От составителя
Альманах «Литературный оверлок» изначально задумывался мной, как творческая площадка для студентов Литературного института имени А. М. Горького, моих сокурсников. Тогда упорно хотелось, невзирая на шероховатость и несовершенство студенческих первых опытов, подшить написанное в некое издание. Сделать так, чтобы начинающий автор не впадал в депрессию от непрестанного писания «в стол». Но не всё в этой жизни складывается так, как задумываешь. В итоге, авторами альманаха стали люди не связанные между собой именем упомянутого учебного заведения, но объединённые любовью к русскому языку и русской литературе, а это куда весомее. Радует и то, что авторы альманаха совершенно разнятся между собой по стилистике и тематике предложенных произведений. В каждом из них, я в это свято верю, читатель непременно сыщет что-то для себя, новое и неповторимое.
Приятного прочтения, друзья!
Редактор - составитель
Иван Евсеенко (мл)
ПРОЗА
Дмитрий Романов
Удаление
На даче Женя познакомился с соседкой — скромной дочерью профессора. Сам ученый бывал тут редко, и дом их стоял десяток лет пустой. Пока не грянула пандемия, и вся землеимущая Москва не перебралась во вторичные резиденции на лоно природы.
Её звали Варя, она только что окончила институт и не успела устроиться на работу в папину клинику. Теперь ходила по даче в мешковатых джинсах и футболках. Рядиться было не для кого, и даже волосы просто забивала под кепку, сонно слоняясь меж яблонь, выгуливая псинку или ездила с мамой на карьер. Нежелание связывать жизнь с медициной, тяга к миру герметического слога Блока, утеря смыслов, торных троп, дистанция.
Женя тоже работал на удалёнке. Жаркими полуднями сидел в трусах и пиджаке перед веб-камерой в саду. И за ветвями яблонь то и дело видел Варю, медведно шелестящую в кустах.
Женя проводил лето с роднёй, и от неё слышал, что соседи совсем зажались в карантин, ни с кем не общаются, и про них сказано «Атлант затарил гречи». Профессор же, отец Вари, и вовсе уехал куда-то под Вышний Волочёк, где имелся у него домишко в лесной глуши. Вроде, писать книгу. Но ещё говорили, что он боялся заразы от собственной семьи.
Теперь вокруг него не было ни души, и продукты из гипермаркета привозил нанятый таджик — профессор считал, что эту народность вирус не берёт. Или же она упорнее других обороняется от него, поскольку заболеть или быть депортированным на нищую родину означало для таджика куда более верную смерть от безденежья. Профессор предпринял все меры.
Женя как-то заметил, что Варя иногда стоит перед их калиткой и болтает с его племянниками — мальчиками восьми и десяти лет. Ребята уже год учились дистанционно на даче. Они теперь интересовались собачкой Вари. Однажды Женя вышел к ним и пригласил Варю зайти в гости.
Во имя спасения от социофобии.
Варя стала бывать по вечерам. Приходила с томиком Делёза, никогда не открывая и не цитируя. С опаской трепала углы, вглядываясь и сомневаясь.
Катя, сестра Жени, очень полюбила её. Социальная дама и эксподизайнер, всю жизнь наружу, сидела теперь взаперти. Жажда общения с кем-то кроме двух сыновей и мужа требовала живой воды, и текла её реченька. Варя утомлялась, но всё равно тянулась к соседскому дому, где никто не говорил о новостях, количестве умерших и прогнозах скорого апокалипсиса.
Вглядываясь и сомневаясь.
Варя была от природы тревожной, а Катя умела заболтать её на волнах спокойной пустоты. И томик Делёза оказывался в ящике яблок. Тряслись лапы у псинки.
А Женя всегда был где-то на периферии и поглядывал на большие Варины глаза с каплей расширенного зрачка, на полные губы, белые руки в рыжеватой дымке. Красные пятна на шее и ключицах — кожа её не загорала, а нежно страдала от солнца. Ещё кофейные полусферы под глазами, углублённые трепетом ресниц. Варя держалась пионерски прямо, но вся была молочной субстанцией.
Как-то в конце лета сестра спросила Женю:
— Не понимаю, чего ты тормозишь? Ты один, она одна.
Женя цокнул вилкой.
— Слушай, — он поглядел вяло, — она мне никак. Толстая какая-то.
— Сам как будто лучше. И чего ж ты ее пригласил? Думаешь, я не вижу, как смотришь? И она, кстати, тоже — на тебя.
Женя встретился с собой в зеркале — щетина тонет в залысинах, оспяное лицо, очки, волосатые дряблые плечи из-под сальной футболки. Он научился не замечать разбуй углеводного брюшка, но в глубине сознавал, что в свои тридцать три мог бы выглядеть и поярче.
Списывал всё на дачное одичание удалёнки.
— Тот ещё кадр! — сказал он. — Ещё б не посмотреть. Профессорская дочь. Куда нам, манагерам!
— Некрасиво, Жека, — усмехнулась Катя, — в курсе, что папаша её в больнице? Легкие проело. Девяносто процентов поражения.
— Слышал краем уха. То-то вся потерянная. Вот так и сиди в глуши — одному и помереть быстрее.
— Ладно, не о нём речь.
— Да и не в моем она вкусе. Иудейская сметана.
— Ну, понёс без колёс, — Катя слимонила рот. — Так и будешь один.
— Волнуешься за меня что ли? — и он понимающе помял ее за локоть. — Спасибо, что волнуешься. Но кому на роду написана воля вольная, тому мёд с молоком не приманка.
— Давай-ка мы её на днюху мою позовем, и чуток вас подогреем вискариком, а? Под другим соусом на дело поглядим.
— Сатья-баба Бабариха, — заключил Женя и ушел в гаджет.
Но на дне рождения Кати виски действительно закончился очень быстро и вскрыли прошлогодний мужнин самогон. Тот гнал его из яблок. Вот и этим летом старый, ещё прадедов, дом липко впитывал бражные пары.
Гостей не пришло, только семья. Беречься было некого. И Варя пила неожиданно для себя самой. Была ли тому причиной тревога за отца, которого на неделе перевели в реанимацию? Или апокалипсис по ТВ.
«Рекорд… сто восемь тысяч зараженных за день. В Индии президент публично читает мантры. Америка высылает российского посла».
Вот ещё на днях зашла лошадь деда Феди к ним на участок. Мама усмотрела в этом знак.
«И увидел я отверстое небо…»
Алкоголь размягчил Варю, и слезы маслили без повода. Стали глубже кофейные провалы, а она всё болтала о пустяках, и про отца отвечала невпопад. Была у него в армии какая-то альвеолярная чесотка, а раньше люди вообще умирали от тоски.
И когда после очередного тоста стала вспоминать школьные вечера, где были танцы и девочки с коктейлями, слезы текли уже ручьем.
— Мы так мало живём по-настоящему, безумно и дико! А ведь vita же brevis!
Ещё мокрее было, когда муж Кати играл на гитаре «Батарейку».
И Женя в злобе грыз локоть. Он ненавидел ее тепличный снобизм. Профессора дочь. Тепличная личность.
Потом она долго смотрела в телефон, пьяно поджав губы в попытке собрать текст воедино. Ей звонили, она сбрасывала. Потом взяла трубку, послушала, уронила руку.
И обратилась ко всем:
— Папа умер, — и просто взвела брови.
Женя наблюдал, как сестра и остальные шатко и валко принялись приобнимать. Всхлипы, слова. Но Варя всё теми же высокими бровями улыбалась и сама успокаивала.
— Я знала, все уже знали. Только время… И вот теперь так. Всё хорошо. Я знала.
Снова тосты слитых тонов — тоски, восторга, проклятий. Не чокаясь. Но щёки Вари высохли. Она казалась кротко радостной. Таинственно свободной. Всё теперь спуталось, и её, такую непонятную, решили оставить в стороне.
Вышли в сад, растрогали костер. Катя называла его вечным огнём — ещё в июле разобрали дедов двор и день и ночь жгли его на брёвна. Вывозить рухлядь было некому — бригады в карантин не работали. Пришлось уничтожать прямо на участке.
Детям была радость пламени, что лижет небо.
Муж Кати, человек суровый и только после изрядного крепыша охочий до слов, подошел совсем близко к огню и бил кулаками его языки:
— Сука смерть!
Пока подошвы кроссовок не потекли на горячей золе. Под мат его уволокли спать. Из дома слышалась перебранка. Катина свекровь и родня засели на кухне отпиваться чаем. Кто-то вздыхал об испорченной крови нынешнего поколения. Серчали, что алкоголь больше не приносит веселья — только истерию и нелепую злость.
А дети всё кружились окрест большого костра, куда пьяный папа навалил свежих брёвен.
Только Варя и Женя не знали, как быть. Она мотала ногой на садовых качелях, он сидел на корточках и глядел в огонь.
Сентябрьский вечер быстро темнел.
— Кажется, уже похмелье, — сказала она, — Я обычно столько не пью.
Он встал, подошел к качелям и рухнул на сиденье рядом.
— Мертвые слова, да.
— Что? — она медленно удивилась.
— Ну, все эти соболезнования. Что они тебе говорили. Это мертвечина.
Варя промолчала.
— Ты прости, — он кашлянул, — так не говорят, наверное, когда кто-то умирает. Реально умирает. Но уж как есть. Терпеть не могу эти условности — «Как поживаете? Мои соболезнования. Крепитесь». Люди, которые так говорят, мертвее, чем труп.
Он сплюнул.
— Я его любила.
— Ну да… любовь.
— Что любовь? — она перевела взгляд на него. В ночи глаза мокро горели. Мокрый огонь не был слезами — скорее, так мокрятся звезды в ясную ночь.
Молчание.
Детям крикнули, чтобы шли домой. Но они не слышали. Они возились с консервной банкой.
— Что там у них? — спросила Варя.
— Свинец.
— В банке?
— Да, плавят свинец. Это весело.
— Дети плавят свинец?
Невдалеке был завод теперь закрытый навсегда. Местные уже тягали его нутро себе на участки. Детям особенно нравились аккумуляторы со склада отработки. Вскрытие корпуса производилось кирпичом. Свинцовые сетки доставали веточками, споласкивали в луже кислоту, и лето запомнилось всем новым хобби — металл Сатурна плавится немного за триста градусов. Даже пламя храмовой свечи дает втрое больше. А банка из-под сгущёнки — идеальная плавильня.
— Им же можно отравиться, — сказала Варя безучастно.
Осеннее время распада — ягоды, хлам, злаки и атомы.
Искры летели в темное небо, где растворялись навстречу земле первые звёзды.
— При рождении человека в небе появляется новая звезда. Сколько людей, столько и звезд. А при смерти, наоборот, становится на звезду меньше. Когда все умрут, не станет и космоса.
— Слышал такое. Не выдержит критики.
Она спустила воздух сквозь зубы:
— Как я напилась!
— Или это свинцовые пары?
В жестяном колодце ртутно жижится зеркало с морщинами амальгамы. Тяжелый кисло-зимний мрак. Палец ковыряет глину, и металл сливают в яму.
— Крест! Я крест хочу! — кричит мальчик.
В бороздах грудится плавь и тут же тускнеет окалиной. Горячий крест готов.
Женя поглядел на белизну в сумраке. Розовые сполохи на её щеках стягивали тени яблонь. Она всё время удалялась от него, хотя сидела недвижно.
— Ты про любовь говорила. Ты реально веришь в это? — спросил он.
— Так подумать, — ответила Варя, — вон костер — это так и есть. Сама жизнь.
— Скорее смерть.
— Не, я не о том. Процесс. Всё вокруг — процесс. Этот костер во всём вокруг. В яблоке этом, в листьях. Вчера были зелёные, сегодня пожелтели. Ну и скажи, это те же самые листья или другие?
— Те же, кэп. А в чем вопрос-то?
Она поджала губы и чуть нахмурилась — он заметил, что идёт борьба с хмельным забвением. Было что-то важное, чего нельзя забыть — так ловят рыбу руками на мели.
— Нельзя на одну вещь дважды указать. Вот лист, а теперь это уже другой. Гниение, радиация, распад. Даже этот ваш дом — процесс. В нем вообще нет его самого. Стабильности нет, понимаешь?
— Жидкий Деслёз.
Женя всё это считал праздным трёпом. Он опять сердился. Это не девушка, думал он, а сеятель тоски! На миг из теней встал, как в детстве, силуэт в балахоне с мокро светящей костью.
— Ясень пень, всё уходит — сказал он. — В одну реку дважды не войти. Бла-бла. Это всё понятно. А любовь-то тут при чём?
— А что любовь? — она прикрыла глаза.
— Ну выходит, что и человека любить нельзя. Он же тоже всё время уже не он. Типа, как нет никого — один процесс.
— Боюсь, когда человека никто не любит, — сказала Варя, — он вообще перестает быть. Любовь — она слепляет, дает этому процессу имя, образ.
— А, ну да, типично женское. А после свадьбы этот образ — фью! И уже раздражает, что он ноги за столом ковыряет. Хочется училкой быть.
— Это если ты не любишь в нем душу.
— Не знаю, я бы за такое сразу в морду.
Удар яблока по крыше. Плодопад по саду день и ночь. Лосные плодными косами деревья шатрово мажут землю. Страшно много яблок в этот год. Вечером в саду пахнет острым простором антоновки и мокрыми костями.
— Ты провоцируешь, чтоб я тебя пожалела?
Она подносит к ноздрям стёртую в ладонях шишку хмеля. Запах соитийного пота. Щекочет глубоко нёбо. И небо ёжится иглами света в тоннелях костей.
На веранде сонно булькает яблочная брага. Шуршит насекомая тьма. Осы любят этот дом, где веет бражным суслом. А от неё пахнет женской пижамой. Тот, кому не ведом этот запах, не может назвать себя мужем. Ни даже мальчиком. Он в самом начале пути, как Шут в арканах Таро.
— Меня задевало шлейфами судеб, — говорит он, — теперь тишина. Люди шли мимо, и я видел точимый ими ужас и одиночество, и прятки лиц. Окунул лицо в темень, и мне стало хорошо. Лишь бы ни с кем не встречаться взглядом.
Подрагивают тени в напудренных складках рта, клёкают бубенцы колпака.
— Работа в сфере услуг. Узкая специализация. Она крепче водки и гашиша. Да, малыш, она гасит сознание. Stoned immaculate. А бабочка верит, что она — кошка, ведь у неё на крыльях глаза. Век узкой специализации.
Ночью на веранде трещит шершень.
— Этот моршень — страж ворот, — говорит он. — Из окна видно, как костер тлеет — прям как столб дыма в безветрии. Белая нить в тёмное небо, хочется плясать вокруг. Как дикари. Но выйти к нему на продых я не могу — нерв шершня у самой двери. Страх насекомых. Кто знает, что чужеродная сущность может сделать в отчаянии страха!
— Это так и есть. Это жизнь.
— Ну а что такое жизнь?
— Не знаю. Жизнь — ужасное незнание смысла происходящего. То же самое — что такое любовь? Мне бы знать! Ясно понимать, из чего любовь состоит. Потому что тогда, всякий раз, когда бы она кончалась, я бы находила нужное топливо, чтобы вновь её зажечь. Но я не знаю, что она ест, чем её напоить, чтобы не умерла с голоду. Не знаю, что такое правда. Когда была маленькой, знала наверняка. Но чем дальше вхожу в эту жизнь… вернее, чем дальше выхожу из неё, тем меньше знаю. Умоляю, нет — не надо мне про голос сердца, которое укажет и тэ дэ. Сердце в смятении от незнания. Это как полагаться слепому на поводыря, а затем почувствовать хлюпанье болота под ногами и понять, что поводырь тоже слепой. Слепой для этого чуждого мира. Так что сердце не катит.
Бог? Ну вот фигура отца, который уехал от нас, испугался заражения. А теперь вообще умер. Я не знаю, как быть с Богом. Я всё время рядом с ним была виновата, в моих венах не кровь, а вина, когда я рядом с ним. А без него стало не за что держаться. Понимаю, и мне страшно без него. Вот и выходит, либо страх, либо вина, и совсем неясно, где тут любовь. Вот я и говорю, что ничего последнее время не знаю. Любое знание — маска отчаяния. Хочется выплакаться кому-то в жилетку, но замкнутый круг — я не знаю, кому. Лишь бы не распался мир! Любить его, любить, чтобы не распался!
— Любить умершего?
— Вопреки незнанию.
— Был такой Сократ. Говорил, что «я знаю, что ничего не знаю». Ему было о-кей ничего не знать.
— Нет уж! Это самое смелое, что может быть. Незнание — страх, а полное незнание — хуже страха. Оргазм настоящий. Это как выйти замуж за стража ворот. С тем шершнем, который к тебе на веранду залетел и в потолок долбит. А ты вечно рядом, терпишь его агонию, страх. Чужеродное незнание.
Её руки навсегда взяли запах хмельной шишки. Глаза влажно тлели.
Черный лес ноября скоро оголит череп неба и сушь липовой падали. На лошади бронзовые бубенцы. Врезалась в кущи коса времени. Липы спрятали летнюю пышную наготу листвы и надели целомудренные чёрные саваны.
Утром дождь зажёг сосну пушистыми каплями. И когда выглянуло солнце, стало ясно, что зелёный цвет разложился надвое — жёлтый остался в листьях, а синий всосало небо. Теперь оно ещё более синее, и провал света от ночной иглы стал ромбом солнца.
Женя проснулся на качелях оттого, что сильно озяб. В голове колкий хруст. Костер бледно тлел, рядом чернела банка свинцовой крошки. Он отёр потные очки и огляделся — никого рядом больше не было.
Через сад к нему шла лошадь. Трава под копытами тлела утренним заморозком. Хрустела антоновка. Он ощутил воздух как толщу инистых паутинок.
Лошадь подошла совсем близко к качелям и шагнула задними копытами так, что встала к нему боком. Отряс её спины призывал сесть верхом.
Он видел пенную слюну на поводьях и брезгливое содрогание кожи, под которой катались вены. Пахло конским потом, и это трезвило.
Признания ночи оставили душный след, и Женя хотел стряхнуть его вместе с призраком Вари. Морок ночного молока удалялся в незнание из инистой паутины. Когда Женя вставал с качелей, провёл рукой перед собой, а тонкие струны колыхались — от колен до неба. И оттуда обдавали мощью беззвучной волны. Он видел это в каком-то фильме фон Триера.
Паутина рассудка ловит на последнем рубеже. В ней надёжно, уютно, хотя ты знаешь о своём рабстве. Только неживое пройдёт сквозь неё, а ты останешься прикован.
Но в последний момент вдруг пришло: а что, если и его нет? Того, кто носит имя Жени.
Дело не в вирусе.
— Вдруг просто никто не любит меня!
Да и за что, собственно, его должны любить? За то, что он родился, был ребенком, отрадой мамы и папы, пока те были живы? За то, что однажды читал девушке стихи, чтобы потом залезть под юбку? Или что сдает отчеты по работе вовремя? Любить его плешь и дряблое тело. Разве можно разглядеть душу за этой тушей?
Начало тошнить. Тогда он оправил очки, остервенело схватился за локон гривы и так, словно всю жизнь этого ждал, вскинулся на спину лошади.
Он сидел верхом, и животное чуяло злую уверенность.
Лошадь вышла из сада. Где-то раздался ломкий крик деда Феди — хозяин искал её. И теперь свистом кашлял вдогонку. Но Женя наддал, и, сперва валко и натужно, а затем легко лошадь пустилась по гравийной дороге в липовый лес. Там их обступила канитель света. И все мысли его слились в рывки зверя.
Деревья взбегали на холм, сеченый сухими руслами. От светлотравья — к голубому куполу перьев.
Где же свинец? Вельвет травного сентября сквозит купоросной дырой. Воздух стынет от северной стали. Ртутная сырость кущ и канав в оржавленной ягоде. Где же тот давящий в песок груз? Не головная боль утра, не лом шагов лошади — а тяжесть металлической невозможности.
— Ты права! Мы есть только, когда нас любят.
Где же свинец?
Он огладил залысину, очки обронил в кочки, и хмуро, но искренне улыбнулся.
— Если я есть, значит где-то ходит по земле та, что может меня таким вот полюбить.
Далеко позади таяла среди яблонь трель его рингтона. Он рефлексивно тронул карман — пусто. Впервые без айфона. Но какое это имело значение? Свинец таял где-то позади среди яблонь. А шаг копыт всё легче и легче — меж синичьих стай.
— Господи, где-то есть моя простая баба. Да неужели будет встреча?
Расступились кудеяры дубков, блеском плеснуло в глаза. И навстречу им душистым перепревом вышло старинное деревенское кладбище.
Там на холме, в литаврах лопухов и огнёвок, в калиновой крови лежала, томно разложив колени, белая тайна.
На следующий день Катя звонила ему на работу, затем соседям, наконец, в полицию. И всюду ей давали один и тот же ответ:
— Он удалён.
***
Птицы давно улетели на юг, и леса стоят немые. Города же и сёла, напротив, полнятся трезвоном. Это шумят телефоны.
Иные стерильные в розовых стразах, иные за тёртой кожаной бронёй. Щербато усталые с чёрными плазмоподтёками или безлико новые. С табачной крошкой в динамике или в соли потного фитнеса. Демократическая ложь.
Все они звонят наперебой. Но с каждым днём всё тише — лишь малая часть их стоит на зарядке, остальные постепенно сажают батареи. И некому зарядить.
Облачные программы сыплют дождём безответных вызовов, унылым повтором. Аккаунты звонят друг-другу, им не нужен человек. Машина рвётся к машине, в агонии счисляя, что не может взять трубку, что нечего сказать, и сеанс оборвётся.
Наконец, эра технической депрессии длится уже сто тысяч лет. По ночам планета мерцает красным светом — «внимание!» низкий уровень ресурсов. Некому бурить скважины и плотинить реки. Тёмная кровь электричества истекает.
Все могилы давно вскрыты. Из растений остались папоротники, рябина и те, что рождают перистые листья. У памятников и статуй вздыблены волосы. Звери научились улыбаться.
Камера передаёт на дисплей охраны одну и ту же запись:
На полях ходят кони. Покуда хватает глаз, покуда не тонут тонконогие силуэты в туманах горизонта. Всё ходят и ходят кони и носят на спинах своих свободных и недоступных абонентов. А в небе нет больше ни единой звезды.
Мария Косовская
Лангуст
Юра расстался с Аленой. Че-то нашло. Авитаминоз. Стресс. Хроническая усталость. Просто Юра не мог больше переносить ее бледное от долгой зимы лицо и нудные разговоры, которые она так любила с ним вести.
Юре хотелось перемен. Он уволился, сдал квартиру, снял накопления и отправился зимовать во Вьетнам.
Первую неделю он был абсолютно счастлив. Вьетнам радовал все органы чувств. Воздух был напоен ароматами: цветы, деревья, пряные соусы, жаренный чеснок, запах моря, переспелые экзотические фрукты, пахнущие так густо, что Юра боялся их есть, и конечно, вьетнамский, с привкусом кокосового масла, кофе.
Стоит ли говорить, как наслаждался он визуально: буйство зелени, желтизна песка, бирюзовое на весь горизонт море. Закат и его непередаваемый градиент от розового через оранжевый в темно синий.
Звуки тоже были приятны. Это вам не механическое клацанья лифта, не треньканье телефонов в офисе, и не монотонный компьютерный гул. Это шелест пальм, пение птиц, брачные выкрики гекконов, шипение волн, шорох ветра, сверчки, которыми Юра заслушивался на балконе, сидя, задрав на перила ноги и пуская в жаркую темень ночи дым сигарет «Сайгон». Юра закрывал глаза и вслушивался в доносящуюся со всех сторон вьетнамскую музыку. «Это вам не Москва», — думал он.
Юра понял, он — гедонист, и рожден, чтобы наслаждаться. Первые дни, стоная от наслаждения, он съедал пять манго подряд, причмокивал, доедая в кафе суп фо бо, а смузи из маракуйи всасывал так, что все вокруг оборачивали на звук.
Через две недели Юра ощутил, что чего-то не хватает. Когда он, сидя на балконе, в очередной раз услышал гекконий крик, его озарило — женщины. Дело не только в решении полового вопроса. Юра был тонко-организованное существо, ему хотелось делиться: впечатлениями, вкусами, запахами и, конечно, телом.
Юра начал искать. Ему нравились кайтерши, особенно одна, ладная, загорелая, с выгоревшими на солнце волосами. Она с утра до вечера носилась на своем воздушном змее по морю, красивая, как морская нимфа. У Юры дыхание перехватывало. Он даже сгорел на солнце, наблюдая, как она прыгает на волнах. Вскоре выяснилось, у нее был парень, тоже кайтер, загорелый, белозубый и красивый, как бог. Юра перестал ходить на пляж с кайтерами, и отныне купался на другом.
С Таней Юра познакомился в ночном клубе «Драгон Бич». Она неторопливо цедила за стойкой «пина коладу» и испуганно шарила глазами по мужикам. Юра заметил ее матовую, оливковую в этом освещении кожу, ровные брови, рельефный рот и глаза с длинными, как крылья экзотических бабочек, ресницами. А еще грудь в глубоком декольте, будто специально для него выложенная на стойку.
Юра купил ей коктейль. Разговорились. Во время беседы Юра все думал, как это у неё так ровно нарисованы брови, будто по линейке или через трафарет. Обдумывая технологию и стараясь не смотреть на груди, он почти не замечал, о чем Таня говорит. Юра купил ей еще коктейль, и еще, они напились, поехали к ней, был секс, сумбурный и пьяный, после которого Юра уехал домой.
На следующий день они отправились ужинать в «бокке». Прибрежные рыбные рестораны теснились вдоль дороги, в аквариумах копошились морские гады, а посетители решали, кого из них съесть. Юра уже неоднократно ел в одном из боке креветок и крабов, морских гребешков и даже стейк из барракуды. Ему понравилась рыба на гриле с соусом из лемонграса и чеснока. И сейчас он планировал заказать то же самое, но Таня сказала, что хочет лангустов и повела его в другое бокке. Их стояло вдоль берега штук десять: одинаковые пластиковые стулья, самодельные фанерные столы, соломенные навесы, тусклые лампы в плафонах из кокосовой скорлупы. Кривая на один глаз вьетнамка несколько раз взвешивала на весах бутылку, чтобы доказать, что не обманывает клиентов, хотя ее никто в этом не подозревал.
Таня выбрала двух лангустов. Когда вьетнамка их вынула из воды, один из них равнодушно дернул хвостом, второй же не подал признаков жизни.
— Мне этого, — сказала Таня, — поджарить.
Юра только благодушно кивнул.
Брови Тани были так же ровно вычерчены, как вчера. Юра не выдержал:
— Как ты их рисуешь?
— Архитектура бровей, — сказала Таня, и Юра понял, что тему лучше не развивать.
Он молчал, а Таня, наоборот, говорила. Оказалось, что она тоже любит делиться — недовольствами. Она была недовольна, что в отеле редко и плохо убирают, недовольна русскими, которые ведут себя как скоты, кайтерами — гоняют как бешенные и не дают купаться, детьми — которые орут и мешают спать, собаками — срут у бассейна, бассейном — слишком хлорированная вода. Ей не нравилось обслуживание — очень медленно, еда — слишком сладко, погода — жарко, кофе — не вкусный, а вкусный — дорого. Потом Таня возвращалась к русскими и шла на второй круг.
Принесли лангустов. Юра посмотрел на разрезанных вдоль, разверстых наружу бледным мясом больших красных насекомых и испытал брезгливость. Он начал есть, и ел от безысходности, от плотного Таниного недовольства всем. Она говорила и говорила полным ртом, про Россию, про то, что жизнь там — дерьмо, власть ворует, люди тупые, никто ничего толком не делает и все катится в тартарары, и она жопой чует, пора валить, желательно поближе к морю. А хоть бы вот во Вьетнам.
Лангуст стоил дорого. Таня с аппетитом ела. А на Юру накатывало отвращение. Он стал озираться, придумывая, куда бы лангуста деть, и обратил внимание на китайцев за соседним столиком. Они ели креветки. Мужчина откусывал голову вместе с панцирем и тщательно пережевывал, глотал, потом, не очищая, ел хвост. Его супруга, миловидная китаянка, тоже не чистила креветку, ела целиком, долго и вдумчиво пережевывая каждый усик. Юре стало стыдно за себя, за свою расточительность, даже не в смысле денег, а в смысле ресурсов Земли. «Вот кто выживет в случае мировой катастрофы», — подумал он и заставил себя съесть противное, студенистое мясо лангуста.
Таня захотела коктейль и мороженное, и они поехали в бар. Там Юру затошнило. Он больше не мог смотреть ни на Таню, ни на еду.
Всю ночь он мучился. Лангуст просился наружу, подступал к горлу, но не выходил. Юра уснул под утро и проспал до вечера. На закате он сел на байк и поехал вдоль моря, думая, где бы перекусить. Ничего не хотелось. Зарулил в «Кейтис», где подавали овсянку. Заказал, попробовал — это была какая-то другая овсянка, и кофе, и чай, и рис, и даже огурцы в салате — все имело неприятный вьетнамский привкус. Он так и не смог ничего поесть.
На любимом пляже, где он хотел посмотреть закат, оказалось много русских. Мужчины были толстые, с тяжелыми подбородками, наглыми взглядами и перешибленными носами. Их женщины, наоборот, худые, с сиськами, у всех, как у Тани, рельефные губы, ресницы и архитектура бровей. Юре стало противно, он не дождался захода солнца, уехал в номер. Решил, пока не выздоровеет, не выходить. Юра закрыл окно, задвинул шторы, включил кондиционер и лежал, стараясь не двигаться, чтобы не возбуждать тошноту. Тело ломило, мышцы были как ватные, кружилась голова. И тошнило, тошнило.
Наконец, он не выдержал, вышел, завел байк и поехал куда-нибудь. Плотный теплый воздух неприятно обволакивал тело. Отовсюду шли запахи, и хотелось спрятаться от всего, от температуры, от воздуха, от ярких красок. Юре хотелось домой! В Россию, к унылым зимним пейзажам, к морозному воздуху и к Аленушке, которую он, оказывается, так любил.
Пар великодержавный
Ваня любил париться в бане. Он не делал из этого культ, не связывал баню ни с национальной идентичностью, ни с религиозными убеждениями, ни тем более с политической принадлежностью. Ваня вообще политики избегал, мудро держался в стороне от споров, не посещал митингов, не смотрел государственные каналы, не был подписан на «дождь», редко читал «медузу», по-европейски повязывал шарф и носил в холода шапку-ушанку.
Ваня был обычный городской человек: работал менеджером в торговой фирме, жил с девушкой в гражданском браке, любил с друзьями пить кальвадос и ходить в сауну, а иногда в спа, куда Ваню затаскивала его вторая половина, которая обожала обертывания и хамам. Ваня же любил как следует прогреться, нырнуть в ледяной бассейн, потом опять и так до тех пор, пока не начнет расплываться и покачиваться реальность, а тело не потеряет своих границ.
Бань общественных Ваня избегал. У него были неприятные представления о них, почерпнутые из каких-то архаичных историй, дошедших с советских времен. Унылые тазики, склизкие лавки, дешевое пиво, разбавленное водой. В общем, Ваня брезговал.
Одним воскресным днем Ваня приехал в центр города, чтобы посидеть с друзьями в грузинском ресторане, поесть хинкали, выпить пивка и арендовать на часик-другой сауну в банном комплексе «Шоколад», что на Новослободской. Но друзья слились, к кому-то неожиданно нагрянула теща, кого-то не пустила жена, кто-то вовсе заболел. Ваня испытал фрустрацию. Ну как так можно? Договаривались же вчера! Ваня не любил, когда нарушались планы. Но снимать сауну в одного было дорого и глупо. Чтобы не отказываться от идеи и назло друзьям он пошел в общественную баню.
И вот он стоял перед парилкой в толпе голых мужиков, в банной буденовке на голове и в полотенце на чреслах. Дверь в парилку из толстого термоустойчивого стекла позволяла наблюдать, как в отделанной белой плиткой комнате священнодействовал крупный бородатый мужик, одетый в банную шапочку с гребешком и казенное полотенце. Что он именно священнодействовал, Ваня понял по таинственным пассам. Сначала мужик поклонился в пояс на четыре стороны, потом взял в руки по венику и стал делать что-то вроде русского-народного цигуна вприсядку, выгоняя старый пар в открытое оконце. Движения его ускорялись, и в какой-то момент он стал похож на танцующего дервиша, размахивающего вениками, как боевыми нунчаками. Ваня скептически поднял брови и мысленно присвистнул: «ну и ну».
После выгона пара банщик подошел к приступочке, на которой были разложены банные принадлежности, достал из мешочка и раскидал апельсиновые корочки по углам, налил воды в большую бадью, побрызгал в нее какими-то маслами, выдавил несколько зубчиков чеснока, капнул из темного пузырька без этикетки, плюнул, дунул, перекрестил, взял ковш и несколько раз смачно поддал в жерло печки, из которой столбом стал валить пар, заполняя парилку. Прозвенел звонок, и мужики пошли.
Они входили в парную, как в портал, ведущий в параллельное измерение. Плотное чесночное облако проглатывало их. Когда подошла очередь Вани, он струхнул, но взял себя в руки и шагнул в неизведанное.
Парилка напоминала инфернальный мир, по которому скитались души умерших: голые, с полотенцами: у одних на бедрах, у других в руках. Над головами светились белым банные колпаки или темнели рога, и казалось, что это ангелы и черти. Фигуры, смутно видимые в тумане, гроздьями сидели или лежали на лавках, на полу, или плавно, стараясь не беспокоить горячий воздух, бродили.
Пар жег глаза. Ваня прикрыл их. По коже рук и спины потекло что-то едкое. Жар был нестерпимый, изнуряющий. Хотелось сесть. Лавки оказали заняты, и Ваня сел на пол. Там, по низу, стелилась небольшая полоса прохлады. Он склонился и припал к ней. Посидев так с минуту, понял, что надо выбираться, терпеть становилось невозможно. Ваня уже собрался с силами, чтобы ползти к выходу, но из плотного пара вынырнул кто-то и положил лапищу на его плечо. Ваня поднял голову. Это был банщик. «Сопротивляться или не рыпаться?» Ваня сидел и страдальчески смотрел, как из горячего тумана выныривали расплывчатые голые фигуры и снова исчезали в туман. По лицу Вани потекли слезы.
— Давайте поблагодарим мастера, — раздалось из пара.
Рукоплескания набрали мощь, переросли в овации. Ване казалось, что он сидит в горячем грозовом облаке, и где-то рядом, сотрясая пар, грохочет гром и стреляют молнии. Между тем рука, прижимавшая его к полу, отпустила. Но Ваня уже не мог уйти.
А банщик поклонился, отер пальцами губы и вдруг запел:
«Выйду ночью в поле с конем»
Другие голоса подхватили:
«Ночкой темной тихо пойдем»
Вступил хор:
«Мы пойдем с конем по полю вдвоем,
Мы пойдем с конем по полю вдвоем»
«Ночью в поле звезд благодать», — сотрясая пар, пел банщик.
«В поле никого не видать», — подпевали остальные.
«Только мы с конем по полю идем,
Только мы с конем по полю идем», — пел хор, раскладывая на вторые и третьи голоса, а плотный горячий пар придавая словам ощутимость и объем.
Ваня ощутил волну мурашек. Это было новое для него, метафизическое переживание. Дурнота прошла, ему стало хорошо и даже как-то привольно. Он встал, и, прикрыв глаза, стараясь тянуть окончания, тоже запел. Откуда-то Ваня знал слова этой песни. Он пел и слышал, как его голос вплетается в хор других голосов, в общую вибрацию, из которой ткется невесомое полотно иной реальности. Еще одна волна мурашек прошла по нему электрическим разрядом, и Ваня открыл глаза.
Была ночь. Поле. Свежий ветерок обдувал голое тело. На небе, усыпанном звездами, висел, тихо покачиваясь, ясный месяц. Рядом с Ваней оказался серый в в яблоках конь, с густой кудрявой гривой и сверкающими белками глаз. Он отфыркивался. Потом ткнулся мордой Ване в спину, и они пошли, разрезая телами мокрые полевые травы, вдыхая аромат цветов. Отовсюду лился мерцающий свет и гулкое, плотное пение, которому вторила каждая былинка, тихо звеня в воздухе свою собственную травяную песнь.
Ваня шел и всей душой понимал, что вот оно, сакральное русское поле, по нему ходили с конями и без коней, в нем любили баб, в нем же бабы рожали детей и шли дальше работать в поле. И у каждого русского человека должно быть именно такое бескрайнее поле в груди, ведь на нем будет воздвигнут храм, с колоколами и маковками, через который единственно и можно вознестись в прекрасную, златоглавую небесную Русь.
Ваня ухватил коня за гриву, вскочил на него и поскакал туда, где алела тонкая полоса восхода. Он скакал и скакал. Поле казалось бесконечным, а время изогнулось в дугу. И не было этому переживанию конца и края. Ваня вспомнил, что уже не одну тысячу жизней он именно так и скачет по бескрайнему русскому полю своему.
На словах «я влюблён в тебя Россия, влюблён» Ваня очнулся. Лицо его было мокрым от слез. Влага каплями текла по телу, будто и оно тоже плакало от счастья. Ваня еще некоторое время переживал духовный подъем, но уже медленно скатывался в обычную реальность. Вокруг он видел не поле, а голых людей, сидящих на лавках или лежащих вповалку. Пар неприятно лип к телу. Ваня вышел из парилки. Ему было достаточно. Он прыгнул в купель, поплыл, широко разгребая воду, будто обнимая ее и огромную свою родину, которую он теперь беззаветно любил.
Регистрация в Москве
— Не, я тебя прописку делать не буду, — он смотрел на меня с брезгливым сомнением, будто видел перед собой не двоюродную племянницу из Ташкента, а селедку не первой свежести на рыбном лотке. Тоже мне, родственничек, подумала я.
— Да не нужна мне прописка, мне регистрация нужна. Вам это вообще ничем не грозит.
— Регистрация, прописка, один хрен. Я тебе в этих делах не помощник, — мелкий узбек с водянистыми глазками и хитрой усмешкой не был похож ни на моего отца, ни на его брата, ни на братьев брата, ни на сестер его — короче, не наш какой-то. Его, наверное, мать от соседа родила. Ну и хрен с тобой. Пусть твои «детьма» вот так же в чужом городе маются, как я в Москве.
Он почуял мое проклятье, потому что у него дернулась щека, словно он ишак, на которого села муха.
— Есть тут недалеко человек, — сказал этот двоюродный, будь он трижды проклят, дядя. — Пошли.
И мы пошли. Я бежала за ним по асфальту, мимо домов, по переходу. Навстречу валил поток людей. Мне вдруг захотелось в нем затеряться. Но регистрация была очень нужна, а покупать ее стоило двести баксов.
Мы подошли к странному угловому зданию, которое крыльями расходилось в стороны. В нем было этажей шесть, центральный корпус возвышался над остальными и заканчивался украшениями то ли в готическом, то ли в античном стиле, а еще выше торчала часовенка. Здание выделялось среди прочих строений, казалось искривленным. У меня даже голова закружилась, а в глазах поплыло.
Мы поднялись на пятый этаж на лифте, позвонили в железную дверь. Загремел замок и нам открыл бабай в халате: высокий, пузатый, длинные распущенные волосы и борода, заплетённая в косичку. Мужчины тогда бороды не носили, это сейчас каждый второй похож на батюшку, спешащего к обедне на самокате, а тогда бородатый мужик напоминал джина, старика Хоттабыча. Мне захотелось вырвать волос из седой бороды и загадать желание: трах-тибидох-ахалай-махалай, хочу регистрацию в Москве, а лучше — постоянную прописку.
Мужика я про себя назвала Ахалай-Махалаем, и оказалась близка к истине.
— Проходите. Разрешите представиться, — он назвал какое-то имя, которое я сразу забыла, а потом профессию: адвокат — колдун. Интересная, подумала я, профессия.
Дядя мой двоюродный быстро испарился, как деньги из моего кошелька в день арендной платы. Ахалай-Махалай стал показывать мне квартиру, как бы рекламируя место, в которым зарегистрирует меня.
Она была большая, я не видела таких огромных квартир — семь комнат, широкий холл с полами под белый мрамор, рояль, пальмы, шикарный кожаный диван с креслами.
— А это твоя комната, — показал он небольшую спальню в зелено-малахитовых тонах.
Я удивилась.
— Да мне, в общем-то, без разницы, — говорю. — Главное, чтобы была бумажка.
— У меня животных много. Если ты им понравишься — значит энергетика у тебя хорошая, и я тебя зарегистрирую. Если нет, пеняй на себя, — я думала он захохочет как добрый Э-эх из армянского мультфильма, но он вместо этого начал водить над моей головой руками, будто отгонял мух. Ну, думаю, странно, конечно, зачем ему моя энергетика. Но кто их знает, этих москвичей, может тут регистрацию дают только энергетически благонадежным людям.
Из дальней комнаты появились животные: пес, кот, две ящерицы и попугай.
— Попробуй, погладь пса, — хитро щурясь, предложил Ахалай-Махалай. — Его зовут Баскервиль.
Огромный бульдог печально смотрел на меня красными глазами, из пасти капала на мрамор слюна.
— Баскервиль, — позвала я, чувствуя, как от страха вязнет на зубах его имя. В голосе моем прорезалась чистосердечная нежность. — Бакси, Баксик.
Он подошел, понюхал и лизнул. Руку, а потом коленку.
— Молодец, — говорит Ахалай-Махалай, — теперь кота.
С котом я была посмелее, погладила, а он об меня потерся. Ящерицы при моем приближении раззявили рты, будто я — еда. Попугай же отнесся ко мне равнодушно.
Ахалай-Махалай восхитился:
— Вот это да, Барон еще ни об кого не терся. Понравился ты ему. Хорошая у тебя энергетика. Но быстро ли ты печатаешь на компьютере? Пошли, проверим.
Я, несколько озадаченная, пошла. Думаю, может, он хочет чтобы я сама себе регистрацию напечатала.
Он провел он меня в кабинет, усадил за компьютер.
— Осваивайся пока. Ворд открывай. Скоро приду.
Вернулся со стаканом воды.
— Готова? Печатай, — и начал диктовать текст:
Посмотри на меня тёплым взглядом.
О, любимая, в душу войди!
Сядь поближе со мною рядом,
Нежным словом меня излечи.
Я печатала, а по рукам ползли мурашки. Что это за стишки?
— Абай Кунанбаев, великий поэт, — ответил он, словно услышал мои мысли. — Ах, как же хорошо ты набираешь текст! Прямо музыка для ушей, — а сам опять пассы над моей головой начал делать.
— Распечатывай.
Когда бумага вылезла из принтера, он протянул мне зажигалку:
— Поджигай.
Я растерялась. Все же квартира, живой огонь. Вдруг пожар устрою. Он вырвал зажигалку из моих рук, подпалил лист, подождал, пока бумага скукожится, и в стакан с водой бросил.
— Пей.
Я засомневалась.
— Негигиенично, — говорю.
— Это проверка. Пей.
Ну ладно, думаю, сделаю пару глотков, в этой Москве и так полно всякой заразы, немного пепла не повредит. Отпиваю, ставлю стакан. А он улыбается, аж глаза лоснятся.
— Подходишь ты мне, очень подходишь.
— Для чего? — спросила я, а сама уже на все ради него готова: бульдога кормить, попугайчика целовать в клювик, и даже «войну и мир» перепечатать девять раз.
— Слушай. Я человек в Москве большой, помогаю высоким людям. Москва — хоть и столица европейского государства, но суть в ней — азиатская. Ты думаешь, здесь законы пишутся, чтобы людям лучше жилось? Нет, глупенькая! Чтобы денежный поток в правильное русло шел. А я, как беркут, на все это сверху смотреть умею. Вижу, куда денежная масса течет, и могу от нее завихрения делать, оттоки по другим руслам пускать. Как мелиоратор — не даю засохнуть деревьям моего сада. И за это деревья делятся плодами со мной. Поняла? Нет? Ну ладно. Ты, девочка, держись меня, я тебя всему научу. Я могу и тебе денежный поток направить. Богата будешь, свою квартиру купишь в Москве.
— А что надо делать? — спросила я с готовностью.
— За животными моими ухаживать, документы на компьютере набирать. Ну, и есть еще одна мелочь — я время от времени буду приходить к тебе в истинной ипостаси.
— В какой? — спросила я и сама себе удивилась, будто чей-то чужой рот говорит.
— В образе макаррабуна Харута. Знаешь, кто это?
— Нет.
— Это ангел Аллаха. Я — воплощение его на земле. Поняла меня?
— Зачем вы будете ко мне приходить в этой… ипостаси?
— Ублажать меня будешь. Глупая девочка. Теперь-то ты поняла?
— Поняла, повелитель.
— Тогда прямо с этого момента и останешься. Пойдём, я тебе в истинном облике представлюсь, — и повел меня в ту комнату, которую еще не показывал.
Мы идем, а за нами звери: бульдог, кот, ящерицы, попугай. Будто и вправду бог идет по своему эдему, а твари божие следуют за ним. Ну и я как бы тоже тварь. А он мне по-свойски так говорит:
— Была у меня девушка до тебя, служительница. Очень ее любил. Сбежала. Все деньги из сейфа украла, даже столовым серебром не побрезговала, негодяйка. Но ты не такая. Я вижу.
Тут я засомневалась и замедлила шаг. Так, думаю, если он денежные потоки направляет, то какого хрена не направил свой поток? И от этого сомнения с меня будто пелена спала, другими глазами увидела себя: я в чужой квартире, меня ведет в спальню мужик лет на тридцать меня старше, в халате, с сальными волосами, с противной бородой, заплетенной в косу, за нами шкандыбает его зоопарк, и я, по-ходу, должна буду ублажать этого упыря и его животных. Стоп! А что я вообще здесь делаю? Мне же регистрация была нужна.
— Погодите, — спросила я, — так вы что, нанимаете меня на работу.
— Можно и так сказать, — он остановился и снова стал руками вокруг меня воздух трогать, заподозрил, что я очухалась от колдовства. Ну, думаю, второй раз эта магическая канитель не пройдет.
— У меня вообще-то есть работа.
— Уволишься, — и быстрее руками стал водить.
— Мне надо домой съездить. У меня там одежда.
— Ничего, мы тебе новую купим, в бутике.
— Меня парень ждет.
— Уже не ждет, не волнуйся. Я только что ваши дороги развел, — и я прямо увидела, как две призрачные тропинки разошлись в стороны друг от друга. Бедный Вовик, он же меня так любил. Но с этим колдуном волосатым, с этим Ахалаем — Махалаем потным я все равно спать не буду. Он тогда псу своему зырк — тот сел у входа. Кот с другой стороны. Ящерицы и попугай тоже как-то навострились. Капец, думаю, попала я.
А меня учила бабушка одному узбекскому колдовству. Причитание называется. Это когда быстро и плаксиво что-нибудь говоришь высоким и неприятным голосом. На деда действовало хорошо.
— Отпустите меня домой, я вернусь. Мне совсем ненадолго, десять минут туда, десять обратно. Буквально пол часика, и я тут. Очень надо. Вещи взять. Белье. Фиг с ним с парнем, я его уже забыла, вас люблю, но вот без вещей своих я никак не могу остаться. У меня там дорогие лифчики.
— Лифчики — это хорошо.
— И трусики.
— О! Трусики — просто великолепно.
— Они, знаете, мне как идут. Вам обязательно надо это увидеть. А еще у меня там такой халатик прозрачный. Я прямо в нем к вам приеду. Вы даже не успеете кровать расстелить и в этого своего макабаруна перевоплотиться.
На него, похоже, подействовал заговор. Он подошел к двери, отогнал бульдога, отпер замок.
— Смотри! Туда и обратно. Я жду!
Выбежала я на улицу, и аромат выхлопных газов показался мне запахом свободы. В конце Чистопрудного я замедлила шаг. Только одна мысль стучала в голове: придется все же заплатить за регистрацию двести баксов.
С тех пор прошло десять лет. Сегодня я вышла на Тургеневской. И вдруг очутилась возле того самого дома, хотя мне надо было идти в другом направлении. Не люблю я это место. Когда здесь оказываюсь, будто попадаю в бермудский треугольник — все дороги ведут к этому зданию, где меня все еще ждет колдун.
Иван Евсеенко (мл)
Чиквантино
Валька Белозёров подрастал медленно. В мальчишечьей шеренге на уроке физкультуры два года подряд стоял двенадцатым, из пятнадцати-то ребят. Отжимался четыре раза, подтягивался полтора. Панически боялся прыгать через «козла», а если набирался храбрости, безнадёжно застревал на нём, окаянном, вызывая у одноклассников бурный гомерический хохот. О параллельных брусьях и речи не шло. Запретная тема. Когда предстоял урок с их применением, Валька день напролёт плакался матери, что, мол, отвратно себя чувствует и в школу не пойдет. Мать не сразу, но соглашалась.
Бегал Валька медленно, по-девичьи выкидывая ноги в стороны и заглаза значился обгоняемым учащимися обоих полов.
Учебную гранату метал метров на семь, причем зачастую она летела не вперед, а куда-то в сторону и попадала либо в одного из одноклассников, либо в вечно недовольного физрука.
С успеваемостью по остальным предметам так же было неважнецки. В основном — трояки, а по точным наукам, так и вовсе — двойки. Последние, с превеликим трудом в конце каждой четверти Валька исправлял неимоверным усилием воли, и напряжению, как говорила математичка, скудных умственных способностей. Непреодолимым препятствием стала геометрия. Бывало, за чашкой вечернего чая он вступал в полемику то с отцом, то с матерью, пытаясь досконально выяснить, зачем и при каких обстоятельствах ему понадобятся косинус, синус и тангенс, а самое главное, какую пользу углублённое изучение этих формул ему принесёт в будущем.
Отдохновением от изнурительного школьного процесса была улица. Там Валька чувствовал себя более менее сносно: гонял на велосипеде, невзирая на телесную слабость играл в футбол и хоккей, катал к стене лобаны — подшипники, а вечерами ловил на нитку ворон и голубей. Но, по правде говоря, и во дворе сталкивался с непониманием. Особенно это касалось мальчишек чуть старше. Наверное, в силу неуёмного кипящего энтузиазма, который старшеклассникам виделся напускным и чрезмерным. Вальке же шёл тринадцатый год.
Затеи Вальки всегда выглядели странными, неподдающимися пониманию адекватного сверстника. Так, было время, когда он загорелся «археологическими раскопками». Во дворе дома, в первом приглянувшемся месте, копал вглубь и вширь. Все что находил: проржавелые гвозди, подковы, гильзы, военного времени штыки, черепки глиняной посуды — бережно укладывал в хозяйственную сумку, нес домой, где за ужином предавался всяческим мечтаниям — хотел собрать побольше экспонатов и организовать музей.
Или же подбивал окрестных мальчишек на поиски золота, которое по стойкому убеждению Вальки непременно должно было сохраниться в челюстях покойников…
Поиски проходили на старинном, уничтожаемом городскими властями Чугунском кладбище. Не находили, конечно, но ажиотажа при этом было через край.
Завершилось золотоискательство плачевно. Перекуривавший невдалеке от места глумления бульдозерист увидел, как друг Вальки, пыхтя и краснея, тащит из глубин почвы пожелтевшую от времени человеческую берцовую кость. Не дожидаясь конца раскопок, мужчина спешно вызвал милицию.
Несомненно величайшим даром Вальки был дар убеждения. Самую утопическую затею он преподносил так, что в конце концов вокруг него собиралась свора мальчишек, которые, раззявив рты, с упоением внимали жестикулирующему, брызжущему слюной затейнику, а через некоторое время, словно заколдованные, беспрекословно выполняли все его безумные распоряжения.
Родители Вальки знали о странностях сына, но относили их к издержкам подросткового возраста, считая, что уж лучше пусть копается в земле, чем учится пить и курить в подворотнях.
К сожалению или к счастью почти все инициативы Вальки заканчивались плохо. К примеру, та самая заморочка c музеем…
Собрав достаточное количество «экспонатов», Валька в одном из дворов старого города сыскал заброшенный подвал с не запираемой дверью, и с друзьями-соратниками принялся изо дня в день методично расчищать его от мусора и песка.
Задумывалось так: после расчистки провести внутрь электричество, поклеить темно-бордовые обои (такие Валька видел в городском краеведческом музее), подключить проигрыватель, а лучше патефон, поместить экспонаты в деревянные ящички под стекло, и под старинную музыку пускать всех желающих, благоразумно взимая с каждого по двадцать копеек.
Наверное, так бы все и случилось, если бы однажды, когда уставшая от труда праведного команда выбиралась наружу, из окна дома напротив их не застукала одна, видимо, очень вредная, старуха-предательница. Заметив ее, устрашающе скалящуюся и грозящую костлявым указательным пальцем, «музейщики» не на шутку испугались, но вместо того, чтобы вылезти и разбежаться по домам, зачем-то остались в подвале, где крепко взявшись за руки, принялись ждать расправы. Через минут двадцать откуда-то сверху их позвал уверенный, но доброжелательный мужской голос. Мол, выходите ребята, вам нечего бояться. И они, наивно поверив уверениям взрослого, недолго думая, вылезли. Мужчина оказался отцом одного из засевших в подвале ребят. В руках у него находился полуторасантиметровой толщины кабель, сложенный вдвое. Рядом с ним стояли еще взрослые и несколько мальчишек, которых Вальке так не удалось завербовать археологами. Они злорадно ухмылялись, злобно поплевывали сквозь зубы, но все ж таки, несмотря на предстоящую экзекуцию, тайно завидовали. Валька это чувствовал.
Каждому из «музейщиков» досталось по три мощнейших удара по пятой точке. Получив причитающееся, каждый из провинившихся резко срывался с места и несся прочь со скоростью бегуна-спринтера, претендующего на призовое место. Когда очередь дошла до Вальки, мужчина пренебрежительно посмотрел на него, недовольно поморщился и покачав головой, произвел всего лишь один удар, видимо побоявшись повредить и без того нескладного и крайне субтильного ребенка. Удар оказался сильным и запоминающимся. Бежал Валька под его волшебным воздействием до самого своего двора без единой остановки, с неведомой до селе скоростью. Уже дома, за тарелкой наваристого материнского борща, Валька твердо решил: больше ни в коем случае не заниматься археологией.
Апатия одолела после случившегося Вальку Белозерова. Настолько грустным, если не мрачным сделался он спустя несколько дней. Родители забеспокоились. А как же?! Есть стал плохо, на улицу почти не выходил, телевизор не включал. Отец, видя упадническое состояние сына, закинул было удочку на покупку нового велосипеда, но Валька на это лишь вздыхал как-то не по-детски и еще более не по-детски махал рукой. К чему бы это всё привело — лучше не фантазировать, потому как, слава богу, не привело.
И вот почему.
В канун Валькиного дня рождения, к которому упомянутый велосипед все ж таки купили, и с утра пораньше отец с напускным энтузиазмом накачивал шины, в дверь Белозеровых пронзительно позвонили.
— Кого еще принесло?! — посетовала мать Вальки, снимая с плиты кастрюлю с бульоном.
Валька нехотя подошел к двери и повернул ключ.
На пороге стояло нечто!
В огромном соломенном сомбреро, с гитарой за спиной, покручивая иссиня-черный ус и хитро улыбаясь, возвышался родной Валькин дядя — Ибрагим! Разумеется, Валька знал о его существовании. Знал так же, что дядя Ибрагим — артист: то ли певец, то ли трубач, но главное, что в силу своей профессии постоянно колесит по миру и иногда, как видимо и сегодня, заезжает с подарками к ним — унылым и бесталанным родственникам.
Надо сказать, что помимо сомбреро и гитары, дядя Ибрагим привез с собой два пухлых чемодана. Чего там только не оказалось!
Матери (родной сестре дяди): платье-сафари, модный купальник с белыми парусниками на фоне морской глади и дамскую сумочку из крокодильей кожи. Отцу: джинсы клёш, бейсболку с долларовым знаком, ремень (так же из крокодильей кожи) и бутылку темного кубинского рома. Вальке такое же, только размером меньше сомбреро, пневматическую винтовку, три блока жвачек и деревянную фигуру индейского вождя. Ко всему в придачу в чемодане оказалось множество всяческих мелочей, подаренных дяде Ибрагиму на гастролях, назначения которых сам он толком не знал.
Прошел час, и родители в большой комнате во главе с гостем сидели за разобранным во всю ширь обеденным столом — ели, пили, пели, разговаривали. Дядя Ибрагим, как оказалось, знал множество песен на иностранных языках и после каждой выпитой рюмки что-нибудь исполнял. Например это:
Bésame, bésame mucho
Como si fuera esta noche la última vez…
Или:
Nathalie, en la distancia
Tu recuerdo vive en mi…
Особенно пение неожиданного гостя нравилось Валькиной маме. После того как дядя Ибрагим на какой-нибудь невероятно высокой ноте заканчивал песню, она громко хлопала в ладоши и с укором смотрела на Валькиного папу, как бы сетуя, что тот так не может. Валькин папа замечал укор, склонял голову, долго обиженно вздыхал, подливал в рюмку рома и обреченно ждал, когда настанет очередь следующей песни…
Наступил новый день, и взрослые уже общались с друг другом на кухне, в менее торжественной обстановке. Валька же остался наедине с привезенными из далеких стран подарками в своей комнате. Чего теперь только у него не было… Но изобилие всевозможных игрушек почему-то не радовало Вальку. Ему вдруг показалось, что теперь все эти разноцветные безделушки остались где-то во вчера. Хотелось чего-то серьезного, значимого, настоящего. И Валька опять сник. Долго вертел в руке фигурку деревянного индейца. Еще пару недель назад, если бы такой у него оказался, Валька бы день напролет прыгал до потолка, а сейчас? Индеец, как индеец! Ну и что? Неинтересно, а главное — бессмысленно как-то… При взгляде на кучу подарков накатывало на Вальку теперь уже раздражение. Он поднялся с кровати, вытянул из угла на середину комнаты пустовавший до последних дней большой картонный ящик для игрушек, сгреб обеими руками все неожиданно свалившееся на него добро и в три захода определил его в емкость.
Еще большая волна скуки накатила на Вальку. Что делать, чем заниматься в долгие, недавно наступившие летние каникулы? Он еще немного посидел на диване, уныло поглядывая на коробку с добром, затем не выдержал, резко встал, взял короб обеими руками и со всего размаха бросил обратно в угол комнаты. Коробка недовольно покачнулась и тоже, словно в ответном раздражении, выплюнула из себя небольшой бумажный пакетик, чем-то похожий на пакетики порошка от кашля, которыми мать Вальки лечила всех хворых домочадцев.
Валька поднял его, недоверчиво повертел в руке и от скуки пошел на кухню спросить у взрослых что это такое.
Взрослым было не до того, они весело отмахнулись от Валькиного вопроса и продолжили вести свои серьезные разговоры. И только когда Валька почти ушел с кухни, дядя Ибрагим небрежно бросил вслед:
— Это мне в Мехико на сельскохозяйственной выставке всучили зачем-то. Семена, наверное. Кукуруза или еще что, не помню…
Читать длинные произведения Валька не очень любил и открывал книжки лишь в том случае, если что-то задавали по школьной программе. Зато был крайне неравнодушен ко всякого рода словарям и энциклопедиям, где все коротко и по делу, и которых в домашней библиотеке отца находилось предостаточно. Достав с одной из полок толстенный «Словарь сельскохозяйственных культур», Валька начал искать то замысловатое название, написанное на пакетике. Но такого слова в словаре не значилось. Валька открыл другой словарь, третий, но все тщетно.
Через некоторое время Валька уже понял, что за слово на пакетике, и даже смог его произнести, но ни в одном словаре слова такого не находилось. Валька почти отчаялся и вознамерился прекратить поиски, как вдруг в одной из энциклопедий по растениеводству, в примечании наткнулся на знакомую надпись. Дядя Ибрагим был прав, это оказалась кукуруза, то есть ее семена. Чиквантино — сорт, отличающийся скорым ростом и большой урожайностью.
— Вот так дела, — воскликнул Валька, — надо же, из самой Мексики, где вечная жара, индейцы и огромные кактусы! Вот здорово! Быстрорастущий сорт с высокой урожайностью… Класс!
Будильник разбудил Вальку в пять утра. Вооружившись металлическим совком и лейкой, новоиспеченный садовод Валька Белозеров вышел во двор. Во дворе, как и предполагалось, никого не было, лишь большой серый кот смотрел на него из окна квартиры первого этажа. Смотрел недоверчиво, сердито, но с явным уважением.
Семян в пакетике было много, но все Валька тратить не хотел. Мало ли, вдруг не взойдут. Может, думал Валька, их размачивать нужно перед тем как посадить (так в школе на уроках ботаники когда-то учили).
Валька вырыл в земле с десяток неглубоких лунок, положил в каждую по два зернышка, присыпал землей и обильно полил водой. Дело было сделано, оставалось ждать.
Зачем все это нужно, Валька не понимал, но внутри себя чувствовал, что есть в сием делании что-то правильное, настоящие, взрослое. И странным выходило то, что после того, как он зарыл семена в землю, жизнь его детская вновь показалась интересной, наполненной. И новый велосипед вдруг понадобился, и винтовка пневматическая. И индеец обрел прежнюю ценность и даже жвачки, привезенные дядей Ибрагимом издалека, жевались радостно и с удовольствием.
Жизнь потекла как и прежде. Валька катался на велосипеде, играл в футбол, помогал родителям по хозяйству, вот только голубей и ворон перестал ловить на нитку.
Время от времени, в основном под вечер, Валька осторожно подбирался к месту посадки в надежде увидеть первые ростки. Так хотелось ему обнаружить хоть какой-то, пусть маломальский результат. Но пробежала неделя, другая, а ростки не показывались. Валька забеспокоился, стал расспрашивать родителей, старших друзей и сверстников о том, как скоро должны взойти посевы, но путных объяснений не получал.
В конце концов, Валька не выдержал и раскопал посаженные семена. На поверку оказалось, что с ними ничего не произошло. Почти все они выглядели точно такими же сухими и безжизненными как и в день посадки. Валька отчаялся и даже чуть было не заплакал от увиденного, как вдруг среди вырытых семян заметил одно, едва проросшее, с небольшим зеленым закругленным росточком. Валька в миг приободрился, вырыл новую лунку и бережно положил туда проросшее зернышко.
— Не время значит еще! — утешил он сам себя, уходя с места. — Не время… и поливать надо чаще… точно, чаще…
Прошла неделя, на поверхности земли появился небольшой бледно-зеленый росток — сантиметра два в высоту. Настроение Вальки резко поднялось, словно эйфория накрыла его. Ни с того ни сего захотелось школьные дела привести в порядок. Понять, наконец, что означают и зачем нужны все эти косинусы и синусы… Прочитать до конца хоть какую-нибудь книгу… Взять в оборот параллельные брусья, да и с «козлом» наконец разобраться.
Родители заметили перемену и лишь в радостном недоумении разводили руками. Даже отец однажды не выдержал и спросил:
— Валька, может объяснишь, что с тобой?
Валька лишь деловито махнул рукой и, взяв подмышку учебник по геометрии, ушел в свою комнату.
Через месяц, когда небольшой росток постепенно превратился во вполне серьезное растение, Валька не выдержал и поведал всем о своём эксперименте: дворовой ребятне, родителям и даже физруку. Вальку резко зауважали, а позже, поначалу за глаза, а потом в открытую стали называть Чиквантино.
— Чиквантино-то наш со школы вернулся, пусть за стол садиться, борща похлебает! — говорила мать, встречая сына.
— Таааак, Чиквантино, марш к перекладине, а потом «козла» седлать! — призывно басил физрук.
— Чиквантиииино, помощь нужна?! — кричала ребятня, завидев, как Валька несет полное ведро воды для полива…
— Привет, Чиквантино! — здоровалась с Валькой самая красивая девочка в классе.
Еще через полмесяца на более чем метровой кукурузе завязались початки и с каждым днем становились все полнее и полнее. Втайне Валька сильно печалился, что проросло только одно растение, и сильно опасался того, что по каким-нибудь не предвиденным обстоятельствам оно может погибнуть.
Так вскоре и вышло.
В доме, где проживала Валька, находилось несколько квартир, где располагались семьи, члены которых работали в известном в городе фольклорном ансамбле «Березка». Коллектив колесил с гастролями не только по СССР, но и часто совершал поездки заграницу. Валька занимался и увлекался много чем, в том числе — коллекционировал иностранные монеты. В прошедшем месяце «Березка» побывала в Италии и один из друзей Вальки — Владик, сын баяниста-аккомпаниатора ансамбля, пообещал подарить несколько итальянских монет. Валька мечтал об этом. За два года коллекционирования у него постепенно собрались монеты со всей Европы. Не хватало только итальянских лир и греческих драхм. Поэтому Валька как заколдованный ждал подарка с самого утра. Но Владик не объявлялся.
К концу дня Валька Белозеров решительно посчитал, что его бессовестно обманули. В итоге он не выдержал, накинул ветровку и вышел на улицу, надеясь встретить обманщика и спросить про обещанное. Владик действительно оказался во дворе и как ни в чем не бывало стоял прямо рядом с посаженной и уже почти выросшей кукурузой.
— Ну! — начал с напором Валька, — где монеты? Весь день дома просидел. Тебя ждал.
— У меня не осталось, — промямлил Владик, опуская глаза, — все раздал.
— Зачем тогда обещал?!
Владик замялся и от волнения протянул руку к растущей рядом кукурузе. Его пальцы стали мять самую верхушку растения, где располагались семена. Валька напрягся, но пока еще молча смотрел на разволновавшегося обманщика.
Неожиданно Владик оставил в покое пучок семян и со всей силы дернул большой, торчавший из ствола кукурузы лист, затем зачем-то нервно смял его и бросил под ноги.
— Ты что делаешь!? — не выдержал Валька. — Ты ее растил?
— Кого? — не понял Владик, оглядываясь по сторонам.
— Кукурузу! Чиквантино, называется. Ты ее только что испортил своими погаными руками.
— Я не знал, — пытался оправдываться Владик, оглядываясь по сторонам, — я думал это просто…
— Думал он, — еле сдерживал слезы Валька, — мало что врун, так еще и все испортил…
— Да ладно тебе, на рынке они дешево продаются, пусть тебя мать купит… Эта-то все равно не вырастет как надо…
Валька отыскал оторванный лист, спрятал в карман, и, презрительно поглядев на Владика, сказал:
— Только попробуй еще тронуть…
На следующее утро Валька нашел кукурузу сломанной и вырванной из земли. Было такое чувство, что ее кто-то специально, назло ему испортил. Тут же объявился Владик и со слезами на глазах принялся оправдываться:
— Это не я, Валька, правда, не я… Я знаю, кто это.
— Кто? — насупившись, исподлобья спросил Валька.
— Не наши. Мальчишки с Чижовки. Они вчера здесь были. Я им, дурак, не выдержал, проболтался про твою Чиквантину. Они рассмеялись. Потом ушли. Наверное, перед уходом решили поглумиться. Это не я, Валька, ты веришь мне? Вот, смотри, я монеты принес, остались все-таки. Держи.
Владик разжал ладонь. На ней поблескивало несколько итальянских лир.
— Верю! — улыбнулся Валька сквозь набежавшие слезы и дружески похлопал Владика по плечу, — зачем рассказал-то? Нашел кому…
— Прости, я не хотел, — запричитал Владик, как будто кукурузу он растил, а не Валька, — что ж теперь делать-то?
— Ничего, новую посадим, — как-то непривычно для себя самого, серьезно, по-взрослому, ответил Валька.
Что-то перевернулось в нем в эту минуту… Детские игры, шалости, нелепые затеи в один миг оказались далеко позади. Будто выросла неожиданно перед Валькой Белозеровым большая высокая стена, заградив и отделив своей бетонной толщью прошлое. И дело, конечно, ни в погибшей Чиквантине, ни в хулиганах с Чижовки, и даже ни в плачущем повинившемся Владике… А скорее в том, что детство, таким вот странным образом, смешным приключением, прощалось с ним. И делало это, как водится, по-старинке…
Илья Луданов
20 лет
Вы не думайте, с семьей у меня всё в порядке. Семейное счастье — это про меня. Без излишеств. Гомосексуальных позывов я никогда не испытывал. Скорее наоборот. Ну да, модно (многие потому и начинают?). Или, скажете — разводятся все, повальная безотцовщина? Тоже модный, кризис семьи добрался и до нас. Не записывайте меня в махровые ретрограды — я искренне уверен, что неполная семья — это хрень. Для ребенка — это ведь не тумбочка на ножках, которая пищит и чего-то требует. Вам-то уже всё равно. Интересы детей у нас по привычке не в счет. В болтовне, почему он или она не хотят детей или сделали аборт, какие угодно умные доводы. И ни одного насчет этих не рождённых детей. Можете считать меня старпёром. Мне плевать. На любые мнения — наверное, это признак взросления. Словом, дело за сорок. Точнее, 42, знаете ли.
Обогащенный поток мысли, когда еще глаза не разлепил. Может, это связано с размытыми снами, которые улетают в небытие, как проснешься? Рядом накиданы вещи и сверху копошится, как жучок, Ванька. Папа, дай мультик. Это в семь утра. Анютка лежит в кроватке, посапывает. Этот жвындик ее разбудит. Олеся моя отвернулась к окну, но знаю, уже не спит. Черные завитушки раскинулись по одеялу. Она встанет минут через десять. Утаскиваю Ваняшку умываться. Анютка, если не разбудят, еще посопит.
Так что идите к лешему, на семейном поприще я преуспеваю. Частица счастья? Тяжело? Как-то я сказал себе, что семья — это труд, а потом уже всё остальное. Не совсем так, но… Я тащу Ванятке с балкона остывшую кашу, Анютка еще сопит в комнате. Олеся упрямо мажет бутерброды. Это у нас отлажено. Потом она бесполезно щелкает каналами ТВ. В итоге мы смотрим National Geographic или Disney.
Ванятка послушно шлепает по солнечным дорожкам, держа меня за руку. Я обдумываю приглашение Виктора Сергеевича. Ехать мне до чертиков не хотелось. Еще и отгул брать. Не в том дело, я редко отлыниваю. Просто нечего бередить старое, оно, как ветхая одежда в шкафу, только место занимает. Вам не кажется, что мы слишком закопались в прошлом? Ну, допустим, правы те, кто твердит, что все острова открыты, вершители судеб перевелись, и как бы нечем гордится. Потому мы с бездумным восторгом хватаемся за былое. Победа, космос, бомба. Армия и флот. И что толку? Ну вот именно нам? Стали жить счастливо? Больше самоуважения? Да бросьте. Если достоинства нет — то и не поможет. Какая мне разница, если решится, что Сталин — великий строитель или кровавый мудак? Одно другому, признаться, не мешает. Не, ну по-честному? Что изменится для нас? Мы будем лучше? Страна? История светлее и чище?
Я куда-то отвлекся. 20 лет выпуска. Вменяемые 20 лет прошли, может, и лучше предыдущих. Все живы, относительно здоровы, иногда успешны. Вся наша троица приятелей обзавелась семьями, чего я тогда бы и не представил. Тогда мы, правда, многого не представляли. В общем, Виктор Сергеевич, этот заплывший жиром халдей, зазвал меня на «встречу выпускников», как значилось в программке. Витя так и остался в институте — преподавать. Он слыл ботаником в годы учебы — но это было простительно. Потом он решил сделать это своей идеологией. Этого даже мы не ожидали. Впрочем, 20 лет назад мы много чего не ожидали. Пару раз Витя героически уходил из института в попытке открытия «новых горизонтов» и через год-два возвращался.
Всё это время мы не сказать, что сильно дружили. У каждого своя жизнь. Списывались. Звонили на дни рождения и два-три раза собирались по круглым датам. У всех всё более-менее и ничего выдающегося. Как и в стране. Раньше я хотел порвать с этими юношескими связями. Но, подбираясь к 35-ти, каждый из нас увидел, что друзей больше не становится. Новых не появлялось, так — знакомые, а близкими оставались те, кто знавал тебя еще желторотым девственником, то есть знал о тебе немножко правды. С кем ты обсуждал секретаршу в деканате (с которой хотел замутить), новый фильм (не обязательно порно), курс валют, потому что только что купил первые 100 долларов, Солженицына — учебник истории, о которой тебе забыли рассказать в школе, и теорию округлости однокашниц. Тут по мне даже мурашки пробегают. Словно пахнуло свежестью издалека. Это не значит, что я стал бесчувственной коркой. Но сейчас чувства словно другие. От неожиданности я чуть дернулся, Ваня вопросительно смотрел снизу. Я подмигнул ему, и мы вошли в калитку детского садика.
Тут с утра суета сует. Носятся уборщицы, беспокойно стучат каблуками воспитательницы. Верно, по следам недавних выборов. Пока я помогал Ванюшке менять шортики и натягивать сандалии, задумался о политике. Такие вот несвоевременные мысли. Как ни крути, за 20 лет мы так и не додумались сменить президента. И это наша головная боль, а не его. Выросло новое поколение — моё. Я смотрел вслед уходящему в группу сыну и думал — когда он вырастет, спросит об этом. Что я ему скажу — что ничего не мог поделать? Что режим такой, с диктатурой на носу? Чушь, отговорочки. Это как оправдываться перед публикой за свою некрасивую жену.
Вернувшись в родное болото (читай — alma mater) в очередной раз, Витя проявил инициативу. Одним из ее побочных эффектов и стала «встреча». Меня эта затея настораживала. У нас выпускники разбегаются из вуза, как с тонущего корабля, в надежде скорого и случайного заработка. Потом расстраиваются и к тридцати становятся обывателями. В своей школе я не был с выпускного ни разу. Лет семь назад встретил одноклассника. Веселый был парень, читал вслух Маяковского, что-то там про презервативы. Теперь — посеревшее лицо, глаза отводит. Говорили минуты три. Двое детей, работа на заводе (как вы поняли, я не против детей и заводов). Живет недалеко от школы. Там осталась одна наша учительница. Большинство педагогов еще при нас подбирались к пенсии, молодые скоро ушли сами. Витя в своей инициативе пошел в обход — мол, встретимся со своими, ребятами. В присланной программе значились два пункта. Что-то вроде концерта и чаепитие. На всё я надеялся потратить часа два-три, плюс дорога.
В магазине я потянулся за бутылкой виски. Все-таки долго не видел ребят. Весь персонал из Азии. Когда я утром выхожу из дома, они же моют полы в подъезде, метут дворы, возятся с мусорными контейнерами. Тихие такие. Но порой мне кажется, когда-нибудь они устроят нам вендетту. Или как у них там это называется. Криво могу сформулировать — за что. Из чувства справедливости, что ли.
Вернувшись пораньше, я успел забрать Ванюшку из садика, и мы немного погуляли. Дома он вытащил из завала игрушек в углу мячик в виде земного шара. Я взял мяч и рассказал, что есть планета Земля, где есть пять океанов и шесть материков, и что повсюду живут люди. Он глядел удивленно, ничего не понимая. Это было неважно, мне хотелось успеть сегодня рассказать ему об этом. А вот здесь, я повернул мяч и ткнул в середину материка, живем мы.
Июнь — август 2020
Наталья Флоч
Вихрь, или Тетя Роза
Вот уже десять минут ветер хозяйничал на улицах маленького прибрежного городка, с визгом проносясь между домами и прихлопывая двери. Столбы пыли поднимались вверх, подхватывая на лету бумажки и всякую прочую мелочь. Все это кружилось, вертелось, неслось и перекатывалось. Огромные волны, недовольные ветром, злились, с бранью выбрасывая на пустынный берег надоевшие водоросли и огромное количество морского шампуня в виде пены. Так продолжалось недолго, а потом все успокоилось, затихло, посветлело. Выглянуло солнце.
Тетя Роза, наблюдавшая это природное безобразие недалеко от подоконника в своей комнате, дождавшись окончания, со знанием дела, высунула половину торса из окна, огляделась и также лихо прибрала его обратно.
Уже через минуту она стояла посреди двора, скрестив руки на своей безразмерной груди.
— Это шо такое делается? — завопила тетя Роза. — Пять минут бесяга покрутился и таки подоставал все, шо я так ласково с утра по углам разложила.
Услышав знакомый голос, соседи потихоньку начали открывать окна, боясь при этом выглянуть наружу. Тетю Розу побаивались и, следовательно, уважали. А женщина она была наидостойнейшая со всех сторон: румяная, черноволосая, с пухлыми губами, увеличенными красной губной помадой. Один ее пышный бюст чего стоил. На таком можно и чаю попить, и деньги надежно спрятать, ну и душу, если ты мужского полу отвести, конечно. Я уж не говорю о других признаках в виде роста, где-то около ста восьмидесяти сантиметров, и веса, минус сто от роста и плюс девяносто, итого: сто семьдесят килограмм женской привлекательности плюс пятьдесят лет мудрости. А если еще эту красоту приукрасить красными бусами и цветастой цыганской юбкой с двумя засаленными карманами, так вообще рисуется картина. Мужчины обожали тетю Розу, ибо находили в ней все то, что глубоко прятали в себе, но любили ее недолго, иногда, в те моменты, когда их совсем не любили жены. Оттого и тетя Роза счастливой себя не считала, а страдал от этого весь двор.
Еще с вечера предстоящий день был безнадежно испорчен. Сара Абрамовна, которая была соседкой тети Розы по общей стене, куда приставлены были с обеих сторон металлические кровати с пружинными матрацами, и ее муж вернулись поздно вечером, почти ночью, от Абрамовичей. Тетя Роза не могла уснуть до их прихода, так как хотела знать, что подавали на ужин в том старом доме с почетной фамилией, и вообще послушать последние новости, но вместо этого дождалась только скрипа старого матраца, сопения плешивого Мони и ржач Сары Абрамовны, от всего этого у тети Розы разболелась голова, и она была вынуждена накапать корвалолу, чтобы хоть как-то привести себя в чувство. Она и не ожидала от этого пузатого, рыжего и вечно потного фармацевта в поломанных очках и коричневом костюме с брюками по щиколотку такой эротической прыти и дико разозлилась на Сару, которую давно недолюбливала. Сон, не начавшись, окончился с первыми лучами солнца. Но окончился он также и для других обитателей двора, которых разбудил неприятный звук.
Тетя Роза с остервенением мела двор, наступая на хвосты невинно дремавшим еврейско-хохлятским кошкам и громко бурчала себе под нос. Спать было невозможно, но все молчали. И только Моня, насладившись Сарой, похрапывал, слышимость позволяла ему завидовать. Когда утро полноценно вступило в свои права и двор начал оживать, тетя Роза окончила балет и поспешила на Привоз, которому преданно служила вот уже тридцать лет. Он находился в ста метрах от набережной. Грузное встревоженное тело обдувал морской бриз. Он дул прямо на лицо и грудь, унося с собой неприятнейшие воспоминания.
Обычно тетя Роза скупала весь улов у моряка по имени Григорий. Какого он был роду-племени — не определить, но поговаривали, что цыган, на это указывали выстроенные в ряд золотые зубы и подтанцовывающие конечности. По виду ему было лет сорок-сорок пять, но точнее не знал никто. Его черные озорные глаза быстро пробегали по телу тети Розы, что доставляло ей особое удовольствие.
— Здрасьте! Как у вас сегодня красиво подбит затылочек! — игриво говорил он. И она, закатив глаза, смеялась, а вместе с ней смеялась и каждая клеточка тела, колыхаясь от удовольствия. Потом стыдливо опускала руку в огромный бюстгальтер, доставала теплые и влажные бумажки, которые еще несли запах тела, и протягивала Григорию. Он с улыбкой брал их и непременно подносил к носу, вдыхая сладостный аромат. Тетя Роза особенно наслаждалась этим действием, ибо думала, что Григорий от нее без ума, а на самом деле он ничего и не чувствовал, так как руки его еще с детства пахли рыбой и другого запаха он не знал.
Тетя Роза еще издали напрягла глаза. Но сколько она ни смотрела, лодки Григория, как, впрочем, и других рыбаков — не было. Сердце отчаянно билось в груди.
Тетя Роза сделала крутой поворот направо и направилась на Привоз. На ее любимом месте, с чудесной барабулькой от Григория, стояла рыжеволосая Софа Шульман тридцати пяти лет от роду, одетая по последней моде из секонд-хенда, и громко кричала, будто ее и так никто не слышит. По наглым, вытаращенным глазам с черными стрелками почти до ушей было понятно, что Григорий подарил ей улов в знак глубочайшего уважения к груди первого размера. Увидев тетю Розу, Софа поняла, что скандал на подходе, и перешла в наступление, которое можно было бы правильнее охарактеризовать как отступление.
— Не мните лицо, тетя Роза, и не делайте мне нервы.
— Шоб те пусто было, курва крашеная, — растерянно возмутилась тетя Роза.
— А у вас вид на море и обратно, — аккуратно съязвила Софа. Но, оглянувшись по сторонам, быстро смела весь товар в корзину и бросилась наутек. Для продолжения скандала не хватало зрителей. Весовые категории были неравны.
Тетя Роза не нашлась что ответить и молча проводила беглянку неутешительным взглядом. Так невежливо с ней еще никто не обходился. Руки поджимали бока.
Ее неудачи отразились и на природе. Погода закапризничала.
Тетя Роза достала из бюстгальтера носовой платок и громко высморкалась. Потом подобрала подол и решительным шагом направилась домой… Ей было обидно. Обутые в резиновые сандалии без пят подпухшие ноги с красным педикюром шлепали по мостовой. На цыгана Гришку зла она, конечно, не держала. Разве променяет он ее ароматные бумажечки на эту непорядочную Софу с тремя детьми, которые за один присест съедают больше рыбы, чем он ловит за три дня! Ей не давала покоя Сара. Эта старая высушенная на солнце вобла, которая к пятидесяти годам так и не научилась фаршировать рыбу, а только и имела диплом гинеколога. А две ее заученные фразы: «Вы не рожали, а что же вы хотели?» или «Вы же рожали, чему удивляться?» — знали все женщины города, однако не переставали перекладывать честно заработанные деньги в карман этой аферистке, веря в то, что грязь, которую Сара настоятельно рекомендовывала в качестве лечения и которую из-под полы с улыбкой на лице продавал в соседней аптеке ее муж, якобы привезена с Мертвого моря, где живет двоюродный брат Сары Абрамовны и оттуда нелегально присылает. Однако же, сколько этой грязи было продано, так уж и Мертвого моря давно бы не существовало, а авиакомпании только бы и делали, что возили грязь для Сары.
А этот плешивый муж ее, Моня, всю жизнь только и делал, как ходил обжирать ее, тетю Розу, и хоть раз намекнул бы на благодарность в виде той, что он вытворил сегодня ночью.
Тетю Розу бросало то в жар, то в холод. Давление стучало в виски, но очень вовремя, она как раз подходила к дому. Начинался вихрь!
Дмитрий Игнатов
Damnatio memoriae
В детективных книжках нам часто в качестве героя преподносят сыщика. Эркюль Пуаро, Шерлок Холмс, комиссар Мегрэ… Помните ли вы имена всех злодеев, которых они изловили? Разве что профессор Мориарти. Остальных вряд ли… Интересно, почему в реальности всё происходит наоборот? В истории остаются имена психопатов, насильников, серийных убийц, но не тех, кто остановил их.
Именно поэтому сенатом и был принят закон, который исторически называется «damnatio memoriae» по-латыни «проклятие памяти», но мы называем это просто процедурой. После физической казни следует вторая — ментальная, информационная казнь. Вместе с преступником уничтожаются и все следы его присутствия в этом мире. Как и не бывало! Это успокаивает общество, это останавливает многочисленных подражателей и вообще выбивает почву из-под ног любителей заполучить славу Герострата. Торжество римского права.
Как только справедливое возмездие свершилось, и преступник зажарился на электрическом стуле, его бренное тело, как и вся его материальная жизнь полностью передаётся в руки нашей службы. И тогда в дело вступаем мы — «магистраты забвения». Именно так «magistratus oblivionis» и написано на моём жетоне…
I
Тюремный морг. Всё начинается здесь. Я открываю конверт и узнаю имя моего клиента, которого мне придётся сопровождать. Патологоанатом делает последние приготовления, ничего не отмечая в своём регистрационном журнале. Работники заворачивают тело в стандартный пакет и грузят в машину. Я забираю все документы и личные вещи клиента. С этого момента он отправляется в полное небытие.
Мы едем по ночному городу. Дождь барабанит в крышу и окна автомобиля. В растекающейся по лобовому стеклу воде, размазываются силуэты домов и светящиеся пятна фонарей и фар. Водитель спокоен. Кажется, что я его знаю, но не помню имени. Путь между тюрьмой и крематорием он проезжает со мной не в первый раз. Чувствуется, что его работа давно превратилась в рутину. Впрочем, как и моя. Сейчас этим вряд ли
кого-то удивишь.
— Закурю? — спрашиваю я водителя. Он молча кивает. Я слегка опускаю окно, чтобы дождь не заливал салон, и закуриваю. Терпкий табачный дым наполняет носоглотку. Сигареты дешёвые и слишком крепкие, но, по крайней мере, так я не ощущаю неприятное раздражение где-то чуть выше нёба. Кажется, я заболеваю. Выдыхаю дым в дождь, наблюдая, как снаружи мелькает и мечется ночной пейзаж. И, забывшись, погружаюсь в свои мысли.
— Приехали, — толкает меня в бок водитель. Я выхожу и спешу скрыться от дождя в тепле чёрного здания, не дожидаясь, пока работники крематория вытащат труп. Внутри всё происходит быстро. Я видел, как эта процедура происходит в других обстоятельствах, поэтому точно знаю, что значок «магистрата забвения» всё существенно ускоряет. Я сжигал своего отца. Даже если не учитывать церемонию прощания со всеми родственниками, которых в его случае было не густо, бюрократии хватало. Теперь я регулярно сжигаю людей и могу делать это быстро. Без лишней писанины.
Работник морга распахивает створки печи, куда некоторое время назад отправилось тело, чтобы я мог зафиксировать факт его полного сгорания. Все присутствующие в ожидании смотрят на меня. Я киваю, и пепел начинают бесцеремонно сгребать в очередной стандартный пластиковый пакет. Намного меньше, чем предыдущий. Без наклеек и отметок.
II
Иронично, но тело — это самое незначительное, что оставляет человек после себя. Информация — вот самый обильный продукт человеческой жизнедеятельности, поэтому на стирание её наша служба тратит большую часть своих сил. Тело клиента ещё не начало гореть в печи крематория, а наши IT-спецы уже «жгли» сотни его упоминаний в сотнях баз данных. Банковские счета, кредитная история, автомобильные штрафы, оплата жилья, история покупок в онлайн-магазинах, странички в социальных сетях… Всё бит за битом улетало в цифровую топку. Параллельно устанавливались различные связи, воссоздавалась история, весь путь с момента рождения и до гробовой доски.
Даже в наш век информационных технологий, многие организации всё ещё дублируют, а некоторые и полностью ведут, дела на бумаге. Обычно мне присылают список таких организаций, где клиент, так или иначе, появлялся. Но, чаще всего, я уже знаю его наперёд. Все материалы мне необходимо изъять, проанализировать возможные «хвосты» и уничтожить. Справки, выписки, листы регистрации, фото… Всё в огонь. Важно ничего не пропустить. Мы называем это бумажной работой.
По протоколу вести работу с документами необходимо в конторе. Но на трезвую голову это делать сложно, поэтому я нарушаю протокол. По дороге из крематория я прошу водителя выкинуть меня на углу. Он рад закончить смену пораньше и с удовольствием делает это. Я выхожу из автомобиля прямо под дождь, поднимаю ворот плаща, надвигаю шляпу. Сегодня я точно заболею. Несколько торопливых шагов по лужам и я оказываюсь в моём любимом заведении под непритязательным названием «Место».
«Место» работает до глубокой ночи, но чаще всего здесь немноголюдно, и за это я его люблю. Обойдя стороной бар, где подолгу заседают ночные выпивохи с их длинными и муторными разговорами ни о чём, я делаю заказ в терминале. Две порции коньяка, три кофе с сахаром, солёные орешки. Ровно столько мне хватит на остаток ночи до закрытия. Я прохожу в дальний угол зала, где уютно расположена группа столиков с мягкими креслами и устраиваюсь там. Здесь тихо. Разговоры, ведущиеся за барной стойкой, сливаются с негромкой музыкой и практически не различимы. Я дожидаюсь, когда официантка, одаривая меня усталым взглядом, принесёт мой заказ и уйдёт, и раскладываю бумаги.
Надо сказать, мой сегодняшний клиент был первосортным ублюдком. В прошлом году он вошёл в церковь прямо посреди рождественской мессы и открыл стрельбу. Сначала он стрелял по толпе прихожан из автоматического дробовика, превращая людей в фарш. Потом, когда патроны закончились, сбросил ствол, взял две «беретты» и вышел на улицу, чтобы устроить тир по прохожим. Он остановился, только когда разрядил все обоймы из обоих пистолетов. Так его и взяли. Он стоял посреди площади перед церковью. Смотрел в небо, раскинув руки в стороны, словно распятый Иисус. Вокруг трупы. Подонок хотел славы, но мы сразу перекрыли всё, что можно было. Телевизионщики показывали только здание с обратной стороны. Имя преступника в прессу тоже не просочилось. Он надеялся на публичный суд, но такого у него тоже не было. Никаких журналистов, никаких присяжных, никакого пафосного зачитывания манифестов со скамьи подсудимых. Он не получил ни одной минуты славы, кроме той, что провёл на электрическом стуле. А теперь я превращу всю его жизнь в ничто. Он не оставит никакого следа в истории человечества.
Чёрт, как же я не люблю копаться в этом дерьме. Иногда я ощущаю смрад гнилых человеческих душ, идущий со страниц. И тогда я выпиваю коньяк и крепкий ароматный кофе. Это помогает. Я просматриваю страницу за страницей и делаю небольшие пометки в свой блокнот. Завтра нужно будет заехать в несколько мест, чтобы собрать оставшиеся бумаги.
III
— Доктор ждёт Вас в своём кабинете, — улыбнувшись, говорит мне медсестра на ресепшене. Этакая русская красавица с красивыми волосами соломенного цвета и округлыми формами под белым халатом. Глядя на её припухлые губки невольно задаёшься вопросом, как хорошо она делает минет. Но я не люблю отвлекаться от работы. Я иду в направлении кабинета главного врача по до блеска натёртому полу между напольных ваз с какими-то растениями, упираюсь в белую дверь с золотой табличкой и, без стука открыв её, вхожу в кабинет.
Доктор сидит за своим рабочим столом в широком кожаном кресле. Я устраиваюсь напротив на стуле для посетителей. Представляться мне не нужно, мы хорошо знаем друг друга, и друг другу не нравимся. Я выжидающе смотрю прямо в глаза главному врачу, и он решает прервать молчание первым.
— Запрос из вашей организации к нам пришёл ещё вчера. Все документы были подготовлены. Вот они, — он открывает ящик стола и выкладывает передо мной толстую пачку бумаг в картонных папках.
— Хорошо, — визуально оценив объём документов, отвечаю я и машинально достаю сигареты.
— Тут не курят, — останавливает меня врач.
— Простите, — прячу я сигареты, — Но кроме этого меня интересует… Словом, нет ли чего-то не отражённого в бумагах?
— Мы ведём свои записи очень аккуратно. Всё отражено здесь, — с нескрываемым раздражением отвечает доктор, — Если вас интересует моё профессиональное мнение, то я его выскажу: это был очень больной и несчастный человек. Его нужно было лечить, а не казнить.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.