18+
Кукольная лавка для импресарио

Бесплатный фрагмент - Кукольная лавка для импресарио

Объем: 322 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Сущность, именуемая игрой, ощутима

каждым… игру отрицать нельзя.

Й. Хёйзинга, профессор

пролог. Salve ludum!

Вы очень проницательны, г-н профессор! Игра повсюду!

Толпы актёров ежесекундно ангажируются на проходные роли, сценаристы разбрасывают свежеотпечатанные листки с проплывающего облака, режиссёр строго смотрит откуда-то сверху — одним словом, суета сует! Но!

Либретто, партитура и хореография и всё прочее представлены расплывчато, и полно досадных ограничений. Время и пространство держат игру в узде — смертный мерит клетку годами, и на это уходит жизнь. Игрок бьётся о решетку, а игра подкрадывается к границе смысла — тут и пригодится импресарио.

Кто этот герой? Это атлант, держащий игру на плаву. Именно он превращает замысел в реальность — весёлый канкан и слезливая трагедия произрастают из одного трепетного корешка. Творческие замыслы провидения хороши сами по себе, но не они определяют игру — волшебство представления порождается дерзостью и воображением импресарио. Сюжет, декорации, амбиции актёров и режиссерская фанаберия — колода оживает в голове импресарио, и ловкие пальцы раскладывают пасьянс игры. Игра великолепна, вечна и вообще не поддается осмыслению — но не существует сама по себе. Напрасно вы не упомянули импресарио, г-н профессор — придется дать ему слово для представления.

Тук-тук, стучат колеса. Декорации ветшают, трясутся, и уловить опасность призван инстинкт — лукавый дар игры, омрачающий беспечную повседневность.

Я бежал при первых раскатах обрушения — выбор цели вышел случайным.

Под колёсный стук лязгал капкан прошлого, и по ночам в купе заглядывали неостывшие призраки — я плохо спал в пути. В перронных буфетах я курил, пил поддельную дрянь и развлекался чтением местных газет.

Вы зря тратите деньги на это вино, сказала буфетная девица, нависая грудью, я могла бы научить кое-кого манерам, будь у вас деньги на столик в приличном заведении.

Сомелье рифмуется с декольте, но в жизни это редко совместимо, сказал я, и симпатичный зад искательницы развлечений обиженно завилял к стойке.

Упоминание о деньгах вернуло меня к газете — так из ничего, вопреки драматургическим законам, возникает нечто.

В недавней хронике, гримасничая сквозь табачный дым, солидный горожанин из ревности к приезжему проходимцу убил молодую жену и возился с её механической копией — скучная провинциальная история. Тело жертвы, впрочем, обнаружено не было. Хроникёр путался в технических терминах — перипетии сюжета касались качества изготовления копии, и автор, уставший от выявления подробностей подделки, вынес в заголовок оригинал Лауры.

В скучных историях разбросаны жемчужины, цена которых выявляется со временем. Бойкий ревнивец был осужден обществом и судом, и то, что состоявшаяся казнь была задета вскользь, вызвало сочувствие к убийце.

Хроника упоминала невостребованное наследство — французские романы научили меня практичности, и я насторожился. Среди смутных бенефициаров назывались отдельные лица и учреждения — но предположительно убитая вдова не была упомянута вовсе.

То, что убийство не считается доказанным, пока не найдено тело, не смущало ни репортёра, ни редактора. Я увидел нотариальную контору, в какой поддельная вдова, скрипя пикантными деталями, подписывает наследственный акт — и то, как хорошо выполнена механическая подделка, становилось столь же важным, сколь велико было наследство.

Я задержал вздох и осмотрелся — к счастью, читать мысли в вокзальном буфете было некому.

Ассоциации путались с предположениями, и я принялся насвистывать лёгкую песенку в ми бемоль мажор, и сложная рулада вышла с первой попытки.

Милая песенка, сказала отходчивая девица, но какая-то старомодная.

Я был молод и называл себя импресарио, сказал я, и девица рассмеялась.

Импресарио — это вроде карманного воришки, сказала она сквозь смех, и вы не слишком старый, и напрасно отказали бедной девушке.

Импресарио — это вроде заклинателя змей, и мадемуазель неправильно меня поняла, сказал я через буфетный зал, пара уроков мне не повредит.

Вы обманщик, сказала девица поезд отчаливает через минуту.

В купе ждал саквояж — полезные дорожные мелочи вперемешку с артефактами бесполезного прошлого.

Я остаюсь, сказал я, деньги найдутся. У вас есть сестра по имени Лаура?

Хватит с вас одной, сказала девица, я не работаю в воскресные вечера — отличное время, если захотите поболтать под музыку.

Я найду вас, сказал я, и мы поболтаем.

В буфетном окне дёрнулся поезд, и я отвернулся — выбор был сделан. Я из упрямства допил вино, послал воздушный поцелуй за буфетную стойку и покинул вокзал.

Город был шумным, как и его дутая репутация — на площади вовсю играли из Брамса. Ожидания сменились предчувствиями, сотканная из аллюзий музыка смолкла, и город начался.

Ленивые проклятия торговки, скачущие по площади жёлтые яблоки, вязкая неопределённость мыслей и страх перед будущим — с этого предстояло начинать игру. Устройство декораций было на мне, и я взялся за дело с серьёзностью обученного квартирьера.

Я бродил по улицам, глазел на дома, и пытался наметить образ будущих декораций, используя алхимическую реторту воображения и чертёжные инструменты памяти. Для закрепления декораторских находок я обсуждал их вслух приличным шёпотом, незаметным в городском шуме.

Я был внимателен к мелочам, и разменял пару монет на беглый взгляд местного менестреля, тянущего рифмованный стон под разболтанную музыку улицы — скромная дань отдавала стыдливым привкусом отвергнутой взятки.

И они хищные налетели стаей, потому что принимали меня за падаль, а я во сне танцевал с Данаей, летал над миром и никогда не падал, т. д.

Я повторил печальную песню с первого раза, не сбившись даже в конце, где попрошайка присваивал демона — на мой вкус, это была творческая фанаберия.

Я повторил стихи почти вслух — подозрительное для встречных бормотание было предварительным торгом, то есть попыткой договориться с городом и игрой на сходных условиях.

Кроме практической, была и мнимая цель — я заметал следы. Внутри этих прогулок я признал город удачной заготовкой для игры — в смысле его пригодности к возведению простых декораций и сложной машинерии.

Декорации, предвестники представления, были готовы к сроку. Я снял комнаты в приличном квартале и стал ждать. Я ждал в одиночестве, но в паутину измирского мрамора попались два бокала — невинная галлюцинация пугливого воображения или намёк упорхнувшей буфетчицы на неоплаченный счёт.

От скуки я наряжал шалунью в куклу, и вечерами в моих комнатах разыгрывались жанровые сценки — свежеиспечённая кукла, изощренно вертя фотогеничным задом, изображала приличную даму, предающуюся пороку из нужды, и заламывала руки излишне призывно, и кукольные наряды страдали от приливов вечерней страсти.

Я платил за недорогие платья и подозрительное французское бельё в укромной лавке, найденной по случаю в десятке кварталов от квартиры. Трогательное кокетство распутной буфетчицы в контрабандных кружевах усыпляло воспоминания и будило страсти, приводящие к истощению сил.

Буфетная девица исчезла точно посреди разнузданной сцены, и одним скучным утром я выбросил ей вслед обрывки кружевной прелести — из меня, в силу преувеличенной практичности, не вышел стоящий фетишист.

Игра, прячась в тяжёлых интерьерах, обещала быть чувствительной, и туман предрешённой трагедии, смешиваясь с дымом восточного табака, укрыл меня от прошлого.

Я приготовился ждать, но замысел никогда не ждёт — игра началась вдруг. Одним словом, время пошло.

Вспомнил! У буфетной девушки не было никакой сестры, но был дальний родственник, шустрый, с её слов, помощник то ли нотариуса, то ли смотрителя музея, и я не смог отказать ей в просьбе ссудить молодому человеку небольшую сумму, настолько пустяковую, что возврат долга не был предусмотрен.

Но долг был погашен.

глава первая. лавка

Можно отрицать всё. Можно отрицать Бога. Игру отрицать нельзя.

Я не видел, как хозяин заведения отсчитывает голландские монеты автору рекламной жемчужины. Вывеску сменили давно, в те времена я не знал ни г-на Монро, ни содержимого его лавки — меня не было в городе.

Представить публике всех кукол в лавке г-на Монро нелегко. Описание кукольной внешности требует твёрдости рисовальщика и трепетности поэта — я не смогу соблюсти чертёжную точность в метафоре. Романтические обстоятельства и черты случайных лиц я запоминаю плохо, и причина не только в рассеянности, но и в капризном устройстве воспоминаний — признаюсь, они зависят от погоды и состояния нервов.

Мне случалось ловить память на перемещении людей и предметов из одних интерьеров в другие, не связанные с этими людьми или предметами, на умышленной путанице в именах, а также в приукрашивании прошлых лиц и замыслов.

Заглядывая в прошлое, я брал в подмастерья такой механизм памяти, жернова которого вертелись по законам художественного мошенничества. Всякие неудобные шероховатости стирались ловким механизмом бесследно, и отполированное прошлое отражало ретроспективный взгляд с равнодушием опытного зеркала.

Назначение упомянутого казуса подробно прописано в полезных психоаналитических брошюрах, доступных всякому заблудившемуся посетителю аллегорического леса. Слыша скрежет механизма, я умолял память не лгать — нет нужды обманывать, когда можно договориться.

Моя сговорчивость распространялась и на других. Мне доводилось ловить людей на таком вранье, от которого у человека щепетильного пропал бы интерес к беседе, но механизм запускался вовремя, и собеседник из пустого болтуна превращался в занимательного выдумщика, отважно ступившего на зыбкую тропу бескорыстной лжи — единственной стоящей вещи, какую я находил в чужих историях.

Я видел, как легчайшее прозрачное воспоминание, пройдя сквозь жернова памяти, превращалось в пепел добровольного признания — владельцам прошлого следует остерегаться бестактности механических ассистентов.

Меня не волновало, были ли куклы достоверными механизмами. Волнующим в куклах было их вызывающее разнообразие — клянусь, перед витриной кукольной лавки я стоял с разинутым ртом.

Рядом с крупноватой по витринным меркам, длинноногой и длиннорукой белесой куклой в игрушечном пятнистом платье сидела маленькая чернявая куколка со смешным нездешним лицом, с нарисованной глупенькой улыбкой, в куцем завитом паричке, и эти куклы, одна из которых была вдвое, или даже втрое больше другой, предлагались покупателю как вещи взаимозаменяемые, и можно представить мучения свободного человека, обречённого на немыслимый выбор.

Некто, мнящий себя богачом, мог указать приказчику на обеих — но западня в том, что десятки других кукол были не хуже, и ловкач, задумавший обмануть игру, куражился бы недолго — избранные куклы, каких он успел обменять на несметные сокровища, не заменили бы малозаметной мечты, влетевшей в память без спроса, и на какую уже не хватало несметности сокровищ, и расточитель оборачивался нищим, не способным утолить жажду воображения, и приказчик, отворяя клетку, с удобством гасил тлеющее презрение о скорбную спину бредущего прочь неудачника.

Торговля у г-на Монро была организована умело — большинство кукол выставлялись, и опытный покупатель мог не спешить с выбором. Но кто мог поручиться, что посетитель окажется непременно опытным — я видел, что в лавку заходили разные люди, старые и молодые, и подозревать в расчётливости всех было несправедливо. Не знаю, что чувствовал бы я сам, окажись в лавке лет пятнадцать назад — но нет сомнений, я был бы теперь другим человеком.

Во времена моей юности не было подобных заведений, и свобода выбора была ненастоящей — хорошим тоном считалось дополнять скудость быта цветистостью выдуманных удовольствий. Частично оскопленный выбор был не так безобиден, каким он подаётся хроникёрами, и эхо его мести до сих пор живо — отсутствие опыта, приобретаемого в доступном многообразии, приближало людей к животному поведению, что сказывалось на их судьбах и общественной нравственности.

Я не хочу выглядеть моралистом, или проводником чужой коммерческой ловкости, но в череде достижений общественного прогресса последних лет я приветствую возвращение в городскую жизнь лавок, в каких идёт цивилизованная торговля куклами, поощряемая и опекаемая властями.

Некогда в портовых закоулках цивилизации роль кукол принуждали играть живых женщин, но такие штуки ушли в прошлое, и несколько надрывных описаний, доставленных нам хроникой, похожи на сентиментальные выдумки, порождённые от недостатка настоящих ужасов по части морали.

И без монокля общественной нравственности живая кукла выглядит неудобной вещью — трудно избежать назойливого участия настоящего человеческого тела в потайном удовольствии, вроде созерцания совершенных линий. Непременно вмешалась бы неделикатная зоология — я намекаю на живые запахи, сомнительную гладкость невыделанной кожи, наличие малозаметных пятен или волосков и прочего, что совершенно отравило бы дело.

Не так давно качество применяемых материалов было зачаточным, и предлагаемые публике куклы выходили карикатурой на кинематографические прототипы. Обманутые рекламой прогрессивные сластолюбцы обнаруживали досадную непригодность вещи к использованию — при попытке основательного поцелуя к губам прилипал мерзкий целлулоидный привкус.

Теперь же химические изыскания продвинулись вперёд, и вкус куклы подаётся на заказ. Обличители ведут расследования преступного применения в особенных куклах человеческой кожи, содранной с представительниц обездоленных слоёв общества — это раскаты конкурентной войны, запущенной расплодившимися производителями.

Достигнутый успех в подражании природе пугает публику, и следует вовремя придушить прогрессирующую пародию, пока газетные диспуты не вышли на городские площади, где эстетические противоречия спорщиков, безобидные в печати, вступят в опасную трансгуманистическую схватку, к какой хватает учёных подстрекателей.

Появилось немало людей твёрдых убеждений, открыто признающихся в посещении кукольных лавок, но общество до сих пор не даёт любителям кукол полной свободы, тесня её исподтишка, нагло вводя полускрытые налоги и бесстыдно преувеличивая психиатрические последствия.

У меня остались воспоминания о высокомерной настороженности к таким местам в то время, когда г-н Монро был для меня силуэтом в стекле, и холодная надменность его взглядов на идущих вдоль витрины зевак воспринималась мной абстрактно, как вовсе ко мне не относящаяся — так дождь, походя задевающий нас особенно неуместной струёй, не кажется нам личным обидчиком.

Витрина лавки и её таинственное содержимое будили во мне интерес, но я пренебрегал этим щекочущим интересом, ускоряя шаги, или выдумывая срочное дело, вроде покупки ненужной газеты, или даже пускаясь в умственное морализирование, нелепое из-за неопределённости моих моральных устоев — я не помнил и дюжины достоверно аморальных вещей, каких следует сторониться приличному человеку.

Видя известного щёголя, выходящего из лавки г-на Монро со старательно равнодушным лицом, я завидовал чужой смелости. Но спасительная деталь, вроде полицейского агента, караулящего случай возле афишной тумбы, меняла зависть на осуждение, и моя походка приобретала нелепую деревянную манеру — я назвал этот феномен телесным ханжеством.

Упомянутому агенту не было дела до обычных посетителей кукольной лавки, т. к. г-н Монро имел связи в муниципальных кругах, и шаткость местных устоев умело подкреплялась его количественно оцениваемым дружелюбием.

Дружба, которую нельзя оценить выгодой, таковой не является, и должна быть названа терминами психиатрии, сказал г-н Монро.

Слова г-на Монро, сказанные по случайному поводу, выдавали манеру вести дела, и я признавал за ним право на защиту дела любыми способами, и его слова друг мой, так же мимоходом обращённые ко мне, приобретали зловещий оттенок, какой чудится нам в словах лощёного крупье, предлагающего публике, вопреки неукоснительным правилам заведения, сыграть партию с неопределёнными ставками, и всё вокруг, привычное и скучное, начинает покачиваться от малозаметного ветерка из тайного инфернального оконца, приоткрытого коварным предложением.

Дружба г-на Монро с властями была оплачена по принятой в городе мере — я видел тайный знак встревоженного приказчика через витринное стекло. Скучающий агент встрепенулся, стряхивая обыденность улицы, и балетным крадущимся шагом поплыл к входу в лавку, и его невнятное лицо обрело чёткие, даже отточенные черты, и кожа на этом хищном лице натянулась в предвкушении охоты.

Обошлось пустяками, и агент, простецки насвистывая, прошмыгнул в тень тумбы, по пути теряя балетные навыки и опасность черт. Улица беззаботно завертелась, но вдоль стен витал опасный азарт, непонятно уже к чему относящийся.

То, как г-н Монро сумел подкрепить торговлю поддержкой властей, говорило в пользу его предусмотрительности.

В разговорах, бывших наполовину торгом, я чувствовал пинки проснувшейся бережливости и в запале торговли был готов напирать излишне, и только воспоминания о кошачьих навыках агента, откидывающего полу мягкого пиджака страшно грациозной рукой, останавливали меня от напористости, какой грешат нервные покупатели.

Я ждал чудес, веря в лавку г-на Монро, как уличный зевака верит чуду карточного фокуса — не удивительно, что я робел. Но любопытство и предвкушение побеждали, и я сдерживал нервное воображение, вечно задирающее реальность с единственной целью — вовремя пуститься наутек.

Лавку г-на Монро нельзя отнести к реальности без оговорок — через витрину, если смотреть с улицы, приказчик, принюхивающийся к поддельной певичке в кружевном белье, пугал прохожего материалиста неопределённостью назначения сцены.

Путь к лавке был устроен удачно — известно, что приличный театр начинается задолго до сцены.

Второстепенная городская лестница, образец избыточных трат прошлого, состояла из круто забирающих ступеней, тяжёлых, облупленных временем гранитных боков и обрывка неба, в какой сооружение упиралось уверенно и основательно — этим плохо освещённое каменное предисловие заканчивалось, и начинался город.

В скудости освещения был умысел, и отставная пушка, при дневном свете грязноватая от исторических наслоений, ночью, благодаря скромности окрестных фонарей, светилась мрачно и тускло, и её дневная музейная наглядность пряталась за серебряной вуалью, и чугунный сувенир обращался пятнистой рыбиной, вынырнувшей невесть откуда, чтобы нырнуть обратно в неизвестность, подразнив напоследок случайного прохожего мокрым селёдочным боком — опытный игрок признал бы старую каменную голгофу первосортным, то есть совершенно неопределённым преддверьем предстоящей игры.

На лестнице виделось запустение, и смотритель расположенного наверху музея, разгоняющий первобытной метлой обрывки ушедшего дня, выглядел особенно бескорыстно, т.к. знал о тщете своих усилий.

Кратчайший путь в лавку г-на Монро шёл по ступеням вверх, к натужным атлантам на стене музейного здания, и дальше по тонкой улице, крытой гулким привозным булыжником. Улица увиливала от вечно запертого музея с ловкостью беглого экспоната, и зависть прочно прикованных статуй наполовину доставалась мне — до лавки г-на Монро было уже недалеко.

Дверь в лавку г-на Монро манила инфернальной фиолетовой бездной, и прогулочный маршрут, изначально случайный, был повторён десятки раз — эта дверь стала моей навязчивой идеей.

Я распахнул ее поддельным хозяйским жестом, почти теряя сознание от робости, и приказчик вскинул бровь обреченно, словно увидел конец кукольной истории.

Первый настоящий разговор с господином Монро был монологом — привкус непрошенного жизненного урока усиливался усыпляющей монотонностью ровного голоса с тлеющей страстью под пеплом пресыщенности, откровенностью тонкой темы и дразнящим содержимым лавки.

Усвойте, сказал господин Монро с выверенной дидактической насмешкой, что букет перверсий не делает вас интереснее, чем вы есть на деле. Верхом простодушия было бы входить в лавку, рассчитывая на избавление от чего-то постыдного, вроде подхваченного пигмалионизма или наследственной подагры — здесь никого не лечат. Всё дело в великолепнейшем качестве моего товара, и оценить его может только здоровый человек, свободный в средствах и желаниях — вот здесь нет ограничений. В лавке нет места ложной стыдливости, и я гоню прочь болезненных мечтателей, не способных испытать желание без попытки сгореть от стыда и сменить трудно исполняемую тайну на совсем несбыточную — таким игрокам следует приберечь деньги для лечебниц, или даже похорон, т. к.. все их выдуманные мечты будут зарыты вместе с ними. Я не торгую чужими мечтами, не устраиваю распродаж и не рекламирую фальшивое счастье — я человек серьёзный, и моя репутация стоит дорого. Мне нравится ваше лицо — из вас выйдет приличный игрок, если вы, конечно, не из пустых мечтателей.

Напор, с каким господин Монро обращался к малознакомому человеку, меня не смутил. Я восхитился его страстностью, и поспешил с заверениями, что я никакой не мечтатель, а вдумчивый исследователь, взявший за образец терпеливых, обученных эволюцией пауков — я также заверил, что в сети моей наблюдательности куклы попали совершенно случайно.

Подобно замечательному насекомому, я не прочь извлечь из наблюдений выгоду, если назначена разумная цена, сказал я, и господин Монро посмотрел на меня с практическим интересом — это была первая скромная победа, одержанная в его владениях.

Я сообщил, что мои наблюдательность и любопытство никогда не переходят установленных границ, и меня не интересует полнота соблюдения законов или приличий — в тех случаях, разумеется, когда мне ничего не угрожает, или моё соучастие не может быть доказано достоверно.

Никаких очевидцев, сказал г-н Монро, и тень приказчика слилась с полумраком в углу.

Г-н Монро был очень самоуверен — я не поставил бы ломаного гроша против очевидного факта, что и он сам, и я, были прекрасными, квалифицированными очевидцами, и роль свидетеля, доставшаяся мне по случайности, уже отдаляла меня от зреющей в недрах лавки развязки.

Показания есть плод фантазии, сказал я невпопад, и приказчик издал в углу тревожный, предупреждающий шорох.

Вы человек опытный, сказал господин Монро, и я не возразил, скрепляя молчаливым согласием уговор укрывать щекотливые секреты заговорщицкими недомолвками, принятыми среди спевшихся сообщников — я считал господина Монро моим состоявшимся приятелем.

Не спешите с выбором, добавил г-н Монро, и я решил уходить.

Я собирался откланяться, когда приказчик, призванный из-за магазинной кулисы щелчком хозяйских пальцев, вынес коробку, напоминающую раскраской увеличенную упаковку восточных сладостей, и г-н Монро, несколько цедя слова, предложил мне взять это на пробу без оплаты — моё благоразумие сопротивлялось недолго.

Лишённые драматического лоска материальные обстоятельства превращают трагедию в фарс — решившись принять предложенную куклу, я не подумал о доставке объёмной вещи, и мысленно отрепетированный выход из лавки вышел смазанным — насладившись моей растерянностью, господин Монро распорядился доставить коробку на дом.

Позвольте ключи, сказал г-н Монро с фамильярностью сводника, всё будет в лучшем виде — не придерётесь.

Я вышел из лавки налегке — руки были свободны, мысли легки, а желания туманны. Г-н Монро, смотревший из-за стекла, мог быть доволен новым знакомым. Мне хотелось нравиться ему, и я не боюсь признать это теперь — я верил, что его оценки отличались от общепринятых, и раздавались им не так легко, как это бывает у лавочников, меряющих посетителей по внутренностям кошелька и по аккуратности в покрытии кредитов.

Предстоящая игра щекотала нервы, но не будила воображения — я с подозрением относился к рекламным обещаниям. Куклы могли обмануть надежды моей чувствительности, и окажись это так, я принял бы мошенничество легко.

Игра обещала быть честной — г-н Монро выглядел прилично. За приличием скрывалась щекочущая тайна, хвост которой я собирался ухватить. Я рассчитывал на легкую победу, и смотрел по сторонам с надменностью, какая, в пуританских защитных целях, просыпалась во мне в минуты предвкушения особых удовольствий.

Обращайтесь осторожно с тем, чего вы желаете, вкрадчиво шепнул г-н Монро, и я жестом отверг предупреждение. Я видел двойное дно слов — я с закрытыми глазами мог указать местность, где обитала поучительная фраза. Но я не из тех сыщиков, кто ловит людей на слове, даже украденном — я сам не чужд аллюзий, неотличимых от воровства.

Я не нуждался в поучениях — я был уверен, что знал правила игры.

Мне нужен был друг, какой мог поощрить желание развлечься таким развлечением, какое не привело бы к необратимым изменениям судьбы, или к разорению, или к расшатыванию здоровья.

Я полагал, что игра в куклы развлечёт меня, но не лишит свободы покидать её на время, потакая врожденной склонности к побочным экспромтам — недопустимая наивность для опытного игрока.

Г-н Монро, по замыслу игры, становился мне другом и даже соучастником, и я мог обсуждать с ним потайные вещи, каких не доверишь первому встречному.

Я размышлял о дружеской откровенности будущих бесед, и едва не стал говорить вслух — возможно, я произнёс кое-какие слова, и приятная дама в бордовой шляпке c бульварным намёком, решавшая у оперной афиши судьбу вечернего удовольствия, метнула в меня поощрительную полуулыбку сквозь вуаль французской парфюмерии.

Поддавшись на половинчатую уловку, я выпустил жало compliment tueur ровно наполовину, оставляя ей право бежать, или отделаться пустяком, или даже отшить приставалу с горячностью, какая тлеет в обладательницах la peau douce на случай, когда предложенные домогательства расходятся с душными ночными фантазиями.

Бордовые губы затрепетали под бордовой шляпкой, и я перестал различать слова — до меня доносились звуки тонкой романтической мелодии, от которой недалеко до звона в ушах, и зуд нетерпения, этот доказанный симптом перезревшего либидо, уже гнал меня в таинственный будуар, и амуры, отложив на время луки и стрелы, дули в победные дудки с усердием провинциальных оркестрантов.

Какое-то время амурам пришлось подождать — поддельная француженка продолжала беззвучно шевелить губами, и я, удачно выловив из немого потока слово опера, тут же вызвался провожатым.

Кокетливый отказ прожил недолго — я отогнал шалуна галантным предложением руки, и мы отправились к опере под аккомпанемент слезливой истории, счастливым выходом из которой выставлялось знакомство с романтическим и щедрым человеком — было объявлено, что чудо состоялось, и предположительный избавитель нашёлся.

Неудобство такого предположения заключалось в нескольких натяжках, досаднейшей из которых была неопределённость определения меня, как человека щедрого.

Взглянув в скучающую без дела витрину, я решил, что это лицо, при необременительных мышечных уловках, могло породить надежду на романтический исход — в повитухи призывались недостаточный опыт, склонность к повторению прежних ошибок, слегка вывернутый вкус, и полное равнодушие к чужим обстоятельствам.

Как мило, что вы вызвались помочь, сказали бордовые губы, я так надеюсь на счастливый случай.

Надежды под бордовой шляпкой были пустыми — я не собирался сорить деньгами.

Опера возникла величественным миражом — прилегающая улица до середины взбиралась вверх, и перед глазами зрителя висел занавес переменчивого неба, и половина пути превращалась в затянувшийся антракт.

Путник вознаграждался неожиданно — улица вдруг выгибала спину и сбегала к площади, и опера во всем великолепии возникала на вымытой мощёной площади, занимая всю перспективу, и сторожевые доходные здания по бокам стояли навытяжку, чуть сдвинув набекрень столетние крыши, в запылённых навечно мундирах, выставив медные алебарды водосточных труб.

Замашки чичероне не пригодились — указующая на храм трагедии рука повисла в пустоте, и воздух, набранный для патетического возгласа, пришлось выпускать в два приёма, выдавая отступление за приступ одышки.

В Париже такого полно, сказала любительница оперы, и потянула меня в боковой проулок, к рыжей облупленной двери, больше похожей на дверцу шкафа, чем на приличный вход в здание.

Интерьер был не лучше входа — запах локальной кухни дул из-под изъеденной лестницы, с невообразимого цвета панелей пялились проплешины былых шпалер, и слепой, на треть уцелевший витраж, показывал в прорехи пятнистую стену соседнего дома.

Милое гнёздышко, но обходится недёшево, сказала обитательница шкафа, и подтолкнула меня к ступеням — врожденная деликатность запретила мне зажать нос.

Я взбежал вверх, затаив дыхание, едва касаясь ступеней, и дожидался спутницу, развлекаясь видом шикарного декольте с позиции критика — порочные мотивы визита совершенно вылетели из головы.

Идите вперёд, сказало декольте, и я повернулся на тусклый свет коридорного канделябра — коридор, кривовато уходивший на десяток шагов от лестницы, был утыкан по бокам небрежно прикрытыми дверями, и в комнатах угадывалась жизнь.

Из дверей выпорхнули две девицы в танцевальном неглиже, и отпрянули внутрь, оставив в коридоре приятный фиалковый запах, знакомый мне по временам, когда я запросто бродил по задворкам подзабытого кордебалета.

Фиалки сменились старым силачом в трико, натужно тянущим вверх пузатую гирю в полутьме комнаты напротив, и рука из-за спины толкнула белую дверь у меня перед носом — мы вошли в бледно освещённую комнату, обставленную с экономной практичностью, и дверь захлопнулась.

Комната заканчивалась окном, приоткрытым на четверть, и я сделал шаг к этому спасительному окну, навстречу дневному свету, массивной оперной колонне и просторной театральной площади — открыточный вид манил на свободу.

Можете звать меня Мальвина, пропел сзади приглушенный голос, время пошло.

Я обернулся, готовя дежурный комплимент, и обомлел — зелёное платье ползло вверх с неотвратимостью итальянского занавеса, чуть застревая в анатомических подробностях хозяйки.

Всякая откровенность, даже вывернутая наизнанку, имеет естественные ограничения — я не способен внятно пересказать калейдоскоп, в который складываются дальнейшие события, но я ручаюсь, что и пальцем не коснулся свежеиспечённой Мальвины.

Возможно, у меня случился обморок, или припадок застарелой аверсии — одним словом, сознание ускользнуло.

Я заплачу позже, как только доберусь к себе — видите ли, меня ждут, прошептал я в предчувствии скандала, уже не надеясь на спасение.

Голос под платьем взвизгнул, и в дверь постучали деликатным лакейским стуком, совпавшим с последними достоверными ударами моего бедного сердца.

Вошедший силач, добродушно гримасничая, хмыкнул в сторону выставленных панталон, и пошел на меня, балансируя крохотным подносом с ловкостью палача — ладонь, сжимающая моё лицо, и два вынужденных глотка дрянного вина из грязной бутылки сошли за экзекуцию.

А заплатить-то придётся, сказал силач, и ухватил меня за ухо, выворачивая голову в сторону чёрных чулок и опереточного корсета, ожидаемо оказавшегося бордовым.

Возможно, я навсегда остался бы в ловушке этой жалкой комнаты, и игра, задуманная с размахом, сжалась бы до водевильного сожительства с выдуманной Мальвиной — до тех пор, разумеется, пока не вышли бы деньги.

Но бесполезный обморок сменился полезнейшей галлюцинацией — на несколько голосов захихикал приказчик, разбрасывающий с потолка рекламные листки с кукольными отпечатками, и укоризненный голос г-на Монро предложил мне выбирать без промедления.

Донжуанство не доведёт до добра, сказал г-н Монро предположительно из-под кровати, не забывайте, что кукла доставлена на пробу бесплатно, и пренебрежение не прощается.

Помогите же снять это чёртово платье, приглушенно взвизгнула Мальвина, и галантный силач оставил меня, ловя ёрзающий над корсетом зелёный подол — этого хватило на бегство, и я выпрыгнул в окно с решимостью проснувшейся посреди кошмара сомнамбулы. Цепкий силач ухватил меня сзади за край брюк, и я потерял пару пуговиц — удивительно скромная цена за смену места действия.

Побег удался — площадь по-приятельски хлопнула по подошвам, и подвернувшаяся нога была ничтожной расплатой за обретённую свободу. Я выдохнул остатки фиалкового дурмана и направился к себе — хромота, увязавшаяся за мной без спроса, удачно мешала неприличной спешке, и херувимы с оперного фасада щурились мне вслед с ухмылкой.

Меня тронула предупредительность, с которой г-н Монро наутро выслушал мой рассказ. Его лицо выдало великолепный набор сочувствующих гримас, простейшая из которых ни за что не удалась бы мне, случись нам поменяться ролями, причём в этом мимическом пиршестве не было ни тени подделки.

Что приключилось с вашей ногой, воскликнул г-н Монро и приготовился слушать. Моя растущая привязанность к г-ну Монро питалась его умением слушать так полезно, что через пару минут сбивчивого пролога, в ходе которого г-н Монро приспосабливал мимику к собеседнику, я летел над событиями, следуя точнейшим указаниям мимического флюгера, и эти указания предваряли тайные повороты, каких г-н Монро не мог знать, но угадывал, и почти достоверный рассказ катил вперёд без подвохов забывчивой памяти.

Объясняя внезапную хромоту, я промямлил с десяток скомканных слов, единственно разборчивым среди которых было слово конфуз, от смущения прозвучавшее с безупречным прононсом.

Смутившись окончательно, я стал говорить о деньгах, и блеснул неожиданной афористичной краткостью.

Кошелёк калеки не наследует увечья, сказал я, и г-н Монро ответил сытой улыбкой законного выгодоприобретателя.

Это не ваш конфуз, сказал г-н Монро, уловив развилку моего рассказа, после которой его достоверность теряла девственность, неудачи предопределены игрой. Дело тут в неверно выбранной эмоции — ничего удивительного, что вы допустили опечатку, поддавшись жалости и поддельной пылкости. Следует помнить, что большинство порывов сердца внесены в общедоступный перечень — но ловкость, с какой вы ускользнули в последний момент, не понеся трат, полностью вас оправдывает.

Клянусь, я поверил, что ускользнул без потерь. Избегнув соблазна соврать, я повёл рассказ к пропасти, где сорванные покровы перемешивались с обрывками силой вырванных у меня обещаний, но г-н Монро не дал мне разоткровенничаться.

Позвольте называть вещи своими именами, сказал он вкрадчиво, заранее усмиряя моё самолюбие, ведь попытка овладеть чем-то без предварительной оплаты есть обычная кража.

Г-н Монро тут же сообщил мне, что не является закоренелым противником воровства, но настаивает, что ремесло это требует навыков, какие трудно приобрести, не набив шишек.

Сперва придётся овладеть мастерством, сказал г-н Монро, и я обнаружил, что ему не чуждо мелкое тщеславие — не сомневаюсь, что лучистые морщинки, покрывшие его улыбающееся лицо, проистекали от тонкого каламбура, зародыш которого вертелся в окрестностях слова овладеть.

Есть неуместные порывы, безобидные с виду — вот вам кинематографическая история, с концом куда более неприятным, чем тот, что вы пережили, сказал г-н Монро, и я приготовился слушать, намереваясь развлечься ловлей коммерческих вставок, заманивающих ротозеев в дальний угол лавки, где старомодная медная касса с шикарным лязгом скрепляла сделки.

История, рассказанная г-ном Монро, тронула меня — я помню, как сжималось моё доброе сердце от раскатов адского хохота, рвущегося из-за занавеса полной темноты. Темнота, выдаваемая за аллегорию, обернулась натуральной слепотой, с медицинской дотошностью представленной в рассказе, и роль этого окончательного, без единого проблеска, мрака с блеском исполнила пола чёрного сюртука, взлетевшая перед моими глазами так страшно, что я зажмурился, и смех в темноте, неистово скачущий по октавам, пронзил меня силой несомненного сценического дара г-на Монро.

Грациозность, с какой г-н Монро изображал жертву похоти, крадущуюся вдоль кресел зрительного зала, отвлекла меня и заставила улыбнуться.

Но история не была окончательно смешной — говорилось о благополучном господине, желающем найти удовлетворение в одной разбитной особе, оказавшейся, в конце концов, ему не по зубам.

Мстительная судьба в обмен на краткое и редкое удовольствие лишила несчастного любовника немалого состояния, способности видеть мир и также любви и уважения родственников, включая малолетнюю дочь, умершую по воле рассказчика особенно слезливо.

Г-н Монро печально смотрел на меня глазами умирающего дитя, словно я был виновником порочной страсти — здесь не обошлось без его коммерческой предусмотрительности.

В довершение злоключений слепец, неудовлетворённый в физиологическом смысле и беспомощный в быту, слышал глумливый хохоток удачливого конкурента — и всякий раз, когда г-н Монро упоминал об этом смешке, ему изменяло чувство меры, и пресловутый смешок, задуманный как небольшой довесок к череде несчастий, превращался в раскатистый, самодовольный визг судьбы, празднующей победу над незадачливым простаком, рискнувшим обойти единственный закон игры, которому, по мнению г-на Монро, стоило следовать неукоснительно.

Платите полную цену, почти закричал г-н Монро, и я с благодарностью к судьбе вспомнил о моей врождённой манере сочетать бережливость с аккуратностью в расчетах.

По мнению г-на Монро, лирический герой заплатил недостаточно, и в укоризненном приговоре, вынесенном слепому простаку, проявились протяжные жреческие интонации, рассеивающие возможную путаницу в том, кто тут знаток таинственной меры.

То, что в конце истории слепому герою удалось проявить смекалку, и чуть ли не поквитаться, выглядело ненатурально, и г-н Монро, чувствуя фальшь компромисса, скомкал концовку истории до размеров носового платка, которым и стёр капли актёрского пота.

Я удержался от аплодисментов, т. к. не чувствовал себя с г-ном Монро на равных — я опасался, что фамильярность будет принята за намёк на неопределённый во времени кредит.

Представьте, скольких мучений удалось бы избежать герою, будь его пассия куклой, обученной трюкам и человеколюбию, вскричал г-н Монро, заплатить сполна — вот единственный путь к спасению!

Память возразила — я вспомнил подзабытый роман, прочитанный мимоходом. Герой, праздный мечтатель, взял привычку ходить то ли с тростью, то ли с плетью — и без колебаний пускал орудие в ход при малейших сентиментальных вибрациях непрочного сердца. Я подзабыл, был ли находчивый господин счастлив — но уверен, что чтение немецких философов не прошло зря.

Есть и другие спасительные способы, сказал я.

Назовите хотя бы один, заносчиво сказал г-н Монро, вставая в позу.

Идешь к женщине, не забудь плеть — память выдала цитату в кратком переводе, но я промолчал, т. к. не был уверен, что поклонник философии с тростью закончил хорошо.

Я подумал, что господин с тростью играл в собственную игру — и не было смысла приглашать его в кукольную лавку г-на Монро. При всей подвижности моего воображения я не мог представить себя, избивающим плетью куклу — не будем забывать, что все тайное проявляется в конце игры.

Впрочем, сдаюсь, сказал я, можете считать это комплиментом вашей ловкости в диспуте, или вашей опытности, на выбор.

Г-н Монро отступил и склонил голову. Лесть удалась, но лучшим комплиментом для торговца счастьем было бы содержимое моего кошелька, и я, разгоняя сомнения, сказал, что решился купить куклу.

И какого чёрта вы увязались за первой встречной в то время, как вам доставляли свежую куклу на пробу, спросил г-н Монро с бравой развязностью брандмейстера, гасящего пламя обоюдных сомнений в зародыше.

Представьте, я бережлив, ответил я с весёлостью кающегося грешника, принявшего во внимание пожарный шеврон, но я такой скряга, который решился на растрату, и нужен последний пинок, чтобы смириться окончательно — мой отец держал аптеку, и приучил меня смешивать снадобья и яды без спешки.

Г-н Монро воспринял упоминания ядов серьёзно, т. к. владел искусством видеть покупателей насквозь — я уверен, он расслышал упакованное в аптечные аллюзии предупреждение об опасности плутовства, какое допускают разбалованные публикой торговцы, пряча никчемность товара за ширмой ласкового обращения.

Так это бережливость толкнула вас в объятия муленружа, воскликнул г-н Монро, ребячливо радуясь глупому объяснению, и вы надеялись вовсе избежать трат! Спросили бы меня — под гнётом конкуренции я изучил расценки местного кордебалета насквозь. И знайте, за парижскую парфюмерию требуют приплатить!

Я надеялся избежать непоправимого, о чём мог бы сожалеть в старости, возразил я, и г-н Монро рассмеялся заразительным, искренним смехом, и я не удержался, и присоединился к веселью — мы оба посмеялись над неуклюжей изворотливостью, с какой я призвал в защитники далекую старость.

Можете не сомневаться, сказал г-н Монро, насмеявшись вдоволь, что моих кукол вы будете вспоминать в благословенной старости, как самое стоящее приключение вашей жизни, и те несколько сотен, что вы оставите в кассе, никогда не вызовут горечи сожаления, каким бы гобсеком вы ни были на самом деле.

Насмешка, которой г-н Монро подверг меня по-отечески, сработала благотворно, и я решился выдать cause de honte от начала до конца — в нём не было ничего достоверно постыдного.

Я взялся за описание с окраины приключения, т. е. стал говорить о чувстве свободы, испытанном мною после бегства из бордовых объятий.

Свобода, друг мой, есть физиологическое отражение рая — подобно стрекозе, вы можете лететь на все четыре стороны, сказал я, и г-н Монро недоуменно уставился на меня, пытаясь понять скрытый за репликой смысл.

Кое-что, разумеется, скрывалось.

Я скрыл обстоятельства, выставляющие меня в невыгодном свете — мне было трудно объяснить малодушие в короткой физиологической сценке, какую я назвал бы коллективной оргией, будь умирающая надежда или новорожденное отчаяние признаны за участников.

Мне не хотелось видеть в г-не Монро психоаналитического присяжного, фальшиво сочувствующего нарушителю закона, но выносящего бесчувственный вердикт — дружба была бы утеряна навсегда.

Кстати, о свободе — в удовольствиях, даже украденных, не следует спешить, осторожно сказал г-н Монро, т. к. спешка не даёт страсти созреть — не забывайте, что всякое удовольствие есть плод химических превращений, которые требуют строго отмеренного времени.

Я не нашел в суждениях г-на Монро следов строгой и прозрачной стройности, к которой стремилось всякое истинно химическое событие — скорее, его убеждённость отдавала алхимией, и меня накрыло предчувствие тупика, в котором я окажусь в конце кукольной игры.

Но и зная о будущем разочаровании, я не отказался бы пощекотать чувствительность пёрышком механической эротики — я не первый из простаков, что берутся приручать химеру с помощью подачек.

Возможно, моё лицо отразило предполагаемый тупик особенно грустно, и г-н Монро, опасаясь припадка меланхолии, поспешил вернуться к упаковке с одолженной куклой.

Истории, которыми мы обменялись, сошли за предисловие, и г-н Монро спросил меня, распробовал ли я присланную куклу как следует. Мне некуда было деться от его проницательного взгляда, от его экзаменаторских интонаций и от его фехтовальных жестов, и я правдиво рассказал, как было дело.

Я не собирался говорить всю правду — в немой прелюдии было больше откровения, чем в моём откровенном рассказе. Всей правды и не требовалось — опытный г-н Монро имел увеличительное стекло, через какое уцелевшие осколки истины выглядели пригодными для выявления правдоподобной копии исследуемого фиаско.

Владелец линзы рассчитывал поймать в фокус стыдный отчет о первом опыте с куклой, но я был начеку — игра только начиналась.

Теперь, пользуясь многослойностью кладовой прошлого, я смешиваю с гастрономической осторожностью и событие, и давний отчёт о нём, выданный г-ну Монро, и сегодняшние письменные воспоминания — я хочу говорить с откровенностью проигравшегося игрока, терзаемого лунными ночами страстью к обманувшей игре, и с болезненной дотошностью выпытывающего у пленной памяти, как оно было на самом деле.

Итак, выпрыгнув из окна на театральной площади, я направился к себе. Я спешил, срезая путь проходными дворами, и находился в победном настроении, несмотря на перенесённую трёпку в оперном эпизоде.

Избавление, отдававшее снизу хромотой, выглядело наградой моей ловкости, а сам эпизод был списан на исследовательский зуд новичка, приценивающегося к игре.

Я собирался смыть глотком приличного вина привкус адского напитка, поданного мне посланцем преисподней в трико, но волочащаяся сзади нога мешала спуститься в первый встреченный винный погребок — гигиеническую процедуру пришлось отложить.

Я вспомнил о кукле перед самым домом, не найдя ключей, и пару мгновений, ушедших на выворачивание карманов, передо мной маячил крадущийся в темноте силач с воровской отмычкой в предвкушающей расправу руке.

Ему не суждено было заглянуть в замочную скважину моей спальни — я вспомнил манящую ладонь г-на Монро, в которую сунул ключ, и неудобоваримая смесь из оперных французских панталон, боли в потревоженной ноге и страха навечно застрять перед запертой дверью смыла истерическую весёлость удачливого беглеца — я тяжело поднялся по лестнице, пересчитывая ступени изувеченной ногой, и нос к носу столкнулся с приказчиком, больно ткнувшим меня острым краем рваной коробки.

А мы заждались, сказал вышедший следом г-н Монро, а в лавке, знаете ли, дела.

Г-н Моро позвенел ключами на манер колокольчика, и деликатно уронил их в наполовину вывернутый карман моего пиджака.

Всё готово, сказал г-н Монро, можно начинать.

Самодельный колокольчик известил начало следующего акта игры, и уныние, сопровождавшее меня на лестнице, сменилось упрямством актёра, рвущегося на главные роли. Я расправил плечи и зачем-то прокашлялся, с трудом подавив порыв раскланяться в спину исчезающего в пролёте г-на Монро.

Я вошёл в квартиру с осторожностью взломщика, и замер, прислушиваясь к шуму улицы, отраженному от интерьерных теней — я хотел насладиться тайной присутствия куклы до того, как оригинал вызовет моё разочарование.

Нерастраченный на бордовую шляпку любовный пыл подталкивал меня к спальне — я был уверен в опытности г-на Монро, знавшего, что победу над натуральной философией следует праздновать в будуаре.

Оставалось два десятка шагов до двери в спальню, и я отправился к ложу предполагаемой любви крадущейся поступью расхитителя гробниц — спальня виделась мне усыпальницей главного мифа прошлого.

Я говорю о мифе божественного происхождения человеческой любви и обслуживающих её объятиях всех мастей. Полумрак коридора в сговоре с моей чувствительностью произвёл пару отчётливых миражей. Антропология в обнимку с бородатой религией крались навстречу с кинжалом морали под плащом доступного образования — одним, разумеется, на двоих.

Дверь была приоткрыта, и я заглянул в спальню с деликатностью начинающего вуайериста — кукла в детском цветастом платье сидела на золотом покрывале с равнодушным манекенным лицом, и её глаза смотрели на обрывки упаковки у края восточного ковра.

Я прошёл в спальню и встал у кровати — страх первого прикосновения родился и деликатно упорхнул, и я положил руку на кукольное плечо с фамильярностью давнего любовника.

Кукла подняла глаза, и тончайший оптический сюрприз, упрятанный в фиолетовый зрачок, обдал меня волной искусственной страсти, снесшей биологические преграды с лёгкостью образцового цунами, и в воздухе возникло предусмотренное создателем куклы видение — косматый сатир, хищно скалясь в объектив, протащил к зарослям упитанную голую пейзанку, чуть не пнувшую меня в лицо лицемерно дрыгающейся ногой.

Страстная волна спала, но оптический сатир задержался в спальне на правах суфлёра — я поднял куклу и поставил на ковёр. Она покачнулась, и мне пришлось приобнять скромницу, и свободная рука без спроса потянула подол игривого платья. Руки куклы поднялись, и кукла оказалась голой — не считая скромного белья откровенно бытового покроя.

Разочарование от нарочитой детскости кукольного платья пришлось кстати — не пришлось искать оправдания для обнажения беспомощной куклы, и я мог оголить неподвижную куклу с будуарной естественностью, какая предполагалась игрой.

Кукла, стоящая с ленивым лицом, встрепенулась от ловкости разоблачения, и обнаружила склонность к флирту — я говорю о руках, вскинутых вслед за улетающим платьем, и плавно, согласно точному расчёту изготовителя, опустившихся к почти голому телу, и в этом взмахе кукольных рук, которым я мог безнаказанно наслаждаться вечность, смешивались плавность смазанного механизма и расплывчатость аллегории покорности, обязательной в любовной игре.

Обманутый механической грацией, я прошептал комплимент — обладатель немой роли помнит реплики наизусть. Галантный шепот не убедил куклу раздеться окончательно, и я, постояв неподвижно, взялся за дело сам.

Сцена, в какой я стаскивал с куклы белье, вышла суетливой — не сомневаюсь, что она отпечаталась в истории игры назидательной иллюстрацией дурного вкуса.

Под треск разрываемой ткани в спальне проявилась моя предстоящая любовница — голая кукла из сонной механической игрушки превратилась в пригодную для объятий вещь, и её руки, подтверждая функциональность замысла, обвили меня с цепкой уверенностью гранд-кокет.

Даже отрепетированная порнографическая сцена не выдержит испытания летающими по спальне мужскими штанами. Кукла принялась мне мешать — она цеплялась за лацканы, издавала преждевременные стоны и подгибала колени в притворном бессилии, и то, что в конце разоблачительной сцены мы очутились на постели во взаимных объятиях, было сценическим подвигом для дебютанта кукольной игры.

Я был смущён абсурдностью обнаженной композиции — но правила игры не предусматривают дополнительных драпировок.

Я не смог сходу принудить себя к положенным ласкам, и от растерянности погладил куклу по волосам — она посмотрела с подозрением, и от обиды во мне проснулся сильно урезанный в смысле страстности двойник того сатира, что уже растворился в полумраке спальни.

Я закрыл глаза, и притаившийся сатир, ободрённый подаренной темнотой, принялся нашёптывать сочные детали предстоящей оргии — его знания о пределах гибкости куклы подкреплялись льстивыми предположениями о моей прыти в постельных делах.

Почувствовав готовность к любовному акту, я взялся за дело, не открывая глаз — я боялся спугнуть моего мифического ассистента, при случае вполне способного выступить очевидцем.

Даже руководствуясь инструкциями суфлёра, я испытал затруднения — признаюсь, что достоверно вступить в права любовника мне удалось с третьей, самой упорной попытки.

Клубок нервных переживаний содержал некоторое количество опасений, простительных неофиту — но ожидать от куклы натуралистических подробностей девственности я не мог.

Развратный инженерный гений изготовителя привел к невероятному — раздался отчетливый хлопок, и кукла надрывно вскрикнула, распугивая остатки моего здравомыслия.

Преодоление сопротивления кукольных внутренностей оглушило меня — завершать любовное пиршество мне пришлось без подсказок сатира, и кукла, следовавшая заложенной на фабрике партитуре, отчётливо не попадала в такт.

С последним стоном куклы я рухнул в пропасть, на дне которой силач в трико разыгрывал партию в японского дурака с вездесущим сатиром — я так долго летел к ним на смятом покрывале, что наизусть выучил порядок карт, и вывел, что в дураках останется пожилой силач.

Валет хлопнул десятку, и я проснулся. Мне с неизбежностью предстояло открыть глаза, и я протянул блаженство неведения несколько минут, выискивая в тишине спальни хихиканье сатира или плач куклы — к счастью, я расслышал только мерное кукольное дыхание и трамвайный звон за окном.

Я открыл глаза, и обнаружил куклу спящей — рука под растрёпанной головой, картинно разведённые бёдра и оттиск моей ладони на смятой груди.

Я испугался свидетельств страсти, и захотел одеть куклу — надорванное бельё валялось у кровати с наглядностью косвенной улики, и я вспомнил о сложностях преодоления неудобств, мгновенно разросшихся до размеров пригодного для суда насилия.

Здравый смысл, ссылаясь на смутные правила обращения с домашними питомцами и внятные робототехнические инструкции, приступил к защите владельца.

Я успокоил себя отсутствием свидетелей и недоказуемостью умысла — в конце концов, кукольная девственность была подсунута мне помимо моей воли. Готовя защитную речь, я сослался на риски, которым подвергался внутри куклы, и через два-три софизма уверил себя, что сам могу быть истцом обвинения куклы в предумышленном членовредительстве.

Преступление становилось размытым, и я решил заглянуть внутрь куклы — вольно раскинутые ноги подогревали криминальное любопытство. Я наклонился к месту преступления и присмотрелся к кукольной анатомии — к счастью, никаких повреждений не было.

Кукла была сделана подробно, с соблюдением пропорций потайных мест, но с заметной игривостью замысла — я почувствовал оживление, и решил разбудить куклу, подчиняясь эстетическому порыву и практичному желанию получить сполна.

Я приблизил губы к чуть подрагивающей кукольной плоти, и поцеловал искусственную кожу деликатнейшим исследовательским поцелуем, не разбудившем бы и спящей стрекозы — кукла вздрогнула во сне, издала легкое симпатичное мычание, и продолжила спать с безмятежностью выключенного механизма.

Равнодушие куклы толкнуло меня в трясину бытовой философии, и я задумался о превратностях либидо и его беззащитности против коммерческих манипуляций. Некоторое время я чувствовал себя отвергнутым — мысли о мести закономерно привели к прозрению.

Я вспомнил, что рядом со мной в постели лежала механическая игрушка, просто кукла, несколько преувеличенная в размерах для удобства использования.

К удивлению, жажда мести не прошла полностью, и некоторые ее обрывки еще долго подбивали меня сделать выбор между немедленным удушением и длительным равнодушием.

В конце концов, я решил разорвать отношения с куклой — искренность моей досады усиливалась поддельностью провинившейся любовницы.

Я представил, как выставляю бессердечную куклу из спальни, не слушая вопли запоздалого раскаяния куклы. Я даже задумал вернуть её в лавку г-на Монро непременно в небрежной, плохо подогнанной упаковке — голая кукольная нога, торчащая из свёртка, совершенно успокоила мою мстительность.

Я поклялся, что не позволю г-ну Монро всучить мне устаревшую сонную модель — я понял, что в выборе механической любовницы можно полагаться только на себя.

Ближе к вечеру обида на куклу прошла — не забывайте, что пробная кукла была всего лишь рекламным трюком. Я одиноко провёл ночь в корабельной спальне, и утром не стал навещать куклу — возможно, я почти забыл о ней.

Я отправился в кукольную лавку, и по пути размышлял о деньгах — выходило, что обеспечить разнообразие кукол стоило бы недешево. Пробная кукла преподала урок моей бережливости, и я дал себе слово быть осторожным и привередливым при выборе куклы, за которую придется платить.

Я вошёл в лавку г-на Монро со словами благодарности и лёгкой игривостью в голосе — так и должен выглядеть наутро удачливый любовник.

Г-н Монро приветствовал меня по-приятельски, и стало ясно, что от подробного доклада не отвертеться. Если бы г-н Монро слушал меня не так почтительно, я мог бы быть откровеннее, не опасаясь насмешки в тех местах рассказа, где за романтической ширмой пряталась робость неофита.

Простейшей из гримас г-на Монро, от которых он не хотел или не умел воздерживаться, хватало, чтобы сбить любого рассказчика.

Пересказывать слова г-на Монро легко — он говорил чистым языком, и знал предмет, т.ч. моя услужливая память передает его рассуждения без изъятий, не считая, может быть, обязательных мимических дивертисментов, которые не поддаются цитированию, но которые сам г-н Монро считал непременной приправой к монологам.

Когда я пытаюсь воспроизвести манеру г-на Монро слушать рассказчика, то теряюсь от неопределённости впечатления — его несомненное умение слышать и направлять собеседника бывало сильно подпорчено ядовитым стилетом его реплик.

Яд г-на Монро разил наповал — его ремарки проникали в беседу с вкрадчивостью кобры, и могли быть выданы за поддакивание, но после, через отведённое время, яд начинал действовать, и мысли рассказчика путались безвозвратно, и он начинал говорить словами г-на Монро.

Например, пытаясь по памяти воссоздать наряды кукол, я теряю дар речи, и вместо критических впечатлений мне вспоминаются какие-то цитаты из рекламных брошюр, которыми г-н Монро пользовался так уверенно, словно отпечатал их собственноручно.

Я хотел дружески, но твёрдо указать г-ну Монро, что платье присланной куклы подобрано бестолково — двусмысленная лёгкость наводила на мысли о постыдном беззаконии, какое предлагалось покупателю без консультации с адвокатом.

Признаюсь, вы меня огорчили, сказал г-н Монро, и мне придётся кое-что растолковать прежде, чем вы наговорите глупостей. Помните, что ответственность за сомнительные ассоциации лежит на психиатре, и если вы предпочитаете тратить деньги в другом месте, то вас не держат — но я буду разочарован. Будь кукла одета по-другому, т. е. реалистично, это было бы не что иное, как вмешательство в частную жизнь — не забывайте, что вы покупаете мертвую куклу. Что ваше воображение сделает с ней, дело темное, и вас не принудят давать отчёт. Мне всё равно, кого вы представляете на месте куклы — не сомневаюсь, что комедия будет разыграна в рамках приличия. Но в том то и дело, что вы не обязаны соблюдать приличия — нет таких общественных правил, какие требуют приличного отношения к вещам!

Г-н Монро ошибался — я не беспокоился о приличиях. Откидывая занавес времени в компании его уцелевшего в памяти двойника, я могу представить на суд добровольных вуайеристов мизансцену, изготовленную напоказ, как если бы зрители были приглашены — голая кукла в зачаточном, едва обозначенном белье, стекающие по игрушечным бёдрам странно гибкие руки, властный обладатель, покрытый дрожью любовного нетерпения, и летящий прочь покров кукольного платья, какому и была уготована участь занавеса в ретроспективных просмотрах.

Созерцание, сказал г-н Монро, является занятием пустым, сравнимым по бесполезности с гимнастикой, о безнравственности которой упоминал Сенека — тело откликается на зрительные образы ненадёжно. Я выгнал из лавки немало любителей понаблюдать, и меньшее зло, на какое такой наблюдатель мог рассчитывать, это добротный пинок в зад, каким приказчик сопровождает вынужденное прощание с несостоявшимся покупателем. Я понимаю, что вдумчивому человеку требуется время, чтобы приглядеться, но могу отличить внимательного оценщика от праздного зеваки, что пачкает товар неоплаченным любопытством.

Г-н Монро, вопреки рекомендациям цитируемой философии, с нравственным подозрением именно созерцал меня, а подвижность его лица вполне сходила за мимическую гимнастику. Возможно, в нём зародилось коммерческое разочарование в готовом ускользнуть покупателе, и я посмотрел с надменным ответным разочарованием, вложив во взгляд, в качестве практичной начинки, презрение к торгашеским фокусам, какие могли бы прийти в голову г-ну Монро, заподозри он во мне простака.

Дело не в торговых приёмах, сказал г-н Монро примирительно, а в том, что порождение химических субстанций не связано с хвалёным воображением — точнее, произведённые воображением суррогаты тоже оказываются воображаемыми. Я не желаю принимать от вас претензии потому, что вы перепутали созерцание и действие — прошу простить за дидактику, но куклы не флиртуют и не перемигиваются, и не желают, чтобы на них пялились без оплаченного счета, положенного им по праву функциональной вещи.

Я легко согласился со словами г-на Монро, т. к. именно в действии заложен смысл всякой игры. Если мне доводилось впадать в продолжительную созерцательность, я чувствовал себя неловко, словно ученик, пойманный на отлынивании от важного опыта, какой не заменишь показным прилежанием.

Главная претензия, которую я мог бы предъявить созерцательным паузам, была во множественности возможных интерпретаций хода игры, которые доступны наблюдателю в вынужденном антракте. Коварное приглашение к соучастию в материализации будущих сцен способно довести до умопомешательства застрявшего внутри паузы созерцателя — известно, что и краткий опыт имеет большую психиатрическую целебность, чем самая долгоиграющая рефлексия.

В гладком вопросе, в котором мы совпадали с г-ном Монро, была юридическая шероховатость — я знал, что всякое право, ведущее происхождение из римских развалин, в качестве возможной вины рассматривает действие, или даже его отсутствие, но никогда не охотится на наблюдателей. В случаях, если склонность к наблюдениям признаётся болезнью, беглому пациенту не положено наказания — суд брезгливо воротит нос от нравственной проказы, но не решается осуждать.

Держась границ созерцания, я оставался в границах гарантированной римлянами безнаказанности, и упомянутая шероховатость складывалась в портативную китайскую ширму, какую удобно носить с собой и прятать за неё от проницательности закона случайные порывы и подготовленные умыслы, отложенные до счастливого случая.

Завидная предусмотрительность, сказал г-н Монро с видимым облегчением, и вы будете вознаграждены — закон не признаёт действием ничего, что состоится у вас с куклой.

Я не сомневался в искренности и добросовестности г-на Монро, но моя манера уточнять важные вещи заставила пуститься в долгий полувопрос, прикрытый фиговым листком иронии, и чуткий собеседник пришёл на помощь.

Вы рискуете не более, чем спариваясь с комодом, сухо сказал г-н Монро, и мне неловко указывать на очевидные преимущества моего товара — чего доброго, вы примете меня за зазывалу. Щупальца разоблачения, о которых вы стыдливо упомянули, не дотянутся до моих покупателей, в противном случае я оказался бы соучастником — скажите мне в глаза, похож ли я на глупца, какой продаёт репутацию по цене куклы?

Я не смог смотреть в глаза г-на Монро — порция хвастовства, от которого он не сумел воздержаться, заставила меня отвести взгляд. Я взялся убеждать г-на Монро, что не сомневаюсь в его способности гарантировать мне юридическую безопасность, и что мои опасения относились, скорее, к морали.

Г-н Монро покивал в такт моей горячности, и разговор стих — мы устали пикироваться в ожидания отчёта о моём опыте с куклой. Исследовательский интерес г-на Монро угас до размеров равнодушного терпения, и я, раздувая интригу, перебрал со страстностью изложения.

Чувство неловкости не покидало меня долго — я и сейчас не уверен, не напугал ли г-на Монро манерой вникать в такие подробности, какие опускаются даже в судебных протоколах.

Я не несу ответственности за приличие употреблённых слов, т. к. бытовой разговор не предусматривал специальных терминов, за которые я мог спрятаться, и мне пришлось использовать немногое, что могла предоставить поверхностная образованность — спасительное интроитус, трижды использованное мной в описания первой пробы, забрело в голову лишь по счастливой случайности.

Сочувствие, с которым г-н Монро отнёсся к порыву моей искренности, разбудило совесть — так актёр, срывающий девятый вал аплодисментов, начинается стесняться изысканности собственного мастерства. Роль утешителя шла г-ну Монро, и вдохновляла его фантазию — он разошёлся так, что назвал меня истинным поэтом в том деле, о котором шла речь, и подтвердил комплимент цитатой из моего отчёта.

Он указал, что среди возвышенных оборотов было упоминание о прохладном покрывале безнаказанности, и метафора окончательно примирила самолюбие г-на Монро с недружелюбной подозрительностью, какую он, в свою очередь, подозревал во мне — прекрасный образец французской дуэли добрых приятелей.

Г-н Монро сделал предположение о практическом применении выдуманного мной покрывала — в сильно сжатом пересказе его изобретение напоминало накидку, пригодную для путешествий в преисподнюю, где обитали самые аппетитные пороки, и в существование которой мы оба верили нетвёрдо. Инфернальный уклон огнеупорного изобретения г-на Монро выдавал скрытые опасения — возможно, основы его торговли были не так прочны, как они представлялись мне поначалу.

Я понимал, что его лавка опирается на такие опоры, какие не видны с первого взгляда, т. е. существуют сами по себе, и мало зависят от сиюминутных капризов моды и городских властей, но эти опоры, в силу их слабой нравственной обоснованности, кое-где подтачиваются всепроникающей разрушительной плесенью морализаторства, употребляемого обществом для проникновения в частные тайны человеческих душ — говоря коротко, для торговли куклами не было таких причин, которые можно было бы назвать без смущения.

Возможно, в будущем это смущение будет развеяно ветром новых нравов, и г-н Монро уже знал об этом.

Я помню, что однажды г-н Монро упомянул будущее в пустяковом нравоучении в сторону приказчика.

Время, сказал он, дарованная нам проекция вечности, разметает глупые сантименты человеческой любви по обочинам прогресса, вы из ничтожного служителя кукольной лавки превратитесь в героического первопроходца, подобного Прометею! Помните это, когда лень и сонливость мешают вам паковать товар так изыскано, как это заведено.

Моя нравственность, страдавшая от раздвоения, требовала компенсации — я захотел выслушать несколько анекдотов, скопившихся у г-на Монро за годы торговли, и какие могли успокоить моё самолюбие, потревоженное опасением, не выглядел ли я в откровенном рассказе неким дикарём, дорвавшимся до такого плода прогресса, проглотить который со вкусом ему не по зубам?

Другими словами, мне хотелось знать о злоключениях постороннего неудачника, на фоне которых мой опыт выглядел бы приличнее, чем он отражался в зеркале мимических реакций г-на Монро.

Откликнувшись на просьбу с готовностью, г-н Монро принялся за рассказ о человеке, полюбившем игру с куклами давно, когда он был ребёнком. Бывший ребёнок своевременно вырос, и пройдя через опыт обыкновенной, общепринятой жизни, нашёл счастье в кукольной лавке, и приказчик, похваляясь собачьим слухом, поддакивал из тёмного угла в нужных местах, и я знал, что скучный рассказ г-на Монро, мерное уханье приказчика, плавающие пятна света в полутёмной лавке, и саднящее чувство тревоги в груди — всё подталкивало к запретному плоду, созревшему за частоколом прикладной антропологии.

Герой смутного рассказа закончил в сумасшедшем доме, и г-н Монро смущаясь щекотливой темы, завершил его судьбу скомканным успокоительным жестом, оставляющем любителя кукол на волю судьбы и медицины.

Удалось ли вам достойно завершить задуманное, спросил г-н Монро с лукавством уютного дядюшки, какой всегда находится под рукой постановщика — происходящее в лавке стало отдавать театром, но ни я, ни необходимый для действия г-н Монро, ни лишний приказчик в углу не выглядели актёрами.

Скорее, в воздухе витал дух антракта, и я теперь думаю, что вопрос г-на Монро как раз и был сигналом к завершению паузы, что говорило о его опытности в самодельных бытовых спектаклях, сильно стеснённых своеволием действующих лиц.

Игра отвела мне второстепенный, но важный сценический номер, что подтверждалось сценографией. Несколько шагов до авансцены перенесли меня через пропасть остаточного смущения, обречённой решительности и болезненного чувства вины — не будем забывать, что занавес, отделяющий меня от общественного осуждения, был отдёрнут г-ном Монро с уверенностью назначенного капельдинера.

Я решил, что ограничусь туманным, мало объясняющим враньём, прячась за соблюдением разговорных приличий, но глаза г-на Монро, глядящие на меня с пронзительным, умоляющим любопытством, пробудили во мне актёрскую фанаберию, какой с лихвой хватило бы на десяток кающихся, и я едва не признался в нечаянной дефлорации.

Спасительный эвфемизм никак не находился, и в конце концов явился перед г-ном Монро в виде неудобоваримого tribulatio.

Г-н Монро вздрогнул, словно обломок латыни упал ему на ногу, и приказчик в углу, исполнив роль голоса за сценой, уронил на гулкий пол упущенную улику.

Вам придётся выплатить контрибуцию, если повреждения видны на глаз, сказал образованный г-н Монро, и я уверил его, что покрою издержки с покорностью невиновного, но не желающего скандала приличного человека.

Обладание куклой в узком, физиологическом смысле, не вызывало у меня смущения, и я готов был бы сотню раз признаться в таком пустяке.

Но обнаруженная девственность была неприлично натуральна, и страшное, душераздирающее ощущение капкана кукольных внутренностей сдавливало грудь и не отпускало, пока под присмотром г-на Монро я выбирал окончательное содержимое для откровенного признания.

К счастью, мне хватило ума не сболтнуть лишнего — случайным чутьём, посещающим и неудачливого кладоискателя, я уловил, что г-н Монро мог не знать тайны устройства каждой из кукол, т. к. не все куклы устроены по одному чертежу.

Я понял, что любая кукла, как всякий продукт человеческого труда, могла иметь дефекты — виной кукольной девственности могли стать ошибка чертёжника или злая шутка фабричного мастера, смешанные в нужной пропорции.

Во время давнего разговора с г-ном Монро, который я так добросовестно воспроизвожу, мне было не до вольных допущений. Но теперь, когда события отдалились надёжно, счастливо подвернувшаяся гипотеза выглядит почти научно, т. к. объясняет и широту предоставленного выбора, и необъяснимый перекос цен, и странные на первый взгляд расхождения в размерах скрытых деталей.

Для конструирования кукол использовалась патологическая анатомия, и другие научные методы, вроде финансовой статистики, массовых антропологических измерений, и тайных наблюдений за фантазиями будущих покупателей в укромных местах, но производство кукол не стало настолько массовым, чтобы исключить рецидивы случайного ремесленного разнообразия.

Г-н Монро из выдуманного, но неотвратимого судьи, посредством одной лишь непрочной догадки превратился во второстепенного свидетеля, плохо проинформированного о сути дела, и я, смущённый непрочностью его судейского положения, усомнился в его полезности в игре — это был последний шанс бежать из кукольной лавки навсегда.

Я не ушёл из лавки г-на Монро — я запомнил, с каким трепетом сердца бросился в спальню после возвращения домой, с каким восторгом обнаружил куклу на том же месте, где моё воображение потеряло её утром.

Я знал, что неподдельный, немало стоящий восторг встречи с куклой будет повторяться — орудия любовной пытки не убивают жертву, а причиняют незаживающие раны.

Г-н Монро, почти списанный мной в тираж, подмигнул по-приятельски, и с ловкостью функционального миража распахнул в тёмном углу моей спальни дверь, ведущую к следующему повороту игры, и я понял, что принят в игроки окончательно — до появления на сцене вдовы г-на Монро оставалось недолго.

Я владел собой, и помимо предусмотрительности, что помогла погасить порыв к бегству, обнаружил быстроту мысли и живость изложения — не упомянув о кукольной девственности, я объяснил г-ну Монро, как неподготовленный обыватель бывает поражён новизной ощущений.

Г-н Монро, убаюканный моей уклончивой витиеватостью, ловко вышел из роли слушателя — он предложил мне продлить прокат вещи за очень умеренные деньги.

Отказываясь от отыгранной куклы, я запустил немыслимо сложный оборот, в котором раздутая благодарность вертелась в обнимку с разоблачительной иронией — стыдно признать, но я заподозрил г-на Монро в желании сбыть подпорченный товар.

Я вывернулся из затянувшегося пассажа просто — я попенял г-ну Монро на скудость представленных в его лавке дополнительных кукольных нарядов.

Это дело поправимое, сказал г-н Монро, я кое-что покажу, что не выставлено напоказ.

Мы прошли через дверь в задней части лавки, и я увидел просторную кладовую, заполненную разнообразнейшими кукольными нарядами, странно знакомыми, словно я встречал их на городских улицах.

Г-н Монро, указывая по сторонам, развлекал меня анекдотами из торговой практики, и мы вместе посмеялись над чудаком, покупавшим в лавке наряды для давно умершей жены — в этой истории была какая-то посмертная мораль.

Я счастливо женат, сказал г-н Монро невпопад, и я рассыпался в поздравлениях, и тянул так долго, что оттиск семейного счастья в честных глазах г-на Монро сменился лёгким волнением, затем небольшим подозрением и закончился крошечным, еле заметным испугом, какой нельзя было стереть никакими комплиментами.

Я побродил среди кукольных нарядов, и подумал, что пауза в игре затягивается по моей вине.

Пройдёмте в лавку, сказал я, выбор сделан.

Г-н Монро прогнал с лица маскировочную задумчивость, и на ходу уверил меня, что есть новые модели кукол, сильно улучшенные по сравнению с пробой, с многочисленными приятными секретами, и мимо приказчика мы прошли с совершенно заговорщицким видом — я уверен, что будущая покупка интриговала обоих заговорщиков.

За витриной на тротуаре стояла дама с кукольным лицом — в том смысле, что черты лица были незначительными, но тщательно прописанными.

Меня насторожила фотографическая неподвижность этого неживого лица, но глаза дамы передвигались по внутренностям лавки с цепким интересом — ровно до тех пор, пока не встретили мой взгляд.

Память затрепетала в агонии, и сдалась. Не надейтесь, что всё проходит — прошлое выпрыгнуло из витрины с подлым ударом, и волны осеннего моря закачались в такт пульсирующей боли, сладкой и обидной, уже списанной в беспамятство, но по-прежнему очень живой.

В той игре я играл роль импресарио — я был молод, и мне нравилось красивое слово. Сначала я вспомнил лёгкую мелодию милой французской песенки в тональности ми бемоль мажор, и через немыслимо длинное мгновение, сквозь туман ночных слёз, сквозь саднящую боль хронических недугов совести и совершенно разорванного сердца я вспомнил поющие губы, тонкие пальцы и кокетливое платье, надетое непременно на голое тело — одним словом, я окончательно вспомнил Фелицию-Вивьен.

Я куплю эту куклу, сказал я, указывая на витрину, но Фелиции уже не было.

Ах, вы о моей жене, сказал г-н Монро, глядя на мою руку, она часто гуляет мимо лавки, наблюдая за мужем.

Рука висела в воздухе, и на лице соглядатая игры, каким без сомнений был шуршащий в углу приказчик, уже зрела насмешка.

Г-н Монро, отвлекая меня от пустоты, принялся поворачивать ко мне лицом витринных кукол, расхваливая обеих — мне было всё равно, и я сказал, что намерен отложить покупку на завтра.

На меня смотрели два кукольных лица, которые я десятки раз видел в витрине, проходя мимо лавки во время вечерних прогулок. Большая белая кукла смотрела лениво, но с интересом — похоже, ей надоели липкие взгляды прохожих, от которых витринное стекло защищало плохо.

Маленькая чёрная кукла подмигнула мне незаметно для г-на Монро — я решил, что завтра буду торговаться, требуя солидной скидки.

Прекрасные модели, полно сюрпризов, сказал г-н Монро, и я вышел на улицу. Я собирался провести день в городе, но на первом же углу, наткнувшись взглядом на разодетый манекен в витрине модного магазина, вспомнил про куклу в спальне.

Воспоминание вышло странным — зародившись в виде смущения, оно выросло в предвкушение, миновав барьеры приличий галопом похоти, и я бросился к себе.

Ближе к дому я распалился так, что был вынужден остановиться у фонарного столба, приводя в порядок мысли и дыхание — мне пришлось напомнить себе, что в спальне меня ожидает мёртвая игрушка, доставшаяся по случаю, и это не могло оправдать охвативший меня приступ любовной страсти.

Цензор в белом халате принялся укорять пылкого любовника, и я вынужден был согласиться — до диагноза оставалось недалеко.

Происходящее удобно было списать на приступ подхваченного в лавке г-на Монро поверхностного фетишизма, но сквозь туман притянутой за уши девиации проступала пугающая, нетерпеливая похоть, направленная на смятые локоны, разорванное бельё и сонное дыхание равнодушной и совсем беззащитной куклы.

Я бросился наверх, преодолев пролёты гимнастическими скачками, и остановился перед дверью — осколки похоти тлели в моей груди, но на смену уже спешили доводы рассудка, я и решил, что буду терпелив и осторожен, и для начала просто поговорю с куклой, и вчерашняя её сонливая холодность будет развеяна без следа.

Я забыл, что кукла дана на время, и думал о ней, как будто она безраздельно моя — предстоящее объяснение казалось естественным для владельца. Я вошёл в квартиру, и бросился в спальню — кукла спала, и я мог беспрепятственно любоваться зрелищем первосортного механического бесстыдства, откровенного так, как не бывает откровенна живая плоть.

Я любовался раскинувшейся в постели куклой, и неопределённая похоть сменилась жаждой обладания, какое охватывает провинциального коллекционера в приличном музее. Я был готов для любовного употребления куклы — в исследовательских, разумеется, целях.

Я скинул одежду и лёг рядом с куклой — она шевельнулась во сне, и я увидел, как вздрогнули её преувеличенные ресницы. Я был уверен, что кукла ждала меня — перипетии первой пробы не могли оставить её безучастной.

Я провёл пальцами по кукольной ноге от колена вверх, и на коже куклы остался бледный розовый след, исчезнувший под моим взглядом с рассчитанной деликатностью.

Я хотел, чтобы кукла проснулась окончательно — мне не терпелось сказать ей ласковые слова, и вознаградить за ожидание преувеличенной нежностью.

Я полагал, что встроенная в игру роль наперсника в любовных делах, доставшаяся мне в довесок к коммерческому трюку г-на Монро, мне подходит — не будем забывать, что я героически справился с упрямой кукольной девственностью.

Кукла, подрагивая ресницами, принялась наблюдать за мной, и я надел маску опытного соблазнителя — оставалось лишь мысленно отрепетировать интонации. Я собирался начать со слов утешения, но вспомнил, что кукла проводила девственность равнодушно, и даже проявила нетерпение в ожидании третьей попытки дефлорационного подвига.

Я принялся вспоминать, как дело было в точности, и обнаружил заметные шероховатости — я припомнил испуг в момент, когда препятствие рухнуло, и я попал в капкан неизжитых вовремя страхов, и кукла, неискушённая в комедии человеческих страстей, вполне могла посчитать выражение моего лица неподходящим к случаю, и даже смешным.

Мысль, что я вовсе не был героем в глазах механической куклы, привела к упадку моей любовной прыти. Я отдёрнул руку от кукольного тела, и кукла распахнула глаза — мы уставились друг на друга, и я отвёл взгляд первым.

Кукла принялась разглядывать меня, и даже улеглась для удобства наблюдения на бок, подперев голову рукой, и её взгляд, путешествующий от моего лица вниз, произвёл на меня странное, пугающее впечатление, и в моем воображении блеснул прохладный хирургический скальпель, скользящий по коже жертвы с грацией проголодавшегося удава.

Губы куклы скривились, и я не сомневался, что усмешка предназначалась мне. Рука куклы потянулась к моему лицу, и я замер — похоже, я надеялся, что неподвижность спасёт меня от стыдной сцены.

Кукла дотронулась до моей щеки, и её рука перешла к груди, и твёрдо направилась вниз, и за мгновение до моего безусловного позора я оттолкнул куклу чрезмерно порывистым, почти паническим движением, и кукла замерла. Её глаза закрылись с явственным хлопком, и дыхание прекратилось на половине вздоха — мне показалось, что кукла набрала воздух для решающего броска хирургической метафоры.

Я вскочил с постели, испытывая облегчение, и застыл посреди спальни голым, с разведёнными руками и с растерянным лицом, глядящим на меня из дверцы шкафа, стилизованного под версальские образцы — безучастное зеркало отражало смесь испуга и недоумения, пережитого мной под механическим взглядом куклы.

Я оделся с поспешностью застигнутого любовника, подошёл к постели, и принялся разглядывать неподвижную куклу, предусмотрительно убрав руки за спину.

Кукла выглядела спящей, но она не спала. Если бы передо мной лежал не достоверный механизм, я принял бы куклу за мёртвое тело — ни малейшего признака былого оживления в ней не было.

Кожа её побледнела, приобретая химический, т. е. нечеловеческий блеск, и обманная сила подделки слабела у меня на глазах, и волосы куклы, недавно старательно завитые, распрямились, и походили на небрежно изготовленный парик, надетый на куклу по случаю.

На кукольной ключице, ближе к горлу, я обнаружил миниатюрный выключатель — сюда пришлась моя рука во время недавней сцены. Я выключил куклу по счастливой случайности, и по воле неслышно щёлкнувшей безделицы психиатрический кошмар превратился в недорогую пародию на обыкновенную женщину, и я рассмеялся с искренним, замечательным облегчением.

Потусторонняя сила кукольной привлекательности прошла без следа, и теперь я мог овладеть куклой без ущерба для самомнения — угроза постыдного диагноза миновала, и я оставался нормальным обывателем, владеющим удобным приспособлением для развлечения, и остаточная страсть толкала к постели так по-приятельски, что я растрогался.

Я присел, и погладил тускнеющие поддельные волосы — экономность пробной модели проступала в каждой детали изделия, и рука, ласкающая искусственный локон, была комплиментом этой мёртвой кукле, которая уже не была беззащитной жертвой тайных пороков или глумливой обличительницей случайной слабости, а стала моим сообщником в таком деликатном деле, как смешивание в нужных пропорциях остаточных романтических ожиданий, приливов вездесущей физиологии и случайных порнографических отпечатков памяти.

Ингредиенты смешались, и я решил, что завтра непременно куплю Клару и Адель. Я написал сопроводительную записку для г-на Монро, в которой многословно обещал оплатить повреждённое бельё — о прошлой девственности пробной куклы я не упомянул.

Ближе к вечеру я отослал куклу в лавку — упаковочная суета и топот носильщика смешались в моей памяти с механическим эхом разочарованного кукольного вздоха, провисевшем в прихожей до утра.

глава вторая. покупка кукол

Я смотрел на кукол рассеянно, и г-н Монро не выдержал пытки неопределённостью.

Красота кукол, сказал г-н Монро, не та, к какой вы привыкли в прежней жизни, иначе вам ни за что не отличить куклу от манекена.

Проницательный владелец лавки не ошибся — я ожидал увидеть у кукол приукрашенные манекенные лица, красивых той глянцевой, натужной красотой, какой наполнены дорогие витрины старого города.

То, что я не сумел сдержать разочарования, выставляло меня снобом, и я решил объясниться.

Я не разочарован, сказал я примирительно, и куклы очаровательны, но мне нужно время, чтобы воображение сменило образцы прошлого опыта.

Я призвал прошлое на выручку — простительный приём, спасающий от безысходности настоящего.

В прошлом, сказал г-н Монро, полно миражей и ни одного достоверного подтверждения. Я знал пигмалионов, какие не утруждались изготовлением пассий, а вовсю пользовались готовыми — будь то стоящая на коленях холодная статуя из позавчерашнего мрамора или даже простое изображение женского тела на подзабытой картине, и в этом случае скромное эротическое отклонение могло рассматриваться как размножение запрещённых порнографических открыток, где в качестве машинки для изготовления копий использовалось воображение преступника. Представьте суету при попытке изъять орудие выявленного преступления! Но вернемся к торговле. Монополия, есть простейший способ избежать конкурентной возни. Воображение, какое я вызываю в качестве свидетеля, хранит в карманах всякий хлам — я вовсе не желаю ничего принизить, но обидное определение подходит к тем обрывкам и осколкам недоказанного прошлого, какие накрепко оседают на стенках вместительного сосуда человеческого воображения. Всё новое, попадающее в упомянутый сосуд, неизбежно смешивается с этим осадком — и фантомы начисто переигрывают реальность! В трезвом уме невозможно представить глупца, какой отдал бы добротный кусок хлеба за чарующий запах, вылетевший из лавки булочника лет двадцать назад — но в том-то и дело, что воображение никогда не бывает в здравом уме! Можете поверить, что всякое натянутое на куклу женское лицо будет навевать среднему посетителю моей лавки не менее дюжины нелепых ассоциаций, доказать истинность которых невозможно, и невозможно как-то изгнать их прочь — не сомневайтесь, что всё дело будет подпорчено еще до того, как приказчик развернёт перед смущённым покупателем заманчивый узор тайных удовольствий. Но фокус в том, что лица кукол сделаны хитро, и всякие аллюзии на прошлые неудачи запрещены — это отличает вдумчивую коммерцию от разухабистого искусства.

Г-н Монро отступил в глубину лавки, и приглашающим жестом обвёл кукол. Я, следуя за чуткой рукой, прошёлся взглядом по десятку кукольных лиц, и эти лица, такие разные при первом взгляде, были неуловимо схожи — расхвалённая г-ном Монро монополия отразилась на них однобоко, как отражается безобидная, но прилипчивая болезнь, от какой жители известных местностей несмываемо похожи один на другого.

Я почти поверил в ту монополистическую чепуху, какой владелец лавки пытался объяснить изъян, но одна из кукол привлекла моё внимание — лу ч солнца, протиснувшийся сквозь заставленную витрину, осветил ровно половину её лица, и тень невидимых, но удачно подвернувшихся препятствий на пути этого луча, легла на кукольное лицо нежной, чуть переливающейся вуалью, и из рожицы развеселого гнома выглянуло ангельское личико.

Никогда прежде мне не доводилось видеть такого изумительно ловкого превращения.

Я сделал шаг по направлению к прилавку, и даже протянул руку вперёд, пытаясь ухватить наполовину освещённую прелесть, но луч исчез — незаметный приказчик, повинуясь тайному хозяйскому жесту, опустил витринный занавес, и гном глумливо подмигнул мне из той пропасти, в какую ухнул непрочный ангел вместе с умерщвлённым лучом, и мне понадобилось усилие, чтобы не огреть зонтом ни в чём не повинного приказчика по чёрной узкой спине, склонённой над витринным спусковым механизмом.

Остыньте, ради бога, весело сказал г-н Монро, у вас будет время насладиться кукольными чудесами, но я знал, что мне не увидеть этого трепетного метаморфоза, вызванного редчайшим сочетанием полуденного солнца, в меру запыленной витрины, второстепенных предметов лавочного интерьера, плавного жеста торгашеской руки и девственности моего рассеянного взгляда.

Краткосрочный ангел стал ценнейшим экспонатом будущих воспоминаний, и я расчувствовался так, что готов был без торга купить этого улыбчивого гнома, так удачно сыгравшего в коротком дивертисменте сложнейшую роль гадкой гусеницы, выпустившей из искромсанной световым стилетом плоти прекрасную бабочку неземной, т. е. небесной красоты.

Эта небесная принадлежность упорхнувшего ангела, выявленная моим восторженным сердцем, привела к появлению на свет незаконнорожденного миража в глубине лавки — чёрная приказчицкая спина, особенно тёмная на чистейшем фоне моего эстетического восторга, вынужденно приобрела инфернальность, и разные предметы, до того бывшие мёртвыми пустяками, ожили, и принялись наперебой предлагать тени для изготовления таких важных улик, как рога, хвост и бутафорские тлеющие углубления на месте, где у подвернувшегося под руку приказчика были непроницаемые лакейские глаза.

Я не купил эту куклу — улеглась поднятая случайным лучом оптическая феерия, и кукла умерла. Её ждал выбор другого покупателя, и я желал ей удачи, и последующие визиты в лавку г-на Монро предварялись краткосрочным припадком восторга, овладевавшим мной за пять шагов до двери, и отпускавшим моё бедное сердце в тот самый миг, когда голова обычного гнома угадывалась на месте, где её настиг когда-то кинжальный укол случайного чуда.

Я знал, что лицо самой невзрачной из кукол, изначально некрасивое и мёртвое, от оптического фокуса вспыхивало трогательной легчайшей красотой, какой никогда не бывает наяву.

Вы привыкнете к чуду, и перестанете искать в кукольных лицах фабричные изъяны, сказал г-н Монро, играя роль проводника таинственного леса кукольной торговли, где потайные капканы совмещали угрозу нравственного падения с обещанием будущей прибыли — для каждого, разумеется, предназначался лишь один из упомянутых сюрпризов.

Я понял, что больше не пугаюсь кукол, и засмеялся с облегчением. Г-н Монро отступил на полшага, заслонившись рукой — он картинно опасался, как бы моя смешливость не обернулась рукоприкладством с последующим разоблачением коммерческих трюков и полного отказа от будущей покупки.

Ваши куклы прекрасны, сказал я примирительно, и протянул г-ну Монро руку, и он, недолго подувшись, пожал ее как залог будущей сделки — я уверен, что он с трудом отказался от намёка на неизбежность покупки после такого трогательного рукопожатия.

Браво, сказал г-н Монро, осталось только купить, и я объявил, что почти решился.

Вернёмся к куклам, сказал г-н Монро, и подвёл меня к обитательницам витрины, предусмотрительно рассаженным в завлекательных позах.

У обеих есть имена, сказал он, и я возразил.

Никаких прошлых имен, сказал я, у повелителя есть право выбрать имя для наложницы.

Имена назначали евнухи, сказал г-н Монро двусмысленно, и в углу лавки ухнула гильотина, прикинувшаяся антикварной кассой.

К черту евнухов, сказал я, имена заготовлены.

Надеюсь, сказал г-н Монро, красота имен не уступит красоте кукол.

Лица Клары и Адель не были красивы по живописным канонам. В лавке звучала прелюдия к неведомому удовольствию, и это маячившее удовольствие происходило из чего-то, что связано с кукольными лицами прочно, и я не вглядывался пристально — на тот обидный случай, если торжественный оркестр отыграл в моём доверчивом сердце впустую.

Я выбрал этих кукол, т. к. сквозь них увидел Фелицию за витринным стеклом — и куклы не виноваты, что никакой Фелиции там не было.

Воспоминание о покупке Клары и Адель подпорчено — я запомнил неловкие детали, вроде выигранного торга за несколько сотен, или ухмылки приказчика, услышавшего, что я беру обеих, или как бедная Клара, поставленная вверх ногами, минуту простояла с задранным гравитацией подолом, дожидаясь моего окрика на дурака посыльного.

Возьмите брошюрку, сказал г-н Монро с ухмылкой ханжи, дающему копеечный леденец доверчивому сироте.

Приказчик, на долю которого выпадали редкие, но неожиданные вмешательства в ход событий, вынырнул из-за прилавка с перевязанным пакетом, и оставалось надеяться, что дополнительного счета не будет.

Всё оплачено, ласково сказал г-н Монро, несколько смутив меня телепатическим выпадом.

Демонстрация чтения мыслей сулила в будущем неудобства — я представил, как мои откровения по скользким, но неизбежным кукольным поводам, навевают на г-на Монро скуку повторного вкушения некогда занимательных историй.

Я надеялся, что прилагаемая к куклам брошюра станет неисчерпаемым источником тем будущих бесед, но выяснилось, что г-н Монро был щепетилен в интимных вопросах, и описание сцен с участием кукольной анатомии приводили его в смущение — лицо искажалось от такой сложной гримасы, что определить изначальные эмоции не удавалось.

Я предположил среди ингредиентов мимического шедевра стыдливость, отвращение и страх быть втянутым в локальный скандал на окраине кукольной торговли.

Надеюсь, сказал я, брошюра разгонит скуку настоящего, и украсит будущее.

Не беспокойтесь о настоящем, сказал г-н Монро, это прочная штука, что-то вроде газонокосилки, превращающей поле изумительно трепетных одуванчиков будущего в ровненькую и скучную подстилку прошлого, и бесценные эмоции всего лишь питают движитель тарахтящей машинки, и на самом краю акустической суматохи обнаруживается бесценная возможность превратить трагедию в фарс — агония умирающего актёра и зевок сонного зрителя выглядят равно привлекательными.

Я настоял, чтобы изначальные имена кукол не были внесены в счёт. Я намеревался выбрать новые, ничем не запятнанные имена.

Клара означает светлая, и я узнал об этом случайно — я из глупейшего упрямства никогда не узнаю, что означает Адель.

Я назвал Клару Кларой, т. к. она показалась мне несколько бледной — мне не пришло в голову, что имя куклы обязано как-то сопрягаться с её судьбой, и что эта предполагаемая судьба является несложной производной от судьбы купившего её смельчака.

Представьте, что я выбирал имя для чернявой Клары из парадоксальных соображений, и тут обнаруживаются исследовательские мотивы. Но воспоминания, замаскированные под научный трактат, мне не под силу — я не смог бы удержать в узде ни одно из тех скучных предположений, что лежат в основе большинства предумышленных исследований. Исследования в науке, включая науку любви, требуют усидчивости, к которой я не способен — любая подделка будет разоблачена, как бы долго фальшивый знаток не дразнил публику высунутым языком бесполезного опыта.

Я не беспокоюсь о достоверности воспоминаний — меня тревожит непредумышленная подмена, когда гуттаперчевый шарик трепетной сути не будет обнаружен ни под одним из перевернутых напёрстков вездесущего здравого смысла.

Вопросы изнурительных половых отношений, невыносимые эротические сновидения, прелестные инъекции животных радостей, острая приправа недопустимо стыдных вещей, и т. д. — всё это занимает меня мало.

Но под пристальным прощальным взглядом, какой мне придется бросить на историю с куклами, я чувствую растерянность  единственным орудием защиты выглядит полная откровенность.

Удовольствие воспоминаний не в репортерской точности и не в безумных метафизических попытках воскресить содержимое соблазнительной лавки — я завороженно наблюдаю в тысячный раз, как простая чувственность, всегда бывшая золушкой среди моих предпочтений, оказалась обманута качеством изготовления кукол, и выдала порцию романтического счастья, какое я в сентиментальной юности мечтал обрести в объятиях живого идеала, так и не предоставленного природой отчаявшемуся мечтателю.

Не сомневайтесь, этот недостижимый идеал был подробно прописан в тайной записке, какую я каждую ночь направлял равнодушным небесам — я наизусть помню тщательно вымеренные пропорции этого надоедливого фантома.

Я выбрал Клару и Адель вопреки фантазиям. В смысле пропорций и размеров они были далеки от вышеозначенного идеального миража — этот выбор был звеном в цепи несчастных прошлых выборов, издевательски расцвеченным той непревзойдённой свободой, какую сулила лавка г-на Монро.

Клара, даже поставленная на ноги, которые заканчивались кокетливыми туфельками с цветными каблучками, едва доходила мне до груди, и я, чуть склонив голову, мог видеть её сверху — эта подробность, важная для профессионального созерцателя, предоставила мне несколько чудесных ракурсов, когда голенькая Клара обнаружила манеру прижиматься ко мне по-кошачьи.

Её волосы были острижены коротко, и я заподозрил экономическую причину выбранной изготовителем причёски. После я осознал, насколько мала головка Клары, и простил вынужденный выбор фабричного куафера. Любой лишний локон, незаметный для большой куклы, закрывал бы четверть или даже половину маленького личика Клары.

У меня замирало сердце, когда я брал это лицо в ладони — мне казалось, что моя нежность к Кларе пересекает опасную черту, за какой игрушечную страсть поджидал капкан умиления, смертельного для всякой страсти.

Я мог носить Клару на руках без усилий, какие всегда сопровождают демонстрацию мужественности в полноразмерных случаях. Клара была миниатюрной — но она точно копировала взрослую особь.

Изготовитель, избегая намеков на педофилию, предусмотрел на личике Клары несколько правдоподобных мимических складок, каких не могло быть на лице ребёнка, и по которым любая, даже самая продажная экспертиза, определила бы возраст Клары в пределах от двадцати до двадцати пяти лет — но её тело было без всякого возраста, и мне приходилось постоянно смотреть на её лицо, чтобы отогнать от себя строгого физиологического цензора, введённого в заблуждение изумительной чистотой и гладкостью этого прекрасно изготовленного тела.

Кожа, использованная для Клары, была высочайшего качества, и я с наслаждением наблюдал, как изначально задуманный бледно-розовый цвет распадается на немыслимые оттенки.

Восхищенный вздох массивного абажура, бесстыдный свет, ласкающий бедро или грудь Клары, вызывали у меня ревность большую, чем эмоция — скорее, это было предчувствие конца игры для любого смертного, в то время, как луч, коснувшийся особенно укромного места, уносил отпечаток совершенства прямиком в вечность.

Я смотрел на тело Клары часами, и теперь, когда Клары давно нет, я могу продолжать наблюдения, т. к. запомнил мельчайшие изгибы и выемки этого чудесного маленького тела, подарившего мне чистое визуальное наслаждение, какое может оценить лишь возвышенный вуайерист, временно отложивший в сторону низменные потребности.

Я уверен, что Клара раскусила мою созерцательную тайну, и потакала ей с долготерпением натурщицы — её нарочитая неподвижность в те моменты, когда малейшее движение могло разрушить мир, очевидно была заговорщицкой.

Мне хотелось запечатлеть Клару навечно, будь то беглый, но прочный карандашный набросок или несколько поэтических строк, обязательно возвышенных, но и практичных, т. е. пригодных для идентификации Клары, а не любой небольшой куклы.

Попутно следует отметить, что миниатюрность Клары была непревзойдённой в том смысле, что она всегда точно умещалась в пространство, охваченное любовным взглядом, и тут моя поверхностная образованность отсылает воображение к загадкам фрактальной геометрии.

Я до слез сожалел, что по прихоти генетики лишен инъекции томительного безумия, какое принято называть тягой к творчеству.

Если предположить, что фабричные мастера опирались в работе на живые образцы, то прообразом Клары несомненно послужил эльф, обитатель волшебных сказок с легчайшим порнографическим привкусом, почти незаметным, но вызывающим со временем отчётливые рецидивы пубертатного кратковременного безумия.

Невесомая Клара, пойманная в объятия, танцующая на хрупком столике, уютно свернувшаяся на поддельной парче кресла, с равнодушной грацией носила прозрачные стрекозиные крылья, какие моё воображение старательно клеило к её тонкой спине, и эти крылья, неизбежно сминаясь в любовных играх, всякий раз распускались заново, и их зоологическое совершенство ничуть не страдало от этих вынужденных дублей метаморфоза — прекрасный образец предусмотрительности и щедрости мастера, замещающего творца на кукольной фабрике.

Пропорции Клары создавались с инженерной тщательностью, но она была куклой, лучше приспособленной к волнующим позам, чем к объятиям и страстным порывам, необходимым для любовницы, произведенной претендентами на коммерческое лидерство на тернистом поприще прикладного трансгуманизма.

Но в движении Клара была куда порывистей, чем это допустимо для эльфа. Кукольные движения копировались с таких образцов, какие могли повторять амплитуду и траекторию жестов много раз без отклонений. Это необходимо для устойчивого вырабатывания кукольных рефлексов, и такими образцами были цирковые акробатки или обитательницы фривольного кордебалета — и те, и другие прекрасно владеют отточенными жестами.

Клара, предназначение которой было в любви, вынужденно пользовалась чужими жестами, и мне приходилось придерживать разочарование, когда томный, довольный эльф вспархивал над хаосом покрывала и превращался в шустрое целеустремлённое существо, природу которого мне не удавалось определить из-за отсутствия хореографического опыта.

Ангельские крылья продолжали трепетать, но кокетливые ужимки разыгравшейся куклы изгоняли прелесть наполовину летящего эльфа.

Лежащая неподвижная Клара была совершенна — теряясь на просторах цветника, где растут удобоваримые метафоры, я уподобляю Клару закрытому до поры бутону, обещающему раскрыться и сразить наблюдателя наповал.

Она застывала в изумительно выверенных позах, и линия подъёма её стопы была идеально прямым продолжением точёной ножки в тех особых случаях, когда у большинства известных мне образцов, вынужденных приподнять ногу в воздух, эта линия была лишь относительно ровной, и угол схождения двух воображаемых отрезков, продолжающих линию стопы и линию голени, колебался от малозаметного, простительного для средней женщины, до неприличного, т. е. не простительного ни для кого.

Её приподнятая нога была не совсем ногой — скорее, это было отточенное фабричным гением копьё, направленное в сердце моего эстетствующего двойника, любителя отравить пиршество физиологии парой малозаметных изъянов, идущих от несовершенства тела или эстетической лени его обладательницы.

Этот двойник, упомянутый мной слегка, на деле имел обширную власть над моим вожделением, какое всегда проигрывало в навязанном поединке с его подлой наблюдательностью.

Когда впервые, трепеща от сложнейших предчувствий, я повернул голую Клару спиной к моим пылающим глазам, я вынуждено делил зрелище с этим остроглазым критиком.

Я знал его пристрастия наизусть, и мой взгляд, готовый погаснуть от малейшего намёка на резонность его критических ожиданий, уставился в середину предоставленной на совместный суд кукольной спины — к моему восторгу, необходимая вертикальная тень, предвестница дальнейших радостей, была на месте.

Я выдумал крылья на спине Клары, и т. к. любые крылья в моём старомодном воображении имели ангельское происхождение, я не удивлялся их прозрачности и хрупкости — впрочем, эти крылья, одолженные Кларой у особенно изысканной стрекозы, выдерживали перипетии страсти без ущерба.

Я распаковал Клару первой из практичных соображений — небольшая коробка обещала меньше возни, и нетерпение сделало несложный выбор.

Я взял Клару на руки, и отнёс в спальню — я смущался от смеси безобидного любопытства и целеустремленной торопливости. Любопытства, разумеется, было больше — я не верил, что смогу оживить механическое изделие поцелуем.

Впоследствии я услышал от тактичного г-на Монро, что кукле требовалось время для пробуждения — окончательное оживление наступало, когда владелец куклы подтверждал выбор и давал клятву не делать рекламаций.

Я собирался оставить Клару в спальне и заняться Аделью, но увидел, как ресницы куклы дрогнули. Из любопытства я стал вглядываться в ее лицо, и уловил ответный взгляд — уже прикрытые глаза наблюдали за мной с любопытством.

Подол кукольного платья зашевелился, и нога, поразившая меня чистотой линии, приподнялась. Платье послушно скользнуло по бедру, и кукла зазывно улыбнулась.

Не забывайте, в спальне не было свидетелей — зеркало шкафа равнодушно наблюдало за моим падением. Я перестал понимать происходящее, и принялся стаскивать платье с полуживой куклы.

Я мысленной скороговоркой уверял себя, что раздену Клару и займусь распаковкой Адели, ждущей очереди в тесноте коробки. Но вид Клары в скромном пробном белье вызвал суетливое возбуждение, и даже помутнение рассудка — я перестал понимать, что передо мной кукла, сделанная по фабричному замыслу неспособной защитить себя. Я мог овладеть куклой немедленно — закон счел бы постыдный эпизод реализацией права на купленную вещь, и любой суд сегодня оправдал бы владельца, заслуживающего виселицы в том недалеком будущем, из которого в мою спальню явилась Клара.

К счастью, Клара окончательно ожила, и кукольный зевок спас меня от эшафота — я опомнился, и сумел улыбнуться искренне, как и положено неожиданно помилованному.

Кукла протянула руки, и я обнял ее — объятие вышло дружеским и трепетным вместе, и я решился на скромный поцелуй, какой оставил на губах неожиданно сладкий цветочный привкус. Именно тогда я увидел крылья за спиной Клары — воображение не пропустило свой выход.

Этот первый поцелуй сыграл важную роль. Последствием стала тихая бесполая нежность, с какой Клара обращалась ко мне в дальнейшем, и я гордился сдержанностью, подарившей мне чистую совесть и радость ничем не подпорченной страсти — куклы, видите ли, обладали отменной памятью и кое-какими способностями в смысле женской мстительности.

Я оставил Клару в золотой спальне, намереваясь заняться Аделью, и Клара запела мне вслед какую-то тонкую, ласковую песенку — я оглянулся с порога, нашёл на месте упомянутые крылья, трепещущие над кукольными плечами в такт простой мелодии, и самодовольно подумал о моей удачливости в таком щекотливом деле, как выбор куклы, какую приходилось покупать почти наугад.

Я стоял перед упаковочной коробкой, за которой скрывалась спящая Адель, не решаясь приступить к делу — упаковка казалась огромной, и Адель, ещё скрытая от глаз, уже смотрела на меня сверху вниз.

Я подумал, что могу вовсе не выпускать Адель из картонного капкана, или отложить это дело на будущее, но услышал шуршание и громкий вздох — возможно, плотная упаковка сыграла резонирующую роль в этом акустическом сюрпризе.

Я понял, что отступление или промедление невозможны — Адель ни за что не простила бы и минуты лишнего плена.

Я представил, как Адель выпала из картонной коробки в мои объятия, и шумный водопад благодарственных слов плавно перетек в шелестящий ручеёк страстного шёпота, в каком угадывалось подробное перечисление моих достоинств и несколько убедительных клятв в будущем счастье, и даже в верности, что было излишним, т. к. сохранение кукольной верности полностью возлагалось на её владельца.

Пение доносилось из спальни, и я подумал, что освобождённая Адель может быть смущена этим присутствием конкурирующей куклы, и это может подпортить её первое впечатление о владельце.

Пение стало громче, и в нем слышался призыв — я прислушался, пытаясь различить фразы.

Постепенно мне удалось ухватить ритм, и я услышал такие слова, как тоска, нежность, нетерпение и досада — похоже, брошенная Клара призывала меня назад.

Я ощутил муки выбора — Клара звала меня из спальни сладкоголосым призывом, а Адель манила таинственным шуршанием внутри коробки.

Моя нравственность подверглась жестокому испытанию — я не рухнул в объятия Клары с Аделью на руках только потому, что размеры коробки намекали на пространственное неудобство будущей оргии.

Разумеется, я пришёл в себя, и сделал приличный выбор. Этот выбор предопределил мою будущую жизнь с куклами — я никогда не предавался радостям любви с Кларой и Адель одновременно, т. е. не удваивал счастье тем простым способом, какой мне подсовывал вездесущий карманный дьявол.

Но сделать выбор было немыслимо трудно — я метался среди теней будущего счастья, и фантазии, не поспевающие за переменой решений, опадали сами собой.

Из них выглядывали гримасничающая Клара вперемешку со строго смотрящей Адель, и я сделал героическое усилие, удерживаясь на краю нравственной пропасти, в какую уже летели и моя стыдливость, и мой здравый смысл.

Я сделал нравственный выбор, каким горжусь и теперь, когда кукол нет в моих пустых комнатах, и ни Клара, заточённая с этого мгновения в золотой спальне, ни Адель, всё ещё томящаяся внутри коробки, так никогда достоверно и не узнали бы о существовании друг друга, если бы судебный пристав, руководивший погрузкой манекенов, внял моей едва слышной мольбе и позволил накинуть на головы изъятых кукол накидки, каких всё равно не нашлось бы под рукой, т. к. всякий жизненный крах непременно сопровождается стаей мелких неудач.

Клара, прочно занявшая дальнюю золотую спальню, прихватила ещё и смежную гостиную, служившую ей дамской комнатой, и следовало разместить Адель так, чтобы пути кукол не пересекались даже в акустическом смысле.

Я с тщательностью квартирьера принялся за ревизию — к счастью, комнат ещё хватало.

Была небольшая спальня, в которой было удобно предаваться дневной меланхолии, представляя уютную тесноватую корабельную каюту, из которой для меня был запрещён выход во время душевного шторма — меланхолия и жажда перемещений смирялись с заточением, и шторм утихал.

Я решил, что каюта мала для Адель, и будь я предусмотрительней, я мог бы разместить в ней миниатюрную Клару.

Адель, в силу больших размеров, чувствовала бы себя ущемлённой в пространстве, и прекрасная океаническая каюта, отделанная не без романтических намёков, превратилась бы в клетку, где экономный владелец держит райскую птицу — пение предполагаемой птицы непременно будет содержать ноты клаустрофобной тоски, отравляющие предполагаемые наслаждения.

Была просторная гостиная, частично служившая кабинетом — было лестно представлять, что для уединенной работы когда-нибудь наступит подходящее время.

Из гостиной двери вели в дальнюю комнату, и назначение ее менялось в такт ленивым планам — во время приступа одиночества я собирался сделать здесь курительный салон, в каком мог бы беседовать с приятными людьми, набранными из давным-давно умерших персонажей.

В память о тех несбывшихся планах остался обширный диван и плотные портьеры, навевавшие мысль о востоке, хотя за окнами находился запад, и солнце, завершая дневную работу, освещало двумя-тремя протиснувшимися лучами полупустую просторную комнату — стоя в дверях и оглядывая бордовые стены, я решил поместить здесь Адель, выпорхнувшую из заточения, и тут же усаженную галантным воображением на диван, и предстоящие расходы на обстановку показались практичным искуплением недавней нравственной слабости.

Клара и Адель получали спальни с будуарами — я собирался быть бдительным стражником, т. е. не допустить, чтобы куклы столкнулись нос к носу и уличили меня в полигамии.

Я соглашался быть виновным, но не пойманным — в комнатах разливалась ядовитая сладость недоказанного грехопадения.

Для уединения оставалась упомянутая каюта, и будущий корабль, населённый двумя прекрасными нимфами, потребовал дань — я осознал, как моментально и безвозвратно сжалось пространство.

Я представил, какие пикантные размышления предстоят мне в этой каюте — задумчивый капитан прислушивается к шепоту либидо, стоя на пороге, не зная ещё, в какую спальню направить вечернюю страсть.

Корабельная аллегория сбылась, и я, подобно стоическому капитану, в конце концов остался на тонущем корабле один, т. е. без всякого выбора.

Ловкость, с какой судебный пристав изъял из моей жизни Клару и Адель, не означала, что крушение не коснулось их судеб — я уверен, что бессердечная судебная машина приготовила им какую-то особенно страшную участь, вроде унизительной публичной утилизации или вечного заточения в архиве вещественных доказательств, среди зазубренных орудий убийства и обрывков отчаяния невинных жертв.

Но тогда, предвкушая бесконечные наслаждения, я не знал будущего, и волны фантазий не предвещали бурю –именно неведение дарит мечтателю полное счастье.

Я решил не распаковывать Адель до следующего вечера, и весь предстоящий день посвятить меблировке предназначенной для неё комнаты.

Я вспоминаю приятные хлопоты со светлым недоумением — я удивляюсь, как мне удалось быть таким хлопотливым и доверчивым счастливцем, и продавец мебели, глотая куски заученных комплиментов, смотрел на меня с нескрываемой завистью опытного наблюдателя за чужим счастьем, и высказал осторожное предположение, не являюсь ли я новобрачным.

Я не возражал, и придал лицу чуть больше многозначительности, надеясь, что завистливый торговец догадается о гарантированной коллекции предстоящих мне удовольствий.

Ночь перед этим хлопотным днём я провёл один, в отведённой мне корабельной спальне, и перед самым сном я всё ещё слышал пение зовущей меня Клары и мнимый шёпот Адель, молящей об избавлении из плена.

глава третья. любовь к куклам

Покойники не подают судебных исков, сказал г-н Монро, и плагиат требуется доказать.

Я не стал доказывать сходство содержимого брошюры с образцами доступной мифологии — мне не было дела до чужих авторских прав.

Я хотел подразнить г-на Монро, и подтолкнуть его к признанию, что в брошюре нет обещанной новизны, и владелец куклы, ожидающий свежих ощущений, будет разочарованно следовать приевшимся приемам любовного поведения.

Признайтесь, дорогой г-н Монро, сказал я дружелюбно, что приведённые позы легко сможет принять обычная живая женщина, и кукла служит замещением отсутствующей плоти — другое дело, если бы гравюры содержали невозможные для человеческого тела позиции, а не аллегорические фокусы вроде совместного полёта в облаках или провала в преисподнюю в объятиях прелестной механической богини.

Г-н Монро смотрел с облегчением — он понял, что я не агент потомков обворованного художника, а капризный, но доброжелательный покупатель, какого легко обмануть придуманным на ходу объяснением.

Подумайте о себе, сказал г-н Монро, или о том несчастном, кого вы безответственно отправили в облака. Куклы сильно ограничены в демонстрации истинных возможностей, а ваши любовные способности выглядят средними — будь вы даже распалены воображением или длительным воздержанием.

Ирония в словах г-на Монро била мимо — он не мог знать о моих любовных возможностях или скрытых пристрастиях.

Сам г-н Монро не выглядел атлетически, и я коварно спросил, зачем в брошюре представлены мускулистые, давно вышедшие из моды ягодицы и крепкие торсы любовников, от которых у владельцев кукол портится любовное настроение.

Представьте себе, сказал я равнодушно, что вам предложено ласкать такой гипертрофированный зад, какому позавидует крепкая вьючная ослица — не будут ли ласки отравлены физическим несовершенством, память о котором хранят все зеркала спальни, и не станут ли отражения в зеркалах, сопряжённые с отражениями чрезмерно мускулистой пассии, насмешкой над страстью, и не захотите ли вы после карикатурной сцены получить деньги назад?

Я упомянул о деньгах, надеясь сбить г-на Монро с насмешливого тона, и это удалось. Улыбка превосходства уступила место тревожной ухмылке, от какой недалеко до полуоткрытого в растерянности рта.

Несколько мгновений г-н Монро искал достойный ответ, и его лоб прочертила пара мыслительных молний, осветивших лицо хозяина лавки так странно, что оно скрылось в тени.

Порнография, сказал находчивый г-н Монро, не далека от искусства — тут и пригодятся преувеличенные ягодицы и крепкие спины. Все неестественное, т. е. созданное посредством художественного воображения, возвышает тело до античных высот, в то время как образцы правдоподобные, хорошо согласованные с модой, ведут к опреснению желаний, и к неизбежному нравственному упадку, какой выявляется простым сравнением силы реакций души и тела. Не забывайте, что слова порнографический и фотографический рифмуются так естественно, словно они выпали из одного гнезда, имя которому — унылый быт, покинутый воображением. Главное — вам следует исполнять рекомендации без отсебятины, и удовольствие гарантировано, т. е. кукла или плотская женщина — тут нет разницы. Перестаньте думать, и вы будете счастливы.

Последнюю фразу г-н Монро произнёс скомкано, без энтузиазма спорщика, нашедшего удачный довод в проигранной дуэли — он предчувствовал ловушку.

Вы полагаете, что представленная брошюра ведёт прямиком к счастью, спросил я, пряча за наивностью вопроса цепкий капкан, в какой г-н Монро обязан был угодить при любом, даже самом уклончивом ответе.

Я полагал, что г-ну Монро некуда деться, и через мгновение он сам опустит за собой решётку, и мне останется допросить предполагаемого пленника, причём ограниченность его свободы давала мне отличный выбор в смысле пристрастности будущего допроса.

Но г-н Монро отказался от предложенной роли — его лицо сделалось мрачным, и он отступил на шаг, избегая фигурального капкана.

Не понимаю, к чему вы клоните, сказал он, вглядываясь в меня с тщательностью, и я почувствовал лёгкий зуд в местах, на какие падал его тревожный взгляд.

Я не был предсказателем или провидцем, но этого и не требовалось — мне пришлось признать, что обыденность и волшебство, как-то перемешанные в куклах, дают слабый раствор надежды на настоящее, безоговорочное счастье, и г-н Монро, пытавшийся выдать товар кукольной лавки за некий эликсир, был обречён на плохой конец, и текущие коллизии, послушно ведущие к этому предрешённому концу, были для меня важны, т. к. мне предстояло прожить среди них время, отведённое игрой г-ну Монро и его кукольной лавке.

Я собирался спросить у г-на Монро, был ли он счастлив с будущей вдовой, и было ли это счастье навеяно содержимым брошюры.

Но моя решимость постепенно таяла, т. к. я не мог выбрать приличной формы вопроса, чтобы избежать упоминания об известном мне будущем — я не представлял, кем или чем считалась вдова г-на Монро в то время, когда виновник вдовства пребывал в добром здравии, и даже пускался в сомнительные рассуждения о чужом счастье.

Я вижу в брошюре халтуру, сказал я, и считаю подобные иллюстрации пошлой и негодной попыткой раздуть костёр искусственной страсти, на котором будут сожжены все надежды и истинные вожделения. Я мог бы обвинить вас в подлоге, если бы не дружба — но даже она не освобождает от привкуса обмана. Вы толкаете меня на опасный путь, в то время как сами пользуетесь совсем другими рецептами — как бы вам понравилось, если бы вам предложили подвергнуть нелепым позам вашу вдову.

Я не уверен, что произнёс последнее слово внятно, и недоумение, с каким г-н Монро смотрел на меня несколько длительных секунд, послужило ширмой, скрывающей последствия.

Я, слава богу, человек крепкого здоровья, сказал г-н Монро натянуто, переваривая мою бестактность, и мои вкусы далеки от всякой гимнастики — куда больше меня занимает поэзия, и я предлагаю вместе насладиться раскованностью и прелестной простотой того поэта, что взял труд выразить упомянутую гимнастику в чудесных метафорах.

Г-н Монро так умело перевёл разговор на поэзию, что мне оставалось рассмеяться и предложить ему мировую — я протянул руку, рассчитывая покончить с неловкостью, и вдова г-на Монро, так и не возникшая в полный рост, была спасена от участия в воображаемых любовных сценах, будь они гимнастического или поэтического свойства.

На самом деле, давайте-ка поговорим о поэзии, сказал г-н Монро, и мы замолчали, уступая друг другу право первого выпада.

Я, признавая свою бестактность с вдовой, заговорил первым.

Даже не зная языка оригинала, я чувствую недостаток перевода, сделанного наспех т. е. натуралистично — метафоры выглядят зоологическими, сказал я, намечая позицию в предстоящем поэтическом диспуте, в каком собирался отстаивать преимущество романтической школы перед натурализмом.

Зоология притянута для внятности иллюстраций, парировал г-н Монро, и приземлённость содержания, совокупляясь с возвышенностью формы, производит на свет чудесное дитя — возможность вообразить себя на выбор уставшим полубогом или неутомимым ослом. Там, где стыдливый менестрель упомянул бы цветок лилии, правдивый натуралист использует анатомические термины — не забывайте, что перед нами пособие, призванное обслуживать интересы владельцев кукол. Мы говорим о поэзии, применённой с пользой, и эксперименты поставлены в соответствии с технологическими правилами, и множество капризных отзывов нашли отражение в правках, пусть и отдаляющих перевод от смутного оригинала, но делающих пригодным для повседневного использования.

Г-н Монро отодвинул поэзию, сводя разговор к практической пользе стихотворных надписей, какую невозможно отделить от наглядной пользы самих рисунков. Романтический стиль выглядел бы неуместно — невозможно представить себе лилию, требующую от трепещущего созерцателя усилить любовную хватку в тех местах, какие могут отсутствовать у аллегорического цветка, и я признал поражение в поэтическом диспуте.

Вы правы, сказал я, следует перечитать брошюру, и в следующий раз мы поспорим о любовной дисциплине и обсудим пределы допустимых отклонений.

Г-н Монро покивал, но настоящего диспута не вышло — мне не хотелось втягивать в спор моих кукол.

Клара и Адель так ловко расположились в моём сознании, что я не признавал их за куклами — вернее, признавал в том, что касалось их происхождения или гигиены, т. е. в вопросах бытовых, в каких следования указаниям воображения неизбежно ведут к неудобствам.

Но за границами бытовой целесообразности Клара и Адель не были куклами, и до их полного одушевления мне не хватало совсем небольшого, малозаметного в медицинском смысле безумия.

Искусственная сущность кукол растворялась в их изумительном правдоподобии, и трудно было немного не сойти с ума. Я упоминаю о безумном правдоподобии кукол не потому, что собираюсь оправдать нравственную близорукость или физиологическую неприхотливость — я не желаю видеть себя, сидящего напротив полуодетой куклы за обеденным столом, или читающего вслух воскресную газету, или пылко объясняющегося в чувствах.

Такое будущее не для меня, я лишь вынужденно прикоснулся к нему по воле игры.

Брошюра состояла из двух разделов — представлены были сборник гравюр, сопровождаемых подписями, и встроенный альбомчик, куда следовало вставлять фотографические или рисованные изображения владельца и его куклы, занявших рекомендованные позы. Замысел составителя должен быть вести к закреплению полезных любовных навыков — картинная галерея внутри брошюры предварялась бодрыми гигиеническими пассажами.

К счастью, я не последовал пошлому замыслу, т. к. фотографические снимки, по наблюдению г-на Монро, подозрительно легко рифмовались с порнографией, а доступного художника для изготовления стерильных в нравственном смысле набросков под рукой у меня не было.

Я мог бы рисовать Клару и Адель, маскируя происходящее под искусство, но сцены кукольной ревности не входили в мои представления об уютной и уединённой жизни.

Ревность, естественного или искусственного происхождения, вызывала судебные ассоциации, и я не собирался играть в возможной трагедии роль единственного одушевлённого очевидца. Клара и Адель, в лучшем случае, могли рассматриваться судом как вещественные доказательства.

Я мог вообразить, как принуждённый свидетельствовать против себя, пытаюсь описать сцену, где обвиняемый придерживает крупноватую Адель в нелепой любовной позе, а маленькая Клара, притаившись в углу, делает зарисовку.

Будущий набросок на глазах обретает отвратительную обличительную силу, какой обладают всякие тщательно подготовленные вещественные доказательства.

Я гордился предусмотрительностью — простодушный человек не сдержаться бы от соблазна доморощенного нарциссизма, и внутри предложенного альбомчика прижилась бы парочка постыдных фотографий, несмываемых улик для суда времени.

Меня уличить невозможно, т. к. мои игры с куклами остались только в благодарной памяти и в туманных протоколах, спрятанных в судебном архиве — не думаю, что перетряхивание пыльных папок с пожелтевшими страницами будет оправданным в смысле извлечения прибыли.

Извлечение образов из памяти фокус несложный. Достаточно пустяковой детали, и туман прошлого, постепенно сгущаясь, превращается в прочные тени, почти пригодные для ретроспективных объятий, и в эти объятия попадались Клара и Адель — так рождаются жемчужины внутри раковины воспоминаний.

Клара оказывалась в объятиях моей памяти чаще. Я нахожу этому феномену разумное пространственное объяснение — маленькая Клара способна быстрее материализоваться из вышеупомянутого тумана, т. к. на это требовалось меньше исходного материала, чем на полноценное изготовление крупной по человеческим меркам Адель.

Но в случаях, когда воспоминания подготовлены и обдуманы заранее, я отвожу равное время обеим куклам — как и в то чудесное время, когда я мог держать в объятиях не сгусток тумана, а соблазнительных первосортных кукол.

Качество запланированных воспоминаний куда выше, и мне, при определённом старании, удаётся без искажений воспроизвести такие прелестные детали, как изменение изгиба спины стоящей на четвереньках Клары, с волшебной медлительностью поднимающей голову, чтобы я мог увидеть её лицо.

Теперь я знаю, что сводящий с ума изгиб был деформацией материала, применённый для изготовления Клары, и фокус в том, что материал при большем размере изделия несколько терял упругую плотность, и гармония пропадала в случае с крупной Адель закономерно, т. к. могла жить лишь в отведённом для волшебства объеме.

Я уверен, что среди чисел, какими можно описать траекторию соска крошечной груди изогнутой Клары, притаилась тайна чертежей, по каким создавался наш прочный удобный мир.

Клара легко умещалась на миниатюрном декоративном столике — однажды, доведённый до отчаяния бесплодными сожалениями о прошлом счастье, я попробовал с минуту усидеть на этом поддельном шедевре в непринуждённой позе, надеясь как-то принизить пронзительную драматическую тоску до комедийных пределов.

Кривляясь на сцене, где прежде царила Клара, я хотел потеснить мираж, заменив его не мимолетной подделкой, а глумливой прочной карикатурой.

Пустота, оставшаяся вместо удвоенного счастья обладания Кларой и Адель, оказалась бездонной, и заполнить её мошенническими трюками не удавалось.

Грудь Клары и бедра Адель, когда их прелесть зависит от веры в правдивость памяти, стали артефактами моего счастья — обломки имеют преимущество перед статуей в смысле продолжительности экспозиции.

Ссылка на артефакты использована с умыслом — я пытаюсь придать воспоминаниям научный привкус. Я мог притянуть метафоры, сравнив грудь Клары с цветком лотоса или с соблазнительным плодом, но поэзия не ведет к разгадке. В куклах была тайна — я чувствовал это инстинктом.

Я имею в виду не таинственное эстетическое впечатление, и не способность механической игрушки служить спусковым механизмом страсти — я говорю о фундаментальных, незыблемых вещах, от каких у неподкупного исследователя замирает любознательное сердце.

Такой исследователь, натолкнувшийся на чудесное подтверждение ночных прозрений, впадает в священную оторопь, и артефакт, существовавший до того лишь в его проницательном воображении, материализуется перед глазами окаменевшим подтверждением его фантазий.

Артефактов памяти, относящихся к Кларе, в моей коллекции три — кроме упомянутой груди и чудесной линии изгиба кукольной спины, я отношу к сокровищам моих воспоминаний и то, что бедра Клары при коленопреклонении не расходились вширь, как этого можно было ожидать из предыдущего опыта моих наблюдений за живыми женщинами, а сохраняли ту идеальную, выверенную ширину, какую задумал отвечающий за чертежи мастер, и я сотни раз с изумлением наблюдал этот пространственный феномен — единственный известный мне случай, когда зрение, ждущее мучительного искажения пропорции, обнаруживало способность проводить точнейшие пространственные замеры, и всякий раз убеждалось, что никакого искажения нет, а есть изумительная, навсегда отлитая форма.

Скульптурное совершенство зада Клары, плавное изменение линии её позвоночника, и неуловимая маленькая грудь — вот треножник моих мучительных воспоминаний, относящихся к этому маленькому эльфу, подарившему мне пиршество механической чувственности, и то, что сам этот эльф не был никаким эльфом, и вообще не имел отношения к физиологии, не омрачает моих благодарных воспоминаний.

Привычка Клары комментировать пиршество любви выглядела мило, и будь моя воля менять прошлое, я просил бы Клару говорить бесконечно.

Клара, болтающая в постели, принадлежала мне, и реплики, выдуманные кукольным творцом, точно предназначались мне — и это было удивительно. Любовные пустячки, пригодные для случайного владельца, подгонялся по индивидуальной мерке интонацией голоса куклы — но я уверен, что эти интонации были кукольными только наполовину, и в них пряталось отражение моих тайных желаний.

Стоило приливу нежности втянуть меня в особенно сильную и затяжную волну, как в голосе Клары появлялись томные длительные ноты, уместные в нахлынувшем на меня состоянии, и я не сомневался, что эти ноты не могут быть случайными или общеупотребительными — это был строго персонифицированный аккомпанемент для моего чувствительного сердца.

Как человек поверхностный, т.е. развитый всесторонне, я считал себя способным к восприятию технических новинок, и готов был к ироническому поддакиванию коммерческой прыти изготовителя — я ожидал, что партитура вздохов Клары уложится в два или три десятка оттенков.

Но Клара не повторялась, и каждый её вздох или стон были разнообразны и уместны — непредсказуемость акустического генератора внутри Клары превосходила мою тренированную фантазию.

Будь я способен к музыке, я мог бы извлекать из Клары связные мелодии, и даже заносить эти бесценные сувениры в такой раздел памяти, какой ответственен за звуковые воспоминания — при звуках гипотетической мелодии руки вспоминали бы источник, и я мог продолжать музыкальные импровизации, пока воспоминания о Кларе не исчезли бы окончательно.

Нет сомнений, что окончательное забвение придёт вовремя, и Клара, всё ещё стоящая на коленях на сцене моей памяти, найдёт для себя другое применение.

Мне останутся сожаления о былом счастье — но и это со временем станет лишь иллюстрацией хроники игры.

Испытанное приятнейшее воспоминание, безотказно щекочущее самолюбие, под действием времени рассыпается на черепки, пригодные для изучения.

Воспоминание из добротного свидетельского показания в пользу прошлого счастья превращается в разноголосый перекрёстный допрос, и владелец воспоминания вдруг понимает, что проще все забыть и избавиться от хлопотного дела навсегда.

Предвидя неизбежный упадок памяти, я подкрепил воспоминания подпорками — гравюры и сонеты, любезно предоставленные производителем кукол, оживляли прошлое с ловкостью фокусника.

Брошюра, навязанная покупателю в довесок к куклам, была бесполезна в смысле извлечения дополнительных удовольствий, но для ретроспективных ревизий прошлого она подходила замечательно.

Мои попытки соответствовать содержащимся в ней рекомендациям уже не выглядят простодушием неопытного владельца кукол, а приобретают спасительный иронический оттенок, разбавляющий сожаления об упущенных когда-то возможностях.

Маленькая гибкая Клара предоставляла немало почти гимнастических любовных возможностей — я говорю это без пошлости или хвастовства, и с холодной добросовестностью подтверждаю совершенство конструкции и тщательность изготовления кукольного тела.

Я не стал бы хранить сомнительных рисунков или фотографий, по крайней мере, не стал бы делать этого для поддержки непрочного либидо — но и без рисованной пошлости позы Клары надежно отпечатались в моей памяти.

Я пытался следовать рекомендациям брошюры, и не совсем честные рекомендации привели к постыдному эффекту — среди моих возвышенных воспоминаний о Кларе кое-где всплывают порнографические изображения, и я вынужден видеть их сквозь угрызения вкуса, но отключить проекционный механизм, не повредившись в уме, невозможно.

Причины проявленной порнографии частично прячутся в живучих пубертатных фантазиях — это последствия навязанных гимнастических поз, выполнить которые было легче, чем извлечь из этого любовную пользу.

Но именно порнографические аллюзии облегчали страдания от потери Клары — трудно страдать искренне, когда в голове крутятся скабрезные и аппетитные образы, любезно предоставляющие потенциальному страдальцу такие ракурсы, от которых сильно захватывает дух.

Обладание Кларой вызывало восторг, и путаясь в прошлых причинах и следствиях, я отношу это не к физиологии, обманутой превосходным качеством чудесной куклы, а к художественной жажде, преследовавшей меня всю жизнь, причём такое преследование не прекращалось и в частной, т. е. интимной стороне упомянутой жизни.

Что касается Адель, незаслуженно отошедшей в моих воспоминаниях на второй план, то есть неловкость, мешающая с искренним пылом расписать и её прелести.

Размеры Адель, не уступавшие моим, делали её слишком правдоподобной, и я с первых объятий забывал о её кукольной природе — клянусь, я беспокоился, как выгляжу в её глазах, чего никогда не случалось с Кларой.

Правдоподобие Адель, помноженное на показную леность в движениях, не мешало мне извлекать из неё истинное, первосортное удовольствие — я обнимал куклу, как живую женщину. Адель не уступала настоящей любовнице ни в чем, но кое-чего недоставало.

Представьте поверхность прозрачной, пронизанной солнцем воды, манящую в знойный день — так я представляю себе удовольствие первого сорта. Но в глубине притаилось что-то страшное, и ныряльщик останавливается вовремя — он почувствовал омут, и унесет страшное ощущение на поверхность, и не забудет уже никогда.

В объятиях Клары я знал, что спасаться нужно вовремя, не пересекая опасного предела — я помнил, что это кукла.

Но с Адель я забывался, и опасный омут скрывался, и удовольствие, лишенное таинственной приправы, становилось обыденным — но дело в том, что омут был на месте.

В этой обыденности не было разочарования — Адель была замечательной любовницей, немного перебирающей в смысле натуралистичности любовных сцен. Я не взялся бы описывать правдоподобные сцены — природная порядочность и приобретённая стыдливость заставили бы меня переврать содержимое.

Прозрачные крылья Клары, её тонкие стоны, её скульптурная неподвижность — всё это я могу описывать бесконечно, и в таком описании будет чистейшая правда. Но возьмись я за описание правдоподобной сцены, в которой присутствует настоящая, т. е. доказанная женщина, я не смог бы выдавить из себя самой захудалой метафоры — дело в том, что чувствую брезгливость к доносам такого рода.

Адель, разумеется, не была настоящей женщиной, но упомянутое правдоподобие, усиленное моей памятью до фотографической точности, не даёт мне вспоминать Адель так поэтично и возвышенно, как она того заслуживала.

Адель была правдоподобна на ощупь и с виду, и на месте были физиологические подробности, доводящие копию до вершин, каких с трудом могла бы достичь природа, создавая самый отборный оригинал.

Воображение, ведущее расследование, пугалось от обилия улик — одним словом, функциональная и живая Адель была ему не по зубам.

Божественная Клара, умещавшаяся на аллегорической ладони, была изготовлена точно по мерке моего воображения, и прозрачные крылья маленького эльфа порождали поэтического двойника внутри моих воспоминаний — я имею в виду, что Клара сильно окрыляла эти усиленные одиночеством воспоминания.

Трепещущие крылья, фарфоровая грудь, идеальные кукольные ягодицы, и великолепно изготовленные бедра, даже при коленопреклонении не расходящиеся вширь — всё это могло только у настоящего эльфа.

Объятия и поцелуи, в которых я был виновен, не были человеческими в физиологическом смысле, т. е. не могли меряться по меркам морали — скорее всего, самый дотошный суд признал бы любовную связь с Кларой разновидностью безобидного фетишизма.

Я уверен, что застигнутый в объятиях Клары, я смог бы отвертеться, переведя дело в шутку или сославшись на доморощенную перверсию — здесь пригодилась бы манера Клары бессильно замирать посреди любовной игры.

Но крупная Адель, покрытая мельчайшими капельками любовного пота, с полуоткрытым ртом, и с частым, чуть подвывающим дыханием, с человеческим туманным взглядом, обращённым внутрь происходящего, была неопровержимой уликой.

Те из моих объятий, какие приходились на долю Адель, не были игрой — я так сжимал её достоверное тело, что мне мерещился подозрительный хруст, и я, не ослабляя объятий, со сладким ужасом ждал, как Адель сломается у меня в руках именно в тот миг, когда волна животного счастья вставала на дыбы, сметая на пути последние бастионы здравого смысла.

Страсть к Кларе, в виду её волшебной природы, возвышала до театральных подмостков, и льстила моему трепетному сердцу, в то время как страсть к Адель, тоже мучительная, возвращала на землю, где я должен был находиться по праву рождения человеком.

Если бы воображение бесповоротно отказалось служить мне, и любовь к куклам перешла в область бытовой распущенности, я очутился бы в незавидном положении безудержного сластолюбца, разнузданные желания которого превосходят его скромные возможности — но я, следуя советам разума, умел вовремя остановить любовные игры.

Но окажись так, что чудеса стали бы допустимы на этом практичном свете, и скучающий волшебник предложил на выбор оживить Клару или Адель, то я проявил бы врождённое благородство, и отказался от удовольствия ещё раз ощутить дуновение легчайшего ветра, производимого крыльями эльфа — я оживил бы натуралистичную Адель, т. к.. уверен, что Адель умерла, а невредимая Клара до сих пор бродит по закоулкам чужого воображения.

Эльфы, к счастью, наделены бессмертием, тень которого падает на всякого счастливца, подвернувшегося под руку игривого провидения.

Это чужое бессмертие нарочито проявлялось в деталях Клары — я говорю о деталях образных, т. е. художественных, а не о тех механических штуках, из которых была собрана кукла, и каким, несмотря на их практичную прочность, отмерен определённый срок.

Глаза Клары, тёмного фиолетового цвета, умели переливаться такими изумительными оттенками, какими вряд ли обладала встроенная в неё страсть, будь даже изобретатель кукольных внутренностей гениален или безумен.

За мгновения, какие уходили у меня на путь от двери в спальню до ложа, на котором Клара коротала время, я успевал насчитать три или четыре красноречивых призывных перелива её зрачков, и не каждый из этих призывов был достаточно приличен для представления публике.

Глаза Адель были светлыми, т. е. пустыми — и я, избалованный Кларой, напрасно искал в холодной пустоте отражения страсти, но не сомневайтесь, что упомянутая страсть была на месте.

Я ловил себя на животном поведении, допустимом и даже поощряемом при общении с живыми любовницами, но подозрительном при играх с куклой, и Адель, для поощрения моих усилий, удваивала схожесть с человеческим существом, и оставалось удивляться предусмотрительности конструкции, вмещающей подробнейшие крупицы распылённого колдовства, что вложены в живую женщину кропотливой видовой эволюцией.

Для Адель предусматривалась изощрённая грация, ленивая и томная, идущая к её преувеличенным рукам и ногам, к её длинной крепкой спине и её аккуратному, но крупноватому по средним меркам заду. Этот зад, упоминаемый мной с большим удовольствием, не был идеальной формы, но он был красивым, и, что называется, аппетитным. Гастрономическая ассоциация возникала у меня при всяком взгляде на Адель со спины, и надо признать, что я не противился возникающему аппетиту.

Адель принимала мои маленькие отклонения с восхитительным равнодушием — тем большую гордость вызывала у меня её постепенная чувственность, пробуждающаяся медленно, но неотвратимо, и я с тщательностью соглядатая запоминал всякое прикосновение, какое помогало расшевелить холодноватую Адель и приблизить рассвет её ленивой и прохладной страсти.

Кстати, тяжеловатую с виду Адель я носил на руках не реже, чем невесомую Клару. Клара, поднятая на руки для любовного развлечения, была очень уместна, и совместное отражение в надзирающих зеркалах выглядело естественно, и не смущало меня. Но Адель, занимавшая все отражение в самых просторных зеркалах, выглядела как добыча, похищенная впрок предусмотрительным и жадным сатиром — представиться таким сатиром мне было тем легче, чем меньше места в зеркале оставалось для меня.

Этот сатир не был моим измышлением — одна из гравюр содержала сценку, где хвостатый персонаж намеревался попользоваться пухлой красоткой, похищенной из сельского пейзажа.

Украденная крестьянка имела крепкий, даже мужественный торс, украшенный маленькой аккуратной грудью, и её лицо, тоже скорее мужественное, было обращено вверх, откуда за скабрезной сценой наблюдали многочисленные боги, модные в те простодушные времена.

Морда сатира, вполоборота обращённая к жертве, была отвратительна — из пасти выглядывала пена нетерпения. Композиция склонялась к полной победе сатира, что подтверждалось хватом мускулистых ног жертвы вокруг талии прыткого любовника.

Умоляющий взгляд, обращённый к упомянутым богам, выражал страдание от брутальных манер и безобразного вида сатира, и чувствительный зритель немедленно проникался сочувствием к терзаемой жертве.

Но обнаруживался казус — одна рука жертвы крепко сжимала каменный выступ, возле какого расположил её опытный сатир, а вторая ухватила злодея за шею, и анатомический анализ указывал, что оказавшийся в ловушке сатир уже не мог отвертеться от исполнения задуманного злодейства.

Хватка Адель не уступала образцу на гравюре, и мои любовные подвиги вынуждено удваивались, т. к. вырваться из её объятий, не проявив сатирической прыти, было невозможно.

Я старался быть нежным — возможно, я чувствовал вечную вину за пару лишних часов, проведённой бедной Адель в тесной коробке.

Но Адель, в отличие от легковоспламеняющейся Клары, плохо отзывалась на показную нежность моих лёгких прикосновений, и я, постепенно прозревая, перешёл к крепким, даже чрезмерным объятиям, от которых впоследствии ныли руки, напоминая о тщетности любовной гимнастики.

Усилия, приложенные к Адель, не были окончательно тщетными, и её ответные объятия доходили до такой степени откровенности, что я чувствовал себя игрушкой в руках разгорячённой куклы.

На одной из показательных гравюр, особенно натуралистичной, огромная крепкозадая Венера, оседлавшая смутно виднеющегося из-под неё Марса, изображала наездницу — мне казалось, что страдание на лице оседланного Марса намекало на присутствие незаметных на гравюре шпор.

Это была любимая гравюра Адель, и любые объятия сводились, в конце концов, к моему подчинённому положению. Адель возвышалась над вздыбленной постелью с мифической убедительностью, вызывающей у меня атавистический трепет, прогоняющий страсть.

Я опасался Адель — она была всего механическим приспособлением, внутренности которого мало отличались от хитросплетений внутри других бытовых устройств, призванных облегчать жизнь обывателя, но способных отхватить зазевавшийся палец.

Скачущая на мне кукла пугала меня, и я пытался переменить позицию, но Адель, не намеренная прекращать скачку, твёрдой рукой удерживалась в седле — у меня хватало ума не спорить с механической любовницей.

Мои опасения, преувеличенные в воспоминаниях, приводили стеснению моей страсти, и она оказывалась в клетке. Прутьями решетки служили упомянутые обстоятельства — размеры Адель, мои членовредительские опасения и восхитительное правдоподобие куклы.

Страсть, впрочем, не была безропотным узником, и при попустительстве воображаемой стражи, иногда вырывалась на волю — я забывал, что Адель всего лишь купленная для развлечения вещь, и давал себе волю.

Я опасался повредить куклу, и под видом утончённой любовной игры устраивал подробный осмотр, выискивая разрывы или потёртости, но материал стоил своих денег — кожа куклы оставалась безупречной, и следов моей любовной невоздержанности не оставалось.

В ночи одиночества, наступившие после страшного дня, когда равнодушный пристав увёз моё счастье, называя его манекенами, я находил утешение в отсутствии улик этого исчезнувшего счастья, и пытка неопределённым вожделением теряла силу, сменяясь определённым смущением от прошлого безумства.

Вы иной раз бываете как дитя — боитесь выдуманных теней, сказал г-н Монро, и был прав.

Я боялся тени, какая надвигалось в мгновения, когда запрокинутая голова Адель, с несколько оскаленными зубами, отмеряла ритм шагов приближающегося сумрака.

Казалось, молния безумия пронзит насквозь и Адель, и меня самого, оставив в сердце тусклый пепел, а на месте Адель горсть механической чепухи, вроде пружинок и зубчатых колёс, украшающих могилы сотен часовых механизмов, раздавленных временем и чужим любопытством.

Эта тень, тонко угаданная чутким г-ном Монро, стала удобным занавесом — восторженные преувеличения, к каким я прибегаю в минуты одиночества, прячутся за ним от посторонних глаз.

Возникающие в сумбурных реконструкциях образы остаются невинными, несмотря на откровенность статических поз и нервозность в смене кадров, и ленивая Адель застревала в спальне, и недоумевающий взгляд мешал начать наслаждаться заранее стонущей Кларой — чего, к счастью, никогда не случалось на деле.

Вы запомните моих кукол навсегда, в том смысле, что со временем они засверкают ярчайшими сувенирами впавшей в беспамятство памяти, сказал г-н Монро, и я, посчитавший шероховатый каламбур рекламной потугой, теперь признаю его первосортным пророчеством.

Я плохо запоминаю прошлое, ответил я с пренебрежением к вечности, за что теперь мне стыдно — я должен был знать, что бывает прошлое, какое невозможно забыть.

Всякое будущее, на которое забывчивый персонаж возлагает надежды, со временем, превратившись в прошлое, может проиграть эпизодам, какие упрямец поленился запомнить заранее.

Я не доверял памяти — мне случалось встречать людей из прошлого, которые ради шутки или из какой-то мелкой корысти напоминали мне о событиях, в которых я принимал деятельное участи, или даже был зачинщиком, но я не мог вспомнить ничего, кроме смутного раскаяния.

Я подозревал, что навязанные воспоминания, уже спрятанные за ширму забвения, должны быть с неприятным разоблачительным налётом.

Настоящие разоблачения не выходили — я могу припомнить только две или три навязанных экскурсии в прошлое с судебными перспективами, если иметь в виду не скучный публичный суд, а изощрённое судилище, на языке пророчеств и проклятий называемое угрызениями совести.

Суд памяти, будь она выставлена единственным судьёй — неприятная штука. На такой случай, к счастью, есть присяжные.

Не сомневаюсь, что любопытство присяжного г-на Монро было бы профессиональным, смешанным с сочувствием прожжённого торговца к неопытному покупателю.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.