18+
Луч света

Объем: 328 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Часть I

Глава 1

За окном сгущалась темнота, будто кто-то невидимый укрывал дом огромным тёмным одеялом. В кухне трещали дрова в печи, и от этого звука становилось уютно, как будто сама печка разговаривала с нами на своём, тёплом и искрящемся языке. Света не было: то ли лампочка перегорела, то ли отключили, — я так и не знала. Но у нас горела свеча, и её золотой огонёк качался, отражаясь в жестяной ванне, стоящей на двух табуретах прямо посреди комнаты. В этой ванне мама купала нас всех по очереди: братьев, сестру и меня. Вода плескалась и пахла тёплым железом. Мы были похожи на маленьких карасиков: кто смеялся, кто спорил за место, кто пускал пузыри. Старший брат Володя уже выглядел почти взрослым: ему целых двенадцать, и он помогал маме держать полотенца. Пятилетний Игнат был очень тихим и робким — сидел настороженно, будто боялся всплеска или чужого окрика. Трёхлетний Артём был вечно по уши в мыле, а малышка Влада сидела на краю дивана, ожидая своей очереди, смешно теребя подол. А я — Настя, средняя. Та, что вроде и не маленькая, и не большая. Мне казалось, что я обязана за всеми следить, хотя мне самой было всего четыре года. Отец в это время сидел на диване и играл на гармошке. Кухня была наполнена паром и звуками: треск дров в печи, плеск воды и протяжные, чуть грустные переливы отцовской гармошки. Удивительно, но именно она делала его другим. Будто на время он становился мягче, ближе. Я смотрела на его руки — крепкие, мозолистые, но сейчас они легко нажимали клавиши, и в них не было ни злости, ни тяжести. Это, пожалуй, самое тёплое воспоминание о нём, которое храню до сих пор. Иногда отец приезжал домой на гусеничном тракторе, и рёв мотора был слышен задолго до того, как машина показывалась за домом. Мы с визгом бежали к калитке, и он позволял нам сидеть на ступеньке, пока трактор тарахтел во дворе. Однажды он появился на голубом мотороллере. Настоящее чудо техники: блестящий, необычный, похожий на игрушку для взрослого мальчика. Мы бегали вокруг и спорили, кому первому дадут прокатиться «на ручке». До сих пор, когда где-то мелькает похожий мотороллер, внутри всё откликается: это папа, это то лето, когда он ещё мог быть для нас героем…

Но чаще его появление приносило в дом какое-то напряжение. Я хорошо помню один вечер. Мы возились с братьями и сестрой, хохотали, когда дверь открылась и вошёл отец. Смех наш моментально прекратился, будто кто выключил звук. Мы сели смирно, как солдатики на построении. Мама, не поднимая головы, накрывала на стол. Она поставила перед отцом глубокую тарелку супа, и всё вокруг стало тихо-тихо. В следующую секунду тарелка взлетела в воздух и с грохотом разбилась на полу прямо возле маминых ног. Мы с братьями и сестрой подскочили — хотелось скорее убрать осколки, но отец резко рявкнул: «Пусть сама убирает». Оказалось, в супе не было мяса. Я запомнила даже не сам крик, а напряжение в комнате: горячий пар от печи, запах супа и резкая тишина, в которой все движения стали как бы замедленными. А потом… потом отца не стало. Нам сказали, что он погиб, попал под поезд. Я была маленькой и никак не могла понять, что это значит. Слёз не было, и горя тоже. Только удивлённая пустота. Я смотрела на маму: она стояла печальная, ссутулившаяся, будто стала ниже ростом. И выражение её лица я помню лучше всего. Через какое-то время мама повела нас на вокзал. Мы шли молча, будто сами понимали, что это не прогулка. На рельсах я заметила что-то странное: тонкие бледные полоски, похожие на маленькие кишки. Я долго смотрела, не понимая, что это.

— Это мозги вашего отца, — тихо сказала мама.

На самом деле я не знала, что такое «мозги», но её голос прозвучал так, что внутри всё похолодело. Не было ни слёз, ни крика. Только немое изумление, как будто мир показал мне что-то, чего я вовсе не хотела видеть. Эта картина врезалась в мою память навсегда: шпалы, блеск рельсов и усталый мамин голос. Я и сейчас, вспоминая, вижу именно её, эту картину — как детский взгляд, случайно проникший слишком глубоко в чужую правду. Так в четыре года у меня не стало отца. Похорон я не помню. В памяти только поездка в электричке: за окном мелькали поля, а мама вдруг показала рукой на маленькую церковь.

— Там ваш отец, — сказала она.

Я прижалась лбом к стеклу, всматриваясь в белый домик с куполом. Позже я узнала, что рядом было кладбище. Мы часто туда ходили с мамой, и слова «там папа» постепенно превратились для меня в адрес, в точку на карте, к которой мы возвращались снова и снова.

Я не знала точно, сколько времени прошло после похорон, но мама сказала, что всё это случилось на сороковой день. С тех пор во мне надолго поселился страх. Такой, что мурашки бегали даже при одном воспоминании. Была зима. Снег лежал повсюду белыми сугробами, но в тот день не падала ни одна снежинка. Мы жили в большом доме. Соседи — старенькая, недружелюбная пара — обитали через дорогу, всего в сотне метров. Для нашего хутора это было редкостью: обычно дома располагались друг от друга на расстоянии в километр, а то и больше. У них был телефон — единственный на все окрестные дворы.

В тот поздний вечер мы сидели на полу возле маминой кровати. Она отдыхала, а мы с братьями и сестрой возились с игрушками. В доме, кроме нас с мамой, была только старая большая собака. Печь тихо гудела, трещала угольками, от неё тянуло теплом, и это тепло было нашей единственной защитой. Вдруг кто-то постучал в оконную раму. Первый стук прозвучал так тихо, что я решила: показалось. Мы переглянулись. Потом он повторился, но уже в другое окно. Мы замерли, даже игрушками перестали шуметь. Через минуту загрохотало уже во все окна разом. Стук усиливался, бился в рамы так, будто кто-то ходил вокруг дома, не останавливаясь. Наша собака подошла к окну, понюхала и вдруг поджала хвост, убежала в угол и там спряталась. Если даже собака боится, значит, всё серьёзно — это я поняла всей кожей. Мы прижались друг к другу, как цыплята. Сердце стучало в горле, страшно было дышать. Казалось, что, если кто-то снаружи услышит наш вздох, окна точно вылетят.

— Кто там?! — закричала мама в темноту.

Ответа не было. Только удары по стеклу — настойчивые, без пауз. Мама кричала всё громче, не стесняясь ни слов своих, ни злости. А мы сидели испуганной кучкой в углу и дрожали так, что, казалось, пол под нами ходил ходуном. Это продолжалось до рассвета. Ни на минуту мы не могли уснуть. И только когда стало светлеть, удары вдруг прекратились, будто кто-то оборвал жуткую игру. Мама, тяжело дыша, сказала, что это приходил наш отец… Утром она пошла к соседям и вызвала милицию. Я стояла у окна и видела, как милиционер, отойдя на несколько шагов от стены, взял длинную палку и пытался стучать ею по рамам. Но у него ничего не получалось: звук был другим, не похож на ночной. Я думаю, они пытались устроить какой-то следственный эксперимент. Вокруг дома не оказалось никаких следов. Ни одного. Милиционеры переглядывались и качали головами, не находя обьяснения. А для нас всё было просто и одновременно страшно: ночь, стук в окна и мамины слова: «Это был он». Следующие дни и ночи прошли спокойно. Никто больше не стучал в окна, и дом снова жил обычной жизнью. Но тот страх, что поселился во мне в ту ночь, так просто не ушёл. Он будто спрятался внутри и стал выталкивать меня по ночам из кровати.

Я начала ходить во сне. Мама называла это «лунатизмом». Иногда я просыпалась уже не в постели, а в коридоре или посреди комнаты и не понимала, как туда попала. Мама пыталась меня лечить. Помню, однажды в дом пришла какая-то бабка. Она выглядела суровой и чужой со своим завязанным платком и пригоршней пахучих трав. Меня вывели во двор, поставили в центр круга, а вокруг разложили связки сухих растений. Когда их подожгли, огонь зашипел и воздух наполнился горьким, резким запахом дыма. Я стояла, прижимая руки к груди, и чувствовала, как страшно колотится сердце. Не помню точно своих мыслей, но весь этот ритуал казался пугающим и непонятным. Бабка что-то шептала, мама рядом вздыхала, а я только смотрела на язычки пламени и думала, что ещё чуть-чуть — и они подберутся ко мне.

Ничего так и не изменилось. Дым рассеялся, травы догорели, бабка ушла, а я продолжала ходить ночами, словно что-то невидимое всё равно тянуло меня из кровати.

Спустя какое-то время после этого приехала двоюродная бабушка Шура — сестра моего дедушки по отцу. Мы звали её тётей Шурой. Детей у неё не было. Жили они в городе, в красивой, как музей, квартире: везде хрусталь, вазочки, статуэтки, ковры на стенах — всё на своём месте, аж трогать страшно. Муж у неё был добрый, мягкий человек — про него так и хотелось сказать «добрый». Про неё — нет. Тётя Шура приехала забрать меня к себе. Почему именно меня? Я отличалась от братьев и сестры: у всех — тёмные волосы и карие глаза, а у меня — волосы пшеничные, глаза зелёные. «Белоснежка среди гномов», — так думала я иногда про себя. Я была похожа на неё, и, кажется, это решило всё. Мама потом говорила, что «отдала меня погостить», но я сомневалась. Так я оказалась в чужой семье…

Муж тёти Шуры был со мной ласков, она же просто наряжала меня как куклу, покупая красивые платья. Мне это было чуждо. Я никогда прежде не покидала дом и своих. Меня выталкивали во двор: «Иди гуляй!» А во дворе — шум, многоэтажки, толпы. Я пряталась в кустах, сидела там, пока хватало сил, а потом возвращалась с видом, будто «нагулялась».

Однажды утром я проснулась от сильного грохота за дверью. В квартире никого — тётя с мужем ушли на работу, оставив меня одну. Я не знала, что такое лестничная клетка и соседи, таскающие мебель. Я сидела под одеялом весь день, вздрагивая от каждого удара. К вечеру живот громко урчал от голода, но идти на кухню я боялась. На журнальном столике стоял красивый кувшин с прозрачной водой и рядышком — блестящие стаканы. Я решилась хотя бы попить. Подняла кувшин, а он выскользнул и разбился вдребезги. Меня накрыла паника, я снова забилась под одеяло и ждала, когда вернутся взрослые.

Первое, что я услышала, когда они пришли, — тёткину ругань:

— Неуклюжая, никчёмная, разбила мой графин!

Муж пытался её успокоить:

— Она же ребёнок.

Его слова были тихими, мягкими, её — жёсткими и острыми. И тут во мне что-то перевернулось. Нас мама учила молчать и не перечить старшим. Но я, плача, потребовала: «Отвезите меня домой!» Успокоили только обещанием, что завтра отвезут. На следующий день мы шли вдоль моря — оно гудело и пахло солью. Тётя Шура остановилась, присела и впилась в меня взглядом:

— Может, ты передумаешь?

Я не знаю, как осмелилась, но вся обида и страх вылились в одно движение: я со всего размаха дала ей пощёчину. Мир на миг потемнел, но внутри стало легче. С тех пор я не видела её до пятнадцати лет. Всё купленное ею оставила себе. Я поняла: для неё я была не племянницей, а куклой. Просто куклой с пшеничными волосами и зелёными глазами…

Вскоре я заболела, и меня положили в больницу. Ничего серьёзного, уже назначили день выписки. Но перед самым уходом в палату привезли ещё одного ребёнка, и медсестра перепутала укол: антибиотик поставили мне, а у меня на него оказалась сильная аллергия. Одну сторону тела парализовало. Меня увезли в другую больницу. Позже выписали, не сумев вернуть в прежнее состояние. Мама рассказывала, что пошла к бабке. Та велела ночью брать чужое сено и парить меня в бане именно в нём. Не знаю, что сработало — баня, мамино упрямство или чудо, — но я стала поправляться. Ещё какое-то время голова безвольно клонилась на плечо, но к школе я была уже здоровой. Перед началом учёбы мы проходили врачей. Среди них оказалась та самая, что видела меня парализованной. Увидела мою фамилию — и удивилась, глаза широко раскрылись: по её расчётам, мне вряд ли что-то могло помочь. А я стояла прямо и смотрела ей в лицо.

Глава 2

К тому времени наш дом разделили на две части. В соседнюю половину заселились чужие люди, а нам остались только две комнаты и кухня, и всё это на нашу большую семью. Я быстро поняла: моё детство будет не с куклами, а с ведром, тряпкой и коляской в руках. Мама часто уходила на работу, и многое ложилось на меня: я помогала по дому, сидела с младшими. Мне было всего пять, но чувствовала я себя уже взрослой. Мама же оставалась сухой, требовательной и холодной. Сколько бы я ни старалась, похвалы не слышала. Она могла заметить пыль в углу, но не то, что я с утра до вечера таскала на руках младших. Я ждала хотя бы улыбку или слово благодарности, а получала лишь очередное задание.

Вскоре в доме появился мужчина. Мы узнали, что он остаётся жить у нас. Для нас он был чужой, но не опасный. Мы звали его Волдис. Он оставался для меня кем-то непонятным: вроде бы рядом, а будто и нет. Главное — он нас не трогал и не обижал. Но однажды я чем-то его разозлила. И тогда он выставил меня за дверь в коридор. Там было очень темно — чернота будто сжималась вокруг. Я стояла не двигаясь, старалась не дышать громко, потому что казалось, что тьма меня слышит. Минуты тянулись как часы. Я уже начала верить, что никто не вспомнит обо мне, как вдруг дверь приоткрылась: соседка выглянула и забрала меня к себе. Я до сих пор помню то облегчение, когда чужая, но добрая рука вдруг прикрыла меня от этой темноты.

Через какое-то время мама родила мальчика, Андриса. Поскольку семья у нас и без того была большая, а мама каждый день работала, заботиться о нём часто приходилось нам, детям. В основном, конечно, мне. Помню, мама уходила утром и строго наказывала мне присматривать за братом. Ему было всего месяцев семь, а мне — около шести лет. Я смотрела на других детей, играющих на улице, и сердце рвалось туда же. Но оставить брата одного было нельзя. Тогда я придумала «умное» решение.

Я брала длинный пояс: один конец привязывала к ножке дивана, другой — к ножке Андриса. Проверяла, чтобы он не мог никуда дотянуться и удариться. Клала ему рядом игрушки и выбегала во двор. Через какое-то время возвращалась, чтобы проверить, всё ли в порядке. Мне казалось это гениальной находкой. Пока… мама не узнала. Тогда мне влетело так, что повторять трюк я больше не решалась. У Андриса была своя бабушка — мамина свекровь. Иногда она приезжала, когда мама была на работе, и устанавливала свои порядки. Например, кровати всегда должны были быть тщательно заправлены покрывалами, и садиться или ложиться на них днём категорически запрещалось. Она любила родного внука и старалась кормить его как можно лучше. От этого он стал пухлым, круглым, и мы звали его Боньжа.

…Жизнь текла, и каждое лето мы жили хозяйством. Скотина у нас была — то ли бычки, то ли тёлка, которая ещё не отелилась, но молока, понятно, не прибавлялось. Мы его брали на соседнем хуторе. Для меня такая обязанность была не в тягость, а в радость: дорога туда шла мимо леска, через маленькую речушку и вдоль яблоневых садов. Весной особенно запоминалась черёмуха. Она пахла так сладко и густо, что я всегда срывала веточку и несла домой в вазу.

Лето приносило и сенокос. Мама с Волдисом косили траву ручными косами под палящим солнцем, а нам с братьями доставались грабли: нужно было разрыхлить сено, перевернуть, просушить. Потом всё складывалось в большие стога, которые у нас назывались чачами. Внизу у каждой чачи оставляли сквозное отверстие, и это было нашим любимым тайником. Снаружи — изнуряющая жара и тяжёлая работа, а внутри — благословенная прохлада и запах свежего сена. Наш тайный зелёный детский дом.

Но вскоре Волдис начал пить. Сначала тихо, а потом всё сильнее. Поведение его становилось пугающим. Помню одну ночь: мы в панике выпрыгивали через окно на улицу — все вместе, даже мама. Сердце билось так громко, что казалось, его слышит весь хутор. После чего мама выгнала его. Позже стало известно, что у него была лёгкая форма шизофрении, которую сразу трудно распознать. Но для нас, детей, это не имело значения. Для нас он был тем, от кого мы однажды убегали в ночи. В нашем доме его история закончилась. Но след остался — мама ждала от него ещё одного ребёнка…

Глава 3

В доме появился новый мужчина. Мы стали звать его дядя Рихард. Сначала он заглядывал ненадолго, появлялся и исчезал, а потом и вовсе пропал. И тогда мама поздними вечерами садилась на велосипед и брала меня с собой. Она усаживала меня на багажник, и мы ехали по пустым дорогам, по обе стороны которых темнели леса. Наверное, ей было страшно одной, и она брала меня, хотя я сама замирала от ужаса. Мы подъезжали к какому-то чужому хутору, и мама тайком запихивала в трактор какие-то записки. Так продолжалось какое-то время. А потом снова появился он, дядя Рихард, и уже остался у нас навсегда.

Осенью я пошла в школу. Это был самый счастливый день в моей жизни, сама дорога казалась праздником. Мама не могла меня отвезти: она была уже глубоко беременна. Чтобы попасть в школу, нужно было пройти три километра до станции, потом проехать несколько остановок на электричке и ещё минут десять идти пешком. Почему в школу меня не повели старшие братья, я не знаю. Может быть, им нужно было уходить раньше, ведь они уже учились в той же школе. Помню только, как мама договорилась с детьми из соседнего хутора: они должны были взять меня с собой и довести до места. Я шла этой дорогой с дрожью внутри: впереди было что-то новое, неведомое, от чего щекотно и страшно в животе. Но вместе со страхом была и радость — наконец-то школа, книги, дети, смех, возможность хоть на время быть в другом мире, а не только дома.

Я помню, как в тот первый день дрожала, заходя в небольшой класс. Мне казалось, что все вокруг уже умные: умеют и читать, и писать, а я… А я ничего не умею. Хотелось спрятаться где-то на задней парте и стать невидимкой. Но учительница сказала:

— Давайте посмотрим, кто знает стишки.

Кто-то пробормотал несколько строк, другой — ещё меньше. И вот настала моя очередь. Я встала и сама удивилась, как много стихов посыпалось из меня один за другим. Оказалось, что я знала их больше всех.

И только тогда я поняла — это всё мама её заслуга. Сколько вечеров она сидела на тёплой печке, подложив под себя одеяло, и рассказывала нам сказки и стихи… Мы все слушали, боясь пропустить хоть слово. Моей любимой сказкой была «Федорино горе» — её я могла слушать снова и снова. Учительница смотрела на меня с улыбкой, как бы поддерживая и хваля, — так ново, так непривычно, что внутри защемило от счастья. Наверное, единственная настоящая похвала за всё моё детство пришлась на мой первый день учёбы. Но возвращение из школы домой всегда означало одно: обязанности. Обязанность смотреть за младшим братом. Обязанность прибирать и мыть посуду. Обязанность выслушивать кучу упрёков и поучений. Редко мне удавалось вырваться на улицу, чтобы поиграть. А вскоре в семье родилась ещё одна сестра — Тая.

Мама с Рихардом спали в отдельной комнате, рядом стояла кроватка с новорождённой. Мы с Владой делили одну кровать в проходной комнате, за ширмой из шкафов спали двое братьев, а ещё двое ютились на отдельной кровати. Мы привыкли к тесноте.

Мой лунатизм иногда давал о себе знать. Как-то ночью я встала и пошла к маме с Рихардом. Не помня себя, я полезла в кроватку, где спала Тая. Хорошо, что мама проснулась и вовремя схватила меня за руку. Я очнулась, и меня накрыл ужас от того, что могло случиться. Иногда я думаю: может быть, это подсознание толкало меня туда, в кроватку? Будто я сама хотела снова стать маленькой, любимой, спать рядом с мамой и не бояться темноты?

В другой раз ночью я взяла у мамы кошелёк и стала бросать деньги в печь. Хорошо, что огонь ещё не разгорелся. Меня поймали, и я снова в испуге проснулась.

Вначале с Рихардом жить было довольно спокойно. Он работал на тракторе в колхозе, вечерами сидел у телевизора и почти не вмешивался в наши детские дела. Мы даже привыкли к его молчаливому присутствию. Иногда он даже готовил нам завтраки. Но постепенно всё менялось: он всё чаще приходил домой пьяный. За любую провинность нас ждал ремень, а крики становились привычной музыкой вечеров. Мама за нас не заступалась — она сама часто ему на нас жаловалась, отчего он злился ещё сильнее…

Мы, дети, жили в постоянном напряжении. Днём могли смеяться и играть, но вечером всё менялось. Стоило послышаться шагам за дверью, и воздух густел и наполнялся нашим страхом. Мы становились тише, старались не мешаться под ногами, хотелось просто раствориться. Даже радоваться мы стали украдкой: смех прятался, чтобы его не услышали.

И всё же у меня было место, где я чувствовала себя счастливой, — школа. Особенно я полюбила чтение. Помню, как впервые зашла в библиотеку и ахнула: сколько там было книг! Они стояли рядами, будто деревья в волшебном лесу, и каждая обложка была дверью в другой мир. Я ещё не знала всех букв, но всё равно взяла книгу про медвежонка. Старательно читала, пропуская непонятные буквы или додумывая их сама. История всё равно складывалась, и это было настоящее чудо. Очень скоро чтение стало моим любимым занятием. Я обожала сказки: они дарили мне то, чего так не хватало в реальной жизни, — чудеса, справедливость, счастливый конец. Я читала их до пятнадцати лет, читала упрямо и с восторгом, уходя всё дальше и дальше в мир, полный тепла, любви и волшебства. Наверное, это был мой способ спрятаться от тяжёлой действительности и хотя бы на несколько минут почувствовать себя в безопасности.

Часть II

Глава 4

Дома становилось всё тяжелее. С каждым днём нарастало напряжение, как будто тучи сгущаются перед грозой. Отчим Рихард всё чаще возвращался пьяный. Его шаги у двери мы узнавали сразу, и в тот момент сердце замирало, потому что мы никогда не знали, что нас ждёт дальше.

Однажды сильно заплакал младший брат. Мы никак не могли его успокоить. Рихард рассвирепел, схватил его за руку и со всей силы швырнул на кровать. Брату было всего года три. Его рука была сломана, и он долго ходил в гипсе. Мне было его очень жаль, но сделать я ничего не могла. Я только просила его играть тихо и не шуметь, чтобы не злить отчима.

Как-то после школы я шла домой. И вдруг навстречу мне выскочил Андрис, мой младший брат. Он бежал так, будто спасался, и, прижавшись ко мне, тихо пожаловался, что его обижают старшие братья. В тот миг я почувствовала, как сильно он нуждается во мне. Маленький, растерянный, он искал защиты там, где сам её никогда не получал. Я обняла его и пошла вместе с ним выяснять, что случилось. За этой сценой наблюдала соседка. Позже она пересказала всё маме, которая не сказала ни одного доброго слова в мой адрес. Видно было только, что ей приятно услышать похвалу соседки, как будто это относилось к ней самой. Но для меня в её молчании было больше равнодушия, чем поддержки.

А затем начались мои самые страшные времена. Мне было семь лет. Старший брат Владимир подрос, и мама почему-то любила его больше всех. Она этого даже не скрывала. У него было больше привилегий, чем у кого-либо из нас. Он мог многое себе позволить, а нам оставалось только подчиняться. Владимир был довольно властным, часто обижал нас, раздавал подзатыльники и тычки. Всё, что поручала мама ему, он перекладывал на нас. В её отсутствие мы выполняли за него всю работу, а он только приказывал.

Как-то вечером я легла спать, стараясь уснуть как можно быстрее. В темноте было тихо, только слышалось дыхание братьев. И вдруг я почувствовала, что на меня кто-то навалился. Это был старший брат. В его руке блеснул нож. Он поднёс его к моему горлу и тихо сказал, чтобы я не шевелилась и не издавала ни звука. Я застыла, как камень. В голове не было ни одной мысли, только звон в ушах и чувство, что сердце сейчас выскочит наружу. Я не понимала, что происходит. До этого я никогда даже не слышала ни о чём подобном и не знала, что такое может быть. Я от ужаса даже не могла пошевелить пальцем. Внутри всё сжалось в один комок — ужасный страх, отвращение и полная беспомощность…

…Когда всё закончилось, я лежала неподвижно, будто пустая. Боли я не чувствовала. Были только ужасный страх, отвращение и отчаяние. Хотелось исчезнуть, провалиться сквозь землю, лишь бы такого не произошло. Он наклонился и прошипел, что если я хоть слово скажу маме или кому-то ещё, то он расправится со мной ножом. Его слова резанули меня так, что ещё долго я слышала их в голове, словно он продолжал шептать снова и снова.

У нас во дворе стояла палатка, и иногда днём мы там играли и спали. Казалось, это место должно быть весёлым, нашим укрытием, но однажды всё превратилось в очередной кошмар. Брат затащил меня туда среди бела дня. Внутри было душно и темно, ткань палатки колыхалась от ветра. Я снова оцепенела, понимая, что ничего не могу сделать. И вдруг в проём заглянул Игнат. Его голос прозвучал с какой-то насмешкой и даже весело, будто ему было любопытно: «А я всё видел», — сказал он вслух. На секунду я почувствовала облегчение, но тут же меня накрыл жуткий стыд, как будто я сделала что-то нехорошее. Но в следующее мгновение Владимир сорвался. Он ударил брата ногой так сильно, что тот упал и скрутился от боли, не в силах дышать. Игнат больше никогда не заговаривал о случившемся.

…После того ночи стали для меня настоящим кошмаром.

Я как можно дольше задерживалась на кухне, находила любые дела — перебирала что-то, мыла посуду, крутилась возле печи, лишь бы не ложиться спать. Внутри жила надежда, что, если я затяну время, он уснёт раньше меня.

В то время мама решила поменять нам комнаты. Дети стали спать в отдельной, а мама с Рихардом перебрались в проходную. Чтобы хоть как-то выделить себе личное место, они поставили шкаф поперёк комнаты, и за ним получился маленький уголок с кроватью. Для них это стало отдельной комнатой, для нас — просто ещё одной перегородкой, за которой слышались каждое слово и каждый вздох.

Мы, дети, ютились в другой комнате. Там было тесно, кровати стояли почти впритык, и иногда казалось, что воздуха не хватает. Но именно у мамы с Рихардом в проходной чувствовалась какая-то особая закрытость. Туда мы почти не заходили, и всё это создавало ощущение, что внутри дома появились стены, которых раньше не было. Невидимые, но очень ощутимые стены.

Тянулся очередной вечер. Я ходила по кухне, цепляясь за каждое мелкое дело: мыла посуду, переставляла кружки, поправляла дрова в печи. Время шло к ночи, и внутри всё сильнее сжималось: я знала, что скоро придётся идти спать. Но именно этого мне хотелось меньше всего. Когда дом стих и все по очереди разошлись по своим местам, я тихо пробралась в проходную комнату — туда, где за шкафом спала мама. Залезла за телевизор и села в темноте. Там было тесно, пахло пылью и проводами, но хоть немного спокойнее. Я сидела, стараясь не дышать громко. Моё сердце колотилось так, что казалось, его услышат через стены. Я знала — меня ждут. Не знаю, сколько я просидела за телевизором. Время тянулось бесконечно, и я уже не понимала, сколько прошло минут. Вдруг послышались шаги — из комнаты вышел Владимир. Он двинулся по комнате, оглядываясь, и я сразу поняла: он ищет меня. От страха я едва дышала. Но тут проснулась мама. Она услышала шум и спросила, почему брат не спит. Владимир ответил, что Настя пропала и её нигде нет. Тогда включили свет и стали искать меня по дому. Моё сердце колотилось так, что я думала, его услышат раньше, чем меня найдут. Убежище за телевизором быстро раскрыли. Мама с криками, чуть ли не за волосы, вытащила меня оттуда. Я не выдержала и закричала, что брат ко мне пристаёт. Но в ответ мама лишь поругала его и отправила нас в комнату. Для меня произошедшее стало настоящим ударом. Мне казалось, что вот он — момент, когда она могла встать на мою сторону, защитить меня, хотя бы выслушать. Но ничего не произошло. Она просто отмахнулась, словно речь шла о пустяке. А для меня самым тяжёлым оказалось снова быть рядом с братом, зная, что мама всё слышала и всё равно отправила меня туда. В ту ночь я остро почувствовала, что я совершенно одна и помощи ждать неоткуда.

На следующий день мама позвала меня на разговор. Её голос был холодным, а взгляд жёстким. Она не обняла меня, не спросила, как я себя чувствую. Только один вопрос: была ли у меня кровь после посягательства брата. Я растерялась и ответила, что нет. Мама кивнула и спокойно отпустила меня, будто разговор был окончен. Я стояла в ступоре. Какая кровь? Откуда она должна быть? Я была ребёнком и не понимала смысла её вопроса. Но внутри всё перевернулось. Вместо облегчения я почувствовала себя гадкой и грязной, словно именно я сделала что-то ужасное. И самое страшное — единственный человек, от которого я ждала защиты, любви и безопасности, моя мама, не стал для меня опорой. Она отвернулась. И я осталась один на один со своим стыдом и страхом, справляясь с ранами сама.

…Как-то утром нас разбудил страшный шум. С улицы доносились крик, глухие удары, будто кто-то бился о землю. Мы, перепуганные, повскакали с кроватей и выбежали во двор. Мы увидели жуткую картину: по снегу катался товарищ Владимира. Он корчился, стонал, а на его лице и руках кожа висела лоскутами. Я не могла понять, что с ним, только чувствовала: это что-то страшное и непоправимое. Чуть дальше, всего в сотне метров от нас, пылал колхозный сарай. Его забили тюками сухого сена, и теперь всё это превращалось в сплошное пламя. Огонь был таким ярким, что снег вокруг казался розовым, а воздух дрожал от жара. А ведь этот сарай был нам почти вторым домом. В стене имелась узкая лазейка, и мы часто пробирались туда тайком: карабкались по тюкам, строили себе ходы и тоннели, представляли, что мы в траншеях. Там жила наша детская фантазия, а теперь он сгорал на глазах, и вместе с ним — всё наше тайное «королевство». Обгоревший товарищ брата, корчась, вдруг сорвался с земли и бросился к нам в дом. Мы отшатнулись, не понимая, что делать. В кухне горела печь: мама всегда вставала в шесть утра, чтобы затопить её и готовить завтрак. Он заметил огонь, распахнул дверцу и попытался сунуть туда руки. Его удержали, не дали этого сделать. Тогда он рухнул на пол и стал кататься, крича до дрожи в крови. Кожа на лице и руках действительно висела лоскутами. Вид был настолько страшным, что у нас перехватывало дыхание.

Мы стояли, не в силах ни закричать, ни убежать, и ужас всё сильнее охватывал нас. Вскоре приехали скорая и пожарные — соседка успела их вызвать, как только всё это увидела. Врачи быстро обрызгали товарища брата какой-то пеной, уложили на носилки и увезли. И только потом стало известно: он был не один. В сарае оказался ещё один мальчишка. Но ему не удалось выбраться. Он сгорел заживо. Оба были почти ровесники моего брата — им было лет по пятнадцать.

На похороны собрались не только родственники и соседи, но и вся школа. Учителя, ребята из классов — все пришли проститься. Тело вынесли, накрытое марлей, — от него мало что осталось. Мы стояли, не веря, что это тот самый сарай, где мы играли, и те самые ребята, с которыми ещё вчера смеялись.

…После похорон начались настоящие гонения на нашу семью. Мать погибшего мальчишки решила, что во всём виноваты мы, а точнее, мой брат Владимир. Хотя он в ту ночь ночевал дома и клялся, что даже не знал о том, что товарищи забрались в сарай переночевать, его оправдания никто не хотел слышать. Сначала подобное отношение чувствовалось в школе: косые взгляды учителей, перешёптывания за спиной, тяжёлое молчание, которое тянулось, как густой дым. Я не понимала, что происходит, но отчётливо ощущала: на нас смотрят иначе. Брата, маму и отчима долго таскали в милицию. Их вызывали снова и снова, задавали одни и те же вопросы. Я слышала их разговоры по вечерам, видела усталость в их глазах, и каждый раз сердце замирало: вдруг найдут виноватым Владимира? В конце концов дело закрыли за отсутствием улик, но легче нам не стало. Особенно тяжело было пересекаться с матерью погибшего. Она жила недалеко от школы, и нам приходилось встречаться на улице. Стоило пройти мимо, и она смотрела косо, будто пронзала насквозь, и что-то шептала себе под нос. Для меня это было хуже любых слов. Я шла, опустив глаза в землю, и чувствовала одновременно страх и стыд. Хотя знала, что мой брат здесь ни при чём, внутри будто поселилось чувство вины. Оно сопровождало меня ещё долгое время. И правда, чувство стыда и вины было привито нам, детям, с самого раннего детства. Мама часто ругала нас: «Никчёмные, бесполезные, ни в чём не помогаете». Как бы мы ни старались, всё равно выходило плохо. И хуже всего было даже не это, а её постоянное напоминание: «А что люди подумают?»

Собственных желаний как будто и не существовало — главное было соответствовать чужому мнению. Когда маму вызывали в школу и учительница жаловалась, что я чего-то не сделала или сделала не так, мама никогда не разбиралась. Она сразу поддакивала: «Да-да, она и дома ничего не делает, с ней только одни хлопоты». Слова эти всякий раз резали, как ножом по сердцу. Ведь я старалась. Очень старалась быть хорошей. Но почему-то в чужих глазах я всегда оставалась плохой. Во мне поселилось постоянное ощущение страха и ненужности, смешанное с виной. Внутри при этом бушевали злоба и ужасное чувство несправедливости: ведь я знала, что не заслужила подобных слов. Но даже в подобных условиях я старалась улыбаться, находить поводы для радости, держать в себе хоть каплю света.

…Я особенно любила весну. После школы нужно было пройти три километра от электрички до дома, и дорога эта была моей маленькой отдушиной. Особенно я любила ручеёк. Через него перекинули толстые брёвна, и я балансировала на них, словно канатоходец. Иногда наклонялась, черпала ладонью ледяную воду и сразу пила. Она была удивительно вкусной и живой.

Ручей журчал так звонко, что и голос его казался живым. По берегам ковром стлалась мать-и-мачеха — яркая, весенняя, и мне нравилось просто смотреть, как она покрывает землю. А рядом росли жёлтые колокольчики — совсем другие цветы. Я срывала их, вытаскивала стебельки и обсасывала сладковатый сок. Простая, совсем простая радость, но именно в ней было то самое ощущение счастья, которого мне так не хватало.

Иногда по дороге я встречала почтальонку Эрику. Полная и добродушная, она ехала в двухколёсной телеге, запряжённой лошадью. У телеги был сзади деревянный выступ, который мы обожали. Если Эрика замечала нас, то всегда останавливалась и предлагала подвезти. Мы с радостью усаживались на этот выступ, и телега, подпрыгивая на кочках, весело подбрасывала нас вверх-вниз. От лошади тянуло густым тёплым запахом сена, кожи и чего-то по-настоящему живого. Он был странно приятным, словно говорил: «Вот она, настоящая жизнь, настоящая сила». Лошадиная спина блестела от пота, грива развевалась, и казалось, что даже дорога под копытами звучит по-другому — гулко, ритмично, будто музыка пути. Мы смеялись, держались за края, и в этих скачках было ощущение праздника. Я помню, как ветер бил в лицо, скрипела телега и рядом звучал бодрый голос Эрики. Те мгновения до сих пор остаются для меня одними из самых тёплых воспоминаний — простых, но таких живых, с запахом лошади, дороги и весны.

Но радость часто соседствовала с болью. Через какое-то время в школу вернулся обгоревший товарищ брата. Он был старше меня, и я видела его лишь на переменах. Зрелище было тяжёлым: лицо всё в ожоговых рубцах, одна рука почти не работала, пальцы срослись между собой. Каждый раз, когда он попадался на глаза, меня будто переносило в тот страшный день. Я снова видела, как он корчится на полу, катаясь от боли, а с него свисает кожа.

…Был субботний летний день. Солнце грело мягко и щедро, трава у крыльца пахла свежестью, и даже воздух казался густым от жары. Я сидела перед домом и подставляла лицо солнцу, стараясь хоть немного раствориться в этом спокойствии. В то лето моему брату Владимиру исполнилось шестнадцать. Он окончил школу. Для мамы он был красивым взрослым сыном, самым дорогим и важным. Она гордилась им и всегда подчёркивала своё отношение. Каникулы только начались. Я всё ещё грелась на солнышке, когда во дворе появился одноклассник Владимира. Он предложил брату поехать на море, искупаться. Для Владимира поездка была как праздник — море тогда казалось чем-то особенным, почти волшебным. Хоть оно находилось и не очень далеко от нас, мы там бывали редко, и потому сама мысль о купании воспринималась как событие.

Владимир загорелся и сразу побежал к маме. Обычно она ему всё позволяла, но в тот раз неожиданно строго сказала: «Нет». Брат не сдавался, продолжал упрашивать, то мягко, то настойчиво. Я молча стояла в дверях и наблюдала за ними, словно за сценой со стороны: её суровое лицо, его умоляющий голос. Мама упиралась, но чем дольше длился их разговор, тем больше таяла её строгость. И вот, наконец, после долгих уговоров она махнула рукой и отпустила. Владимир выбежал во двор счастливый, а я всё ещё стояла в дверях и смотрела ему вслед.

Наступил вечер. Воздух уже не пах жарой, в нём чувствовалась прохлада, и двор медленно темнел. Я возилась у калитки, когда увидела знакомую фигуру. К дому приближался одноклассник моего брата. Я замерла: ведь они ушли вместе, почему он вернулся один?

— Брата ещё нет дома, — сказала я скорее себе, чем ему.

Он остановился, не поднимая глаз. И тихо, почти неслышно, спросил:

— Где мама?

В груди у меня что-то ёкнуло, как от внезапного сквозняка. Я ещё не понимала, что именно происходит, но почувствовала неладное. Через несколько минут дом словно взорвался изнутри. Мама выбежала из комнаты, крича — стены дрожали. Голос звучал чужим: диким, рвущим сердце. Впервые я видела её в подобном состоянии. Она падала на колени, хваталась за стены, снова падала. Мы поднимали её, уводили в комнату, укладывали в кровать, а она вновь вставала и металась, как будто не хотела поверить в услышанное. Оказалось, Владимир утонул.

С того вечера мама почти не выходила к нам. Долго жила в своей тишине и боли. Иногда дверь её комнаты приоткрывалась, и она появлялась в коридоре, но сил хватало ненадолго, и она снова оседала на пол. Мы с братьями и сестрой пытались помочь, как умели, но всё выглядело так, будто все для неё в тот момент перестали существовать.

Мы остались без внимания, словно нас вычеркнули из списка. Мама жила только своей болью, а мы существовали сами по себе. Маленькие тянулись ко мне, и я должна была быть для них «старшей», хотя сама ещё была ребёнком. Мы старались держаться друг за друга, но чувство брошенности тогда стало нашим постоянным спутником.

И всё же в то время я была счастлива как никогда. Стыдно было даже признаться самой себе: внутри меня жила тихая радость. Я представляла спокойную жизнь, в которой можно лечь спать и знать, что ночью меня никто не потревожит. Как будто вместе с братом ушли и мои детские страхи.

…А потом были похороны. Почти вся школа пришла проститься с моим братом — учителя, ребята из классов, всё знакомые лица. Люди стояли рядами, и я тоже оказалась в первых рядах, рядом с семьёй. Всё происходило как будто в тумане: много глаз, много голосов, но это будто не имело ко мне отношения.

Перед тем как закрыть крышку гроба, мама повернулась ко мне и сказала, что я должна подойти и проститься: поцеловать брата в лоб.

Я шла к нему медленно, будто через вязкую болотную воду. Внутри всё сопротивлялось, но слова мамы были непререкаемы. Я наклонилась, коснулась губами его лба, и в тот же миг тело моё вздрогнуло. Лоб был твёрдый, как камень, и ледяной, будто чужой предмет. То ощущение осталось со мной навсегда. Я пыталась стереть его из памяти, вычеркнуть, забыть. Но сколько бы лет ни прошло, иногда вдруг, ниоткуда, возвращается тот холод на губах.

Теперь ночи стали для меня настоящим испытанием. Именно в темноте перед глазами вставала страшная картина, как меня кладут в гроб и зарывают в землю. Я лежала на кровати и боялась даже моргнуть. Стоило сомкнуть веки, и воображение сразу возвращало к тому дню: верёвки, падающие комья земли, тьма. Похороны я уже видела раньше, но тогда всё было чужим и далёким: я стояла в стороне и не должна была прощаться лично. В этот раз всё оказалось иначе. Здесь было близко, слишком близко. Мне пришлось подойти, прикоснуться, проститься, и потому картина врезалась в память так глубоко, что от неё некуда было деться. По ночам я спасалась, глядя на нашу самодельную синюю лампочку. Она мерцала на стене, как будто охраняла меня от того мрака. Но стоило закрыть глаза, как я тут же представляла: сейчас меня унесут и закопают. Страх был такой сильный, что сон стал похож на врага.

Глава 5

Прошло какое-то время после похорон брата. Мама постепенно приходила в себя: стала снова браться за домашние дела, наводить порядок, готовить, будто хотела вернуть жизнь в прежнее русло. Мне тогда казалось: вот-вот всё наладится, всё пойдёт своим чередом. Но как же я ошибалась…

В один из дней мама была на работе, а младшие — брат и сестра — находились в детском саду. Они были единственными из нас, кто туда ходил, ведь мама в то время работала там воспитательницей. Я же в своё время могла только мечтать об этом.

Мне всегда представлялось, что в садике дети счастливы: о них заботятся, они спокойно играют и смеются на ухоженной площадке, где качели звенят, а песочницы всегда полны ярких игрушек. Иногда, когда я ездила с мамой в город и случайно проходила мимо какого-нибудь детского сада, я останавливалась у забора и долго смотрела на этих беззаботных малышей. Казалось, туда ходят только какие-то особенные дети, избранные, и я среди них быть не могла.

Я была дома, когда вдруг отчим приехал на обед. Через какое-то время он прилёг отдохнуть и позвал меня к себе. Я, ещё не понимая, зачем он меня зовёт, зашла в комнату. Он усадил меня рядом и начал говорить, что беспокоится обо мне и о моём здоровье. Будто бы брат Владимир «испортил» меня, и теперь ему нужно проверить, все ли со мной в порядке. Для этого, сказал он, я должна раздеться и лечь к нему в кровать. Я оцепенела от ужаса, ничего не понимала, но перечить было ещё страшнее. Когда он навалился на меня, то прошептал: «Если станет больно, дай знать». Но самая страшная боль жгла не тело, а душу. С того дня новая ненависть и отвращение поселились во мне. Я спасалась только бегством: убегала куда-то подальше, на улицу, где могла тихо поплакать и подумать о своей никчёмной жизни. Конечно же, он велел никому ничего не рассказывать. Но и просить меня об этом не нужно было: кому, ну кому я могла довериться?!

Так вернулся мой кошмар. Подобные «проверки» повторялись каждый раз, когда дома не было мамы. Мне всё чаще хотелось умереть, только бы не чувствовать той боли, которая выжигала меня изнутри. Дни тянулись один за другим, и каждый новый приход отчима домой превращался для меня в ожидание беды. Я жила как будто в двух реальностях: одна — на виду, где я мыла посуду, убиралась, старалась быть «хорошей девочкой», и другая — скрытая, тёмная, полная страха и отвращения. Я словно разучилась радоваться. Даже те мелочи, что раньше согревали: солнечный свет в окне, запах травы, смех брата и сестры, — теперь будто потеряли свои краски. Всё во мне стало тусклым. Я носила маску, чтобы никто ничего не заметил, но внутри каждый день боролась с собой, мечтая только об одном: исчезнуть, чтобы больше ничего не чувствовать. И всё же где-то глубоко внутри оставалась тонкая ниточка надежды, что когда-нибудь всё это закончится. Она была слабой, но именно она не давала мне сломаться окончательно.

…Закончились летние каникулы, и я пошла в третий класс. Всё чаще я уговаривала маму оставить меня в интернате на неделю. При школе был небольшой интернат для детей, которые жили далеко, и подобная возможность казалась мне единственным шансом вырваться из ада. Мы действительно жили неблизко, и такой аргумент оказался весомым. Не знаю, как у меня получилось, но в конце концов я уговорила маму, хотя она долго ругалась: кто теперь будет помогать ей по дому? Я клялась, что на выходные обязательно буду приезжать и делать всё, что нужно. Рихард, конечно, был против. С тех пор он возненавидел меня ещё сильнее. За любую провинность: если я сделала что-то плохо или не так, как он хотел, — он наказывал меня ремнём, унижал, бил словами. Но мне было всё равно. Главным было одно: скорее уехать в интернат. И вот наконец-то началась моя новая жизнь. После уроков я шла из школы в интернат. Дорога занимала минут пятнадцать. Там я переодевалась, могла немного отдохнуть и поиграть с ребятами. Со мной жили дети с первого по восьмой класс, и потому игры всегда были весёлыми и разнообразными. В обед приходил воспитатель, он же дежурный учитель. Он строил нас, и мы стройной шеренгой, почти как маленькая весёлая ребячья армия, дружно шли в школу. Для меня в этом было что-то новое, почти праздничное: порядок, смех ребят и ощущение, что я принадлежу к какому-то общему миру.

В школе мы обедали и сразу садились за уроки. Когда задания были выполнены, нам разрешали поиграть или заняться своими делами. Я чаще всего забивалась в тихий уголок и погружалась в книжный мир. Больше всего тогда я любила книги братьев Гримм и Жюля Верна — перечитала всё, что только было в школьной библиотеке. После ужина нас снова строили в колонну, и мы возвращались в интернат. Вечера там были особенными. Мы играли, смеялись, устраивали свои маленькие представления или садились смотреть телевизор. А в праздники нас ждало настоящее счастье: Хозяечка, как мы её называли, — женщина, что дежурила по ночам и присматривала за нами, — угощала нас выпечкой. Она пекла сладкие корзиночки с нежным кремом, воздушные рулетики и ещё множество вкусностей. Если она звала кого-то ей помочь, это считалось наградой. Правда, чаще всего она выбирала старших девочек, и я ужасно им завидовала. Моя очередь пришла лишь гораздо позже.

…Я росла живой и весёлой, обожала дурачиться и привлекать к себе внимание. Всегда считала себя пацанкой с короткой стрижкой, вечно в движении, с коленями в ссадинах. Отчим не разрешал мне носить длинные волосы, уверяя, что они мне не идут. Да и сама я думала, что во мне нет ничего красивого, ничего женственного. Поэтому я всегда и повторяла, что я Наська, а не Анастасия. А мама каждый раз ругала: какая ещё Наська? «Тебя зовут Анастасия!» — говорила она. Хотя сама так меня никогда не называла. Для меня же Анастасия звучало величественно, гордо и красиво. Но я никак не могла принять своё имя, потому что не чувствовала себя достойной его.

Учёба в школе давалась мне очень тяжело. Точные науки и история были моим кошмаром, хотя я добросовестно выполняла все задания. Историю могла перечитывать по двадцать раз, но стоило учителю вызвать меня к доске, и в голове наступала пустота. Конечно же, учителя сразу ставили клеймо: «Лентяйка, ничего не учит», — даже не представляя, сколько ночей я убивала на то, чтобы заучить каждую строчку.

С математикой было ещё хуже. Я никак не могла понять её сути, а учителей больше заботили оценки, чем то, чтобы мы действительно что-то усвоили. Однажды нам дали самостоятельную работу, и я даже не представляла, с какой стороны подступиться к примерам. Учительница выставила меня за дверь с тетрадкой и сказала: «Стой здесь и думай, пока не решишь». Как же мне было стыдно… Я стояла одна в пустом коридоре, прижимая к груди тетрадь, и не понимала, чем это должно помочь. И вдруг однажды случилось чудо: попалась тема, которую я всё же смогла понять. Моему счастью не было предела! Мне казалось, что теперь математика станет моим любимым предметом. Я с увлечением решала задачи и впервые почувствовала вкус к учёбе. Но радость продлилась недолго. Следующая тема снова оказалась непостижимой, и всё обрушилось, словно снежный ком. Так продолжалось до конца учёбы: я списывала у кого-то на уроках, а домашние задания мне помогали делать старшие девочки из интерната.

В школе я была очень спортивной и очень любила физкультуру. Для меня не существовало преград: я бегала быстрее многих девчонок и даже не уступала мальчишкам. Иногда меня брали к ним в команду играть в баскетбол. Смешно было видеть, как я, такая маленькая и юркая, носилась между высоких парней и всё равно умудрялась забрасывать мячи в корзину. Это придавало мне уверенности. У меня и характер был не по возрасту сильный. Одноклассники почему-то прислушивались ко мне, и так получилось, что многие годы я оставалась старостой класса. Даже учительница иногда полагалась на меня, когда сама не справлялась. В нашем классе был один мальчишка — жуткий хулиган, которого все обходили стороной. Он успел побывать в колонии, а когда вернулся, страх перед ним только усилился. Но стоило мне спокойно и по-доброму попросить его, и он неожиданно слушался. Это поражало даже учителей.

Спустя пару лет после окончания школы я случайно встретила его в городе. Подошла, как ни в чём не бывало поздоровалась. Его лицо в тот миг осветилось удивлением и радостью. Он признался, что с ним почти никто не общался, люди шарахались, а я оказалась единственной, кто не отвернулся. Тогда я подумала, что, может быть, дело не в какой-то особой силе характера, а просто в том, что я относилась к нему по-человечески. Но потом, через несколько лет, до меня дошла страшная новость: он залез в чужой дом, расправился с целой семьёй, и его посадили. От услышанного по спине пробежал холод — ведь когда-то он доверялся мне.

…Школу я любила и ненавидела одновременно. Любила, потому что она давала мне передышку от тяжёлой домашней жизни, а ненавидела за то, что учёба мне давалась с трудом. Я часто краснела от стыда, когда учителя называли меня лентяйкой, хотя я честно зубрила ночами. Помню один случай. Моя сестра Влада пошла в первый класс. Она, как и я, была настоящей пацанкой и к платьям не привыкла, потому что всегда носила брюки. В одну из перемен я услышала в коридоре громкий смех и никак не могла понять, в чём дело. И вдруг увидела Владу: она важно шагала среди толпы, гордая и уверенная, не понимая, что вызывает веселье. Она заправила школьное платье в колготки — как привыкла поступать с брюками, и ей казалось, что это правильно. Я подбежала, поправила платье и тихо объяснила, что так делать нельзя. Но ребята ещё долго припоминали и подшучивали, и каждый раз мне было неловко. Я всегда остро реагировала, когда обижали моих братьев или сестёр. Дома я и сама могла с ними подраться, особенно со старшим братом Игнатом и сестрой, но если их задевал кто-то чужой, то я мгновенно становилась за них горой. В такие моменты мне казалось, что вся моя сила и смелость собираются в кулак и я готова постоять за них до конца.

Как-то раз мы все ехали домой на электричке после школы. Обычно мы занимали последний вагон: мальчишки выходили через одну дверь, а девочки — через другую. Я сидела и краем глаза наблюдала, как мои братья Игнат и Артём устроились на лавке. Напротив них сидели какие-то чужие парни и смотрели слишком уж пристально, с вызовом. Я сразу поняла: дело пахнет дракой. Когда электричка стала подходить к нашей станции, Игнат с Артёмом поднялись и вышли в тамбур. Шайка тут же двинулась следом. Не раздумывая ни секунды, я рванула за ними. Открыв дверь тамбура, я увидела, что драка уже в самом разгаре. Кулаки мелькали, грохот стоял на весь вагон.

И я без раздумий кинулась в гущу событий. В тот момент не было страха, только горячая решимость: быть рядом, не оставить своих. Мы сцепились так, что, казалось, даже стены тамбура содрогаются от шума. Нам досталось крепко, но и мы не остались в долгу.

Когда двери электрички распахнулись, мы всей гурьбой выскочили на перрон. А хулиганы поехали дальше. И, к удивлению, первым нашим чувством было не огорчение, а радость. Мы, растрёпанные, с синяками, переглянулись и рассмеялись так, что прохожие стали оборачиваться. Казалось, будто драка превратилась в приключение, а не в беду. Мы ещё долго подшучивали друг над другом, бредя весёлой компанией домой.

Такие истории были у нас почти обыденностью: то драки, то смешные случаи, то маленькие победы. В этом всём я училась отстаивать себя и своих близких.

…Как-то к нам в гости приехали мамины сёстры. Они жили в Казани и иногда прилетали навестить маму. У них тоже были дети примерно нашего возраста, и мы всегда радовались этим встречам: вместе было весело бегать, придумывать игры, шуметь и резвиться на улице. В один из дней мы всей компанией отпросились у мамы погулять и отправились к аэродрому. Недалеко от нас находилась военная часть, и там часто взлетали и садились самолёты. В тот день мы вдруг заметили парашютистов, которые, как нам показалось, опускались совсем рядом. Мы быстро отправили малышей домой, а сами решили побежать и посмотреть на это вблизи. Долго бежали через лес, но никаких парашютистов так и не нашли. Зато сами окончательно заблудились. Я запаниковала и расплакалась: на улице стремительно темнело, и казалось, что мы никогда не выберемся. И вдруг перед нами появилась поляна. Мы выбежали на неё и в этот момент заметили недалеко военную машину с большим кузовом. Переполненные радостью и надеждой, мы замахали руками и закричали, пытаясь привлечь внимание, чтобы спросить дорогу. Машина остановилась, из неё выскочили солдаты… и неожиданно начали стрелять в нашу сторону! Сейчас я понимаю, что, скорее всего, это были холостые патроны, но тогда для нас всё было по-настоящему.

Мы в ужасе бросились обратно в лес и не останавливались ни на секунду, пока не вырвались на дорогу. К нашему удивлению, именно она и вывела нас домой. Когда мы увидели наших мам с прутьями в руках, это уже не казалось таким страшным. После того ужаса, что мы испытали в лесу под выстрелами, домашнее наказание выглядело почти лёгким испытанием. Мы переглянулись и даже невольно улыбнулись: по сравнению с солдатами с автоматами это было совсем пустяком.

Такие приключения у нас случались нередко. Детство было шумным, полным опасностей и смешных историй, и каждая из них откладывалась в памяти по-своему. А впереди нас ждали новые события…

К тому времени мы уже переехали в другой дом. Он тоже был маленьким — всего две комнаты, а на другой стороне жили соседи. Но находился он ближе к вокзалу — до него нужно было идти минут пятнадцать пешком прямо по шпалам. К самому дому вела узкая тропинка метров пятьдесят длиной, а вдоль неё росли густые кусты сирени. Боже, как же я её обожала! Весной весь проход превращался в настоящий коридор из сиреневого цвета и аромата. Я всегда замедляла шаг, чтобы вдохнуть этот запах, такой густой, сладковатый, будто пьянящий. Для меня самое прекрасное время года! Мы с сестрой часто прятались в тех кустах, как в маленьком волшебном мире. Там мы искали цветочки с пятью лепестками — редкие, почти чудесные. Срывали их, загадывали желания и тут же съедали, веря, что именно так наши мечты исполнятся. И, что удивительно, всё, что я загадывала, рано или поздно сбывалось. Конечно, не сразу. И мечты мои были простые, детские, приземлённые, но тогда они казались несбыточными. Эта сирень для меня была как тайный друг: я доверяла ей свои желания, надежды и секреты. И даже сейчас, сколько бы лет ни прошло, стоит почувствовать этот аромат — и я сразу возвращаюсь в то детство, к той тропинке, к себе маленькой.

А дома всё оставалось по-прежнему. Рихард часто пил, кричал на нас и бил за любую мелочь. За младшими мы продолжали присматривать, пока мама работала. И однажды меня вдруг охватил настоящий ужас: а что, если, когда я вырасту и у меня появятся дети, я тоже не буду их любить? Я так уставала от постоянной возни с малышами, что сама мысль об этом пугала. Мама же всё кричала, что мы ничего не делаем и никак ей не помогаем, как бы мы ни старались. Но больше всего тяжёлой работы доставалось брату Артёму и сестре Владе, поскольку я часто находилась в интернате, а их мама туда не отдала. Артём был очень маленького роста, тёмненький, с карими глазами. Мне всегда было его жалко, когда ему приходилось много и тяжело работать. Он и Влада были похожи друг на друга, хоть сестра и была на год младше. Их часто считали двойняшками: они были не разлей вода, всё делали вместе. Артём был добрый и послушный, а вот Влада — своенравная, с характером и поэтому ей частенько доставалось. Совсем по-другому складывалось с Игнатом. Он был мамин любимчик, и это меня очень задевало. Как оказалось, мама любила только старших мальчиков. И после того как не стало брата Владимира, вся её любовь перешла к Игнату. Иногда он ездил с мамой в магазин и потом хвастался, какую одежду она ему купила. Мне было особенно обидно: я всего лишь на год младше, к тому же девочка. Но у меня не было красивых нарядов. Правда, мама старалась, чтобы мы выглядели в школе аккуратно, и для этого у них с отчимом был свой способ. Ранней весной они покупали двух бычков. Всё лето мы их выкармливали, а осенью сдавали, и на вырученные деньги мама одевала нас к школе. К тому времени скотины у нас было много: корова, бычки, свиньи, овцы, куры, гуси, кролики. А значит, и работы невпроворот: чистить хлев и клетки, доить корову, всех накормить, вывести пастись на поле. А ещё — нескончаемые огороды, где росло всё, что только можно себе представить.

Помню одно лето, выдалось оно особенно жарким. Карьер, где мы иногда купались, находился в пяти километрах от дома. Мы подошли к маме и стали упрашивать отпустить нас туда искупаться. Она категорически отказала. Но мы не отступали, клянчили и уговаривали. В конце концов мама махнула рукой и сказала:

— Каждому прополоть по две грядки, тогда идите.

Мы были счастливы, даже несмотря на то, что грядки тянулись чуть ли не до самого горизонта. Сколько бы сорняков ни попадалось на пути, мы работали с упорством — ради желанной свободы. Когда все было сделано, мама проверила и махнула рукой: можно идти. Мы отправились в путь — целых пять километров пешком! — и всю дорогу мечтали о том, как будем плескаться, нырять, хохотать и брызгаться в прохладной воде. Но когда добрались до карьера, стало уже смеркаться. Над водой стелился лёгкий туман, поднялся прохладный ветер, и поверхность воды пошла рябью. Казалось, сама природа подсказывала: купаться уже поздно. Мы постояли на берегу, вдыхая запах нагретых камней и влажной травы, смотрели на тёмную гладь и представляли, как весело было бы, если бы мы пришли чуть раньше. Но ноги уже сами не шли в воду. Мы только обменялись усталыми взглядами и тяжело вздохнули. Домой мы шли медленно, очень огорчённые и разочарованные, будто целый день прожили впустую.

…Как-то я вернулась из школы пораньше. Мамы дома не было — она была на работе, но ещё утром наказала мне, чтобы я перевязала тёлку. Днём её обычно переставляли на другое место, чтобы она могла щипать свежую траву. Я пошла в поле, уверенная, что дело привычное и простое. Но когда подошла ближе, меня будто холодом окатило: из заднего прохода у тёлки торчали маленькие ноги телёнка. Я знала, что если его не вытащить, то он может задохнуться. Сердце колотилось, дыхание сбилось. Я схватила эти крошечные ножки и стала тянуть изо всех сил. Но телёнок не двигался. Я снова тянула, упираясь ногами в землю, и снова без толку. Сил катастрофически не хватало. В голове метались мысли: «Что же делать? А если он погибнет?..» Я пыталась снова и снова, руки скользили, на глазах выступили слёзы от напряжения и отчаяния. Тут подошла моя сестра. Она испуганно смотрела, но помочь не могла — слишком мала была.

И вдруг вдалеке я услышала знакомый рокот трактора. Я сразу поняла — это Рихард. Надежда вспыхнула во мне.

— Беги скорее! Позови его! — крикнула я сестре.

Она кивнула и со всех ног понеслась к дороге. Я же продолжала тянуть, хотя чувствовала, что уже выбилась из сил. Через несколько минут Рихард подъехал. Я была вся взмокшая от жары и напряжения, руки дрожали. Он сразу понял, что случилось, подбежал и тоже попытался вытянуть телёнка. Но и у него ничего не вышло. Тогда он метнулся к трактору, достал трос и быстро привязал его к ножкам телёнка, а второй конец — к железной машине.

— Отойди! — коротко приказал он.

Мотор заревел, трос натянулся, и медленно, с усилием телёнок, наконец, вышел. Он был живой. Маленький, ещё весь мокрый, с дрожащими ножками. У меня перехватило дыхание. Всё напряжение разом слетело, и я чувствовала только огромное облегчение и радость. В груди было такое счастье, будто я сама родилась заново вместе с этим телёнком. Рихард вытер лоб, махнул рукой и сел обратно в трактор, будто сделал самое обычное дело. А я стояла рядом с телёнком, который уже пытался подняться, и внутри всё светилось: с ним всё в порядке, и я тоже справилась.

Но лето не заканчивалось только на этом. Хозяйство жило своей жизнью, и каждый день приносил новые испытания.

Как-то раз у нас родила крольчиха. Клетка стояла в тени сарая, и я, заглянув внутрь, замерла: среди мягкого пуха копошились крошечные существа. Совсем голые, розовые, с полупрозрачной кожей, они напоминали крохотных червячков. Шевелились, толкались, смешно подёргивали головками. Я смотрела и не могла оторваться — такими беззащитными они казались, что хотелось накрыть их ладонями, согреть, защитить. На следующий день я снова с тем же трепетом и радостью полезла в клетку. Но, заглянув внутрь, я будто провалилась в пустоту: крольчат не было. Совсем. Только пух по всей клетке и крольчиха, равнодушно поджимавшая лапки. Я обшарила клетку глазами, даже рукой пошарила в углу, думая, что они, может быть, спрятались. Но их не оказалось. Сердце заколотилось, будто я потеряла кого-то родного. Я бросилась к маме и срывающимся голосом спросила, куда они делись. Она, не останавливаясь от работы, только спокойно сказала:

— Крольчиха их съела.

Слова ударили по мне камнем. Я не могла поверить: как мать может съесть своих детей? У меня всё внутри сжалось — от ужаса, от непонимания, от какой-то детской беспомощности перед этим жестоким проявлением природы. Я долго стояла, не в силах даже подойти к клетке. В душе были только отвращение и обида. С того дня для меня крольчатина стала чем-то невозможным. Я до сих пор не могу её есть — слишком ясно помню пустую клетку и тот шок.

Глава 6

Рихард по-прежнему издевался — и над нами, и над мамой. Мы спасались как умели: убегали в лес и сидели там, пока он не проспится. Между деревьями было тихо, только ветер шуршал в листве да кукушки перекликались. Я вдыхала запах хвои и мокрой земли и мечтала построить там маленький шалаш — свой угол, где никто не кричит и не ищет виноватых.

Иногда мы уходили ночевать на сеновал. Сено сладко пахло и кололо кожу, зато там можно было уснуть без страха, что меня снова поднимут с кровати среди ночи. Рихард в пьяном угаре будил меня криком: «Не сделала! Не доделала!» — и вряд ли сам понимал, чего именно добивался. Это была просто выражение его злости, которую он выливал на меня. Мне доставалось чаще других, потому что я перестала быть робкой девочкой. Я начала отвечать. Да, внутри всё сжималось от ужаса, но я уже могла ему ответить. Каждое моё слово разжигало его ещё больше, и я знала это, но не могла остановиться. Братья прятали глаза и молчали, а я стояла словно на линии огня. Весь поток его злости выливался на меня, потому что я не умела и не хотела молчать. А мама… мама чаще всего делала вид, что не слышит. Может, это была её форма защиты, может, отчаяние. Но я точно знала: оставаться тихой я больше не могу. Вскоре мама снова ждала ребёнка, седьмого не считая Владимира. Она говорила, что назовет малыша в честь её погибшего сына, о котором часто вспоминала и по которому тяжело горевала.

Маме тогда было тридцать восемь. Она шептала мне, что ей стыдно ходить беременной: «Я уже старая для этого, люди осуждают». Лето стояло жаркое, солнце будто нарочно высвечивало её живот, который становился всё заметнее. В тот год мама позволила себе маленькую радость — купила просторное лёгкое платье, светлое и невесомое, словно оно было соткано из самого воздуха. Я смотрела на него и радовалась: наконец-то она сделала что-то для себя. Обычно мама всегда обходилась старым, а тут — такая красота. Перед поездкой в город она попросила меня погладить платье. Я схватилась за это дело с усердием: казалось, что справлюсь легко. Но тонкая ткань оказалась коварной — стоило приложить утюг, как под ним мгновенно проступила дыра. Я оцепенела. А мама подскочила, вырвала платье из моих рук и в порыве отчаяния разорвала его в клочья. Сыпались обидные слова, острые, как стекло. Я спряталась в углу и расплакалась — внутри всё сжималось от огромной вины.

Вскоре маму отвезли в больницу, где она родила мальчика. Его назвали Василием — не Владимиром, как погибшего брата, но созвучно, будто имя-отголосок, тёплая память о нём для мамы. Она часто возвращалась к этим воспоминаниям, а я, наоборот, не хотела бередить свои душевные раны.

Вася с первых дней стал для мамы особенным. Она его боготворила: целовала в пухлые щёчки, укачивала и шептала ему нежные слова, которых мы никогда не слышали. Она словно хотела подарить всё то тепло, что когда-то не смогла отдать другому сыну. Мы смотрели на это и чувствовали себя двояко: в груди щемила зависть, и одновременно радость, потому что мы тоже любили маленького.

Забот хватало: приходилось по очереди дежурить у колыбели, ведь мама каждый день работала. Но каждый раз, когда Вася улыбался во сне или тянул к нам ручки, мы понимали: он принёс в дом что-то новое, что согревало всех. Жизнь, несмотря ни на что, продолжалась.

…А моё собственное детство в то время шло обычным ходом. Своих дней рождения я почти не помню. Как, впрочем, не помню и дней рождения братьев и сестёр, а их у меня было много. В нашей семье они не отмечались: ни торта, ни свечей, ни подарков. Запомнился только один, особенный. Я с нетерпением ждала десятилетия. Почему именно его, не знаю. Может, потому что в классе ребята делились рассказами, как у них проходят праздники: гости, угощения, подарки. Я слушала их и рисовала в голове картинки будущего дня рождения, как будто и меня ждёт что-то подобное. Мне казалось, что в десять лет я стану совсем взрослой и уж точно заслужу сюрприз. Когда наступил этот день, мама позвала меня и с гордостью протянула свёрток. Моей радости не было предела: сердце прыгало, руки дрожали. Я унесла подарок в уголок, чтобы распаковать его наедине, по-настоящему. Но стоило развернуть бумагу, как слёзы сами хлынули из глаз. Передо мной лежала пара зимних сапог. Мои старые давно прохудились. Но ведь я ждала чуда, а получила всего лишь тривиальную обувь, чтобы не замёрзнуть зимой. В тот момент я почувствовала огромное разочарование и поняла: больше ждать подарков не стоит.

На следующий день меня всё же ждало маленькое чудо. Когда я пришла в школу, одна из одноклассниц протянула мне скромный пакетик. Я даже растерялась — никто никогда прежде ничего мне не дарил. Внутри оказались фломастеры и книжка-раскраска про кота Леопольда. Для меня все было так неожиданно, странно и трогательно, что я долго держала в руках пакетик, боясь поверить, что он действительно мой. Я научилась рисовать всех героев из книжки, от Леопольда до вредных мышей, и неожиданно для себя полюбила рисование. Те простые картинки стали дверцей в другой мир: мир красок, линий и фантазии. Можно сказать, именно тот подарок подтолкнул меня к творчеству, к тому, что позже стало частью моей профессии. Он стал первым настоящим даром в моей жизни — для души.

С тех пор я часто думала: может, именно поэтому дни рождения так глубоко врезались в мою память — не как праздники, а как редкие исключения из повседневности. Но ещё ярче запомнился один день, связанный уже не со мной, а с моей сестрой Владой.

Она тоже мечтала о подарках и прекрасно знала: дома их ждать не приходится. Поэтому, не спросив ни у кого разрешения, Влада решилась на отчаянный шаг — пригласила к нам домой своих одноклассниц. Она была уверена: подруги обязательно принесут пусть маленькие, но подарки. Когда девочки появились на пороге с яркими улыбками и свёртками в руках, у мамы был настоящий шок. Я только подумала: «Вот теперь сестре точно достанется». Но Владе в тот момент уже было всё равно. Она сияла, открывая скромные коробочки и пакетики: заколки, тетрадки, дешёвые игрушки — для неё всё выглядело как сундук с сокровищами. Глаза её горели такой радостью, что на миг показалось: тот день ничем не хуже праздников, о которых рассказывали дети в школе Мама же, сжав губы, «держала лицо» перед непрошеными гостями. Она быстро напекла блинов, достала варенье, и девочки ели, смеясь и болтая, будто всё было именно так и задумано. Но я видела: внутри у мамы зарождается буря. И как только гости ушли, гром грянул. Она злилась на Владу — за дерзость, за «позор» перед людьми, за то, что дочь решилась на праздник без спроса. И всё же, несмотря на мамин гнев, для сестры этот день остался самым памятным. Её единственным настоящим днём рождения. Мы обе запомнили свои дни рождения по-разному, но в каждом из них было то, чего в нашей семье почти никогда не случалось: ощущение маленького праздника.

А самым большим праздником для нас всё же был Новый год. Мы ждали его с особым трепетом, потому что именно тогда жизнь будто приоткрывала дверцу в другой, более радостный мир.

От колхоза нам давали пригласительные билеты на ёлку. В огромном зале выступали Дед Мороз и Снегурочка, звучала музыка, а мы, затаив дыхание, смотрели представление. Но самым волнующим моментом был пакет сладостей, который вручали каждому ребёнку. В нём обязательно лежали мандарин, яблоко, печенье, целая горсть леденцов и шоколадных конфет, а иногда даже маленькая игрушка. Мы бережно несли всё это домой и выкладывали на общий стол. И тут неизменно появлялся Рихард. Он без лишних слов выбирал все шоколадные конфеты и забирал себе, оставляя нам остальное. Нам, конечно, было очень обидно, но мысли о том, чтобы спрятать сладости или съесть что-то по дороге, у нас даже не возникало — так уж мы были воспитаны. Дома к празднику всегда ставили большую ёлку. Подарков под ней, конечно, никогда не было, зато мама старалась приготовить что-то вкусное. Она пекла пироги, лепила пельмени, а мы с удовольствием помогали ей, и кухня в этот день превращалась в маленький цех радости. Телевизор показывал праздничные мультики, и мы смотрели их, раскрыв рты от счастья. А потом происходило настоящее чудо: мама отрывалась от забот и садилась играть с нами. Мы начинали в «Города», и она хитро щурилась, подкидывая такие названия, о которых мы и не слышали. Смеху было много: мы спорили, придумывали, сдавались. Из бумаги мастерили гирлянды и оригами, развешивали их по комнате. А ещё у нас был пистолетик с присосками, и мама вдруг могла взять его в руки, прицелиться и выстрелить прямо в стену или в шкаф. Мы хохотали от неожиданности, а она вместе с нами. Те дни были особенными. Может, и не было подарков под ёлкой, но были смех, запах пирогов, блеск гирлянд и ощущение, что в тот вечер мы все вместе. И именно такие минуты стали самыми светлыми воспоминаниями моего детства.

…Однажды мы с мамой куда-то поехали. На вокзале ждали электричку. Было холодно до дрожи, а сама железнодорожная станция представляла собой три стены и две скамейки — ветер свободно гулял между ними. Я сидела, прижав руки к коленям, когда мама вдруг подтянула меня к себе, крепко обняла и поцеловала в щёку. Я оцепенела. Это было впервые в жизни. Вместо тепла и радости меня накрыло странное ощущение: будто произошло что-то чужое, непривычное, непонятное. Мне стало неловко, не по себе. Я тут же отстранилась и сделала вид, что ничего не произошло. Но внутри всё клокотало — не от счастья, а от неожиданности и растерянности.

Были и другие случаи, когда мама проявляла свою любовь. Вечером накануне школьного праздника я сказала, что мне нужен белый воротничок. У меня его не было. Мама резко отмахнулась: «Где я тебе его возьму?» Я легла спать расстроенная и уже представляла, как завтра среди других девочек в белых воротничках буду чувствовать себя неловко.

Но утром всё изменилось. Я вышла на кухню, и мама молча ушла в свою комнату. Вернулась она с аккуратно связанным белым воротничком. Подошла ко мне и стала завязывать его на моей форме. Её руки оказались так близко к моему лицу, что я уловила их запах — тёплый, немного пряный, родной. И вдруг он стал для меня ароматом заботы и любви. Я стояла счастливая и растерянная, словно передо мной был не просто воротничок, а подарок от сердца. Тот запах я запомнила на всю жизнь.

И подобное было не единственным её ночным чудом.. Когда я сказала, что мне нужен фартук для урока труда, мама снова ответила привычным: «Где я тебе его возьму?» Но наутро на столе лежал аккуратно сшитый фартук. Я сразу поняла: мама делала его ночью, вручную, ведь у нас не было машинки. Но швы были такими ровными и крепкими, что никто бы никогда не догадался, что всё сделано только её руками. В этом и заключалась мамина любовь. Она любила нас как умела: не объятиями и нежными словами, а вот такими маленькими делами. Возможно, все её промахи шли от того, что сама она не была воспитана в ласке и просто не умела проявлять заботу иначе. Но именно это и путало меня сильнее всего. Если мама так любила, почему тогда не вставала на мою защиту? Почему молчала, когда меня унижали? И теперь, когда рядом был Рихард, она догадывалась, что происходит, но тоже никак не могла меня защитить. Внутри меня жило странное противоречие: я чувствовала её любовь и одновременно её бессилие.

Я часто спрашивала маму, почему она не уйдёт от Рихарда. На что она только горько отвечала: «А куда я уйду? Кому я нужна со столькими детьми?» Каждый раз слышать это было тяжело. Моей единственной мечтой становилось одно — никогда больше его не видеть. Думаю, мама обо всём догадывалась, но никогда ни о чём меня не спрашивала. И от её молчания было ещё больнее: она знала, что мне плохо, но молчала. В глубине души я понимала: она оставалась с ним не потому, что не видела, какой он, а потому, что боялась остаться одна, без поддержки, без статуса замужней. Ей было страшно показаться людям «брошенной» женщиной с детьми. Мама скорее предпочитала жить рядом с человеком, который обижал и её, и нас, чем вынести осуждающие взгляды со стороны. А я знала одно: уйти от него она никогда не решится.

Зато каждое лето у нас было своё дело, которое объединяло и хоть немного отвлекало. Когда мне было девять или десять лет, мы с Игнатом и мамой ходили стричь колхозных овец. Сначала мы с братом брали одну овцу на двоих: он начинал с хвоста, я — с головы. Стригли простыми ножницами, потому что электрических тогда не было. Со временем руки наловчились, и мы уже брали по овце каждому. Могли подстричь по шесть-семь голов за день, а мама справлялась с двадцатью — двадцатью пятью. Труд был тяжёлый: солнце палило, руки уставали от постоянного сжатия ножниц, а от шерсти поднимался особый запах — густой, маслянистый, с примесью овечьего тепла. Но были и перерывы, и самые весёлые минуты наступали, когда нужно было поймать овцу. Мы гонялись за ней по вольеру, смеялись, падали в солому, а когда удавалось вскочить на её спину, она мчалась прочь, сопротивляясь изо всех сил. Я каталась на ней, пока она не сдавалась, а потом мы её аккуратно связывали, стригли и отпускали уже обновлённую.

Шерсть мы аккуратно складывали в мешки, после чего её взвешивали. Мама получала деньги в зависимости от килограммов — деньги за очень тяжёлый труд. Но нам, детям, их никогда не давали. Да мы и не просили: знали, что семье они нужнее. И теперь я думаю: как будто уже тогда во мне соединялись два начала. С одной стороны — тяжёлая физическая работа, привычка к терпению и усидчивости, которую я приобрела во время овечьих стрижек. Ведь я часами держала в руках ножницы, училась делать точные и быстрые движения. Именно это ощущение инструмента в руке и стало для меня первым шагом в будущее — в профессию, где ножницы станут продолжением пальцев, только уже для другой красоты. С другой стороны — те самые фломастеры и раскраска про кота Леопольда, что научили меня видеть цвет и линии. Позже эти два мира сольются в одно: ремесло и творчество станут единым делом моей жизни. Моей силой. Когда я впервые ощутила в себе силу? Вернее, поняла, в чём она?

…Как-то в интернате у меня разболелся живот. Боль накатила резко, скрутила меня так, что я не знала, куда деваться. Живот у меня вообще болел часто, и меня постоянно клали в больницу. Врачи каждый раз ничего не находили и снова отправляли домой. Сейчас я понимаю: скорее всего, это был стресс, который прятался внутри и вот таким образом проявлялся. Но тогда мне было по-настоящему страшно. Боль была такой сильной, что я каждый раз думала: что со мной происходит, почему все случается именно со мной? В тот раз в интернат приехала скорая. Меня вывели во двор и довели до кареты, в которой пахло резиной и чем-то аптечным. Машина тронулась, покачиваясь на кочках, и вскоре я оказалась в детском отделении больницы. Там всё было одинаково белым: стены, простыни, халаты, — и в воздухе висел тяжёлый запах хлорки вперемешку с запахом манной каши из столовой. На следующий день привезли моего младшего брата Василия. Ему тогда было всего пять-шесть месяцев, а мне десять лет. Мама зашла ко мне в палату, задержалась всего на минуту и строго сказала:

— Глаз с него не спускай.

После чего она уехала домой. В то время родители не оставались в больнице с детьми, и никого подобное не удивляло. Я с радостью побежала в палату, где лежал Василий. Там стояло много одинаковых железных кроваток, и малыши лежали тихо, почти беззвучно посапывая. Только мой брат плакал во всё горло, словно звал именно меня. Стоило ему заметить меня, как слёзы сразу прекратили литься, и он протянул ко мне ручки. Я подхватила его, прижала к себе и почувствовала, как он постепенно успокаивается. Василий доверчиво уткнулся в моё плечо и затих. Я привычно переодела его — сменила ползунки, поправила одежду, так как умела заботиться о малышах, с опытом и пониманием, что ему нужны тепло и сухость. Вдруг дверь распахнулась. На пороге появилась медсестра, и её голос прозвучал резко и безапелляционно:

— Ты его сестра, я знаю. Но в отделение для грудных тебе нельзя. Выйди немедленно и больше сюда не заходи.

Я крепче прижала к себе брата, будто надеялась удержать нас обоих. Но спорить не было ни сил, ни прав. Пришлось наклониться и осторожно опустить его в кроватку. Василий тут же заплакал снова, вытянул ко мне ручки, а у меня глаза наполнились слезами. Я провела ладонью по его одеяльцу, задержалась на секунду и всё же вышла в коридор. Дверь мягко закрылась за моей спиной, оставив меня одну.

Я стояла и слушала как плакал Василий. Хотелось вернуться, снова взять его на руки и прижать к себе, но я понимала: нельзя. Медсестра сказала это слишком строго, и её слова будто захлопнули дверь не только передо мной, но и перед моим желанием быть рядом.

Коридор тянулся длинным гулким тоннелем. Лампы жужжали, пахло лекарствами и влажной тряпкой после уборки. Я шла по нему к своей палате, и каждый шаг отдавался в ушах так громко, что казалось, весь больничный корпус слышит, как я иду от брата прочь. Наступил вечер. В отделении погасили свет, дети разошлись по кроватям, и больница погрузилась в полную тишину. Только один звук прорезал эту тишину — громкие крики моего брата. Они разносились по длинным коридорам, отражались от стен и будто били прямо в мою грудь. Я лежала на своей койке, уткнувшись лицом в подушку, и не могла сдержать слёз от бессилия и жалости к нему. Я знала, что он зовёт, и знала, что не могу подойти. Это было тяжелее всего: слышать его крик и оставаться на месте.

Так продолжалось до самой ночи. Моё сердце рвалось к нему, а тело оставалось неподвижным. Сон не приходил, я только вслушивалась в тёмную тишину, прерываемую его плачем, и чувствовала, как каждая минута тянется бесконечно. И вдруг в глубокой тишине дверь моей палаты распахнулась. Вошла медсестра — её шаги были резкими, как и голос. Она грубо бросила:

— Вставай немедленно и иди успокой своего избалованного, капризного брата! Он всем мешает!

Я даже не подумала спорить. Сразу вскочила с кровати и побежала к нему. Счастью не было предела, когда я подняла его — красного, заплаканного, с мокрыми щёчками — и прижала к себе. Он моментально успокоился, как только оказался у меня на руках. Его горячее, вздрагивающее от рыданий тельце постепенно расслаблялось, дыхание становилось ровнее. Я тихо укачивала его, шептала что-то ласковое, и вскоре он уже крепко спал у меня на плече. Тогда я осторожно переложила его в кроватку, поправила одеяльце и сама села рядом на стульчик. Упёрлась лбом в прохладную перекладину кроватки, положила на неё руки и незаметно для себя тоже уснула, будто рядом с ним и мне наконец разрешили отдохнуть. Вдруг я почувствовала лёгкие удары по плечу. Это была медсестра. Она наклонилась и тихо, но строго сказала, что пора отправляться в палату: Василий уже спит. Я поднялась, полусонная, побрела по коридору и, добравшись до своей кровати, тут же уснула.

Утром, едва открыв глаза, я сразу побежала к брату. Больше меня не прогоняли, и я проводила с ним целые дни: была рядом, помогала, просто сидела, наблюдая, как он дышит во сне. Всё время я ловила себя на одной мысли: только бы меня не выписали раньше него. Поэтому на вопросы врачей про живот я твёрдо отвечала, что боль ещё не прошла. На самом деле я уже давно о ней забыла. Главное было одно: не оставить его одного. Теперь я понимаю: именно тогда я впервые ощутила, что сила не в том, чтобы терпеть свои страхи и боли, а в том, чтобы быть рядом с тем, кто нуждается в тебе. Это чувство оказалось крепче любых лекарств и важнее любого диагноза. Гораздо позже я в этом убедилась ещё не раз.

…Когда мне было двенадцать, а брату Игнату — тринадцать, мы вместе пошли работать в колхоз на летних каникулах. До сих пор удивляюсь, как мама решилась отправить девочку на такую тяжёлую работу.

Там трудились в основном мальчишки постарше. Работа заключалась в том, чтобы разгружать тюки с сеном и складывать их в сараи. Сухие тюки ещё можно было поднять самой: я подхватывала их и передавала дальше по цепочке. Но бывало, что сено приходило влажным, и тогда вес становился неподъёмным. Я со слезами на глазах пыталась оторвать тюк от земли, но руки и спина предательски сдавались. Тогда нам позволяли становиться вдвоём, и вместе мы кое-как поднимали эту тяжесть. К вечеру спина ныла и ломила так, что я падала в кровать без сил. Но стоило утру наступить, боль уходила, и я снова шла на работу, словно ничего не было. Помимо тяжёлых тюков, был и ещё один вызов. Все ребята вокруг говорили по-латышски, а моё знание этого языка в то время было очень слабым. Я плохо понимала и ещё хуже говорила. Но, будучи разговорчивой, я всё же пыталась говорить как могла. За это меня высмеяли. И я замолчала на целых две недели. Когда снова решилась заговорить, опять ошиблась, и опять смех. Тогда я замолкла уже на месяц. Но это молчание не прошло даром: я очень внимательно ловила каждое слово, каждое выражение, прислушивалась к интонациям. И через месяц, когда я наконец открыла рот, вдруг обнаружила, что говорю по-латышски чисто и свободно. Осенью в школе учительница удивилась: всего за одно лето у меня язык, по которому раньше была плохая оценка, стал почти безупречным. Когда я получила первую зарплату, счастью не было предела: она оказалась больше той суммы, что в то время зарабатывала мама. Все деньги мы, конечно, отдали ей. Даже мысли не возникало, что может быть иначе. И хоть мне было всего двенадцать, маленькой я себя уже не чувствовала. Наоборот — работа, деньги, ощущение, что я вношу свою долю в общую копилку семьи, делали меня взрослой. Я гордилась тем, что могу помогать. Но мама меня никогда не хвалила. Или, может быть, я просто этого не видела. Иногда было обидно: хотелось хоть раз услышать, что она гордится мной.

Возможно, по этой причине слова одобрения стали для меня значимыми на всю жизнь. Мне всегда хотелось, чтобы кто-то сказал: «У тебя получается», «Ты не такая уж и плохая». И сколько бы лет ни прошло, во мне жило стремление услышать слова похвалы — простой и человеческой. В этом и заключается парадокс: я очень жду тёплых слов, мечтаю их услышать, но стоит кому-то их произнести, и мне становится неловко. Кажется, будто это неправда, будто люди говорят так лишь из вежливости или чтобы подбодрить. Я краснею, отмахиваюсь и думаю: «Ну зачем вы так? Похоже, преувеличиваете». И в то же время внутри меня маленькая девочка прыгает от радости: «Наконец-то! Мне сказали, что я молодец». В общем, ещё тот спектакль: сама жду аплодисментов, а когда хлопают, хочется сбежать за кулисы. Так мы проработали всё лето — до самого первого сентября, когда снова пошли в школу, усталые, загорелые, но уже будто немного старше своих лет.

Глава 7

Я всегда радовалась возвращению в школу и интернат. Тот день для меня был как маленький праздник — сердце стучало быстрее, будто я входила не в учебный корпус, а в какой-то театр, где снова откроется занавес. Хозяечка звала меня помогать, и я летела к ней как на крыльях, самое счастливое время. У неё в комнате всегда пахло так, что кружилась голова: тёплой выпечкой, сахаром, приправами. На полках теснились десятки баночек: в одной притаилась ваниль, в другой — корица, где-то рядом лежала засахаренная цедра лимона, — а ещё стояли какие-то загадочные бутылочки, от которых веяло то Востоком, то Рождеством. Я садилась на табурет и с жадным любопытством наблюдала за этим волшебством. Казалось, Хозяечка колдует: щепотка здесь, капелька там — и вот уже тесто оживает, поднимается, становится мягким и послушным. Как у неё это получается? В моих детских глазах она была настоящей феей с деревянной ложкой вместо волшебной палочки. Её пирожные и торты были знамениты на всю округу. Не только учителя, но даже сам директор школы заказывал у неё сладости для своих праздников. И это были не просто торты — это были архитектурные сооружения: кремовые розы раскрывались как настоящие бутоны, орехи сверкали глянцевым боком, а шоколадные завитки выглядели так, словно их нарисовали кисточкой. Иногда она давала нам попробовать по маленькому пирожному, и это было как выиграть главный приз в лотерею. А когда Хозяечка срезала лишнее с кексов, мы ждали обрезков с таким же азартом, как взрослые ждут премьеры в театре. Смеялись, делили кусочки, облизывали пальцы — и казалось, что вкуснее ничего на свете быть не может. Я смотрела на всё и мечтала: когда-нибудь на мой праздник тоже появится такой торт. Представляла, как свечи отражаются в кремовой глазури, а вокруг звучит восторженное «ах!». Но дальше мечтаний дело не шло — реальность была суровой. И всё же сама возможность находиться рядом с этим чудом казалась подарком. Я, конечно, делала вид, что просто подаю муку или держу миску, но внутри мне хотелось аплодировать каждому её движению. Может, именно тогда я впервые поняла: красота может быть съедобной, а волшебство вполне укладывается в форму круглого торта.

У Хозяечки на руке не хватало одного пальца, и это всегда будоражило моё воображение. Когда я была маленькой, то и дело ловила себя на мысли: куда же он делся? Как можно спокойно жить без такой важной части руки? Однажды я набралась смелости и спросила прямо в лоб. Хозяечка не смутилась, не рассердилась, а с той самой своей улыбкой, чуть прищурив глаза, поведала историю. Оказалось, всё началось с пустяка: поцарапала палец и даже не придала этому значения. Жила, работала, месила тесто. А потом вдруг он загноился. Когда обратилась к врачу, было уже поздно — воспаление зашло слишком далеко, и палец пришлось ампутировать. Мне стало её так жалко! В детском воображении жизнь без пальца казалась чем-то ужасно неудобным и очень болезненным, будто навсегда потерялась какая-то важная деталь. Но она сама относилась к этому легко, никогда не жалуясь. Удивительно было наблюдать, как она орудовала ложкой, резала ножом, украшала торты и ни на секунду не выглядела беспомощной. Казалось, она даже не замечала своего «недостатка».

Все дети интерната любили нашу Хозяечку. Для нас она была словно общая бабушка: тёплая, с запахом ванили и корицы, всегда готовая приласкать словом или кусочком пирога. Забавно, но её настоящего имени мы не знали. Для всех — от малышей до старших ребят — она была просто Хозяечка, и это имя звучало почти официально, как титул. Иногда она могла и пожурить нас — за шум, за шалости, за непослушание. Но в «выговорах» было столько мягкости, что серьёзно их никто не воспринимал. Я всегда замечала, как в уголках её губ пряталась улыбка, как глаза светились озорством. Она будто нарочно делала вид, что строгая, а на самом деле смеялась вместе с нами.

Мой лунатизм, к сожалению, никуда не делся: я могла проснуться утром не в своей кровати, а в ногах у какой-нибудь девочки. Это было особенно странно — засыпать у себя, а очнуться утром в чужих ногах, словно меня кто-то перенёс во сне. Наутро девочки с испугом рассказывали, что слышали ночью какой-то шорох, открывали глаза и видели, как я брожу по комнате. Всем в такие моменты становилось жутко, но никто не решался меня остановить. Им приходилось лежать тихо, затаив дыхание, и ждать до утра, пока я мирно спала в ногах у одной из них. Мне было мучительно стыдно. Я оправдывалась и говорила, что я безобидная, что никому зла не сделаю, и сама же старалась в это поверить. Но больше всего я боялась, что вдруг выйду из комнаты девочек и попаду в комнату мальчиков. Представляла, как ненароком заберусь кому-то в ноги, и от одной этой мысли бросало в холод. Иногда я даже сама просила девочек: «Свяжите меня на ночь, чтобы я не ушла!» — и почти умоляла их остановить меня, если вдруг они увидят, что я направляюсь к двери. Сначала они смеялись, но потом соглашались: брали старые колготки, завязывали крепкий узел, и я спала спокойнее. Так мои ночные похождения стали маленьким секретом интерната. Днём над этим подшучивали, и порой можно было услышать весёлый шёпот: «Ну что, чья сегодня очередь быть подушкой для её ног?» Мы все смеялись, хотя внутри я всё равно жила с тревогой: вдруг однажды сон заведёт меня туда, куда совсем не нужно.

По утрам разговоры в спальне начинались с шёпота. Одна тянула одеяло к подбородку и, закатывая глаза, рассказывала:

— Представляете, ночью она снова пришла!

— К кому? — раздавался хихикающий шёпот.

— Ко мне! В ногах лежала, я еле дышала от страха!

Сначала все притворялись серьёзными, кивали, будто речь шла о чём-то ужасном, но вскоре хохот срывался с губ. А я сидела красная как помидор, прикрывала лицо ладонями и ворчала:

— Ну хватит, я же не виновата!

Девочки дружно вздыхали:

— Не виновата, зато страшно! Мы ночью даже пошевелиться не можем, только глаза открыли — и ты там, в ногах!

И я понимала их: сама бы, наверное, испугалась до дрожи. Но всё равно было обидно, что моё ночное «приключение» стало поводом для шуток.

Однажды одна из самых смелых девчонок заявила:

— Ладно, если что, я первая её остановлю!

И все посмотрели на неё так, будто она собралась совершить подвиг.

Но, конечно, ночью никто и пальцем не шевелил. Каждый лежал, как мышка под веником, пока я совершала свои таинственные прогулки.

И всё же во всём этом было что-то тёплое: девочки смеялись не злорадно, а скорее по-доброму, с облегчением, что всё закончилось благополучно. Я и сама потом могла посмеяться вместе с ними, правда, смех мой всё равно был с лёгкой горчинкой стыда.

Со временем мои ночные похождения стали привычными для всех. Девочки уже не вскрикивали от страха, а лишь натягивали одеяла повыше и переглядывались в темноте. Иногда кто-то, совсем не открывая глаз, шептал:

— Тс-с… опять пошла…

И снова все делали вид, что спят, будто так проще переждать момент. Я чувствовала себя виноватой даже тогда, когда ничего не помнила. Словно у меня была вторая жизнь, где я, не спросив разрешения, вторгалась в чужое пространство. Самым тяжёлым было утро. Когда меня поддразнивали: «Ну что, где ты сегодня ночевала?» — я хотела исчезнуть. Стыдно, неловко, а внутри ещё и боязнь: а вдруг в следующий раз я всё-таки доберусь до мальчишеской комнаты? Эта мысль вгоняла меня в дрожь, будто впереди маячила катастрофа. Я серьёзно просила девочек: «Если увидите, что я направляюсь к двери, остановите меня во что бы то ни стало!» И хотя ночью никто не осмеливался ко мне приблизиться, они каждый раз говорили: «Хорошо, мы будем следить за тобой». И, как ни странно, эти обещания немного меня успокаивали. На самом деле они не останавливали меня, но мне важно было знать: я не одна, рядом есть те, кто в курсе моего странного ночного «дара».

Слава богу, самого страшного так и не случилось. В мальчишескую комнату я ни разу не забрела, и эта мысль приносила мне облегчение, словно жизнь подарила отсрочку от какой-то нелепой катастрофы. Я была безмерно рада и благодарна судьбе за то, что мои ночные походы ограничивались лишь девичьей спальней. Со временем всё стало затихать. Мой лунатизм будто устал от собственных проказ и постепенно сошёл на нет. С каждым годом я просыпалась всё чаще там, где и засыпала, — в своей кровати. И вместе с тем уходил давний страх: больше не нужно было просить девочек связывать меня на ночь колготками или дрожать от мысли, куда заведёт сон. Когда я вспоминала об этом позже, даже самой себе казалось невероятным, что всё пережитое произошло в моей жизни: ночные странствия, испуганные взгляды подруг, шутки про «чья очередь быть подушкой». Всё постепенно превратилось в смешные истории из прошлого, а я училась воспринимать свой «недостаток» как ещё один штрих к портрету — странный, но в чём-то даже родной.

По выходным я ездила домой. И там было невыносимо. Но я уже перестала быть той робкой девчонкой — могла за себя постоять и не позволяла Рихарду приближаться ко мне слишком близко. Однажды я даже пригрозила: если это не прекратится, пойду в милицию и расскажу всё. Слова мои прозвучали уверенно, но внутри всё дрожало. Рихард, услышав сказанное, рассвирепел: глаза потемнели, дыхание стало тяжёлым. В следующее мгновение он схватил со стола большую глиняную кружку с горячим чаем и со всего размаху метнул в меня. Хорошо, что я стояла в дверном проёме, уже готовая к бегству. Я прекрасно понимала: если решусь дать отпор, ничем хорошим это не кончится. И только быстрая реакция спасла меня тогда — я захлопнула дверь прямо перед летящей кружкой. Она с грохотом врезалась в косяк, разбилась вдребезги, а кипяток брызнул на пол. Я не стала ждать следующего удара. Рванула прочь и убежала туда, где чувствовала себя в безопасности, — в свой любимый лес. Там пахло влажной корой, прелыми листьями, и тишина принимала меня в объятия. Ветки над головой шептали что-то своё, словно убаюкивая.

После того как я пригрозила, посягательства Рихорда прекратились. Но легче не стало. Свою злость и ненависть ко мне он начал выражать иначе: грубостью, криками, потоком обидных слов. Однажды, желая ударить побольнее, он бросил:

— Вот посмотри на свою сестру, Владу. Вот она — настоящая красавица. А ты — мелкая уродина.

Странно, но зависти к сестре у меня не было. Я и сама видела: она действительно была очень красивая — высокая, темноволосая, кареглазая, с прямыми стройными ногами. Даже мамина сослуживица, увидев её однажды, загорелась идеей отвезти Владу в модельное агентство, уверяя, что у неё есть все данные. А я же — словно её противоположность. Маленького роста, коренастая, с бледным лицом, которое обсыпали ненавистные мне веснушки. Глаза какие-то неяркие, зеленоватые, словно недокрашенные. Волосы — соломенного цвета, тусклые. В зеркале я казалась себе чужой и некрасивой. После презрительной реплики Рихарда у меня будто прибавилось ещё больше отвращения к собственной внешности. Я всё больше верила, что «уродина» — это про меня.

Однажды мама предложила мне:

— Хочешь, будешь подрабатывать в выходные?

А я ведь хваталась за любую работу, а если надо было ещё и уходить из дома, то это было просто счастье. У мамы был знакомый — милый старикашка, который работал в теплице, выращивая цветы для цветочного магазина. Недавно он переехал в новую квартиру и теперь искал помощника по хозяйству. Я с радостью согласилась. Работа казалась совсем простой, даже не работой, а приятной возможностью сменить обстановку. В первый раз мне предстояло ехать к нему на электричке. Я устроилась у окна, смотрела на мелькающие поля, леса, станции, и сердце билось чаще: впереди ждало что-то новое, чистое и доброе. Когда я вошла в его квартиру в Юрмале, то ахнула. Новый дом, аккуратный подъезд, а сама квартира — пусть однокомнатная, но с такой красивой планировкой, что глаза разбегались. Большая кухня с двумя входами: один из коридора, другой прямо в просторную светлую комнату. А санузел с ослепительно белой ванной просто завораживал.

«Вот бы и у нас такая была!» — подумала я. У нас ведь никогда не было ни ванны, ни горячей воды. Мы мылись в тазах, а чтобы помыться по-настоящему, ходили в городскую баню. На печи всегда стоял огромный чугунный котёл, в котором грелась вода. И потому белая ванна у старичка казалась мне настоящим чудом. Он сам был человеком простым и добродушным. Немного прихрамывал, пользовался палочкой. В квартире после переезда стоял хаос: коробки, узлы, много вещей. Мы каждый раз принимались перекладывать их, но казалось, что вещей вдвое больше, чем места. Порядка так и не наступало. И всё же каждую неделю он исправно передавал маме деньги за мою помощь. Я не понимала: за что? Ведь, по сути, я почти ничего не делала. Каждый раз, как только я собиралась работать по-серьёзному, он останавливал меня мягкими словами:

— Работа не убежит, — улыбался он и начинал рассказывать о себе.

Я слушала. Оказалось, у него есть дочь, но у неё своя семья и заботы, они почти не общаются. В его голосе я слышала не только горечь, но и какое-то смирение. Мне тогда казалось, что ему просто важно, чтобы рядом был хоть кто-то: не для работы, не для дел, а для того, чтобы выговориться и не оставаться совсем одному. Я думала: вот ведь как бывает — человеку нужны не руки для помощи, а уши, чтобы кто-то его слушал, и просто живое присутствие. Так думала я тогда.

Как-то он подарил мне фотоаппарат и стал учить им пользоваться. Я была в восторге, щёлкала всё подряд — окна, деревья, свои кеды — и не могла нарадоваться. Когда плёнка закончилась, он показал, как её проявлять. Помню, как в тёмной ванной мы засовывали руки в какой-то длинный чёрный рукав и на ощупь промывали плёнку, а потом вешали её сушиться. Это казалось каким-то секретным волшебством.

Он всегда давал мне деньги и просил сходить в кулинарию за чем-нибудь вкусным. Потом мы садились за стол, ели, и я слушала его рассказы. Мне нравилось приезжать к нему, но всё равно внутри жило какое-то напряжение. Он был вроде милый, заботился обо мне, а у меня появлялось чувство тревоги. Я сама не понимала почему. Возможно, просто не привыкла к тому, что ко мне относятся так хорошо. Это сбивало с толку. Мне тогда было лет двенадцать-тринадцать.

И вот однажды я приехала и увидела, что ванна наполнена водой, а по воде плавают лепестки роз. Раньше я такое видела только по телевизору. Он сказал, что приготовил это для меня: мол, я наверняка устаю дома, работаю не покладая рук, а здесь должна отдыхать. Мне все показалось странным. Первая мысль — отказаться, но я подумала, что будет невежливо. Он же старался, заботился обо мне. К тому же в глубине души мне хотелось окунуться в тёплую воду с ароматными розами.

Я согласилась, но неловкость не отпускала. И тут он стал рассказывать, как я должна мыться, особенно как нежно и правильно мыть грудь. Я почувствовала жуткий дискомфорт, внутри всё похолодело. А когда он добавил, что не стоит запирать дверь в ванную: вдруг со мной что-то случится, и он не сможет помочь, — меня охватил настоящий страх. Но я твёрдо ответила, что со мной ничего не случится и дверь я всё равно запру. После чего я всё-таки заперлась и погрузилась в тёплую воду с лепестками роз. Какое же было наслаждение! Вода пахла сладко и немного терпко, лепестки щекотали кожу, и на мгновение я забыла обо всём. Будто оказалась в фильме, где жизнь красива и беззаботна.

Когда я вышла, стол уже был накрыт. Мы, как всегда, сидели рядом, ели, и он не переставая о чём-то рассказывал. Я слушала краем уха — больше думала о том, что сегодня так ничего и не сделала по хозяйству. Работы как будто и не существовало. Вскоре я поднялась и сказала, что мне пора домой: завтра рано вставать в школу. Когда я уже собиралась уходить и поблагодарила его за всё, произошло то, чего я меньше всего ожидала. Он вдруг наклонился и впился в меня своими губами. Я оцепенела — от ужаса, отвращения, непонимания. Казалось, время остановилось. А потом, когда пришла в себя, ни слова не говоря, бросилась к двери и выскочила из квартиры. Всю дорогу домой я шла, оттирая губы ладонью, словно пытаясь стереть с себя что-то мерзкое, липкое, чужое. И чем больше тёрла, тем сильнее ощущала внутри горечь и стыд. Я ехала домой в электричке, прижавшись к холодному окну. Внутри всё клокотало: стыд, отвращение, обида. Мысли метались кругами: как мама могла отправить меня к чужому человеку, не подумав о том, что может случиться? Конечно, я ничего ей не рассказала. Но в душе поселилось неприятное ощущение, будто мной распорядились без спроса. Словно меня обменяли — и это чувство не отпускало. Единственное, что я позволила себе сказать вслух, категорически заявила маме, что больше к нему не поеду. Она сердито отчитала меня: «Лишишь семью заработка!» Но мне уже было всё равно. Я знала одно — туда я не вернусь. И больше я его никогда не видела.

Часть III

Глава 8

Пришёл тот самый день — вступление в ряды пионеров. Школа гудела как улей: каждый ждал этого дня, будто им вручат не просто галстук, а настоящую награду. Я тоже считала часы. Некоторым ребятам родители заранее покупали форму. Белые рубашки сияли свежестью, а тёмные юбочки и шорты держали строгую складку. Но сильнее всего меня завораживала коробка, которую я однажды увидела в магазине. Внутри всё было разложено так красиво, будто это была витрина мечты: рубашка, аккуратные шорты для мальчиков, юбочка для девочек и, конечно же, главный герой — ярко-алый галстук. Я тогда буквально прилипла к стеклу. Галстук горел, как маленькое пламя, и казался чем-то величественным и недосягаемым. Я мечтала о том дне, когда его, словно сказочное украшение, которое делает тебя частью чего-то большого и важного, повяжут на мою шею.

И вот этот день настал. На мне была обычная школьная форма — синее платье с белым воротничком, всё выглажено до резкости, будто ткань звенела под утюгом. На ногах — белые гольфы и сандалии, чуть потёртые, но для меня они были частью важного костюма. Под торжественные звуки музыки нас вывели в спортивный зал. Пол скрипел под сотнями ног, а мы выстроились в шеренгу, вытянувшись, словно нас вымеряли под линейку. Напротив сидели люди с орденами, блеск которых затмевал свет из высоких окон. Это были фронтовики. Их лица были серьёзными и в то же время мягкими, как у людей, которые видели слишком много и теперь умеют улыбаться иначе. Нам долго рассказывали о том, какая честь — носить красный галстук. Слова звучали торжественно, почти как присяга. И вот наступил самый волнующий момент: ветераны по одному подходили к нам, чтобы завязать на шее алый галстук.

Когда подошла моя очередь, ко мне наклонился ветеран с густыми бровями и строгим взглядом. Его ордена чуть звякнули. Он спросил низким голосом:

— Хорошо ли учишься?

Я в тот момент покраснела, кажется, даже ярче, чем сам галстук, и едва смогла выдавить из себя короткое: «Да». Хотя это было неправдой. Учёба у меня, мягко говоря, оставляла желать лучшего. Фронтовик чуть улыбнулся, похвалил меня и ловко завязал на шее заветный галстук. В тот миг я чувствовала себя почти на небесах — счастье переполняло меня так, что хотелось подпрыгнуть и рассмеяться от радости прямо в зале. Но где-то глубоко внутри таился маленький упрямый стыд. Я знала, что солгала про учёбу, и галстук казался ещё ярче.

Я всё же стала пионеркой, и этот день остался в памяти как самый радостный и одновременно самый тяжёлый. Радостный — потому что я наконец стала носить ту самую часть красного знамени, о которой мечтала. Тяжёлый — потому что с того дня любая моя плохая оценка отзывалась словами: «Недостойна ты этого галстука». Из символа счастья он превратился в напоминание, что надо быть лучше, чем я была…

Был, правда, один школьный предмет, который не приносил мне лишних хлопот, — география. С него всегда начинался школьный день, и утро стартовало не с суеты, а с тихого выдоха. Добрая пожилая учительница почему-то редко заставляла нас корпеть над картами и атласами. Взамен она разрешала доделать задания по другим предметам. Мы с радостью принимали такой подарок: тетради раскрывались, карандаши царапали страницы, а в классе царила тишина. Иногда же она устраивала нам целое приключение: включала фильм на большом экране. Лампа проектора гудела, воздух наполнялся запахом нагретой плёнки, и на белом полотне оживали города и страны. Для нас всё происходящее было словно тайное путешествие за пределы школьных стен: океаны шумели, чужие столицы переливались огнями, и мы сидели, заворожённые, будто сами оказались в тех далёких местах.

Но однажды всё изменилось. Учительница серьёзно заболела, и на замену пришёл другой педагог. Мы оказались в замешательстве. Нового учителя я знала хорошо — он был воспитателем в интернате. В отличие от многих взрослых вокруг, он выделялся умом и был на редкость справедлив. В классе он сразу взял инициативу в свои руки: не стал тянуть время, а первым делом раздал нам список вопросов по теме географии. Хотел проверить, чему нас успели научить. У меня в груди тут же ёкнуло — я-то понимала, что ничего не знаю по этому предмету… Но сдаваться было не в моей привычке. Я смело взяла задание и так же смело начала отвечать, придумывая всё на ходу, как могла. Слова сами слетали с кончика пера, будто я писала не про материки, а какую-то собственную сказку. Когда мы сдали листочки, в классе повисла напряжённая тишина. Учитель пробежал глазами ответы, и вдруг его лицо осветилось широкой улыбкой. Он так громко рассмеялся, что мы все вздрогнули. Потом, не сдержавшись, зачитал вслух один из ответов. Конечно же, мой. Вопрос звучал: «Почему на море волны?» И единственное, что я тогда придумала, — это написать: «Потому что там плавают корабли».

Сначала мне захотелось провалиться под парту. Я горела от стыда и мысленно умоляла, чтобы земля подо мной разверзлась и скрыла меня навсегда. Но тут я заметила, что его смех не злой, не насмешливый, а искренний и добрый, будто он услышал самый чудной анекдот. Все заразились его весельем и расхохотались. И вдруг я тоже рассмеялась вместе со всеми, с облегчением выпуская напряжение.

С того дня я часто вспоминала этого учителя как самого доброго и человечного среди взрослых. Он умел смеяться так, что тебе не было обидно, а становилось легче на сердце.

В школе вдруг начали обращать на меня внимание мальчишки из других классов. Сначала это казалось странным, почти смешным, но постепенно я заметила одного, особенно настойчивого. Он иногда передавал мне маленькие подарки, и я принимала их с благодарностью и лёгким удивлением. Однажды он протянул мне массажную расчёску — по тем временам это было настоящее диво. Я гладила её зубчики и не верила, что у меня может быть такая вещь. А потом пришла записка: «Давай дружить». Он был симпатичным, заботливым, и вроде бы всё могло сложиться, но его поведение сбивало меня с толку. Он часто дурачился и кривлялся, а я тогда воспринимала это всерьёз, думая, что он нарочно выставлял себя в глупом свете. Мне становилось жутко неловко, и я не знала, как реагировать. Я ответила твёрдо и резко: «Нет. Ты ведёшь себя как дурачок». Сказала и сама не заметила, как обожгла его словами. До сих пор мне стыдно за тот отказ. Только теперь я понимаю: все эти дурачества были его защитой, способом скрыть собственные смущение и неловкость. А я, ещё не умея читать такие знаки, просто оттолкнула.

Через какое-то время он заканчивал школу. Впереди у него были выпускные экзамены, и он боялся их так сильно, что почти каждый день твердил одно и то же:

— Лучше бы меня не было, чем сдавать экзамены.

Мы тогда слушали и не воспринимали такие слова всерьёз: мало ли что говорит перепуганный подросток. Но, словно кто-то услышал его просьбу, жизнь сыграла с ним жестокую шутку. За день до экзаменов выдалась жаркая погода. Он пошёл купаться, надеясь, наверное, освежиться и отвлечься от тревоги. Вода искрилась солнцем, звала лёгкостью. Но, нырнув, он не заметил, что в том месте было совсем мелко. На самом дне лежал большой камень. Удар оказался роковым. Эта весть разорвала меня изнутри. Я снова и снова вспоминала ту простую записку со словами: «Давай дружить». И каждый раз вместе с ней в памяти всплывало моё собственное резкое: «Нет». Слова возвращались ко мне эхом, бередили и без того открытую рану.

…Но жизнь шла дальше, принося новые радости и новые волнения. В интернате, где мы были все на виду, вдруг появился один красивый мальчик, который неожиданно обратил на меня внимание. Он казался взрослым. Правда, чаще он оказывал знаки внимания другой девочке, постарше меня, но иногда его взгляд останавливался на мне, и в эти моменты моё сердце начинало бешено стучать. Однажды вечером мне передали от него записку. Я читала её снова и снова, чувствуя, как внутри всё дрожит. Там было написано: «Поднимись на чердак, и там на пятой ступеньке в правом углу тебя ждёт что-то». Никому ничего не сказав, я тихо отправилась туда. Деревянная лестница жалобно скрипела, в воздухе пахло пылью и старыми досками. Сердце то сжималось от страха, то подпрыгивало от любопытства. Я всё ещё сомневалась: а вдруг это розыгрыш? Я уже знала, на что способны мальчишки. Однажды меня точно так же позвали, обещая показать «звёздное небо».

— Хочешь увидеть звёзды? — спросили тогда с серьёзным видом.

— Конечно, хочу! — ответила я с неподдельным интересом.

Они накинули надо мной чей-то пиджак, приставив один рукав прямо к моим глазам.

— Смотри наверх, — скомандовали мальчишки. — Сейчас выключим свет, и увидишь!

В комнате стало темно. Я с волнением смотрела в чёрный рукав, ожидая чуда, и уже почти поверила в магию. Но вместо звёзд на меня вдруг хлынула холодная вода. Я вскрикнула, отпрянула, а они, хохоча до слёз, разбежались в разные стороны. Я стояла мокрая, растерянная, с бешено колотившимся сердцем… и вдруг сама засмеялась. Было слишком нелепо и по-детски долго злиться. В тот момент я поняла: жизнь в интернате редко дарит настоящие чудеса, но уж весёлых «сюрпризов» хватает с избытком.

И сейчас в сомнениях шаг за шагом поднималась по тёмным ступеням, считая вполголоса: первая, вторая, третья… На пятой остановилась и, протянув руку в угол, нащупала что-то шуршащее. Бумажная салфетка. Сердце ухнуло вниз. В ладони я почувствовала что-то тяжёлое и круглое. «Хорошо хоть не мягкое», — с улыбкой подумала я, крепче сжав свёрток и двинувшись к свету. Там, у окна, я развернула бумагу и увидела большое красное яблоко. Настоящее чудо среди зимы. Оно блеснуло так аппетитно, что казалось, будто само принесло с собой запах лета. Я была безмерно счастлива. Долго держала яблоко в руках, словно драгоценность.

Но дальше ничего не последовало — ни новых записок, ни признаний. Иногда мне казалось, что он заботился обо мне как о младшей сестрёнке. А иногда приходила другая мысль: может, ему просто было стыдно, что узна́ют другие, что я ему нравлюсь. Всё потому, что я считала себя страшненькой и в своей голове напридумывала кучу причин, почему так и должно быть.

…Больше всего я тогда любила школьные дискотеки. Музыка гремела, лампочки тускло мигали, и мы с девчонками плясали до упаду, будто хотели затанцевать все свои тревоги. И вот однажды заиграла медленная мелодия. Всё вокруг будто замедлилось — смех, голоса, шум шагов. И вдруг ко мне подошёл мальчик из старшего класса. Он протянул мне руку и пригласил на танец. Я сперва даже не поверила, что он выбрал меня, и отмахивалась, краснея до ушей. Но подруги, заметив моё смятение, дружно подтолкнули меня вперёд. И вот я стояла напротив него, сердце колотилось так, что звуки музыки едва перекрывали его стук. Счастью моему не было предела: кто-то при всех, не постеснявшись, пригласил именно меня! В тот миг впервые закралось сладкое сомнение: а может, я вовсе и не такая уж уродливая?

Поздно вечером, после дискотеки, мы с сестрой возвращались домой. В электричке всё ещё звенели в ушах обрывки музыки и смеха, но стоило выйти на тёмную станцию, и настроение резко сменилось. Следом за нами вышел молодой мужчина. На улице было темно, и мы с Владой двинулись по шпалам в сторону дома. Фонари не горели, дорога утонула в кромешной тьме, и единственным спасением был крошечный фонарик, слабый луч которого едва освещал в темноте шпалы под ногами. Вдруг мы заметили, что мужчина идёт за нами. Мы точно знали: он не местный. Наш хутор был маленьким, и всех в округе мы знали в лицо. А этот был чужой. Мы ускорили шаг. Он тоже. Сердце гулко билось в груди, в ушах пульсировала кровь. Мы переглянулись и, не говоря ни слова, обе прибавили ходу. Но он не отставал. Тогда мы с Владой рванули со всех ног. Шпалы мелькали под ногами, и казалось, что вот-вот мы готовы были побить рекорд по бегу в темноте. И тут вдруг позади раздалось:

— Девчонки, не бойтесь! Я сам боюсь!

Мы притормозили так резко, что чуть не налетели друг на друга. Смотрим: идёт тот самый мужчина, руки вскинул, будто сдаётся. А потом объяснил: ему, бедолаге, нужно было на следующую станцию пешком километров пять. Электричка там ночью уже не останавливалась, а путь — через лес, по шпалам, в кромешной тьме. Вот он и пристроился за нами, надеясь хоть так не сойти с ума от страха. Мы сжалились, махнули ему: мол, иди. А потом свернули на свою тропинку к дому, и он, грустный, пошлёпал дальше по рельсам, один на один с темнотой. А мы с сестрой потом ещё долго не могли успокоиться. Сначала вспоминали этот «ужас», вздрагивали, а потом катались со смеху: две перепуганные курицы, которые бегут от человека, который боится ещё больше их. До сих пор стоит вспомнить, и сразу слышу его голос: «Я сам боюсь!»

В школе за эти годы произошло столько всего, что хватило бы на толстую книгу.

…Так и проходили мои годы — то весёлые, то тревожные, но всегда насыщенные. Под конец всё смешалось: и радость, и грусть. Радость — потому что впереди маячила свобода, возможность уехать из дома и наконец-то начать свою жизнь так, как захочу я сама, а грусть — потому что приходилось прощаться с интернатом, ставшим мне почти родным домом, и с Хозяечкой, которая была для меня больше, чем просто воспитатель. Но уже приближался выпускной. Все к нему готовились особенно тщательно: каждая девчонка мечтала блистать, каждый мальчишка старался казаться взрослым. И, к моему удивлению, даже мама отнеслась к этому событию всерьёз. Мы целый день колесили по магазинам в поисках наряда. Казалось, ни одна примерочная в городе не осталась неиспробованной.

И вот после долгих усилий наряд был собран. К моему удивлению и радости, купили именно то, что я сама выбрала: впервые никто ничего мне не навязывал. Я с улыбкой разглядывала обновки: это была маленькая победа — не просто выбрать платье, а почувствовать, что со мной считаются.

И вот настал счастливый день. Я достала плойку и, сражаясь с моими упрямыми светлыми волосами, всё же накрутила их и расчёской уложила в причёску, которая мне казалась настоящим шедевром. На мне была белая блуза с воротником, по краю которого сверкала серебряная кайма, уходящая в завязку. К ней — длинная чёрная шёлковая юбка с воланом из гипюра, мягко колыхавшимся при каждом шаге. Но предметом самой большой гордости стали колготки в сеточку, украшенные блестящей серебряной «ёлочкой» — мечта всех девчонок того времени. Образ довершали изумительные чёрные туфли на аккуратном каблучке с бантиком в белый горошек и широкий резиновый пояс на три кнопки. Я смотрела на себя в зеркало и впервые за долгое время чувствовала себя неотразимой.

С волнением я вошла в школу. И вдруг услышала, как моя учительница, увидев меня, воскликнула:

— Ах, да ты как из журнала «Бурда моден»!

По тем временам это была самая высокая похвала: «Бурда» считалась вершиной моды. От её слов мне стало тепло, я выпрямила плечи и почувствовала уверенность, будто крылья за спиной выросли. В этот вечер я была готова сиять. Впервые, в самый первый раз в жизни я почувствовала себя именно Анастасией. Той самой, которую все годы словно держала на расстоянии, отмахивалась от неё, будто она чужая. Я привыкла жить как будто в тени: то «страшненькая», то «не такая», всегда будто немного не в своей роли. А тут вдруг я шагала по коридору школы в красивом наряде и понимала: вот она я, настоящая, и от себя уже не убежишь. «Анастасия» стояла прямо перед зеркалом, улыбалась и гордо смотрела на меня в ответ. И было так непривычно, но в то же время невероятно приятно.

…Но вместе с этим пришло и время выбора — куда идти дальше. Информации почти не было, я не знала, какие профессии вообще существуют и что мне по силам. В глубине души жила тайная мечта, настолько тайная, что я никому о ней не рассказывала: стать парикмахером, человеком, который делает людей красивыми. И тут же подкрадывалось сомнение: как я могу сделать кого-то красивым, если сама считаю себя уродиной?

Однажды я решилась попробовать хоть что-то. Взяла кухонные ножницы и предложила сестре «причёску от мастера». Опыт у меня был, но в основном с овцами. Я подступилась к её волосам с тем же энтузиазмом, как к овечьей шерсти: подхватила прядь и срезала. Сестра сидела смирно, с ангельским терпением. Выбора у неё, конечно, не было: я была и старше, и ростом тогда выше. Но чем дальше я кромсала её волосы, тем яснее понимала: ничего у меня не выходит. В голове вертелась одна мысль: бедняжке теперь придётся ходить с такой головой, пока волосы снова не отрастут. Потом она мне ещё долго припоминала. И всякий раз мы обе хохотали до слёз: я — над своей «овечьей школой парикмахеров», а она — над тем, что доверилась мне и моим кухонным ножницам. И постепенно это воспоминание стало для нас не про испорченную причёску, а про то, как даже неудача может обернуться тёплой семейной шуткой.

И вот, как водилось, под конец учебного года мы снова сидели на уроке географии. Учительница, будто в шутку верная своей привычке, раздавала нам не карты, а брошюры — на этот раз со списком училищ, которые находились в Риге. Ну конечно, на каком ещё уроке, если не на географии, узнавать, куда занесёт нас жизнь… Мы с подругой тут же занялись выбором профессии. Критерий был прост до смешного: училище должно находиться в центре города и обязательно иметь общежитие. Для моей подруги это не имело никакого значения — она каждый день ездила домой. А для меня было важно совсем другое: чем реже я появлялась дома, тем спокойнее дышалось. И вот, перелистывая страницы брошюры, мы остановились на швейном училище. Красивое название, подходящее местоположение, и главное — общежитие. Решение приняли быстро, будто выбирали не профессию, а место для летних каникул. Но всё закончилось более чем серьёзно: мы подали документы и благополучно туда поступили.

Глава 9

Жизнь в училище для меня была как первый этап взросления. Общежитие — пусть скрипучие кровати, вечные очереди к зеркалу и чайники, сбегающие на плитке, — Но для меня всё происходящее было счастьем. Своя территория, свой ритм, никто не следит, кто и когда пришёл. Я наслаждалась свободой, как ребёнок, которому впервые доверили подержать ключи от квартиры.

По выходным я всё же возвращалась домой. И там меня теперь встречали иначе: не как маленькую, но и не на равных. Мама всё так же оставалась строгой, суровой, но её тон стал мягче. Сестра и брат чаще получали нагоняи и самые тяжёлые задания, а я ловила себя на мысли, что, хоть и чувствую её жёсткий взгляд, но привычный груз на плечах стал легче…

Я всегда с сожалением смотрела, как сестра и брат возились с огородом, носили воду и дрова, пока я приезжала будто гостья из другой жизни: с городскими историями, в чистой юбке. Совесть мучила, но всё равно радость от перемены была сильнее. Соседи к тому времени съехали, и в нашем доме стало просторнее и тише. Мне выделили отдельную комнату. Казалось бы, мелочь, а я чувствовала себя почти хозяйкой. Свои стены, свой угол, пусть и с облупившейся краской и старым комодом, который скрипел, как старая бабушка, всякий раз, когда я его открывала.

Рихард всё так же пил, шумел, устраивал сцены. Но, к счастью, ко мне он больше не приближался. Слово в мою сторону мог бросить, но делал это редко, и я научилась просто не слышать. Внутри у меня появилась крепкая дверь, которую я сама же и заперла. Мама всё чаще заводила разговоры о том, что хочет уехать в город, где прошла её молодость и жили её сёстры. Я слушала её, и сердце сжималось: мне так хотелось, чтобы она решилась. Я уговаривала её бросить всё и поехать, но понимала: она не уйдёт. Слишком много корней, слишком много страхов. Я же тогда уже на удивление чётко знала: мои границы — моя защита. Даже в юности у меня было твёрдое понимание, что можно, а чего нельзя. Такие правила я выстраивала внутри себя сама, без наставников. И, как ни странно, именно подобная внутренняя опора давала мне ощущение взрослости больше, чем любое общежитие или отдельная комната.

…Я начала знакомиться с молодыми людьми. Был среди них один — симпатичный и производивший впечатление человека, у которого всё разложено по полочкам. Он явно выделял меня из толпы: встречал взглядом, улыбался, находил повод подойти. Мне польстило его внимание, и мы стали гулять вместе.

Наши свидания выглядели невинно и просто: мы медленно бродили по городу, разговаривали обо всём и ни о чём, иногда делали вид, что рассматриваем витрины, хотя на самом деле смотрели друг на друга. Он неизменно провожал меня к общежитию, стоял у входа, словно охранник моих границ, и договаривался о новой встрече. Мы так сходили пару раз. И вот что странно: я всё яснее видела, что он очень увлечён мной, а внутри у меня была тишина. Ни бабочек, ни искры. Словно сердце тихо покашливало в кулак: «Нет, милая, это не то».

Когда он в очередной раз пришёл к общежитию за мной, я вдруг ощутила: не хочу. Не хочу снова идти с ним, слушать, улыбаться, когда на самом деле понимаю: обманываю его ожидания. Но сил выйти и сказать прямо у меня не хватило. Я колебалась, переминалась с ноги на ногу и, наконец, решилась на хитрость. Попросила подругу:

— Сбегай, пожалуйста, скажи ему… ну, что мы больше не гуляем.

Она закатила глаза, но согласилась. Снизу доносились обрывки разговора, а я сидела наверху, чувствуя себя трусихой. Через какое-то время подруга вернулась — и не с пустыми руками. Она принесла шикарный букет, явно приготовленный для меня.

— Он был обескуражен, — сказала она слегка виновато, — и очень расстроен.

Я смотрела на цветы и чувствовала, как в груди стыд смешивается с грустью. Но поделать ничего не могла. Сердце упрямо молчало, а мои принципы не позволяли размениваться. Я знала точно: когда появится тот самый, я это почувствую сразу.

Однажды моя соседка по общежитию заглянула ко мне в комнату и сказала с заговорщической улыбкой:

— Пойдём! Сегодня тусовка. Что сидишь тут одна, как старая бабка?

Я сначала засомневалась. Внутри привычный голос шептал: «Лучше сиди спокойно, завтра рано вставать». Но любопытство и лёгкое чувство, что в жизни должно быть хоть какое-то веселье, победили.

Тусовка оказалась вовсе не дикой и шумной, как я себе рисовала. Несколько парней и девушек сидели в кругу, кто-то бренчал на гитаре. Звучали песни Цоя — тогда казалось, что их знают наизусть все. Мы подпевали, иногда фальшивили, но с таким вдохновением, будто от этого зависело будущее страны. Мы гуляли по улице, делились историями, шутили. Атмосфера была простая и добрая: никакого разврата, никакой опасности — только смех, разговоры и ощущение, что мы все здесь свои. Я даже удивилась, что тусовка может быть такой безобидной и милой.

Почти каждый вечер мы собирались вместе. Чаще всего в подземном переходе, где гул шагов становился нашим аккомпанементом, или в парке, где фонари тускло светили, как нарядные свечки. Иногда вся компания решала устроить выезд — ехали к морю, сидели на холодном песке и слушали шум волн, будто это наш личный концерт. А бывало, что вдруг оказывались в аэропорту: брали горячие стаканчики из автомата с кофе и смотрели на самолёты, как будто мы готовимся к полёту.

Иногда приезжала полиция. Синие мигалки выныривали из темноты, нас ставили к стенке, проверяли документы, словно мы были заговорщиками. Мы стояли смирно, стараясь выглядеть прилично, а внутри сдерживали смех: ну что они найдут? пачку семечек и кассету «Кино»? После проверки нас отпускали, и мы ещё долго переглядывались: «Ну вот, почти как в кино!»

Постепенно я заметила, что лидер нашей компании — высокий, статный, с внимательным взглядом — стал задерживаться рядом со мной всё чаще. Его умение слушать и спокойная уверенность делали его особенным. С каждым днём я всё отчётливее понимала: жду встреч не ради компании, а ради него. И внутри появилось то самое тёплое чувство, когда сердце будто тихо улыбается. Иногда он предлагал отойти от шумной толпы и заходил со мной в небольшие кофейни неподалёку. Я была на седьмом небе от счастья. Он заказывал напитки, а десерт всегда доверял выбрать мне самой. Я тянулась то к булочке с маком, то к сладкой с корицей и каждый раз ловила его мягкий, чуть ироничный взгляд. В его жестах не было показной романтики, но именно простота и забота трогали сильнее любых красивых слов. И я всё яснее ощущала: между нами возникает взаимное чувство. Его внимание согревало, рядом с ним мне становилось удивительно спокойно и легко, словно я наконец попала в правильный ритм.

Однажды вечером вся компания решила отправиться к нему домой с ночёвкой. Мы разместились кто где: кто-то на диване, кто-то на ковре. Нам с ним достался матрас на полу. Комната пахла табаком и чаем, кто-то ещё тихонько переговаривался в углу, но постепенно шум стих, и в полутьме остались только мы. Поцелуи пришли сами собой — горячие, настойчивые. Сердце билось так громко, что я боялась: сейчас его услышит вся квартира. Но в какой-то момент он захотел большего. Я почувствовала и сразу сказала: «Нет». Для меня «нет» было не кокетством. Я знала: смогу быть близка только тогда, когда буду уверена, что ему нужна именно я, а не только моё тело. Он сначала подумал, что я ломаюсь, и усмехнулся, но быстро понял: нет, я серьёзна. Я была непреклонна, хотя сердце сжималось от чувств к нему. В ту ночь мои принципы оказались крепче влечения к нему.

Утро встретило нас жёстким молчанием. Солнце пробивалось сквозь щели занавесок, воздух был тяжёлый, с примесью вчерашнего дыма. Он не сказал мне ни слова. Я пыталась держаться: помогала ребятам собирать вещи, смеялась невпопад. Но внутри было ощущение, будто кто-то выдернул из-под меня опору.

Когда мы уже выходили из его дома, он лишь бросил другу:

— Успокой её, она расстроена.

Та фраза больнее всего задела. Будто мои чувства можно было передать кому-то на хранение. После всего он перестал обращать на меня внимание. Я старалась выглядеть невозмутимой, но было горько и обидно. В глубине души я понимала: нужна была не я.

Так как мы все крутились в одной компании, долго ничего скрыть не удалось. Очень скоро все знали: мы больше не вместе. И тогда началось то, чего я меньше всего ожидала. Парни словно наперегонки стали предлагать мне встречаться. Для них подобное было чем-то вроде трофея: бывшая «девушка главаря» теперь с кем-то другим. Я сразу чувствовала подтекст, и от подобного становилось неприятно. Иногда я ловила его взгляд, когда кто-то из ребят подходил ко мне с «предложением». Взгляд казался тяжёлым, сдержанным, и я не могла понять: то ли ревность, то ли просто любопытство. Но одно я знала точно: участвовать в подобном спектакле не хочу. Мне стало противно от всей этой игры, и я решила больше там не появляться.

Не потому, что боялась пересудов, а потому, что не хотела превращать свою жизнь в чьи-то соревнования.

…Дружбу я сохранила только с одним парнем — Романом. Он был моим ровесником, весёлым и простым, без всяких задних мыслей. У меня не было к нему иных чувств, кроме дружеских: я воспринимала его скорее как брата, с которым можно посмеяться и просто поговорить. Мы гуляли, болтали обо всём на свете, он рассказывал новости про компанию, в которой я больше не появлялась. Эти встречи были по-настоящему лёгкими и приятными.

Постепенно моя жизнь стала разворачиваться в другую сторону. Компания осталась позади, как закрытая глава. Впереди же стояли совсем другие вопросы: учёба, первые шаги во взрослой жизни и то, как найти своё место в этом большом, шумном мире. Я чувствовала, что впереди ждут новые, ещё неясные, но уже зовущие перемены.

Глава 10

…Первый учебный год подходил к концу. Весна стояла в самом разгаре: воздух был тёплый, но ещё свежий, пахло влажной землёй и молодой травой. Солнце золотило асфальт двора, а ветки деревьев уже набрали силу и шуршали листвой при каждом лёгком порыве ветра. Я возвращалась из училища в общежитие, и у дверей меня встретила комендантша — пожилая женщина с усталыми глазами и чуть насмешливой улыбкой. Она прикрыла ладонью рот и, зевнув, сказала:

— Ох, солнышко-то как греет… совсем разморило. Подмени меня, милая? Я хоть часок подремлю.

Я не смогла отказать и устроилась на стуле у дверей. Сумка мягко шлёпнулась рядом, я достала роман и раскрыла его наугад. Пыталась сосредоточиться на строчках, но чтение не давалось: во дворе два парня возились с мотоциклом, и всё моё внимание постепенно переключилось на них. Воздух был пропитан запахом бензина и машинного масла, который странным образом смешивался со сладким ароматом весенней зелени и распустившихся кустов. Слышался звон металла, тихие реплики и редкий смех.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.