КОРОБКА
Утин привык моментами смотреть на себя как бы со стороны. Он нависал над собою, он и стремительно, и безошибочно заглядывал в душу невысокой молчаливой жертвы, которая, замерев, ожидала приговора. Называлось это — ставить диагноз. Сегодня утром диагноз гласил: радость. Утин рад был проснуться один в огромной постели, и рад был еще, что поднялся, по причине выходного, позже обычного — в семь утра.
Готовить не хотелось, ноги так и несли его в гараж. Утин открыл две банки гречневой каши, вывалил содержимое в сковородку, усмехнулся, прочитав на этикетке, что к каше прилагается мясо: «Однако, праздничек у нас намечается!». И побежал умываться, пока подогревалась каша.
Есть он не стал. Кашу утрамбовал, как обычно, в два пластиковых контейнера — их он вымыл с вечера. Распечатал упаковку спичечных коробков, вытряхнул из каждого спички. Пустые коробочки из-под спичек и контейнеры с кашей убрал в сумку, оделся и, стараясь не шуметь, повернул колесико замка. Тут же с легким смущением поймал себя на мысли: от кого прячусь-то?
Жену Утин на днях наконец-то выпроводил. За последние месяцы, те месяцы, которые он почти безвылазно проводил на работе (а теперь прибавилась и обязательная программа в гараже), жена стала ему обузой. Дети выросли, жили отдельно. Говорить с женой Утину было не о чем. Она пыталась ввязать его в бестолковые, нервные разговоры то о Боге, то о здоровье. Это бесило Утина. Грубить в ответ он не мог, просто уходил к себе и запирался. Его интерес, его жизнь были не здесь, не в этой запущенной темноватой квартире с вечно бормочущим телевизором. Утин долго надеялся, что жена почувствует нарастающую безысходность совместного проживания. Что однажды соберется и куда-нибудь уедет. Но каждый раз, вернувшись поздним вечером, он видел ее приземистую располневшую фигуру и слышал постылое бормотанье. Пришлось действовать. Пожертвовать выходным, разыграть спектакль. Утин купил водки, напился — чего не позволял себе годами — и, якобы с пьяных глаз, выставил жену с вещами за дверь. Мутноватый осадок на душе быстро растаял. За жену он был спокоен — не пропадет, дети ее не бросят. А детям он на все их вопросы отвечал коротко и правдиво: «Надоела!».
И на работе он рассказал о расставании с женой, не дожидаясь, пока расползутся слухи. Утин, правда, выдвинул туманную версию: дескать, он теперь сильно занят новыми проектами и не может уделять семейной жизни достаточно времени и сил. Долговязый Мишкин, конечно, не замедлил громогласно откликнуться на эту новость: понятненько, значит, Утин нашел себе молодую любовницу. Действительно, с некоторых пор Утин, едва рабочий день закончится, — и прочь от душевных посиделок с соратниками, прочь от перемывания корпоративных косточек… Бегом-бегом, и убегал — в неизвестном направлении! Мужской состав сотрудников, как водится, чесал языки в курилке на входе в офис, под помпезной мраморной табличкой «Закрытое акционерное общество «Галера». Выступали верзила Мишкин, очкарик Бородин, и даже Петров, заместитель Утина, вставлял словечко. На роль утинской любовницы коллеги единогласно назначили незамужнюю секретаршу Катюшу Бабаеву — по причине ее выдающихся форм. Записные ораторы неделю склоняли Бабаеву на все лады. Их приходил послушать, одобряя самые невероятные версии, директор по безопасности Николай Петрович. Он-то и докладывал Утину о дебатах. Утин слушал Николая Петровича вполуха: пусть думают что хотят. Но вообще-то версия относительно романа с Бабаевой понравилась Утину. Он пошел сплетникам навстречу — выписал секретарше большую премию. «Теперь и она поверит, что у нас любовь!» — позлорадствовал Утин, подписывая премиальный приказ.
Утин знал за собой силу, какую дают человеку не должность, а опыт и самодисциплина. Он способен был перемолчать, подавить любой спор. Одно его слово, тяжко упав на весы, ошеломляло, усмиряло, подчиняло себе людей. А молчание — вообще ввергало в панику. Тем удивительнее было Утину наблюдать себя со стороны по пути в гараж: уж он и ругал себя, и сдерживал, да все равно ускорял шаг. Это даже нетерпением назвать мало, сурово гремел сверху Утин-диагност, это вожделение какое-то. Маленький Утин здесь, внизу, поджавшись, вину свою признавал бесстыдно и покорно: да, он вожделел эти тайные походы в гараж. Он ракетой пересек залитую щедрым июльским солнцем, разбитую, безлюдную улицу Венгерских Коммунаров, влетел в Переходный переулок, и осталось ему миновать вечно спящую базу горноспасателей и углубиться в гаражный массив. «Да, я могу ничего не хотеть! — говорил себе Утин. — Но имею же я право не хотеть и этого!»
Автомобиля он не держал: хватало служебного. Гараж был его мастерской, его святилищем, а теперь еще и тайной. Здесь годами не выветривался запах клея и краски. У стены, словно корабль на вечной стоянке, мрачно громоздился обширный верстак. На верстаке и на полках окрест разложены были в идеальном порядке разнообразные инструменты и материалы — пластик, металл, дерево, стекло, детские конструкторы, модели, фигурки солдатиков… Утин мастерил миниатюры — десятки этих композиций покоились здесь же, в гараже, на застекленных витринах. Это свое занятие он с иронией окрестил — варганить геополитику. Вот нумидийцы Ганнибала теснят римскую конницу при Каннах, скоро начнется резня… Вот Сталин, откинувшись в кресле, с благодушной улыбкой выслушивает союзников в Тегеране… Вот воинство князя Александра встречает тевтонов копьями, сулицами и рогатинами… Судьба мира во все времена зависела от нескольких фигурок на доске, она была и остается в руках тех, кто готов вести за собой, готов оторваться от залитой кровью земли и разглядеть будущее. Утин положил сумку на верстак, скользнул взглядом по знакомым фигуркам — нет, не они теперь заставляют его сердце стучать так, что эхо гуляет по темным углам гаража! И пылью подернулась, потухла и, кажется, сама теперь себя стыдилась недоделанная композиция, сдвинутая на край верстака — батальная сцена кампании 1812 года, сражение под Смоленском.
А как раньше любил Утин эти неспешные труды, конструирование утерянных, забытых смыслов и обстоятельств! Из маленьких кусочков ткани, металла и пластика является вдруг самонадеянный римский консул Гай Теренций Варрон, и ты, примеряя ему кирасу, знаешь наперед, какой ужас исказит это надменное лицо, когда падут римские легионы, увлекшиеся избиением галлов и иберов. А мастеря из глины сталинскую трубку, представляешь, как неторопливо и весомо вычерчивала она новые границы по карте Европы… Вынимая из небытия вождей прошлого, Утин проживал их триумфы и падения, как собственные. И порою даже вскрикивал от радости или отчаяния — только в гараже, только в своем уединенном убежище, вызывая из небытия славных мертвецов, он мог побыть немного самим собой.
Утин-диагност усмехнулся и задернул шторки — а маленький Утин, ворвался в гараж и, ликуя, ловко задвинул засов, сдернул ветровку. Двинул рубильник на электрощитке — лампы дневного света, специально установленные им не так давно, озарили помещение мощно и торжествующе. Утин бережно вынул из сумки на верстак теплые контейнеры с кашей. И уж совсем осторожно выкатил вперед, на себя, спрятанную под верстаком чуть выше уровня пола тяжелую стальную платформу.
На платформе возвышалась уложенная плашмя огромная коробка из-под холодильника — не коробка, а огромный вместительный короб, — Утин приволок ее с близлежащей помойки. Сверху она была накрыта самодельной картонной крышкой с аккуратно, в шахматном порядке, прорезанными круглыми отверстиями. Снизу коробка была по всему периметру тщательно, в несколько слоев обмотана скотчем — особенно нижние углы ее.
Утин тихо приподнял крышку и поставил ее рядом. Внутрь коробки хлынул свет. Утин встал на колени и наклонился над открывшимися недрами, стараясь, чтобы не падала на них тень от его головы.
Внизу, на дне коробки, как в горной долине, увиденной с высоты птичьего полета, лепились друг к другу неуклюжие маленькие строения из спичечных коробков, веточек, соломы, бумаги и черт знает из чего еще. В центре зияла площадь, украшенная карикатурной кривоватой колоколенкой, которую венчал, словно заправский колокол, тусклый бубенчик с болтающейся нитью. Рядом с колоколенкой стояло блюдце — Утин долил в него немного свежей воды из принесенной с собою бутылки. Едва только свет озарил этот кустарный городок, невесть откуда понесся гомон, напоминающий зуденье стаи комаров, и вдруг из скопища спичечных строений выбежало на центральную площадь коробки удивительное существо — человечек ростом с половину спички. Он ринулся к колоколенке, схватился за нить и принялся раскачивать бубенчик. В тишине гаража раздался отчетливый серебристый звон, и Утин, скупо улыбнувшись, впервые за весь день произнес вслух то, что прозвучало сейчас у него в душе:
— С добрым утром, страна!
Он зачерпнул из контейнера несколько ложек гречневой каши и горкой высыпал посреди площади. Придвинул низенький табурет, уселся и сам стал есть кашу из контейнера, продолжая посматривать в коробку.
Из игрушечных жилищ выбрались толпы человечков — они направлялись к площади. Около гречневой горки расхаживали несколько человечков — блюстителей порядка, они комариными, едва слышными голосками командовали толпой, и та дисциплинированно выстраивалась в очередь. Обитатели коробки один за другим подбегали к каше, хватали одно-два зернышка и волокли кто куда. Одни тащил еду домой, другие ели прямо на улице. Некоторые, как только расправлялись со своим зернышком, снова становились в очередь. Но таких было мало — жадничали в основном человечки преклонного возраста. Передвигались они еле-еле, опираясь на едва заметные палочки-подпорки, а ели очень быстро. Человечки помоложе, насытившись, напившись воды из блюдца, весело брали друг друга за руки и устремлялись к правому верхнему углу коробки. Там Утин уложил, одну возле другой, несколько поролоновых губок для мытья посуды — это был «сексодром», место для размножения утинского народца. Человечки взбирались на мягкую поверхность этих губок, залезали под опрокинутые днищами кверху спичечные коробки и там предавались приятной процедуре продолжения рода.
Неподалеку от «сексодрома» располагалась еще одна популярная в народе территория — картонная крышка от обувной коробки, заполненная землей. Землю Утин брал прямо у гаража, она быстро зарастала сорняками, и представляла собой для человечков настоящий парк. Небольшой, в рост человечков, заборчик делил эту территорию на две равные части. Заборчик Утин смастерил и установил самолично, а человечки обустроили два входа с двух противоположных сторон, да еще сделали у этих входов нечто вроде транспарантов из спичек и кусочков бумаги. На бумаге виднелись какие-то знаки. Один вход предназначался для человечков мужского пола, второй — для женщин. Здесь обитатели коробки справляли нужду.
В противоположной стороне Утин разместил старый фотокювет, заполненный песком. К нему уже потянулись от игрушечных домиков вереницы человечков, несущих на плечах нечто вроде свертков. Добравшись до песка, человечки выкапывали углубления, помещали туда свертки, забрасывали их песком и устанавливали в этом месте памятник-спичку. За несколько дней кювет обрастал спичками, как еж иголками, и Утин менял в нем песок — ему, кроме того, приходилось менять и землю в парке-туалете.
Когда от каши на площади не осталось ни зернышка, Утин разложил на том же самом месте пустые спичечные коробки, лоскутки, ниточки, канцелярские скрепки и кнопки и множество другого мелкого хлама. Человечки, под надзором командиров, принялись трудиться — сортировать все это, разносить по городку, строить и огораживать жилища, шить одежду и делать еще миллион разных дел.
«Хорошо!» — сказал себе Утин. Жизнь в коробке кипела, все человечки были при деле. Не видно было, чтобы кто-то слонялся, бездельничал, хандрил, протестовал. Нет, из недр коробки слабо доносилось даже что-то вроде песни. И все это — благодаря Утину, который собрал этот народец воедино, обустроил ему быт, обеспечил покой и уют, дал еду и воду, свет и тепло, продумал в деталях, как и чем обеспечить приятную, комфортную жизнь. Утину особенно приятно было, что народец и не подозревал о своем благодетеле: вероятно, лицо Утина, склоненное над коробкой, человечки воспринимали как природное явление — тучу, например, или планету, затмевающую временами солнце. Конечно, человечки работали, они, со своей стороны, много усилий прикладывали, чтобы жилось лучше, но каждый, и молодой, и старый, и умерший, и еще не рожденный — все они зависели от Утина, от того, явится ли он сегодня в гараж.
Вдруг прямо перед утинским носом за край коробки зацепился крюк — изготовлен он был из канцелярской скрепки. От крюка вглубь коробки вела длинная нить, а за нижний ее конец крепко держался человечек. Он шустро перебирал ногами по борту коробки и, покраснев от напряжения, лез вверх, явно намереваясь устроить побег. «Ну дает!» — мысленно присвистнул Утин и сам себя оборвал. Его прошиб холодный пот. Он вспомнил, что случилось неделю назад. Точно так же прилетел тогда Утин в гараж, нетерпеливо выкатил из-под верстака платформу, снял крышку с коробки, насыпал горку каши на центральную площадь. Но на кормежку вышли из игрушечных бараков не более пары десятков подопечных. И не то слово — вышли. Притащились. Это были древние старички, одной ногой уже стоявшие в фотокювете с песком. Утин переполошился, начал опрокидывать строения в коробке — пусто! В конце концов он обнаружил в одном из нижних углов дыру — бог весть, чем они ее проковыряли. Через эту дыру и сбежал почти весь народец. Несколько дней пришлось убить Утину, чтобы водворить беглецов обратно. В итоге он победил. После чего и обмотал скотчем весь низ коробки. Но это ощущение холодного ужаса, обидного, унизительного краха — с тех пор жило в нем, не проходило.
Утин подождал, пока маленький альпинист доберется до вершины — его сопение слышно было уже хорошо. А затем сильным, злым щелчком отправил его вниз, откуда беглец начал восхождение. Тот упал на дно коробки, да так и замер. Вскоре у тела альпиниста собрались сородичи, засуетились, завзмахивали руками. И только тогда к этой компании побежали с площади два блюстителя порядка. «Раззявы!» — ругнулся про себя Утин, взял с верстака две рюмочки и накрыл ими опоздавших. Те потыкались недолго в стеклянные стенки и сели на корточки, обхватив голову руками. Человечки, оказавшиеся поблизости, немедленно бросили работу, принялись расхаживать вокруг двух стеклянных тюрем, оживленно переговариваться и потешаться над заключенными. Утин все еще чувствовал себя разозленным и отложил пока решение — выпустить узников чуть погодя или, в назидание остальным, уморить голодом. Тем временем друзья альпиниста завернули покойника в лоскуток и сноровисто потащили на кладбище.
Утин отцепил крюк от борта коробки, смял в пальцах и отшвырнул прочь. Убедился, что больше ничего чрезвычайного не происходит. Взял контейнер, отошел от верстака в дальний конец гаража и высыпал остатки каши на поддон, лежащий на полу. Устроился неподалеку и стал ждать.
Именно так и обнаружил он когда-то человечков. Случайно уронил еду на пол, да сразу не подобрал. Увлекся — варганил геополитику, то самое сражение под Смоленском. Краем глаза приметил какое-то движение на полу. Подумал было, что мышь гуляет или таракан. Нет, — это оказались люди, только совсем крошечные. Утин моментально соорудил поддон, положил на него приманку — и посадил добрый десяток человечков в трехлитровую банку, попавшую под руки. Они загрустили — тоже прислонились к стеклу и обхватили голову руками. Вот тогда Утин сбегал на помойку и принес оттуда коробку от холодильника. И как хорошо все сложилось! Как надежно обжились они в этой коробке и как удобно было Утину помогать им в обустройстве жизни! Пока не случился тот позорный побег через дыру в углу коробки. Утину пришлось выманивать их заново. Раз за разом поднимал он поддон с человечками, переносил их в обмотанную скотчем коробку, а сам боролся с желанием растоптать ногами в лепешку тупое неблагодарное племя. Чего не хватает этим тварям? Куда, ради чего лезут они из коробки? Сейчас вот еще до альпинизма додумались. Даешь им ресурсы для строительства жилья — а они крючья мастерят, чтобы удрать на вольные хлеба. А какие там хлеба? Тоже мне воля — паутина, сырость, грязь, хищные насекомые, голод. Сами же толпой клюют потом на приманку, рискуют жизнью и свободой ради крошки на поддоне.
Утин полюбил ловить человечков. Правда, их выбегало на поддон все меньше. Раньше часа хватало, чтобы обнаружить на поддоне двух-трех разведчиков. Теперь иной раз и полдня проходило впустую — видимо, почти весь народец перебрался в коробку. Тем интереснее была операция по спасению — так называл Утин это свое занятие.
Пока тянулось ожидание, Утин поневоле вернулся к мыслям, которые старался отогнать от себя. Мысли эти тревожили Утина, вели по замкнутому кругу, погружали в безысходность. Все было хорошо в коробке, пока он, Утин, мог сюда приходить. А приходить надо было ежедневно. Утин отбоярился от домашних хлопот, перестал ходить в гости, ездить в командировки. Перестал задерживаться на работе. Он понимал, однако же, что долго так не протянет. Могут грянуть авралы. Может произойти ЧП на службе или в жизни. Он может, наконец, просто заболеть — что и случилось в прошлом месяце. Температура, кашель, насморк, лихорадка. Он на ватных ногах, превозмогая слабость, все равно брел сюда, в гараж — ведь сдохнут с голоду или от жажды эти твари, утонут в собственных нечистотах, лишатся воли к размножению.
Необходим был напарник. Точнее, сменщик. Тот, кто в трудную минуту подстрахует, заменит Утина. И кто при этом не разболтает тайну, не выставит человечков на всеобщее обозрение. Если о них узнают — это конец. Сюда, в гараж, набегут стада зевак, щелкоперов, экспертов, политиков. Развяжутся языки, начнутся чертовы обсуждения, изыскания, выяснения. Своими копытами вытопчет эта публика все здесь, в тихом гараже, здесь, в умиротворенной и безмятежной ныне душе Утина. И народец его тоже лишится покоя, мирного и безбедного существования. Человечков вынут из коробки, положат под микроскопы, рентгены, томографы, расселят по вольерам и террариумам, запротоколируют каждый шаг их, каждое движение. Ввергнут в сотни экспериментов, замучают бесконечными пытками — пытками перенаселением и одиночеством, роскошью и бездомьем, голодом и обжорством, свободой и неволей, диктатурой и демократией. Вот тогда-то припомнят эти глупцы, каково им было при Утине, когда каждый день приносил вдоволь еды и света! Вдоволь, вовремя и к всеобщему удовольствию!
Утин не раз перебирал в уме кандидатуры — и не мог найти подходящую. Жена, богомольная курица, точно не справилась бы — ее слабенький разум повредился бы окончательно. Друзей Утин не имел. Остаются сослуживцы. Мишкин? Нет, он самовлюбленный болтун — назавтра весь мир знал бы про человечков. Петров, заместитель Утина? Исключено. Петров, при всей его корректности и обходительности, интриган, причем недалекий, иначе сумел бы хоть кого-нибудь подсидеть. Да все они, кто в ближнем кругу, не смогут заменить Утина в таком ответственном деле. Все они воруют, кто толиками малыми, а кто и без стеснения, все они боятся разоблачения и дрожат за свою судьбу. Довериться им, открыть душу — себе дороже.
Единственный, на ком смог остановиться Утин — Николай Петрович, директор по безопасности. Николаю Петровичу доверял он многие служебные тайны, поручал такое, о чем нельзя говорить никому. И Николай Петрович просьбы и поручения выполнял скрупулезно. Но с другой стороны… «А, чем черт не шутит, попытаюсь!» — решил Утин. Устал он от своих метаний.
Как только оправился от гриппа, позвал Николая Петровича после работы с собой, в гараж. Сели у верстака, открыли бутылку дорогого коньяка, нарезали лимон.
— Светло тут у тебя, Сергей Сергеевич. Сразу и не поймешь, то ли гараж, то ли операционная, — сказал, морщась, Николай Петрович.
— Да, я тут провожу операции, — улыбнулся Утин. — По спасению.
— Будьте как дети и спасетесь, — пробурчал Николай Петрович, разливая коньяк. — Как говорил агент под прикрытием, трудоустраиваясь в детский сад.
Они долго трепались о том, о сем. Николай Петрович терпеливо ждал, когда шеф перейдет к делу. Пересказывал последние сплетни: Бородин вывел кучу денег из дочернего предприятия, Бабаева возмечтала о должности как минимум начальника управления, Мишкин на телевидении, в прямом эфире, сморозил очередную глупость.
Утин кивал головой, тянул коньяк, изредка посматривал на Николая Петровича. Глаза у того были светлыми, честными, слегка навыкате. «Как у унтер-офицера», — сказал себе Утин. Ничего не поймет Николай Петрович. Не сможет он быть, как дети. В лучшем случае пожмет плечами. Будет, конечно, до поры до времени делать все что требуется — кормить народец, следить за порядком. Но коробка и ее тайна не станут для него делом важным, трепетным, делом главным и стержневым. Николай Петрович сложит тайну коробки в одну из своих знаменитых папочек, подошьет к очередному секретному делу. А настанет момент критический, момент удобный — разменяет эту тайну, как и любую другую, на что угодно — на деньги, расположение нового шефа, на новые тайны и сплетни. Он ведь, как и все его друзья-безопасники, профессиональный предатель и шантажист.
— Скажи, Николай Петрович, — произнес Утин, — вот ты в Бога не веришь, в черта не веришь, в людей не веришь. Власть тебе не интересна, ее тебе и так хватает. За юбками не бегаешь, монеты не коллекционируешь. Ты чем живешь-то?
— В смысле? — удивился Николай Петрович.
— Ну, ради чего ты бы жизнь отдал? Или душу продал?
— А зачем? — удивился Николай Петрович. — Странные ты вопросы задаешь, Сергей Сергеевич. Жизнь ведь у нас одна! И прожить ее, как говорится, надо!
— А если, не ровен час, завтра помирать придется? — допытывался Утин. — Что ты себе скажешь? Хитрил, юлил, подслушивал, подсматривал, в дерьме копался — чего ради?
Николай Петрович помолчал, взглянул Утину прямо в лицо, и злоба промелькнула в глазах безопасника.
— Я за Родину жизнь отдам, — проговорил он. — Вот за Родину — отдам. Но Родине я пока что еще живой нужен.
— Ну, давай за это и выпьем, — сказал Утин. — За Родину.
Они выпили стоя. У ног их, под верстаком, в полутьме, покоилась коробка, а там, внутри, ждали своего часа они — больные и здоровые, злые и добрые, храбрые и трусливые, сильные и слабые. Но все они, такие разные, были одинаково сытыми, обогретыми — и беззащитными в большом мире, окружавшем коробку.
«Родина! — думал Утин под плавные речи Николая Петровича. — Что знает он о Родине! Что все они знают о ней! Вокруг деревья, дороги, люди, машины — разве же это Родина? Сердце ее сжато в один жгучий комок, вся суть ее, все средоточие — в одном измученном теле, одном бессонном сознании, которое болеет за всех вас, само себя казнит и само себя поднимает каждое утро на новые подвиги. Но вам приятнее придумывать для себя небылицы, вам нравится любить то, что кажется большим — огромные пространства, необъятную историю, миллионные поголовья людей с такими же, как у вас, паспортами. А того, кто держит все это в руке, того, кто вас кормит и поит — его любить вы брезгуете. Наоборот, вы ненавидите его, разглагольствуя о свободе, мечтая о несбыточном. Родина! Да вы предпочитаете проковырять дырку и удрать, предпочитаете променять Родину на бог знает что, лишь бы не чувствовать себя подневольными. А кому подневольными-то? Да ей ведь, ей, Родине, ей, кормилице вашей и матери, ей, жестокой и глухой, но и единственной же!».
Он тогда выпроводил Николая Петровича, выпроводил вежливо, но все же почувствовал недоумение, с которым тот покидал гараж. Нет, не было Утину напарника, не было сменщика. Придется нести свой крест в одиночестве. И до конца. До конца.
До конца. А дальше-то что? Когда Утину придет конец, мор падет и на человечков в коробке. И никому не спастись.
Может, выпустить их? Опрокинуть коробку, снять крышку. Обрушатся их жилища, смешается весь хлам, который сейчас образует стройную жизнь. Кто-то погибнет под этими завалами. Но, конечно, не все. И народец разбежится. Это как пить дать. Только пятки засверкают. Они разбегутся, превратятся в голь перекатную, вернутся к прежней темной и опасной жизни, в первобытную эпоху, к вражде и нищете…
Сегодня никто не купился на приманку, выложенную на поддон. Должно быть, и правда все они перекочевали в коробку. Он прикрыл ее крышкой. Поразмыслил — и натянул поверх отверстий в крышке кусок марли — чтобы народец мог дышать, но никакие альпинисты не выбрались наружу. Провинившихся блюстителей порядка решил оставить в стеклянной тюрьме, пусть помучаются до завтра. Закатил платформу с коробкой под верстак, неспеша собрал сумку, оделся. Выключил свет. Вздохнул: «Как раб на галерах». И пошел домой. Хотелось ему теперь только одного — спать.
В ПЛЕНУ
Псыщ проснулась первой.
Верхний ряд глаз еще не успел привыкнуть к полумраку в Камере Сна, а нижний сразу заметил движение где-то рядом, под боком.
Псыщ шевельнула щупальцами, одеревеневшими за время сна. Так и есть, права была Оолш, академик гинекоразмножения. Ей никто не верил, говорили издевательски: свистишь! А она утверждала, что длительный полет не сможет подавить репродуктивную функцию. И вот, пожалуйста — рядом с космолетчицей копошились, просыпаясь, дочерние организмы: они отпочковались, пока Псыщ лежала без сознания, и тоже надолго впали в анабиоз. Краешком щупальца Псыщ исследовала малышей. Все хорошо: родились семь личностей и три недоумка. Наука доказала, что недоумки, лишенные способности к гинекоразмножению, являются тупиковой ветвью эволюции. На теле у них имеются рудименты, бесполезные сейчас, в эпоху цивилизованного почкования. Обществу они были не нужны, а подросшие — так даже и опасны, как опасно все, что тянет нас назад, в дремучее прошлое. Однако недоумки могли приносить и большую пользу — например, в трансгалактических путешествиях. Это же чудеснейший источник живого белка! Псыщ съела одного недоумка, а двух оставила новорожденным личностям — они так голодны, что могут и у самой Псыщ щупальца пооткусывать!
Откинув крышку, Псыщ неуклюже выбралась из Камеры Сна. Размялась, сделала несколько упражнений. И открыла две другие камеры, чтобы разбудить подруг-космолетчиц.
— Ой, как же вставать не хочется! — просвистела Грша, пытаясь прочистить присосками слипшиеся глаза, — Мне снилось, будто я в раю. Небо какого-то невероятного голубого цвета, остров с песчаным берегом, и самое главное, представляешь — чистейшее, огромное, свежее море! Море, какого мы никогда не видели! Наша родная помойка с ним не сравнится…
— Да, многовато у нас напочковалось личностей, загадили среду обитания, — согласилась Псыщ.
— Девочки, какой ужас! — донеслось из Камеры Сна, где лежала Жырш. Подруги переглянулись и кинулись на ее жалобный свист. Жырш успела откуда-то достать портативное зеркальце и теперь, рассматривая себя, плакала:
— Какая же я страшная!
С полчаса ушло на неотложные дела. Отпочковавшимся личностям скормили последних недоумков, а затем поместили в аквариум — пусть набираются сил. Привели себя в порядок, Жырш на радостях извела, наверное, тонну косметики. Мечтательная Грша между делом все свистела о своем заплыве в прозрачные райские воды.
— А почему темно? — спросила вдруг Псыщ. Она первой управилась с макияжем.
И правда, за иллюминаторами была темнота, но совсем не космическая. Не переливались звезды, не видно было огненных росчерков комет. Глухая, жуткая темнота стеной стояла за иллюминаторами.
Бросились проверять системы жизнеобеспечения. Те, что отвечали за жизнь и здоровье космолетчиц, за внутренности их космошара, работали без сбоев.
— Навигационный компьютер молчит! — как-то сдавленно просвистела Грша. — Мы летим, видимо, по инерции! И я не вижу курса!
— Космолокатор тоже молчит, — откликнулась Жырш. — Мы не видим космоса.
— Топливо! — ахнула Грша. — Этого быть не может! Куда оно делось? Датчик показывает жалкие остатки — какие-то 238 миллиардов тонн.
Псыщ задумчиво посмотрела на стрелки приборов. Судя по ним, топливо почти на нуле. А этого не могло быть. Либо приборы врут, либо… У Псыщ от ужаса даже присоски вспотели. С таким запасом горючего домой им не вернуться.
— Этого хватит, чтобы запустить основной двигатель. Попробуем выйти наружу, — еле слышно свистнула Псыщ, — Надо осмотреть топливный бак.
* * *
— Зачем ты сбрил брови? — повторил Гольдберг-старший, покачиваясь с каблука на носок.
За окном своего кабинета сквозь редкие разрывы в дымной пелене он видел обычную утреннюю суету столицы. Сейчас, в 8—30 утра, сегодня, 15 июня 2145 года, стрекозиное мелькание авиеток-такси над ватным одеялом смога, укрывшего город, с высоты 82 этажа выглядело каким-то предвоенным, трагическим. «Все они ничего еще не знают», — подумал Гольдберг-старший.
За его квадратной, одетой в дорогой пиджак спиной сопел Гольдберг-младший и барабанил пальцами по столу инспектор.
— Отвечай! — гаркнул Гольдберг-старший, продолжая смотреть в окно.
— Не давите на ребенка! — немедленно раздался фальцет инспектора. — Психологические манипуляции по отношению к несовершеннолетним запрещены законом!
С минуты на минуту мир обрушится, думал Гольдберг-старший. Рухнут биржи, обесценятся деньги, разорятся тысячи компаний, обвалится экономика целых континентов. И у всех в ушах будет звенеть одно и то же: нефти больше нет. Сначала этому никто не поверит, начнут искать политическую подоплеку, извергать потоки домыслов и лжи. Зашатаются правительства, и не приведи бог, чьи-нибудь руки потянутся к запретным пусковым кнопкам. Но правда окажется оглушительнее и губительнее сплетен: за одну ночь нефть кончилась, исчезла, ушла, испарилась. Повсеместно. Со всех месторождений. По всей планете.
Гольдберг-старший резко развернулся, подлетел к инспектору и схватил его за грудки.
— Запрещены законом? — заорал он. — Вот к чему привел ваш закон, полюбуйтесь. Я отдал в интернат нормального ребенка. А вы привозите ко мне на работу это чучело со сбритыми бровями и имеете наглость предъявлять претензии!
Рослый инспектор выпучил глаза и засучил ногами, пытаясь высвободиться. Его горло, сжатое железной рукой, издавало булькающие звуки.
Гольдберг-младший захныкал, и его слезы весенним дождем закапали на лакированную столешницу.
— Я просто хотел… — захлебываясь, проныл он, — Я хотел… показать, что я — личность. Что я сильный. Сильнее, чем все они.
— Личность… — буркнул Гольдберг-старший и отпустил инспектора. Тот рухнул на стул и схватился за горло. — Сколько татуировок ты набил? Сколько дыр в своем теле проковырял? Патлы отрастил до пояса. Личность… Брови-то чем тебе помешали, фантомас?
— Вы ответите за насилие, — прохрипел побагровевший инспектор, — ваша должность не дает вам никакого права…
— Я забираю сына домой, — прервал его Гольдберг-старший. — Разговор окончен. Встретимся в суде.
Инспектор поднялся, трясущимися руками вынул из папки документы, молча швырнул их обидчику и ринулся вон из кабинета, уронив стул.
Гольдберг-старший опять подошел к окну.
— Личность… — еще раз пробормотал он, справляясь с волной неприязни, захлестнувшей сердце.
Сын тихо всхлипывал — бедный, одинокий мальчик с нелепым безбровым лицом.
Как все не вовремя, досадовал Гольдберг-старший. Все очень плохо и очень не вовремя. Куда делась нефть? Что с нами будет?
* * *
Запуск двигателя сожрал львиную долю оставшегося топлива.
Псыщ и Грша сноровисто надели вакуумные костюмы, скафандры, подвесили снаряжение, перешли в аварийный отсек.
— Дверь заклинило, — раздался в наушниках панический свист Жырш, оставшейся за пультом управления, — Выход заблокирован!
— Сейчас бы опять уснуть, а потом проснуться — и чтобы все работало, — прошептала Грша.
— Не нойте, — раздраженно бросила Псыщ. — Дверь будем резать. Готовьте инструмент.
Толстенную дверь из титанического бумбараша резать пришлось долго.
— Ну, и зачем, спрашивается, я красилась? — возмущалась Жырш, утирая пот.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.