяц и блеклое, угасающее солнце, — из темных зарослей ко мне стремительно ринулось юркое, вьющееся рыжее пламя: и я не сразу сообразил, что это была лисица. Вернее, лис. Зверь игриво прыгнул на меня, и, ожидая, по всей видимости, что сейчас я пущусь от него наутек, — легонько ткнул меня острием вытянутой морды. Поняв, однако, что игры в преследователя со мною не получится, лис принялся разочарованно меня обнюхивать. Я так давно не ощущал живого тепла, что теперь даже пахучее дыхание из лисьей пасти доставляло мне неизъяснимое удовольствие. Зверь тщательно меня обнюхал, ткнул влажным носом меня в губы, и стал шершавым языком лизать мои глаза, забирая с них всю соленую влагу. Мне сделалось очень приятно, и я попытался лису улыбнуться, но боюсь, что у меня ничего не получилось, ведь мускулы лица были также мне неподвижны, как и все мое тело. Жалобно поскулив и пофыркав у меня над ухом, и сыпанув на меня горстью песка из-под своих лап, лис со всей прыти кинулся куда-то прочь. Между тем, уже плотно сгустились сумерки, солнце скатилось куда-то за руины театра, и в небе полноправно воцарился сутулый месяц. Я понимал, что плачу, но не чувствовал слез, глаза все еще удерживали память о шершавых прикосновениях лисьего языка. Стекающая по щекам влага размягчила землю, от чего затылок еще глубже ушел в сырой слой. «Смерть моя, должно быть, где-то уже рядом, — думал я, — и это ее близость так вспугнула доброго зверя». Но вдруг из зарослей ко мне выбежала шумная лисья стая, вызванная, вероятно, тем пестрым разведчиком, что обнюхивал меня минуту назад. Я не видел самих зверей, а только слышал царапающее шарканье множества лисьих лап, и вдыхал зловонное дыхание из множества лисьих пастей вокруг себя. Первое, о чем я подумал, что сейчас лисы примутся рвать и терзать мое тело, расхватывать его на куски и обгладывать кости. Но внезапно кто-то из стаи лизнул меня в губы, и я узнал шершавый язык своего недавнего четвероногого знакомца: это несколько успокоило меня, и я стал прикидывать, сколько именно хищников может кружиться сейчас возле меня. Звери с любопытством и наглостью обнюхивали мое одеревеневшее тело, бесцеремонно ударяя черными носами в самые сокровенные его уголки, — то в грудь, то в пах то и дело тыкалась чья-нибудь острая мордочка. И вдруг я почувствовал, что кто-то из стаи мочится прямо мне на голову. Поначалу это страшно меня возмутило и ввергло в ярость, я страдал от своей беспомощности, оттого, что не в состоянии подняться на ноги, и разогнать этих гадких псов хорошей палкой. Возмущаться, однако, пришлось мне недолго: как-то вдруг, словно как по команде, лисы обступили меня плотным кольцом, и стали дружно мочиться на меня двадцатью потоками (наконец-то я смог их всех пересчитать), — меня буквально затопило обжигающей лисьей мочой. Тяжелые струи хлестали меня, словно плети, побивали тело, лицо, просачиваясь едкой горечью в глаза и рот. Чтобы не захлебнуться этим мерзким пойлом, я плотно сжал зубы и зажмурил глаза. Лисы долго обдавали меня янтарным фонтаном, от чего землю подо мною глубоко размыло, и я провалился в огромную зловонную лужу. Вокруг, шлепая лапками, перебегая с места на место, и сменяя друг друга в живом кольце, обступившем меня, кружилась лисья свора. Мне было боязно распахнуть глаза, я опасался, что раскаленная моча этих тварей мне их попросту разъест. Но когда я все-таки решался их чуть-чуть приоткрыть, всякий раз над своим лицом я видел задранную лохматую лапу, из-под которой била в меня дымящаяся струя. Мне казалось, что издевательству этому не будет конца, и я так и верну Богу душу, омываемый лисьей мочой («хорош же я предстану перед Всевышним, — думал я, — но, с другой стороны, ведь это же Его шутка и Его промысел закинуть меня в подобную ситуацию»): ожидание, когда же наконец закончится это унижение, так измотало меня, что я лишился остатка сил и снова потерял сознание. Но — чудо. На утро я проснулся совершенно здоровым и полным сил. Я сразу вскочил на ноги, так, словно не было долгих недель бездействия и бессилия, не было всех моих тяжких испытаний и изматывающих приключений. Да, действительно, то, что я принял за руины античного храма, ими и оказалось: повсюду я увидел сваленные на землю массивные колонны, разломанные фризы и искрошенные статуи греческих богов. Что-то пугающее было во всей этой обстановке, особенно беспокоило меня отсутствие людей. Оглядевшись по сторонам, я обнаружил вокруг себя множество мелких пятен, впечатанных в не просохшую еще землю, — это были следы вчерашней лисьей стаи. Сплетение следов, поток лисьих лапок создавали странный рисунок, напоминавший женское тело, контуры Матери Мира, от чрева которой отделялась извивающаяся дорожка из таких же лисьих следов, похожая на пуповину. По этой рыхлой пуповине, как Тесей в лабиринте, ведомый нитью Ариадны, я и пошел вглубь темного леса, на встречу новым испытаниям.
10. Беспредельщик-Арлекин
«Чувство просветления приходит даже к самым тупым», — так говорил Кафка. Меня однажды осенило: а ведь те метафизические опыты, которым уделяю я столько времени на протяжении вот уже многих лет (с 1990 года), — ведь все это имеет непосредственное сходство с актерской психотехникой. Мысль простая, и вроде бы даже самоочевидная, но от нее я испытал что-то вроде легкого просветления. Да, это мое вечное самокопание (вернее — самосозерцание), эти мои отчаянные попытки проникновения в глубинные механизмы собственной психики, — все это очень похоже одновременно и на систему Станиславского, и на метод изучения «человеческой машины» Георгия Гурджиева. А вообще-то, любопытно было бы выяснить: были ли эти два «гиганта мысли» знакомы с теориями друг друга, и можно ли эти две «школы», эти два метода, совместив их на практике в театре или кино, в режиссуре применить? Известно, впрочем, что Константин Сергеевич проявлял интерес к эзотерике и йоге, — так что в его Системе совершенно точно заложены некие «сакральные механизмы». Что же касается меня, то мои попытки обрести подлинную сущность, т.е. мой «метод», — возник от какой-то (если так можно выразиться) «метафизической безликости», от неустойчивости, от изменчивости моего личностного ядра. Да, первоначальным импульсом для поиска было, по всей видимости, именно это. Гурджиев, помнится, разделял личностный пласт в человеке, и сущностный. И однажды я понял, что я никогда полноценно не ощущал ни себя в реальности, ни реальности в себе, — мне не на что было опереться в целом мире, и это было страшно, ей Богу. Даже и сейчас воспоминание об этом чувстве пугает меня, а прежде и вовсе ввергало меня в какой-то чудовищный ступор. Людей я тоже воспринимал вокруг себя либо как что-то неустойчивое, текучее, либо как застывшую маску, трафарет, не способный к живой жизни. И в том и в другом случае человек становился условен, его почти что и не было, и в серьез мне его воспринимать не следовало. В общении же с людьми я ловил себя на мысли, что я всегда только отражаю их психический посыл, их живой импульс, их эмоцию, их силовой поток. Да, я не манифестировал себя (как это обычно делается между людьми, каждый себя манифестирует), а всего лишь дублировал, подобно зеркалу, отражал тот метафизический образ, ту живую среду, соприкоснуться с которой предлагал мне мой собеседник. Во мне всегда было что-то от Протея (изменчивость форм, подвижность), но свойством моей природы было не пластическое соответствие своему визави (в этом я всегда видел что-то постыдное, кривляться и играть, подстраиваться под другого человека внешне не позволяло мне чувство собственного достоинства), — нет, я реагировал на человека именно внутренне, метафизически, глубинно. Я сливался с ним духом и словом, стилем и качеством своего мышления. Сливался с его психическим потоком, проникал в него, растворялся в нем. В мозгу моем вспыхивал кукольный образ человека, и я, как кукловод прячась за ширмой, выставлял перед собеседником именно ту марионетку, с которой он мог бы найти общий язык. А бывало и так, что, считав психический код человека, я отвечал инаковостью своего отношения к ситуации, иным ракурсом, иным взглядом (тут плечи распрямлял мой хулиганистый Трикстер, мой «беспредельщик» — Арлекин). К сожалению, у меня не хватало ума не высказывать вслух своих мыслей, от чего и возникали постоянные конфликты с социумом, с людьми (здесь мне явно не хватало артистической гибкости, легкости и шутовского витийства). Но зато у меня доставало соображения понять, что человек — это всего лишь совокупность качеств, и качества эти изменчивы и непостоянны: качества человека, как воздух, как музыкальную ноту, как цвет, невозможно поймать в сачок или зажать в кулаке. Но мне очень часто хотелось, ухватившись за какое-нибудь одно из свойств человека (показавшееся мне наиболее симпатичным, и в силу этой симпатии воспринимавшееся мною, как единственная суть данного человека), — хотелось вновь и вновь возвращаться именно к этому его качеству, провоцировать его на те состояния, на те свойства, которые мне было приятно в нем видеть. Но, наверное, так поступают в общении и все люди. Люди ведь обращаются не к живому человеку, а к своим же собственным представлениям о нем, т.е. к своим же фантазиям, к своим идеям о человеке. Но меня здесь почти всегда ожидали большие разочарования, поскольку сам человек почти никогда не относился к тем качествам, которые казались мне в нем наиболее симпатичными, как к чему-то для него важному. Люди, они зачастую как-то очень по-особенному понимают самих себя, не всегда адекватно своей сути. И выходило так, что обращался я к пустоте, а сам человек от меня ускользал, выворачивался, рассеивался, подобно фантомному облаку. Наверное, это и есть форма нашего общения. Люди не хотят, чтобы ты прикасался к их подлинным качествам, они хотят, чтобы ты обращался к их привычному пониманию самих себя, к их персональной идее, к их личному мифу о самих себе. Но у меня всегда были свои соображения на это счет, мне было интересно в людях лишь живое (их энергия), а не их унылые фантазии. Наверное, во мне всегда доминировал Режиссер, — т.е. человек с амбициями на авторитарность. Понятно, что никому такое дело понравиться не может (наверное, по этому люди и пытались от меня ускользнуть): к тому же, моя идея «авторитарности» всегда отнимала у меня много энергии, много сил. Всегда следовало быть более убедительным, чем твой собеседник, более интересным, более живым, а для этого приходилось много работать над собой, много читать, чтобы знать больше остальных (или, по крайней мере, делать вид, что ты знаешь больше), много размышлять. Так во мне развилась привычка постоянного «духовного делания», инстинкт тотальной рефлексии и вечного самокопания (и — самоконтроля): мне захотелось сделать процесс своего мышления непрерывным, перманентным, так, чтобы он никогда не прерывался ни в течение дня, ни даже ночью, внутри сна. Освоение пространства сна стало моей страстью, моей «навязчивой идеей», если угодно — моей сумасшедшей мечтой… —
11. В чане с кипящей водой
Решил продолжить путешествие «вглубь себя». Запись не велась несколько лет, но это не значит, что все это время я не пытался прорваться к своей сути. Суть, как водится, ускользала и видоизменялась, и в результате этих погонь за своей тенью я пришел к пониманию сходства между «духовным деланием» и «актерской психотехникой». Фактически, я ничего иного и не делал, как только выстраивал подмостки, собирал труппу и составлял репертуар своего «внутреннего театра». Ну и что? Что же двигало мною, неужели только жажда зрелищного насыщения, желание увлечь свою душу и свой разум каким-нибудь завораживающим действом? Не исключаю такой вероятности. Но в чем же суть этой «театральности»? Неужели человеку, для понимания себя, так необходимы драматургические фабулы и артистические эмоции? Неужели понимание своей сути, узнавание ее, возможно для человека только через образ? Собственно, в этом я не вижу ничего дурного: факт этот говорит лишь о том, что культурный базис в нас неуничтожим. Нам, как для понимания мира, так и для постижения самих себя, — необходимо образное воплощение и истолкование. Мы не можем раствориться в себе самих и принять мир тотально, мы всегда отделены от мира (как и от себя) некой театральной авансценой, незримой «четвертой стеной». Эта «механика восприятия» заложена в нашей природе, ведь Арлекин в нас, наш Трикстер — это не просто метафора «животной души», окультуренной эмпирически, но и наша биологическая составляющая. Как Арлекин из commedia dell arte, я соткан из множества пестрых лоскутков, и каждая из этих латок есть некий смысл (чаще — бессмыслица), и — определенная энергия. И так, из года в год, изо дня в день, я штопаю и штопаю свое «культурное тело», нашиваю на него все новые и новые заплатки, накладываю новые лоскуты. Но всякий раз, соприкасаясь с внешней реальностью, мой «духовный наряд» неизменно порется по швам. Трикстер во мне, мой внутренний Арлекин, неутомим, он не знает ни отдыха, ни покоя. Да, я медленно, но непрерывно видоизменяюсь, но все никак не могу приблизиться к себе самому, к своему абсолюту, к своей сути. Вопреки моей внутренней работе, на меня воздействует также и разрушительная сила энтропии: мир, среда, время, люди, — все внешнее на меня грубо влияет. Энтропия мира во много раз активнее и мощнее меня, и она разрушает меня изнутри. Я, как Алиса в Зазеркалье, бегу, но не двигаюсь с места. Уродливая заданность «культуры» внешней, полудикие механизмы социума (изломавшие меня еще в раннем детстве), неумолимая и непостижимая текучесть времени, парадоксальная изменчивость его природы, — душе моей некуда спрятаться от всего того, что из года в год, изо дня в день, так агрессивно (и так деструктивно) воздействует на меня на протяжении всей моей жизни. Известная китайская мудрость гласит: «В чане с кипящей водой нет холодного места», — так и у нас, людей, нет особого выбора, мы вынуждены насыщаться той «культурной средой», в которой заключено наше существование. Мы вынуждены питаться этими «культурными отбросами», этим скучным мусором. Современное общество не дает нам нужного оружия в борьбе со вселенским распадом: нас приучают к социальному бессмертию, а это — миф. Так уж случилось, что я появился на свет в атеистическом советском обществе, в котором о Духе, о сакральном никто не говорил. Никто об этих понятиях тогда и не помышлял (как, впрочем, и сейчас). Книги, искусство, религия, — вот то, что меняло меня изнутри, то, в чем я увидел свою духовную Родину. Но все это внешнее «искусство», оно только топчется на пороге чего-то самого главного, но не проникает внутрь, оно только в исключительных случаях выводит нас к рубежам Духа Живого, и почти никогда — в сферу святости. Все, что создают нынешние «люди искусства» — крайне профанно. Мы живем в абсолютно профанном пространстве. Дух времени лжет через нас. Мы живем в системе ложных установок, в системе мнимых ценностей и перевернутых смыслов. Все внешние проявления социума оскорбляют человеческую душу, все смыслы, все предметы, окружающие нас, — все это способно лишь оскорбить человека, унизить его, как существо сакральное. Все в мире пытается свести нас либо до уровня животного, либо превращает человека в элементарную функцию, в «профессию», в полуавтомат. Я не знаю, возможно ли в принципе переустроить изнутри весь свой культурный аппарат настолько, чтобы быть живым? Возможно ли вообще изменить свой культурный контекст, все свои культурные основы, весь свой культурный фундамент так, чтобы не быть ни животным, ни биороботом, ни машиной, ни ничтожеством? Мне бы очень хотелось максимально очиститься от всего, что так агрессивно вторглось в меня, и слепило (ослепило) меня по своему образу и подобию. Но для этого нужно отказаться от мира в целом. Ужас еще и в том, что мне придется отказаться не только от настоящего, но, в еще большей мере, и от всего своего прошлого, — а с прошлым я связан самым решительным образом, прошлое — это моя, если угодно, материнская пуповина. Впрочем, и от настоящего отказаться мне почти не под силу, хотя в настоящем я мало чего люблю. Дух времени, от него очень сложно отрешиться, ведь именно им и наполняются наши легкие: это то, что неизбежно, то, что для нас тотально, то, с чем мы ежеминутно соотносим нашу жизнь. Некий фальшивый абсолют. Наш «чан с кипящей водой». Доступы же к сакральному перекрыты: наше внутреннее содержание не соответствует тем духовным качествам, той духовной энергии, которая составляет систему актуальности мира сакрального. Мы вынесены во внешнее, и мы ориентируемся лишь по внешнему: иными словами, у нас нет ориентиров. Мы замешаны внутри какой-то пугающей космической системы (Мировая Душа), и она всякий раз проявляет себя по-разному, к ее метаморфозам невозможно привыкнуть. Мировая Душа проявляет себя феноменом времени. Если угодно, это Гераклитово «все течет, все изменяется…» Но и в нас самих тоже постоянно «все течет, все изменяется», ведь мы подвижны не менее, чем сам мир: возможно, мы и есть те глупые белки в колесе мироздания, которые и приводят его в движение… —
12. Не спи
«- Не спи, — настойчиво вытягивал меня из темноты тихий женский голос: — Чтобы выжить — нужно двигаться». Зов незнакомки растворялся в монотонном гуле, гулявшем внутри моей головы. Этот грузный гул был единственное, что мог я различить в черных просторах своего сознания, но и он лишь проносился над просторами моей психики, бесследно в них пропадал, но всякий раз появлялся вновь. Стремительно пролетая, словно орел над каньоном, голос женщины никак не мог заполнить собою всю бездну моего сознания. И я, признаться, не сразу понял, что обращение это относится именно ко мне. Каждая нотка далекого голоса визуализировалась в моем мозгу черными изгибами, агрессивно-размашистой графикой, похожей на японские иероглифы. Я не мог разобрать ни смысла сказанного, ни значения этих странных иероглифов; меня привлек, скорее, возникший в моем рассудке рисунок, причудливый орнамент, первобытный графический узор. «- Это здорово, — подумал я, — эмоциями, оказывается, можно вычерчивать линии, ими можно рисовать, как карандашом». Звуки далекого голоса выскакивали на меня из темноты, и я с ужасом видел, насколько мала мыслящая часть меня в сравнении с этими огромными звуковыми уплотнениями. Опасно, со свистом проносились они мимо острыми лопастями, подобно самурайскому клинку, отсекающему мое сердце от черной плоти бессознательного. Следуя за хлесткими зигзагами этих звуков, я понесся внутри бесконечного провала: меня словно всасывало этим тихим голосом в воронку Вселенной, затягивало в иное измерение. Наконец, мыслящую часть меня ударило о тугие пелены, я врезался в упругую плеву, которой было стянуто все мое сознание: от удара пленку эту прорвало, и внутрь меня резануло слепящим светом извне. На то, чтобы открыть глаза, ушли последние силы, и я не знаю, сколько времени. Но ясности мне это не прибавило: отнюдь, я и с открытыми глазами не мог ничего разглядеть внутри мутной магмы, сквозь вязкую жижу пространства, в которой я был замешан. От света, точно бритвой, резало глаза. Поначалу взору моему предстала лишь аморфная, растекшаяся масса, зыбкое месиво, туманное пятно. И только после титанического усилия (от которого у меня, я думал, лопнут глаза), — пятно это, наконец, сфокусировалось во вполне отчетливый, хотя поначалу и двоившийся, человеческий образ. Я увидел над собою огромное, в полнеба, женское лицо (вся остальная махина ее тела просто не умещалась в тесных пределах моего взгляда). Плоское лицо незнакомки как-то неудобно вырастало из ее тонкой шеи, точно это было не живое человеческое лицо, а застывшая актерская маска. Два узких черных глаза очень выделялись на бледном овале лица, как две щели, два провала в какую-то страшную пустоту. Женщина пристально смотрела мне в глаза, и медленный взгляд ее втекал в меня тягучей ледяной гущей, заполняя всего меня изнутри, как полую болванку, пустую формочку, предназначенную для отлива. Внутри ее глаз было холодно и темно, тоже самое я ощущал и внутри себя. Но, возможно, в угольных зрачках женщины только отражалась та пугающая бездна, из которой только что выпал я сам. Женщина дышала мне в лицо терпким холодом и грубо сдавливала под брюками мой член. В паху возникла режущая боль (член мой начал набухать), и мне стало невыносимо страшно: я не понимал, что нужно от меня этой чертовой бабе, и чего еще стоило мне от нее ждать? Глупо, но я даже подумал, что, может быть, именно таким вот похотливым способом людей и пробуждает в своих жутких владениях Старуха-Смерть. Вскоре, однако, мне стало очевидно, что передо мною вовсе не творение Альбрехта Дюрера или Ганса Гольбейна Младшего (странно, что я вспомнил именно эти имена), а простая деревенская баба, — и незнакомка, по всей видимости, не намерена причинять мне зло: напротив. Разминая и сдавливая пальцами мой член, разогревая его, женщина, похоже, пытается привести меня в чувство, хочет просто вернуть меня к жизни, — понял я, наконец-то, ее действия. Увидав, что я открыл глаза и прихожу в сознание (а член мой распрямился и набух), — женщина бесшумно приподнялась от меня, и отошла. Я никогда ее больше не видел.
13. Система
Однажды во сне я излагал перед группой каких-то людей «Систему» Станиславского. Суть ее сводилась к тому, что Актер должен наполнить себя Духом Роли как полую болванку, как кузнечную форму, предназначенную для отлива. Так создается Актером театральный образ. Актер творит образ своего персонажа, подобно ремесленнику, создающему скульптуру из раскаленной лавы. Вот только форму Актер заливает не железом, как кузнец или сталевар, а лавой своей психической энергии. Во времени роли не должно быть никаких пустот: время существования Актера в образе роли должно быть максимально концентрированно, оно должно быть плотно заполнено энергией психики Актера. «Жизнь человеческого духа» не терпит пустот на сцене. В обыденной жизни, обывателям они простительны, на сцене же образ, в котором появляются подобные пустоты, мгновенно начинает распадаться. Происходит деформация образа, четкого рисунка уже нет, а, значит, Актер играет не то, что ему следует играть. Он фальшивит, создает на сцене нечто фиктивное, лживое. Так не выдержанная технология при обжиге керамики или отливке стали, приводит к поломке материала. За правдивостью образа Актеру нужно следить жестко, малейшая погрешность или небрежение может испортить все дело. Помню, во сне я говорил очень умно, очень энергично, убедительно, как искусный оратор. Люди в комнате, где проходил мой мастер-класс, сидели возле меня полукругом, — слушали они меня с большим вниманием, как мэтра. Однако, не смотря на то, что все так внимательно меня слушали, людей в комнате становилось все меньше и меньше. Под конец осталось слушателей всего три-четыре человека. Это немного сбавило мой педагогический пафос, и я испытал чувство легкого разочарования. Многие нюансы своего истолкования «Системы» Станиславского я сейчас уже не помню, но суть, мне кажется, я не переврал. Еще что меня удивило во сне, — это та осознанность, та четкость, с которой я проговаривал каждую свою фразу, каждую мысль: я действительно четко и ясно доносил некий смысл до аудитории. Было такое ощущение, что я изучил «Систему» Станиславского досконально (в реальности это не так). Артист, выведенный в квадрат театральной рампы, невольно попадает в измененное состояние. Его существование на сцене, внутри этого «метафизического окна» выносится на суд зрителей, как акт искусства. Даже бездействие на сцене — это тоже действие и уже акт искусства. Сцена выделяет человека из реальной жизни, делает его предметом наблюдения, и, соответственно, произведением искусства. Актер на сцене такое же произведение искусства, как и «Джоконда» Леонардо да Винчи, как «Лунная Соната» Бетховена, или «Давид» Микеланджело. В театре интересны чистые образы, когда человек — не просто персонаж пьесы, но еще и живой поток, сила, дух, определенная метафизическая энергия. Любой персонаж — это энергия, имеющая свою генеральную линию, свою цель и свою мотивацию. Такое сцепление силовых потоков, их драматургический сшиб, и создают общее эмоциональное и смысловое звучание постановки. Ее тон, ее силовую интонацию. Режиссер рисует силовыми линиями пьесы, — этому учит драматургия. Звучит несколько жестоко, но люди в театре (как, впрочем, и в самой жизни) — это только носители тех или иных силовых и качественных характеристик. «Характер человека — это его бес», — говорит Гераклит. Режиссер в театре вынужден прикасаться к «бесовской» природе людей, ведь он настроен на работу с их «характерами». Тема «греха», первородной греховности театра проступает тут довольно выпукло, но мне бы не хотелось так вот слету клеймить все, что связано с театром, каленой печатью анафемы. Ведь миссия Режиссера в том и состоит, чтобы, работая с опасными «силовыми характеристиками» артистов, высекать из столкновения их персонажей искру чего-то светлого, духовного, если угодно, божественного. Режиссер должен быть над темными вибрациями театральных (и мирских) «бесов». Ему нельзя вовлекаться в их низкие игры, поскольку их игры — ослепляют, а основная функция Режиссера — видеть. Это подводит нас к мистериальной природе театра. Мы создаем некий объем энергии и перенаправляем его на зрителя, вернее, вводим зрителя в это энергетическое облако, ведем его среди мнимых образов и химер (поскольку образы и персонажи сами по себе — это чистая мнимость), — и в финале выводим его, зрителя, изменившимся. В идеале, конечно, зритель должен после театрального действа измениться радикально. Режиссер должен видеть, иначе вначале собьется с пути он сам, затем заблудятся актеры, а в итоге и зритель потеряется внутри происходящего представления. Режиссер, берущий на себя ответственность перед зрителем, не может допустить такое. Те токи, та энергия, в контакт с которой мы зрителя ввели, меняют в нем что-то на самом тонком уровне, — поскольку не только зритель общается с образами пьесы, но и энергия и дух этих образов затрагивают глубинные пласты его человеческой психики, его души. Тут что-то вроде алхимии, только нужно максимально точно расчитывать состав того магического напитка, который ты предлагаешь испить зрителю. Нужно точно знать, какой эффект вызовет это зелье, и не повредит ли оно, не станет ли оно для зрителя отравой?.. Не расстроится ли от твоего напитка у публики желудок?.. К сожалению, чаще всего в людей вливают всевозможную дрянь, совершенно не заботясь, как это пойло скажется на психическом и духовном теле человека. Внешне это может иметь веселящий или даже захватывающий эффект, но в итоге — опустошающий, отнимающий у зрителя его время, его душу, его жизнь, — уводящий его в сторону от духовных троп и истин. Плохой Режиссер сам подобен Арлекину, завлекающему человека в темные дебри беспамятства, в зловонные ямы бессознательного, и там бросающему его на произвол судьбы. А это грех… —
14. Семя и кровь
Я не мог смотреть на мир иначе, как только сквозь дрожащее марево и клубящиеся вспарения своего пылающего рассудка. В подобном состоянии высокой эйфории, когда почва ушла из-под ног, и под тобою разверзся и взалкал черный зев всепожирающей бездны, — мир кажется неверной иллюзией, гротескным наваждением, сном. А люди, эти мелькающие, искривленные тени, эти пустоглазые маски, полоротые куклы, — люди видятся как скоротечные вспышки, излучения и миражи моего воспламенившегося сознания. Страсть, страсть во всем. Страсть, играющая миром, как младенец — золотыми шарами и листьями. Вещи не имеют своей температуры, формы и материала: это я создаю их. Это я нагреваю их, и плавлю, обжигаю предметный мир своей мятущейся мыслью. И все, к чему я прикасаюсь, оживает. А ведь было время, когда я мог только разрушать чуждый мне мир: его образы и идеалы, так тупо, так жестоко, и так наивно противопоставлявшие себя моей воле. Душа моя — вожделеющая материя. И я так мастерски овладел этой губительной техникой самосожжения, что вскоре остался в мире совершенно один. А павшее небо лежало у моих ног — остывающим, серым пепелищем. Нет мира, нет Бога, только комары и люди. Даже и людей давно уже нет, одни комары. И вот, теперь мне стоит больших трудов воскрешать реальность из пепла: душа моя — семя и кровь. Бывают мгновения, когда в мир сквозь человека смотрит его будущее. Дух вглядывается в реальность. Тесей бредет сквозь темный лабиринт. «Метафизическое окно», в него сквозит энергия, преобразующая мир. Сам человек в это время, или, вернее, в это отсутствие времени, — тоже отсутствует. Он превращается в полую куклу Голема, в модель, в тонкую болванку, отделяющую силовой поток его внутренней энергии от всеобщей энергии Космоса, — человек превращается в хрупкую капсулу, стенки которой утончаются предельно. От внутреннего давления «капсула» эта имеет опасность разорваться, лопнуть, подобно мыльному пузырю. Мгновения эти ценны еще тем, что от человека, в их протяженность, отделяется огромное количество всеразличных его жизненных мнимостей, масок. На секунду существование его обретает высокую степень правдивости. Случается подобное крайне редко. Форма этих записок — медитация через текст. Цель пока проглядывается смутно, но она есть. Наверное, цель — это движение в сторону своей глубинной сути. Да, скорее, даже не сама суть, но именно — движение к ней. Возможно, движение это и есть суть. Метод — это фиксирование в словах всего того, что различимо мною внутри моего сознания. Конечно, я попытаюсь отделять «зерна от плевел», и не выносить на свет весь свой ментальный мусор. Все-таки мотором этой медитации является рациональность, пусть иногда и принимающая вид инаковости. Своего рода — это такая умственная игра, которой я увлекся сам, и попытаюсь увлечь других: я набираю в легкие воздух и, как ребенок, опускающий лицо в ведро с водой, — заглядываю в некое «метафизическое окно». Буду пытаться держаться «внутри себя» как можно дольше, но как только мысль обрывается и воздуха в легких не хватает — выныриваю, т.е. сразу же обрываю эту запись, с тем, чтобы вернуться к ней уже в следующий раз. Не знаю, что может повстречаться мне в «сумрачном лесу» моей психики. Возможно, как Данте, я и встречу своего Вергилия, и он выведет меня к тонким сферам, а возможно и нет. Хотелось бы встретить, но гарантий никаких не вижу. Думаю, что и меня ведет вглубь этих «тесных кругов» любовь к своей сакральной Беатриче. Но это — поэзия, а меня же более всего интересует сейчас практика. Метод. Но, кажется, воздух в легких заканчивается. Выныриваю.
15. Намерение
Всю ночь я путешествовал внутри контролируемого сна, и отчетливо сознавал, то, что я нахожусь внутри пространства-времени сна. Много двигался, как герой компьютерной игры, по лабиринту сновидений, куда-то шел, вернее, куда-то меня вело: цели определенной поначалу у меня не было, — я просто исследовал территорию сна. Для того, чтобы удерживать фокус сознания внутри сна, я использовал прием Дона Хуана из книг Кастанеды: я вспоминал во сне о своих руках, находил их, и внимательно рассматривал. Эта техника помогает осознать себя во сне, не слиться с тягучим потоком сновидения. Находить руки мне сегодня было очень просто: я их много раз рассматривал, и меня поразила одна вещь, — это то, что руки мои принимали всякий раз разные очертания. То это были огромные лапы со множеством пальцев, то, напротив, какие-то большие клешни, — но это меня нисколько не пугало, ведь я понимал, что главное сейчас не то, как руки мои выглядят, а то, что я легко могу о них вспомнить, рассмотреть, и это помогает мне удерживать концентрацию внимания внутри потоков сна. Несколько раз, бывало, я почти выскальзывал, выпадал из сна контролируемого, проваливался в сон обычный, — но всякий раз возвращался к странному люсидному путешествию благодаря фокусированию на своих руках. Чей-то голос мне сказал (когда я задал себе вопрос, почему же мои руки так сильно деформируются), — чей-то голос мне ответил, что внутри сна всему свойственна текучесть, и это не страшно, что предметы меняют форму, во сне это нормально, предметы во сне всегда сложно «рассматривать». Долго, очень долго бродил я среди декораций сновидения. Я поднимался по какой-то металлической лестнице, и чем выше я поднимался, тем более шаткой она становилась, оказывался в узких двориках, напоминавших дворы бакинской крепости, проходил многолюдные базары, на которых кишело множество людей, заглянул даже в какой-то небольшой зал, где была сцена, и на ней шла лекция о театре. Но я не стал задерживаться и здесь, и пошел дальше, — правда, я успел заметить, что свет в зале выключили, когда я почти уже затворил дверь, и в нем начинался кинопоказ. Был соблазн пройти в этот зал, сесть на свободное место и присоединиться к просмотру: ведь любопытно же, какое кино можно увидеть по ту сторону яви. Но я не стал этого делать, и пошел своей дорогой: исследовать ландшафт сновидения, — что может быть увлекательнее, тут и кинофильмов никаких не нужно… Очень много необычных мест прошел я, пока наконец не вышел из какого-то здания на улицу: у входа сидела группа людей, я прошел мимо них, посмотрел на небо, но неба не увидел (был только черный бархатный навес, истыканный светящимися отверстиями, что-то вроде театрального занавеса), — теперь я не знал, куда мне идти, что мне дальше делать?! И тут я вспомнил, что в монгольском шаманстве внутри потустороннего мира (как, впрочем, и в мире обычном) существует определенная система ориентиров: названия направлений переводятся как — «вперед», «назад», «вправо», «влево». Вспомнил я также, что монголы двигались внутри юрты только по часовой стрелке. «Если юрта — это образ мироздания, — думал я во сне, — то возможно и в потустороннем мире шаманы также перемещаются только по часовой стрелке…» Тут я развернулся по часовой стрелке, и увидел вдалеке среди деревьев привлекший мое внимание просвет. Тут же я ощутил, что именно туда-то мне и нужно бежать. И, сделав несколько движений, я вбежал в наш бакинский дворик. Мне стало очень весело от того, что я имею возможность еще раз увидеть наш двор, в котором я вырос, где прошло мое детство, и где каждая пядь земли дышит дорогими моему сердцу воспоминаниями. Перед собой я увидел наш дом, и направился к нему. Дорога моя была очерчена какими-то ограничительными сетями, которые препятствовали мне отклониться от нужного курса, — т.е. свернуть я не мог, и двигался к дому почти по прямой. Не знаю, что символизировали собою эти сети, вероятно, мое намерение. Только что я сообразил, что ведь шел я с Востока на Запад, поскольку закат солнца, как я хорошо помню, всегда был виден с заднего балкона нашей квартиры, а я шел сейчас к дому с лицевой стороны, т.е., — я вышел к дому с Восточной стороны, и шел теперь на Запад. Запад — сторона мертвых. Глянув снизу на наш балкон, я вошел в подъезд, еще раз посмотрел на свои руки, чтобы сфокусировать внимание, и начал подниматься по лестнице. По пути я заглянул в почтовый ящик, и увидел в нем много газет (может быть, были и письма): я их достал, и пошел к нашей двери. Второй этаж, квартира 66. Подойдя к ней, я тихо постучался, и сразу же какая-то сила резко дернула меня за левую руку (в которой я держал стопку газет), — меня понесло куда-то вкось, и я проснулся. Я не был ни разбит, ни утомлен этими люсидным путешествием, но не было у меня и ощущения, что я хорошо выспался: было такое чувство, будто я и вовсе не ложился спать. Ментальные странствия, в них, конечно же, есть и что-то пугающее. Так, должно быть, призраки вновь и вновь возвращаются к тому месту, к которому они были привязаны при жизни. Ведь и я всей душой сцеплен со своим прошлым, привязан к тому бакинскому двору, к той двухкомнатной квартирке, где прошли лучшие годы моего детства. И кто знает, не буду ли и я вновь и вновь возвращаться в этот двор, в эту квартиру, когда покину мир людей? Гарантировать не берусь. Наверное, чтобы не превратиться в унылого местечкового призрака, пугающего новых жильцов этой квартиры, мне нужно попытаться еще при жизни перерасти свою инфантильную привязанность к прошлому. Нужно открыть новые горизонты, новые цели, к которым не стыдно было бы стремиться. Иными словами, мне нужно создать новое позитивное намерение. Освоение пространства-времени сна ставит передо мною очень важную проблему, которой в «реальной» жизни, в дневной, я, к сожалению, не уделял должного внимания. Это — проблема намерения. Действительно, в состоянии люсидного сна становится очевидно, что я лишен какого-либо устойчивого намерения, и мне, в принципе, абсолютно безразлично, куда направить во сне свое внимание, и чем себя занять. Потому я и брожу внутри пространства-времени сна бесцельно (как, впрочем, и в мире внешнем), — я просто не знаю, как мне лучше использовать это бесценный опыт контролируемого сновидения. Я зачарован его яркостью, его магичность, и, похоже, этого мне вполне достаточно. О том, чтобы реализовать в люсидном состоянии какие-то высшие смыслы, речи пока не идет. Это относится, к сожалению, и к дневному периоду моего существования, к яви. Я очень неразумно отношусь к расходованию своего времени. А ведь время — это и есть та энергия, что отпущена мне для пребывания в мире внешних объектов, и оно рано или поздно закончится. Временной механизм отработает, и пружина его остановится, — это надо помнить. Моим основным намерением все эти годы был, пожалуй, лишь исследовательский инстинкт: мир нашей психики исследовать, изучать так же любопытно, как и территорию мира проявленного, внешнего. Теперь же я понимаю, что как в раннем детстве я учился твердо стоять на ногах, ходить и бегать, так же точно и теперь предстоит мне учиться и взрослеть в просторах (или — границах) своей психики. А равно и внутри пространства-времени сна мне еще только предстоит сделать первые шаги. У меня нет устойчивого намерения, а внутри сна (как и внутри яви) все таки приходится чем-то себя занять, — и вот, я подчиняюсь основному своему чувству: скорби по утрате детства, скорби по ушедшему времени, по ушедшей матери. И меня захлестывает энергия прошлого. Душа моя, внутри люсидного сна, отыскивает дорогу к дому (она работает лишь на время ушедшее, утраченное), — ведь это то, чего так не хватает моему сердцу — прошедшего. Однако, эта эмоция не очень-то позитивна: она может навсегда захватить мое сердце в ловушку скорби, — возможно, поэтому и присутствовал в моем сновидении образ сетей. Мне нужно научиться использовать энергию тонкого мира для внутренней «работы». Нужно исследовать оба мира, и развить в себе позитивное сущностное намерение. Для исследования пространства-времени сна (как и для изучения мира материального), нет у меня никаких вспомогательных средств, кроме меня самого: это мои руки, ноги, моя память, мой опыт, вся моя биологическая «машина», — и именно ее мне следует использовать как компас внутри люсидного сна. Ориентиры тела — «лево», «право», «верх», «низ», ориентиры опыта — «прошлое», «будущее», «хорошо», «плохо» и т. п. Но для того, чтобы идти внутри психической среды, необходимо иметь, прежде всего, четко поставленную перед собой задачу. Нужно иметь устойчивое и ценное намерение, — это правило применимо для обоих миров… —
16. Чайная церемония Камы-сан
В Хабаровске я познакомился с двумя забавными японками: Кама-сан, президент какой-то компании, и ее юная переводчица Йоко-сан. Обе очень забавные, милейшие люди. Йоко подкупает своей молодостью и какой-то внутренней чистотой. Кама-сан просто очаровательная женщина лет пятидесяти, острая на язык, с пытливым хитрым взглядом, подвижным лицом и плутовскими повадками. Она с самого начала нашей встречи цинично разыграла меня, подсунув мне на блюдечке какие-то фальшивые (но чертовски натуралистично выполненные) японские рыбные блюда. Я поначалу отказался, но обе эти плутовки так мастерски исполнили свои роли, просто умоляя меня всем своим видом не обидеть их отказом и отведать эти блюда (что в согласии с их традициями просто необходимо), — что я купился на их розыгрыш и куснул какую-то пластиковую штуку. Тут, конечно же, последовал дикий хохот со всех сторон, — я сам смеялся громче всех. Причем Кама-сан еще показывала на меня пальцем, мол, попался, простофиля. Но этого ей показалось мало. Йоко выбежала из комнаты и через мгновение вернулась с пиццей на тарелочке, принося свои извинения за розыгрыш, и всем своим видом опять умоляя меня отпробовать теперь пиццу: да, мы Вас обманули, Ильгар-сан, но, пожалуйста, съешьте это, это настоящая пицца. Естественно, что второй раз я на эту удочку не попался. Кама-сан драматично схватилась за голову, как бы сожалея, что им не удалось надуть меня во второй раз. Мы долго разговаривали. Она рассказала о своей компании, о той благотворительной деятельности, которой они занимаются в России вот уже около десяти лет. Рассказала историю о японце, который попал в плен во время русско-японской войны, долго жил в России, но затем вернулся в Японию, разбогател, и завещал все свое состояние потратить на цели сближения Японии и России. Теперь его наследница-дочь занимается благотворительной деятельностью в России, и Кама-сан работает вместе с ней, они подруги. Затем Кама-сан рассказала о себе. Оказывается, она десять лет пробыла послушницей в каком-то буддийском монастыре, обрив голову, в знак отречения от мира, но после все-таки ушла из монастыря, вернулась к обычной жизни. Однако, и в мирской жизни она продолжает руководствоваться дзенской философией, и ее восприятие мира глубоко буддийское. Это очень чувствовалось: сразу как-то ощущалось, что рядом с тобой необычная женщина. Часа через два нашего общения Кама-сан ненадолго вышла из комнаты, и вернулась через некоторое время с чашкой, наполненной какой-то зеленой жидкостью. Я напрягся, полагая, что меня, видимо, ждет очередной дзенский прикол, но Кама-сан сказала мне, что это чашка настоящего японского чая, который используется в японской чайной церемонии со времен эпохи Эдо. Эта чашка знак ее почтительного отношения ко мне, уважения к этой минуте, и к тем силам, которые свели нас в эту минуту с разных концов земли. Мне кажется, я проникся тем чувством, которое она хотела выразить. Кама-сан рассказала, что этот чай, и вообще чайная церемония была очень почитаема самураями. Самураи собирались в доме хозяина перед уходом на войну, и хозяин устраивал для них чайную церемонию. Вход в комнату, специально предназначавшуюся для чайных церемоний, был устроен так, что всякий, входивший в нее, должен был склониться: это означало, что внутри этой комнаты все равны, здесь нет социальных отличий. Все, входившие в эту комнату, входили в нее без оружия. Хозяин сам разливал чай в чашки и предлагал их самураям. Все присутствующие на церемонии относились к этой минуте с особым почтением, поскольку это могла быть их последняя в этой жизни встреча. По окончании церемонии самураи шли сражаться за хозяина. И хозяин, провожая их у дверей, стоял, склонившись, почтительно опустив голову, до тех пор, пока последний воин не скрывался из виду. Эта минута, момент чайной церемонии, имеет определенное название (к сожалению, я забыл это японское слово, каюсь, что-то вроде Ич-Ики), выражающее собой и философское понятие, и буддийский принцип отношения к жизни. Кама-сан сказала, что она руководствуется в жизни именно этим принципом. Она нарисовала на бумаге иероглиф, означающий это понятие. Мать Камы-сан мастер по созданию икебаны и мастер чайной церемонии, и Кама-сан с трехлетнего возраста обучалась у нее этим искусствам. Чай был действительно необычного вкуса, от него что-то высветлилось у меня в голове. На чашке, которую мне поднесла Кама-сан, была нарисована вишня.
17. Зримое отсутствие
Однажды я записал в своем блокноте: время — это зримое отсутствие. Теперь мне понятно, что время — это категория субъективная: внутри каждого из нас течет свой собственный поток времени, индивидуальный, или лучше сказать — интимный. И это «интимное время», по сути своей, по своей структуре, и по своей скорости — не совпадает с потоком времени «внешнего». Во всяком случае, у меня это так. «Интимное время», это и есть наша Душа, а время «внешнее» — всего лишь одна из фикций и профанаций «внешнего мира». Время «внешнее» подавляет «интимное время», деформирует его. Так мир изменяет нашу Душу, уродует ее всевозможными мнимостями, пустыми иллюзиями. Ощутил я это очень остро, собственной кожей. «Дух времени» сродни нашему внутреннему Арлекину, это его, если можно так выразиться, Старший Брат. Арлекин в сговоре против человеческой Души, в сговоре против нашего «интимного времени». Ему вообще чуждо все интимное, ему ближе публичное, площадное. Так Арлекина сложно себе представить в темном закутке, внутри кельи, укрывающимся от мира. Нет, ему нужна публика, аудитория, ему нужны подмостки, ему нужен театр, ему нужен мир. Арлекин — это абсолютный Актер, и чтобы справиться с ним, — нужно развить в себе абсолютного Режиссера. Одним словом, нужно просто научиться жить в том интимном времени, что вложено в тебя Богом, беречь его, как берегут самое святое, как берегут свою Душу. Для этого и необходим тотальный режиссерский контроль (или — самоконтроль) над Арлекином, ведь Арлекин не ведет нас, а уводит. То, что я называю Арлекином, можно также назвать Трикстером, Нафсом (это «животная душа» в терминологии мусульманских мистиков, суфиев). Рерих, например, называл это — «жиром самости». Самость. Эго. Нафс. Очень важная задача — очищать свою мысль от этого «жира» (это и есть «духовная режиссура», «духовное делание», «практика», «работа» на языке средневековых алхимиков). Тогда у мысли появляется динамика и перспектива: ты не застреваешь на чем-то одном, пустом и ненужном, но двигаешься все дальше и дальше «внутри осознанности». Это движение «внутри осознанности» накапливает в человеке определенную энергию, которая, скопившись в достаточном количестве, меняет нас изнутри. Работа с этой энергией — это и есть «умное делание», это особое «дело», «труд» (в религиозном смысле этого слова). Прежде я не мог с этой энергией обращаться (не уверен, что и теперь могу): меня сносило «нечистой силой», нагнетавшейся в области солнечного сплетения, сметало, как сор, как пушинку. Отсюда и вся демонология ранних моих поэтических опытов. Управлять этим жутким силовым потоком можно лишь в том случае, если сознание твое не затронуто Нафсом, и мысль твоя чиста. Если этого нет, игривый Трикстер, твой персональный Арлекин, ввергнет тебя в какую-нибудь очередную помойную яму, не сомневайся. Прежде я сам в эти ямы охотно стремился, я сам выкормил своего Провокатора и Плута, и теперь мой Нафс, мой Арлекин, меня не понимает, когда я отрекаюсь от его гнусных проделок. Однако, я все же «работаю» над чистотой своих помыслов, и сознание мое, похоже, потихоньку начинает высветляться. Высветляются также и сны, это взаимосвязано. Кошмары отпустили, ландшафт сновидений стал более светлым и приветливым, и наконец-то над ним стало подниматься солнце человеческого разума. Но что произойдет с Нафсом, если я смогу окончательно высветлить свою мысль (если, конечно, такое в принципе возможно): во что превратится он, мой верткий Арлекин, мой духовный Провокатор, в конце моего метафизического пути?.. (И если на этом пути — конец?) Может быть, он (Нафс) это и есть мое высшее Я, находящееся теперь в зародышевом зачатке, в потенции?.. Ведь и в гусенице тоже очень сложно предугадать и предувидеть существование прекрасной бабочки. Не знаю, возможно, духовное перерождение связано с радикальной трансформацией Арлекина в человеке: вот только, во что трансформируется он, мой Арлекин, мне пока непонятно, — неужели в Ангела?..
18. Легкомыслие
Мне однажды приснилось, что во сне я общаюсь с французским литературоведом. Разговор наш проходил в Санкт-Петербурге, в открытом кафе, недалеко от Кузнечного переулка (рядом с домом, где в последние свои годы жил Достоевский, где он написал «Братьев Карамазовых», и в котором скончался; напротив от дома Достоевского я имел комнату в коммуналке), — было шумно, вокруг сновали люди, но это не мешало нашему разговору. Естественно, речь зашла о литературе. Я сказал своему визави, что очень люблю французскую литературу, и недавно прочитал Мишеля Лейриса, его «Возраст Мужчины». Француз несколько удивился, что я знаком с Лейрисом, этого писателя даже во Франции сейчас плохо знают. Мне Лейрис понравился, в чем-то он мне близок, наш духовный и метафизический опыт имеет некоторые точки соприкосновения. Француз иронично заметил, что у меня, как он выразился, «отвалилась борода»: я так понял его фразу, что сравнение мое с Лейрисом, классиком французской литературы, весьма наивно и самонадеянно. « — Да, да, — поспешил я оправдаться, — безусловно, Лейрис «классик французской литературы», и с этим никто не спорит, и я ни в коем случае не причисляю и себя к «классикам» (до такой глупости я еще не дошел)». Просто я имел в виду, что духовно люди могут в чем-то быть созвучны, резонировать, подобно магнитным волнам. Полного соответствия, конечно, быть не может, люди все разные, но в чем-то совпадать они могут. Душа человека устроена как батарейка по «плюсовой» и «минусовой» системе, и эти «плюсы» и «минусы» разных людей могут входить в контакт, и тогда мы просто «питаемся» от энергии других людей, пусть даже если они и «классики». « — Вы ведь тоже, — заметил я французу, — «подпитываетесь» от Тургенева, Достоевского, Толстого, — и это нормально». « — Душа человека сродна Душе Мировой, а та — универсальна. Помните, как у Тарковского — «Океан Солярис» — это единая субстанция, растекшаяся по всей Вселенной». На это замечание француз возразить мне ничего не мог, похоже, доводы мои его убедили. « — Вы же видели Тарковского?..», — переспросил я его. « — Да, конечно…», — ответил француз, и как-то задумчиво прибавил: « — Но ведь это же — «наркомания», — причем в слове «наркомания» ударение литературовед поставил на последнем слоге. « — Нет, — возразил я ему, — это… психотехника». На этом, собственно, разговор наш и закончился. Нужно сказать, что мне довольно часто снятся «великие» люди, наверное, общением с ними во сне я компенсирую нехватку такового общения наяву. Наяву все заняты собой, и «величию» человека проявиться трудно. А во сне всякая ложь болезненно видна, и поэтому остается только голое чувство и абсолютная искренность. Так однажды я «виделся» с Бродским (уже после его смерти). Произошло это на каких-то страшных руинах, было такое чувство, что мы встретились по ту сторону времени, где-то в апокалиптическом пространстве. Среди раскуроченных стен стояли детские качели (все, что осталось от детской площадки), и мы с Бродским медленно на качелях покачивались. Мы никуда не спешили, потому что в выморочном мире некуда спешить. Весили мы приблизительно одинаково. Я сидел на качелях с тяжелым сердцем, и молчал, серые развалины угнетали меня. Бродский посмотрел на меня, и сказал: « — А ты знаешь, что меня спасает от ужаса жизни?, — и, не ожидая моего ответа, прибавил: — Легкомыслие».
19. Лоскутная душа Арлекина
В «Античной Трагедии» Иннокентия Аннинского читаем: «Заметьте, что Дионис обманывает людей призраком своего унижения и страдания, что он увлекает их, играет с ними, дурачит их, то бросаясь от них в воду, то давая себя связать, и что при этом его страдание унижением только призрачное, а страдание его жертв уже настоящее». А вот, что пишет М.М.Бахтин в очерке о творчестве Вяч. Иванова: «…хаос всегда многолик. Хаос, дионисийское начало и есть основа искусства. Так, актерство — это стремление разбить себя на много самостоятельных ликов. Это отметил уже Аристотель. Он говорит, что человек стремится к ценности, а в драме, наоборот, разбивает себя и свое единство, стремится к многим личностям, к многим жизням». Интересна также и история клоунских «масок» — Белого и Рыжего. В прологе к комедии Аристофана «Лягушки» Дионис и его слуга Ксанфий («ксанфалиями» в Древней Греции называли рыжебородых людей) направляются в царство мертвых. Сохранились сведения, что один из мимов посыпал лицо мукой и носил белый костюм, за что его и прозвали «Белый мим». Древние исполнители роли Рыжего имели характерной чертой накладную рыжую бородку, много позже бороду заменила шевелюра. Таким образом, у нас «путешествие в Аид», в котором Белый, по всей видимости, олицетворял покойника, а Рыжий (слуга, плут, позднее, возможно, Меркурий — проводник в царство мертвых) сопровождал своего господина, высмеивая по пути саму смерть. «Высмеивание смерти» — наиважнейший аспект всех карнавалов и сатурналий, пришедших из древности. Возможно, здесь тоже «мифология богини», о которой говорит А.Л.Антипенко. Избыток жизни и непрекращающаяся жизнь. Такое «высмеивание смерти» было широко распространено и во времена средневековья в Европе. В латиноамериканском карнавале до сих пор актуален этот элемент «высмеивания смерти» (достаточно вспомнить мексиканский фильм Эйзенштейна). И еще один любопытный момент: в драмах всегда оставлялись пустоты для Арлекина, обязательно должен был появиться шут и повеселить публику, не зависимо от того, что за действо разыгрывается на сцене. Жанр тут не важен, трагедия это или фарс — все равно. Такие «лакуны» для шутовства оставлял в своих произведениях и сам Шекспир. Очень любопытный факт. Даже в японском театре НО драматизм классических пьес разбавлялся шутовскими репризами, простонародным фарсом. Понятно, что это делалось для того, чтобы разрядить обстановку в зале, и не утомить зрителя бесконечными драматическими ламентациями. Но если отвлечься от внешних мотиваций, и заглянуть «вглубь драмы», убрав «четвертую стену» (т.е. стерев границы между залом и сценой), — мы увидим, что Арлекин — неуничтожим. Он не зависит от дискретности действа, происходящего на сцене, и условности зрительского присутствия. Арлекин, Трикстер, Нафс живет своей, какой-то особенной бессмертной жизнью, по обе стороны зала. Чуть было не написал «по обе стороны смерти». Да, действительно, Арлекин не боится смерти, и не случайно именно он провожает Белого клоуна в Аид: Арлекин лучше других знает дорогу в небытие, и менее остальных боится урочищ Ада, ведь Арлекин и есть — персонифицированное небытие и «зримое отсутствие». Высмеивая «круги Ада», Арлекин всего лишь демонстрирует нам свою самоиронию: он надсмехается не только над страхом Белого, надевшего маску покойника, но и над самим собой, как пластическим воплощением химер Ада. Арлекин — тот же удэгейский шаман, провожающий душу умершего в царство мертвых Буни. И как шаман, проходя инициацию, подвергается расчленению и терзанию плоти, так и Арлекину не страшны никакие деформации: разорванное тело его снова, как ртуть, сольется воедино, примет прежний облик. Лоскутная душа Арлекина, так или иначе, стянется по швам.
20. Чужеземец
Пусть это назовут графоманией, но я буду записывать все, что приходит мне в голову. Голова — это собор, под куполом которого умещаются тонкие миры. Бесконечное множество миров, иногда друг друга взамоисключающих. И каждый из этих миров можно посетить без визы, не прибегая к услугам турагенств и без таможенных пошлин. И в каждом можно заблудиться. Встретить гостеприимство, или наоборот — дремучую злобу аборигенов. Свифт удачно путешествовал по всем этим глубинным регионам, и даже составит весьма подробную карту. Но в каждом из существующих миров, я — чужеземец. Мне нет места внутри себя самого, что тут говорить о внешнем мире, перенаселенном дикими людьми. Мне любопытно путешествовать в себе самом. Гораздо любопытнее, чем шастать по поверхности Земли. Но есть такое предположение, что и внешний мир — это всего лишь отражение моего сознания. Его попросту нет вне моего мышления, вне моего наблюдения за ним. Только процесс мышления оживляет всю эту театральную сцену, заполняет ее персонажами с их желаниями и страстями. Без мысли нет реальности. Мне импонирует эта идея. Она вполне созвучна моему солипсизму. Видя то, как уродлив внешний мир, я могу делать выводы и о состоянии своей души. И могу попытаться что-то изменить внутри себя, чтобы увидеть изменения внешние. Прекрасно устроен этот маленький театрик нашего разума. В нем есть потенция к расширению, к превращению мелкой бытовой драмы во вселенских масштабов мистерию. Я слежу за тем, как с каждой новой мыслью разрастается моя Вселенная. В ней становится просторнее и чище. Легче становится дышать, и нет давящей затхлости тупика, в который нас загоняет быт. Теперь понятно, что социум — это только нарочито усложненная, агрессивная условность, благодаря и вопреки которой мы можем придти к полному духовному освобождению. Его не надо бояться, и его не надо воспринимать всерьез. Мы все на этой земле — чужеземцы.
21. Мирадж
Это случилось в дни Гурбан Байрама, — праздника Жертвоприношения в исламской традиции, идущего от библейского жертвоприношения Авраама (Ибрагима). Именно в эти дни произошло со мною одно из самых удивительных моих метафизических путешествий. Много раз я пытался описать эту историю, но всякий раз мне не хватало ни времени, ни сил, ни умения сделать это. Постараюсь сейчас вкратце рассказать, что же такое со мною произошло. Это было в Баку: год толи 1997-ой, толи 98-ой, это нужно проверить по моим записям. Я работал ночным сторожем в одной фирме: для тех глубинных процессов, которые со мною происходили в те годы, мне необходима была тишина, свободное время и какая-то социальная защищенность. Все это я имел, работая ночным сторожем в транспортной компании. Душа моя была увлечена напряженной внутренней работой, я много читал, наблюдал внутри себя множество всевозможных метафизических таинств и превращений: одним словом, я был чем-то вроде гусеницы, свернувшейся в коконе, и наблюдающей за своей таинственной метаморфозой в бабочку. Тогда я радикально изменил свой образ мыслей, в меня проник Ислам. Я избавился от множества вредных привычек, бросил курить, почти перестал пить, — сердце мое требовало тишины, и в тишине я открывал для себя удивительные глубины чувства и мысли: я жил так, словно я шел по тонкой пленке, которая вот-вот подо мною лопнет, и я провалюсь в какую-то бесконечную пустоту. Пространство вокруг меня было лишь некой ширмой, из-за которой в любое мгновение может появиться нечто совершенно иное, никак не относящееся к привычному миру: так в кукольном театре из-за ширмы в любое мгновение может выпрыгнуть пугающий Арлекин. Я чувствовал, как в области моего сердца изо дня в день накапливается некая энергия, меняющая меня изнутри: я чувствовал, что эта энергия живая, и она очень чутко реагирует на всякий мой помысел, на всякий мой поступок. Именно поэтому я и менял свою жизнь, я стал чувствовать глубочайшую ответственность за тот дух, что ютится возле самого моего сердца. Я жил сердечной энергией, сердце мое было неким мостом, связывающим меня с миром людей по одному берегу, и миром Иного, — по другому. Я ежедневно читал Коран в те дни, и дух Ислама выветривал из меня все дурное, проникая в самые затхлые углы моей души, — я обретал свободу, любовь. Пророк Мухаммед (мир ему) говорил: «Тот, кто читает Коран и не плачет, тот не понимает его», — этот коранический плачь чувствовался мною очень остро, я ощущал, что имею дело с Книгой живой, списанной с Книги небесной, с чистой энергией, единственно актуальной для моего сердца. Эта книга соткана из веяния ангельских крыльев: она поднимает человеческое сердце и уносит его от мира внешнего к миру духовных вершин. И в один из дней, придя на работу, проводив всех своих друзей, и заперев офис, — я опять остался один наедине со своей духовной скорбью, со своим плачем, возникающим во мне от разлуки с Аллахом. Господь, как магнит, звал мое сердце к Себе, — и я не мог (и не хотел) сопротивляться этому притяжению. На работе я спал на не очень удобном диванчике, находившемся в передней комнате офиса. Была глубокая осень, и было холодно, помещение едва отапливалось газовым камином, который то и дело гас. Я лег, укрывшись кожаной курткой, сложив под ней руки на груди. Я стал звать Всевышнего, направляя свое внимание в область солнечного сплетения, десятки раз, раз за разом повторяя слова призыва: «О, Аллах, прости меня, прости мою грешную душу…», — не знаю, была ли это молитва, но скорбь моя была подлинной, скорбь, казалось, была неизбывна, и сердце мое не лгало. Я ощущал, что пространство вокруг меня насыщается энергией моего скорбного зова, — и сквозь энергию моего сердца в реальный мир входит некое таинственное Присутствие, некая Сила не от мира сего. Я чувствовал, что я уже не один в этом запертом офисном помещении: есть еще Некто, находящийся рядом и следящий за мною. Нервы мои были напряжены до предела. Чувствительность обострилась настолько, что, казалось, я чувствовал в комнате все предметы кожей, хотя и находился на значительном от них расстоянии: это то состояние, когда с помощью мысли можно почувствовать на расстоянии любой предмет, и даже просто на время стать этим предметом. Это, похоже, некое шаманическое качество психического отождествления с внешними объектами, симпатическое с ними сближение. И вот от какого-то резкого звука за окном (и от самого психического напряжения), — я испуганно вздрогнул, и ощутил, как на меня обрушилась, навалилась некая Сила, схватила меня и понесла куда-то в бесконечные метафизические высоты. Все это время я удерживал в области солнечного сплетения энергию своей мысли, мысленного обращения к Аллаху: «О, Аллах, прости меня, прости мою грешную душу…», — и тут я понял, что сила моей мысли является неким «топливом», благодаря которому я и эта таинственная Сила движемся внутри психического пространства. Я ощущал Того, кто нес меня: Он обхватил меня, крепко сжал в своих объятиях и нес, подобно тому, как благородный орел вырывает из стада беспечного ягненка. Еще я успел понять, что качество его отношения ко мне также зависит от моего сознания, от энергии тех мыслей, которые внутри меня появляются: стоит только появиться дурной мысли, и я потеряю равновесие, и, вероятно, свалюсь в какую-нибудь очередную яму. Словно в подтверждение этой догадки, я допустил в себе некий греховный помысел: стоило мне только немного изменить вектор своей мысли в сторону чувственного, и я тут же увидел, как та Сила, что меня несла, стала быстро превращаться во что-то враждебное, грубое, темное. Тело мое, прямо на моих глазах, стало обрастать какой-то отяжеляющей животной коркой: моя человеческая природа, стремившаяся к божественной, начала мутировать во что-то животное. Но, к счастью, я не испугался этой жуткой метаморфозы, и быстро выровнял свое сознание: снова ввел его в режим молитвы, повторяя те же самые скорбные слова: «О, Аллах, прости мою душу грешную, спаси, сохрани и помилуй…», — и мы понеслись дальше сквозь звездные просторы, пролетая мимо восхитительных ярчайших созвездий. Внутри себя я отметил, что это не то тварное небо, к которому приучен человеческий глаз, но небо духовное, небо сакральное, небо, знакомое лишь мистикам. Это небо, дорогу к которому сложно отыскать: оно отличается от обычного, знакомого людям, неба так же, как копия отличается от оригинала. Духовное тело мое неслось в этом ясном просторе звезд, овеваемое ласковыми потоками ветра: я чувствовал нежность Того, кто меня похитил из мира людей, — и я знал, что этот Некто меня любит. По пути (когда добрый Дух нес меня сквозь великолепие звездного простора), — нам пришлось совершить несколько стоянок. В суфийской философии есть такое понятие, как «макам» (стоянка), — термин этот имеет несколько смыслов, и один из них означает определенный духовный рубеж, место, где суфий (т.е. любящий Аллаха) может отдохнуть, прежде чем вновь продолжит свое духовное странничество. На моем пути к Каабе было несколько стоянок, и все они (как я об этом впоследствии догадался), — повторяли уровни и положения мусульманской молитвы (намаза). Сейчас поясню, что я имею в виду. Дух вносил меня в некие великолепные дворцы, ослеплявшие роскошью и красотой (каждый из этих дворцов, один великолепнее другого, как я сейчас понимаю, это и были «макамы»), — их было несколько, и в каждом из них я воздавал хвалу Аллаху. В первом я делал это стоя (так начинается намаз), во втором чуть склонившись (второе положение в намазе), и в последнем я был уже распластан по полу (я смотрел на дивные узоры на полу на таком близком расстоянии, что их вязь расплывалась в моих глазах), — я не смел оторвать от пола глаза, так велико было мое благоговение перед Всевышним. Меня словно придавило какой-то мощнейшей энергией, я думаю, что я и не смог бы приподняться, даже если бы и захотел. Так и молящийся мусульманин (совершая намаз) повторяет определенные движения, повергая себя ниц, — ведь Ислам и означает «покорность» перед Всевышним. Вспоминая об этом переживании, я вижу образы, открывшиеся тогда моему сознанию: фактически, все это воспоминание и есть некий образ, — но уже чувственный, он соткан из множества захватывающих драматических картинок, но в основе его лежит чувство. Память, она рождается из чувства, и лишь затем облекается всевозможными образами, но, вспоминая что-либо, мы почти не обращаем внимания на чувства, — нас впечатляют больше всего именно всплывающие в нашем сознании пестрые картинки. Образы. Тут тоже — хитрости Нафса. Но вот, наконец, мы с Духом спускаемся к какому-то объекту, в котором я сразу же узнаю облик священной Каабы: массивные серые камни, спрятанные под черной завесой, стены Каабы, за которыми хранится черный небесный камень. Камень этот, по приданию, на заре времен был белым, и сквозь него был виден Рай (Джаннэт), — но со временем, от людских грехов, он почернел. Кааба, «Дом Бога», по легенде была построена самим Адамом после изгнания его из Рая. Всемирный потом разрушил Каабу, но Ибрахим (библейский Авраам) и Исмаил (его сын Исаак, первопредок арабов) храм восстановили. Напомню только, что мой мистический мирадж, мое метафизическое путешествие, происходило в период Гурбан Байрамы, т.е., в те дни, когда Ибрахим, испытуемый Аллахом, должен был принести в жертву своего сына Исмаила. Возможно, и само это жертвоприношение свершалось у подножья Каабы. Кааба издревле была святыней. Я прикасаюсь к стене Каабы, испытывая при этом невыразимое блаженство, но Дух, принесший меня в это священное место, сразу же хватает меня, — и мы быстро летим обратно. Я понял так, что мне нельзя долго находиться возле этих священных стен: время моего мираджа иссякало, — в мановение ока Дух вернул меня в то же самое помещение офиса, откуда до этого Он меня похитил. Я опять нашел себя лежащим, сложив руки на груди, на диване, — под кожаной курткой. Над собою я увидел, наконец, Того, благодаря Кому я совершил свой удивительный полет к Каабе: это был Дух, излучающий любовь (при одном воспоминании о Нем, мне хочется улыбнуться), — он висел над мной и на прощание махал мне рукой, похож Он был на Джинна из восточной сказки. Я Ему улыбнулся, и Джинн исчез. Тут я встал с дивана, и направился в ванную комнату: дело в том, что я чувствовал, что внутренности мои стеснены какой-то гадкой массой, и мне непременно нужно от нее избавиться. Повторяя молитву: «О, Аллах, прости мою душу грешную, спаси, сохрани и помилуй…», — я медленно шел к ванной, но некий Нафс двигался за мною следом, кружился вокруг меня, то и дело, оббегая со всех сторон. Трикстер всячески норовил отвлечь меня от повторения мною слов молитвы, просто хотел меня отвлечь. Но я все же дошел до ванной, склонился над раковиной, и тут меня вырвало чем-то черным, нечистым, какой-то мерзкой землистой гадостью, похожей на грязь. Меня рвало, мне было очень неприятно видеть, как из меня выплескивается грязь, — но на душе у меня становилось легко, свободно, светло, я чувствовал, что избавляюсь от чего-то пакостного, от чего-то, что отяжеляло мою душу все эти годы, омрачало ее. Я выблевал из себя почти всю дрянь, осталось лишь немного в глубине горла, и я принялся помогать себе руками, — я стал выковыривать эту черную глину у себя изо рта, давился от неприятных ощущений, но, засунув в рот пальцы, выковыривал и выковыривал изо рта тошнотворные комья, прочищая себе горло, рот. Но, увы, довести до конца эту работу я так и не смог, — ведь этот Нафс все это время так и норовил отвлечь меня, издавал какие-то бессмысленные реплики, как мог шумел, и даже принялся под конец дергать меня за руку. Это и вывело меня из равновесия: отвлекшись таки от процесса очищения своих внутренностей, я накинулся на этого жалкого Трикстера, рявкнул на него, и едва не накинулся с кулаками. Это была большая ошибка, потому что мой гнев — это именно то, что и нужно было Провокатору: с агрессивными эмоциями я и проснулся, — я лежал на диване, укрывшись кожаной курткой. Но на душе у меня стало как-то легче, свободнее, поскольку много грязи я из себя выдавить тогда все-таки успел. Впрочем, много дряни еще осталось, и есть над чем работать… —
22. Выбирай
Не только «жизнь есть сон», но и «сон сродни смерти». И как внутри сна ты не владеешь собой, так и по ту сторону жизни (внутри смерти) — не будет у нас такой возможности. Если ты хочешь продлить свое существование посмертно, — исследуй сон. А потом, когда нас выдернут из нашего тела, и мы окажемся в мире более тонком, — нам придется снова взяться за изучение тайн и законов того, последующего мира, чтобы и в нем найти возможность спасения. И так, вероятно, будет продолжаться без конца, до тех пор, пока существование наше не станет настолько «тонким», что мы уже окончательно растворимся в Творце. Учитывая масштабы Вселенной, путешествие это может длиться не одну тысячу световых лет. «Механизмы» спасения, думаю, во всех мирах одни и те же, и нам предстоит много «работы». Но начинать надо с двух ближайших миров: мира внешнего, и мира сна. «В меня вместятся оба мира, но в этот мир я не вмещусь», — говорит великий Имадеддин Насими. Два ближайших мира — для двух полушарий нашего мозга. Но мы плохо владеем механизмами своего мозга, а потому и во внешнем мире, и в мире сновидений, — мы крайне рассеяны. Мы не способны концентрировать свое внимание ни в одном из этих миров. В них мы, как слепцы, движемся на ощупь. Арлекин (Трикстер, Нафс), — это и есть та сила, что мешает нам рассматривать объекты как наяву, так и во сне. Замутняет наш разум разными мнимостями. Нафс — это наша «животная душа», в меру окультуренная, подвижная, имитирующая смыслы, но лишенная высших целей и устойчивых ориентиров. Фокусируя внимание на этом ускользающем психическом объекте, мы подключаем к «работе» нашего внутреннего Режиссера: наше Сверх Я, то Нечто, что является умельченным в размерах аналогом божественного. Режиссер пытается организовать, упорядочить безотчетные психические процессы, вызываемые в нас Арлекином, — придать этому хаосу форму и истолкование. Режиссер создает культурный контекст и образы, адекватные этому контексту. Режиссер хочет навести порядок, направить этот бессмысленный поток психики к какой-нибудь сверхцели, Режиссер ставит перед Арлекином сверхзадачу, и силится утвердить некий духовный и этический императив. Арлекин же, понятное дело, норовит весь этот порядок разрушить, разорвать, любыми средствами он хочет от него освободиться. Арлекин меняет формы, и тем дурачит нас, вводит в заблуждение, уводит от высоких целей. Арлекин — мастер импровизации, ему не интересно подчиняться режиссерской воле и рисунку. Арлекин не признает «Систему», он всегда действует от положения, подчиняясь только своей древней природе: его цель — увести нас за собой, увлечь, одурачить, ввергнуть в темный лабиринт беспамятства и там бросить. Арлекин заводит нас в тупики бессознательно, из которых он уже не даст нам выйти, и где он будет пугать нас изменчивыми тенями безумия. Арлекин — это Протей со знаком минус, ни одну его форму нельзя воспринимать всерьез: он — неутомимый мим, лицедей, мастер перевоплощений, находящий свое удовольствие в оболванивании простачков. Арлекин — он сам великий Простец, и всюду он сеет невежество, абсурд и профанацию. Единственное, чем можно с ним бороться, — это наш режиссерский императив. Легендарное «Не верю!» Станиславского. В Трикстере много от животного, и общение с ним похоже на дрессировку хищника: стоит тебе только дрогнуть, и зверь, почуяв слабину, тут же набросится на тебя и разорвет. Так и Арлекин, он должен всегда ощущать, что ты огражден от него лучом скептического, неусыпной бдительностью и активностью мысли. Это интереснейшая игра (где-то здесь прячутся корни театра): наблюдение за Арлекином, удержание его в фокусе нашего разума. Ведь не случайно, наверное, и сцена театральная, и арена цирковая всегда освещены слепящим светом, — тут прямо заявляется цель рассматривания. То же и в нашем сознании: театр — это модель нашего сознания, его пластический образ. Идя за такой аналогией, можно допустить, что и мы не видны Арлекину, когда мы рассматриваем его, и на сцену направлено множество лучей. Когда же мы отвлекаемся, Арлекин перенаправляет свет рампы на нас, и тогда уже мы слепнем, а Трикстер нас рассматривает. Арлекин хитер, но ты всегда должен быть выше тех игр, что навязывает тебе этот Плут. Ты сам должен режиссировать. Наблюдая за Арлекином (при условии, что ты не будешь терять нить своего внимания, и будешь максимально бдителен и строг к его хитрым уловкам), — можно свершить невероятное: можно войти в сон, проникнуть в это дивное царство Протея, и уже там, во сне, наблюдать за игрой Арлекина, находясь на его территории. Это более сложная ступень, и на его территории переиграть Арлекина, конечно же, сложнее. Если ему удастся тебя одурачить, внушить тебе те мнимые законы, по которым ты якобы должен существовать внутри сна, — тогда ты будешь полностью отождествлять себя с тем миром, который будет тебе навязан. Ты подчинишься его логике и его законам, и тебе сложно будет что-либо изменить внутри этого сновидения. Сон поглотит тебя, Арлекин восторжествует, и ты уснешь. Точно также усыпляет нас и мир внешний, мир людей и автомобилей. Если же ты сохранишь критический взгляд на все происходящее, и если тебе удастся войти в сон (или в явь) в роли наблюдателя и Режиссера, — тогда ты будешь видеть все, происходящее во сне, словно зритель, сидящий в зале и наблюдающий за действием, происходящим на сцене, отстраненно. Ты будешь пассивен, но в тоже время захвачен игрой Арлекина. Это волнующий опыт, и внутренний театр — он по-настоящему мистериален. Тут происходит раздвоенность: объективно ты удерживаешь внутри сна контроль над образом своего Я, и ведешь его, куда сам пожелаешь, но, с другой стороны, ты (как образ сновидения) испытываешь всю полноту нереальных переживаний, какие только доступны фантому. Ведь в эти мгновения ты на три четверти — фантом. Удивительно, что максимально приблизившись к состоянию призрака, ты живешь наиболее полно. Душа твоя живет по-настоящему актуально, ее жизнь не обкрадывает груз физического тела, и Душа становится свободна почти абсолютно. Наука называет такие сны «люсидными». Люсидные сны по тому так полны ощущениями, что в них я сохраняю «работу» обоих своих психических центров (центра своей личности, и центра своей сущности, по Георгию Гурджиеву). В люсидных снах ты не только отождествляешь себя с образом своего Я во сне, но сохраняешь также и критическое к нему отношение: то, что принимает во сне твой пластический образ — это Арлекин (ведь Арлекин — еще и твой Двойник), а то, что ведет его внутри сна, и сохраняет критический взгляд на среду и ситуацию, — вот это-то и есть твое Сверх Я. Да, именно так, внутри люсидного сна активна мыслящая, рефлексирующая часть нашей психики, а тот образ (твой Двойник), который действует во сне, и за которым ты наблюдаешь, — это и есть Арлекин в твоем обличье. И теперь воочию видно, как абсурдна и немотивированна трикстерская часть твоей Души, — это видно во сне по нелепым поступкам Арлекина. Но не нужно думать, что то, мол, сон, а в реальности я совсем не такой, наяву я разумный и рассудительный. Нет, это не так. Трикстерская часть в нас и в «реальной» жизни существует по тем же ложным законам, по которым проявляет себя во сне наш Арлекин, это надо помнить. Итак, состязание, или лучше сказать игра «Режиссер — Актер», — происходит в обоих мирах. И нам нужно все силы бросить на эту «работу», ведь именно эта жестокая диалектика и формирует нашу жизнь. Если ты не хочешь, чтобы жизнь твоя была подобна пустому фарсу, — тебе нужно серьезнее отнестись к тем законам, которыми оживляется наша психика. Тут любопытнейший намек и на понимание сакрального, мистической природы театра, и на более высокое понимание профессии Режиссера, — тут тема для новых интереснейших прорывов и изучений. Нужно быть полным идиотом, чтобы пренебречь своей жизнью, доверить ее мнимым играм, площадному шутовству Арлекина. Арлекин любит, когда ты перестаешь им заниматься, это его воодушевляет, ведь если ты не занимаешься им в серьез, то тогда — он начинает в серьез заниматься тобою. Выбирай.
23. Матерь Мира
Пролог
В эпоху матриархата Богом была ВЕЛИКАЯ МАТЕРЬ МИРА.
Первым шаманом была ПЕРВОБЫТНАЯ ЖЕНЩИНА: жрица устанавливала с Матерью Мира мистическую связь. Просила у КОРМИЛИЦЫ защиты и достатка.
Тело женщин раскрашивалось красной охрой.
Мистерии устраивались в ПЕЩЕРАХ: пещеры, как и тела женщин, так же разукрашивались красной охрой. Сама пещера символизировала ЖЕНСКОЕ ЛОНО: вход в сакральное и хтоническое пространство, связь с иным миром.
Мы видим, как жрицы принимают в свой круг еще одну ДОЧЬ ВЕЛИКОЙ МАТЕРИ.
Внутри темной пещеры сидят первобытные женщины.
Сошлись нестройным кругом у огня. Пламя играет на их красивых лицах и телах.
Вне пещеры вязко течет ПЕРВОБЫТНОЕ ВРЕМЯ.
Испитые особи иного пола, как дикая стая, — сидят чуть поодаль в надежде на кость.
Их место ВНЕ круга.
Здесь же, ВНУТРИ пещеры, происходит великое таинство.
ПЕЩЕРА-ЛОНО расписана наскальными рисунками.
На стенах фрески из человеческих рук, ОБРАЗЫ МАТЕРИ МИРА, фаллическая и йоническая символика.
Изображение имело САКРАЛЬНЫЙ характер.
На тело женщины, посвящаемой в жрицы, красной охрой наносят причудливый орнамент, узор из ломаных линий.
Позднее эти узоры заменит татуировка: «tatu» в переводе с полинезийского означает «ИЗОБРАЖЕНИЕ ДУХА».
ЗАПЕЧАТЛЕННЫЙ ДУХ ДОЛЖЕН ПОМОГАТЬ.
Отношение рисунка и человека: ДУХ-ПОМОЩНИК — ХОЗЯИН.
Похожие рисунки мы видим на так называемых ПАЛЕОЛИТИЧЕСКИХ ВЕНЕРАХ.
Женщины готовятся ДУХ этот ВЫЗВАТЬ.
Одна из жриц подходит к огню с ШАМАНСКИМ БУБНОМ.
Нагревает верный бубен над языками пламени.
Колотушкой наносит первый удар: начинается великая МИСТЕРИЯ.
ТАНЕЦ ЖЕНЩИН ВЫЗЫВАЕТ ИЗ МРАКА ОБРАЗ ВЕЛИКОЙ МАТЕРИ.
История ее такова…
Великую Матерь Мира вырыла из земли дикая волчица.
Копнула разок лапой землю. Когтями поскребла. И — убежала.
И вдруг земля зашевелилась: из-под густых слоев глины показалась Матерь Мира.
Выбралась Матерь Мира из-под земли и пошла по ней…
Через леса шла, через поля, через болота.
Но никого нет на земле. Даже страшно. Никого.
Затосковала Матерь Мира. Села под раскидистым деревом.
Плачет. Птиц собралось на этот плачь — тьма.
Над нею небо нависает. Зовет к себе.
Но до неба не достать. Далеко.
И застонала Матерь Мира так, что земля заходила ходуном, затряслась, и небо на сваях качнулось. Птицы взвились.
Чуть не обвалилось все. Но устоял мир.
И тогда побежала Матерь Мира подальше от этого места.
Долго бежала. Исцарапалась вся. Устала.
Бежать-то некуда. Земля повсюду.
Упала Матерь Мира в траву. Землю обняла.
Еле ползет. Ревет. Сил нет никаких.
Вся в сырой грязи вымазалась. Слезы глотает.
Но вот видит — впереди перед ней пещера какая-то.
Черным провалом зияет. Похожа на звериную пасть, или еще на что… —
Подползла Матерь Мира к пещере, а войти-то в нее страшно.
Темно очень. Страшно.
Из темноты ей никто не отвечает.
Гул один. Эхо какое-то.
Нарвала тогда Матерь Мира сухой травы.
Поднесла пук травы к лону своему… —
И вспыхнуло пламя. Появился огонь.
С огнем ничего не страшно.
Вошла Матерь Мира в пещеру: и видит — тени на стенах играют.
Выходит — они живые… —
Увидела Матерь Мира свою тень. Удивилась.
Выходит — она не одна… —
Кто-то еще в этом мире есть. Сила какая-то.
И вдруг накинулось на Матерь Мира Нечто.
И стало с ней бороться. Гнуть ее и терзать.
Долго билось Нечто с Матерью Мира.
Никто победить не мог.
Оба сильные.
Но вот от тяжелого удара пламя из рук у Матери Мира выпало.
Упал огонь на землю. И погас.
Темнота опять ее окружила.
Страшно.
А когда снова открыла Матерь Мира глаза… —
Рядом с ней на земле лежал улыбающийся младенец.
Человек.
Эпилог
СОВРЕМЕННАЯ ЭПОХА отмечена ВОЗВРАЩЕНИЕМ ВЕЛИКОЙ МАТЕРИ МИРА.
ЖЕНСКОЕ ДОМИНИРУЕТ во всех сферах. Матерь Мира смотрит на нас с экранов телевизоров, с рекламных щитов, Матерь Мира летит в космос и осваивает мужские виды спорта…
Наступает НОВЫЙ МАТРИАРХАТ. Но это матриархат ИНОГО ТИПА, он отдален от природы, он ИНДУСТРИАЛЕН.
СОВРЕМЕННУЮ ЖЕНЩИНУ притягивает МЕГАПОЛИС.
Шум автострады. Мы видим вереницу машин, застрявших в гигантской пробке.
Одна из ДОЧЕРЕЙ ВЕЛИКОЙ КОРМИЛИЦЫ сидит за рулем сверкающего автомобиля.
Вторая — рядом, в другом потоке. Их взгляды встречаются.
Третья входит в художественный салон: осматривает экспозицию первобытного искусства.
В уличной толчее проходит еще одна ДОЧЬ ИЗ ВЕЛИКОГО КРУГА.
На животе у нее — такая же, как и у ее первобытной прабабушки, ТАТУИРОВКА: «ИЗОБРАЖЕНИЕ ДУХА».
ЗАПЕЧАТЛЕННЫЙ ДУХ ДОЛЖЕН ПОМОГАТЬ.
24. Колесница
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.