18+
Колизей

Объем: 276 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Колизей

Новая книга стихотворений Елены Крюковой «Колизей» — парадоксальная попытка соединить несоединимое. Так же, как музыка изобилует контрастами, поэзия Крюковой выстроена на невероятных сопоставлениях и смелых образных столкновениях.

В книге три крупных поэтических цикла.

«Москва Кабацкая» — многонаселенное стиховое пространство. Его лейтмотив — дерзко обозначенный в парафразном названии столичный кабак, то роскошный, то бедняцкий, со всеми трагедиями и радостями, которыми он полнится во всей русской истории. Архетипы пьянки как священного безумия, водки как зелья, без которого невозможны пророчество и прощение, — основная нота композиции. Песенное и монументальное начала здесь сплетены, на выходе рождая новаторские масштабы и интонации.

В «Ночном карнавале» слышна иная музыка, красной нитью прошивающая всю ткань книги — ритмика всеобъемлющего, вселенского танца. Станцевать жизнь, станцевать судьбу и любовь не всякому по силам… Танец как мегаобраз современности — вот апология «Ночного карнавала», посвященного судьбам русских эмигрантов в Париже.

Эти мелодии плавно переходят в песни и монологи «Страстей по Магдалине» — из эмигрантского Парижа мы вновь попадаем в темные трущобы громадной нынешней Столицы, на дне которой — ясные глаза и морщинистый лик старой женщины Марии, знающей цену жизни и раскинутым над каждым крыльям смерти.

Так архетипом Колизея объединено мировое ристалище: Колизей — стены столицы, где люди бьются друг с другом за кусок хлеба; Колизей — Париж, где ты ежедневно пляшешь перед жаждущей зрелищ толпой; Колизей — снова ночная Москва, в которой вечной Магдалине важно перевязать раненого, обогреть замерзшего, накормить голодного.

Спите, герои

Колизей — метафора многозначная.

Арена для борьбы, где воины не хотят умирать — и все-таки идут на смерть: туда их гонят.

Ристалище, где состязаются храбрец и хищник.

Открытое пространство, где гуляют ветра, свободно льется кровь и вольно, освобожденно орет толпа: «Умертви!» — или: «Пощади!» — в зависимости от своего настроения. И, конечно же, от настроения и каприза императора.

Жизнь и смерть, выдвинутые на всеобщее обозрение — что было интимным и тайным, внезапно и страшно обнажается, и люди получают возможность понять, за что они отдают жизнь и какие уродливые формы может принять гибель.

В Колизее принимали смерть не только бойцы-гладиаторы, но и простые люди, после мученической кончины ставшие навек — в истории религии и культуры — святыми.

Что же такое «Колизей» Елены Крюковой, книга из трех книг, где на наше обозрение выставлены начала бытия — с их традициями и ломкой этих традиций, с их онтологичностью и первозданностью, с их апологией повседневного мученичества, внезапно превращенного в вечную святость?

* * *

Настораживает название первого цикла: «Москва Кабацкая». И дело даже не в том, что тут же на ум приходит Сергей Есенин. При беглом взгляде на стихи сразу становится ясно — есенинских мотивов тут и в помине нет, а если они есть, это отнюдь не кабацкие драки и разудалые дебоши. «Москва Кабацкая» — книга, воспевающая низы общества: как сказано в кратенькой прозаической прелюдии, «Столичную Бедноту».

Оратория, кантата, опера нищих — вот как можно обозначить образность этой вещи; здесь все звучит и поет, плывет и плачет, орет и безумствует, пьяно шепчет и любовно молится — на фоне единственного мегаобраза — кабацкого зала с бутылками на столах. Это не воспевание и не оправдание пьянства, как может показаться. Здесь дело совсем в другом, и смыслы тут лежат гораздо глубже, чем кажется.

Один из излюбленных путей Крюковой как художника — путь вниз, к «малым сим», к нищим мира сего, к покинутым, к отверженным. К одному из своих романов, «Ярмарка», она прямо ставит посвящение: «Отверженным моей Родины». Вот «Москва Кабацкая» — это опера в стихах как раз об отверженных, о тех «маленьких людях», что рассеяны по страницам русской литературы и хорошо знакомы нам, и обращение к их жизням идет, конечно же, от времен Гоголя, Достоевского, Чехова, Горького.

Есенинский тут, пожалуй, только высокий, теноровой ноты, трагизм, и то, конечно же, он не калька с трагедии поэта двадцатых годов прошлого столетия — он вполне нынешний, и особенно явно просматривается в «Восьми ариях Марфы Посадницы»: здесь ассоциации с Чечней, Бесланом, Афганистаном, Украиной, здесь изначальная, врожденная каждому любовь к родине перебивается болью за нее и презрением к ней, убивающей и предающей своих детей:

Ну, глядите, несчастные люди,

Эта баба пьяна без вина

Я гадаю, что с Родиной будет.

Моя жизнь мне уже не нужна.

Оборот. Заскрипела планета.

Собутыльник, расстрига-монах,

Знаешь лучше меня: Бога нету.

Да молитва Его — на губах.

Как земля наша плакала, пела.

Как расстреляна — молча — была.

Как ее необмытое тело

Разрезали на плахе стола.

Лжепророки в блистающем зале

Отрубали за кусом кусок

И багровые зубы казали,

И ко ртам прижимали платок…

Вот острый глаз художника видит малорослую старуху-нищенку, что скитается по городу с сумой и собирает в нее огрызки и корки — и себе, и птицам на прокорм, — и внезапно эта маленькая старушечья фигурка вырастает в воображении автора до святой фигуры на стене храма — той святой, что одна на свете и любит ее, и прощает:

Ты, нищенка, ты, знаменитая, — не лик, а сморщь засохшей вишни, —

Одни глаза, как пули, вбитые небесным выстрелом Всевышним:

Пронзительные, густо-синие, то бирюза, то ледоходы, —

Старуха, царственно красивая последней, бедною свободой, —

Учи, учи меня бесстрашию протягивать за хлебом руку;

Учи беспечью и безбрачию, — как вечную любить разлуку

С широким миром, полным ярости, алмазов льда, еды на рынке,

Когда тебе, беднячке, ягоды кидала тетка из корзинки…

Кабак постепенно становится некой Вселенной, в которой происходят все важнейшие для человека моменты жизни: роды и свадьбы, похороны и отпевания, любовные свидания и драматические разлуки. Здесь убивают из ревности, здесь любят — на разрыв аорты. Здесь пируют нищие, и вдруг стол в заштатной пельменной, за который бедняки уселись, становится пиршеством богов, и над головами нищих летят ангелы: так сопрягается мир дольный и мир горний.

И эта кабацкая Вселенная живет по своим законам: тут бывший царь сидит у кабацкого крыльца и тянет за милостыней руку вместе с нищим, тут красавица-девочка, которую затащили в кабак — напоить ее и потешиться ею, — превращается в символ самой жизни, поруганной и бесконечно любимой:

…В узорах пламенных — войной горит, дитя, твой трон

А после — в яме выгребной усмешкой рот сожжен.

Ухмылкой старой и чужой, — о, нищею!.. — моей:

Кривою, бедною душой последней из людей.

Ковер мерцает и горит, цветная пляшет шерсть.

Я плачу пред тобой навзрыд, затем, что есть ты, есть —

Красивая девчонка, жизнь! Вся в перстнях пальцев дрожь!

…ну поклянись. Ну побожись, что ты со мной уйдешь.

Одно из самых сильных стихотворений этой книги — «Мать». Здесь Крюкова поднялась до высот, до которых, думаю, редко кто поднимался из современных, да и из прежних поэтов. В «Матери» звучат бетховенские ноты и видна пластика Микеланджело. Это неудивительно — Крюкова свободно пользуется в литературе приемами других искусств, и это только обогащает образную палитру.

…И вот я, патлата, с дитем, опьяненным столицей,

В кабак, буерак, меж дворцов прибегаю — напиться.

Залить пустоту, что пылает, черна и горюча.

В широкие двери вплываю угрюмою тучей.

На стол, весь заплеванный, мощный кулак водружаю.

Седая, живот мой огрузлый, — я Время рожаю.

Дитя грудь пустую сосет. Пяткой бьет меня в ребра.

На рюмки, как будто на звезды, я щурюсь недобро.

За кучу бумажных ошметок мне горе приносят.

Огромная лампа горит, как на пытке, допросе.

О век мой, кровав. Воблой сгрызла тебя. Весь ты кончен.

Всю высосу кость и соленый хребет, ураганом источен.

И пью я и пью, пьет меня мой младенец покуда.

Я старая мать,

я в щеку себя бью, я не верую в чудо…

Крюкова свободно пользуется избранной ею крупной формой, и, на мой взгляд, в «Москве Кабацкой» не одна кульминация, а две — два фрагмента книги можно считать центральными: это «Видение Исайи о разрушении Вавилона» (как обозначено самим автором, это «симфония в четырех частях») и большая фреска «Нищие». Здесь перед нами — образная система отнюдь не церковных росписей. Исайя и лирическая героиня, сидящие в кабаке за столом, — это всего лишь лысый старик и молодая девушка, что жадно слушает его пьяное бормотание. Водочная словесная вязь постепенно становится пророчеством — и здесь Крюкова пользуется забытой, архаической лексикой, заставляющей вспомнить не только Державина, но и поэтов додержавинской поры:

И, будь ты царь или кавсяк, зола иль маргарит —

Ты грабил?!.. — грабили тебя?!.. — пусть все в дыму сгорит.

Кабаньи хари богачей. Опорки бедняка.

И будешь ты обарку жрать заместо каймака.

И будет из воды горох, дрожа, ловить черпак. —

А Вавилон трещит по швам!.. Так радуйся, бедняк!..

Ты в нем по свалкам век шнырял. В авоськах — кости нес.

Под землю ты его нырял, слеп от огней и слез.

Платил ты судоргой телес за ржавой пищи шмат.

Язык молитвою небес пек Вавилонский мат.

Билет на зрелища — в зубах тащил и целовал.

На рынках Вавилонских ты соль, мыло продавал.

Наг золота не копит, так!.. Над бедностью твоей

Глумился подпитой дурак, в шелку, в венце, халдей.

Так радуйся! Ты гибнешь с ним. Жжет поросячий визг.

Упал он головою в кадь — видать, напился вдрызг.

А крюковские нищие — это и подлинные нищие «чадной столицы», и нищие ангелы с призрачными крыльями, и сама нищая героиня, которая если и может раздать милостыню, так только разломив себя самое на куски:

Мир плевал в нас, блажных! Голодом морил!

Вот размах нам — ночных, беспобедных крыл.

Вот последнее нам счастье — пустой, грозный зал,

Где, прижавшись к голяку, все ему сказал;

Где, обнявши голытьбу, соль с-под век лия,

Ты благословишь судьбу, где твоя семья —

Эта девка с медным тазом, ряжена в мешок,

Этот старик с кривым глазом, с башкою как стог,

Эта страшная старуха, что сушеный гриб,

Этот голый пацаненок, чей — тюремный всхлип;

Этот, весь в веригах накрест, от мороза синь,

То ли вор в законе, выкрест, то ль — у церкви стынь,

Эта мать — в тряпье завернут неисходный крик! —

Ее руки — птичьи лапки, ее волчий лик;

Эта нищая на рынке, коей я даю

В ту, с ошурками, корзинку, деньгу — жизнь мою;

И рубаки, и гуляки, трутни всех трущоб,

Чьи тела положат в раки, чей святится лоб, —

Вся отреплая армада, весь голодный мир,

Что из горла выпил яду, что прожжен до дыр, —

И любить с великой силой будешь, сор и жмых,

Только нищих — до могилы, ибо Царство — их.

Вот оно! Слово сказано. «Царство — их»: это же прямой парафраз евангельского «…ибо их есть Царствие Небесное». Все оправдано и освящено — значит, и нечего уже бояться. Все на свете повторяется, повторится и эта ночь, и этот кабак, и эти бедняки, что едят дешевые пельмени и пьют дешевую дармовую (кто-то их угощает…) водку, и эти внимательные женские глаза, то полные слез, то сияющие чистой радостью, наблюдающие нищую жизнь — самую богатую, самую священную на земле, как выясняется из контекста стиха.

Апология всеобщего оправдания, щедрого прощения напрямую звучит в одном из финальных стихов — «Всепрощении». Здесь душа, уже вышедшая из тела (смерть уже произошла…), вольно летает над кабацкими гуляками, над злыми людьми, кто при жизни терзал и обижал героиню, и над людьми добрыми, — и тех и других эта исшедшая из тела душа любит одинаково:

Сыплюсь черным снегом вниз! Языком горячим

Всю лижу живую жизнь в конуре собачьей!

Всех целую с вышины! Ветром обнимаю!

Всех — от мира до войны — кровью укрываю…

Прибивали ко Кресту?!.. Снег кропили алым?!..

Всех до горла замету смертным одеялом. <…>

И, кругом покуда смех, чад и грех вонючий, —

Плача, я прощаю всех, кто меня замучил.

Так исполняется христианский завет, и потому «Москва Кабацкая» — гораздо более христианская книга, чем кажется на первый взгляд. Этот текст — не о попойках, а о понимании и прощении; не о пьяной ненависти, а о великой любви. Героиня, пляшущая вместе с цыганами на Арбате и гуляющая вместе с ними, под рокоты их гитар, опять в кабаке (здесь вспоминаются дореволюционные «Яръ» и «Стрельна», а впрочем, узнаваемо изображен любой современный кабак «московского разлива»…), сама выкрикивает это признание — в пылу пляски, под цыганскую рвущую сердце песню:

Нет креста ветров

Нет вериг дорог.

Только эта пляска есть — во хмелю!

Только с плеч сугробных — весь в розанах — платок:

Больше смерти я жизнь люблю.

Ты разбей бокал на счастье — да об лед!
Об холодный мрамор — бей!
Все равно никто на свете не умрет

Распоследний из людей.

А куда все уйдут?!.. — в нашей пляски хлест!

В нашей битой гитары дрызнь!

Умирать буду — юбка — смерчем — до звезд. Больше жизни
люблю я

жизнь.

* * *

И эта кабацкая пляска служит естественной лигой, связкой для перехода к другому, но тоже открытому «колизейному» пространству — атмосфере «Ночного карнавала», где властвует стихия танца, и он тоже, как и Вселенский Кабак в «Москве Кабацкой», всесилен и тотален. Этот тотальный танец — мегаметафора первой русской эмиграции в Париже.

Эмиграция — тема, давно волнующая Крюкову-автора. Из каких забытых мемуаров всплыли герои «Ночного карнавала» — красавица Мадлен, по происхождению русская, и великий князь Владимир? Мадлен — Магдалина, значит грешница, ставшая прославленной в Евангелиях святой: символика чересчур прозрачна, она как на ладони. Князь Владимир, «владеющий миром», носит имя одного из первых русских князей — и на том спасибо: цепь исторических ассоциаций благополучно собрана.

И начинается танец — он звучит почти в каждом стихотворении этой французской фантазии. Танец — сон о России, танец в кафе (Крюкова иной раз пишет по старинке — «кафэ»), танец в борделе, танец-отчаяние, танец — любовь… Как удалось автору выстроить все здание этой любовной, по сути, книги на танце — Бог весть; однако наиболее сильными «танцами» здесь я считаю «Бал в Царском дворце» (тут через танец невероятно, почти как в кино, с наслоением кадров, показана величайшая трагедия России ХХ века — революция, красный террор, гибель Царской Семьи) и «Последний танец над мертвым веком», где герои-возлюбленные, кружась в гигантской широты вальсе, танцуют, вихрем несутся над всем пережитым — не только ими, но и всеми русскими людьми:

Мы танцуем над веком,

где было все —

от Распятья и впрямь,

и наоборот,

где катилось железное колесо

по костям — по грудям — по глазам — вперед.

Где сердца лишь кричали:

«Боже, храни

Ты Царя!..» — а глотки:

«Да здравст-вует

Комиссар!..» — где жгли животы огни,

где огни плевали смертям вослед.

О, чудовищный танец!.. — вихрись, кружись.

Унесемся далеко.

В поля. В снега.

Вот она какая жалкая, жизнь:

малой птахой — в Твоем кулаке — рука —

воробьенком, голубкой… —

голубка, да.

Пролетела над веком —

в синь-небесах!.. —

пока хрусь — под чугун-сапогом — слюда

наста-грязи-льда —

как стекло в часах…

Мы танцуем, любовь!.. — а железный бал

сколько тел-литавр,

сколько скрипок-дыб,

сколько лбов, о землю, молясь, избивал

барабанами кож,

ударял под дых!

Нету времени гаже.

Жесточе — нет.

Так зачем ЭТА МУЗЫКА так хороша?!

Я танцую с Тобой — на весь горький свет,

и горит лицо, и поет душа!

Иной раз танец тут становится инструментом провидения, предсказания, предчувствия: он перестает быть «танцевальной метафорой» и превращается в историческое пространство, которое бесконечно кружится, летит, колышется и движется, в сам земной воздух, окутывающий многострадальную, покинутую страну:

Везде!.. — в дыму, на поле боя

В изгнании, вопя и воя,

На всей земле, по всей земле —

Лишь вечный танец — топни пяткой —

Коленцем, журавлем, вприсядку,

Среди стаканов, под трехрядку,

Под звон посуды на столе —

Вскочи на стол!.. — и, среди кружек

Среди фарфоровых подружек

И вилок с лезвием зубов —

Танцуй, народ, каблук о скатерть

Спаситель сам и Богоматерь,

Сама себе — одна любовь.

И рухнет стол под сапогами!

Топчи и бей! Круши ногами!

…Потом ты срубишь все сполна —

Столешницу и клеть древняну,

И ту часовню Иоанна,

Что пляшет в небесах,

одна.

* * *

И, наконец, «Страсти по Магдалине». Евангельский колорит названия уже не способен обмануть читателя. Мы знаем, что встретимся здесь не со спокойной мудростью, а с напряженным действием, и внешним, и душевным, — и не ошибемся.

Крюкова здесь работает уже не как режиссер, не как музыкант, не как фресковик-монументалист — она пишет картины «Страстей по Магдалине» как простой художник. Эта станковая живопись, с виду непритязательная, все равно часто вырывается за камерные рамки и опять претендует на масштабность.

Но, конечно, эта вещь гораздо более лирическая, чем две предыдущие. На арене Колизея — Магдалина, только не первая христианка, а последняя: ее зовут Мария, она наша современница, живет в Столице (опять очень узнаваема Москва), занимается странными делами — что тебе блаженная: встречает незнакомцев, приводит к себе домой, кормит и поит, а то и укладывает с собой спать. Такая вот и страшная, и смешная идиллия.

Вроде бы смешная. И — по-настоящему страшная. А внутри этого реального страха кроется таинственный свет — он-то и спасает всю стихотворную ткань этой композиции, где отдельные стихи — и события (мизансцены), и песни (весь «звукоряд» идет от лица Марии-Магдалины), и чистая лирика, когда автор свободно превращается в свою натуру, меняется с ней местами.

Фабула тут тоже вроде бы несложная — вот портрет стареющей судомойки, вот она вспоминает свою жизнь и прежних любимых, вот она кипятит чайник для новых гостей, вот она идет по Москве и поет частушки — и вот он, наш родной русский Колизей, вот арена огромного города, и жестокого и праздничного, где отдельно взятая жизнь не стоит ничего, зато все жизни, что она притягивает к себе, как магнитом, стоят целого мира, и каждая есть Бог:

Голь ты перекатная, лебедь сизокрылая!

Ты, Москва стовратная — мордами да рылами…

Ты — мехами бурыми. Ты — шерстями вьючными

Ты — бровями хмурыми, скулами разлучными…

Ох, толпа ненастная! Шапкины залысины…

Где — лицо прекрасное: в мордах волчьих, лисьих ли?!

Неостановимая кипень многоглазая…

Где — лицо, любимое душнотой да связою?!

Я к тебе приращена снежной пуповиною —

Время наше страшное, неостановимое!

Мария живет в Подвале; к ней заявляется подруга Марго и поет свою песню (и это откровенная песня «ночной бабочки», шалавы); наглая и веселая Марго не понимает Марию и ее умалишенного христианства — без церкви и молитвы, а только с ежедневной помощью несчастным ближним; и старая Мария, в одном из стихов, вдруг становится не морщинистой судомойкой («Руки в трещинах соды. / Шея — в бусах потерь…"), а торжествующей вечной женщиной, в славе и силе — почти царицей, почти Орантой:

Ну что ж! Я вся распахнута тебе

Судьбина, где вокзальный запах чуден,

Где синий лютый холод, а в тепле —

Соль анекдотов, кумачовых буден…

Где все спешим — о, только бы дожать,

До финишной прямой — о, дотянуть бы!.. —

И где детишек недосуг рожать

Девчонкам, чьи — поруганные судьбы…

И я вот так поругана была.

На топчане распята. В морду бита.

А все ж — размах орлиного крыла

Меж рук, воздетых прямо от корыта.

Мне — думу думать?! Думайте, мужи,

Как мир спасти! Ведь дума — ваше дело!

А ты — в тисках мне сердце не держи.

А ты — пусти на волю пламя тела.

И, лавой золотою над столом

Лиясь — очьми, плечами, волосами,

Иду своей тоскою — напролом,

Горя зубами, брызгая слезами!

Что ждет такого необычного человека внутри нынешнего каменного муравейника-мегаполиса, на арене современного Колизея? Крюкова впрямую не говорит, что — гибель или забвение. Наоборот: финал «Страстей по Магдалине» радостно и торжественно открыт, каждый волен сам додумать, что произойдет с бедной полоумной судомойкой, когда-то — хорошенькой девчонкой нарасхват, нынче — седой сивиллой, знающей все или почти все об общей людской судьбе:

Славься, девчонка, по веки веков!

В бане — косичку свою заплети…

Время — тяжеле кандальных оков.

Не устоишь у Него на пути.

Запросто — дунет да плюнет — сметет,

Вытрясет из закромов, как зерно…

Так, как пощады не знает народ,

Так же — пощады не знает Оно.

Славься же, баба, пока не стара!

Щеки пока зацелованы всласть!..

Счастием лика и воплем нутра —

Вот она, вечная женская страсть.

Но и к пустым подойдя зеркалам,

Видя морщины — подобием стрел,

Вспомнишь: нагою входила во храм,

Чтобы Господь Свою дочку узрел…

* * *

Итак, мы покидаем Колизей.

На его арене пили и гуляли. Плакали и обнимались. Стреляли и танцевали.

Сгорали на крестах. Погибали, растерзанные хищной железной войной.

Оживали и тянули руки и публике — к живым людям: спасите!

Но представление закончилось. Гасят свечи и факелы. Гасят лампы и лампионы.

Ворошат дрова в печи. Выключают плиту с кипящим на огне чайником.

Настало время отдыха. Завтра будет новое ристалище. Новый бой.

А пока — спите, герои.

Анастасия ПОМЕРАНСКАЯ

Москва кабацкая

Дворницкие, застольные, любовные, свадебные, военные, крестильные, похоронные песни Столичной Бедноты, а также фрески и иные росписи дешевых столичных кабаков, кафэ и пельменных; а также веселые лубочные картинки, где хорошая пьянка смело изображается; а также Симфония в четырех частях о лысом Пророке Исаии и Восемь Арий Марфы Посадницы из ненаписанной оперы «Царство Зимы»

Подвал

Ярко-желтый стол под фонарем,

Как желток цыплячий.

Желтая в нас кровь. И мы умрем

Смертию курячьей.

Пусть железный позвонок хрустит.

Время перебито.

Люстра над столом, гремя, висит.

Кажет стол копыто.

На пустынном, выжженном столе —

Помидор да зелье.

Поживу еще я на земле.

Поищу веселья.

Опрокину в пасть еще одну

Стопку… или брашно…

А снаружи, на морозе, в вышину

Не гляжу: мне страшно.

Роды в кабаке

Таскала я брюхо в тоске. Глодала небесную синь.

Рожаю дитя в кабаке — лоскутная рвется сарынь.

Подперло. Стакан из руки упал, как знаменье, звеня —

И — вдребезги… Стынут зрачки. Боль прет в белый свет из меня!

Кто в мир сей дерется, блажит?!.. Меня раздирает копьем?!..

Одну прожигала я жизнь. Теперь будем гибнуть вдвоем.

И эх!.. — я его прижила от черного зимнего дня,

Когда звезды Марса игла морозом входила в меня.

На панцирной сетке… — в дыму сожженного чайника медь!.. —

Всем чревом напомню — суму. Всей жизнью наполню я — смерть.

И там, на матраце, где свил гнездо царь мышиный иль крот,

Всей дрожью веревочных жил скрутясь! — зачинала народ.

Той лысой макушки, как лук прорезывающей волосок… —

Глядите, пьянчуги, в мрак мук, таращьтесь, пичуги, в ночь ног!

Бутылей разбитых гранат. Картошка изжарена в хруст.

Я гнусь и вперед и назад. Живот мой — пылающий куст.

Живот мой — кадушка, где плеск грядущих, пьянящих кровей.

Белков моих яростный блеск. И сдавленный крик журавлей.

И так, меж упавших скамей, ворочаясь льдиной, хрипя,

В поту, как в короне царей, я страшно рожаю Тебя —

Последний, сверкающий Бог, весь голый, кровавый червяк, —

И вот Ты сияешь меж ног, и вот разжимаешь кулак!

И вот нож кухонный несут, чтоб срезать родильный канат.

И вот на живот мне кладут алмаз в сто багряных карат.

И здесь, где кабацкая голь гитару, как шкуру, порвет, —

Я нянчу Тебя, моя боль, целую Тебя, мой народ!

Целую Тебя и люблю, — и, чуя могильную тьму,

Тебя бедной грудью кормлю! И выкормлю! И подниму!

И, средь звона стопок, среди

Тряпья испоганенных шлюх,

Прижму я Тебя ко груди,

Мой голый, сияющий Дух.

Последняя пляска

Господи, какая ночь!.. Костры заполошные!..

Кости будем мы толочь,

Крошить мяса крошево.

Рыбами — тела обочь

Возлежат вповалку…

Господи — такая ночь! — умереть не жалко!

Грязь глыбаста гульбища,

свечками — сугробы:

Пляшет во тьме идолище,

у разверста гроба.

Эта пляска — в простыне! Это я — босая —

На снегу пляшу в огне, я лимон кусаю!

Эх, кисло-свело

деревянны скулы…

Все во мне — померло.

Лютым ветром сдуло.

Резко клацнет затвор.

Шутки шутковали?!..

Заливайся, дикий хор!

Мало — диковали!

Мало с тулов — голов!

Мало лезвий точат!

Эх, а «…Бог есть любовь» —

что немой бормочет?!

Вот он, площади круг!

По кругу — огнища.

Мечутся огни рук.

Крылья шубы нищей.

Мало в звон — в прах — драк?!

Мало — костоломных?!

Вою — громче собак,

острожных, огромных!

Вот и выплясан век

до конца, досуха.

Вот он весь, человек —

на снегу старуха

Пляшет, пьяная в дым, —

это я, солдаты!

Дух мой Богом храним!

Это ж я, ребята!

Это я — пить… кормить…

вата… перевязки…

Я!.. — во рву псов — любить —

до последней ласки…

Я!.. — дышать — вам — рот в рот…

дрожью в дрожь — распята…

Я, мой нищий народ, —

не узнал, ребята?!..

Вас рожала… — меж глаз —

пот и свет — заплаткой…

Эх, пляшу — еще раз! —

пред последней схваткой!..

Гей, ударьте, ветра!

Вытанцуй, могила,

Всех, в ком пулей — дыра,

в ком — горелось-било!

Руки выброшу вам —

хлебом — вон из тела:

Жуйте! — глоткам и ртам —

крошевом летела!

И, покуда мой мир

голодал в канаве, —

Станцевала до дыр

пятки в вечной славе!

Не стреляй…

не стреляй…

Не стреляйте, братцы!..

Гибнет площадь — наш Рай.

Не запишут в Святцы.

Лишь катится лимон

по снегу в траншею.

Лишь огнем опален

крест на мертвой шее.

Ну-ка музыка, брызнь

средь костров горючих!

Вся ты, нищая жизнь, —

в судорге падучей.

Вся ты — боль да курок,

ветер с духом гари!..

…тебя Бог не сберег —

С босыми ногами.

Давид и Саул

Ты послушай меня, старик,

в дымном рубище пьяный царь.

Ты послушай мой дикий крик.

Не по нраву — меня ударь.

Вот ты царствовал все века,

ах, на блюде несли сапфир…

Вот — клешней сведена рука.

И атлас протерся до дыр.

Прогремела жизнь колесом

колесницы, тачки, возка…

Просверкал рубиновый ком

на запястье и у виска.

Просвистели вьюги ночей,

отзвонили колокола…

Что, мой царь, да с твоих плечей —

жизнь, как мантия, вся — стекла?!..

Вся — истлела… ветер прожег…

Да босые пятки цариц…

Вот стакан тебе, вот глоток.

Вот — слеза в морозе ресниц.

Пей ты, царь мой несчастный, пей!

Водкой — в глотке — жизнь обожгла.

Вот ты — нищий — среди людей.

И до дна сгорела, дотла

шуба царская, та доха, вся расшитая мизгирем…

Завернись в собачьи меха.

Выпей. Завтра с тобой помрем.

А сегодня напьемся мы,

помянём хоромную хмарь.

Мономахову шапку тьмы

ты напяль по-на брови, царь.

Выйдем в сутолочь из чепка.

Святый Боже, — огни, огни…

Камня стон. Скелета рука.

Царь, зипунчик свой распахни

да навстречу — мордам, мехам,

толстым рылам — в бисере — жир…

Царь, гляди, я песню — продам.

Мой атлас протерся до дыр.

Царь, гляди, — я шапку кладу,

будто голову, что срубил,

в ноги, в снег!.. — и не грош — звезду

мне швырнет, кто меня любил.

Буду горло гордое драть.

На морозе — пьянее крик!..

Будут деньги в шапку кидать.

На стопарь соберем, старик.

Эх, не плачь, — стынет слез алмаз

на чугунном колотуне!..

Я спою еще много раз

о твоей короне в огне.

О сверкании царских риз,

о наложницах — без числа…

Ты от ветра, дед, запахнись.

Жизнь ладьей в метель уплыла.

И кто нищ теперь, кто богат —

все в ушанку мне грош — кидай!..

Пьяный царь мой, Господень сад.

Завьюжённый по горло Рай.

Любовь кабацкая

Эх, горят неоны алой кровью.

Выпила я грех из черной кружки

Города, как молоко коровье,

И упала головой в подушки.

Ужасом содвинулись громады,

Окна — что из черепов — глазницы…

Можно в ледяном колодце Ада

Зачерпнуть воды — и в смерть напиться.

Каблуки напяливают бабы.

Кабаки для них до дна раскрыты.

Пить вино Христос велел не слабым:

Только сильным, только не убитым.

Я — живая?!.. — Сохлый лист, мертвячка,

Юбки все протыканы иглою.

Я наперсток медный, я босячка,

Я прикинусь нынче молодою.

Пьяною прикинусь и красивой,

Нож покажут мне — сорву сережки:

Подавись!.. И я была счастливой.

И показывал мне месяц рожки.

И в окрошку — мало — искрошили.

Из горла всю высосали: ртутью.

…слышите, меня!.. — меня любили…

…задушу окурок левой грудью.

Животом — на стол. И ребра-прутья

Обожжет расплесканная водка.

На безлюбьи. На таком безлюдьи.

Нежно так любили.

Тайно.

Кротко.

И монетой тою же платила.

Из карманов рваных вынимала.

Пьянь, и рвань, и дрянь, — я их любила.

Жалко, плохо их любила. Мало.

И горит отчаянная люстра,

Сыплет снег на плечи, косы, спину:

Я люблю вас. Я люблю вас, люди.

Люди, никогда вас не покину.

И когда поволокут мне тело

Пьяное — из кабака — к могиле,

Прохриплю: я так любить хотела.

И любила. И меня любили.

По щекам, по крепким скулам били.

Пяткою — в живот. Подошвой — выю.

Им казалось: ненавидели!.. — любили.

…выпьем за любовь. Пока живые.

Японка в кабаке

Ах, мадам Канда,

с такими руками —

Крабов терзать

да бросаться клешнями…

Ах, мадам Канда,

с такими губами —

Ложкой — икру,

заедая грибами…

Ах, мадам Канда!..

С такими — ногами —

На площадях — в дикой неге —

нагими…

Чадно сиянье

роскошной столицы.

Вы — статуэтка.

Вам надо разбиться.

Об пол — фарфоровый

хрустнет скелетик…

Нас — расстреляли.

Мы — мертвые дети.

Мы — старики.

Наше Время — обмылок.

Хлеба просили!

Нам — камнем — в затылок.

Ты, мадам Канда, —

что пялишь глазенки?!..

Зубы об ложку

клацают звонко.

Ешь наших раков,

баранов и крабов.

Ешь же, глотай,

иноземная баба.

Что в наших песнях

прослышишь, чужачка?!..

Жмешься, дрожишь косоглазо, собачка?!..

…милая девочка.

Чтоб нас. Прости мне.

Пьяная дура. На шубку. Простынешь.

В шубке пойдешь

пьяной тьмою ночною.

Снегом закроешь,

как простынею,

Срам свой японский, —

что, жемчуг, пророчишь?!

Может быть, замуж

за русского хочешь?!..

Ах ты, богачка, —

езжай, живи.

Тебе не вынести

нашей любви.

Врозь — эти козьи —

груди-соски…

Ах, мадам Канда, —

ваш перстень с руки…

Он укатился под пьяный стол.

Нежный мальчик

Его нашел.

Зажал в кулаке.

Поглядел вперед.

Блаженный нищий духом народ.

Кармен забредает в кабак

Спирали синие, и вихри белых слез,

И кольца снега вдеты в мочки… —

В распахнутую дверь ворвись, мороз,

И ты, безумной крови дочка!

От зимки злые юбки отряхни,

Кроваво-красные отливы, —

И в зал влети, где гроздьями — огни,

Где лишь пирушкой люди живы…

Твое лицо — секира: режет тьму!

Процокай, задыхаясь, к стойке,

Монету кинь… Воззри на кутерьму,

На бивуачный дым попойки…

Никто же не узнал тебя, никто!

Ни черного костра волос. Ни раны

Меж ребер, под измызганным пальто,

Где дышат ветры и бураны…

Красавица, любовница Кармен!

Ты не нужна голодной гили.

Ты съешь и выпьешь — а возьмут взамен

Все, чем от века люди жили.

Тебя они до косточки сгрызут.

Все обсосут, причмокнув, крылья.

Скелет — поволокут на Страшный Суд,

Сопя, потея от бессилья.

Свободу и любовь сожгут дотла.

На мощь, на Красоту таращат зенки.

Тебя на утлом краешке стола

Заставят танцевать твое фламенко.

И будешь каблуком ты в доски бить.

Попадают все рюмки с красным.

И будешь сытых индюков любить

И битых селезней несчастных.

И будешь ты не яркая Кармен,

А просто девка из трактира:

Ну, лишку выпила, ну, не встает с колен,

И ни гроша не заплатила

За грозную и страшную жратву,

Питье — серебряной рекою…

…еще танцую, пью, дышу, живу,

От смерти смуглой заслонясь рукою.

Ах, душу рви! Ах, вой, гитара, пой!

Сорви все струны в гордом крике!

Ах, висельник, останусь здесь, с тобой,

Мой мир, солдат, палач, пацан, владыка.

И мне осталась только эта страсть:

Покуда лезвие мне под ребро не всадят —

Убить. Любить. Успеть. Урвать. Украсть —

С цыганской кровью черт не сладит!.. —

Зацеловать, затискать этот мир,

Пропитый в закоулках окаянных:

Потертый и прожженный весь, до дыр,

Любовный, бедный, яростный, — желанный.

Убийство в кабаке

Ах, все пели и гуляли. Пили и гуляли.

На лоскутном одеяле скатерти — стояли

Рюмки с красным, рюмки с белым,

черным и зеленым…

И глядел мужик в просторы глазом запаленным.

Рядом с ним сидела баба. Курочка, не ряба.

На колени положила руки, костью слабы.

Руки тонкие такие — крылышки цыплячьи…

А гулянка пела — сила!.. — голосом собачьим…

Пела посвистом и воем, щелком соловьиным…

Нож мужик схватил угрюмый —

да подруге — в спину!

Ах, под левую лопатку, там, где жизни жила…

Побледнела, захрипела: — Я тебя… любила…

Вдарьте, старые гитары! Мир, глухой, послушай,

Как во теле человечьем убивают душу!

Пойте, гости, надрывая вянущие глотки!

Закусите ржавость водки — золотом селедки!

Нацепите вы на шеи ожерелья дыма!..

Наклонись, мужик, над милой,

над своей любимой…

Видишь, как дымок дымится —

свежий пар — над раной…

Ты сгубил ее не поздно. Может, слишком рано.

Ты убил ее любовью. Бог с тобой не сладит.

Тебя к Божью изголовью — во тюрьму — посадят.

Я все видела, бедняга… На запястьях — жилы…

Ты прости, мой бедолага, — песню я сложила.

Все схватила глазом цепким, что ножа острее:

Рюмку, бахрому скатерки, выгиб нежной шеи…

Рыбью чешую сережек… золото цепочки…

Платье, вышитое книзу

крови жадной строчкой…

Руки-корни, что сцепили смерти рукоятку…

На губах моих я помню вкус кроваво-сладкий…

Пойте, пейте сладко, гости!

Под горячей кожей —

О, всего лишь жилы, кости, хрупкие до дрожи…

Где же ты, душа, ночуешь?!

Где гнездишься, птица?!

Если кровью — захлебнуться…

Если вдрызг — разбиться…

Где же души всех убитых?!

Всех живых, живущих?!..

Где же души всех забытых?!..

В нежных, Райских кущах?!..

Об одном теперь мечтаю: если не загину —

Ты убей меня, мой Боже, так же —

ножом в спину.

* * *

С клеенки лысой крохи стерли.

Поставили, чем сбрызнуть горло.

Вот муравейник, дом людской:

Плита и мышка под доской.

Виньетки вьюжные, надгробные.

Кухонный стол — что Место Лобное:

Кто выпьет тут — сейчас казнят.

Кто выйдет — не придет назад.

Вы, дворники, мои ребята.

Истопники, мои солдаты.

Пила я с вами до заката.

Я с вами ночку пропила.

Лазурью глотку залила.

Спалила ртутью потроха!

Я сулемой сожгла — дыха…

Цианистый я калий — ем!

Рассвет. Лопаты и меха.

Рассвет. А ну его совсем.

Свадьба в кабаке

Я на свадьбе гуляю нынче —

на чужой, ох, не на своей!

И сверкает жемчужная низка

у меня меж шальных грудей.

Груди белые все в морщинах.

Не сочту я злобных морщин.

Вся шаталась, как в бусах, в мужчинах!..

Вот и нету со мной мужчин.

Эта жизнь, как голодная крыса,

то укусит, то юркнет в щель…

Уходящую — надобно сбрызнуть.

Пусть ударит в голову хмель.

Как лелеяли, как ласкали!..

Вместо рук — гудит пустота.

Меж серебряными висками

смерть мою целую в уста.

Как невеста красива, Боже.

Как сияет белая ткань.

Как она на меня похожа.

Эта нищенка, эта дрянь.

Те же серьги до плеч — для соблазна.

Тот же алый рот — для греха.

И такою же зверью несчастной

смотрит ввысь головы жениха.

Жизнь — крутая, святая сила.

Для любви раздвинь ложесна.

А потом распахнет могилу

для тебя только Смерть одна.

И забьешься в крик, разрывая

кружевную, до пят, фату:

Я живая! Бог, я живая!..

Не хочу идти в пустоту!..

Жить хочу!..

…В головах постлать бы

этой девочке — поле, снег.

Все гремит последняя свадьба.

На подносах уносят век.

И я, вусмерть пьяная, плачу,

оттого, как свет этот груб,

и в ладонях моих горячих —

лик, целованный сотней губ;

и я рюмку себе наливаю

да под самое горло огня:

Господи, пока я живая,

выдай Ты за Себя меня.

* * *

Ах, девочка на рынке,

В кулаке — гранат!

Давай гулять в обнимку.

Пусть лешаки глядят.

Плещи в меня глазами —

В них черное вино.

Дай мне пронзить зубами

Кровавое зерно.

А зерна снега валят,

Крупитчаты, крупны…

Твой рот
твой плод захвалит!

Раскупят! О, должны!..

И деньги искрят, льются

В смуглявину руки —

За счастье жизни куцей,

За сладкий сок тоски.

Василий Блаженный

Напиться бы, ах, напиться бы,

напиться бы — из горсти…

В отрепьях иду столицею.

Устала митру нести.

Задохлась!.. — лимон с клубникою?!.. —

железо, ржу, чугуны —

тащить поклажей великою

на бешеной пляске спины.

Я выкряхтела роженочка —

снежок, слежал и кровав.

Я вынянчила ребеночка —

седую славу из слав.

Какие все нынче бедные!

Все крючат пальцы: подай!..

Все небо залижут бельмами!.. —

но всех не пропустят в Рай.

А я?.. Наливаю силою

кандальный, каленый взгляд.

Как бы над моей могилою, в выси купола горят.

Нет!.. — головы это! Яблоки!

Вот дыня!.. А вот — лимон!..

Горят последнею яростью

всех свадеб и похорон.

Пылают, вещие головы,

власы — серебро да медь,

чернеющие — от голода,

глядящие — прямо в смерть!

Шальные башки вы русские, —

зачем да на вас — тюрбан?!..

Зачем глаза, яшмы узкие,

подбил мороз-хулиган?!..

Вы срублены иль не срублены?!..

…Ох, Васька Блаженный, — ты?!..

Все умерли. Все отлюблены.

Все спать легли под кресты.

А ты, мой Блаженный Васенька —

босой — вдоль черных могил!

Меня целовал! Мне варежки

поярковые подарил!

Бежишь голяком!.. — над воблою

смоленых ребер — креста

наживка, блесна!.. Надолго ли

крестом я в тебя влита?!

Сорви меня, сумасшедшенький!

Плюнь! Кинь во грязь! Растопчи!

Узрят Второе Пришествие,

кто с нами горел в ночи.

Кто с нами беззубо скалился.

Катился бревном во рвы.

Кто распял. И кто — распялился

в безумии синевы.

А ты всех любил неистово.

Молился за стыд и срам.

Ступни в снегу твои выстыли.

Я грошик тебе подам.

Тугую, рыбой блеснувшую

последнюю из монет.

Бутыль, на груди уснувшую:

там водки в помине нет.

Там горло все пересохшее.

Безлюбье и нищета.

Лишь капля, на дне усопшая, —

безвидна тьма и пуста.

А день такой синеглазенький!

У ног твоих, Васька, грязь!

Дай, выпьем еще по разику —

смеясь, крестясь, матерясь —

еще один шкалик синего,

презревшего торжество,

великого,

злого,

сильного

безумия

твоего.

* * *

Ты вскинул бокал темно-красного,

Прищурясь, насмешкой сжег:

— За очи твои прекрасные!

За твой золотой зубок!.. —

Поджаренная, готовая,

Пласталась, — жратвы удел!..

Да ты через кровь Христовую

В упор на меня глядел.

Видение Исайи о разрушенииВавилона

симфония в четырех частях

Adagio funebre

Доски плохо струганы. Столешница пуста.

Лишь бутыль — в виде купола.

Две селедки — в виде креста.

Глаза рыбьи — грязные рубины.

Они давно мертвы.

Сидит пьяный за столом. Не вздернет головы.

Сидит старик за столом. Космы — белый мед —

Льются с медной лысины за шиворот и в рот.

Эй, Исайка, что ль, оглох?!.. Усом не повел.

Локти булыжные взгромоздил, бухнул об стол.

Что сюда повадился?.. Водка дешева?!..

Выверни карманишки — вместо серебра —

Рыболовные крючки, блесна, лески… эх!..

Твоя рыбка уплыла в позабытый смех…

Чьи ты проживаешь тут денежки, дедок?..

Ночь на денет на голову вороной мешок…

Подавальщица грядет. С подноса — гора:

Рыбьим серебром — бутыли: не выпить до утра!..

Отошли ее, старик, волею своей.

Ты один сидеть привык. Навроде царей.

Бормочи себе под нос. Рюмку — в кулак — лови.

Солоней селедки — слез нету у любви.

………………………………………………………………

Andante amoroso

А ты разве пьяный?!.. А ты разве грязный?!.. Исаия — ты!..

На плечах — дорогой изарбат…

И на правом твоем кулаке —

птица ибис чудной красоты,

И на левом — зимородковы крылья горят.

В кабаке родился, в вине крестился?!..

То наглец изблюет,

Изглумится над чистым тобой…

Там, под обмазанной сажей Луной,

в пустынном просторе,

горит твой родимый народ,

и звезда пророчья горит над заячьей, воздетою твоею губой!

Напророчь, что там будет!.. Встань — набосо и наголо.

Руку выбрось — на мах скакуна.

Обесплотятся все. Тяжко жить. Умирать тяжело.

Вся в кунжутном поту, бугрится спина.

Ах, Исайя, жестокие, бронзой, очи твои —

Зрак обезьяны, высверк кошки, зверя когтистого взгляд… —

На тюфяках хотим познать силу Божьей любви?!.. —

Кричи мне, что видишь. Пей из белой бутыли яд.

Пихай в рот селедку. Ее батюшка — Левиафан.

Рви руками на части жареного каплуна.

И здесь, в кабаке кургузом, покуда пребудешь пьян,

Возлюблю твой парчовый, златом прошитый бред, —

дура, лишь я одна.

……………………………………………………………………

Allegro disperato

Зима возденет свой живот и Ужас породит.

И выбьет Ужас иней искр из-под стальных копыт.

И выпьет извинь кабалы всяк, женщиной рожден.

Какая пьяная метель, мой друже Вавилон.

Горит тоскливый каганец лавчонки. В ней — меха,

В ней — ожерелья продавец трясет:

«Для Жениха

Небеснаго — купи за грош!..» А лепень — щеки жжет,

Восточной сладостью с небес, забьет лукумом рот.

Последний Вавилонский снег. Провижу я — гляди —

Как друг у друга чернь рванет сорочки на груди.

С макушек сдернут малахай. Затылком кинут в грязь!

Мамону лобызает голь. Царицу лижет мразь.

Все, что награблено, — на снег из трещины в стене

Посыплется: стада мехов, брильянтов кость в огне,

И, Боже, — девочки!.. живьем!.. распялив ног клешни

И стрекозиных ручек блеск!.. — их, Боже, сохрани!.. —

Но поздно! Лица — в кровь — об лед!.. Летят ступни, власы!..

Добычу живу не щадят. Не кинут на весы.

И, будь ты царь или кавсяк, зола иль маргарит —

Ты грабил?!.. — грабили тебя?!.. — пусть все в дыму сгорит.

Кабаньи хари богачей. Опорки бедняка.

И будешь ты обарку жрать заместо каймака.

И будет из воды горох, дрожа, ловить черпак, —

А Вавилон трещит по швам!.. Так радуйся, бедняк!..

Ты в нем по свалкам век шнырял. В авоськах — кости нес.

Под землю ты его нырял, слеп от огней и слез.

Платил ты судоргой телес за ржавой пищи шмат.

Язык молитвою небес пек Вавилонский мат.

Билет на зрелища — в зубах тащил и целовал.

На рынках Вавилонских ты соль, мыло продавал.

Наг золота не копит, так!.. Над бедностью твоей

Глумился подпитой дурак, в шелку, в венце, халдей.

Так радуйся! Ты гибнешь с ним. Жжет поросячий визг.

Упал он головою в кадь — видать, напился вдрызг.

И в медных шлемах тьма солдат валит, как снег былой,

И ночь их шьет рогожною, трехгранною иглой.

Сшивает шлема блеск — и мрак. Шьет серебро — и мглу.

Стряхни последний хмель, червяк.

Застынь, как нож, в углу.

Мир в потроха вглотал тебя, пожрал, Ионин Кит.

А нынче гибнет Вавилон, вся Иордань горит.

Та прорубь на широком льду.

Вода черным-черна.

Черней сожженных площадей.

Черней того вина,

Что ты дешевкой — заливал — в луженой глотки жар.

Глянь, парень, — Вавилон горит: от калиты до нар.

Горят дворец и каземат и царский иакинф.

Портянки, сапоги солдат. Бутыли красных вин.

А водка снега льет и льет, хоть глотки подставляй,

Марой, соблазном, пьяным сном, льет в чашу, через край,

На шлемы медной солдатни, на синь колючих щек,

На ледовицу под пятой, на весь в крови Восток,

На звезд и фонарей виссон, на нищих у чепка, —

Пророк, я вижу этот сон!.. навзрячь!.. на дне зрачка!.. —

Ах, водка снежья, все залей, всех в гибель опьяни —

На тризне свергнутых царей, чьи во дерьме ступни,

Чьи руки пыткой сожжены, чьи губы как луфарь

Печеный, а скула что хлеб, — кусай, Небесный Царь!

Ешь!.. Насыщайся!.. Водка, брызнь!.. С нездешней высоты

Струей сорвись!.. Залей свинцом разинутые рты!

Бей, водка, в сталь, железо, медь!.. Бей в заберег!.. в бетон!..

Последний раз напьется всмерть голодный Вавилон.

Попойка обескудрит нас. Пирушка ослепит.

Без языка, без рук, без глаз — лей, ливень!.. — пьяный спит

Лицом в оглодьях, чешуе, осколках кабака, —

А Колесницу в небе зрит, что режет облака!

Что крестит стогны колесом!..

В ней — Ангелы стоят

И водку жгучим снегом льют в мир, проклят и проклят,

Льют из бутылей, из чанов, бараньих бурдюков, —

Пируй, народ, еще ты жив!.. Лей, зелье, меж зубов!..

Меж пальцев лей,

бей спиртом в грудь,

бей под ребро копьем, —

Мы доползем, мы… как-нибудь… еще чуть… поживем…

……………………………………………………………………

Largo. Pianissimo

Ты упал лицом, мой милый,

В ковш тяжелых рук.

В грязь стола,

как в чернь могилы,

Да щекою — в лук.

Пахнет ржавая селедка

Пищею царей.

Для тебя ловили кротко

Сети рыбарей.

Что за бред ты напророчил?..

На весь мир — орал?!..

Будто сумасшедший кочет,

В крике — умирал?!..

Поцелую и поглажу

Череп лысый — медь.

Все равно с тобой не слажу,

Ты, старуха Смерть.

Все равно тебя не сдюжу,

Девка ты Любовь.

Водки ртутной злую стужу

Ставлю меж гробов.

Все сказал пророк Исайя,

Пьяненький старик.

Омочу ему слезами

Я затылок, лик.

Мы пьяны с тобою оба…

Яблоками — лбы…

Буду я тебе до гроба,

Будто дрожь губы…

Будут вместе нас на фреске,

Милый, узнавать:

Ты — с волосьями, как лески,

Нищих плошек рать, —

И, губами чуть касаясь

Шрама на виске, —

Я, от счастия косая,

Водка в кулаке.

Милостыня

Подайте, милые, на шкалик

Господней грешнице, рабе!

В мешке с дырой, в рыбацкой шали,

c алмазным потом на губе!

Сижу на рынке я в сугробе.

Устану — лягу в жесткий снег.

Как будто я лежу во гробе,

и светят полукружья век.

И вновь стручком в морозе скрючусь,

и птичьи лапки подожму.

Свою благословляю участь.

В собачьих метинах суму.

Пошто сошла с ума? Не знаю.

Так счастливо. Так горячо.

И тычет мне людская стая

то грош, то черный кус в плечо.

А нынче помидор подмерзлый

мне светлый Ангел тихо дал:

ешь, детка, мир голодный, грозный,

но в нем никто не умирал.

И я заплакала от счастья,

и красную слизала кровь

с ладони тощей и дрожащей,

с посмертной белизны снегов.

Волковы бани

Ветки черны. Святый Боже.

Переулок, будто морда

Волка. Мы с тобой похожи:

узкий череп, рыбья хорда.

Шерсть вся вздыбилась на холке —

пряди слипшиеся снега…

Баня зимняя!.. — для волка.

Будешь чище человека.

В душной, яростной парилке,

черной мордой — в шайке бычьей —

мокрый хвост… — и бьется жилкой

жизнь: людская, зверья, птичья,

Барабанная, лопатья,

лом, кирка, метла, скребница…

Шкуры сброшенное платье.

Ребер бешеные спицы.

Ни наесться. Ни напиться.

Тусклый свет. Предбанник гулкий.

В бане моется волчица —

в Криволапом переулке.

Завтра когти вспять оттянут!

В печень — нож! В загривок — пулю!

…Мойся. Чистыми восстанут,

кто в грязи — в грехе — уснули.

Блаженная и пьяный пророк

— Вся я — терние!..

Вся я — вервие!..

Бусы зимние,

Убрусы смертные…

Рыба хариус —

Тело нежное…

Жамкнут — харями —

Душу грешную!..

— Чавкай варево,

Гавкай вражину, —

Смерть повалится —

Снег в овражину…

Над хламидою

Да над хлебовом

Вспыхнет митрою

Место Лобное!..

— Батька, батюшка,

Весь ты пьяненький…

Руки — баржами…

Бездыханненький…

Длани — язвами…

Пальцы — крючьями…

По мне лазают —

Нитка ссучена!..

— Ах ты, дурочка,

Глаза фосфорны.

Ах ты, дудочка,

Свист под космами.

Шелопутная,

Подвагонная, —

А глаза твои —

Халцедонные…

Ты зачем ко мне,

Дура, цепишься?!..

В лысый лбище мой

Губой целишься?!..

Ты сигай в костер!

Со мной не балуй!

Ты в мороз — топор

Лучше поцалуй!..

Я — исчадие.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.